Утику, город, расположенный на берегу Средиземного моря в окрестностях нынешнего Туниса, превратили в крепость. Поставили вокруг башни, выкопали рвы, починили, где требовалось, стены и обнесли их частоколом. Эти работы указывали на то, что ожидается длительная осада и что врагу намерены оказывать упорное сопротивление. В действительности эти приготовления были излишни – никто в Утике, кроме одного человека, не думал всерьез о сопротивлении. «Этим человеком был сам военачальник, Катон.

Он стоял лагерем в Африке уже много месяцев. Все это время, вопреки римским обычаям, он ел не лежа, а сидя. И вообще ложился только ночью, чтобы спать. Такой порядок был им заведен в знак траура после поражения республиканцев при Фарсале. Оттуда, из Греции, он и приплыл в Африку, где против Цезаря собирались новые силы. Он решил присоединиться и продолжать борьбу. В республиканских отрядах тогда еще царил боевой дух. Солдаты даже хотели поручить Катону верховное начальство над всем войском, но Катон полагал, что есть кандидаты более достойные, и верховное начальство взял на себя Сципион, а Катон укрепился в Утике, собрав большие запасы провианта и оружия. Потом на африканский берег высадился Цезарь, и борьба возобновилась. Катон советовал избегать сражений в открытом поле, изводить неприятеля набегами и оттягивать время. Сципион был другого мнения. Полагаясь на численное превосходство своего войска и на конницу своего союзника, нумидийского царя, он решил дать сражение. Весть об исходе боя принес ночью в Утику внезапно появившийся гонец.

Он прибежал с криком, что при Tance была страшная битва, и что все, все пропало. Он сам участвовал в бою, потом три дня добирался до Утики. Битва окончилась полным поражением. Лагерь республиканцев в руках Цезаря. Сципион и нумидийский царь бежали с горсткой воинов, остатки армии рассеялись кто куда. Цезарь вот-вот нагрянет в Утику. О том, чтобы сдержать его победоносное наступление, нечего и думать. Там, при Тансе, была настоящая бойня. Спасайся кто может.

В городе началась паника. Обезумевшие римляне кинулись к воротам с одной мыслью – бежать, бежать из города. В темноте глаза у страха особенно велики, тем паче когда тебя внезапно разбудят. Все боялись Цезаря, но еще сильней – пунийцев, жителей Утики. Сципион, опасаясь измены, как-то решил их на всякий случай перерезать, но Катон тогда назвал план Сципиона варварским безумием, и никто не был убит. Теперь же, когда беглец из-под Тапса поднял крик о разгроме республиканцев, можно было ожидать, что местные жители попытаются что-нибудь предпринять, дабы снискать милость Цезаря. И римских граждан охватил страх. Но Катону удалось повернуть их от ворот обратно, объяснив, что вести о поражении, вероятно, преувеличены. Надо выждать до утра и тогда уж принять решение. Утром Катон сообщит согражданам всю правду о положении крепости и подскажет, что делать. Пусть доверятся ему. В ближайшие часы им не грозит никакая опасность.

Остаток ночи и в самом деле прошел спокойно. Суматоха улеглась, возгласы изумления и ужаса стихли. После восхода солнца Катон созвал в храме Юпитера «совет трехсот». Так называли римских граждан, обосновавшихся в Утике. Занимались они торговлей или отдачей денег в рост. Кроме них, в Утике находилось еще много сенаторов из Рима, но «советом трехсот» именовались только торговцы и дельцы, которых насчитывалось около трехсот человек.

На лице Катона не было и тени смятения. Он принес с собой книгу и монотонным голосом стал читать нечто вроде инвентарной описи, будто выступал на собрании торгового общества, а не на военном совете. Зерна на складах столько-то, перечислял он, хватит на несколько лет, панцирей столько-то, стрел и вооружения разного рода столько-то, людей, способных носить оружие, такое-то число. Он знал, с кем говорит. Эта публика любила считать. Но и он любил открыто и честно подсчитывать все, как есть. Эта инвентарная опись не была с его стороны демагогическим ходом или хитростью, он просто говорил правду. А может быть, читал завещание? Так или иначе, с продовольствием и вооружением дело обстоит хорошо. Несколько хуже с людьми, способными сражаться. Надо теперь обсудить, что выгодней – бороться или сдаться Цезарю. Он знал, что эта публика любит считать. И тут уж подсчитывать будет не он. Это сограждане должны сами обсудить меж собой. Он, однако, поймет каждого, кто пожелает сдаться. Возможно, что сдаться – единственный выход. Но если кто-то предпочтет рискнуть жизнью и продолжать сражаться за свободу, он не только от всей души поддержит этот выбор, но будет таким человеком восхищаться, пойдет вместе с ним и поведет его в бой. Одно может он заявить с полной уверенностью. Окончательный выбор должен быть сделан совместно всеми собравшимися. Что бы они ни постановили, им, сплоченным, будет легче и бороться с Цезарем, и снискать его милость в случае, если решат сдаться. Катон готов и эту возможность принять в расчет. Что еще может он им сказать? Положение не представляется ему безнадежным. Республика переживала и более страшные катастрофы. Цезарю, несомненно, придется снова отправиться в Испанию, где восстали республиканцы во главе с сыновьями Помпея. Рим не привык ходить на поводу. Раньше или позже там вспыхнет революция. Если они продержатся с оружием в руках, их ждут жизнь и радость. Если падут в борьбе, это будет прекрасная смерть. Больше Катону нечего им сказать. Сограждане, надеется он, разрешат ему в заключение помолиться вместе с ними богам об успешном осуществлении тех решений, которые будут приняты.

Военачальник произвел на «совет трехсот» хорошее впечатление. Было ясно, что он призывает к обороне, однако речь звучала так, словно он пустил в ход еще не все доводы и скрывал какие-то мысли, не связанные прямо с военными делами. Это тронуло сердца «совета трехсот», они чувствовали в недомолвках Катона нечто возвышенное. И они не захотели унизиться в глазах человека со столь несокрушимой силой духа. Все стали кричать, что они – в его распоряжении. Кто-то предлагал Катону свое имущество, наличные деньги и драгоценности для спасения республики. Другие вторили с не меньшим пылом: да, да, они обложат себя налогом, принесут деньги, пусть Катон ведет их, они готовы драться до последней капли крови. Наконец послышалось предложение отпустить рабов. Раз не хватает людей, способных носить оружие, можно освободить рабов и включить их в отряды. – Наши предки, – сказал Катон, – этого не делали. Но теперь каждый волен поступать по своему убеждению. Если кто-либо освободит рабов, Катон готов принять их в отряды.

Тем временем военачальника известили, что стража заметила скачущего к городу всадника. Катон покинул храм Юпитера и пошел выслушать сообщение. Всадник отрекомендовался как посланец конного отряда солдат, уцелевших после сражения при Tance. Отряд уже подходит к Утике. Едва успел военачальник выслушать это донесение, как явился второй нарочный из того же конного отряда. Его сообщение звучало иначе: отряд желает уйти к нумидийскому царю. Вскоре появился третий всадник. Он заявил, что отряд не знает, как быть, и в город входить не хочет, опасаясь местных жителей.

Того часа или двух, в течение которых Катон выслушивал гонцов и не присутствовал в храме Юпитера, оказалось достаточно, чтобы настроение «совета трехсот» изменилось. – Хорошо сенаторам отпускать рабов, – говорили там, – но как отпустить их нам, торговым людям? Дело тут в профессии, да, да, отнюдь не в материальном ущербе, мы не раз доказывали свою готовность на жертвы, но просто есть закон профессии: раз мы торгуем рабами, мы не можем их освобождать, это было бы против всякой логики, никто не рубит сук, на котором сидит. Но постойте, постойте, – рассуждали они дальше, – о чем это мы тут толкуем? О свободе для рабов? А сами-то мы кто? И где мы находимся? Не будем ли мы через час-другой червей кормить? Марк Порций, правнук великого цензора, он, конечно, человек весьма достойный, ничего не скажешь, но мы-то, клянусь Геркулесом, разве мы – Катоны, или святые, или герои? Нам – быть Катонами? Нам, обыкновенным гражданам? С какой такой стати? Что он себе думает, этот Марк Порций? Надо ему выложить все, как есть. Ну, ясно! Героизм, республика, тра-та-та, все это прекрасно, но суть-то в том, чтобы каждый из нас хорошо выглядел. Лицом, лицом, а не перед историей. Вот что услышит от нас Марк Порций. Мы, торговцы, не встреваем в политику, мы честно занимаемся своим делом, и мы – не Катоны. Кого мы, собственно, боимся? Цезаря? Но ведь Цезарь отпускает пленных на свободу. Уже не раз отпускал. Выдадим Цезарю сенаторов вместе с рабами, которых эти сенаторы поспешили отпустить. Так будет лучше всего. Тогда Гай Юлий, человек, умеющий быть благодарным за оказанные услуги, скажет: «Амнистия, для вас, граждане, амнистия», – уж наверняка он это скажет. А зачем сенаторы освобождали рабов? Ну, ладно, не выдадим сенаторов – можем с этим подождать. Выдадим? Нет? А пока пошлем к Цезарю парламентеров.

Военачальника известили, что сенаторы освободили рабов и что торговцы из «совета трехсот» говорят, что они, мол, не Катоны. Но военачальник притворился глухим. Он лишь посоветовал записать имена тех, кто отпустил рабов, установить также количество освобожденных и пополнить ими реестр воинов, ибо гарнизон должен знать, какими силами располагает. Затем он призвал сенаторов и велел им удалиться из города. Сам он тоже пошел с ними. Они направились к тому месту, где, по сообщениям гонцов, стоял отряд недобитков. Вступили в переговоры. С той стороны выехали навстречу офицеры. Группа сенаторов уселась на пригорке. – Не желает ли отряд присоединиться к защитникам Утики? – спросил Катон. – Это было бы разумней, чем искать в горах нумидийского царя, уж не говоря о том, что негоже оставлять на растерзание тирану беззащитных отцов сенаторов, которые вот здесь ждут, на пригорке, и тоже просят о помощи. Запасов в Утике много, – твердил Катон, – столько-то зерна, панцирей, амуниции, дома там каменные, поджога можно не бояться. Офицеры в ответ: солдаты деморализованы поражением при Tance, повинуются приказам неохотно, но пусть Катон не думает, что они идут на службу к нумидийскому царю ради жалованья, не в том дело, они просто не доверяют местному населению. Вот если Катон выгонит или перебьет весь этот карфагенский сброд, они готовы войти в Утику и охранять отцов сенаторов. Такие условия ставят не они, офицеры, но солдаты отряда, положение угрожающее, понятно ли это Катону? Сенаторы – в слезы. Тут кто-то прибежал к Катону из Утики и доложил, что в городе хаос. «Совет трехсот» готовит заговор. Офицеры торопили: так наведет ли Катон порядок с местными жителями? Их солдаты не могут ждать. Военачальник отвечал: ничего, возможно, все это недолго протянется. – Но там, в Утике, – доносят военачальнику, – назревает открытый бунт, собираются послать к Цезарю делегацию, хотят сдаться. – Ничего, – повторял Катон, – напрасно они спешат, военачальник сейчас возвратится. – А отряд всадников? (Сенаторы плакали.) – Отряд пока остается вблизи города, там, где стоит сейчас.

Но всадники не остались. Немного спустя Катон сам сел на коня и пустился вдогонку. В первый раз за всю африканскую кампанию он воспользовался лошадью. До тех пор он ходил пешком, по привычке и в знак траура. Теперь поехал верхом. Он уже понял, что оборонять Утику не сможет. Между беседой с офицерами и погоней на верховом коне он успел побывать в городе и пытался успокоить «совет трехсот», они же спросили, неужели он человеческую жизнь не ставит ни во что. Они и не думают сражаться с Цезарем. Довольно этого тра-та-та о республике – и они изобразили звук трубы. – Не волнуйтесь, – заверил Катон, – все останутся живы. Между тем отряд недобитков уже ушел далеко. Катон догонял их на коне. Все останутся живы, – решил полководец, – «совет трехсот», сенаторы, рабы, местные жители и отряд недобитков, все, кроме Катона. Наконец на песчаной равнине за склоном холма он увидел удаляющийся эскадрон. Нет, они должны остановиться, прежде чем перейдут на службу к нумидийскому царю. Надо спасти сенаторов, эскадрону нельзя разрешить уйти. Иначе «совет трехсот» выдаст сенаторов Цезарю. Вот Катон уже догнал всадников. Пусть останутся в Утике, хоть на один этот день, – умолял он офицера. – Хоть до вечера. Даже не замедлили хода. Скакали вперед. Им ничто не грозит. Катон хватал лошадей за недоуздки, поворачивал к городу. Им ничто не грозит, они тоже останутся живы, они и местные жители, сенаторы и торговцы, – говорил он, хватая офицера за оружие, – пусть только на сегодня выставят стражу в нескольких пунктах города и последят за порядком. – Ладно, – сказали они, – сделаем, при условии, что до темноты все кончится. Ведь гарнизон сдается, верно? И в городе хаос, как водится перед капитуляцией, – ну что ж, может, в суматохе что-то им перепадет?

В Утике у всех на устах: «Цезарь, Цезарь». Каков же он, этот завоеватель мира, что сейчас придет? Кого послать во всеподданнейшей делегации? Люди утешали друг друга надеждами на то, что Цезарь – великий человек. Значит, им будет амнистия. Уже обсуждали, какими знаками покорности умилостивить победителя. Военачальника и теперь обо всем информировали. Даже обещали начать вооруженную борьбу, если бы Цезарь не пообещал пощадить Катона. Ибо делегация (делегация, к сожалению, должна пойти, об этом уже говорилось, мы – не Катоны), да, делегация будет просить амнистии также для Марка Порция, причем в первую очередь (в этом военачальник может не сомневаться). Катон согласился, что делегацию надо выслать. Он посоветовал не медлить. Но решительно воспротивился тому, чтобы обращались к Цезарю с просьбой об амнистии для него, ибо амнистия применяется к людям, совершившим преступление. Он же не считает себя преступником. Преступник – Цезарь, это, конечно, всем ясно. И еще одно: оказывать милосердие можно только побежденным, а Катон себя побежденным не чувствует. Напротив, он полагает, что в течение всей жизни побеждал Цезаря, ибо попросту был справедлив.

Пока в Утике у всех на устах было: «Цезарь, Цезарь», а Катон произносил эту речь, возможно, последнюю, пока определяли, кто будет возглавлять делегацию (Цезарь, Цезарь, только не Гай, а Луций, свойственник Гая, на счастье оказавшийся в Утике), и пока решали, что Луцию Цезарю надо сразу упасть в ноги Гаю Цезарю и целовать ему руки, сенаторы спустились в гавань, чтобы приготовиться к бегству через Средиземное море, а всадники из отряда недобитков принялись грабить местных жителей. Прибежал Катон и с голыми руками накинулся на одного из грабителей. Этого оказалось достаточно – настолько странное было у Катона выражение лица. Прочие всадники побросали добычу наземь, и грабеж сразу прекратился, после чего всадники без шума покинули Утику. Никто за ними не гнался. Военачальник приказал запереть все ворота, кроме выходящих к гавани. Сам он стоял в гавани и наблюдал за отъездом сенаторов. До темноты он все прощался с ними.

Настал час омовения, ужина и беседы с философами (так пишет Плутарх). С должностными обязанностями Катон управился. К столу он пригласил двух философов, один из которых был стоиком, другой – перипатетиком. Пили вино – разумеется, сидя, а не лежа, ибо траур продолжался. За ужином стали спорить о смысле понятия свободы. На этот предмет были высказаны два взгляда. Стоик утверждал, что, вопреки видимости, свободу человеку обеспечивают лишь разум и добродетель. Люди безнравственные не могут быть независимы. Эти узники своей плоти поистине подобны рабам. – Давайте попросту рассуждать здраво, – говорил стоик, – и мы увидим в странных парадоксах моей школы элементы чистой истины, которые невозможно опровергнуть, как бы ни обманывал нас материальный мир. Ибо вопрос о свободе нашей решается не в мире вещей, а в мире идей. Перипатетик возразил: хватит уже разглагольствовать об этих стоических крайностях, которые его прямо бесят. Нравится нам это или нет, но, кроме идей и разума, существует нечто такое, как природа человека. К чему же тогда вечно твердить: «давайте попросту рассуждать здраво», если на практике мы должны также быть реалистами? Тут вмешался Катон и не дал перипатетику закончить. – Природа? – кричал он. – Значит, тело? Значит, всяческая грязь? Природа против разума? – О нет, – пытался еще защищаться перипатетик. – Речь идет о чувстве счастья. Счастье – понятие весьма сложное. Жить чистым разумом человеку не дано, это привилегия богов. – Вот именно! – загремел голос Катона. – Достигнуть этой божественности! Высвободить душу из тела! Только в этом истинная свобода!

Собеседники поняли, что Катон, вероятно, выразил ту мысль, которую не высказал утром, в храме Юпитера, когда его слушал «совет трехсот». Они ужаснулись и смолкли. – Итак, что слышно в гавани? – спросил военачальник, будто внезапно смутившись.

В гавани – ничего особенного. Отчалили последние сенаторы. Будет буря, – сообщили военачальнику. – О, буря… Это плохо. Да, да, на море поднимается ветер. А эти бедняги плывут при такой ненадежной погоде. И те, всадники, пробираются по пустыне.

Военачальник еще проверил посты, совершил небольшую прогулку босиком и сказал, что идет спать. Перед сном, однако, велел принести ему книгу Платона о бессмертии души. После философского спора он, мол, хочет проверить некоторые подробности. Он лег с «Федоном» в руках и читал увлеченно. Вот, вот, Сократ за несколько часов до смерти доказывает с помощью поразительных аргументов те самые истины, которые Катону всего нужней. Если человек желает что-либо познать в чистом виде, ему надлежит освободиться от тела и одною лишь душой созерцать самую суть действительности. Чувственные, или телесные, впечатления отдаляют от познания и всегда вводят в обман; когда же душа прервет всякое общение с телом, у нее как бы устремятся руки к сути бытия, и она прикоснется к истине. А совершенная душа – это и есть разум. И ничего иного это выражение не означает, кроме непогрешимости разума. Вся жизнь жаждущего мудрости состоит в том, чтобы подавлять в себе телесное. Верно говоришь, Сократ, – замечает Кебет. – Ты в высшей степени прав, Сократ, – говорит Симмий. – Душа вечна: она существовала до рождения человека (приводится много доказательств) и будет существовать после его смерти (тоже что-то вроде доказательства, и превосходного, – цикличность возникновения и исчезновения, замкнутые очертания круга, наверно, и тут ты прав, Сократ). А лучше всего душе, то есть разуму, там, где ничто телесное ему не мешает, – в загробном мире. Половина книги. Половина книги – великолепное рассуждение и убедительные доводы. Но вдруг Кебет и Симмий перестают говорить «ты прав, Сократ», а только замечают: «Мы боимся быть тебе в тягость, Сократ, да как бы тебя не огорчить теперь, в этот трудный час». А палач готовит яд. Но разве, – продолжает Симмий, – душа не умирает, когда умирает тело? Ведь приведенное тобой, Сократ, доказательство бессмертий души можно применить к чему-либо иному; например, можно также утверждать, что гармония лиры будет существовать даже тогда, когда мы лиру сломаем, порвем струны и когда эти кусочки дерева сгниют. Но ведь это невозможно. Гармония, видно, погибает вместе с лирой. Так неужели душа не погибает вместе с телом? Сократ делает большие глаза, и Катон делает большие глаза. Но Сократ сразу же усмехается, и Катон тоже пытается усмехнуться. Ну что ж, найдем лучшие доказательства, сейчас станет ясно, сколь неудачно это сравнение с лирой. Яд между тем ждет. Но что это? Где меч Катона? Меч всегда висел на стене у ложа. Нет меча, как раз теперь, когда Симмий заговорил о лире, обнаружилось, что нет меча.

Прибежавший на зов слуга не отвечает на вопрос, кто забрал меч. Катон пытается читать дальше. Слуга стоит и молчит. Катон как ни в чем не бывало буркнул, что слуга может идти, только пусть принесет меч, чтобы все было на месте. Слуга вышел.

Возьмемся за дело иначе, – говорит Сократ, – будем исследовать не факты, познаваемость которых слишком сомнительна, но слова, ибо в словах лучше выражается истина всякого бытия. Сами по себе понятия, отношения между понятиями – вот настоящий материал для философа. – Правильно, – говорят Кебет и Симмий. – Мы с тобой согласны, – говорят они. – Этот способ кажется нам очень убедительным. – Как вы думаете, – спрашивает Сократ, – мирятся ли меж собой противоположности – малое и большое, тепло и холод, четное и нечетное – или же не мирятся? Не мирятся. Наделяются ли вещи качествами – например, малость присваивается малым предметам, краснота – предметам красным? Разумеется. Чем же должно быть наделено тело, чтобы тело было живым? Душой. А есть ли что-нибудь противоположное жизни? Есть. Что? Смерть. Подумаем еще, может ли четное принять форму нечетности? Не может. А может ли другая идея, именно душа, принять форму своей противоположности? Нет. Значит, душа бессмертна. Да. Стало быть, это доказано? – И вполне убедительно, Сократ, – говорит Кебет. – Все с этим согласятся, клянусь Зевсом, все люди, а тем паче боги. – Катон тоже согласен (Сократ выпивает яд), да и как мог бы Катон не согласиться с этим учением, Катон не только согласен, Катон поддерживает это учение всей душой (Чего вы так плачете? – спрашивает Сократ, – в чем дело?), Катон и Сократ познали все истины, все доказательства (а может быть, словесные спекуляции никогда ничего не доказывают?), Катон торопится, кричит: где меч?

Прибежал слуга без меча. Катон рассвирепел. Кто посмел оставить его без меча как раз тогда, когда подходит Цезарь с целой армией? Измена? Он вскакивает и ударяет слугу по лицу так сильно, что разбивает себе в кровь руку. Прибежали встревоженные криками домочадцы, среди них стоит и перипатетик. – Что это значит? – негодует военачальник. – Они, что же, считают его невменяемым? С каких пор? Они подозревают его в неразумных намерениях? Поэтому убрали меч? Так пусть же представят хоть какие-нибудь разумные доводы, пусть что-то докажут, если он заблуждается. Ах, они молчат? Они, философы? Стоик способен только шмыгать носом? Перипатетик прирос к полу? Так, может быть, прав Цезарь? Пусть философы представят доказательства того, что Цезарь прав. Не могут? А может быть, они смогут объяснить, но так, чтобы это не нарушало основ философии, почему Катон в этой ситуации не должен лишить себя жизни (будем откровенны). Ага! Этого они тоже не могут обосновать. Ну, а если у них нет аргументов, нечего применять насилие. Пусть убираются и не хнычут тут.

Вскоре после ухода философов принесли меч. Сделал это мальчик. – Теперь я хозяин положения, – сказал Катон, кладя меч возле ложа. Он был один в комнате, но предполагал, что за ним подсматривают. Затем он принялся читать «Федона» во второй раз. Наконец уснул.

Проснулся он около полуночи, позвал лекаря, попросил перевязать пораненную руку. Послал кого-то в гавань. Вскоре военачальнику доложили, что из гавани отплыли все. Только вот ветер дует порывистый и волна высокая. Военачальник велел одному из своих подчиненных снова отправиться в гавань и ждать там, в случае чего – доложить. Вдруг приключится беда, кто-нибудь неожиданно возвратится.

На рассвете известили, что в гавани все спокойно.

Уже пели петухи (пишет Плутарх), когда Катон, выслушав последнее донесение, приказал закрыть дверь, – он хочет поспать остаток ночи. Но едва затворили дверь, как он схватил меч и нанес себе удар пониже груди.

Рука, однако, была опухшая и плохо ему повиновалась – удар оказался слишком слабым, Катон не скончался сразу; в агонии упал он с ложа, опрокинув стоявший рядом с ложем столик со счетной доской. На шум ворвалась прислуга, поднялся крик, все домочадцы сбежались в спальню, где увидели корчившегося в крови Катона. Он был еще жив, глаза у него были открыты, только из живота вывалились внутренности. Все окаменели от ужаса. К Катону приблизился лекарь. Он хотел было вложить обратно в брюшную полость неповрежденные внутренности и зашить рану. Но Катон вдруг очнулся. Он понял, что собираются с ним делать; оттолкнув врача, он собственными руками вырвал внутренности и разодрал рану, после чего тотчас испустил дух.

На этом записки антиквара заканчиваются.

1961