Представляемые романы — одни из тех, в основе которых лежат классические мифы. В меру авторской оценки привлекательности моих произведений на книжном рынке я остановил выбор на мифических темах в надежде на отзвук эха предков в памяти читателей. Возможно, это звучит несколько помпезно и отдает коммерческим подходом к учению Юнга, но этому есть и разумное оправдание. Как полагает Карл Саган, определенная совокупность восходящих к эпохе рептилий участков человеческого мозга может оставаться такой нейроструктурой, на которой запечатлелся наш ужас перед динозаврами, сохранилась память о драконах; вполне возможно, что это и есть источник научно-фантастических монстров из преисподней с выпученными глазами. Я также понимал, что предания, существующие уже три тысячелетия, неизменно должны вызывать захватывающий интерес.
Предания эти были под рукой, и мне оставалось лишь переделывать их, перенося действие в будущее, время от времени заменяя трагедию комедией, а серьезное нравоучение — сатирой. Пылким почитателям научной фантастики знакомо удовольствие от чтения книг в этом жанре. Огромным удовольствием была и для меня работа над этими темами.
Одна из трудностей определения места научной фантастики в литературе заключается в слишком большой разносторонности этого жанра, но его открытость благотворна для писателя. Будучи жанром искусства свободного стиля и содержания, он допускает произвольные ухищрения, не требует глубоких научных изысканий и открыт для ловких плагиаторов. Автор, работающий в этом жанре, может также дать волю своему пристрастию к экстравагантным метафорам.
Писателю, который всегда еще и читатель, научная фантастика открывает плодоносный сад разнообразных наслаждений, возделываемый на склонах некоего литературного мыса. «Флеш Гордон» и «Бак Роджерс» — это получившие признание комиксы. «Родан» — серия дешевых книжечек, объединенных единым юмористическим сценарием, а «Звездные войны» имели взрывоподобный успех на киноэкране. Самый верх этого мыса занимают знаменательные работы одаренных и сложных писателей Джорджа Оруэлла и Олдоса Хаксли. Возможно, на склонах пониже, еще продолжающих давать поросль и ожидающих определения своего места в жанре, находятся будоражащая мысль фантастика Г. Дж. Уэллса или Энтони Берджеса и современное мифотворчество Дж. Р. Р. Толкина. Стилистически жанр научной фантастики простирается от глубинного и мистического Рея Брэдбери до элегантно-механистического Артура Кларка, единственного из нас, кто осмелился поместить взаимодействующие машины в тот волшебный уголок этого сада, где алчущий неизведанного плода может усладить свой вкус.
Мой интерес к научной фантастике возник из запойного мальчишеского чтения дешевых журналов, печатавших сенсационные рассказы, после того толчка, который мне дал «Звездный скиталец» Джека Лондона. Этот интерес очень долго пребывал в инкубационном состоянии. Мне было сорок семь, когда я предложил свой научно-фантастический рассказ для публикации, но идея этого рассказа зрела почти двадцать лет.
Писатель редко помнит день и час рождения идеи; идея моего первого рассказа пришла ко мне между двумя и тремя часами пополудни в пятницу в конце апреля 1946 года. Я слушал лекцию по социологии в Южно-Калифорнийском университете, пытаясь осмыслить заумный и какой-то оторванный от материального мира жаргон профессора, когда меня осенило, что язык социологов — подходящий объект для сатиры. И в этот момент я понял — у меня есть если не форма, то тема рассказа.
Спустя некоторое время в «Сатэди Ивнинг Пост» появился рассказ на близкую сердцу британского майора тему фантастического пересотворения жизни и мастерства слепого Гомера космических дорог. Это был незабываемый, — и до сих пор не забытый, — рассказ Роберта Хайнлайна «Прохладные зеленые холмы Земли», и я нашел форму для моей сатиры — фантазирование в будущем.
Предвкушая максимум денег за минимум усилий, я воплотил свою идею в радиопьесе, рассчитанной на популярный тогда театр у микрофона — «Скиппи-Театр». В пьесе описывался молодой человек по имени Холдейн на судебном процессе по делу о забеременевшей от него девушке, — он нарушил данный им самим обет, — в одном перенаселенном мире, где человеческие существа воспроизводились исключительно для нужд государства. Судьи и присяжные были социологами, и, чтобы сделать оправдания Холдейна для них понятными, его адвокату приходилось переводить четкие и прямолинейные показания клиента на запутанный язык социологов.
Я полагал, что законченная пьеса стала самым блистательным граном социальной комедии со времен Шеридана. К моему разочарованию, продюсер радиоспектаклей оказался бессердечным и не разделил моего мнения. Вместе с возвращенной рукописью он прислал письмо, в котором выражал свое сожаление по поводу того, что пьеса не укладывается в рамки его спектаклей, и просил предложить ему что-нибудь другое из моего творчества. Но эта пьеса, называвшаяся тогда «Синдром хорошей погоды», составляла весь мой писательский багаж. Так что, выстрелив ею, я опустошил обойму.
Я выбросил рукопись, но не мог избавиться от идеи. Закончив учебу и начав зарабатывать на жизнь, я добавил к сюжету мистические ракурсы, ввел дополнительные усложнения, сгустил юмор и прибавил грусти. Я не брался за перо, а лишь забавлялся сюжетом рассказа, и, по мере того как в результате переосмысления роли демографического взрыва центральная идея вырисовывалась все более четко, я пришел к решению писать научно-фантастический эпос в духе Мильтоновых поэм, в котором вместо оправдания путей Бога Единого к человеку вообще оправдывались бы пути какого угодно божества к любому человеку. Легко сотворить эпос в воображении — создать его на бумаге много труднее.
В конце концов получился роман, в котором отслеживалось время. Он охватывал период, параллельный нашему времени и в определенные моменты совпадающий с ним, но другой. Его героем все еще оставался Холдейн, но теперь он стал математиком, у которого все более проявлялся интерес к литературе. Этот замысел давал мне возможность переписывать и переделывать знаменитые стихи в свое удовольствие, а также цитировать великие произведения по памяти, не сверяясь с первоисточником.
В один из моментов наслаждения, которое я испытывал, работая над повествованием, мне удалось породить два собственных стихотворения, потребовавшихся по сюжету. Переделанные из Йитса и Шелли, они, по-моему, были хорошо написаны, по крайней мере на одном уровне со средними произведениями Роберта У. Сервиса и Эдгара Геста.
Решив выбраться наконец из инкубатора, я поставил последнюю точку и отпечатал роман. Подыскивая название, — мне не хотелось называть его «Синдромом хорошей погоды», потому что слово «синдром» было не настолько широко распространенным, — я приметил на полке своей библиотеки «Последний поезд из Атланты» и пришел к выводу, что это хороший знак, поскольку Атланта — мой родной город. Я назвал мою книгу «Последний звездолет с Земли». Это была удачная кража, потому что такое название соответствовало одному парадоксу повествования: мой последний звездолет поднимался с Земли где-то около 34 года нашей эры или 1968 года, в зависимости от того как вести отсчет времени. Хайнлайну работа понравилась ровно настолько, чтобы дать на нее положительный отзыв: к моему сведению, он рекомендовал роман впервые и счел это уместным только потому, что именно его рассказ помог мне вынянчить эту фантазию.
Казалось, мифические оттенки грехопадения из лучших побуждений в первом романе сработали, поэтому, планируя второй, я, не смущаясь, пошел на похищение мифа о Федре. Героине было дано имя Фреда, а ее молодому тайному возлюбленному — Полино. Один из кульминационных монологов сюжета я взял почти нетронутым из «Федры» Расина; а почему бы и нет? Тот сам стащил идею у Еврипида.
Я снова попытался замешать повествование на поэтических блестках «Прохладных зеленых холмов Земли», но писать поэтический роман тяжелее, чем короткий поэтический рассказ. Выдерживать единый стиль «Опылителей Эдема» было трудно еще и потому, что последней книгой, которую я прочитал до того, как начал писать роман, оказалась «Когда солнце умирает» Орианы Фаллачи и ее стилистические штучки постоянно выскакивали из моего подсознания, как изюминки из пасхального кулича. Так что их тоже пришлось использовать.
В классическом мифе Федра, полная раскаяния за вину в кровосмешении, удавилась. Создавая Фреду как идеальную — с мужской точки зрения — женщину, которая, занимаясь любовью, могла бы наизусть читать Шекспира, я до такой степени был ею очарован, что не смог приговорить ее к такой смерти. По существу, я уничтожил Полино, просто, чтобы она ему не досталась, но мне очень не хотелось позволить ласкать ее и другому мужчине. Она была моя. Из затруднения меня вывел Джон Уиндем. Когда Фреда все-таки сдается, ее партнершей оказывается орхидея-лесбиянка на планете ходячих растений.
Мне нравилась парадоксальность названия «Опылители Эдема». По логике вещей в Эдеме не могло быть опылителей. Как только Адам и Ева открыли для себя процесс воспроизводства рода человеческого, Эдема не стало. Они были изгнаны за свой «грех».
Если бы книгам этой трилогии можно было дать имена персонажей Шекспира, роман «Растлители Небес» был бы Эдмундом из «Короля Лира». Эта книга — незаконнорожденное дитя научной фантастики, но производилось оно на свет с большим спортивным азартом.
Изначально сюжет романа основывался на мифе о Прометее, но мой герой должен был принести людям не огонь, а правду об их истоках, носителях хромосом XYY, которые были сброшены с Небес. Как и в классическом сюжете, в развязке романа моего Прометея терзают фурии, но на пути к развязке происходят удивительные вещи.
Два космических разведчика с Суверенной Земли производят посадку на планете, которая, возможно, была родным домом человечества и истоком человеческой концепции Небес. Разведчики — закоренелый баптист из южан и такой же закоренелый католик-ирландец — потрясены терпимостью и вседозволенностью, царящими на этой планете; они вознамериваются учредить в обществе населяющих ее существ более строгую систему морали и этики. Между землянами возникает конфликт относительно формы, в которую следует облечь «обращение грешников».
Повествование ведется с точки зрения южанина — этакого Джонсона-младшего космических дорог — в манере языка «доброго малого». По мере развития сюжетной схемы и становления характеров персонажей мои симпатии переходили от южанина к словоблуду-ирландцу, и я нашел действительно восхитительный стиль — «южное бахвальство». Бывало, далеко за полночь я будил жену, фыркая от смеха над некоторыми колкостями, которыми обменивались мои персонажи.
Скрытые мифические аллюзии постепенно вылиняли, а ирландец одержал окончательную победу, завоевав мое расположение. Он остается на Небесах, — обратившись, видимо, в иудаизм, — тогда как южанин, уверенный в том, что он — убийца, отправляется обратно на Землю. Ведя звездолет через космос к Земле, он пытается превысить скорость света, подтвердить парадокс дедушки и прибыть на Землю до начала их миссионерского вояжа, чтобы воспротивиться его предприятию; он опаздывает всего на несколько дней, хотя предпринятая им гонка была поистине дикой.
На Земле его снова терзают фурии, — теперь находящиеся в нем самом. Никто не желает выслушивать его откровения, поскольку очевидно, что он — уродливое подобие Иисуса — взялся за дело, которое ему не по силам.
Идеальный читатель «Растлителей Небес» должен обладать складом ума южанина-водителя фургона для перевозки скота, быть беспристрастным баптистом, иметь хорошо развитое чутье абсурдного, уметь поддаваться гипнозу игры слов и признавать совершенство животного по имени человек. Одним таким идеальным читателем был автор, который получал наслаждение от прочтения каждой страницы рукописи.
Джон Бойд.