Кривая Пеано. Функция Вейерштрасса. Условие Коши. Правило Лопиталя. Лента Мебиуса. Предположение Гольдбаха. Треугольник Паскаля. Отображение Пуанкаре. Ряды Фурье. Принцип неопределенности Гейзенберга. Канторово множество. Парадокс Больцано. Множество Джули. Гипотеза Реймана. И моя любимая Великая теорема Ферма.

Что стоит за этими словами? Почему они вызывают у меня такое любопытство? Что в этих именах, в этих поэтических названиях столь сильно очаровывает и завораживает? Мне хочется узнать о них, понять их выяснить, почему и для чего они появились и что означают.

Я думаю, вот о чем мечтает любой математик. Чтобы его именем была названа функция, константа, аксиома, гипотеза… Наверное, то же чувство испытывает первооткрыватель, исследователь нового континента, нарекающий горы и реки, острова и озера. Или врач, в честь которого назвали болезнь, синдром, симптом. Твое имя оказывается записанным в анналы цивилизации. Навсегда.

Великая теорема Ферма.

Теперь, читатель, немного терпения. Мне нравится произносить ее название, оно красиво звучит. Давайте вместе попробуем в ней разобраться. (Мне это тоже далось с трудом, формулы действуют на меня, как снотворное, но, кажется, я все правильно поняла.) Возьмем простую формулу: х 2 + у 2 = z 2 . Подставим цифры вместо букв. Так: 3 2 + 4 2 = 5 2 . Равенству удовлетворяют все числа, пропорциональные этим трем. Так, 9 2 + 12 2 = 15 2 . Можно придумать и другие числа, не пропорциональные этим, например: 12 2 + 5 2 = 13 2 . Интересно, да? Еще один образчик головоломной магии и сурового изящества чисел.

И вот перед нами некий Пьер Ферма, живший в XVII веке государственный служащий, чьим хобби была математика. Он задался вопросом, может ли выполняться подобное соотношение, если степень, в которую возводят числа, выше 2. То есть выполнимо ли равенство: х 3 + у 3 = z 3 ? Ответ — нет. Равенство не выполнялось и при более высоких степенях. И он сформулировал свою Великую теорему. Не существует положительных целых чисел, для которых при N > 2 выполняется равенство: х'' + у'' = z''.

Четыре столетия никто не мог ни доказать, ни опровергнуть Великую теорему Ферма, причем проверили все числа и степени от 3 до 125000. Самое поразительное, что Ферма в конце жизни сообщил: да, у него есть доказательство, которого, однако, после его смерти в бумагах так и не нашли. Что мне нравится в теореме Ферма, это то, что она принадлежит к числу утверждений о нашем мире, истинность которых почти несомненна, которые никто не станет опровергать, но которые в конечном счете мы строго доказать не можем.

Хоуп с трудом брела по росистому лугу к живой изгороди. Было восемь утра, и серый пронизывающий морской туман покрывал холмистые пастбища, тянувшиеся вдоль побережья в этой части Дорсета. Она сверилась с картой, чтобы убедиться, что находится в нужном месте, и свернула к углу изгороди. Дойдя до нее, зацепила конец рулетки за торчавший наружу сучок боярышника и раскрутила ее на тридцать метров. Изгородь была широкая, не меньше шести футов в основании, и росла на небольшом валу. На первый взгляд она казалась древней, а в этом случае, подумала Хоуп, есть смысл применить ее методику датировки. Она медленно прошла вдоль изгороди. В основном боярышник, но попадалось немало бузины и терновника. При более внимательном осмотре она обнаружила клен, кизил и на протяжении тех же тридцати метров небольшое вкрапление остролиста. Она отметила это на карте и в записной книжке. Шесть пород на протяжении тридцати метров: по ее теории, этой шпалере должно быть около шестисот лет. Она взяла небольшой образец почвы для геолога, потом бегло посмотрела, нет ли здесь вдобавок и ежевики, но ее не было. Затем села на приступку и сделала более подробные записи.

Когда Хоуп приступила к работе, исследование имения Неп продвинулось уже достаточно далеко. Большая часть археологической работы была завершена: могильники, загон для оленей, кельтская система землепользования — все это было тщательно исследовано, описано и зафиксировано на картах. Но эколог, вначале занимавшийся шпалерами и лесными массивами, по каким-то причинам уволился, потому и открылась вакансия, и Хоуп, заступив на его место, обнаружила столько неточностей и противоречий в его оценках, что ей, как она объяснила Мунро, пришлось все начать сначала. То есть объем работы у нее стал куда больше предусмотренного контрактом, но она была все время занята и за это благодарила судьбу.

Ее собственный подход к проблеме датировки основывался на найденной ею формуле: одному виду кустарника соответствует одна сотня лет. Она проверила эту формулу на множестве шпалер, чей возраст был известен (самая ранняя из подробных карт имения была вычерчена в 1565 году); ее метод оказался на удивление точным, с незначительной погрешностью. Уверившись в нем, она стала применять его к датировке еще не обозначенных на карте изгородей и обнаружила, что среди них куда больше средневековых, чем можно было ожидать. Она выявила следы феодальной и саксонской системы использования угодий в местах, которые прежде считались огороженными пастбищами XVIII века. История здешнего ландшафта оказалась куда более сложной, чем предполагалось, и ее можно было более подробно восстановить. В результате работы Хоуп к разряду базовых были отнесены еще 147 шпалер. На повседневном языке это означало, что они древнего происхождения, представляют серьезный исторический интерес и должны быть сохранены любой ценой.

Не без удивления Хоуп обнаружила, что совершенно поглощена своей работой, она никогда бы не подумала, что такое возможно. Да, работа эта была рутинной и требовала методичности, но эти рутинность и методичность приносили ей удовлетворение, поскольку позволяли делать ясные и неоспоримые выводы.

Другим преимуществом ее работы было то, что все дневные часы она проводила на свежем воздухе, бродила по лугам и холмам в любую погоду. За те недели, что она провела здесь, она похудела — потеряла в весе почти стон — и заметно окрепла. Она уже заканчивала классификацию живых изгородей, и Мунро торопил ее приступить к исследованию многочисленных лесов и рощиц.

Ей и самой не терпелось начать. Она едва не забыла об этой грани своей личности: о жажде применять свои знания и торжествовать, добившись результатов. Именно к этому она себя готовила, для этого получала образование. Перед ней ставились задачи, и она находила способы их решить. Если это ее свойство не было востребовано или не находило применения, то оказывалось забытым. В ее представление о себе оно не вписывалось. Другая Хоуп Клиавотер, своевольная и чувственная, стремилась переиграть, отодвинуть на второй план ее как профессионального ученого.

Теперь, когда она снова работала, она наслаждалась неукоснительной строгостью своего подхода к делу, непоколебимым постоянством в применении методик и очевидным успехом своих экспериментов, она смаковала это чувство. Ее труд давал неоспоримые конкретные результаты. Пускай малозаметные, местного значения, но она все же добавляла несколько песчинок к тому холму, каким являлась вся сумма человеческих знаний. Она выявляла особенности английского ландшафта, прежде неизвестные или незамеченные, и — это доставляло ей больше всего удовольствия — она могла доказать свою правоту.

По мере того как увеличивалось собранное ею количество данных по поместью, перерисовывались карты и уточнялись даты, она укреплялась в спокойной гордости за свой профессионализм. Ее вера в себя, прежде скрытая, но не слишком глубоко, снова всплыла на поверхность, предстала со всей ясностью, при полном свете дня.

Мунро был доволен и говорил ей об этом. Но у него были другие приоритеты, во многом определяемые необходимостью вовремя завершить работу над проектом. Он пытался поторопить Хоуп, но она упорно сопротивлялась: она разработала новую теорию датирования изгородей, еще более точную, которую ей не терпелось опробовать. Мунро энтузиазма не испытывал: боялся, что из-за этих экспериментов еще отложится конец работы. Ее теория состояла в том, что количество подвидов куманики в живой изгороди играет для датирования ту же роль, что количество видов кустарника, и она успешно доказала Мунро эффективность нового метода, когда пыталась добиться от него помощи в получении дополнительных фондов (она считала, что с группой помощников сумеет обследовать все поместье за два месяца).

Мунро метод оценил высоко, но к решению пока не пришел. Он выяснит, есть ли возможность нанять одного-двух ассистентов, пообещал он, но напомнил Хоуп, что в поместье имелось пятьдесят три рощи и лесных массива, из которых пока было датировано только двенадцать.

Она прошла луг и по проселочной дороге двинулась в Кумб Херринг, маленькую деревню на территории поместья. Ее интересовал ров и длинный вал, тянувшийся до конца деревни: их археолог интерпретировал его как часть ограждения вокруг оленьего заповедника начала семнадцатого века. С датировкой изгороди на валу были проблемы, она почти сплошь состояла из боярышника. Для эксперимента Хоуп применила к ней куманичный тест и обнаружила десять подвидов. В результате она пришла к выводу, что ров и вал были частью постройки, существенно более древней, чем олений заповедник: возможно, это была старая граница прихода или имения или даже могильная насыпь. Когда она высказала это предположение их археологу Уинфриту, человеку с бледным, узким лицом и безвольным подбородком, тот чуть не вышел из себя. Он напомнил ей, что потратил несколько месяцев на реконструкцию границ и вычерчивание планов оленьего заповедника, и объявил, что «из-за какого-то пучка колючек» свои карты переделывать не намерен. Она хотела применить куманичный тест к еще нескольким тридцатиметровым отрезкам изгороди и припереть его к стенке этими доказательствами.

Она прошла через деревню и двинулась дальше по похожей на широкую, глубокую колею скотопрогонной дороге, которая вела к поселку Ист Неп, где стоял ее дом. День был холодный даже для сентября, дул резкий восточный ветер, небо было сплошь покрыто тяжелыми, низкими, плотно сомкнутыми тучами. Она по откосу поднялась с дороги, взобралась на приступку и через заросли лещины напрямую двинулась ко рву и валу, о которых шел спор.

Она отмерила свой первый тридцатиметровый участок изгороди и секаторами начала срезать многочисленные побеги куманики, в изобилии росшей среди боярышника, под вязами. Она работала упорно и внимательно, складывала образцы в пластиковые мешки, прикрепляла к ним этикетки. Ветер ворошил ей волосы, ноздри щекотал сырой дух земли и прелых, разворошенных ее шагами листьев, от изгороди шел запах пыли, зелени и свежесрезанных веток.

Она сорвала ягоду куманики и съела, остро ощутив кислый, винный вкус. У себя над головой она слышала пение птиц и неумолчный шелест вязов, чьи листья сотрясал и бросал друг на друга ветер. В просветах между ветвями боярышника она различала смутные очертания известковых холмов и скорее угадывала, чем видела ледяную воду Ла-Манша. У нее за спиной простирался Дорсет. Его покатые холмы, поля и леса, неглубокие долины с фермами и деревнями. Мысли ее были спокойны и сосредоточены на работе, и она особенно сильно, всеми пятью чувствами воспринимала окружающий мир, когда склонялась к изгороди из боярышника, среди ландшафта, который знала, как ни один в жизни. Неудивительно, что она любила свое дело, подумала она и с чувством вины мысленно добавила — неудивительно, что почти не вспоминала о Джоне.

Их офис находился в помещении конюшни поместья Неп, в длинной чердачной комнате над денниками. Участники проекта встречались в нем по пятницам, и каждый отчитывался о проделанной работе. Собрания вел Мунро, неизменно дипломатичный и мягкий. Хоуп немного опоздала, они с Уинфритом ее уже ждали. Она отдала почвоведу Мунро собранные ею образцы грунта и села за круглый стол. Уинфрит приехал на эту встречу из Эксетера, где проводил сейчас большую часть времени, работая с их историком, дамой по фамилии Брутон-Кросс, с которой Хоуп виделась нечасто. Из всех троих участников проекта она чаще всего общалась с Мунро, который контролировал и сопоставлял результаты трудов всей группы. Фактически с понедельника до пятницы она работала совершенно самостоятельно. Мунро звонил ей вечером, если хотел сказать что-нибудь важное. Собрание длилось обычные полчаса, после него Уинфрит сразу сел в машину и уехал в Эксетер. Мунро налил ей еще чашку кофе.

— Вы где будете в субботу, Хоуп? — спросил он. — Мы с Марджори подумали, а вдруг вам…

— К сожалению, не смогу. Я еду в Лондон, — поспешила ответить она, стараясь, чтобы в ее голосе не слышалось облегчения. Она один раз ужинала с Грехемом и Марджори Мунро в их маленьком коттедже в Вест Лалворте, и с нее хватило. Вымученная беседа за безалкогольной трапезой тянулась целую вечность. Крошечная рюмочка шерри, которую ей предложили и которую она выпила, оказалась единственной спиртосодержащей компонентой этого приема. Пока Хоуп с трудом одолевала фирменное мясо, которое Марджори тушила в горшочках (секрет приготовления выдавался с радостью и по первому требованию), ей так нестерпимо захотелось выпить, что под надуманным предлогом — грипп, вот-вот разболеюсь — она сбежала, не досидев до кофе, и торопливо зашагала в ближайшую пивную, чтобы успеть до закрытия.

— Жаль, — искренне сказал Мунро. — Марджори очень хотелось познакомиться с Джоном.

— Ну, он еще приедет, — уклончиво ответила Хоуп. — Я вас непременно предупрежу заранее.

— Передайте от меня привет столичному смогу, — сказал Мунро.

— Что-что?

— Передайте от меня…

— Да. Разумеется.

Она вернулась в Ист Неп, сложила сумку, приняла ванну и отправилась на станцию в Эксетер.

В поезде она пила пиво и смотрела в окно, как сумерки ложатся на знакомый пейзаж. Она заметила, что с каждым отъездом из Непа все больше по нему скучает. Останься она там, она бы работала все выходные. Ей не нужен был отдых: эти поездки в Лондон становились чем-то вроде повинности. И ее все больше раздражал сам город с его шумом и грязью. Она подлила себе пива в пластмассовый стаканчик. Но что-то не так, сказала она себе: она должна была бы испытывать больше радости при мысли о встрече с Джоном.

В субботу утром Джон сидел на кухне и смотрел в окно на башни Музея естественной истории, возвышавшиеся над остроконечными крышами и трубами Кенсингтона. Он наромко прищелкивал языком и постукивал указательным пальцем по подбородку.

Хоуп следила за ним, глядя поверх газеты. Он занимался этим уже минут десять: смотрел в окно и щелкал языком.

— Не хочешь днем пойти в кино? — спросила она, твердо решив не раздражаться.

— Нет, не смогу. Иду в колледж. У меня заказано машинное время.

Хоуп заставила себя поискать разумный компромисс: «И сколько времени ты там пробудешь?»

— Вернусь… — Он обернулся и посмотрел на нее. Потом задрал голову, прикидывая, — вечером. Не поздно. Если все пойдет нормально.

— О'кей. — Она встала, надела плащ, взяла сумочку. — Я пошла. Схожу куда-нибудь.

— Отлично. Вечером увидимся. — Он снова смотрел на башни Музея естественной истории.

Воскресенье прошло получше. Они отправились на ленч к приятелям Джона по колледжу, Богдану и Дженни Левкович. Он был полный светловолосый поляк, Дженни — англичанка, миниатюрная и незаметная. Они жили в Патни, у них было двое детей, еще маленьких. Во время ленча Джон был очень оживлен и забавно злословил об их с Богданом коллегах.

Богдан был физиком. По дороге на ленч Джон сказал, что, несмотря на это, уважает его интеллект.

— Такое, — добавил он, — редко со мной бывает. Обычно мне жаль тратить время на физиков.

— Почему? — спросила Хоуп; ее отчасти интересовал вопрос, где на его шкале оценок находятся экологи, датирующие живые изгороди в Дорсете.

— Почему?! Да потому, что в большинстве своем они не хотят признать, что все, что они делают, завязано на математике. Они думают, что занимаются чем-то великим на своих дорогих установках, чем-то мирового значения. А на самом деле все это математика.

Они ехали по Фулем Пэлес Роуд к мосту Патни. Хоуп высунулась из окна, заглядевшись на деревья в Бишопс парке. Солнце сияло, конские каштаны только начинали желтеть. Она подумала о работе, которую предстояло сделать в лесах и рощицах Непа, ей захотелось оказаться там. Впервые она испытала легкую жалость к Джону и его стерильному, безвоздушному миру совершенных абстракций.

— Ты не думаешь, что это ребячество? — спросила она.

— Что именно?

— Ну, все это… Моя наука лучше твоей. Так тебя, так тебя…

Джон улыбнулся. «Спроси Богдана. Если он не захочет кривить душой, то подтвердит, что я прав».

Этим вечером они занимались любовью.

— Ты — трудный тип, — сказала она, целуя его длинный нос.

— Я знаю, — ответил он, — а про тебя такого не скажешь. Иначе мы были бы в глубокой заднице.

— Да.

Он скользнул рукой по ее животу, на мгновение задержавшись на талии, и вверх по ребрам; накрыл ладонью грудь.

— Сплошные кости и острые углы, — он откинул простыню. — Эй, у тебя груди стали меньше.

— Да, я уже не толстая.

— А все потому, что скачешь по свекольным полям в Дорсете, — проговорил он с подчеркнутым западным акцентом.

— Ты должен быть доволен.

Он повернулся на спину, улыбнувшись себе под нос.

— Как твоя работа?

— Господи, даже и не верится! Тебе действительно интересно?

— Конечно.

— Могу рассказать о потрясающем методе, который я разработала для датирования изгородей.

— Ну и?

— Он связан с количеством подвидов куманики. Понимаешь…

— Спокойной ночи.

Когда в понедельник утром Хоуп отперла дверь своего коттеджа в Ист Непе, у нее защекотало внизу живота, от возбуждения напрягся сфинктер. Она поняла: она рада, что вернулась. И почувствовала себя отчасти виноватой, потому что в целом, несмотря на тягостную субботу, выходные прошли хорошо. Но трудно не заметить или подавить эмоцию, которая так отчетливо дает о себе знать.

Она немного похлопотала по хозяйству: сперва разобрала вещи, потом устроила себе ранний ленч — сделала бутерброд с солониной. Во время еды вспомнила, что Джон терпеть не мог солонины. Говорил, что не выносит ее запаха. И не любил, когда Хоуп ее ела: он утверждал, что изо рта у нее пахнет солониной через несколько часов после еды.

Она сидела за кухонным столом, думала о Джоне, об их браке, о странном двойственном чувстве, которое Джон у нее теперь вызывал, о том, что она медленно, но верно отдаляется от него и в последние недели это стало особенно заметно. Возможно, все дело в ней, спросила она себя. Возможно, ей не следовало выходить замуж за Джона? И вообще ни за кого, если на то пошло? Она всегда считала, что выйдет замуж. Она не сомневалась, что однажды ей встретится человек странного, единственно притягательного для нее склада. Она знала себя или думала, что знала, и знала, что ей нужен был кто-то, совершенно отличный от нее, человек необычный, которого хочется разгадывать, сложный, почти тяжелый… На самом деле такой, как Джон.

Возможно, думала она теперь, она поторопила события, была слишком уверена в своем выборе? Она мысленно вернулась к их первой встрече, к моменту, когда сказала себе: да, это он, тот самый. Она точно знала, инстинкт ей подсказывал, что он ей подойдет, что он ее достоин… Она посмотрела на свой недоеденный бутерброд. Господи, спросила она себя, уж не стала ли я жертвой своего высокомерия и самонадеянности? Так выйти замуж — не было ли это кульминационным актом чистого себялюбия, которое определяло едва ли не всю ее жизнь?

Она встала и пошла надевать пальто и сапоги, приказав себе прекратить это бесконечное дознание. Выходные прошли хорошо. Не нужно погребать их под непомерным грузом анализа.

Она посмотрела на часы. Пора в лес, Литтл Грин Вуд ее ждет.

Всю неделю Хоуп провела в лесах и рощах Непа. Эта работа шла у нее даже лучше, чем датирование живых изгородей. Погода была ясная, но холодная, листья только начинали облетать. Она любила лес в это время года, бледный, лимонно-желтый свет, сеющийся сквозь поредевшую листву, которая пестрела над головой и пятнами лежала на земле, и воздух, холодный настолько, что у нее всегда шел пар изо рта. В буковых рощах и в зарослях лещины, где небо было видно лишь в просветах, а горизонт не виден вовсе, она еще сильнее чувствовала себя отрезанной от мира с его суетой и спешкой. Только изредка с ближней дороги доносился шум машины или трактора, или где-то поодаль постреливали из ружья. А так она была одна, наедине с колеблющимися тенями и лучами света среди старинных лесов поместья, где не слышала ничего, кроме постоянного, неумолчного шепота прибрежных ветров среди ветвей у себя над головой.

Джон говорил, что ему в коттедже нравилось, но прежде был здесь всего один раз, когда Хоуп только-только перебралась в Неп и еще не успела обжиться. Теперь она все устроила на новом месте с толком и с удовольствием и за эти несколько месяцев привыкла думать о коттедже как о своем доме. Но Джон, приехав погостить, обращался с вещами так же беспечно и по-хозяйски, как в их квартире в Лондоне. Почему-то эта бесцеремонность, это ни разу не сказанное «с твоего позволения» очень ее раздражали. Когда он ходил по комнатам, она была настороже, приглядывала за ним, как за неуклюжим гостем. И все: то, как он снял подушки с кресел, чтобы ему было удобнее на диване, то, как он без конца шарил в кладовке и в холодильнике, чтобы обильно «перекусить», быстро уничтожив все ее печенье и почти весь запас апельсинового сока, то, как он оставлял на каминной полке полупустые кружки, в которых затягивался пленочкой недопитый кофе, — все это ее крайне, немотивированно злило. Она сама не была аккуратисткой, но скромные размеры комнат вынуждали ее следить за порядком. Из-за присутствия еще одного крупного взрослого человека, который делал все не так, как заведено у нее, коттедж казался захламленным и неопрятным.

— Ты не думаешь, что хорошо бы повесить ее на место? — спросила она, когда они вернулись с прогулки и он бросил куртку на спинку стула.

— Не придирайся. Она тебе что, мешает?

— Беспорядок. Противно войти.

— Нет, не противно.

— Нет, противно. Я свою вешаю.

— Подумаешь, куртка висит на стуле. Я же не блюю на пол.

— Есть вещи, которых я не люблю, вот и все.

— Не любишь — возьми и повесь. Господи, можно подумать, к нам сейчас придут с проверкой.

Они препирались и цеплялись друг к другу по мелочам все выходные. Потом Джон объявил, что хочет остаться еще на пару дней. Хоуп сказала, что это будет прекрасно: тогда они смогут вместе поехать в среду к ее родителям.

— Это еще зачем? — спросил Джон.

— Я тебе которую неделю говорю. У Ральфа — день рождения. Ему семьдесят.

— Там что, будет прием?

— Да, — ответила она с преувеличенным терпением в голосе. — И очень большой.

— Тогда на меня не рассчитывай. Ты же знаешь, я не выношу таких сборищ.

— Хорошо, — Хоуп мельком отметила, что ее раздражение почему-то улеглось. — Как ты хочешь.

Несколько раз, когда она шла на работу в лес, Джон отправлялся вместе с ней. Он ей не мешал: он говорил, что ему нравится смотреть, как она двигается, делает измерения и собирает образцы. Иногда он в одиночку отправлялся исследовать имение. Одно из мест, которые он обнаружил, ему особенно нравилось; оно находилось у развалин барского дома в стиле Иакова I.

Здесь небольшая долина была превращена в декоративное озеро, теперь илистое и заросшее водорослями. Первоначально задуманную панораму несколько портил хвойный питомник Лесной комиссии, расположенный на одном из склонов долины, но дорога к озеру по длинной узкой луговине по-прежнему обладала странным очарованием.

Итак, вы шли вдоль луговины сквозь буковую рощу по заросшей тропинке. Слева от вас тек питающий озеро ручей. Его русло было местами углублено, местами запружено так, что он образовывал цепь небольших прудов и каскадов. На подступах к озеру, когда его еще закрывали прибрежные деревья, тропа круто сворачивала вправо, огибая густые, темно-зеленые, почти черные заросли тиса.

Вид открывался перед вами внезапно. Серебряный лоскут воды, где отражалось небо, перед ним — зеленые луга с дубами и липами. На противоположной стороне озера продуманно разбитая вязовая аллея уводила взор к дальнему, примерно в миле от берега, высокому розовому гранитному постаменту на вершине холма, но сам памятник так и не был воздвигнут.

Хоуп, разумеется, знала про это озеро, но никогда не подходила к нему той дорогой, которую обнаружил Джон. Он повел Хоуп ее посмотреть.

— Видишь, как умно, — он указал на тисовые заросли, которые они огибали. — Когда ты думаешь, что уже у цели, то вынужден остановиться, свернуть с пути, сделать круг, и вот — эврика! Ожидание, разочарование, и потом — двойной эффект, потому что ты на мгновение забыл, зачем шел.

Родители Хоуп по-прежнему жили в Оксфордшире, неподалеку от Банбери, в том же доме, где прошло все ее детство. Это был простой, длинный дом в небольшой деревне, почти не обезображенной унылой муниципальной застройкой и миниатюрными игрушечными жилищами пенсионеров. Хоуп из ностальгии села на автобус в Банбери и позволила образам из далекого прошлого завладеть ее памятью, пока он ехал на юг, к Оксфорду, то и дело сворачивая с основной дороги в деревни, расположенные к западу и к востоку от нее.

Выйдя из автобуса на зеленой лужайке, она миновала церковь, кладбище, желтые, вытянутые в ряд дома богадельни, свернула влево и по тенистой аллее, где под ногами хрустели буковые орешки, двинулась к родительскому дому.

Почти весь широкий газон перед ним занимал полосатый, белый с голубым шатер. К нему задним ходом подогнали грузовик, и теперь рабочие выгружали оттуда позолоченные гнутые стулья и столешницы из ДСП. Из-под шатра раздавались возбужденные голоса сестры и матери, которые инструктировали рабочих, что куда ставить.

Она обогнула грузовик и незамеченной вошла в дом. Поставила чемодан у лестницы и через гостиную и столовую прошла в кухню. Повсюду стояли цветы, их густой аромат смешивался с запахом мастики на пчелином воске. В окно кухни она увидела отца: он жег какой-то мусор возле фруктовых деревьев на дальнем конце усыпанного листьями участка. Хоуп направилась к нему.

Отец был худой и высокий. Его волосы, прежде густые и неизменно блестящие, в последние два года начали стремительно редеть, он делал вид, что относится к этому факту легко, но на самом деле всерьез расстраивался. Он всегда безмерно гордился своими волосами, и на всех его фотографиях в молодости, которые были в изобилии развешены по дому, именно эта черта его внешности первой бросалась в глаза. Он пережил короткий, но весьма прибыльный период актерской славы, будучи перед Второй мировой войной кумиром женской части Вест-Энда, но даже тогда его внешность стандартам мужской красоты не соответствовала. Тем не менее, его считали красивым, он был знаменит своими внешними данными — именно потому, что его волосы, блестящей плавной волной откинутые назад с чистого лба, на котором они росли небольшим мыском, были именно такими, какие по тем временам должен был иметь красивый мужчина. Никто не замечал его недостаточно больших глаз, или узковатого рта, или того, был он при усах или нет (такие перемены носили сезонный характер), потому что любой взгляд немедленно устремлялся на эту гордую, почти неприлично мощную гриву.

Даже седые, его волосы были красивы, но сейчас они начали выпадать, и все очарование померкло. Словно бросая вызов судьбе, он отрастил бороду — пристрастие, которое всегда громогласно презирал, говоря, что борода хороша только для безвольного подбородка, — но она у него была клочковатая и в завитушках, словно его тело за семьдесят лет растратило всю энергию на эти великолепные, породистые волосы и теперь жаждало отдохнуть.

Хоуп сзади тихонько приблизилась к нему. На нем был древний пиджак — твид до того износился, что свисал с его широких плеч наподобие шали, — почему-то джинсы и жуткие рыжие замшевые ботинки.

— Привет, Ральфи, — проговорила она. Некоторые приятели по-прежнему звали его «Рейф», но с тех пор, как он в середине пятидесятых ушел со сцены, то стал просто Ральфом Данбаром для большинства людей, включая его домашних.

Он обернулся, ничуть не удивившись (кроме нее, его так никто не называл), и пошел ей навстречу с серьезным лицом, с широко раскрытыми для объятий руками.

— Хоуп, безнадежная ты моя Хоуп, — проговорил он. Она поцеловала его в покрытую растительностью щеку, он с силой прижал ее к себе.

— С днем рождения, — сказала она. — Боюсь, я не привезла тебе подарка.

— Гори он огнем. Как я выгляжу?

— Прекрасно. Но я ненавижу эту твою бороду.

— Дай ей шанс, девочка, может, у нее все впереди.

Они вернулись в дом, держась за руки.

От отца пахло древесным дымом и — слабо — мускусом. Он всегда экспериментировал с одеколонами и лосьонами после бритья.

— Я так рад, что ты приехала, безнадежная ты моя. Теперь вы у меня все собрались, — он хлюпнул носом. — Вот, закапало. Видишь, как льет.

Хоуп не знала никого, ни мужчины, ни женщины, кто бы так легко пускал слезу. Плач входил в его эмоциональный репертуар на тех же правах, что смешок или нахмуренные брови, был столь же естественным откликом на происходящее.

Он вытер глаза и снова крепко ее обнял. «Этот мир комичен, эта жизнь что надо», — проговорил он знакомые слова. Когда-то Хоуп их часто от него слышала. — «Замечательно. Жизнь что надо». — Они подошли к кухонным дверям. Он повернулся к ней.

— Кстати, а где твой Джон?

Всегда, когда могла, Хоуп приглядывалась к Фейф, пытаясь найти черты сходства с собой в своей родной сестре. Может статься, есть что-то знакомое в легкой воинственности выдвинутой вперед нижней губы? Что-то общее в четких очертаниях самоуверенно приподнятых высоких бровей? Видя их рядом, подумает ли кто-нибудь, что они родственницы? Сколько могла судить Хоуп, они не походили друг на друга ничем, кроме смеха, который звучал одинаково. Стоило кому-то ей об этом сказать, как Хоуп сразу решила, что постарается больше так не смеяться. Это был глубокий грудной смех, безудержный взрыв веселья. Случалось, Хоуп не могла совладать с собой, тогда она смеялась, как ее сестра. Но высказываний на этот счет от знакомых больше не слышала по двум причинам: во-первых, Фейф и Хоуп очень редко бывали вместе и, во-вторых, у них было совершенно разное чувство юмора.

Хоуп не то чтобы недолюбливала Фейф, просто трещина в их отношениях, появившаяся в поздней юности, все расширялась, и сейчас между ними пролегала непреодолимая пропасть. Десять лет назад, незадолго до того, как сестра вышла замуж за своего Бобби Гау, она объявила родным, что имя Фейф ее больше не устраивает; отныне ее следует называть Фей.

— Как обидно, что Джон не смог приехать, — говорила теперь Фейф-Фей своей сестре. — Идея была в том, чтобы собрать всю семью вместе.

Они сидели в кухне и пили чай. Ральф опять отправился в сад. Мать пошла присматривать за тем, как убирают цветами шатер для гостей. Секунду Хоуп раздумывала, не изобрести ли какую-нибудь убедительную причину, объясняющую отсутствие Джона, — напряженная работа или конференция, — но решила, что скажет Фей правду.

— На самом деле он терпеть не может такие сборища. За милю их обходит.

— Очаровательно, — улыбка Фей выражала максимум недоумения. Ясно, что сестра поставила диагноз Джону: отклоняющееся поведение в тяжелой форме.

— Я хочу сказать, — продолжила Фей, — что сегодня — семидесятилетие его тестя. Папа очень расстроился. Он не показывает виду, но я думаю, что он сильно обижен.

— Ральфу абсолютно неважно, приехал Джон или нет. И потом, я не думаю, что Джон ему очень нравится.

— Хоуп! Что за глупости! — В мире Фей члены одной семьи любили друг друга безоговорочно, вечной любовью.

— И я не думаю, что Джон нравится всем вам.

— Ты несправедлива. — Не привыкшая к такой прямоте, Фей была в некотором смятении и теперь тянула время. — Джон такой… Разумеется, он нам нравится, мы с ним просто очень мало виделись, вот и все.

Хоуп предоставила ей с жаром рассуждать дальше. Лицо у Фей хорошенькое, с аккуратными чертами и маленьким безупречным носом, Хоуп мною бы отдала за такой. У нее у самой нос, каку отца — длинный, с почти незаметной горбинкой. Но Фей обращается со свой внешностью так, словно стесняется своей красоты. Ее прямые черные волосы острижены очень коротко и просто, без малейшей выдумки, сбоку проведен аккуратный пробор. Она почти не красится. Ее одежда — это униформа женщин ее круга и социального статуса: юбка в бантовую складку, блузка шелковая, рубашечного типа или нарядная, маленькие приталенные жакеты, строгие, без каблука туфли. Хоуп однажды спросила, а что, если Фей отпустит волосы, Фей ответила, что длинные волосы всегда кажутся ей грязными. Хоуп молча проглотила это почти неприкрытое оскорбление.

У Фей трое детей — Тимми, Кэрол и Диана, ее муж Бобби Гау был адвокатом с практикой в Банбери. Каждый раз, рисуя себе жизнь своей старшей сестры, Хоуп ужасалась этому бесплодному, опустошающему существованию, отсутствию в нем всего мало-мальски яркого и захватывающего и его непреклонному, превратившемуся в культ соблюдению нормы. Между Фей и Хоуп — три года разницы, когда они были подростками, то хорошо ладили друг с другом, но взрослея, разошлись почти во всех отношениях.

Хоуп подозревала, что жизнь ее сестры, внешне безмятежная, благополучная и отмеченная преуспеянием, на самом деле представляла собой длинный список того, в чем судьба обманула ее ожидания и по большому счету, и в мелочах. Хоуп видела ее нервозность, ее непримиренность с такой судьбой и то, что бесконечные компромиссы, на которые ей приходилось идти, чтобы жить по-прежнему, с годами делали Фей все жестче и жестче. Для Фей течение времени означало только все нарастающее, все плотнее смыкающееся вокруг нее неправдоподобие того, что жизнь ее станет другой; только то, что альтернативы ее нынешнему существованию, пусть самые незначительные и надуманные, неуклонно уходят в небытие, не став достоянием опыта.

Хоуп испытывала жалось к Фей, утопающей в зыбучих песках благоразумия, умеренности и пристойности, но она знала, что именно эту эмоцию, именно сострадание к Фей, она никогда не сможет выразить. Фей скорее умрет, чем стерпит жалость Хоуп. Мир не мог быть устроен таким образом, это неправильно: единственное, ради чего стоило смиряться с подобной скукой, с предопределенностью и притворством, это ради того, чтобы Фей могла пожалеть Хоуп. Но не наоборот, никоим образом. Поэтому Хоуп ничего не сказала, и Фей могла чувствовать себя в относительной безопасности немного дольше.

Хоуп звякнула ложечкой о чашку, размешивая сахар. Воцарилось молчание.

— А где Тимми? — спросила Хоуп. Восьмилетний сын сестры Тимми ей нравился. Он был серьезный и славный мальчик, поглощенный своими мыслями и странными увлечениями.

— Ну, здесь его нет.

— А где он?

— В школе. С прошлого года. Хоуп, по-моему, ты совершенно не слушаешь, что я тебе говорю.

Все члены семьи собрались вместе в семь, до прихода гостей. Они подняли за здоровье Ральфа бокалы с шампанским. В ответ Ральф, со стаканом виски в руке, произнес вышибающее слезу, изящное, экстравагантное славословие, обращенное к «его любимым, дорогим». Хоуп заметила, как жадно он осушил стакан и снова его подставил. При таких скоростях он до десерта не дотянет. И увидела, что лицо у матери на мгновение окаменело. Ее мать, Элинор, была элегантно одета в розовое с кремовым, даже у ее золотистых волос был легкий клубничный оттенок. Мать была привлекательной женщиной, которая, когда ей было за пятьдесят, поняла, что будет выглядеть лучше, если немного прибавит в весе вместо того, чтобы изнурять себя постоянной диетой. И позволила себе немного располнеть. Кожа у нее была свежая, свои лишние фунты она носила уверенно и с достоинством. Хоуп видела, что даже сейчас она могла нравиться. У нее были большие груди, основной чертой ее облика была изнеженная, элегантная мягкость. Она тратила много денег на одежду и украшения. Отличалась проницательным умом и практичностью. Хоуп заметила, что мать украдкой убрала стакан Ральфа, пока тот шумно восхищался маленькими дочками Фей.

— Отлично, что выбрались, — услышала она за плечом голос Бобби Гау. — Обидно, что без Джона.

— Нас тут уйма. Вся округа съехалась. На его месте я бы отсюда бежала, как ошпаренная.

Бобби Гау улыбнулся уголками губ, вид у него стал растерянный. Шутит она или всерьез? Если он с ней не согласится, не сочтет ли она его ограниченным? Если он поддакнет, не будет ли это нелояльно по отношению к родственникам? Хоуп чувствовала, что он мысленно взвешивает все «за» и «против».

— Бедняга Джек не знаком с весельем, — наконец произнес он без выражения и усмехнулся.

— Да. Как жизнь, Боб? — спросила Хоуп.

Он свел брови, потом улыбнулся уголками губ. «Неплохо, неплохо… Не могу пожаловаться. Адвокатствую напропалую». Хоуп точно помнила, что эти же слова он произносил при каждой предыдущей встрече.

— Как дела у Тимми? — Хоуп почувствовала, что уже изнемогает. Гау неопределенно покрутил рукой в воздухе.

— Думаю, ему понадобится время, чтобы привыкнуть. Но это хорошая школа. — Он сглотнул слюну и посмотрел на свой бокал. — Бесспорно. Во всяком случае, — продолжил Бобби, — пусть поживет вдали от матери, это пойдет ему на пользу.

— В самом деле? А почему?

Он не ответил: «Но мы очень по нему скучаем, по нашему Тимбо. Особенно девочки».

— Еще бы.

— Вот так. Такие дела. — Он натянуто улыбнулся. Похоже, подумала Хоуп, он умирает — хочет от меня отделаться.

— Как насчет добавки? — отрывисто спросил Бобби и выхватил у нее бокал. Он устремился за шампанским, а Хоуп переключила внимание на двух своих племянниц, Диану и Кэрол, которые в своих нарядных платьях были очень хорошенькими. Хоуп хотела бы, чтобы эти девочки ей больше нравились.

На Хоуп было старое черное бархатное платье с длинными рукавами и треугольным вырезом. Она небрежно уложила волосы в высокую прическу, на шею надела старинное жемчужное колье, — принадлежавшее матери. Она без толку болталась на кухне, оттягивая момент, когда снова окажется в толпе гостей. Почти все приглашенные уже съехались, было их, как говорили, около восьмидесяти, и уровень шума все возрастал по мере того, как они распивали шампанское и поедали закуски.

Маленькая Диана вошла в кухню с пустым подносом, и Хоуп дала ей другой, с крошечными волованами.

— Что это такое, тетя Хоуп? — спросила Диана.

— Волованы. И пожалуйста, не зови меня тетей.

— А как мне вас звать?

— Просто Хоуп. По имени.

— Но мама говорит…

— Скажи маме, что мне так больше нравится. Ступай.

Хоуп вышла из кухни вместе с девочкой. В комнате яблоку негде было упасть. Мужчины, молодые и старые, в черных галстуках; женщины — откуда столько блондинок — сплошь лак и косметика. Гам стоял невыносимый.

— Хей, Хоуп. Хоуп Данбар! — громко пропел кто-то у нее за плечом.

Она обернулась. И увидела молодого человека, светловолосого, с разрумянившимся жизнерадостным лицом, которое было ей смутно знакомо. Имени она вспомнить не смогла. Он расцеловал ее в обе щеки.

— Как поживаешь? Не видел тебя — Господи, сколько же лет? Ты ведь недавно вступила на тернистую тропу брака?

— Да, вступила. В том смысле, что я замужем.

— Что, куда-то ездила? У тебя та-а-кой загар. Катаешься на лыжах?

— Нет, я все лето проработала на воздухе.

— Правда? — Он искренне удивился. — И чем же ты занимаешься? Инструктор по верховой езде или что-то вроде?

— Я эколог.

— А… — Взгляд у него стал тревожный. — Звучит серьезно. Впечатляет. Во всяком случае… — Он начал озираться по сторонам. — А где твой благоверный? Рад буду познакомиться.

Хоуп, стоя позади матери, смотрела, как гости заполняют шатер. Круглые столы были расставлены дугой вокруг деревянной площадки для танцев. Над ней на помосте дожидались музыкантов пианино, барабаны, контрабас, прислоненный к высокому табурету, и саксофон в металлическом чехле. На столах были розовые скатерти, шатер был сшит из белых и розовых полос ткани, там и сям на подставках в виде усеченных дорических колонн красовались композиции из белых цветов. Помещение было оформлено красиво, с большим вкусом. Каждый гость знал, где ему сесть. Они вереницей тянулись в шатер, Элинор Данбар, стоя у входа, приветливо им улыбалась.

— Все выглядит прелестно, — сказала Хоуп.

Мать взглянула на нее. «Ты тоже. На свой неаккуратный лад. — Она указала на волосы Хоуп. — Почему ты не дала мне их уложить?»

— Завтра я снова буду в лесу. Так что не стоит стараться. Давай сядем?

Мать на секунду задержала ее.

— Дорогая, приглядывай за Ральфом, ладно?

— Что ты имеешь в виду?

— Мне придется порхать вокруг стола, а он в мое отсутствие выпьет лишнего.

— Но это его семидесятилетие.

Она не улыбнулась.

— Да, конечно. Но я не хочу, чтобы он упал под стол, не дождавшись горячего. Просто… сделай это ради меня.

Они шли к своему столику.

— С виду он в порядке, — сказала Хоуп.

— Тебя долго не было. Это все уже не смешно, не то, что раньше. — Лицо у матери превратилось в маску. Хоуп почувствовала, как внутри у нее все сжалось.

— Прости, мама, — проговорила она. — Мне очень жаль. — Мать остановилась, посмотрела на нее и улыбнулась одними губами.

— Не нужно жалеть меня, Хоуп. Я этого не терплю.

Хоуп впала в настоящую депрессию, когда увидела, что ей отведено место между Бобби Гау и человеком по имени Джеральд Пол, старым другом семьи. Он был пенсионером, в прошлом — театральным агентом, на которого работала ее мать, пока не вышла замуж за Ральфа. Хоуп думала, что, вероятно, они когда-то были любовниками. А может быть, они любовники и сейчас.

Когда она села за стол, Бобби Гау попросту от нее отвернулся, так что разговаривать ей пришлось с Полом. У него был большой тонкогубый рот, полный коричневых зубов, которые росли плотно и криво, под разными углами друг к другу. Как ни странно, дыхание у него не было зловонным, оно лишь слабо отдавало ванилью, словно он полоскал рот ванильной эссенцией.

— Приятно видеть, что Ральф так хорошо выглядит. — Пол смотрел на другую сторону стола, поверх приборов. — И ваша мать тоже. Потрясающая женщина.

Хоуп посмотрела на своих родителей: мать, словно облизанная похотливым взглядом Пола; отец, вслушивающийся, непрерывно поглаживающий бороду… По левую руку от него Фей давала Кэрол отхлебнуть глоточек шампанского из своего бокала. Пол предавался воспоминаниям о «нашей чудесной Элинор». Хоуп прикрыла глаза и внезапно ощутила желание оказаться у себя в поместье, в лесу Литтл Барн Вуд. Она решила, что попытается исчезнуть, пока будут произносить тосты.

Она сделала глубокий вдох и ложечкой выудила шарик авокадо из лежавшей перед ней груши. Официант подошел и наклонился сперва к ее матери, потом, обойдя вокруг стола, к ней самой.

— Миссис Клиавотер, вас к телефону. — Она сказала: «Простите», — и направилась в гостиную. Наверное, Джон, подумала она, когда взяла трубку. Но это был Грэхем Мунро.

— Что случилось, Грэхем? — прервала она поток его извинений.

И он объяснил что. Под вечер трое сельскохозяйственных рабочих, идя в поместье Неп через буковую рощу у старого барского дома, услышали необычный шум. Решив установить его источник, они обнаружили человека, который уже успел вырыть на берегу озера «систему траншей» — именно так выразился Мунро. Общая протяженность примерно сорок ярдов, глубина больше трех футов. Рабочие спросили, кто он такой, и вступили с ним в препирательства. Потом поволокли его в контору поместья.

— Как будто бы на этом этапе он стал буянить и попытался от них сбежать. — В голосе Мунро звучали все его невысказанные извинения. — Боюсь, что рабочим пришлось удерживать его силой.

— С ним все в порядке?

— Только ссадины и синяки, так мне сказали.

— А вы-то сами его не видели?

Из конторы, установив личность Джона, позвонили Мунро в Вест Лалворт. Он, в свою очередь, перезвонил Джону и сказал, чтобы тот шел в коттедж и там его дожидался.

— К сожалению, — сказал Мунро, — я не смог выехать немедленно, а когда я добрался до вашего дома, его и след простыл.

— То есть?

— Он исчез. Свет был включен, и входная дверь не заперта. Поэтому я и решил, что должен вам позвонить. Еще он оставил записку.

— И что в ней?

— Я не могу разобрать. Какие-то каракули. Но, по-моему, там есть слово «Лондон».

— Вероятно, он поехал домой. Спасибо, Грэхем. Первое, что она подумала, когда повесила трубку: идиот, идиот несчастный. Вторая мысль была эгоистической: вот отличный предлог, чтобы сбежать с юбилея. Пришла мать — она искала Хоуп, чтобы узнать, в чем дело; Хоуп ограничилась объяснением, что Джон заболел и, по-видимому, ей лучше немедленно ехать домой. Судя по выражению лица Элинор, в первую секунду она хотела возразить, потом передумала.

— Что ж… Только попрощайся с отцом перед уходом. Я его сейчас к тебе пришлю. — Она подалась вперед, чтобы обнять Хоуп.

Хоуп почувствовала, как на нее налегли мягкие груди матери, в носу защекотало от запаха розовой воды. Мать задержала ее в объятиях.

— Дорогая, ты приедешь меня навестить? Когда все будет спокойно. Просто так, немного побыть вместе.

— Конечно. И очень скоро.

— Я тебя совсем не вижу последнее время, — мать пристально посмотрела на нее. — Я по тебе скучаю. — Потом улыбнулась. — Пойду, пришлю к тебе Ральфа.

Хоуп поднялась наверх и поспешно сложила чемодан. Она даже не потрудилась переодеться. Просто влезла в пальто и вынула гребни из волос.

Ральф ждал ее внизу. Она вкратце рассказала ему, в чем дело.

— Я думаю, тебе и вправду лучше ехать, — произнес он неохотно, угрюмым тоном и поцеловал ее. — Что случилось с твоим Джоном? С ума сошел или что-то вроде этого?

Хоуп выдавила из себя смешок. «Конечно, нет, что ты. Зачем ты такое говоришь? Он просто слишком много работает».

— Большая ошибка.

Она сжала ему руку выше локтя. «Желаю хорошо провести вечер».

— Шансов немного. — Он проводил ее до двери. — Беда в том, — сказал он, — что мне до охренения скучно. Потому я и пью. Я знаю, что твою мать это не радует, но, видишь ли, я ничего не могу тут поделать.

Хоуп было подумала, что он сейчас расплачется, но глаза у него были ясные и голос звучал твердо. «Тошнит меня от всего этого», — сказал он.

— Брось, Ральф. Получай удовольствие. Здесь все твои родные. Мы все тебя любим, и твои старые друзья тоже.

Он посмотрел на неё: «Мои старые друзья… Такая толпа говнюков».

Она села на поезд, шедший без остановки из Банбери в Оксфорд. Она с запасом успевала на последний поезд в Лондон. Она сидела в слишком теплом, слишком ярко освещенном купе, вглядываясь в темные сельские пейзажи за окном, но видела только собственное, пялящееся на нее отражение. Она думала о Джоне и заставляла себя признать, что его причуды становятся проблемами, необычные выходки — предупредительными знаками… Но внутреннее сопротивление не позволяло ей зайти в этих признаниях слишком далеко. Когда же она спрашивала себя, что теперь намерена делать, то сразу погружалась в густой туман инертности и апатии: ничто не казалось ясным, никакое направление — правильным.

На смену этому чувству пришло ожесточение: в ней начало подниматься что-то вроде злости. Такого она не предвидела. Она не ожидала подобного поворота событий. Ее незаурядный, блистательно одаренный муж не должен был заболевать таким образом, становиться психически неустойчивым и создавать проблемы.

Она взглянула в лицо своему эгоизму так же, как смотрела на свое отражение в холодном, черном вагонном стекле, и велела себе пересмотреть позиции. И испытала смутную тревогу, когда поняла, что к этому не готова.

На вокзале в Оксфорде ей пришлось прождать двадцать минут. Она коротала их в грязном кафетерии вместе с обычной в таких заведениях публикой: сексуально озабоченными юнцами, бедняками и бормочущими что-то себе под нос пьяницами, и чувствовала, что злость по-прежнему сидит в ней, застрявшая, как кирпич под ребрами.

Нет, говорила она себе, это несправедливо. Какое право он имел так себя вести? Быть таким упрямым, ни с кем не считаться? Она думала о нем, о том, что он дожидается ее в квартире, и пыталась представить себе, как он ее встретит: будет ли он беззаботным и равнодушным? Или дурашливым и самодовольным? Возможно, он будет молчаливым и беспомощным или мрачным и отсутствующим? Все эти варианты она изучила и, как она поняла, даже слишком хорошо. Соответствующие монологи звучали у нее в ушах. Я вовсе не желал… Вот, в жизни бы не подумал… Я не знал, как лучше… Да плевать я хотел…

Она уже чувствовала себя изможденной и разбитой: такое часто бывает, когда предстоит взяться за большую работу, и именно из-за этой преждевременной усталости, которая на самом деле есть предвиденье усталости в будущем, обычно и откладываешь ее начало.

Лондонский поезд пришел, потом ушел. Хоуп еще посидела в грязном буфете, думая о своем, затем взяла такси и поехала к Мередит. На верхнем этаже ее коттеджа, в окнах спальни, горел свет. Мередит открыла дверь в халате, славная и растрепанная, вид ее действовал успокаивающе.

— Какого черта ты тут делаешь?

— Расписываюсь в несостоятельности.