Россия в XVIII веке имела печальный опыт монархических переворотов. В 1741 году группой гвардейских офицеров был свергнут с Престола внучатый племянник Императрицы (1730–1740) Анны Иоанновны Император Иоанн Антонович (1740–1764), которого Императором, согласно правовой норме, введённой Петром I, определила в своём завещании Анна Иоанновна.

В 1762 году, опять с помощью гвардейцев, был свергнут и вскоре убит внук Петра I Император Пётр III, которого своим преемником назначила Императрица Елизавета Петровна.

В XIX век Россия вступила под сенью страшного злодеяния: в ночь с 11 на 12 марта 1801 года был убит Император Павел I.

Между тремя указанными актами существует известная схожесть. Во-первых, во всех случаях — движущей силой переворота выступали офицеры гвардейских полков. Во-вторых, фигуры обреченных правителей вначале какое-то время шельмовались в салонах, в кругах столичной аристократии, где и создавалось требуемое «общественное мнение». И, в-третьих, имена свергнутых и убиенных или предавались забвению, как это было в случае с Иоанном Антоновичем, или поношению. Причём салонная молва, в значительной части своей лживая, была принята на веру многими историками и стала неким «краеугольным камнем» исторических повествований. Злодеяния объяснялись «неизбежными» и «объективными» обстоятельствами, деяниями, совершенными «во имя России».

В указанном ряду переворотов история с Павлом I стоит всё-таки обособленно; слишком многое её отделяет от предыдущих случаев. Ни Иоанн, ни Петр III не являлись детьми Императора. Павел же Петрович и по отцу, и по матери выступал прямым наследником Короны Российской Империи. Важно и другое: Павлу I впервые в имперской истории присягали на верность не только должностные гражданские и военные лица, но и вся масса населения, которая обычно именуется «народом».

Самое же главное и принципиальное отличие: в 1801 году представители дворянских фамилий свергали и убивали не только Императора, но и Помазанника Божия. Ни Петр III, ни уж тем более Иоанн Антонович не были коронованы; им не были ниспосланы дары Духа Святого через таинство Миропомазания. Павел же Петрович был не только по родовому отличию правителем законным, но и — Царём Миропомазанным. Его убийство — это уже не какая-то «политика» или пресловутые «исторические обстоятельства»; это — святотатство, это — богоотступничество в самой явной форме.

В этой связи невольно приходит на память известный библейский сюжет о гибели израильского Царя Саула и о реакции на это известие Царя Давида. Хотя Саул оступался и отступил от Божией Воли, но он был правителем Богоизбранным, и не дело смертных было карать его. Некий отрок принес Давиду весть о разгроме израильтян филистимлянами при горе Гелвуй и сообщил, что он лично, по просьбе Саула, убил его, чтобы тот не попал в руки врагов. Тогда, как сказано во Второй книге Царств, «схватил Давид одежды свои, и разорвал их, также и все люди, бывшие с ним. И рыдали и плакали, и молились до вечера о Сауле, и о сыне его Ионафане, и о народе Господнем, и о доме Израилевом, что пали они от меча». Отрок-вестовой по приказу Давида был казнен, а перед его казнью Давид воскликнул: «Как не побоялся ты убить помазанника Господня?»

В Петербурге в марте 1801 года во дворцах столичной знати никто не рвал одежд, не посыпал голову пеплом и не молил Всевышнего о прощении. Многие ликовали и праздновали, некоторые грустили, но в целом преобладало праздничное настроение. Так бывало в Риме цезарей, когда свергали и убивали очередного «богоподобного» тирана. Но то был древний языческий Рим, а Петербург являлся столицей Христианской Империи, и тем не менее высшие круги обуяло ликование при известии об убийстве Богопомазанника! Все говорили только о смерти «тирана» и грехи не замаливали; да и не ощущали греховности ни участники злодеяния, ни их потомки. Определение «духовная деградация» — самое уместное для обозначения падения нравственного облика русской аристократии.

Уместно ещё раз особо подчеркнуть один принципиальный момент: семя заговора зародилось и вызревало исключительно в элитарной среде русского общества, испытывавшего постоянное беспокойство за свое статусное положение, за личное благополучие. Кары и опалы настигали главным образом представителей аристократии и верхи чиновничества. За четыре года правления Павла I около 400 человек ощутило на себе крутой нрав Императора: отрешено было от должностей, лишено высших званий, подвергнуто краткосрочному аресту, выслано из столицы. Люди, не принадлежавшие к этому узкому кругу, в массе своей не испытывали беспокойства и не дрожали от страха при имени Самодержца. Даже в частях гвардии антипавловские настроения были распространены только в среде высшего командного состава. Очень точно это расслоение симпатий отразил в своих «Записках» князь Адам Чарторыйский.

«Гневные выходки и строгости Императора Павла, — писал Чарторыйский, — обыкновенно обрушивались на сановников и высших чинов военного сословия. Чем выше было служебное положение лица, тем более подвергалось оно опасности вызвать гнев Государя; солдаты же редко бывали в ответе. Напротив, положение их было гораздо лучше, и нижние чины после вахтпарадов и смотров получали удвоенную пищу, порцию водки и денежные награды. Особенно в гвардии, среди которой было немало женатых, солдаты жили в известном довольстве и в большинстве были преданы Императору».

Почти сто лет плотная завеса молчания покрывала события роковой ночи с 11 на 12 марта 1801 года в Михайловском замке, в центре Санкт-Петербурга. О Павле Петровиче можно было писать, но о Цареубийстве старались говорить вскользь. Как уже упоминалось выше, так поступил Шильдер в своем первом подробном биографическом описании Павла I. Или вот ещё один характерный пример. В замечательном энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона в статье Император Павел — том на букву «П» появился в 1897 году — говорится, что в ночь с 11 на 12 марта 1801 года Император «скоропостижно скончался в выстроенном им Михайловском дворце (нынешнее Инженерное училище)».

Постепенно история заговора и убийства Императора Павла начала проясняться. Со ссылками на свидетельства современников и признания непосредственных участников акта Цареубийства был составлен довольно подробный отчёт о злодеянии 11 марта 1801 года. Историки А. Г. Брикнер и Е. С. Шумигорский, работы которых появились в начале XX века, привели интересные свидетельства как российских подданных-современников, так и иностранцев, раскрывающие детали тех давних, но не проясненных событий. В 1907 году в Санкт-Петербурге был издан отдельный документальный сборник «Цареубийство 11 марта 1801 года», который предваряет обширное предисловие анонимного автора, где впервые четко и ясно заявлено, что правление Император Павла — ключ к пониманию истории России XIX века.

Затем увидели свет другие публикации, исследовательские работы, а далее как прорвало: появилось большое количество сочинений самых разных жанров. Сам антураж события — величественные и полутёмные покои Михайловского замка, в центре которого затаился «тиран», толпа возбужденных гвардейцев, крики, вопли, стоны, кровь… Чем не живая сценография для «душещипательного» романа или очевидного «киношедевра» в стиле «хистори эхшн». На этот сюжет писали и снимали, все кому не лень. Думается, что все-таки лучшим беллетристическим произведением на тему Цареубийства остаётся роман Марка Алданова (Ландау, 1886–1957) «Заговор», увидевший свет в Париже в 1927 году. Его можно назвать лучшим потому, что Марк Алданов являлся не только исторически сведущим писателей, но и человеком высокого вкуса, не переходившим грань, отделяющую историческое событие от бытовой пошлости…

Однако при множестве исторических работ и разнохарактерных околоисторических «инсталляций» ряд принципиальных вопросов не только не пояснен, но в отдельных случаях и специально затуманен многочисленными пассажами, утверждениями и «откровениями» стороннего свойства. Можно назвать несколько особо значимых.

Во-первых, степень участия Императора Александра I в убийстве. Хотя о этому поводу сказано и написано немало, но конкретных данных всё ещё слишком мало. Стандартные объяснения, что он «не хотел» убийства, что его чуть ли не насильно «втянули» в заговор Панин и Пален, — выглядят малоубедительно применительно к человеку, который несколько месяцев входил в число заговорщиков.

Во-вторых, не проясненным является роль «английского следа», как и всей закулисной деятельности не только английских, но и международных антимонархических кругов, в первую очередь из числа тех организаций и лиц, кого обычно причисляют к масонам.

В-третьих, далеко не ясными представляются поведенческие мотивы главных фигурантов в деле о Цареубийстве. Почему такие деятели, как Н. П. Панин, Л. Л. Беннигсен и П. А. Пален, друг к другу относившиеся без всякого расположения, стали тайными соратниками по заговору? Что их объединяло, кроме желания покончить с Императором? В случае с Паленом ситуация вообще труднообъяснима, учитывая, что граф относился к числу «любимцев» Императора Павла Петровича. Как заговорщики видели своё будущее после Павла I и почему они его так именно видели?

Говорить о том, как это часто делается, что злоумышленниками двигал исключительно «инстинкт страха», вряд ли уместно. Конечно, инстинкт самосохранения может явиться побудительным импульсом одномоментной акции, но он вряд ли надолго может стать руководством к действию. Цареубийству же 11 марта 1801 года предшествовала долговременная и целенаправленная деятельность по дискредитации особы Монарха, продолжавшаяся несколько лет!

Можно поставить и ещё один важный вопрос из круга непрояснённых. Почему, когда о готовившемся свержении Павла I знал чуть ли не «весь Петербург», сам Император долго о том ничего не ведал; узнал только в последний момент и неизвестно от кого? Тезис о том, что Пален, как военный генерал-губернатор, держал под контролем полицию, а как директор почт — и всю переписку, мало что объясняет.

Ведь зимой 1800/01 года в редком петербургском особняке не велись разговоры о готовящемся заговоре.

Павел же Петрович получил какие-то неясные сведения перед самым концом, и если, как иногда утверждается, ему их доставил Иван Кутайсов, то почему не были названы имена? Если же имена были названы, то почему Павел I, не терпевший долгих процедур, не начал немедленного расследования?

Вопросы, вопросы, вопросы — без числа. Найти же на них вразумительные ответы в литературе практически невозможно.

Сохранился рассказ главного инспиратора Цареубийства ПА Палена, запечатленный в воспоминаниях гвардейского офицера Александра Николаевича Вельяминова-Зернова, о беседе генерал-губернатора с Самодержцем, состоявшейся накануне Цареубийства, 7 марта 1801 года. «Знаете ли, что было в 1762 году?» — вопрошал Монарх. «Знаю, Государь», — отвечал организатор заговора. «А знаете ли Вы, что теперь делается?» — «Знаю». — «А что Вы, сударь, ничего не предпринимаете по званию военного губернатора? Знаете ли, кто против меня в заговоре?» — «Знаю, Ваше Величество. Вот список заговорщиков, и я сам в нём». — «Как, сударь?» — опешил Павел Петрович. Далее из уст Палена прозвучала «по-иезуитски» изощренная ложь.

«Иначе как бы я мог узнать их всех и их замыслы? Я умышленно вступил в число заговорщиков, чтобы подробнее узнать все их намерения». Реакция Самодержца оказалась моментальной: «Сейчас же схватить их всех, заковать в цепи, посадить в крепость, в казематы, разослать в Сибирь, на каторгу!»

Пален не торопился исполнять приказание. «Ваше Величество, — промолвил он, — извольте прочесть этот список: тут Ваша супруга, оба сына, обе невестки — как можно взять их без особого повеления Вашего Величества? Я не найду исполнителей и не в силах буду этого сделать. Взять всё семейство Вашего Величества под стражу и в заточение без явных улик и доказательств — это столь опасно и ненадёжно, что может взволновать всю Россию и не иметь чрез то ещё верного средства спасти особу Вашу. Я прошу Ваше Величество ввериться мне и дать мне собственный указ, по которому я мог исполнить всё то, что Вы теперь приказываете; но исполнить тогда, когда наступит удобное время, то есть когда я уличу в злоумышлении кого-либо из Вашей Фамилии, а остальных заговорщиков я уже тогда схвачу без затруднения».

Павел Петрович поверил Палену и «написалуказ», повелевавший Императрицу и обеих Великих княгинь развести по монастырям, а наследника Престола и брата его Константина заключить в крепость; прочим же заговорщикам произвести строжайшее наказание. Далее сообщается, что с помощью этого указа Пален обратился к Цесаревичу и «исторг у Александра согласие низвергнуть с Престола отца его».

В этом месте уместно ещё раз подчеркнуть одно существенное обстоятельство. Вся история Цареубийства описывается и восстанавливается исключительно на признаниях участников злодеяния, сделанных ими в разное время и разным людям, но исключительно с одной целью — самооправдаться. Все они, а Пален первый среди них, являлись клятвопреступниками — на верность Монарху они клялись на Кресте, на Евангелии, перед Образом Божиим. И если зга клятва для них ровным счетом ничего не значила, то что же говорить о мнении обычных людей, которым они могли лгать без зазрения совести.

Потому мемуары заговорщиков и убийц — источник весьма сомнительный и заведомо тенденциозный. Но других в распоряжении практически нет, и появления их не предвидится. Заговоры в редчайших случаях могут оставить сколько-нибудь надежные документальные отпечатки в архивах. Случай же с Павлом Петровичем не из разряда таковых.

Вышеприведенный диалог Императора — существует несколько вариантов данного повествования — и его «первого слуги» вызывает целый ряд вопросов. Допустим, что подобная беседа имела место в действительности. Можно допустить, что при этом речь зашла о предполагаемом заговоре. Но какие звучали слова, утверждения и распоряжения — об этом можно только строить догадки. Палену доверять следует с большой осторожностью.

С одной стороны, из приведённого эпизода следует вывод, что Император знал о нависшей угрозе. Кто ему о том сообщил, и в какой форме — не известно. С другой стороны, неизбежно возникает и вопрос о том, куда же подевался тот самый «указ», составленный якобы Императором собственноручно и в котором приказывалось чуть ли не всех родственников схватить и заточить по разным местам? Указа этого никто не видел. Если бы он существовал в действительности, то его надо было бы беречь как зеницу ока: ведь это «документальное» подтверждение «ненормальности» Павла I. Данный же тезис — индульгенция всем участникам заговора и цареубийцам. Но ничего не сохранили, и до потомков не донесли такую бесценную реликвию!

Что в этом пункте самое важное — строй личности Императора Павла Петровича. Он никогда бы заглазно не подверг наказанию близких ему людей, не потребовав объяснения, без беседы с глазу на глаз. Можно сколько угодно мусолить тему о «ненормальности», но прежде чем судить о поведении какого-то исторического лица, надо хотя бы представлять нравственно-психологический облик данного человека. Между тем тезис о несуществующем «указе» красуется на страницах исторических сочинений, что свидетельствует только об историческом бесчувствии авторов.

Есть все основания утверждать, что пресловутого «указа» не существовало. Вместе с тем не подлежит сомнению, что слухи о грядущих карах для членов Императорской Фамилии широко циркулировали «в узких аристократических кругах». И инспирировал их как раз Пален, «по секрету», один на один, повествовавший некоторым лицам, что Император готовит, по сути дела, разгром Династии. На эту версию работал и другой слушок, завладевший умами великосветского Петербурга накануне Цареубийства. Якобы Император намеревался женить племянника Марии Фёдоровны принца Евгения Вюртембергского на одной из дочерей, а ещё и того больше — усыновить четырнадцатилетнего принца и провозгласить его наследником. Казалось бы, полный абсурд; ведь существовал закон — «Учреждение об Императорской Фамилии», которым такое развитие событий совершенно исключалось. Но кто из числа «благородных» думал о каком-то «законе»!

Злобным слухам многие поверили и потому, что их распространяли такие «видные люди», как Панин, но особенно Пален, и потому, что в салонах так долго нагнетали страсти по поводу «сумасшествия» повелителя России, что просто разучились отличать правду от вымысла.

Рассказ Палена о беседе с Павлом I фигурирует и на страницах «Записок» графа А. Ф. Ланжерона (1763–1831), который в заговоре не участвовал, но знал близко всех главных деятелей его. Это был француз-эмигрант, поступивший на русскую службу ещё в 1790 году. По воле Павла Петровича в 1799 году он получил звания генерала и графа, а уже в XIX веке прославился участием в войне против Наполеона.

Пален рассказал Ланжерону о беседе, имевшей место, по его словам, 7 марта в семь часов утра, когда военный губернатор прибыл с ежедневным докладом к Государю. В рассказе добавлены некоторые новые детали разговора, касавшиеся событий 1762 года, но ни о каком «указе» речи уже не идёт. Последствия разговора оказались иными. Пален сам написал Великому князю Александру, «убеждая его завтра же нанести задуманный удар: он заставил меня отстрочить его до 11-го, дня, когда дежурным будет 3-й батальон Семеновского полка, в котором он был уверен более, чем в других».

Здесь уже Пален откровенно старается разделить вину с Александром I, пытаясь дистанцировать себя от самого акта убийства, «Император погиб, — восклицал Пален, — но должен был погибнуть; я не был очевидцем, ни действующим лицом при его смерти. Я предвидел её, но не хотел в ней участвовать, так как дал слово Великому князю». Этот пассаж Аанжерон сопроводил недоуменным комментарием: «Странный поворот! Он не способствовал смерти Павла! Но, несомненно, это он приказал Зубовым и Беннигсену совершить убийство».

Палена не было среди убийц; это действительно так. Он в то время находился рядом с будущим Императором Александром, держа ситуацию под контролем, чтобы малодушный и нервный претендент на Престол не дрогнул в последний момент. Что же касается «слова», данного Паленом Александру, то оно ровным счётом ничего не стоило. Когда Пален делал свои признания генералу Аанжерону, то он имел все основания не любить теперь и Императора Александра Павловича. Он надеялся на вознаграждение, он хотел быть по крайней мере премьер-министром, а лучше — регентом при слабовольном повелителе Империи, но его постигло горькое разочарование: 17 июня 1801 года он был уволен со всех должностей и выслан из Петербурга. Его «величие» продолжалось три месяца и шесть дней. После 17 июня 1801 года и до самой смерти Палена при Дворе не приняли ни разу, да и въезд в столицу ему был воспрещён.

Пален умер в начале 1826 года и до самой смерти полагал, что не виновен перед Богом, считая убийство Павла Петровича своей великой заслугой. Совесть же не давала покоя. Старый и больной он мучился от одиночества, страдал приступами неврастении. По словам княгини Доротеи (Дарьи) Христофоровны Ливен (урождённая Бенкендорф, 1785–1857), видевшей разжалованного графа в его поместье в Курляндии, он с самого своего изгнания и до самой смерти «не выносил одиночества в своих комнатах, а в годовщину 11 марта регулярно напивался к 10 часам вечера мертвецки пьяным, чтобы опамятоваться не раньше следующего дня»…

Заговор против Императора Павла имел свою предысторию. Недовольство аристократии и высшего чиновничества политикой Самодержца, постоянные разговоры об его «ужасных делах» невольно создавали почву, на которой рано или поздно, но должен был возникнуть замысел злодеяния. Об этих настроениях становилось известно при иностранных дворах, вызывало там тревогу, Россия была слишком могучей державой, чтобы можно было безразлично относиться к тому, кто вершит её судьбу.

В конце 1797 года шведский посланник барон Курт Стедингк (1746–1837) доносил Королю Густаву IV в Стокгольм: «Слухи о якобы готовящемся здесь заговоре не заслуживают веры. Революция в России может ставить себе целью только перемену личности,. Хотя Император своею строгостью и внезапностью своих наказаний создал недовольных, зато он привлёк к себе сердца многих подданных своей щедростью и любовью к порядку и справедливости. Внушая всем страх, он тем самым защищает народ от несправедливостей, под бременем которых он изнывал раньше».

Шведский посланник находился на своем посту в Петербурге с 1790 года, хорошо знал высший свет, а потому уверенно, со знанием дела, писал о положении дел в столице Российской Империи. Ему были известны настроения в высших столичных сферах, но он не видел за критическими разговорами возможности определённого политического действия. Между тем в сознании некоторых высокопоставленных лиц в этот период вызревал план «регентства», и инициатором этой идеи, по всей видимости, оказался «мудрый» граф и канцлер A.A. Безбородко. Старый царедворец «изнывал» под «бременем» нового царствования и в письме графу Воронцову в Лондон сетовал на своё «оскорбленное нравственное чувство», с умилением вспоминая «добрые времена» Екатерины II. Он прекрасно знал Великого князя Александра, чтобы не понимать, что сын не унаследует крутой нрав отца. Значит, можно будет, как бывало встарь, вершить важные дела, не покидая своего семейного гнезда, а то и вообще не сходя с пуховых перин в своей опочивальне…

Безбородко был слишком умным, хитрым и острожным, чтобы лично участвовать в каком-то заговоре. Он только «ронял идею», давал понять окружающим, что «бывали такие случаи», когда в силу тех или иных причин, но, главное, — в силу «умственной недостаточности» монарха лишали властных прерогатив, учреждали «регентство». Вот всем известный и недавний случай.

Когда в 1766 году Королём Дании стал девятнадцатилетний Кристиан VII (Христиан, 1749–1808), то быстро стало для всех ясно, что Король — слабоумный. V группы влиятельных придворных во главе с Королевоб-матерью Юлианой-Марией, урождённой принцессой Брауншвейгской (1729–1796), созрел план: отстранить от власти Кристиана. Однако достойной кандидатуры долго не было и приходилось терпеть. Наконец, когда подрос кронпринц Фредерик (1768–1839, Король с 1808 года), то план привели в действие. В апреле 1784 года шестнадцатилетний Фредерик стал соправителем, то есть фактически — регентом. Всё прошло мирно, «по-тихому», и не пролилось ни единой капли крови. Чем не образец для подражания!

«Мирный проект» имел один существенный изъян: Дания не Россия, а Император Павел I ничем не напоминал слабовольного и бездеятельного Короля Кристиана. Однако об этом не говорили, старались не думать об «особых условиях» ни при возникновении «первого заговора» в 1797 году, ни при возникновении «второго» — в 1800 году.

Среди деятельных участников и первого, и второго заговора находился много раз упоминавшийся граф Никита Петрович Панин. Ненавистник Императора Павла I, «русский историк немецкого происхождения» А. Г. Брикнер, в своём труде о Павловском царствовании возносил Панина до небес. По его словам, «этот государственный человек, которым Россия может гордиться как одним из лучших своих патриотов, не принимал участия в кровавом деле, совершенном в марте 1801 года». Панин действительно не принимал участия по той только причине, что был выслан из Петербурга и в момент «кровавого дела» находился в Москве. Но он это злодеяние готовил несколько лет и, будучи прожженным интриганом, просто по складу характера, не мог находиться вне интриг.

Передавали за верное, что именно Панин высказал впервые мысль «о полном и насильственном устранении» Павла Петровича, мысль, которая так пришлась по душе его сообщникам ещё в 1797 году. Точный состав первой группы заговорщиков не известен, но среди главных фигурантов значились: Панин, пресловутый Пален и адмирал Рибас.

0 первых двух уже выше не раз говорилось; пора представить и третьего злодея.

Джузеппе (Хосе) де Рибас, по происхождению испанец, родился в Неаполе в 1749 году. Знатностью рода не отличался; его отец — Мигель Руобона — являлся простым портовым рабочим в Неаполе. Рибас начал службу в неаполитанской армии, но больших чинов не достиг, затем бродяжничал по Италии, но неожиданно подвернулся удачный случай. В Ливорно прибыла русская эскадра под командованием А. Г. Орлова-Чесменского, имевшего важную и секретную миссию Екатерины II: захватить и вывезти в Россию якобы дочь Императрицы Елизаветы «княжну Елизавету Тараканову». Задание было выполнено: Орлов очаровал княжну-самозванку, пригласил на корабль, а там она была арестована и привезена в Россию, где и скончалась в тюрьме в 1775 году от чахотки.

Рибас в этом тёмном деле оказал какие-то важные услуги Орлову, и тот пригласил сына грузчика на службу в Россию. Начал он с волонтёра (добровольца) на Черноморском флоте, участвовал в русско-турецких войнах 1768–1774 и 1787–1791 годов. Теперь его величали Осип Михайлович де Рибас. В 1775 году он женился на любимой камеристке Екатерины II Анастасии Ивановне Соколовой, что повысило его значение в придворных кругах. Ему протежировал «сам» Г. А. Потёмкин, что позволяло двигаться по карьерной лестнице чинов и орденов. В 1793 году Рибас возводится в чин вице-адмирала и становится командующим Черноморским флотом. В 1793 году он составил план города Хаджибей (Одесса) и стал первым устроителем Одессы в 1794–1797 годах. Главная улица города в его честь была названа Дерибасовской.

Несмотря на близость к Потёмкину, приход к власти Павла I не привел к крушению карьеры. Рибас — член Адмиралтейств-коллегии, генерал-кригскомиссар, управляющий Лесным департаментом. Человек хитрый, изворотливый, он питал патологическую страсть к деньгам и это стало притчей во языцех. А. В. Суворов, который знал его по службе под своим началом, имея в виду какого-то махинатора, однажды бросил крылатую фразу: «Его не смог бы обмануть сам Рибас!»

Жадность, ведшая к беззастенчивому разворовыванию казенных средств, должна была закончиться крахом, и он наступил в 1799 году, когда вскрылись огромные суммы хищений. Граф Ф. В, Ростопчин говорил, что Рибас разворовывал в год по полмиллиона рублей. Если даже указанную цифру сократить вдвое, то всё равно получается астрономическая по тем временам сумма. Рибас был уволен со всех постов, его ждало суровое наказание. Однако вскоре Самодержец явил милость, жулик был прощён. Многие вокруг — Панин, Палеи, Кутайсов, а возможно и Анна Лопухина-Гагарина — уверяли Монарха, что Рибаса «оклеветали».

Итак, Рибас как «оскорблённый аферист» являлся готовым кандидатом в заговорщики, и он им стал. Потом передавали, что именно он первым выступил за убийство Императора и брался даже якобы осуществить это злодеяние или с помощью яда, или кинжала. Однако хитрость и жадность Рибаса всё время внушали опасения другим сообщникам; они боялись, что он их «продаст» в последний момент. Но до этого дело не дошло; Рибас умер в декабре 1800 года…

Место регулярных собраний заговорщиков — салон Ольги Жеребцовой-Зубовой на Английской набережной, где и вызрел «второй заговор». Круг приобщенных оказался куда шире, чем в первом случае. Теперь вчисло «посвященных», помимо вышеупомянутых трёх лиц, входили; братья Жеребцовой Валериан (1771–1804), Николай (1763–1805), Платон (1767–1822) Зубовы, командир Лейб-гвардии Кавалергардского полка ФЛ. Уваров (1773–1824), генерал Л. А. Беннигсен, действительный тайный советник А. З. Хитрово (1776–1854), «светлейший князь» П. М. Волконский (1776–1852), генерал-от-инфантерии князь П. П. Долгорукий (1744–1815), командир Лейб-гвардии Семёновского полка ЛЛ. Депрерардович (1766–1844), генерал-лейтенант и командир Преображенского полка ПЛ. Талызин (1767–1801), бывший секретарь Екатерины II и креатура АА. Безбородко сенатор Д. П. Трощинский (1754–1829). Приглашались и некоторые другие лица, но они, если и были посвящены в тайные намерения, то заметной роли в подготовке заговора не играли.

Все указанные деятели были осыпаны милостями Императора Павла, получали чины, должности, ордена. Даже братья Зубовы были полностью прощены. Платон Зубов назначен был начальником Первого кадетского корпуса, а Валериан и Николай получили места в Сенате. Им всем было дозволено появляться при Дворе. Но эти «сиятельные» и «благородные» были неспособны на истинное благородство и, образно говоря, готовы были не только кусать руку кормящую, но уничтожить и самого кормильца…

Над всеми этими сборищами у Зубовых маячила фигура английского посла Чарльза Уитворта. Нет, сам он не принимал участия в интимных посиделках, но знал о намерениях и поощрял их. Некоторые из конспираторов бывали и в английском посольстве, но там явных предосудительных разговоров не велось, опасно было. Кто-то сторонний мог услышать, донести. Так, обмолвка, намёк, колкость по адресу Государя и того было достаточно, чтобы понять, кто — свой, а кто — чужой. Когда в конце мая 1800 года английская миссия вынуждена была покинуть Петербург — вместе с послом выдворялись и все сотрудники посольства, то над заговорщиками витала уже тень «сэра Чарльза».

Он, покинув Россию, не спешил перебраться на берега туманного Альбиона, а обосновался в Пруссии, поближе к арене событий. Контактов со своими агентами и английскими симпатизантами не прекратил. Неутомимая Жеребцова разными способами посылала к своему возлюбленному нарочных, и бывший посол передавал свои наставления и благословения. Насколько можно судить, все собрания заговорщиков происходили при непременном рефрене: Англия нас поддержит. Тут невольно вспоминается совсем другое время и фраза афериста Остапа Бендера из сатирического романа «Двенадцать стульев»: «заграница нам поможет». В случае же с Императором Павлом помогала же ведь…

Сохранился рассказ генерала Н. С. Свечина (1758–1850), исполнявшего обязанности военного губернатора Санкт-Петербурга с 12 августа по 21 октября 1800 года. Так вот, вскоре после его назначения на должность к нему прибыл граф Никита Петрович Панин для «секретной беседы». Панин начал прямо, без затей. Он сообщил генералу, что существует заговор против Императора, во главе которого «стоюя». Далее последовал патетический пассаж; «Помня о славном положении России в момент смерти Императрицы и, видя её сегодня униженной, отделившейся от Европы, не имеющей союзников, группа наиболее уважаемых людей нации, поддерживаемая Англией, поставила себе целью свергнуть жестокое и позорное правительство и возвести на Престол наследника, Великого князя Александра, который пробуждает все возможные надежды, гарантированные его возрастом и чувствами».

Потом ещё были другие выспренные слова и фразы, но главное уже прозвучало. «Лучшие люда нации» с помощью иностранного государства намереваются совершить государственный переворот. Предполагалось, что это случится в Михайловском замке, куда должна проникнуть группа заговорщиков, чтобы потребовать от Императора «отречения в пользу сына». Тут наблюдается какое-то временное несоответствие. Заговорщики осенью 1800 года планировали свергнуть Самодержца и намечали провести эту акцию в Михайловском замке, хотя Император там ещё не жил. Но это несущественная «мелочь», которую можно объяснить аберрацией памяти. Куда более значимо совсем другое.

Невольно напрашивался вопрос, который до самого последнего момента заговорщиками не озвучивался: а если Император откажется подписывать отречение, что будет тогда? Подобный ход событий не обсуждался, но все прекрасно понимали, что далее следовало только физическое устранение Монарха. Но об этом не говорили. Ведь то была «группа уважаемых людей нации», стремящаяся не только «облагодетельствовать» Отечество, но и особенно — сохранить моральную чистоту своих заговорщицких риз.

Свечин не задал данного вопроса, но самое удивительное даже не в этом. Он слыл «лояльным» к Императору и по должности обязан был немедленно предпринять меры, чтобы защитить государственную безопасность и спасти особу Монарха. Или, по крайней мере, донести Самодержцу об открывшемся злоумышлении. Но ничего этого генерал не сделал. Мало того: он «дал слово» Панину, что сохранит весь разговор в тайне, «будто его вообще не было».

На этом «обработка» генерал-губернатора не завершилась. Через некоторое время Свечина посетил адмирал Рибас. Беседа имела несколько иной характер и завершилась просто пафосной сценой «единения верноподданных». В отличие от Панина Рибас был менее многословен и спросил генерала: «Что бы Вы сделали, если бы разразился бунт (хотя в данный момент я не считаю, что он возможен) и Вы должны были решиться поддержать его или выступить против?» Ответ соответствовал и уставу, и долгу верноподданного: «Я последовал бы требованию чести и остался бы верен своей присяге». После этих слов с Рибасом случился нервный приступ восторга. «Адмирал бросился мне на шею, дружески обнял меня и посоветовал всегда оставаться верным своему долгу».

Заговорщики убедились, что со Свечиным договориться невозможно; если он и не выдаст, то и не поможет, а помощь генерал-губернатора была чрезвычайно важна и необходима. Был запущен «механизм интриги» и, как заключил Свечин, «спустя два дня, я утром был назначен сенатором, а вечером отставлен от службы». Пост генерал-губернатора опять перешёл к главному заговорщику— Палену…

Потом люди, подобные Свечину, объясняли свое молчание опасениями массовых расправ, которые неминуемо последовали бы, если бы Императору Павлу стало известно о заговоре и открылись бы имена заговорщиков. Потому и молчали, становясь не только немыми свидетелями грядущей трагедии, но и её невольными соучастниками…

К началу 1801 года план заговора был готов окончательно; заговорщики бессчетное множество раз его обсудили. Кругом были «свои» люди — или соучастники, или надёжные молчуны. Оставалась фактически одна фигура, которая мешала злоумышленникам: граф Фёдор Васильевич Ростопчин. Он был слишком крупным деятелем, сосредоточившим в своих руках внешнюю политику, дела Сената и почтового ведомства. Он совсем не был «молчуном». Панина и Палена ненавидел, Кутайсова презирал, а прочей «мелочи» даже и внимания не уделял. Для заговорщиков Ростопчин был невыносим еще и потому, что был сторонником сближения с Францией и относился к числу англофобов.

Император испытывал к Ростопчину смешанные чувства. С одной стороны, ценил и уважал его знания и опыт, его смелые высказывания при обсуждении государственных дел, которые другим бы и в голову не пришло оглашать, К тому же Ростопчин никогда не прятал глаз, не отводил взгляда и даже, позволяя себе порой спорить с Самодержцем, смотрел всегда прямо. Но, с другой стороны, Ростопчин вел себя нередко вызывающе, чуть ли не последними словами поносил разных должностных лиц.

Все заговорщики сходились в едином мнении: Ростопчина «надо валить». И добились они этого путем мастерской по подлости интриги, Как главе почтового ведомства, в январе 1801 года Ростопчину было доставлено анонимное письмо, в котором содержались весьма резкие высказывания об Императоре, Ростопчину было одного взгляда достаточно, чтобы понять, что это дело рук «негодяя Панина», Он слишком хорошо знал и почерк, и натуру этого «слизняка» и немедленно, без всяких дополнительных проверок, решил доложить о «преступном письме» Императору.

Однако, как оказалось, «совершенно неожиданно» обнаружился «истинный автор письма», о чём и было сообщено Императору, Павел Петрович, не терпевший клеветы, усмотрел в действиях Ростопчина подлую интригу, попытку его руками свести счеты с Паниным. Передавали, что Самодержец воскликнул: «Он — чудовище, он хочет сделать из меня инструмент своей личной мести, я должен избавиться от него». 18 февраля 1801 года главным директором почт был назначен П. А. Пален, а через два дня Ростопчин был снят со всех должностей и получил приказ удалиться в своё подмосковное имение.

Существует и несколько иная вариация подноготной свержения Ростопчина. У Шильдера говорится, что «перехвачено было письмо из Москвы», написанное чиновником Коллегии иностранных дел П. И. Приклонским к И. М. Муравьеву-Апостолу, в котором содержались слова: «Я был также у нашего Цинцината в его имении». Слова эти якобы показались Ростопчину «странными», и он «вообразил себе, что письмо это писано графом Паниным, и что под именем Цинцината следует разуметь фельдмаршала князя Репнина, бывшего в то время в немилости. Тогда, заменив произвольно одно имя другим, Ростопчин понёс письмо к Императору и внушил ему, что над ним издеваются».

Дело происходило в конце января и далее случилось следующее. 29 января Павел I отправил письмо Московскому военному губернатору графу Н. И. Салтыкову, в котором потребовал, чтобы тот воздействовал на князя Н. В. Репнина и «он впредь ни языком, ни пером не врал. Прочтите ему сие и исполните всё». Салтыков начал расследование и выяснилось, что письмо Панин не писал, а подлинный автор «поспешил на курьерских в Петербург», отправился к графу Кутайсову и объявил, что письмо писал он, а не Панин.

Данный рассказ вызывает немало вопросов и не кажется убедительным. Речи о почерке уже вообще нет, а говорится только о том, что заменено было одно имя другим, т. е. Ростопчин подделал текст. Не менее странно и то, что никаких выпадов в адрес особы Императора письмо не содержало, а сравнение Репнина или Панина с Цинцинатом вряд ли могло вызвать столь бурную реакцию Самодержца. К тому же кажется удивительным, что какой-то мелкий чиновник по прибытии в Петербург тут же попал к Кутайсову, жившему тогда в Михайловском замке, куда вход посторонним был запрещён. Может быть, ему содействовал Пален, или он имел некое «рекомендательное письмо»? Странно, что эти простые, «детские» вопросы не возникли у Шильдера. Его версия ещё в большей степени, чем первая, вызывает предположение, что то была искусная интрига графа Панина, который упомянутого Приклонского наверняка хорошо знал по службе в Коллегии иностранных дел.

В любом случае цель была достигнута: Ростопчин на радость заговорщиков был повержен. Однако Павел I слишком хорошо знал и ценил Ростопчина, чтобы уволить его, как удаляют лакея, не угодившего барину. Монарх написал ему записку и предложил явиться для объяснения. Ростопчин немедленно ответил как верноподданный, поблагодарил. Однако письмо Ростопчина не дошло до Императора; ему его не передали и даже более того: уведомили, что «граф отвечать не желает». Дальнейшее описала в своих «Записках» В. Н. Головина.

«Ростопчин, не зная ничего про эту подлую клевету и думая, что на основании письма Императора он имеет право пойти проститься с ним, велел сказать обер-гофмейстеру Нарышкину, чтобы его записали в список представляющихся Государю. Нарышкин, достойный сообщник Палена, не записал его. Ростопчин, приехав во Дворец (это было в воскресенье, 24 февраля.—А. Б.), не смог увидеть Императора и думал, что на то была его воля». Через несколько часов Ростопчин был уже на пути в Москву; до смерти Императора оставалось менее трех недель.

Граф Ростопчин оставался самим собой и в последние дни февраля написал письмо своему доброму знакомому князю В. П. Кочубею (1768–1834), где всё выложил начистоту, показав, что был прекрасно осведомлён о закулисной стороне дела. Именно поэтому он являлся смертельным врагом для заговорщиков. «Составилось общество великих интриганов, — писал Ростопчин, — во главе с Паленом, которые прежде всего желают разделить между собой мои должности, как ризы Христовы, и имеют в виду остаться в огромных барышах, устроив английские дела».

Должность первоприсутствующего в Коллегии иностранных дел была передана Панину, который с ноября 1800 года находился «в изгнании» в своем родовом имении под Москвой. Враг Ростопчина торжествовал и готов был немедленно вернуться в Петербург, но роды жены задержали его в Москве и потому граф Панин не обагрил своих рук кровью Помазанника Божия…

В исторической литературе, с подачи А. Г. Брикнера, бытует точка зрения, что заговорщики делились как бы на две группы: «идеалистов» и «реалистов». Среди инспираторов заговора самая трудная задача выявить «идеалистов». С «реалистами» или «прагматиками» куда проще. Никаких идеалов и высоких устремлений — только расчёт, выгода, шкурный интерес.

Какие «идеалы» могли быть у шалопаев братьев Зубовых, думавших только об удобствах и удовольствиях, об угождении мелкому тщеславию. Или у их сестры — пресловутой любвеобильной Ольги Жеребцовой, которую в современных понятиях можно было бы назвать «сексуально озабоченной» и у которой наличествовало только два «идеала»: деньги и Чарльз Уитворт.

Примечательная деталь: дети Ольги Жеребцовой оказались под стать матери, такие же пустые и никчёмные. Сын Александр Александрович (1780–1835), дослужившись до чина генерал-майора, стал одним из виднейших русских масонов, т. е. оказался ненавистником власти и церкви.

Дочь же, Елизавета Александровна (1791–1845), вообще вся «пошла в матушку»: деньги и любовные утехи только и интересовали. Выйдя в 1808 году замуж за генерала-от-кавалерии Н. М. Бороздина (1777–1830), родив ему несколько дочерей, Бороздина-Жеребцова не утруждала себя материнскими заботами. Она пила и гуляла, как какая-нибудь дочь кухарки из «дома второй руки». Известная светская львица времен царствования Николая I А. О. Смирнова-Россет в своих мемуарах рассказала, что генерал Бороздин умирал в 1830 году в Петербурге в чужом доме, а «его жена, урождённая Жеребцова, кутила где-то за границей, где прижила сына».

Молодые же дочери Бороздиных после смерти отца оказались сиротами, и их взял на попечение Император Николай Павлович, Но это ещё не вся история вырождения потомков дворянского рода Зубовых. Елизавета Бороздина-Жеребцова, «нагулявшись» в Европе, вернулась в Россию и сделалась «наложницей» «светлейшего князя» П. М. Волконского (1776–1852) — знатного и богатого, занимавшего пост министра Императорского Двора…

К числу активистов заговорщицкого движения в 1800–1801 годах относился и Фёдор Петрович Уваров (1773–1824) — один из самых шумных ненавистников Императора Павла. Глупый, но «весьма фактурный», любитель женского пола, он, благодаря своему физическому экстерьеру, сделался весьма заметным в высшем свете. Когда этот безвестный дворянин, простой офицер Лейб-гвардии Кирасирского полка, стал в 1798 году любовником мачехи Анны Лопухиной-Гагариной — княгини и «статс-дамы» Екатерины Николаевны (1763–1839), то быстро и вознесся. Получил флигель-адъютантство, а затем должность командира Лейб-гвардии Кавалергардского полка — личной охраны Императора. Примечательная деталь: когда Уваров умер в 1824 году, то за его гробом шел Император Александр I. Язвительный АЛ. Аракчеев по этому поводу прилюдно заметил: «Один Царь здесь его провожает, каково-то другой там его встретит?»

Такого же «поля ягодой» являлся и генерал-от-кавалерии, флигель-адъютант и командир Лейб-гвардии Семеновского полка Леонтий Иванович Депрерадович (1766–1844). Его дед, родом серб, Райко Де-Прерадович (Родион Степанович) перешел из Австрии на русскую военную службу в 1752 году; скончался в чине генерал-майора. Внук отличался храбростью, воинской удалью, проявленными в войнах с турками и поляками, а уже при Александре I — в войнах с французами. Рубака и бретёр, он не сделал такой же «ослепительной карьеры», как его соплеменник, «крестьянский сын» Семён Зорич, ставший в 1776 году «ночным утешителем» Екатерины II и получивший огромные поместья и колоссальные по стоимости подарки и подношения. Однако карьера Л. И. Депрерадовича развивалась вполне успешно и без допуска в царские альковы.

Генерал-от-кавалерии, он с 1799 года — командир элитного Лейб-гвардии Семеновского полка. Ему грех было жаловаться на невнимание Монарха, но жажда острых ощущений, пьянящее чувство опасности толкнули его на путь преступления. К тому же Депрерадович знал, что шеф полка — Великий князь Александр Павлович — тоже в «деле», что придавало уверенности. В доме генерала устраивались веселые вечеринки и под их прикрытием происходили встречи заговорщиков.

Если уж искать «идеалистов» среди заговорщиков, то тут на самое приметное место можно выдвинуть одного из представителей высшего гвардейского командного состава — генерал-лейтенанта и командира Лейб-гвардии Преображенского полка Петра Александровича Талызина (1767–1801). Род Талызиных был татарского происхождения и вёл свое родословие от татарского мурзы и первоначально именовался Тагай-Елдызиными. В XVIII веке Талызины давно обрусели, обросли поместьями и родовыми дворянскими связями.

Пётр Талызин начал службу в Лейб-гвардии Измайловском полку и первое звание — прапорщика — получил в 1784 году. Взлёт его карьеры начался при Императоре Павле. В тридцать лет, в 1797 году, он получает звание генерал-майора, затем генерал-лейтенанта, а в апреле 1799 года назначается командиром Лейб-гвардии Преображенского полка.

Ничего не известно о том, когда и кто именно вовлёк Талызина на путь противогосударственного заговора. Возможно, этим «искусителем» оказался Пален. Можно только констатировать, что в начале 1801 года Талызин — деятельный участник готовящегося злодеяния, и его особняк на Невском проспекте — не только один из центров сбора участников заговора, но и место вербовки новых членов. В своих воспоминаниях Н. А. Саблуков описывает, как он, оказавшись на вечере у Талызина, сразу же понял, что находится в центре конспиративной деятельности.

Талызин не имел расположения к салонной демагогии в стиле Панина; как рьяный службист и бравый офицер, он, склонный к «мистическим увлечениям», хотел живой, «освежавшей» душу и сердце деятельности. Неизвестно, получал ли Талызин субсидии, как точно неизвестно и то, принадлежал ли он к какому-нибудь масонскому кружку.

Зато известно хорошо другое: ровно через два месяца после Цареубийства, 11 мая 1801 года, пышущий здоровьем Талызин «скоропостижно умер». Утверждали, что он отравился. Сразу же возникли слухи о самоубийстве, которые совсем не кажутся безосновательными. Накануне смерти он составил подробное завещание, расписав своё имущество членам талызинского клана; собственной семьи у него не было. Если это действительно самоубийство, то можно говорить о том, что это — единственный случай, когда соучастник преступления, мучимый угрызениями совести, свёл счёты с жизнью. Если это так, то только его одного и можно причислить к «идеалистам».

К числу «идеалистов» уж никак нельзя отнести беспардонного Рнбаса, а уж тем более полностью циничного графа П. А Палена. Именно последний был «душой и мотором» всего заговора, а после изгнания из Петербурга в ноябре 1800 года графа H. Л. Панина и смерти в декабре того же года де Рибаса сделался главным кукловодом. Он был слишком умён, слишком расчётливо-хладнокровен, чтобы затеряться в толпе заговорщиков, занять место всего лишь одного из них. Он должен был стать лидером, и он им стал. Выразительную зарисовку мастерского поведения этого «чёрного гения» оставил в своих «Записках» барон КА. Гейкинг.

Пален «никогда прямо не говорил ничего злого о ком-либо, но и никогда не защищал оклеветанного честного человека, а хранил умное молчание или же бросал умное слово, которое только казалось забавным, а на деле было намного опаснее, так как при Дворе смехотворность и чудачество было менее извинительно, чем порок, окутанный в обольстительную видимость. Так он завоевал всех, становился очень популярным в придворной толпе, не казался опасным честным людям и незаметно прокладывал себе путь, который приводил его к тому, что его осыпали милостями и испытывали к нему безграничное доверие».

Барон знал о том не понаслышке. Принадлежа к «партии Императрицы», Гейкингу было известно, что среди тех, кто симпатизировал Палену, находился не один Император Павел, но и Императрица Мария Фёдоровна, и высоко им чтимая Е. И. Нелидова. И у той, и у другой все добрые чувства улетучились без следа только в марте 1801 года…

Пален, в отличие от своих подельников, не скрывал главную цель переворота: Императора Павла «должно было не быть». Ему претили все эти разговоры о «регентстве» и «добровольном отречении». Он знал твёрдо одно — Император должен быть убит. В беседе с генералом А. Ф. Ланжероном он высказался о том с солдатской прямотой.

«Я должен признаться, что Великий князь Александр не соглашался ни на что, пока я не предложил дать ему честное слово, что никто не посягнёт на жизнь его отца. Я дал ему это обещание. Я не был так безрассуден, чтобы ручаться за то, что было невозможно: но нужно было успокоить угрызения совести моего будущего Государя; я наружно соглашался с его намерениями, хотя был убеждён, что они невыполнимы. Я знал слишком хорошо, что революций или совсем не надо начинать, или надо доводить их до конца, и что если Павел останется в живых, то для Александра скоро откроются двери темницы…»

Пален выболтал то, что было на уме не только у него одного. Но, если такие люди, как Панин, прикрывали планы Цареубийства разглагольствованиями о «величии России» и об «оскорбленном достоинстве», то Пален рубил с плеча. Сам же он рук кровью пачкать не стал, перепоручив убийство братьям Зубовым и Беннигсену. Его главная задача в ночь Цареубийства сводилась к тому, чтобы «опекать» будущего Императора Александра и не позволить Императрице Марии Фёдоровне каким-то образом вмешаться в события.

Пален был мастером лицедейства высшего класса; он сумел обыграть такого впечатлительного и подозрительного человека, как Павел Петрович. Он втянул в сети свою жену графиню Юлию Ивановну, урождённую Шеппинкг (1753–1814), которая исполняла должность гофмейстерины при Великой княгине Елизавете Алексеевне, т. е. была как бы приставлена ко двору Цесаревича. Ничего не известно о том, были ли вовлечены в заговор его три сына — Павел (1775–1834), Пётр (1778–1864) и Фёдор (1780–1863) — офицеры гвардейских полков. Да в общем-то этого Палену и не требовалось. Негодяи отыскивались и среди прочих офицеров.

Вместе с тем один эпизод, случившийся с его сыном (каким — неизвестно), очень способствовал укреплению доверия Императора к главе заговора, хотя он особого расположения к Палену не имел, а последние дни явно был настроен вскорости сменить этого человека. Так вот, после одного из вахтпарадов Пален-младший за нарушение «фрунта» — не явился на развод — был посажен Императором на гауптвахту. Пришедший с докладом к Императору военный губернатор и шеф столичной полиции по этому поводу не проронил ни звука. Павел Петрович, ощущавший, очевидно, свою горячность, объяснил Палену происшедшее; «Я рассержен, что Ваш сын отсутствовал на параде». В отвёт услышал то, чего совсем не ожидал: «Ваше Величество, — бесстрастно изрёк Пален, — наказав его, Вы совершили акт справедливости, который научит молодого человека быть внимательнее». Подобная точка зрения была понятна и близка Павлу Петровичу, который до конца своих дней оставался «рыцарем справедливости»…

К числу «идеалистов» относят часто видного персонажа из чёрного списка заговорщиков: графа Н. П. Панина. Брикнер особенно возвеличивал его, второго после Палена главного инспиратора заговора, приписывая ему множество добродетелей, которыми тот никогда не обладал. Вся его жизнь — сплошная интрига и политическая махинация. В 1790 году Панин женился на Софье Владимировне, урождённой Орловой — дочери графа Владимира Орлова. Это сразу вознесло его в ближний круг Екатерины II, которая чтила всех Орловых. Несмотря на еще весьма молодой возраст, он сразу же вышел на линию противостояния двух дворов и пытался спровоцировать Павла Петровича на какие-то действия против матери. Тут его ожидало полное фиаско, но Панин не угомонился. Его излюбленным занятием в Петербурге было кочевать из гостиной в гостиную и распространять часто им самим же порождённые слухи и сплетни.

На поприще интриганства Никита Петрович Панин порой добивался немалых успехов; именно он вовлек в сети заговора Великого князя Александра, первым озвучив возможность насильственного деяния, что обеспечило успех всей заговорщицкой операции. Панин же являлся и главным «идеологом» переворота. Он не был родоначальником тезиса о «сумасшествии» Царя, но именно Панин, прекрасно образованный, остроумный, настоящий «грандсеньор», настойчиво популяризировал в высшем свете идею о необходимости сначала только «заменить» Императора.

Очень важный нюанс; Панин порвал все связи с Православием и принадлежал к числу масонов «со стажем». Для подобных деятелей свержение и убийство Помазанника Божия не было страшным актом богоотступничества, а только — «политическим мероприятием». Потому он так много речей произносил, где постоянно фигурировали такие громкие слова, как «свобода», «справедливость», «человечность», потому в соответствии с масонской фразеологией он называл своих сообщников «друзьями добра».

Именно Папин усиленно муссировал слухи о том, что без переворота «грядёт народный бунт», а после выставлял цареубийц «спасителями» России. Этот тезис очень приглянулся лицам, задействованным в преступлении, хотя опасаться «народного бунта» не было ни малейшего основания. Для Панина убийство Павла I стало праздником. Своего сына, родившегося как раз в марте 1801 года, он назвал «Виктором», что символизировало «победу над драконом».

После воцарения Александра I Панин был осыпан благодеяниями. Он был возвращён к руководству Коллегией иностранных дел, сумев на какое-то время даже обмануть Вдовствующую Императрицу Марию Фёдоровну. Она прямо спросила его: «Может ли он дать честное слово, что не принимал участие в катастрофе?». И «честный идеалист» тут же ответил: «Ваше Величество, вероятно, будет достаточно, если я скажу, что меня в это время в Петербурге не было».

Вернув себе общественный статус, Панин, в силу прирожденной склонности к интригам, не мог успокоиться. Теперь он начал подкапываться под Палена, который возомнил, что может играть роль «кардинала Ришелье» при Монархе и вмешивался во все дела, в том числе и внешнеполитические. Недавний сообщник Пален вмиг оказался в оценках Панина «неумным», «самодовольным», «который соображает в наших делах не больше, чем в сапожном ремесле».

Когда Пален был удален, то «идеалист» Панин не успокоился. Теперь объектом его нападок стал… Император Александр I. Интригану открылось, что новый Император — слишком «молод», «малоопытен», «бесхарактерен», что его «интересуют только моды», «танцы» и «успех у женщин», и что Панин от нового правления «не ждёт ничего хорошего». Эти поношения стали известны Александру I, и 3 октября 1801 года Панин неожиданно для всех был выслан «в отпуск за границу» сроком на три года. Когда же граф в 1804 году вернулся в Петербург, то тут же последовало новое распоряжение Самодержца: немедленно покинуть столицу «навсегда» и жить в своём имении в Смоленской губернии.

Панина настигла кара, которая превышала всё то, что он имел ранее от «тирана» — Императора Павла. Но на этом дело не завершилось. В распоряжении Императора Александра находилось письмо (откуда оно к нему попало — не ясно), написанное Паниным и адресованное послу Уитворту, т. е. составленное не позже конца мая 1800 года. В нём тогда просто «баловень судьбы», двадцатидевятилетний граф уже прямо писал, что Император «не в своём уме» и его надо «убирать». Александр I показал письмо матери. После этого известия Мария Фёдоровна возненавидела Панина так, как только и может ненавидеть убийцу вдова убиенного. Когда в 1825 году на Престол вступил её третий сын, Николай Павлович, то она взяла с него слово не прощать Панина, и он прощения не получил. Да и не заслужил он монаршего великодушия; граф ведь до самой смерти в 1837 году так ни в чём и не раскаялся…

Особняком во всем деле Цареубийства стоит фигура царского брадобрея — графа Ивана Павловича Кутайсова. Нет никаких свидетельств, что он входил в число заговорщиков, но он так плотно был окружён ими, что оказался фактически важным инструментом злодеяния. Невозможно предположить, чтобы Кутайсов желал смерти своего благодетеля — Императора Павла. Несмотря на свои явно не выдающиеся умственные способности, хитрый турок не мог не понимать, что в случае гибели Павла Петровича он потеряет если и не всё, то очень многое. А терять он ничего не хотел; у него настолько развилось самомнение, что застилало ему глаза на происходящее.

Лидеры заговора играли иа этой тщеславной струне временщика «как по нотам». Безбородко, Панин, Пален да и некоторые другие использовали «верного Ивана» по своему усмотрению. Ходили слухи, что Кутайсов брал деньги; Ольга Жеребцова даже называла цифру — 200 тысяч дукатов, астрономическую по тем временам сумму. Не понятно, правда, за что ему платили, если он и без денег, руководимый только чувством плебейской гордости, готов был способствовать падениям и возвышениям важных персон, на которых ранее, во времена молодости, смотрел как на небожителей. Теперь же, как ему казалось, он получил власть над ними! Это упоительное чувство собственной значимости бывшего раба невозможно было измерить никакими дукатами.

Можно согласиться с утверждением, что пламенная страсть к мадам Шевалье сыграла с Кутай совым злую шутку. Мадам готова была «брать» (и «брала») от кого угодно и за что угодно, в том числе и за «протекцию». Лежавший у её ног обожатель, Кутайсов, готов был выполнить любую просьбу несравненной повелительницы своего сердца.

Главным поводырям заговора протекции госпожи Шевалье не требовались. Они имели свои приёмы, оставляя Кутайсова в дураках, но всё ближе и ближе приближаясь к реализации злодейского плана. Когда Палену понадобилось вернуть графов Зубовых в столицу, то был придуман замечательный ход. Граф Кутайсов получил письмо от Платона Зубова, от «самого Платона Александровича!», что он просит руки его дочери. С цирюльником случился приступ радостной истерии. Богатый, знатный, недавно первый среди всех, будет его зятем! От такой перспективы у Кутайсова дух захватило.

Но прежде Зубова надо вернуть из изгнания в столицу. Зная вспыльчивый, но отходчивый, добродушный нрав Государя, его привычки, настроения, Кутайсов в удобный момент, благо он имел общение с Императором ежедневно, в разное время суток, сообщил ему о сделанном предложении; со слезами на глазах показал письмо Платона. Император давно уже думал, что пора помиловать не одних только Зубовых, а и других лиц, высланных из столицы за неисполнение службы и за иные провинности. Слёзы Кутайсова и слова Палена о «желанном великодушии» привели к прощению не только братьев Зубовых.

Никакого «указа» о помиловании Зубовых, о чем нередко пишут, не существовало в природе. Самодержец мыслил шире. 1 ноября 1800 года появилось два именных указа. Первый — «О дозволении всем выбывшим из воинской службы в отставку или исключенным, вступать вновь в оную». Второй — «О распространении силы указа о выбывших из воинской службы и на статских чиновников». В них говорилось о том, что Император «являя милосердие» дозволяет всем выбывшим и высланным вернуться в столицу «для личного представления Нам». Фактически 1 ноября 1800 года была объявлена всеобщая амнистия для всех служилых лиц, не распространявшаяся только на осуждённых военным судом.

В категорию прощённых попадали и Зубовы, но они прибыли в Петербург ещё более озлобленными, чем раньше. Они горели желанием «отомстить» Монарху и тут же оказались в эпицентре готовящегося заговора. Как написал в этой связи генерал А. Ф. Ланжерон (1763–1831), знавший Зубовных лично, они, кроме Валериана, были, собственно, и не нужны для конкретного «дела». По его словам, «Николай был бык, который мог быть отважным в пьяном виде, но не иначе, а Платон Зубов был самым трусливым и низким из людей». Если в качестве исполнителей самого акта Зубовы и не подходили, то их связи, их положение в обществе были чрезвычайно важными: они принимали участие в формировании «мнения света», а это дорогого стоит.

Уместно заметить, что жениться на Кутайсовой Платон Зубов совсем не собирался и, как только оказался в столице, сразу же забыл о своем брачном предложении. Он женился только в пятьдесят четыре года, в 1821 году, за год до смерти, на безвестной польской дворянке Фёкле Игнатьевне Валентинович (1802–1873). Остаток жизни Платона Зубова — какой-то непередаваемый ужас. Зубов последние месяцы перед смертью сошел с ума, в своём великолепном замке Руксдаль в Курляндии ползал на четвереньках и выл по-собачьи. Сохранились ужасающие по своей омерзительности физиологические подробности распада личности некогда «ненаглядного Платоши», но их не стоит и приводить. Можно лишь заметить, что молодая жена относилась к родовитому мужу как к грязному животному…

Возмездие настигло и «важную персону» — Ивана Кутайсова. В ночь Цареубийства, услышав критики в Михайловском замке, что «Императора убивают», он не бросился на помощь к своему благодетелю. Несчастный помчался совсем в другую сторону. Выскочив на улицу в халате и ночном колпаке, он, потеряв по дороге тапочки, обезумевший от страха бежал босиком в морозную ночь куда глаза глядят. Взмыленный, растерзанный, потрясенный, посиневший от холода и полуголый граф Кутайсов добежал до особняка гофмаршала С. С. Ланского (1760–1813) на Литейном проспекте. Там поверженного временщика приютили, обогрели, напоили, но он целые сутки трясся от страха, пока не пришло уведомление от новой власти, что граф Кутайсов может не беспокоиться за свою безопасность. Теперь он был никому не нужен и ни для кого не представлял ни малейшего интереса.

Вскоре Кутайсову предписано было покинуть столицу и отправиться за границу. Проведя несколько лет там, он вернулся в Россию, но теперь не имел уже не только положения, но и круга знакомых. Все, буквально все отвернулись от него. Граф уехал в свое тамбовское имение, подаренное некогда брадобрею Императором Павлом Петровичем, где «занимался земледелием». Годы шли, он прозябал в безвестности, и только один человек — Императрица Мария Фёдоровна помнила о нём. Она приглашала его иногда к себе, и граф в составе Свиты Императрицы несколько раз ещё появлялся на публике. Кутайсов прожил долго; его жизнь завершилась в 1834 году. После же кончины Вдовствующей Императрицы Марии Фёдоровны в 1828 году о некогда всесильном временщике все забыли уже окончательно…

Можно ещё довольно долго приводить биографические подробности прочих членов заговорщицкой шайки, общее число которых составляло примерно 70 человек, из которой все, или сами, или их потомки, умерли до срока, или явили образец полной и бесспорной физической и умственной деградации.

Так, один из тех, кто 11 марта 1801 года ворвался в спальню Императора, тогда штабс-капитан Лейб-гвардии Измайловского полка Я. Ф. Скарятин (1780–1850), награжденный Павлом I знаком высокого отличия — орденом Святого Иоанна Иерусалимского, прожил тихую и безвестную жизнь. Он навсегда прославился только тем, что именно его шарфом душили уже бездыханное тело Императора Павла. Когда однажды, уже в начале 1830-х годов, В. А. Жуковский (1783–1852) спросил у него, как на самом деле погиб Император, то Скарятин без всяких эмоций сообщил: «Я дал свой шарф, и его задушили».

После Цареубийства Скарятин ненадолго был выслан из Петербурга, окончательно отправлен в отставку в чине полковника в 1807 году и умер в 1850 году. Его же сын, ВЛ. Скарятин (1812–1870), сделал блестящую придворную карьеру и в звании егермейстера «случайно» погиб на охоте в 1870 году. Происшествие это вызвало много шума и служило темой пересудов в высшем свете. Передавали, что якобы это — умышленное убийство. Хотя непосредственным убийцей был назван дряхлый обер-егермейстер граф П. К. Ферзен (1800–1884), но многие были уверены, что пуля для Скарятина была выпущена из ружья внука Павла I — Императора Александра II…

Об одном же из участников злодеяния 11 марта 1801 года стоит говорить особо. Без него не было бы возможно злодеяние в принципе, без него никакие бы Палены-Панины-Зубовыне смогли поднять руку на Самодержца. Он являлся знаменем, символом, смыслом готовящегося переворота. Имя его — Император Александр I, которого разномастные клевреты величали «Благословенным». В истории Цареубийства Великий князь Александр Павлович — фигура ключевая. Он переступил через окровавленный труп отца своего и отправился, как ему казалось, «творить добро».

Великий князь Николай Михайлович (1859–1919), правнук Императора Павла I и единственный из Династии Романовых, составивший себе имя в качестве историка, в своем труде «Император Александр I» с полным правом мог заключить: «Наследник Престола (Александр. — А. Б.) знал все подробности заговора, ничего не сделал, чтобы предотвратить его, а напротив того, дал своё обдуманное согласие на действия злоумышленников, как бы закрывая глаза на несомненную вероятность плачевного исхода, т. е. насильственную смерть отца».

Да, Александр тяжело переживал смерть отца и не пил шампанского; он рыдал, не раз падал в обморок, что свидетельствовало не столько «о нежности сердца», о «нравственнойневинности», сколько о бесхарактерности, об отсутствии мужского начала в его натуре. Когда он вместе с Императрицей Марией Фёдоровной впервые оказался в спальне Павла Первого, перед телом своего отца с изуродованным лицом, то услышал из уст окаменевшей матери только одну фразу: «Поздравляю, теперь Вы Император!» Слова звучали как приговор немезиды-судьбы. Естественно, что новый повелитель России опять «сделался без чувств».

Можно смело утверждать, что вся последующая жизнь Александра I, его физические немощи, неврозы и психозы, его личное одиночество — кара за двойное тягчайшее преступление: отцецареубийство. Николай Михайлович справедливо заметил, что соучастие в убийстве отца испортило Александру Павловичу «всю последующую жизнь на земле». Князь Адам Чарторыйский привел в «Записках» фразу, которую слышал из уст своего «интимного друга» — Александра I при попытке убедить того предать забвению мартовскую историю 1801 года. «Нет, всё, что Вы говорите, для меня невозможно, ибо я должен страдать, ибо ничто не в силах уврачевать мои душевные муки». Он беспрестанно «страдал», а вместе с ним мучилась и вся Россия. И так продолжалось почти четверть века!

Нет смысла спорить с утверждением — об этом написаны целые трактаты: Александр Павлович «не желал смерти отцу». Не существует ни одного письменного документа или устного свидетельства, которые подтверждали бы обратное. Конечно, он такого исхода не желал и никогда подобное не обсуждал. Здесь и дискуссии быть не может. Вместе с тем неоспоримо и то, что он о заговоре не только знал, но и конспирировал с заговорщиками; тайно встречался, обсуждал подробности и сроки переворота, обменивался по этому поводу записочками с Паниным и Паленом.

Чего же он желал, как он видел грядущую акцию? Видел он всё в розово-нежных тонах: батюшку принудят сойти с Престола, и он, как благородный и великодушный сын, обеспечит ему спокойное существование и полное довольствие. Эту умилительную сказочную идиллию он рисовал своему другу князю Адаму Чарторыйскому, когда тот вернулся в Петербург.

«Во время неоднократных бесед наших о событиях 11 марта, — вспоминал Чарторыйский, — Александр не раз говорил мне о своём желании облегчить, насколько возможно, участь отца после его отречения. Он хотел предоставить ему в полное распоряжение его любимый Михайловский дворец, в котором низверженный Монарх мог бы найти спокойное убежище и пользоваться комфортом и покоем. В его распоряжение хотел отдать обширный парк для прогулок и верховой езды, хотел выстроить для него манеж и театр — словом, доставить ему всё, что могло бы скрасить и облегчить его существование». Весь этот план князь Адам назвал «фантазией» и был совершенно прав.

При всех своих недостатках, при очевидной беспринципности и моральной ущербности, Александр Павлович совсем не был идиотом. Он прекрасно знал натуру своего отца и обязан был понимать, что никогда. ни ири каких обстоятельствах Павел Петрович не покинет Престол. У него-то как раз был твёрдый характер, что так всегда и пугало «нежного» Александра Павловича. Если же и принудят, и свергнут, то будущий Император обязан был понимать сакральный смысл властной прерогативы, которой был наделён отец. Ведь он был коронован, он получил царское миропомазание, он — Богом венчанный «Царь всея Руси».

Миропомазание же, как великое церковное таинство, не отменяется и не упраздняется, если миропомазанник не совершил акта богоотступничества. Но Павла I ни в чём подобном обвинить было невозможно, а потому, пока Павел Петрович жив, он — Царь. Александр же принимал участие в коронационном священнодействии в Успенском соборе Московского Кремля в апреле 1797 года! Исходя из этого, Александр Павлович не мог не учитывать трагического развития событий, когда прольётся кровь отца и Царя, кровь, которая навеки замарает всех участников, и его самого, в неискупляемом смертном грехе.

Но он старался об этом не размышлять, ведь ему «дал слово» Пален! Всю свою жизнь Александр Павлович старался не думать о «плохом»; он и в данном случае убаюкивал себя и всех прочих мечтами и разговорами о какой-то грядущей идиллии. Верил ли он на самом деле в эту романтическую грёзу, так и осталось неизвестным.

Пален рассказывал Аанжерону, как он привлёк к участию Александра Павловича. Он льстил и «пугал его насчёт собственной будущности, предоставляя ему на выбор — или Престол, или же темницу, и даже смерть, что мне, наконец, удалось пошатнуть его сыновнюю привязанность». Что же так страшило Александра? Если у него было чистое сердце и ясные помыслы, то почему его так пугала перспектива «темницы» и «даже смерти»? Ведь никто по приказу отца казнён не был, а если кого-то ссылали или даже заключали под стражу, то всегда за какие-то конкретные дела, за нарушения положений, уставов или иные проступки.

Павел Петрович и Александр Павлович не питали друг к другу близких родственных чувств. Отец заслуженно считал, что старших сыновей — Александра и Константина — у него «украли», что они выросли под крылом Екатерины II, сделавшей всё для того, чтобы у них родственных чувств к нему, особенно у Александра, вовсе не существовало. Александр, конечно же, знал, что у него есть и отец и мать, но он годами видел их от случая к случаю и не ощущал никаких сыновних обязательств. Нежный и двуличный, выросший в атмосфере томной придворной неги, он всегда пугался и съёживался, как только перед ним представал отец. Он его боялся, боялся его нелицеприятного слова, боялся его пронзительного взгляда. Он изображал верность и покорность, но то была порой талантливая, но только игра.

Павел Петрович знал, что сын Александр — чужой человек; это были его постоянная боль и горе. Когда он взошел на Престол, то эти ощущения только усилились. Александр же и по-человеческому, и по Божескому закону — восприемник Царского Дела; он будет продолжателем. А что он может продолжать, и как он может продолжать, если у него, вполне взрослого человека, нет собственного мнения, если он всегда готов присоединиться и поддакивать тому, кто наделен сильным характером и властными полномочиями, и кто в данный момент в фаворе у Императора? Павел Петрович знал, что Александр скрытный и уже в этом видел потенциальную угрозу. Однако он все-таки не догадывался о степени скрытности сына я о масштабах угрозы.

Сохранились признания Александра Павловича, которые он делал своим друзьям-единомышленникам: Чарторыйскому и Лагарпу. Особо примечательно письмо Цесаревича Александра Лагарпу от 27 сентября 1797 года, отправленное с надёжной оказией из Гатчины в Швейцарию. Основные мысли и пассажи этого послания со всей очевидностью свидетельствуют: уже в это время Александр был молчаливым, но безусловным противником отца. И если он ещё не стал участником заговора, то мысленно уже был готов к перевороту, причём сокрушительному.

Александр воспринимал правление отца, как «несчастье для России». «Невозможно перечесть, — восклицал будущий Император, — все те безрассудства, которые были совершены; прибавьте к этому строгость, лишённую малейшей справедливости, большую долю пристрастия и полнейшую неопытность в делах. Выбор исполнителей основан на фаворитизме; достоинства здесь ни при чём. Одним словом, моё несчастное Отечество находится в положении, не поддающемся описанию».

Итак, уже в сентябре 1797 года Александр Павлович являлся носителем идей и умозаключений, ставших потом оправданием Цареубийства. По сути дела, это — первый письменно зафиксированный приговор Павлу I.

Особо умилительны перлы о «неопытности в делах if, произносимые человеком, который, взойдя на Престол, показал абсолютную неосведомленность и неопытность, ставшие причинами многих несчастий России. И «фаворитизм», так страстно ненавидимый, расцвел пышным цветом именно в Александровское царствование. Вообще можно смело констатировать, что процитированные инвективы как раз больше всего и подходят к правлению Александра I.

Как же прекраснодушный мечтатель видел будущее и своё, и России? Исключительно в восторженно-пасторальных тонах, наподобие видений Жан-Жака Руссо о «естественной», «справедливой», «счастливой» жизни человека, освобождённого от пут моральных «условностей», «гнёта» религии и «оков» государства. «Вам давно известны мои мысли, — элегически размышлял сын Царя, — клонящиеся к тому, чтобы покинуть свою Родину». Однако он не просто мечтал переселиться куда-нибудь подальше, например на берега Рейна, и там, вдалеке, под пение птичек и шум дубрав предаваться радостным грёзам и сладостным настроениям.

Нет, план его был куда более масштабным, местами просто апокалиптичным. Став правителем, «когда придёт мой черед», Александр Павлович намеревался «даровать стране свободу и тем не допустить её сделаться в будущем игрушкою каких-либо безумцев». За этой фразой трудно не разглядеть скрытого намёка на правление отца, который «в настоящем» и представлялся «безумным». И это писал сын и «первый верноподданный»!

Как же «голубоглазый Амур», как его назвала бабушка Екатерина II, видел эту самую «свободу», о которой столько восторженных слов было произнесено в кругу друзей, воспламенённых сочинениями Руссо, Вольтера и Дидро? В образе сказочной феи, приносящей всем «радость» и «счастье». Имя этой «феи» — конституция!

«Когда же придёт и мой черед (царствовать), — умозаключал «Амур», — тогда нужно будет… образовать народное представительство, которое, должным образом руководимое (все-таки некоторое «руководство» подразумевалось. — А. Б.), составило бы свободную конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы, и я удалился бы в какой-нибудь уголок и жил бы там счастливый и довольный, видя процветание моего Отечества, наслаждаясь им».

Фактически Александр Павлович мечтал о разрушении Государства Российского, сцементированного единством Власти и Православия. О Православии он вообще не упоминал. Он полагал, как и многие иные «птенцы гнезда Екатерины», что это только некий «обряд», за пределами храма ни к чему и никого не обязывающий. Но что можно было ждать от человека, впервые взявшего в руки Новый Завет в 1812 году, когда ему минуло тридцать пять лет, когда он уже одиннадцать лет носил титул «Царя Православного»!

Александр Павлович не только выказывал полное невежество в истории России, которую он намеревался «осчастливить» благоглупостями, но и показал себя совершенно невосприимчивым к окружающей действительности. Ведь торжество «демократии» и «конституции» привело во Франции к ужасающим кровавым последствиям. Почему же Александр мнил, что в России-то всё будет по-иному? Очевидно, от «нежности сердца»…

Павел 1 не ведал о подобных, просто преступных, душеизлияниях наследника Престола. Но он хорошо знал: Александр никогда не смотрел в глаза и всегда отводил взгляд, когда отец начинал на него пристально смотреть, а уже одно это свидетельствовало о неискренности. Павел Петрович долго был уверен, что годы и опыт переломят эти фальшивые настроения, угнездившиеся в душе сына. Но желанного не достиг. Натура Александра сформировалась, и он не ощущал потребности меняться. Сын только ещё больше замыкался, закрывался маской подобострастия и верности, хотя в душе не имел ни того, ни другого. Он последние месяцы жизни Павла Петровича вообще старался не показываться отцу на глаза. Сохранились свидетельства, что он не раз просто «убегал как заяц», заслышав только о скором появлении отца! По доброй воле, без вызова, Цесаревич на глаза Самодержцу не показывался!

Уместно заметить, что и сам Александр Павлович, и его «почитатели» как из числа современников, так и потомков всегда воспринимали царствование Александра Павловича как контртезу правлению Павла Петровича. Была — «тирания», наступила — «свобода»! В обоснование этой «очевидности» не гнушались даже фальсификациями. Н. К. Шильдер, оправдывая Александра I, писал, что сразу же после воцарения «несколько сот человек увидели свет Божий и были возвращены обществу». Историк назвал этот акт «великим подвигом Монарха» — Александра I. Но ведь историк наверняка знал, при его пиететном отношении к документу он не мог этого не знать, что данное утверждение — подтасовка.

15 марта 1801 года появился именной указ «о прощении людей», проходивших по делам Тайной экспедиции. Было опубликовано четыре списка помилованных: заключённых в крепостях и лишенных дворянского достоинства; заключенных и сосланных без отнятия чинов и дворянства, содержащихся в крепостях и посланных на поселение и о разосланных по городам и деревням под наблюдение местных властей.

Всего же было освобождено из заключения, ссылки и избавлено от административного контроля 158 человек. И это число жертв «тирании» по всей Империи, при населении примерно в 38 миллионов человек! При этом значительную часть заключенных, около 50-ти человек, составляли «польские шляхтичи», уличённые в противогосударственном движении.

Среди тех, кто «увидел свет Вожий», были люди разных чинов, званий и состояний. Все они имели по преимуществу невысокий общественный статус. В их числе: «крестьянин Поздняков», «крестьянин помещика Подоржинского Винниченко», «придворные служители Николаев и Александров», «отставной сержант Патрушев», «сержантская жена Филиппова», «отставной кадет Карякин», «канцелярист Иконников», «солдат Алашев», «бывший рядовой Малахов», «вдова, солдатская жена Анисья Александрова», «аптекарский помощник Фуск», «отставной солдат Панченко», «бывший при Дворе камердинер Секретарёв с женою».

Было несколько лиц и более высокого положения: княгиня Анна Голицына, урождённая Зотова, и грузинский князь Амилахоров. В числе состоявших под надзором местных властей значились: подполковники Ермолов и Нарышкин, полковники — Гарновский, Грибовский, Рахманов, Чаплиц; «оберкригс-комиссар Трегубое», майор Чириков, штабс-ротмистр Раевский. В эту же категорию, высланных их Петербурга «жертв тирании», входили ещё: прапорщики Болховкин, Симонов, Егоров, коллежский асессор Раевский, шведский дворянин барон Флемминг, титулярный советник Киселёв, шведский пастор Ганандер и статский советник Шарпинский.

Неясно, в каких конкретные проступках и прегрешениях виновны указанные поднадзорные лица. Не подлежит сомнению одно: за редчайшим исключением, никто из них не принадлежал к тому самому «обществу», которое пило шампанское 12 марта 1801 года.

О прочих же и говорить не приходится; подавляющее большинство из них вообще вряд ли и ведало, что такое шампанское…

Известно, что примерно в половине первого ночи ell на 12 марта 1801 года граф Пален принёс Александру Павловичу весть о смерти отца и о его воцарении. Александр ждал сообщения; они вместе с Паленом согласовывали дату и время «акции». В ночь Цареубийства Великий князь лично отдал распоряжение камер-фрау П. И. Гесслер, состоявшей при его жене: «Я прошу тебя остаться в эту ночь в прихожей до прихода графа Палена; когда он явится, ты выйдешь к нам и разбудишь меня, если я буду спать».

Когда же неё страшное случилось, то теперь уже Император Александр Павлович, вернувшись из полуобморочного состояния при понукании Палена и Зубовых, вышел из своих апартаментов и обратился к караульным из Семёновского полка и нескольким перепуганным придворным с незабываемыми словами: «Батюшка скончался апоплексическим ударом. Всё при мне будет, как при бабушке».

Принципы нового царствование прозвучали: восстановление дворянской вольницы, с одной стороны, и полное лицемерие — с другой. Лгать перед людьми, которые все были в «курсе дела», лицемерить, выгораживая себя, — «политическое кредо» нового царствования. Участник заговора, любимый ученик и протеже умершего А. А. Безбородко сенатор Д. П. Трощинский уже сочинил Манифест о восшествии на Престол нового Самодержца, который как будто был списан с аналогичного Манифеста, появившегося в июне 1762 года, когда Екатерина II захватила власть. Александр 1 этот «творческий продукт» Трощинского полностью одобрил и подписал без колебаний. Уже 12 марта 1801 года он увидел свет.

В нём говорилось, что «Судьбам Вышнего угодно было прекратить жизнь любезного Родителя Нашего Государя Императора Павла Петровича, скончавшегося скоропостижно апоплексическим ударом в ночь с 11 на 12 число сего месяца». Ложь и ложь, и при этом на волю Всевышнего ссылались! Политическая «необходимость», историческая «целесообразность» служили потом оправданием для Александра Павловича. Но кого он хотел обмануть: себя или современников? Ведь «весь Петербург» уже знал о подлинном ходе событий! Может быть, потомков? Но в итоге ведь никого не обманул…

Павел Петрович окончательно переехал на жительство в Михайловский замок 1 февраля 1801 года. На главном фасаде замка красовалось несколько измененное изречение из Псалтыри: «Дому твоему подобаетъ святыня Господня въ долготу дней». Эта, сделанная из бронзы, надпись воспринималась потом как пророчество: 47 букв соответствовали годам жизни Императора Павла I. Указанное число букв насчитывал и оригинал: «Дому Твоему, Господи, принадлежит святость на долгие дни» (Псалтырь, 92.5).

Насколько Павел Петрович ощущал конец земного бытия? При его впечатлительности и природной чуткости он не мог не воспринимать сгущающуюся атмосферу вокруг. Переселяясь на жительство в Михайловский замок, построенный на месте старого Летнего Дворца, Император обронил фразу: «На этом месте я родился, здесь хочу и умереть!» Его желание исполнилось. Бренные останки Павла I покоятся в Петропавловском соборе Петропавловской крепости, у левого клироса, рядом с могилами жены — Императрицы Марии Фёдоровны и сына, Императора Николая I. Однако Михайловский замок до сего дня остаётся дворцом-пантеоном Императора Павла I.

Сохранились отрывочные свидетельства предчувствий Павла Петровича, касавшиеся как его исхода жизни вообще, так и времени пребывания в Михайловском замке в особенности. Широко известна притча, зафиксированная в воспоминаниях близкой подруги Марии Фёдоровны баронессы Генриетты-Луизы Оберкирх (1754–1808), самым подробным образом воспроизведённая уже Шильдером. К этой истории и потом часто обращались различные авторы, ища здесь подтверждения «ненормальности» будущего Императора, «почти за полтора десятка лет до восшествия на Престол». Между тем указанное повествование подобный «диагноз» совсем не подтверждает.

Дело происходило в Брюсселе 29 июня 1782 года, во время заграничного путешествия Павла Петровича. Вечером того дня у князя Карла-Иосифа де Линя (1735–1814) состоялся небольшой приём в самом узком кругу. Помимо Павла Петровича, на нём присутствовали: Александр Куракин, баронесса Оберкирх и несколько иных лиц, имена которых остались неизвестными. Тон беседы задавал князь Линь, рассказывавший вещие сны и пророческие предчувствия, сопровождавшие жизнь многих выдающихся людей.

Подобный интерес не был необычным. На дворе стоял XVIII век, «эпоха Просвещения», время гонения на Христианство, когда «лучшие умы Европы» издевались и третировали духовные ценности, являвшиеся путеводной звездой человечества более полутора тысяч лет, В этой атмосфере отвержения истинного началось повальное увлечение мнимым: оккультизмом, спиритизмом, масонством и тому подобными эрзацами. Постижение «мистики жизни и смерти», расшифровка «таинственных знаков и символов» бытия приобретали характер страстного увлечения. Потому и проблематика брюссельского вечера не выходила за рамки общепринятого в высшем свете.

Стараясь «вывести на разговор» русского Наследника, князь Линь обратился к нему с вопросом: неужели в России нет ничего чудесного? И Павел Петрович рассказал историю, которую никогда и никому больше не излагал, беря себе в свидетели князя Куракина, который, впрочем, так ничего и не удостоверил, называя всё рассказанное «игрой воображения». Павел Петрович почему-то попросил баронессу Оберкирх «ничего не рассказывать моей жене», хотя в тот период у него от Марии Фёдоровны не было никаких секретов. Суть «таинственной истории» состояла в следующем.

Однажды весной, поздно вечером, «при лунном свете», вместе с князем Куракиным и двумя слугами Павел Петрович прогуливался по безлюдному Петербургу. На одной из улиц Цесаревич заметил «высокого и худого человека, завернутого в плащ». Лицо разглядеть было невозможно и «только шаги его по тротуару издавали странный звук, как будто камень ударялся о камень». Наследник Престола сначала был «изумлён», а затем ощутил «охлаждение в левом боку», к которому «прикасался незнакомец». Павел Петрович тут же обратил внимание Куракина на присутствие нового спутника, шедшего слева от него. Однако князь ничего не видел и не ощущал.

Павел Петрович начал рассматривать спутника «внимательно» и разглядел взгляд, «какого не видел ни прежде, ни потом». Будущего Императора охватила дрожь, но «не от страха, а от холода». Вдруг незнакомец произнес «Павел!». Это обращение повергло в шок и ужас, но Куракин так ничего и не слышал, и не видел, шествуя, не обмеренный тяжелыми мыслями и видениями. Вдруг таинственный спутник остановился и произнес; «Павел, бедный Павел, бедный князь!»

Цесаревич затрепетал и, «сделав отчаянное усилие», спросил у незнакомца: кто он и чего он хочет? В ответ прозвучал монолог, уже двести лет служащий предметом пересудов; «Бедный Павел! Кто я? Я тот, кто принимает в тебе участие. Чего я желаю? Я желаю, чтобы ты не особенно привязывался к этому миру, потому что ты не останешься в нём долго. Живи как следует, ежели желаешь умереть спокойно, и не презирай укоров совести: это величайшая мука для великой души».

Незнакомец замолк, и Павел Петрович не мог больше у него ничего спросить, молча следовал за ним, пока не вышли к Неве около здания Сената. Там таинственный спутник подошел «к одному месту» в центре площади и обратился к Престолонаследнику с прощальным напутствием: «Павел, прощай, ты меня снова увидишь здесь и ещё в другом месте», И только тут стали открываться черты незнакомца, и Павел Петрович явственно разглядел лицо своего прадеда — Петра Первого. Затем образ исчез, и Павел Петрович остался стоять пораженный. Его удивление со временем только «усилилось», когда он узнал, что Екатерина II именно на этом месте повелела поставить памятник Петру Первому…

Можно ко всей этой истории относится серьезно? Скорее «нет», чем «да». Начнём с конца. Павел Петрович прекрасно знал, что в Петербурге уже много лет идёт подготовка к открытию памятника Петру Первому, над которым французский скульптор Этьен Морис Фальконе работал с 1766 года. Было определено и место на берегу Невы: площадь между зданием Адмиралтейства и Сената. Отлитые в бронзе части монумента выставлялись для обозрения публики, начиная с 1770 года. Была доставлена из окрестностей Петербурга и огромная гранитная скала — будущий постамент. Открытие памятника состоялось в день столетия восшествия на Престол Петра Первого — 7 августа 1782 года, когда Павел Петрович с Марией Фёдоровной находились в Германии. Но о грядущем событии Цесаревич был прекрасно осведомлён. Никакого «пророческого предзнаменования» тут не существовало.

Что касается предсказания «о смерти до срока», то с этой мыслью Павел рос и мужал многие годы. Она фактически никогда его не покидала, и вся окружающая действительность снова и снова подтверждала подобные опасения. Выражение «бедный Павел» использовал ещё Никита Панин, и Цесаревич его не раз слышал за своей спиной. Являлся ли Пётр I правнуку наяву или рассказ об этом — только салонная мистификация? На эти вопросы никто убедительно ответить не сможет.

Но предположение о мистификаций кажется более правдоподобным, учитывая, что рассказ завершился улыбками и ухмылками не только присутствующей публики, но и самого рассказчика. Больше всех была потрясена баронесса Оберкирх, которая восприняла всё сказанное серьезно. Когда же Павел Петрович через два месяца читал вслух письмо из России об открытии памятника Петру, то, улучив мгновение, с улыбкой на лице приложил палец к губам, показывая баронессе, что здесь сокрыта их тайна. Оберкирх при этом вдруг заметила, что он «побледнел». Была ли это игра света или игра воображения — теперь уже не узнать. Ясно только одно: будучи совершенно православным человеком, Павел Петрович никогда бы не мог серьезно относиться к каким-то «видениям», если бы даже они и имели место…

Император Павел искренне радовался строительству величественного замка в центре Петербурга, грандиозного строения, ещё невиданного в России. Это была последняя в его жизни радость. Теперь и у него есть своя резиденция, отвечавшая духу Царя-рыцаря. Снаружи сооружение действительно походило на средневековый рыцарский замок, а внутри было отделано с роскошью необычайной. Архитектор Винченцо Бренна (1750–1814), родом итальянец, приглашенный в Россию ещё Екатериной II в 1780 году, выполнил волю Императора — создать нечто небывалое.

Сегодня трудно судить о той, поистине имперской, роскоши, отличавшей Михайловский замок в год окончания строительства. Мебель, мрамор для отделки, бронза, люстры, картины, гобелены привозились из Европы, главным образом из Италии; многие предметы и всё оформление были сделаны русскими мастерами. Павел Петрович, Мария Фёдоровна и их сын Константин с супругой занимали комнаты на втором этаже замка, «в бельэтаже», а Великий князь Александр и большая часть придворного штата размещались на первом. Младшие дети и обслуживавший персонал поселены были на последнем, третьем, этаже.

Ныне от первозданного облика сохранился только внешний контур и некоторые детали декора. После гибели Императора здание было тотчас покинуто всеми обитателями и переоборудовано в военно-инженерное училище. Внутри всё было перестроено, а художественные коллекции вывезены и рассредоточены по разным местам; многое за два века было утеряно, продано за границу или просто погибло естественным путём.

Сохранилось подробное описание Михайловского замка и всех его сокровищ, сделанное немецким писателем и мыслителем Августом-Фридрихом-Фердинандом Коцебу (1761–1819), составленное по поручению Императора Павла. Коцебу испытывал к Павлу Петровичу стойкое чувство симпатии, не оставившее его и после убийства Самодержца. Так как Коцебу принадлежал к числу лиц, практически ежедневно общавшихся с Императором в последние недели его жизни, то данные свидетельства имеют особую ценность.

По поводу чувства, которое вызывало у Павла Петровича его архитектурное детище, Коцебу написал: «Ему доставляло удовольствие самому водить своих гостей и показывать им сокровища из мрамора и бронзы, выписанные из Рима и Парижа. Льющаяся через край похвала, с которой превозносилась до небес малейшая безделушка, и постоянное повторение восклицаний, что подобного нет нигде в мире, вызвали, наконец, у него мысль сделать описание этого восьмого чуда света. В самых лестных выражениях он возложил эту работу на меня».

Коцебу начал описывать Михайловский замок, стал зарисовывать наиболее примечательные особенности отделки, предметы интерьера и убранства. Павел Петрович всё время интересовался ходом работ и призывал писателя «ничего не описывать поверхностно, а везде и во всем входил в большие подробности». В результате — появился подробнейший путеводитель-каталог по залам Михайловского замка. Остановимся на описании кабинета-спальни, где Павел Петрович встретил свою смерть.

«Множество ландшафтов, — свидетельствовал Коцебу, — по большей части, Верне, некоторые из них Вувермана и Вандермей-лера и ван дер Мейлена, висели по стенам, обложенным деревом, окрашенным в белый цвет. По середине стояла маленькая походная кровать, без занавесок, за простыми ширмами; над кроватью висел ангел работы Гвидо Рени. В одном углу комнаты помещался портрет рыцаря-знаменосца, работы Жана ле Дюка, которым очень дорожил Император. Плохой портрет Фридриха II и плохая гипсовая статуя, изображающая этого же Короля верхом, помещённая на мраморном пьедестале, составляли странную противоположность с этими великолепными картинами».

«Письменный стол Императора был замечателен во многих отношениях. Он покоился на ионических колоннах из слоновой кости, с бронзовыми цоколями и капителями; решетка из слоновой кости самой тонкой работы, украшенная маленькими вазами тоже из слоновой кости, окружала его. Ещё на одной из стен висела картина, изображающая все формы обмундирования русской армии».

На полу красовался великолепный ковер, и комната имела двое дверей, «скрытых занавесью». Одна из них «вела в чуланчик, имеющий известное назначение», иначе говоря — туалет, а другой «запирался шкаф, в котором складывались шпаги арестованных офицеров». Двойные двери, «которые из комнаты Императора вели в апартамент Императрицы, не были открыты, а заперты ключом и задвижкой».

В спальню-кабинет обычно попадали из библиотеки и этот проход «также состоял из двух дверей, и, благодаря чрезвычайной толщине стен, между этими двумя дверями оставалось пространство, достаточное для того, чтобы могли устроить направо и налево две другие, потаённые, двери. Тут они, действительно были: дверь направо (если выйти из спальни) служила для помещения знамён; дверь налево открывалась на потайную лестницу, которая вела в комнаты на первом этаже замка». На первом этаже имелись также апартаменты Императора и там пребывали придворные, а не только Кутайсов и княгиня Гагарина, как иногда пишут.

Переселившись в Михайловский замок, Павел Петрович начал страдать бессонницей; он и раньше плохо спал, теперь — это постоянное мучение. Камер-фрау Императрицы Марии Фёдоровны англичанка «мисс Кеннеди», которую в России звали «Сарой Ивановной», потом рассказывала, что Император почти каждую ночь приходил к Императрице и читал ей монологи из Расина и Вольтера, или приглашал прогуляться по замку. Мария Фёдоровна с трудом реагировала, сон одолевал её, но она, превозмогая себя, слушала и бродила по полутемным залам, при удивленных взглядах караульных. Потом, вернувшись к себе, она «падала почти без чувств». Мисс Кеннеди решила положить конец нарушениям спокойствия своей госпожи. Так как она спала в одной комнате с Марией Фёдоровной, то сделать это было несложно. На стук Императора верная распорядку англичанка реагировала возгласом: «мы спим», после чего Император, добродушно изрекая, — «спящие красавицы», удалялся.

В последние дни жизни Императора ночные прогулки прекратились, но Император несколько раз подшучивал над другой камер-фрау, Фридерикой Клюгель, в ночные обязанности которой входило хранить личные драгоценности, «бриллианты», Императрицы. Она спала в примыкающей к опочивальне Марии Фёдоровны комнате, а бриллианты держала под своей кроватью и, из предосторожности, ночью не гасила свечей. Павел Петрович несколько раз стучал ей в дверь и кричал: «бриллианты украдены» или «пожар». Клюгель, как боевой прусский солдат, молниеносно выскакивала из постели и бросалась проверять и спасать сокровища. Днём все эти ночные происшествия служили темой веселых рассказов.

Павел I явно предчувствовал надвигающуюся грозу. Приведённый выше разговор с Паленом накануне Цареубийства свидетельствовал: Самодержец уже слышал о заговоре. Поэтому заговорщики и заторопились. Первоначально план покушения на особу Монарха предусматривал выступление после Пасхи, которая в тот год приходилась на 24 марта. Затем оно было Паленом перенесено на 15 марта, но этот день почему-то не устроил Великого князя Александра, и в итоге — было избрано 11 марта. Эта дата представлялась наиболее удобной, так как в тот день в замке дежурил батальон Семёновского полка, шефом которого состоял Цесаревич.

Накануне катастрофы Император предпринял некоторые шаги, свидетельствовавшие о том, что он подозревал о её возможности. 10 марта тайно был послан нарочный к Аракчееву, пребывавшему в своём имении «Грузию» в Новгородской губернии. И марта верный служака был уже в пути и вечером прибыл в окрестности Петербурга, но военный губернатор Пален, предупрежденный Кутайсовым, дал приказ задержать генерала на заставе до утра. И когда убивали Императора, то его верный слуга пребывал в караульном помещении, где его и настигла весть о злодеянии. Позже в своём имении он воздвиг памятник Императору Павлу с надписью: «Сердцем чист и дух прав перед тобой».

Был вызван пребывавший в опале в Калуге верный гатчинец Ф. И. Линдерер, но у него не было никакого шанса успеть до срока. Повеление прибыть в Петербург из своего имения под Москвой получил и граф Ф. В. Ростопчин. Он доехал только до Москвы и там услышал о Цареубийстве, после чего отправился обратно. Позже Ростопчин не раз говорил, что если бы он находился в столице, то не допустил бы преступления. Думается, что если бы кто-то из трёх вышеназванных лиц успел бы прибыть в Михайловский замок, то ход событий был бы совершенно иной. Но никто не успел…

Мрачные предчувствия одолевали Павла Петровича в последние дни жизни. Сохранился рассказ обер-шталмейстер а С. И. Муха нова (1762–1842) о прогулке верхом, состоявшейся за четыре или пять дней до Цареубийства. Стояла грязная петербургская оттепель: туман, серый, безрадостный день. Вдруг Император обратился к Муханову с восклицанием: «Мне показалось, что я задыхаюсь, и у меня не хватает воздуха, чтобы дышать, Я чувствовал, что я умираю». Далее последовал вопрос: «Разве они хотят задушить меня?» Придворный опешил и ответил банальностью: «Государь, это, вероятно, действие оттепели». Важно подчеркнуть, что это не рассказ, возникший впоследствии, а появившийся до Цареубийства, в котором Муханов не принимал никакого участия. Этот факт удостоверил в своих «Записках» H.A. Саблуков — родственник Муханова, услышавший об этом странном случае в тот же день от Муханова.

Данный эпизод свидетельствует, что Павел Петрович уже за несколько дней до гибели знал, что существуют некие враждебные «они». Никто точно не установил; было ли это результатом инстинктивного предчувствия, или, как иногда утверждается, Император получил некую бумагу, с сообщением о заговоре и перечислением имен заговорщиков. Второе предположение кажется более обоснованным; его подтверждает и приведенный ранее диалог Царя с Паленом, имевший место примерно в то же время, что и разговор с Мухановым. Что это был за список и кто его предоставил, установлено не было.

Доподлинно известно другое: после смерти Самодержца бумаги в личном кабинете привлекли особое внимание Беннигсена и Палена. Последний в ночь с 11 на 12 марта 1801 года фактически несколько часов был управителем государства, так как Александр Павлович почти все время находился то в обморочном, то в полуобморочном состоянии.

Беннигсен же, пока пьяная ватага заговорщиков избивала и душила уже мёртвого Монарха, рылся в личных бумагах Убиенного. Потом, когда непосредственные убийцы разбежались, Беннигсен никуда не убежал, он продолжал рыться в документах Павла Петровича и скоро к нему присоединился Пален. Какие документы эти два высокопоставленных выродка нашли, изъяли и уничтожили — навсегда осталось тайной.

Накануне Цареубийства, 10 марта, в воскресенье, в Михайловском замке состоялся музыкальный вечер, на котором пела «несравненная» мадам Шевалье. Атмосфера царила совсем нерадостная и, по словам Евгения Вюртембергского, «Государь смотрел сердито и расстроено, и меня удивляло, что в таком настроении он не отказался от концерта». После концерта случилась одна странная дворцовая «диспозиция», зафиксированная в воспоминаниях принца Вюртембергского.

Император «подошёл к близь стоявшей справа Императрице, остановился перед ней, насмешливо улыбаясь, скрестивши руки, и, по своему обыкновению, тяжело дыша, что служило признаком сильного недовольства. Затем он повторил те же самые угрожающие приёмы перед обоими Великими князьями. В заключение он подошёл к графу Палену, со зловещим видом шепнул ему на ухо несколько слов и поспешил к столу… На мой вопрос графине Ливен: «Что это значит?», она ответила кротко: «Это не касается ни Вас, ни меня!»». По незнанию графиня Шарлотта Карловна ошибалась; через несколько часов события в Михайловском замке коснутся всех.

В описанной сцене особо выделяется секретное общение Царя с Паленом, общение публичное, что явно свидетельствовало о том, что оба являются хранителем некой тайны. Причём остальные должны были быть осведомлены об этом. Возможно, что речь шла о «списке заговорщиков», состряпанном Паленом, куда занесены были имена Марии Фёдоровны и старших сыновей Императора. В последние дни Павел I высказывал явные признаки неблаговоления и по отношению Императрицы, и по отношению сыновей. И если Александр Павлович действительно был замешан и виновен, то Мария Фёдоровна и Константин Павлович находились совершенно в стороне от всех анти-царских инспираций.

Пален показал себя истинным гением зла. Его план был дьявольски изощрённым: оклеветать всех близких и верных Императору лиц, в том числе и ближайших родственников, и добиться, чтобы на их головы посыпались кары и опалы. Л этот факт можно будет уже открыто использовать как «окончательный факт» признания Павла Петровича душевнобольным. Но эта комбинация требовала ещё некоторого времени, которого у руководителя заговора не имелось.

Секретными повелениями в Петербург были вызваны Аракчеев, Линдерер и, особо ненавидимый Паленом, граф Ростопчин. Палену о царском секрете сообщил, по всей видимости, его «друг» Кутайсов. Если бы прибыли данные лица, особенно Ростопчин, то всё быстро бы прояснилось и Палену пришлось бы окончить свои дни в каземате или на плахе. Он же этого, конечно же, не желал, а потому была запущена в ход «ускоренная процедура» переворота.

Важно подчеркнуть один момент: «список заговорщиков», составленный Паленом, исчез без следа; вероятно, он был изъят в ночь Цареубийства или самим автором, или «верным подданным Британской Короны» Беннигсеном. Потом ни тот, ни другой, вспоминая «незабвенную ночь», ни полусловом не обмолвились о том, какие они бумаги искали и изъяли в царском кабинете…

В воспоминаниях Н. А Саблукова приведён странный разговор с Александром Павловичем и шефом своего полка Великим князем Константином, происшедший днём 11 марта. Тогда Александр Павлович сказал, что «Мы оба (с братом. — А. Б.) под арестом… Нас обоих водил в церковь Обольянинов присягать в верности». Выходило, что накануне Цареубийства Александр и Константин вынуждены были принести вторичную присягу на верность. Это какая-то странная, малоправдоподобная история. Сам Саблуков воспринял сказанное как розыгрыш.

Что вообще означала «вторичная присяга», если уже была принесена клятва в верности на Кресте именем Божиим? Что, прежняя была отменена и потеряла силу? Почему? Свидетельств о том, что Константин Павлович примыкал к заговорщикам, не существует. Если же братья клялись, что не принимали участие в злоумышлении, то тогда Александр Павлович оказывался дважды клятвопреступником. Если же они принесли вторичную присягу, то почему они «под арестом», и при этом Александр свободно разгуливал по Михайловскому замку! Почему именно Обольянинов водил их к присяге, а не «глава Церкви» — Император?

Думается, что Александр Павлович рассказывал всю эту нелепицу удивлённому дежурному офицеру только для того, чтобы создать требуемое «общественное мнение» о «жестокостях» Императора. Однако подлинного ответа, увы! получить уже невозможно. Вполне вероятно, что разговоры «об аресте» и «второй присяге» — легенда, пущенная в обращение из кругов заговорщиков.

Не исключено, что какие-то сведения о заговоре были доставлены Павлу Петровичу упоминавшимся Обольяниновым, ставшим жертвой «торжества свободы», наступившей якобы после воцарения Александра I. Генерал-лейтенант Пётр Хрисанфович Обольянинов (1751–1841) являлся видной фигурой Павловского царствования, человеком, чья преданность Императору Павлу не подлежала сомнению, и которого не удалость «свалить» заговорщикам. Со 2 марта 1800 года он исполнял обязанности генерал-прокурора Сената, т. е. следил за сохранением порядка и закона во всей Империи, и одновременно возглавлял Тайную экспедицию при Сенате, ведавшую розыскными и следственными делами.

Вполне вероятно, что именно Обольянинову стали известны какие-то подробности заговора, нежелательные Палену и его присным, и он сообщил об этом Императору. В пользу такого предположения говорит то, что ненависть к нему заговорщиков была по степени накала сравнима только с ненавистью к Ростопчину. Но, если Ростопчин в момент переворота был «не у дел», то Обольянинов 12 марта был арестован и с него «снимали дознание». В пользу указанной версии говорит и то, что Обольянинова всю жизнь ненавидел Император Александр Павлович и, возможно, именно потому, что он знал о его подлинной роли. Генерал-лейтенанта изгнали с его поста сразу же после переворота, и ему не было предоставлено никакой иной должности. Единственное монаршее «благодеяние» верному слуге отца состояло в том, что, когда в 1819 году Обольянинова избрали предводителем дворянства Московской губернии, то Александр I «не возражал»…

Вечером в понедельник, 11 марта 1801 года, в Михайловском замке состоялся парадный ужин, на который, по обыкновению, кроме членов Императорской Фамилии, приглашались лица «по выбору Императора». Всего за столом находилось 19 персон. Император, Императрица, оба Великих князя с супругами, Великая княжна Мария Павловна. Среди прочих значились; статс-дама графиня Ю. И, Пален, фрейлина графиня Ю. П, Пален, фрейлина Е,П, Протасова, фрейлина AM. Голенищева-Кутузова, генерал-от-инфантерии М. И. Голеншцев-Кутузов, обер-камергер граф А. С. Строганов, обер-гофмаршал АЛ. Нарышкин, обер-камергер граф Н. П. Шереметев, шталмейстер С Л. Муханов, сенатор Н. Б. Юсупов, статс-дама МЛ. Ренне, статс-дама графиня Д. Х. Ливен.

С уверенностью можно сказать, что из всех присутствовавших только один человек — Великий князь Александр Павлович — знал, что через несколько часов произойдёт выступление заговорщиков. Он сохранял удивительное для него хладнокровие и перед Павлом Петровичем в тот раз не проявлял ни малейшего признака беспокойства. Как свидетельствовал князь Адам Чарторыйский, Александр Павлович уверял друга, что «сердце его разрывалось от горя и отчаяния».

Внешне то никак не проявлялось, кроме как разве в том, что «завтрашний Царь» сидел с отрешенным видом. Это не могло укрыться от внимания отца. «Сударь, что с Вами сегодня», — спросил повелитель Империи. «Государь, я чувствую себя не совсем хорошо», — последовал ответ сына-заговорщика. «В таком случае обратитесь к врачу и полечитесь. Нужно пресекать недомогание вначале, чтоб не допустить серьёзной болезни». Великий князь ничего не ответил, потупил глаза и вскоре чихнул. И тут Император поднял бокал вина и, обращаясь к старшему сыну, произнес тост-пожелание: «За исполнение всех Ваших желаний, сударь». Это были последние слова, которые услышал по своему адресу Александр Павлович от обречённого отца.

Ужин продолжался около двух часов и закончился в 10 часов вечера. Это была странная трапеза, больше напоминавшая поминальную тризну. Ощущалась какая-то гнетущая, предгрозовая атмосфера. В наиболее приподнятом настроении пребывал только Император Павел; он беззаботно беседовал с окружающими, сыпал остротами. Ещё в 1784 году в письме Н. И. Салтыкову Павел Петрович признался, что заметил одну особенность: когда его одолевает беззаботная весёлость, то всегда так бывает «перед печалью». Может быть, и в данном случае это являлось проявлением неосознанного предчувствия?

Возможно, радостное настроение Императора объяснялось и тем, что в тот вечер стол был сервирован новым сервизом, украшенным изображениями Михайловского замка. Павел I с восторгом разглядывал изображения и некоторые даже целовал. Существует утверждение, что он якобы назвал этот день «счастливейшим днём жизни», но за точность этого восклицания поручиться нельзя.

По окончании трапезы случился ещё один эпизод, в котором потом узрят вещий смысл. Император, встав из-за стола, остановился у огромного итальянского зеркала и, после краткого созерцания собственной фигуры, произнес: «Посмотрите, какое смешное зеркало; я вижу себя в нём с шеей на сторону». После Цареубийства в обществе циркулировало утверждение, что заговорщики «сломали Императору шею», т. е. шейные позвонки…

Ужин окончился около десяти вечера и, попрощавшись с сотрапезниками, Павел Петрович ещё имел беседу с лейб-медиком Гриве о состоянии здоровья Х. А. Ливена (1774–1838), начальника военнопоходной канцелярии — должность, соответствующая положению военного министра. Он уже более двух недель не исполнял дел, ссылаясь на недомогание. Павел I подозревал симуляцию, но врач, по поручению Монарха посетивший Ливена, заверил, что тот действительно болен. Однако история не осталась без последствий: около И вечера Император отправил к Ливену нарочного с запиской, где предлагалось тому сдать все дела генерал-адъютанту князю П. Г. Гагарину (мужу фаворитки Л. П. Гагариной). Это было последнее повеление Императора Павла, которое уже не могло быть исполнено.

Около половины одиннадцатого вечера Павел Петрович удалился в свой кабинет-опочивальню, у дверей которой на страже стояли два гусара. Рядом, в чулане, размещался на ночь камердинер. Император спал раздевшись, в кальсонах и льняной ночной рубашке с длинными рукавами.

В это время в сторону Михайловского замка направлялось две колонны заговорщиков. Одну возглавлял Пален — она передвигалась по Невскому, а вторую — Беннигсен; она шла по набережной Невы от Летнего сада. Весь вечер заговорщики пировали у Талызина и у Зубовых, а для храбрости приняли немало спиртного, да так усердно, что некоторые, выйдя «на дело», были, что назьшается, пьяными в стельку. Но вожаки — Пален и Беннигсен — были абсолютно трезвы. Сколько точно человек насчитывала каждая группа — неизвестно, но Беннигсен потом рассказывал, что под его началом находилось около 60 человек.

Михайловский замок представлял прекрасно выстроенный для обороны объект. Толстые стены, закрывавшиеся решетками ворота, рвы с водой и подъемные мосты — всё это создавало непреодолимую преграду для неприятеля. Если к этому добавить военные караулы и пикеты по всему периметру замка и внутри его, то картина будет представляться угрожающей для любого, кто рискнул бы покуситься на царское убежище. Но давно известно: неприступные стены, грозные башни, кольца вооруженной охраны не спасают правителя, когда на жизнь покушаются «свои», изнутри. Самые же страшные предательства совершают только близкие, именно потому, что они — «свои».

Так случилось и в данном случае. Врагами Павла Петровича оказались те, кто словом и делом обязан был стоять на страже его благополучия и жизни, кто осыпан был благодеяниями Монарха, порой, как в случае с Паленом и Беннигсеном, выше всякой меры. Как мог предотвратить беду Павел Петрович, когда в сговоре со злодеями состоял его старший сын, наследник Престола!

Надо особо подчеркнуть, что, хотя вся история подготовки Цареубийства изобилует противоречиями и неясностями, но всё-таки самой затемнённой является история двух часов — от одиннадцати вечера 11 марта до часа ночи 12 марта, когда заговорщики подошли и, наконец, попали в Михайловский замок, где и осуществили страшное злодеяние. Сделанные потом признания — большей частью самооправдательные рассказы, в которых такие лица, как Пален и Беннигсен, постоянно путались. Сначала говорили и писали одно, потом «ретушировали», выпячивали новые детали и обстоятельства, которые противоречили ранее сказанному. Из этого потока словоблудия трудно выделить хронологически последовательные и непреложные факты. Сделать же это необходимо, хотя почти всегда перед такими утверждениями требуется ставить слово «якобы».

Ничего точно не известно о том, где пребывал Пален со своей ватагой до убийства Императора; он появился сразу же затем и уверял потом, что «заблудился». Существует не лишенное оснований предположение, что Пален находился рядом с покоями Александра Павловича, чтобы контролировать ситуацию вокруг претендента на Престол.

Беннигсен же со своей группой около полуночи попал в Михайловский замок из парка через Рождественские ворота, находившиеся с левой стороны от главного фасада, рядом с церковью. Поводырём здесь являлся дежурный адъютант Лейб-гвардии Преображенского полка и плац-майор Михайловского замка A.B. Аргамаков (1776–1833) прекрасно осведомленный о расположении территории, внутренних помещений и караулах. От нижнего этажа в покои Императора в бельэтаже вела винтовая лестница, по которой заговорщики и поднялись, и перед дверьми опочивальни, как утверждал Беннигсен, «оказалось 12 человек». Остальные «заплутали» в лабиринтах замка. Это утверждение кажется, по меньшей мере, странным, если учитывать, что лестница вела прямо к покоям Императора.

Затем началось непредвиденное. Два камер-гусара, стоявшие на посту невооруженными на площадке перед двойными дверьми опочивальни, категорически отказались пропускать дальше вооруженных людей. И Аргамаков, и Беннигсен, несмотря на свои должности и звания, ничего не могли поделать с верными стражами. Тогда один из гусаров по имени Пётр Кириллов получил удар саблей по голове и, обливаясь кровью, упал. Второй (имя его неизвестно) с криком «Императора убивают!» побежал по коридорам. С тем же криком бегал по коридорам Михайловского замка и перепуганный камердинер. Кто пытался убить Кириллова, осталось в точности не установленным; подобные «подвиги» участники злодеяния старались не расписывать. Подозрения в покушении на убийство безоружного человека падало на генерала и «светского жеребца» Ф. П. Уварова…

«Заминка» у первых дверей опочивальни привела к тому, что некоторые из заговорщиков, протрезвев, решили бежать и первым решил «испариться» Платон Зубов. Однако тут в дело вмешался генерал русской службы по должности, немец по происхождению и англичанин по подданству Левин- Август-Теофил (Леонтий Леонтьевич) Беннигсен. Он остановил «Платошу» зычным криком, и тот вернулся.

В опочивальню Царя ворвались Беннигсен, Николай и Платон Зубовы, полковник И. М. Татаринов, Я. М. Скарятин, Ф. П. Уваров, князь П. М. Волконский и ещё три молодых офицера, имена которых точно не установлены. Итак, десять человек оказались в личном апартаменте Императора. Надо думать, что толчея была страшная: спальня имела не более шести саженей в длину, т. е. около тринадцати метров.

Последующее действие, продолжавшееся по разным оценкам от пятнадцати до сорока минут, наполнено множеством противоречивых, взаимоисключающих утверждений. Здесь главные «показания» дал Беннигсен, бахвалившийся собственной омерзительной ролью не раз. В своих повествованиях Беннигсен постоянно стремился очернить Павла I, называл его «трусом», «человеком, потерявшим способность соображать». Негодяю мало было убийства; он и вослед Убиенному посылал свои инсинуации…

Самая распространённая версия, без всяких коррективов воспроизводимая по сию пору, сводится к следующему. Проснувшийся Монарх, «испугавшись шума и криков», решил бежать, но дверь в покои Марии Фёдоровны была «по его приказу заколочена», а потому он спрятался за каминной ширмой. Заговорщики, ворвавшись в спальню, увидели кровать пустой, и Николай Зубов прокричал: «Птичка улетела». Однако «проницательный» Беннигсен обнаружил спрятавшегося Императора за каминной ширмой и воскликнул: «Вот он!» Император стоял босой, в спальной рубашке и ночном колпаке.

В рассказе Беннигсена Ланжерону вся эта сцена наполнена похвальбой и самолюбованием. «Подобно всем прочим, — повествовал Беннигсен, — я был в парадном мундире с лентой, в орденах, в шляпе со шпагойвруке». Генерал забыл упомянуть, что «ленту» и «ордена» он получил из рук Монарха, которого пришёл убивать.

Далее начиналось действие, похожее на плохую копию древнегреческой трагедии. Воспроизведём самый растиражированный вариант.

«Государь, Вы арестованы», — изрекает Беннигсен. Павел Петрович не удостаивает Беннигсена ответом и обращается к Платону Зубову по-французски: «Что Вы делаете, Платон Александрович?» В ответ прозвучало: «Мы пришли от имени Отечества, чтобы умолять Ваше Величество отречься от Престола, потому, что Вы иногда страдаете помрачением рассудка. Ваша безопасность и подобающее содержание гарантируются Вашим сыном и государством». После окончания сего патетического монолога Зубов достал из кармана акт отречения и начал читать его. Однако читал он плохо, запинался и заикался и ему пришёл на выручку Беннигсен.

В это время в комнату ввалилась новая группа заговорщиков, уже из команды Палена, хотя самого предводителя всё ещё не было. Потом, как утверждал Беннигсен, Павел Петрович решил проложить себе дорогу «в покои Императрицы» (раньше Беннигсен же утверждал, что «двери были заколочены»), воскликнув по-русски: «Арестован! Что это значит — арестован?» Ему преградили путь, и началась «борьба». Последнее, что успел прокричать обречённый: «Что я вам сделал?» Но этот возглас не произвёл на присутствующих никакого впечатления.

В этот момент Беннигсен «покинул помещение», приказав молодому и дикому грузинскому князю полковнику В. М. Яшвилю (1764–1815) «сторожить Государя». Прошли какие-то мгновения, и всё было кончено. Императора убили. Смертельный удар в висок был нанесен графом Николаем Зубовым той самой золотой табакеркой — подарком «незабвенной матушки-Императрицы» Екатерины II. Если придерживаться мистических жизненных предопределений, то можно было бы заключить, что мать из преисподней послала свой смертельный удар ненавидимому сыну!

Увидевший покойного через пять дней после смерти H.A. Саблуков вспоминал: «Я видел Государя на его парадной постели. Лицо его, хотя искусно накрашенное, было чёрное и синее; шляпа была надета так, чтобы по возможности покрывать левый глаз и левый висок, которые были у него разбиты».

В существующих изложениях акта Цареубийства полно нарочитых неясностей и тенденциозных глупостей. Остановимся на некоторых деталях, имеющих принципиальное значение.

Откуда стало известно, что Император «решил бежать», тезис — безропотно принятый на веру многими историками? Это — утверждение Беннигсена. Понятно, что это домысел, причём весьма предвзятый. Не Император же ему о том поведал!

Такого же свойства и другой постулат: Павел Петрович «искал убежища» за каминной ширмой… В Петербурге циркулировал и другой рассказ, согласно которому Император встретил своих убийц, стоя у кровати, лицом к лицу. Но подобная мизансцена нарушала главный идеологический замысел цареубийц: изображать обречённого на смерть жалким, трусливым, никчёмным. «Лучшие люди нации» врываются в спальню «тирана», а тот, насмерть перепуганный, мечется по комнате шести аршинов в длину и ищет убежища, как какая-нибудь перепуганная салонная болонка. Так и только так надо было подавать публике данный сюжет. Так его часто по сию пору и «подают».

Возникает и недоумение, так сказать, чисто визуального свойства. Не известно, сохранилась ли та пресловутая каминная ширма из Михайловского замка, но многие другие сохранились. И любой желающий, посетив дворцы Царского Села, Павловска, Гатчины или Петербурга, легко может убедиться, что подобная деталь интерьера по своему размеру не может явиться «убежищем». Ребенок там еще может схорониться, да и то ненадолго, а взрослый человек, даже невысокого роста — никогда. Потому историю с каминной ширмой следует воспринимать как злонамеренный вымысел.

Такого же подозрительного свойства и история с «заколоченной дверью». Между личными покоями Императора и покоями Императрицы находился так называемый «полукруглый салон», куда и вела парадная дверь царской опочивальни. Вот что насочинял по этому поводу Беннигсен. Когда заговорщики вломились в спальню, то Император «мог бы пройти не через покои Императрицы, дверь в которые была заколочена по совету Палена, а через лестницу, которая вела в покои княгини Гагариной. Очевидно, он так испугался, что потерял способность соображать. Потому он спрятался за ширмой».

В спальне Императора находилась и вторая главная дверь, которая вела в библиотеку. Эта дверь выходила в широкий простенок, в котором имелось три выхода. Один вел собственно в библиотеку, другой, расположенный при выходе из спальни, направо, — в небольшое помещение для полковых знамён, а левый — на винтовую лестницу в нижний этаж Михайловского замка, где тоже находились апартаменты Императора. Эти выходы — в библиотеку и на первый этаж — пока заговорщики кричали и препирались в тамбуре с лейб-гусарами, были свободны. Если бы Император действительно собирался «бежать», то ему не составило бы труда воспользоваться именно данным путём, находившимся в двух шагах от кровати. Беннигсену это обстоятельство надо было как-то объяснить, и он придумал самое простое: Царь «потерял способность соображать».

Теперь ещё одна важная деталь трагической сцены убийства: история со второй, «заколоченной дверью». Пален утверждал, что он Императора одурачил искусственным нагнетанием страха: кругом опасные «якобинцы», которые рыщут ночами вокруг и около, чтобы совершить коварное нападение на Императора. Потому якобы Павел Петрович то ли за день, то ли за два до кончины повелел «заколотить дверь», ведущую в покои Императрицы. Этот «факт» подтвердил и Беннигсен. Но, как уже не раз говорилось, что подобные «свидетельства» давались людьми глубоко аморальными и полностью лживыми, то нет никаких оснований верить им на слово и в данном случае. Что же, Император ожидал «нападения» со стороны Марии Фёдоровны и её камеристок? Ведь другие же двери «заколочены» не были.

Если придерживаться взгляда, рождённого людьми вроде Панина, Палена и Беннигсена, что Император был «сумасшедшим», взгляда, который позже так легко был принят на веру такими биографами Павла Петровича, как А. Г. Брикнер, то тогда и сомнений не возникает. Ведь от «ненормального» можно ожидать любого сумасбродства. Если же опираться не на старые тенденциозные клише, а на реальные обстоятельства и аутентичные документы, никак не подтверждающие упомянутый «диагноз», то тогда все элементы растиражированной версии вызывают только недоверие.

Касательно пресловутой двери важно учитывать один психологический момент. Каждая деталь интерьера Михайловского замка внимательно обсуждалась и утверждалась лично Самодержцем. Двери, тем более главные, были важным элементом оформления помещений и варварски покуситься на красоту — «заколотить досками двери» — Император никогда бы не посмел. После убийства выяснилось, что злосчастная дверь в покои Марии Фёдоровны была всего лишь закрыта на ключ снаружи. Кем? Это уже другой вопрос, на который ответ теперь уже получить невозможно.

Вся история последних минут жизни Павла I навсегда окутана тайной. Рассказы, предложенные современникам и потомкам цареубийцами, наполнены таким количеством нелепостей и противоречий, что можно подумать, что все авторы повествований находились в бреду. Иногда просто диву можно даваться от богатства деталей и нюансов. Бытуют повествования, согласно которым у постели обречённого Монарха разгорелся настоящий «диспут», произошла какая-то «горячая дискуссия» с обличительными монологами, негодующими выкриками и чтением бумаг. Пересказывать все варианты этой «саги» нет никакого смысла. Ведь все это иначе как попыткой самооправдать убийц назвать невозможно. Правду же боялись сказать, боялись потерять свой «общественный капитал», да муки совести, возможно, одолевали. Хотя последнее предположение вряд ли возможно отнести к таким людям, как Беннигсен или братья Зубовы, у которых её, совести, никогда и не было.

В реальности всё выглядело грязно и мерзко. Ворвалась ночью в покои Миропомазанника шайка, состоявшая из опьяневших от вина и одуревших от злобы людей, прокричала какие-то слова и совершила злодеяние. Конечно же, Император был потрясен. Наверное, из его уст прозвучали и восклицания. И всё. Затем Николай Зубов, этот «тупой бык», как назвал его генерал А. Ф. Ланжерон, проломил Самодержцу череп. Это и стало причиной смерти, того самого «апоплексического удара», как установили в тот же день придворные врачи. Манифест же о воцарении Александра I, составленный загодя Д. П. Трощинским, без всяких медицинских «экспертиз» уже уверенно сообщает об «апоплексическом ударе».

Что происходило потом в спальне Императора, не поддаётся описанию. Это был какой-то сатанинский шабаш, в котором участвовали «освободители России от тирана», представители «лучших фамилий России», «благородные господа». Они измывались над телом Царя так, как не стал бы издеваться над телом жертвы никакой закоренелый каторжник, какой-нибудь «Ванька Крюк». Павла Петровича пинали, душили, избивали, волочили за волосы, били головой об пол. Ему сломали нос, шейные позвонки, ребра, выбили глаз…

Когда в комнату вернулся Беннигсен, предусмотрительно удалившийся на несколько минут «отдать приказания», то ему какой-то пьяный офицер отрапортовал: «Всё кончено!» Имя этого «верного Богу и Царю» служаки Беннигсен в своих рассказах не назвал, но зато счёл необходимым сообщить, как он был «возмущён» и якобы произнёс перед пьяными подельниками назидательную речь: «Стойте, стойте!.. Господа, мы пришли сюда, чтобы спасти Отечество, а не для того, чтобы дать волю столь низкой мести». Наверное, этот монолог хорошо бы звучал со сцены, при постановке романтической трагедии, в обрамлении бутафорских средневековых декораций. В реальности же, перед окровавленными изуродованным телом Самодержца, подобные слова, если они в действительности и прозвучали, выглядели кощунственно.

После «воспитательной» речи Беннигсена преступники стали один за другим «исчезать», и пока ещё все не разбежались, генерал приказал положить тело на кровать и позвать «художников и врачей», чтобы «привести его в порядок».

Уместно сказать, что кровать со следами крови на простынях, как и некоторые другие вещи той проклятой ночи — мундир и сапоги Императора Павла, снятые им в последний вечер, ширма, прикроватный коврик — потом Мария Фёдоровна перевезла к себе в Павловск. Личные вещи находились в моленной, где Вдовствующая Императрица проводила много часов, молясь за убитого супруга, Династию и Россию. После смерти в 1828 году Императрицы Марии кровать переместили в Гатчину, где эта мемориальная реликвия пребывала до самой революции 1917 года. При переоборудовании Михайловского замка под инженерное училище в спальне Павла I была устроена церковь, а на самом месте убийства воздвигли алтарь…

Заговорщиков, и первого среди них Палена, особо заботила одна тема; поведение членов Императорской Фамилии, и в первую очередь Императрицы Марии, Если Александр был бесхарактерным и излишне впечатлительным, мог сплоховать в последнюю минуту, но все-таки он— «свой», он «посвящёнвдело». Мария же Фёдоровна совсем другая: у нее есть и воля и ум, и она может стать опасной конкуренткой при занятии Престола. Да и прецедент был: Екатерина в 1762 году стала же правительницей при живом сыне. Поэтому, когда Павла Петровича не стало, Пален, только на минутку забежал в спальню, а затем далее — к Александру, распорядившись, чтобы немедленно перед опочивальней Марии Фёдоровны был выставлен караул. Об этом же, чуть раньше, сделал распоряжение и Беннигсен.

Фактически в ту ночь Императрица Мария Фёдоровна была арестована, хотя приказ об этом отдал не новый Император, а такие люди, как Пален и Беннигсен, никаких прав на то не имевшие. Но, с другой стороны, о каких «правах» вообще можно говорить, учитывая, что речь идёт о шайке негодяев.

Существует несколько версий того, как Марии Фёдоровне стало известно о гибели Павла Петровича и как она себя вела в первые часы после получения сокрушительного известия. Надежных документальных свидетельств тут мало, и некоторые возникли через многие годы после события. Великий князь Николай Михайлович, со ссылкой на признания Беннигсена, написал, что «после кончины мужа и первого порыва отчаяния Мария Фёдоровна явно хотела взять бразды правления». Однако ни сам Николай Михайлович, ни другие историки это самое «явное» доказательствами подтвердить и не смогли.

Спустя четверть века после катастрофы 11 марта 1801 года Великий князь Константин Павловича рассказал генералу А.ф. Ланжерону следующее. Он в ту ночь мирно спал и «через час после кончины отца» в «комнату вошел пьяный Платон Зубов». Он начал бесцеремонно стягивать с Великого князя одеяло и «дерзко» сказал; «Вставайте, идите к Императору Александру, он Вас ждёт!» Второй сын Императора Павла с трудом соображал и подумал, что всё это он видит во сне. Но то был не сон, а горькая явь. Наскоро одевшись, Константин отправился в апартаменты Александра Павловича. Там он увидел картину, достойную воспроизведения.

«Вхожу в переднюю моего брата, застаю там толпу офицеров, очень шумливых, сильно разгоряченных, и Уварова, пьяного, как и они, сидящего на мраморном столе, свесив ноги. В гостиной моего брата я нахожу его лежащим на диване в слезах, как и Императрица Елизавета. Только тогда я узнал об убийстве моего отца. Я был до такой степени поражён этим ударом, что сначала мне представилось, что это был заговор извне против всех нас. В эту минуту пришли доложить моему брату о претензиях моей матери. Он воскликнул: «Боже мой, ещё этого не хватало!» Он приказал Палену пойти убедить её и заставить отказаться от идей, по меньшей мере, странных и весьма неуместных в подобную минуту».

Из данного рассказа можно вывести два заключения. Во-первых, Пален находился рядом с Александром. Во-вторых, именно ему было поручено идти и «образумить» Марию Фёдоровну. Кто же принёс Александру Павловичу весть о претензиях Марии Фёдоровны?

Графиня В. Н. Головина, очевидно, со слов Беннигсена, с которым Головины «дружили домами», описала ход событий в опочивальне Императрицы. «Мария Фёдоровна проснулась и узнала про эту ужасную катастрофу. Она побежала в покои своего супруга, но Беннигсен не пустил её. «Как Вы смеете меня останавливать, — кричала она. — Вы забыли, что я коронована, и что это я должна царствовать». Сцена выглядит странно: женщина, только узнавшая о кончине супруга, которого, безусловно, любила, озабочена только своими властными преимуществами.

Далее Головина привела монолог Беннигсена: «Ваш сын, Ваше Величество, объявлен Императором, и я действую по его приказу. Пройдите в помещение рядом; я извещу Вас, когда будет нужно». После этих слов значится: «Императрица была заперта Беннигсеном вместе с графиней Ливен в соседней комнате, где и находилась более часа. В это время гримировали лицо несчастного Императора, чтобы скрыть нанесённые ему раны».

Одно из двух: или Беннигсен действительно получил устный приказ Александра Павловича «изолировать» матушку, или действовал по своему усмотрению, без всякого повеления. Второе предположение представляется более реальным. Заговорщики боялись вторжения Марии Фёдоровны в ситуацию и арестовали её на то время, пока происходила присяга новому Императору войск и караула, находящихся в замке и вокруг него. А чтобы запугать Александра, придумали ход с «претензиями». Александр Павлович не только всю жизнь боялся отца, но и всегда внутренне трепетал в присутствии матери; она подавляла его силой характера и нравственной бескомпромиссностью. Он не захотел её видеть в самый трагический момент и её, и своей жизни.

Весть о смерти Павла Петровича Марии Фёдоровне принёс не старший сын, а по расхожей версии — графиня Ливен. Александр Павлович боялся встречи с матерью, и, если бы то было в его власти, вообще бы с ней никогда не встретился. Через два часа после Цареубийства, около двух часов ночи, Александр Павлович отбыл в Зимний Дворец. Новый Император фактически бежал из Михайловского замка, где находилось истерзанное тело отца, которое он не хотел видеть, и где пребывала убитая горем мать.

По словам обер-шталмейстера С. И. Муханова (1762–1842), находившегося 12 и 13 марта рядом с Марией Фёдоровной, она было «бледная, холодная, наподобие статуи». Её допустили к телу супруга только через восемь часов после кончины Павла Петровича! Она с первого мгновения была уверена, что Павла Петровича убили и, когда увидела уродливо загримированное лицо супруга на кровати в спальне, то последние сомнения отпали. Её хотели обмануть, шептали слова об «апоплексическом ударе», но она воочию узрела, что это был за «удар».

По воспоминаниям Фридерики Клюгель, она спала в соседней комнате вместе с драгоценностями Марии Фёдоровны и, когда услышала шум и крики, подумала — пожар. Страх пожара владел воображением Императора Павла, и эти страхи передались и многим другим обитателям Михайловского замка. Первым делом Клюгель спрятала бриллианты в особый секретный шкаф, а затем выбежала в коридор и, увидев у служебной лестницы истопника, спросила: «Где огонь?»— «Какой огонь, — был ответ. — Меня разбудили криком, что Император выбросился в окно и убился!» Услышав такое, Клюгель решила, что истопник пьян. Тогда она посмотрела в комнату Марии Фёдоровны, которая оказалась пустой, и побежала по коридору в комнаты Императора.

Спальню Павла Петровича и Марии Фёдоровны разделяли три комнаты, но этот путь предназначался исключительно для Царствующих Особ. Пройти можно было и по коридору, но этот путь был значительно длиннее. Перед дверью царской опочивальни Клюгель натолкнулась на толпу «очень бледных» офицеров. (Беннигсен и Пален назначили тридцать человек для охраны подступов к спальне Павла Петровича!) Один из них сказал Клюгель: «Император скончался от апоплексического удара». И далее верная камер-фрау заметила: «Мысль о том, что его убили, нам не приходила в голову, все думали о пожаре».

В воспоминаниях А. О. Смирнова-Россет (1809–1882) запечатлён рассказ о событиях той злопамятной ночи камер-фрау Императрицы Марии Фёдоровны мисс Кеннеди. Верная «Сара Ивановна» спала в одной комнате с Императрицей, и, когда после полуночи в коридоре раздался шум, а затем сильный стук в дверь, то госпожа и её «комнатная девушка» проснулись и первоначально решили, что это — пожар. Накануне сон подобного рода приснился Императору Павлу, и разговоры о возможности пожара велись постоянно.

Далее по тексту: «Кеннеди подала пеньюар и обула её, Императрица сказала ей: «Надо предупредить Клюгель и пойти к Императору» и велела открыть дверь. Часовой остановил её, заградив дверь штыком, преградив ей путь и сказал: «Берегитесь, Ваше Величество». Дюжина заговорщиков была перед дверью, и солдат думал, что они пришли убить Императрицу, ибо у них был такой возбуждённый вид. Один из них (Пален) сейчас же объявил ей, что Император мёртв, ей стало дурно, один из офицеров (Яшвиль) бросился за водой, часовой встал между вею и заговорщиками. В тот момент, когда граф Пален подал стакан воды Кеннеди, поддерживавшую Императрицу, часовой отодвинул графа рукою, схватил и сам опустошил стакан и вскрикнул: «Вы убили нашего Императора, Вы способны умертвить и Императрицу!»».

Бесхитростные рассказы камеристок Императрицы Клюгель и Кеннеди, несмотря на неточности, вызванные давностью события (воспоминания записывались почти через три десятка лет), всё-таки внушают куда больше доверия именно в силу своей бесхитростности, чем красочные мелодраматические картины, оставленные потомкам цареубийцами или их симпатизантами. Примечательная деталь: сохранилось имя того гренадера, который стоял на страже опочивальни Марии Фёдоровны, — Перекрестов. Потом Мария Фёдоровна взяла его к себе в Павловск, где впоследствии он доживал свои дни на пенсию от хозяйки Павловска. Он неизменно пользовался уважением вдовы Императора Павла, которая говорила окружающим, что «очень обязана этому человеку». Очевидно, Мария Фёдоровна считала, что этому простому солдату она обязана своей жизнью и что цареубийцы могли без колебаний расправиться и с ней…

Беннигсен и Пален, которых ненавидела Мария Фёдоровна, и которую, в свою очередь они так же страстно ненавидели, распространяли сплетни, касавшиеся поведения её в первые часы и дни после Цареубийства. Они оклеветали убитого Императора, а теперь старались всеми силами опорочить и Вдовствующую Императрицу. Потому пошли гулять по свету и запечатлевались на страницах разных сочинений всякие истории, где Мария Фёдоровна представала истеричной и взбалмошной. Беннигсен, например, повествовал, как она кричала о своих правах, рвалась в спальню супруга, целовала колени охраняющих солдат и руки самого Беннигсена, умоляла его начать служить ей и прочее, прочее, прочее. Все эти «исторические реминисценции» стоят немногого.

Существует письмо невестки Марии Фёдоровны, с 12 марта 1801 года — Императрицы Елизаветы Алексеевны, которое она написала своей матери маркграфине Баденской. Оно датировано 13 марта, т. е. написано через день после Цареубийства. Это единственный непосредственно привязанный к событию документ, но документ весьма специфический. Невестка не любила свекровь, и это плохо скрываемое чувство, сквозит во всех её оценках и суждениях, касающихся Марии Фёдоровны. Из письма нельзя узнать о подлинном ходе событий — в основном это рассказ о личных чувствах и переживаниях.

Елизавета не сообщает, по какой причине она отправилась к свекрови вскоре после получения известия о кончине Императора Павла. В её изложении дело выглядело следующим образом.

Ей сообщил о гибели Павла Петровича супруг Александр Павлович, который вскоре отбыл в Зимний Дворец «в надежде увлечь за собой народ; он не знал, что делал, думал найти в этом облегчение». Затем Елизавета говорит, что она «поднялась к Императрице; она ещё спала, однако воспитательница её дочерей пошла подготовить её к ужасному известию». Далее в тексте значатся следующие слова: «Императрица сошла ко мне с помутившимся разумом, и мы провели с нею всю ночь следующим образом: она — перед закрытой дверью, ведущей на потайную лестницу, разглагольствуя с солдатами, не пропускавшими её к телу Государя, осыпая ругательствами офицеров, нас, прибежавшего доктора, словом всех, кто к ней подходил (она была как в бреду, и это понятно)».

Это какой-то путаный и местами просто несуразный текст. Куда Императрица «сошла», если они находились в соседнем с опочивальней Павла Петровича зале, что значит «разглагольствовала» и почему Елизавета «провела с ней всю ночь», хотя это — неправда? Вообще из этого письма «очевидца» напрашиваются два вывода. Во-первых, Елизавета Алексеевна имела явное нерасположение к свекрови. Во-вторых, она сама была достойна только сочувствия и сострадания, так как ей, такой романтичной и возвышенной, явно через силу приходилось находиться в обществе человека «с помутившимся разумом».

Невозможно не сказать об одной оговорке, допущенной Елизаветой Алексеевной в самом начале послания. Сообщая о реакции Александра Павловича на известие о гибели Императора Павла, она написала, что он был «совершенно подавлен смертью своего отца», но тут же уточнила: не смертью как таковой, а именно сопутствующими «обстоятельствами».

Точно известно следующее: с первых минут царствования Александра Павловича и его самого, и ту камарилью, которая окружила молодого Императора, заботило одно: как добиться присяги Вдовствующей Императрицы. Она наотрез отказалась присягать и признать нового Императора, пока не увидит тело своего супруга. Это искреннее и понятное желание истолковывалось в том смысле, что Императрица Мария «надеялась» получить Корону. Инсинуаторы, конечно же, человеческие, нравственные и христианские принципы и установки в расчёт не принимали. Они сами руководствовались исключительно злобой и корыстью и полагали, что и все остальные люди никаких иных жизненных установок не имеют.

Между семью и восьмью часами утра 12 марта Марии Фёдоровне было дозволено пройти к телу супруга. Вся эта сцена описывается со слов Беннигсена, который даже в деталях пытался умалить и опорочить поведение Вдовствующей Императрицы. Спальню Императора Павла и Марии Фёдоровны разделяло три зала, и во время прохода по ним Императрица села на стул и произнесла: «Боже, помоги мне!» В этом цареубийца Беннигсен увидел почему-то «театральную сцену»…

Вдову Императора Павла сопровождали дочери — пятнадцатилетняя Екатерина и тринадцатилетняя Мария, лейб-медик Роджерсон, графиня Ливен, две камер-фрау, лакей и пресловутый Беннигсен. Войдя в спальню и увидев облаченное в мундир Преображенского полка, лежащее на кровати тело Павла Петровича, Мария Фёдоровна громко вскрикнула, упала на колени, поцеловала руку Павла и произнесла: «Ах, друг мой!» Затем, всё ещё стоя на коленях, она потребовала ножницы и отрезала прядь волос с головы Императора. Поднявшись, обратилась к дочерям: «Проститесь с отцом!» Дочери, вслед за матерью, упали на колени, начали целовать руку отца, при этом обе чуть не лишились чувств.

Когда они поднялись и печальная процессия двинулась в обратный путь, то Мария Фёдоровна неожиданно для всех резко повернулась, упала на колени перед кроватью, обняла тело усопшего и произнесла: «Я хочу быть последней!» После этих слов показалось, что Мария Фёдоровна потеряла сознание. Роджерсон и Беннигсен с трудом оторвали несчастную вдову от покойного и сопроводили в её апартаменты. Там она облачилась в траур и больше его уже не снимала. Вскоре сообщили, что поданы кареты для следования в Зимний Дворец, где в 9 часов была назначена присяга новому Императору.

Мария Фёдоровна ещё не раз увидит тело своего «дорогого друга» — Павла; она будет приходить и одна, и вместе с детьми, в том числе и Императором Александром. 17 марта те до покойного было перенесено из опочивальни в большой парадный зал Михайловского замка, окна которого находились над главными воротами.

Мария Фёдоровна 12 марта не хотела никуда уезжать из Михайловского замка. Однако д олг члена Династии не позволял руководствоваться личными чувствами и желаниями. В10 часов утра кортеж придворных экипажей отъехал от дворца. В первой карете находилась Мария Фёдоровна — бледная, «как мрамор», величественная, но безутешная в своем горе, которое ей, как позже выразилась, навсегда «разбило сердце»…