После казни

Бойко Вадим Яковлевич

Бойтен

 

 

Глава 1

Прошло тринадцать месяцев с той поры, как меня, шестнадцатилетнего подростка из украинского городка Сквиры, схватили на улице и насильственно вывезли в Германию. За это время я совершил шесть побегов, но, к сожалению, все они кончались неудачей. Я крался балками, оврагами, перелесками, ужом полз по чужой земле, помня, что малейшая оплошность может стоить жизни. Превозмогая сомнения, отчаяние и страх, упорно пробирался на восток и… вновь попадался.

В тюрьмах фашистского рейха с утомительным однообразием повторялось одно и то же: меня фотографировали, брали отпечатки пальцев, допрашивали, пытали. Я успел побывать в тюрьмах Лейпцига, Берлина, Франкфурта-на-Майне, Дрездена, Бреслау, Гинденбурга, Кройцбурга и Бойтена.

Восточный фронт требовал новых и новых дивизий. В Германии проводились тотальные мобилизации, и промышленность остро нуждалась в рабочих руках, поэтому пленников, бежавших из лагерей, в тюрьмах долго не держали. Там их только «обрабатывали», стремясь выбить из них даже мысль о новом побеге, а затем отправляли на работы.

И все-таки мне везло: я не угодил на виселицу и, вопреки всему, остался жив. И я не собирался сдаваться. Я верил: рано или поздно судьба улыбнется мне, я обойду все западни, все преграды и вернусь на Родину. Она казалась невероятно далекой, но жила в моем сознании во сне и наяву, и страстное желание возвращения было куда мучительнее, чем гестаповские пытки. В моем мозгу роились все новые и новые планы побегов, начиная от самых простых и кончая самыми фантастическими, которые все же казались реальными и осуществимыми. Вспоминая детали облав и погонь, я неизбежно приходил к выводу, что, если бы не чистая случайность, незначительная оплошность — и первый, и третий, и последний побег, по крайней мере один из них, несомненно, удался бы.

Читатель спросит: как могло случиться, что меня шесть раз ловили и все-таки не казнили? Дело в том, что на допросах я неизменно держался одной и той же версии: меня везли в Германию, по дороге отстал от эшелона.

Следователи обычно спрашивали: каким образом? Разве эшелон не охранялся? На это у меня был заготовлен ответ: «Охранялся, но меня мучила жажда, и, когда на одной из станций часовой зазевался, я выскочил из вагона и бросился искать воду. Поезд ушел, а я, боясь наказания, к властям не обращался… и побирался, пока не задержали…»

Конечно, выручало и то, что выглядел я совсем жалким мальчонкой. В свои шестнадцать лет я выдавал себя за четырнадцатилетнего сироту, вывезенного из оставленного всеми детского дома. Очевидно, я неплохо играл роль забитого, несчастного беспризорника, у которого на уме было одно: поесть. На допросах, как бы меня ни истязали, я твердо придерживался этой версии и никогда не путался в показаниях. Фамилию, разумеется, каждый раз называл вымышленную. Кроме всего, «сироте» действительно везло.

Обычно попадался далеко от места побега, а производить тщательное расследование через начальство многочисленных тюрем и лагерей, сверять личность мальчишки у полиции не было ни времени, ни особого желания. Проваландавшись со мной две-три недели, гитлеровцы спроваживали меня в ближайший по месту концлагерь.

Шестой раз я был схвачен полицейскими в Силезии, близ города Бойтена, и, как всегда, водворен в тюрьму. Однажды после двухнедельного заключения нас вывели во двор, где уже была построена сотня узников-русских. Началась процедура пересчитывания и выравнивания рядов, мелькали резиновые дубинки тюремщиков, раздавались стоны и вопли узников. Это продолжалось около часа. Наконец появилось тюремное начальство и объявило решение прокурора: всех нас как преступников, не захотевших работать на «Великую Германию», посылают на тяжелые исправительные работы в шахты до победного завершения войны.

Колонну под усиленным конвоем вывели на улицу. Разглядываю узников, с которыми отныне у меня общая судьба. Все они истощены, измучены до предела, одеты в грязное тряпье, у большинства — следы от побоев.

Конец мая. Щедро светит солнце, пахнет молодой листвой и теплой землей. Идем по улицам Бойтена, подставляя лица животворному потоку тепла и света. От слабости и истощения кружится голова.

О том, что ожидает нас, думать не хотелось. Такова, видимо, природа человека — он всегда надеется на лучшее.

В Бойтене было много заводов и шахт. Высоко в небе висели аэростаты воздушного заграждения.

На площади, среди маскировочных щитов — длинные стволы зениток. На лицах жителей — тревога, озабоченность, усталость. Как оказалось, авиация союзников изредка, правда, но бомбила и Бойтен.

Всматриваясь в лица прохожих, я был уверен, что безошибочно отличу среди немцев поляка. Польша была рядом. А среди поляков найдется, наверное, не один, который ненавидит гитлеровцев и подаст руку помощи беглецу из фашистской неволи. Я не зря рисковал — ведь дошел же я до Польши! Еще один побег — и воля. Кто-кто, а поляки не выдадут меня. Разыщу партизанский отряд и «отблагодарю» фашистов за все свои страдания и муки. Только бы посчастливилось…

Город выглядел довольно мрачно. Всюду, куда ни кинь взгляд, терриконы шахт, копры, громоздкие промышленные сооружения из серого и красного кирпича, аккуратные кагаты антрацита, огромные движущиеся краны, трубы, эстакады. По рельсам, дымя и сигналя, снуют паровозы, подгоняя пульманы под шахтные бункеры, из которых вырываются черные потоки угля, наполняя вагон за вагоном. Все здесь угрюмо и хмуро: дома, покрашенные в унылые грязно-серые тона, маленькие, стандартно квадратные пруды, окруженные тяжелыми каменными оградами, памятники немецким полководцам. Общий вид города производил угнетающее впечатление казармы. Гитлеровцы превратили Бойтен в военно-промышленный центр, работающий исключительно на войну.

Несмотря на воскресный день, улицы были пустынны. Лишь изредка проходили колонны советских, английских и французских военнопленных. Нас поражала разница в их внешнем облике. Англичане и французы — особенно офицеры — выглядели отлично: упитанные, бритые, чисто одетые в шерстяную, тщательно отутюженную форму. Их сопровождали два-три конвоира.

И совершенно иное зрелище представляли колонны советских военнопленных, окруженные усиленным конвоем. Их вид ужасал даже нас: крайне истощенные, на лицах кровоподтеки, язвы или кровоточащие раны, изредка перевязанные грязными тряпками. Одетые в истлевшие красноармейские галифе и гимнастерки (без единой пуговицы и ремней!), они были похожи на мертвецов, случайно задержавшихся на этой земле. Шли понуро, тяжело волоча отекшие от голода, обутые в деревянные колодки ноги. На спине у каждого, как клеймо страданий, выведено было большими желтыми буквами SU), что означало «Soviet union». Эти шахтеры Бойтена только что поднялись из черных каторжных подземелий. Их печальное шествие наполняло душу болью и тоской.

В зеленом скверике гуляла молодая холеная немка с ребенком лет пяти. Нарядная девочка, казалось, излучала тихое счастье. На ней была белоснежная пелеринка, белые гольфы со шнурками и пушистыми шариками, крохотные туфельки. Волна льняных кудряшек, опадавших на плечи, и большие голубые банты оттеняли васильковый цвет ее глаз. Она чем-то напоминала красивую порхающую бабочку. Заключенные зачарованно смотрели на них, и, наверное, не один с горькой болью вспомнил свою жену, детей…

— Куда они идут? — спросила девочка.

— Это русские бандиты. Их ведут в тюрьму, — ответила женщина. — Там их посадят за решетку, чтобы они не причиняли людям зла.

Девочка испуганно спряталась за мать. Ее глаза-васильки смотрели уже настороженно, недоверчиво, омрачилось беленькое личико. Если б она только знала, как оскорбительно и больно было слушать нам эту мерзкую ложь! Я впервые пожалел, что понимаю их речь. Почему-то вспомнилась старая немка, которая часто подходила к ограде детского лагеря во Франкфурте-на-Майне, показывая сквозь проволоку кусок хлеба. Как только кто-то из ребят протягивал руку, она старалась ткнуть ему в лицо палкой и при этом шипела: «Русише швайн». Ее морщинистое лицо искажала гримаса лютой злобы. Мы прозвали ее змеей.

— Лос, лос, ферфлюхте швайне! — крикнул один из конвоиров и стал подгонять невольников резиновой дубинкой. Один удар пришелся и на мою долю — тупой болью заныла ключица, глаза затуманились слезами.

С барабанным боем, горланя песни, навстречу колонне шел отряд гитлерюгенда. Наглые, лихие юнцы были одеты в желтую форму: короткие — до колен — штаны, рубашки со свастикой на рукавах, пилотки с фашистскими эмблемами. На поясе у каждого болтался кинжал, а командиры отделений были вооружены пистолетами. Возглавлял колонну щеголеватый офицерик лет двадцати. Когда расстояние между нами уменьшилось, он подал команду, и желторотики с гиканьем, улюлюканьем и свистом рассыпались по улице. В нашу колонну полетели камни, куски угольного шлака, щебень. Юные гитлеровцы, ошалело размахивая кинжалами, бросились на нас. Строй колонны нарушился. Невозможно было укрыться от града сыпавшихся на нас камней. Один угодил в конвоира. Он подбежал к офицерику и что-то сердито сказал. Тот кивнул своему горнисту. Затрубил горн, затрещали барабаны, и лихие юнцы поспешно построились.

Воздух сотрясло: «Хайль Гитлер!»

— Хайль! Хайль! Хайль! — в истерике захлебывались гитлерюгендовцы.

— У-у, собаки! — не сдержался высокий, сутуловатый узник, вытирая кровь с лица.

— Нет, голубь мой, не то слово, — рассудительно сказал его сосед. — Собака — друг человека, а эти…

— Им глайшрит марш!— скомандовал офицер.

Еще сильнее затарахтели барабаны. Бравое воинство удалялось с таким видом, будто и в самом деле одержало боевую победу. Вскоре они затянули «Марш гитлерюгенда» и скрылись за поворотом.

Так встретил нас Бойтен, последний немецкий город, за окраинами которого в 1939 году проходила государственная граница между Германией и Польшей.

Мой сосед, пожилой человек, о которым я успел переброситься несколькими словами, тронув меня за локоть, сказал:

— Так готовят кадры убийц. Сначала учат бросать камни в беззащитных людей, а затем стрелять им в затылок.

Нашим глазам открылась высоченная, из красного кирпича, башня. Формой она напоминала гигантский молот, поставленный вертикально ручкой вниз. На верху сооружения ярко блестели на солнце метровые готические буквы из нержавеющей стали: «Гогенцоллернгрубе».

— Что означает эта надпись:«Гогенцоллернгрубе»? — спросил я у соседа.

— «Грубе» — «шахта», а Гогенцоллерн — династия самых крупных немецких капиталистов. Когда-то им принадлежали почти все шахты Силезии.

— Откуда вы все это знаете?

— Видишь ли, парень, в свое время я немного интересовался историей.

Скрипнули, качнулись створки массивных ворот, и колонна начала втягиваться на территорию шахты, обнесенную со всех сторон колючей проволокой. Возле пятиэтажного здания — это была контора — нас остановили. Прямо передо мной на стене висел огромный щит с десятками приказов, распоряжений, объявлений, инструкций. Я стоял в двух шагах от него и мог свободно прочесть напечатанные тексты. Мое внимание привлекла обведенная траурной каемкой листовка-некролог с портретом молодого немецкого обер-лейтенанта Зигфрида Гоппе, который прославил себя «необычайными подвигами» во имя «Великой Германии». Здесь же я прочел еще один любопытный документ. Местная организация фашистской партии и администрация шахты выражали сочувствие своему руководителю и обер-инженеру Паулю Гоппе в связи с гибелью на Восточном фронте уже второго его сына. «Дорогой Гоппе! Будьте мужественны и гордитесь! Ваши сыновья отдали свою жизнь за фюрера и фатерлянд!» — говорилось в послании.

Работая на заводах Германии, я не раз видел подобные некрологи, администрация с немецкой педантичностью вывешивала их ежедневно на досках объявлений.

Тем временем из конторы вышли несколько немцев во главе с низеньким хромым стариком. Он опирался на палку с набалдашником в виде металлического молоточка. Таким молоточком железнодорожники выстукивают бандажи колес. Судя по всему, старик был важной птицей.

Немцы пропустили его вперед, подобострастно обнажая головы и кланяясь. Старик был хил, сутул, с дряблыми отвисшими щеками и вспухшими венами на висках. Глубоко посаженные глаза с воспаленными белками смотрели презрительно и зло. Несмотря на преклонный возраст, старик очень напоминал лицом обер-лейтенанта Зигфрида Гоппе. Значок на лацкане и траурная повязка на рукаве подтвердили мою догадку.

— Ахтунг! — неожиданно воскликнул начальник конвоя и подбежал к старику: — Герр обер-инженер! Сто русских заключенных доставлены в ваше распоряжение!

Обер-инженер небрежно выбросил руку в нацистском приветствии и медленно прошел мимо рапортовавшего, не удостоив последнего даже взглядом. Колючие глаза старика скользнули по нашим рядам и остановились на одном узнике в первой шеренге. Подойдя ближе, Гоппе несколько раз размашисто ударил его своим молоточком. Сухие, костлявые руки тряслись, как в лихорадке, обвислые щеки покрылись розовыми пятнами, лицо исказилось злобой:

— Эти свиньи не умеют стоять в строю! — прохрипел он, задыхаясь. — Посадите его в карцер на двое суток без пищи и воды. И займитесь ими как следует, — приказал он офицеру из своей свиты. — На разгрузку леса! Вагоны очистить к восьми вечера, а с утра этих свиней — в первую смену, в забой. Выполняйте!

Нас повели в глубину территории.

— Вот хромая холера! — пробурчал кто-то позади. — Ну и паук!

Кличка Хромой так и осталась за Гоппе.

В тупике стояли вагоны с крепежным лесом — сырыми сосновыми кругляками. Прозвучал сигнал — и работа началась. Надрываясь, мы перетаскивали их, складывая в штабеля. И если кто-нибудь на мгновение делал передышку, сразу раздавался грозный окрик часового: «Лос! Лос!» Только в двенадцать ночи чуть живых нас погнали в лагерь. Он был рядом. Я увидел густую паутину колючей проволоки высотой в добрых пять метров, яркую полосу освещения, вышки с часовыми и понял, что бежать отсюда будет нелегко.

Пропуская через ворота, нас считали ударами резиновых дубинок. Лагерь оказался всего на шесть бараков. Два, последние от ворот, были уже заселены. Остальные пока пустовали.

В бараке было душно, несло плесенью и запахом прелой соломы. Я поспешил занять место на нарах рядом с пожилым пленным, с которым успел познакомиться в колонне.

— Отмучились еще один день, — сказал он устало, — а поесть не дали, твари! Вот такая, земляк, невеселая наша жизнь!

Я придвинулся к нему поближе.

— Дяденька, а как вас звать?

— Зови дядей Петром, а фамилия моя Кравчук. Да она тут ни к чему.

— Послушайте, дядя Петр, — шепчу я ему на ухо, — а что, если…

— Бежать? — спросил он едва слышно. — Эх, голубок ты мой, пока что забудь и думать об этом…

 

Глава 2

От удара дубинкой я как ошпаренный срываюсь с нар.

В бараке невероятная суматоха.

— Ауфштеен, ферфлюхтес швайне! — орут веркшютц-полицаи.

Сонных узников выгоняют на поверку — аппель. Четыре часа утра. На востоке едва брезжит рассвет. Со станции доносятся гудки маневровых паровозов; слышно, как из бункеров с грохотом сыплется в вагоны уголь. Шахта работает беспрерывно день и ночь. Она нас ждет. У меня после вчерашнего ноет все тело и ломит поясницу. В животе тупая боль. Прохладно. Поеживаясь и зевая, мы стоим в строю. У некоторых закрыты глаза — досыпают.

Наконец пересчитывание закончено, и нам разрешают отлучиться в уборную. Тут несусветная толчея, а возле единственного крана с водой — молчаливая давка. Те, кому удалось плеснуть себе в лицо водой, вытираются рукавами тюремного халата. Полотенец и мыла нет, да нам они и не полагаются, ведь мы только «швайне». У нас только одно право — безропотно умирать.

Свисток — снова стройся, снова замелькали дубинки. Привезли завтрак — брюквенную бурду. Нам выдают жестяные миски, и в них по черпаку горького, вонючего пойла. Стоя в строю, глотаем эти помои, сдаем миски и с тоской посматриваем на пустые бачки. Под конвоем идем на склад, разместившийся за воротами. Здесь нам выдают рабочие номера, твердые шахтерские каски, карбидные лампы, лопаты, кайла, брезентовые робы, гольцшуги, после чего ведут в раздевалку. Там вешаем на крюки свое тюремное рванье и переодеваемся. И гольцшуги, и роба мне порядком велики, приходится чуть ли не на полметра подсучить штаны и рукава спецовки. Если бы мне и удалось чудом выбраться отсюда, в такой «униформе», конечно, далеко не уйдешь.

Нас ведут в специальное помещение, там мы заряжаем карбидом лампы, потом подходим к стволу № 1 (в шахте несколько стволов). Влезаем на чугунные плиты надшахтной постройки. Тяжело грохочут четырехэтажные клети, вынося на-гора третью смену — молчаливые черные привидения, у которых светятся одни только глаза.

Штейгеры разбирают нас по бригадам. Каждый стремится взять себе рослых, физически сильных. Немцы бесцеремонно ощупывают наши руки, плечи, дабы удостовериться, насколько годен «товар». Все это похоже на невольничий рынок, о котором я читал в детстве.

Я самый маленький, и в своей робе, в огромной каске, которая сидит на моей голове, как ведро, закрывая чуть ли не все лицо, выгляжу, наверное, жалко и нелепо. Проходит десять, пятнадцать минут. Мои товарищи уже спустились под землю. А я стою один среди железного грохота, крика, звонков, среди лязга металла, и, удивительная вещь, меня никто не замечает. Я даже подумал: «А может, не возьмут? В самом деле, какой из меня работник?» Но в этот момент подходят два штейгера: приземистый толстяк с бычьей шеей и сонным лицом и долговязый здоровила с синим шрамом на переносице.

— Бери себе это сокровище, Нагель! — говорит толстяк долговязому и неожиданно сильно ударяет меня по плечу.

Я падаю и роняю свои шахтерские причиндалы. Они с грохотом катятся по чугунным плитам, в довершение всего с ног слетают Я деревянные гольцшуги. Толстяк захлебывается от хохота и говорит долговязому:

— С ним выполнишь двойную норму. Это же клоун, его бы в цирк!

— И откуда ты взялся такой ничтожный! — сердится Нагель и толкает меня в открытую клеть.

Сердце мое замерло. Нагель вошел вслед за мной. Звонок. Вспыхнули сигнальные лампы. Захлопнулись дверцы клети, и она с головокружительной стремительностью падает вниз. С непривычки перехватывает дыхание, к горлу подступает тошнота. Через равные промежутки мелькают пятна электрического освещения — это горизонты шахты, я насчитал их четыре. На подходе к пятому клеть замедляет свой полет. Нагель подталкивает меня, и я ступаю на чугунные плиты. Над нами нависает покрытый известью огромный кирпичный свод. Яркий электрический свет ослепляет глаза. Грохот стоит, как в котельной. Лоснятся мокрые рельсы, радиально разбегаясь в подземные коридоры-штольни. Они забиты нескончаемой вереницей вагонеток с углем, составами порожняка, вагонетками с крепильным лесом. Уже заканчивается пересмена, и уголь начинают поднимать на-гора.

Нагель ведет меня к крану, зажигает свою лампу и поливает карбид водой. В результате соединения воды с карбидом выделяется газ. Если закрыть крышку, газ попадает в светильник, его нужно зажечь, и лампа загорается белым пламенем.

— Закрывай! — командует Нагель.

С проклятой крышкой никак не сладить.

— Ферфлюхте шайзе! — неистовствует Нагель и отвешивает мне оплеуху, потом сам закрывает крышку моей лампы и зажигает ее от своей.

— Ферштее? — спрашивает он и показывает здоровенный кулачище, после чего всматривается в циферблат часов. — Мы запаздываем на целых пять минут! — кричит он. — За мной! Да пошевеливайся!

Бегу спотыкаясь. После сложных переходов по штрекам и проходам, после переползаний через вагонетки мы наконец выбираемся на прямую магистраль.

— Болван! Ты обязан нести портфель своего штейгера, — кричит Нагель и сует мне свой огромный кожаный портфель, тяжелый, как двухпудовая гиря. И зачем ему такой груз?

Я не могу бежать в гольцшугах. Опасаясь вывихнуть, а то и сломать ногу, сбрасываю деревяшки, сую их за пазуху, подхватываю кайло, лопату, портфель, лампу и догоняю Нагеля. Он снова показывает мне кулак и орет:

— Лос, лос, ферфлюхте шайзе!

Острые куски породы и угля впиваются в подошвы ног, бегу, словно по битому стеклу, стараясь не отставать от Нагеля. И так не менее километра. Свет лампы выхватывает из мрака серые глыбы породы, причудливо изломанные крепильные стойки. Грохот центральной магистрали остается позади. Сворачиваем в относительно глухие разветвления штреков, душные и паркие. Первая смена уже работает. В черном косом разрезе лавы тарахтят отбойные молотки. На плитах бромсберга грохочет лебедка. Возгласы, окрики, резкие слова команды, проклятия и брань звучат на всех языках.

Где-то далеко от нас слышатся взрывы — это приступили к работе немецкие мастера-подрывники. В мою первую смену мне непрестанно мерещилось, будто своды штрека содрогаются и оседают и катастрофа неминуема. Но почему-то при этом я ощущал не страх, а злорадство.

Наконец показался забой проходки штрека. Как светлячки мерцали шахтерские лампы. Когда мы подошли, подрывник заканчивал свою работу: орудуя длинной деревянной палкой, он закладывал в отверстия шпуров патроны со взрывчаткой и запечатывал их мокрой глиной. От зарядов тянулись нити тонких проводов, которые мастер какое-то время перебирал на ладони. Но вот он стремительно поднялся, оглянулся и, разматывая провода, подался прочь от забоя. На одном его плече покачивалась сумка с динамо-машиной, на другом — ящик со взрывчаткой. Не ожидая команды, все подхватили инструменты и поспешили оставить забой.

Я успел вскочить в боковой штрек.

— Ахтунг! — это крикнул мастер.

.И сразу же раздался огромной силы взрыв. В лице ударила волна горячего воздуха. Штрек наполнился угольной пылью и гарью.

— Я дал восемь зарядов, — сказал мастер Нагелю. — Почти двойная норма. На смену достаточно, а не хватит — пусть поработают кайлами. — Он скользнул по нас презрительным взглядом. — Проследи, Нагель, чтобы твои кретины не воровали провод.

— За работу! Быстрее! — уже командовал Нагель.

Я не знал, что должен делать. И вдруг штейгер подскочил ко мне, вырвал из рук лопату, швырнул ее на землю.

— Надевай свои гольцшуги, идиот!

Я обулся. Нагель толкнул меня в спину:

— Форвертс!

Шахтеры уже отцепили одну вагонетку с крепильными стойками, и мы сообща покатили ее в забой. Вскоре рельсы кончились, и стойки нужно было носить на плечах. Шестеро работников разбились на пары. Каждая пара, взяв на плечи колоду, пошатываясь от непосильного груза, направилась к забою.

Ко мне подошел высокий, атлетического сложения поляк, приветливо улыбнулся и спросил:

— По-польски понимаешь?

— Немного…

— Вот и хорошо. Бери колоду за конец, а я стану посредине. Помогать будешь для видимости, я сам понесу. Для меня это игрушка, понятно?

Я промолчал и только всматривался несколько секунд в ясные, веселые глаза парня.

— Ну, взяли! — скомандовал он. — Так, хорошо, малыш! Только не торопись, смотри под ноги и меньше слушай этого идиота Нагеля.

Нам вдвоем надлежало перетаскать не менее двадцати бревен. За второй стойкой мы шли не спеша, с любопытством разглядывая друг друга. Моему напарнику на вид лет двадцать пять. Сложения он богатырского: широкоплечий, мускулистый атлет, с мощной шеей и выпуклой широкой грудью. Голос у него низкий, густой. Серые глаза излучают доброту, лицо освещает доброжелательная улыбка, столь неожиданная в этом черном аду.

— Тебя как звать? — спросил он, протягивая мне флягу с водой.

— Владимир.

— По-польски Владек. Так я и буду звать тебя. А ты меня Стасиком. Ну вот, дроги товажишу, мы и познакомились.

Он протянул свою широкую, как лопата, ладонь и, осторожно пожимая мою руку, спросил:

— Откуда ты родом?

— Из-под Киева.

— Значит, советский?

— Советский.

— За что сидел?

— За побег из Германии.

Он положил мне на плечо руку:

— Ладно, не тужи. Со мной не пропадешь.

— Спасибо, Стасик. Мне сейчас очень трудно. Какая здесь норма?

—— Девять вагонеток на одного за смену. Правда, Гоппе старается и ее перекрыть. Выслуживается, холера! Готов выжать из нас, иноземцев, последние соки. Да и Нагель у нас подлюга.

Я задумался. Было ясно, что такая норма для меня непосильна.

Как бы разгадав невеселые мои мысли, Стасик подбодрил:

— Не падай духом, я помогу.

Мне хотелось сказать ему в ответ самое теплое, самое искреннее слово, какое я только знал, но оно почему-то не приходило на ум.

Когда мы отнесли в забой второе бревно, я взглянул на Стасика и увидел, как дорого ему обходилась жалость ко мне: весь в градинках пота, он дышал, как тяжелобольной. На глубине шестисот метров, в этой глухой норе было парко, как в бане, и я еле передвигал ноги.

— Шлях бы его трафил! Ну и работенка! А Гоппе еще хвастается, что эта шахта — лучшая в Германии, а стало быть, и во всем мире… Погляди, что здесь делается, пся крев! Вентиляция почти на нуле. Крепления держатся на честном слове, обвал за обвалом, в каждую смену гибнут люди. «Алес фюр криг, алес фюр зиг!» Чертовы попугаи, холера б их забрала! — Стасик сплюнул.

Возвращаясь порожняком, мы разговаривали. Стасик расспрашивал меня о родной стороне, о жизни в довоенные годы. Я и не заметил, как проникся к нему полным доверием, не таясь, рассказывал даже о своих побегах из лагерей.

— А знаешь, у меня какая идея? Давай учить друг дружку языкам, — предложил Стасик.

— Но когда же?

— Во время работы. Так оно пройдет быстрее.

Пока мы переносили стойки, а потом разгрузили рельсы, прибывшие на платформах, крепильщики перешли на другой участок. Стасик, Нагель и я остались втроем.

— Тридцать вагонеток — и ни грамма меньше! — категорически заявил немец.

— Увидим, — спокойно ответил Стасик. Мы принялись забрасывать уголь в вагонетки. Вскоре Стасик разделся и остался в одних трусах. Он ловко орудовал большой железной лопатой. Я старался как мог помогать ему, но у меня от истощения и духоты сильно кружилась голова. Стасик, вероятно, заметил это.

— Сядь, передохни, — сказал он. — Я поработаю за двоих! — И улыбнулся своей приветливой улыбкой, обнажив два ряда красивых, удивительно белых зубов.

Не успел я положить лопату, как на меня с бранью накинулся Нагель и уже было замахнулся своим кулаком-кувалдой. Стасик стал между нами:

— Не трогай!

Обычно доброе выражение его серых глаз неузнаваемо изменилось: стало колючим, злым, хотя голос прозвучал спокойно.

— Вот оно что! Саботаж! — истерически взвизгнул Нагель.

— Успокойся, — осадил его Стасик. — Иначе я тебя остужу.

Штейгер чуть не зашипел от ярости:

— За оскорбление — карцер! Я тебе покажу! За угрозу немцу — тюрьма!

— Мы и так в тюрьме. Лучше подумай, кто тогда вместо меня станет работать? Пришлют тебе пару доходяг, будешь выносить их из лавы на носилках. Смекнул?

Нагель сразу как-то сник, отошел от нас, даже закурил, что строго воспрещалось. Я взял лопату и начал набрасывать в вагонетку уголь. А Стасик, будто ничего и не произошло, сохраняя прежнее спокойствие, подмигнул мне:

— Ничего, малыш… Не переживай. Набирай угля как можно меньше и не торопись.

Каждую наполненную вагонетку мы выталкивали из забоя и гнали метров двести к бромсбергу. Там цепляли ее к стальному тросу, и она двигалась к центральной магистрали. Иногда вагонетка сходила с рельсов, и приходилось ее поднимать. Это была каторжная работа, с которой я без помощи силача Стасика ни за что бы не справился.

После четырехчасовой работы Нагель объявил фриштик — пятнадцатиминутный перерыв. Он уселся поудобнее, открыл свой портфель, вытащил термос, сверток с провизией и принялся уплетать бутерброды с маслом, сыром, колбасой и мармеладом.

Стасик коснулся моего плеча:

— Пошли, малыш! И у меня кое-что найдется.

На свободной сухой площадке мы сели на спецовку Стасика, он извлек из своей сумки хлеб, пачку маргарина, кусок колбасы, луковицу и соль. В термосе было стакана два горячего чая. Все это Стасик разделил пополам.

— Спасибо. Скажи, это вам, полякам, дают такой паек?

Он с удивлением взглянул на меня.

— Черта лысого дают! Сам добываю… После смены сплю часов шесть, потом иду на подработки в город. Я ведь немного столяр, электрик, сантехник. У меня уже есть своя клиентура. Словом, от голода мы с тобой не помрем. Завтра я принесу тебе кожаные ботинки, трусы — будет легче работать. Все, что принесу, будешь оставлять в раздевалке, чтоб не отобрали веркшютцы.

— Чем же я отблагодарю тебя, Стасик?

— Оставь… Мы должны помогать друг другу, иначе эти клятые швабы заедят нас…

Мы дали двадцать семь вагонеток угля и «ни грамма больше», как сказал Стасик. Нагель молчал, довольный и этим. Появилась вторая смена, и мы пошли к стволу. Нагель поспешил вперед. Немцев поднимали на поверхность в первую очередь, во вторую всех, кроме русских. Узники нашего лагеря собирались в так называемом «зале ожидания» у шахтного ствола и поднимались на-гора последними.

В надшахтной постройке нас ждали вооруженные карабинами веркшютцы и конвоировали в раздевалку, в душевую, а потом, переодетых в тюремные лохмотья, отводили в лагерь. За день нас пересчитывали раз десять, и я все больше убеждался, что бежать отсюда невозможно.

В очередную смену Стасик спустился в шахту с большой сумкой. В ней был новый термос, не меньший, чем у Нагеля, а также кожаные ботинки, трусы, носовой платок и складной ножичек. Все это предназначалось мне. А главное — Стасик принес килограмма два продуктов. Только тот, кто голодал в концлагерях, смог бы по-настоящему оценить поступок поляка. Потрясенный и растроганный, я даже прослезился, а он только улыбнулся своей добродушной улыбкой и смущенно пробормотал:

— Мелочи… Ну что тут особенного? Это мой долг, Владек, иначе ты протянешь ноги…

Я понял, что, пока Стасик рядом, мне не угрожает голод, да и Нагель при нем не решится пускать в ход кулаки…

Так оно и получилось. Поляк был отчаянно смел, и Нагель побаивался его: под землей, где на каждом шагу шахтера подстерегала опасность, недалеко и до греха. Кроме того, Нагель понимал, что таких здоровых парней, как Стасик, в шахте почти не было, потому и терпел строптивого поляка, хотя и ненавидел его.

 

Глава 3

Дни проходили, строго размеченные лагерным стандартом: подъем, проверка, порция баланды в строю, раздевалка шахты, снова проверка, смена, высасывающая все силы, потом душ, раздевалка, лагерь, сон.

Благодаря заботам Стасика я заметно окреп и все чаще отдавал свой паек дяде Петру. Здоровье у бедняги ухудшалось. Не проходило смены, чтобы его штейгер, этот мрачный детина с водянистыми глазами, не избивал заключенных, особенно стараясь в отношении русских. Дядя Петр показывал мне ссадины и кровоподтеки на спине и груди — следы проволочной плетки, с которой не расставался штейгер. Как-то поздно вечером, лежа на твердых досках нар, мы разговорились.

— Все думаешь свою думу? — спросил дядя Петр.

— А откуда вы знаете, о чем я думаю?

— Да уж наверное, как все невольники, о побеге. Я и сам рискнул бы, но… Если тебя и поймают, ты выдюжишь, ты молод, а я нет. На ладан дышу… — Он тяжко вздохнул.

Я долго не мог заснуть, мысленно отыскивая в густом колючем проволочном заграждении малейшую щель, через которую можно было бы пролезть. Прошло уже две недели с той поры, как нас пригнали сюда, и за это время ни один узник не смог осуществить побега.

В шахте круглосуточно шла напряженная работа. Война пожирала не только людей, но и миллионы тонн угля. Из разговоров наших надсмотрщиков мы узнали, что в начале сорок третьего Гитлер потребовал от немецких шахтопромышленников резкого увеличения добычи угля.

Как ни скрывало начальство лагеря и шахты правду о положении на фронтах, мы знали о разгроме фашистских армий под Москвой и Сталинградом. Известив уже в который раз об окончательном разгроме Красной Армии, Геббельс вдруг переменил пластинку и заговорил о секретном оружии, которое, дескать, резко изменит весь ход войны в пользу фюрера. Но пока это секретное оружие ковалось где-то в подземных тайниках рейха, немецкая военная промышленность требовала уголь Силезии в огромном количестве, и снижение его добычи вызывало у начальства бешеную ярость.

На шахту «Гогенцоллернгрубе» пригнали еще пятьсот советских военнопленных. Уже через несколько дней после их прибытия участились аварии. Партии вагонеток слетали с рельсов, выбивали крепления, вызывая значительные обвалы. Кто-то неуловимый откручивал на стыках гайки, портил стрелки, рубил резиновые шланги, обрывал воздухопроводы.

Часто портилась электросеть, выходила из строя сигнализация, механизмы. Ломалось все, что до этого безукоризненно служило месяцы и годы. Однажды на шестом горизонте в течение целой смены не было выдано на-гора ни одной вагонетки угля. Переодетые агенты гестапо шныряли по всем закоулкам шахты, кого-то хватали, тащили к стволу, однако аварии не прекращались.

Никто не сомневался, что все это дело рук советских военнопленных.

Стасик торжествовал. Даже от Нагеля не мог скрыть своей радости. Мы втроем работали в глухом забое, обособленно от других, между нами постепенно сложились особые отношения. Для нас Нагель долгое время был единственным представителем «оттуда», с вражеской линии фронта, мы имели возможность, как выражался Стасик, «исследовать это насекомое».

Нагель, несомненно, знал, что происходит на фронте. Затевая с ним спор, Стасик хитро выведывал новости. Ариец-штейгер иногда снисходил до дискуссии с поляком. Нагель был уверен, что Стасик работает добровольно.

Кто такой Стасик, знал хорошо лишь я.

Станислав Бжозовский был родом из Ченстохова. Мобилизованный в армию незадолго до начала второй мировой войны, он попал в кавалерийскую бригаду, куда отбирали рослых, физически сильных парней. На военных учениях он завоевал репутацию превосходного рубаки и терпеливо прошел ту обработку в антисоветском духе, которую проходили все солдаты панской Польши.

Когда 1 сентября 1939 года вооруженные силы фашистской Германии неожиданно обрушились на Польшу, в первом же бою с танками Гудериана бригада, в которой служил Бжозовский, была разбита. Стасик чудом добрался до Варшавы и там уже сражался как пехотинец. Правительство панской Польши бежало в Румынию. Варшаву захватили немцы. Стасик вступил в подпольную патриотическую организацию, которую вскоре выследило гестапо. Ее участники были казнены. Стасик спасся чудом и бежал в Ченстохов. Здесь, попав в случайную облаву, он был отправлен на принудительные работы в Германию. Вскоре, раздобыв чужие документы, совершил побег из лагеря и пробрался в Польшу. В родном городе он узнал, что мать расстреляна фашистами.

Около года Стасик скитался по стране. Но даже мне он никогда не рассказывал об этом периоде своей жизни.

В начале 1943 года его снова схватили и привезли в Бойтен. Так он очутился на шахте «Гогенцоллерн-грубе».

Мрачный, заносчивый и до глупости самовлюбленный, Ганс Нагель был уверен, что он представитель «высшей» расы, и относился к нам с презрением. Это иногда даже забавляло Стасика, и тогда он откровенно насмехался над штейгером, нарочно путая польскую и немецкую речь, чтобы Нагель не все мог понять.

— Вы, господин Нагель, умный человек. Между прочим, как только увидел вас впервые, я понял это. Вот и сейчас, — говорил Стасик, — вы сидите, жуете бутерброды, а ваш лоб показывает напряженную работу мозга.

Нагель еще более пыжился и произносил:

— Ты знаешь, кто я есть? Я есть немецкий технический интеллигент. А вы только и умеете что махать лопатами. Вы есть неполноценная раса.

— А чем же объяснить, господин Нагель, — вопрошал Стасик, невинно заглядывая штейгеру в глаза, — что неполноценные бьют вас, полноценных, в хвост и в гриву?

Нагель переставал жевать, сбитый с толку.

— То есть это как же… бьют?

— Да очень просто. Бьют и плакать не дают. Вот хотя бы и в Сталинграде.

Фашист сопел, потом сердито возражал:

— Доктор Геббельс недавно заявил… Стасик хохотал, всплескивая руками:

— Ну-ну, давайте поведайте нам очередную басню Геббельса.

Не слушая Стасика, Нагель продолжал:

— На востоке фюрер подготовил неприступный вал. О него расшибутся большевистские орды. Фюрер сказал, что этим летом Россия будет разгромлена.

— О фюрере и говорить не приходится. Ведь это же великий… великий… ну как бы это выразиться получше… — Стасик не находил нужного слова и стучал пальцем по своей голове. — А скажите, господин Нагель, почему бы вам теперь не отправиться на этот неприступный вал?

— Мне? Я, конечно, охотно пошел бы, но герр Гоппе сказал, что и каждая тонна угля — удар по врагу.

— Вы же умный человек, Нагель, и должны знать, что этого Гоппе давно уже надо было запрятать в сумасшедший дом.

— Напрасно ты так думаешь. Он способный инженер и крупный организатор.

— Верно. Способности палача у него выдающиеся. Нагель не понимает этих слов, талдычит свое:

— Герр Гоппе на собраниях высказывает ценные мысли.

— Те же, что и доктор Геббельс?

Нагель, глотнув кофе из термоса и переведя дух, приводит, по его мнению, самый веский аргумент в пользу Гоппе.

— Не забывай, что двое его сыновей сложили свои головы на Восточном фронте за фюрера, но у него там еще и третий сын. Он сумеет отомстить за смерть своих братьев.

А через несколько дней после этой дискуссии на доске объявлений шахты появился некролог. В жирной траурной рамке красовался портрет третьего сына обер-инженера Гоппе.

О положении на фронте мы догадывались по состоянию Нагеля, наблюдая за ним во время работы. Участившиеся вспышки гнева у него иногда доходили до бешенства, после чего он внезапно остывал, тупо уставясь в одну точку.

После смены мы со Стасиком не спешили к стволу, все равно нам подниматься последними. Впереди два километра дороги, есть время поговорить.

— Зачем ты лезешь на рожон? Зачем ты затеваешь эти разговоры с Нагелем? Стасик только рукой махнул.

— Скоро подмажу салом пятки — только меня и видели. Плевать я хотел на этого придурка. Я резко остановился, схватил его за руку!

— А я, как же я? Ты меня оставишь? Он задумался.

— Что же мне делать? Ведь из лагеря я не смогу тебя вырвать. Оставлю тебе денег, будешь покупать продукты, как-нибудь перебьешься…

— Эх ты… дело разве в деньгах? Я тоже должен бежать.

Стасик остановился, поднял лампу, посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом.

— Хорошо. Я подумаю. Вообще ты парень подходящий.

Прощаясь со мной около клети, он тихо сказал:

—— Помни только: никому ни слова!

Он поехал с группой поляков на-гора, а я долго ждал своей очереди. Когда мы поднялись на поверхность, веркшютцев у ствола было втрое больше обычного. Они тотчас же стали сверять рабочие номера. На шахте что-то произошло, иначе бы нас не погнали в лагерь под таким усиленным конвоем, с карабинами наготове.

У ворот колонну встретил худощавый, по-военному подтянутый, как всегда, чем-то недовольный лагерфюрер Фаст, которого заключенные прозвали Мерином, очевидно, за его длинную нижнюю челюсть. Он отдал распоряжение начальнику конвоя, и тот развернул колонну перед домом, где размещались караульное помещение, канцелярия, кабинет лагерфюрера.

Мы замерли по команде «смирно». Появился маленького роста, с круглым брюшком переводчик — вертлявый, скользкий и противный. Положив руку на кобуру пистолета, Мерин неторопливо прошелся вдоль колонны, резко остановился и сперва спокойно, а дальше все больше распаляясь и срываясь на визг, начал всячески ругать нас неизвестно за что. Толстяк переводчик слушал, подавшись вперед, угодливо склонив голову набок. Его круглая физиономия расплылась в заискивающей улыбке.

Фаст помахал кожаной плеткой и замолчал. Переводчик вмиг преобразился. Несколько секунд тому назад мы видели его на крылечке, будто на подмостках сцены, отвратительного проныру-подхалима, угодливо пресмыкавшегося перед начальством. А сейчас он хищно оскалил зубы, сузил глаза и, грязно выругавшись, сказал:

— Господин лагерфюрер прекрасно понимает, что все вы отпетые негодяи. Ваша работа в шахте — сплошной преступный саботаж… Господину лагерфюреру известно, что в этом грязном стаде, кроме лодырей, затесались еще и преступники, замышляющие побег. Сегодня был задержан один такой мерзавец. Сейчас он получит урок, после которого у всех отпадет охота бежать.

Переводчик обернулся и поклонился Мерину.

Тот кивнул.

Пожилой осанистый шуцман опрометью бросился в канцелярию и вынес оттуда большую дубовую лавку. Двое полицаев с резиновыми дубинками стали по бокам. Они знали свои обязанности и напоминали молотобойцев, которых ждала нелегкая работа.

Переводчик приподнялся на носки, норовисто мотнул головой, как бы бодая невидимого врага, и воскликнул:

— Заключенный номер тысяча семьсот двадцать три получает пятьдесят палок… выведите его! Я обмер. Да ведь это номер дяди Петра! Осанистый шуцман стал навытяжку перед Фастом:

— Номер тысяча семьсот двадцать третий идти не может….

Мерин брезгливо поморщился.

— Ну что ж, несите…

Стоявшие у скамьи шуцманы, чеканя шаг, вошли в домик и вынесли оттуда бесчувственного человека.

Это был Петр Кравчук. Его положили на скамейку лицом вниз, один из палачей зажал голову узника меж своих колен, другой пристегнул ремнем ноги к скамье. Мерин сделал знак рукой, и, рассекая воздух, замелькали дубинки. В жуткой тишине слышны были глухие удары и тихие, протяжные стоны.

Скрестив на груди руки, Фаст внимательно следил за экзекуцией и вслух считал удары:

— Айн, цвай, нойн, цен…

Тишина была напряженной до звона в ушах. Затаили дыхание сотни узников в неподвижных шеренгах.

Когда счет перевалил за двадцать, Кравчук затих.

— Фюнфциг, генуг! — наконец объявил Фаст, и шуцманы, отдуваясь, стали вытирать свои вспотевшие физиономии. Обмякшее тело неподвижно лежало на скамье.

Мерин вынул из кармана галифе портсигар и зажигалку, неторопливо закурил. Сделав две затяжки, он встрепенулся и весело сказал переводчику:

— Объяви этим свиньям, что моя фирма работает с гарантией, всыпьте ему еще пятьдесят!

Шеренга дрогнула.

Я видел побелевшие лица, плотно сжатые бескровные губы, расширенные глаза, вздувшиеся под кожей желваки и слышал ту затаенную зловещую тишину, какая заполняет выработки шахт перед взрывом. Я четко уловил мгновение, когда приблизился последний рубеж тоски и отчаяния, за которым таилось одно: бунт.

Быть может, и Мерин, и его шуцманы учуяли это. Не ожидая команды, они взяли карабины наизготовку, а лагерфюрер торопливо вынул из кобуры пистолет и что-то сказал переводчику. Он заметно струсил. В зловещем молчании узников Фаст разгадал неодолимую злую решимость и даже мельком взглянул на дверь конторы, как бы измеряя расстояние на случай, если придется спасаться бегством.

Куда только девалась франтоватость переводчика. Оглянувшись на Фаста, он сказал:

— Господин лагерфюрер сожалеет, что преступник не выдержал заслуженной кары… Он и тут обманул начальство — преждевременно отдал богу душу, — попытался даже пошутить переводчик. — Пусть же этот случай послужит всем вам наукой… Это передает вам сам господин Фаст — кавалер двух железных крестов…

Вечером стали известны подробности неудавшегося побега. После окончания второй смены Петр Кравчук с группой немецких шахтеров поднялся на поверхность. Это был крайне рискованный шаг: заключенным строго запрещалось подниматься на-гора вместе с немецкими шахтерами. Дежурный по третьему горизонту, где работал Кравчук, сразу же по телефону доложил об этом начальнику охраны. И тот забил тревогу. Территорию шахты окружили шуцманы, на проходной началась тщательная проверка пропусков.

Кравчук тем временем, не заходя в душевые, стал пробираться в затемненную галерею, по которой уголь транспортировался в бункеры. К этим бункерам маневровый паровоз подкатывал огромные железные пульманы. И если бы узнику удалось вместе с потоком угля очутиться в вагоне, у него был бы верный шанс покинуть не только шахту, но и город.

Вся сложность заключалась в том, чтобы пройти незамеченным расстояние от клети до бункера. В надшахтном строении постоянно находились немцы. В галерее, куда пробирался Кравчук, дежурил мастер. Даже если бы заключенному и удалось убрать немца, впереди у него была еще большая опасность. Бункеры размещались вдоль железной дороги на высоте нескольких метров от борта вагона. Спрыгнуть с такой высоты на дно пульмана, скрючиться и ждать, пока на тебя обрушится многотонная лавина антрацита, было равносильно самоубийству. Но Кравчук избрал именно этот путь. В галерее он столкнулся лицом к лицу с мастером. У немца в руках оказался тяжелый гаечный ключ. Узник шел на него с голыми руками. Силы были слишком неравны, и заключенный № 1723, оглушенный, упал.

Ночью я долго не мог заснуть. Закрывал глаза и слышал знакомый шепот дяди Петра: «Смерть мне не страшна. Сил нет, здоровье надорвано».

Неудача Петра Кравчука и его мученическая смерть, новые строгости контроля, надзора и проверок, введенные администрацией шахты, усложнили выполнение нашего со Стасиком плана.

Взвесив все «за» и «против», я убедился, что куда легче было бы бежать Стасику без меня, одному. Как ни тяжело было расставаться со столь верным товарищем, я окончательно смирился с этой мыслью.

 

Глава 4

Прошел еще один день. Мы снова встретились в «зале ожидания». Покосившись на угрюмого Нагеля, Стасик пожал мою руку и прошептал:

— О делах после смены. Потерпи…

Молча дошли до забоя проходки, где после выпала взрывчатки громоздились огромные глыбы породы, перемешанные с углем. За первую половину смены мы не обмолвились и словом. Во время перерыва, протянув мне кусок сыра, Стасик только сказал:

— Ешь, малыш, набирайся сил.

Смена закончилась. Нагель поспешил к стволу. Мы остались вдвоем и могли говорить без опасения быть услышанными. Однако Стасик не доверял тишине и безмолвности штрека. Еще недавно беспечный и безразличный к собственной судьбе, мой друг стал собранным и осторожным.

По его знаку я пошел вслед за ним к нижнему штреку, затопленному водой. Тут начинались перекрытые завалами, мертвые лабиринты шахты. Посветив лампой, Стасик выбрал сухое место, и мы сели на мягкую осыпь породы.

— Давай обсудим, Владек, положение. Прежде чем решиться бежать, надо хорошенько изучить обстановку.

Стасик рассказал, как он перед началом каждой смены несколько минут проводит у стенда с объявлениями и приказами. В это время там обычно толпятся немецкие шахтеры, и можно кое о чем услышать. Самой неприятной для немцев новостью был приказ об отмене выходного дня. Он нарушал извечную традицию: до сих пор, как бы ни усложнялись дела на фронте, свой выходной добропорядочные отцы семейств отдавали детям и церкви. Но сейчас шахта хронически не выполняла план…

— Немцы поговаривают, — сказал Стасик, — будто бы прошлой ночью пан Гоппе выехал в Берлин по вызову самого Гитлера. Как ты считаешь, на кой ляд бесноватому психопату понадобилось это старое отребье?

Стасик огляделся вокруг и, еще ближе подвинувшись ко мне, горячо заговорил:

— Но дело не в Гоппе. Я продумал план побега.

Мне придется обшарить весь город и достать тебе приличную одежду. Нужен костюм, туфли, галстук, носки и даже шляпа. Все это я по частям перенесу в раздевалку и запрячу в свой ящик. Потом раздобуду для тебя аусвайс, такой, как у местных поляков. Ты знаешь, что здесь все советские стрижены под машинку. Полякам же разрешено носить шевелюру. Может случиться, что ты не пройдешь из душевой в раздевалку. Правда, расстояние-то мизерное — всего каких-нибудь двадцать шагов, — но именно там веркшютцы могут увидеть твою стриженую голову. Я и это предусмотрел: достану парик.

— Где же ты его возьмешь? — удивился я.

— Куплю в местном театре за деньги, сигареты или масло. А пока давай измерим твою голову. Он вынул из кармана тесемку.

— Ты сам потом убедишься, что этот нехитрый маскарад удастся нам самым лучшим образом. Никто не додумается, что узники могут дойти до такой хитрости. Они уверены, что советские только и способны бросаться на колючую проволоку и конвейерную ленту шахтной галереи.

Этот план показался мне слишком уж фантастическим, и я откровенно поделился своими сомнениями с другом.

— Имей в виду, — успокоил меня Стасик, — часто бывает так: чем больше риска, тем вернее удача.

— Я готов на любой риск.

На какое-то мгновение он призадумался.

— Меня тревожит только, как бы начальство в связи с попыткой побега Кравчука не изменило порядок выезда из шахты. Тот же Гоппе за милую душу возьмет и заставит штейгеров подниматься на поверхность вместе с пленными и узниками, чтобы непосредственно у клети передавать их конвою.

На этом разговор закончился, и мы направились к стволу.

Среди узников нашего барака кто-то распустил слух, что Кравчук жив. Большинство сошлось на том, что это очередная «параша» пущена в ход начальством с целью успокоения пленных и узников, взбудораженных расправой над несчастным, которого после экзекуции отнесли в подземный бункер, что находился рядом с караульным помещением.

В лагере, пожалуй, одному мне кое-что было известно о заключенном № 1723. Кравчук неохотно и скупо рассказывал о себе, но все же я узнал, что до войны он учительствовал в Житомире, где жил с женой и двумя детьми. В армии он был командиром пехотного взвода и в плен попал в районе Коростышева, защищая до последнего патрона отведенный для обороны рубеж.

Его неожиданное решение бежать оставалось для меня загадкой. Ведь он утверждал, что дело это безнадежное. Выходит, отчаяние овладело им, и он сознательно пошел на явное самоубийство.

Сегодня в лагере было сравнительно спокойно: дежурил старый и ленивый шуцман Пфарц. Тучный, обрюзгший, он ко всему еще страдал астмой. Пфарц не хуже других шуцманов умел орудовать дубинкой, но в отличие от них применял ее редко и не так охотно. Мы прозвали его Астматиком. Среди надзирателей он считался наименее опасным. Безучастный и равнодушный Астматик неторопливо бродил по территории, натужно пыхтя, как старый шахтный паровозик, а если поблизости не было Мерина, предпочитал отсиживаться где-нибудь в укромном месте.

До отбоя, выслуживаясь перед начальством, веркшютцы не давали нам ни минуты передышки — гоняли на бесконечные построения, проверки, разгрузки крепильного леса, уборку территории и только после вечернего аппеля мы ложились спать, чтобы в четыре утра начать новый голодный, суетливый и нескончаемый день.

Сегодня, поскольку дежурил Астматик, заключенные, выставив около каждого барака наблюдателя, отдыхали на нарах, что возбранялось категорически. Вольготнее чувствовали себя и наши, как мы называли их, «искатели счастья». Несмотря на то, что на территории лагеря была выщипана и съедена буквально вся трава, они, не теряя надежды, ползали за бараками вблизи проволочных заграждений, тщательно обшаривая каждую пядь земли. Натыкаясь на какие-то корешки, осторожно откапывали их, складывали в ржавые банки из-под консервов, чтобы потом сварить.

Трудились они и в одиночку, и небольшими артелями, представляя собой жуткую картину полнейшего упадка и одичания. Большинство смотрели на старания «искателей счастья», как на напрасную трату сил. Некоторые узники, примостившись на солнцепеке и сбросив рубаху, дремали либо уничтожали паразитов. Они могли молча сидеть часами: о прошлом уже все давным-давно было сказано и пересказано, а своего будущего никто не знал.

Я от нечего делать слонялся по лагерю. В пепельно-голубом небе лениво плыли белесые облака. Все вокруг: лужа возле барака, сами бараки, окна, толевые крыши, столбы проволочного заграждения, асфальт — всё было желтым и ржавым, выглядело утомительно-унылым и однообразным на этой клятой, чужой земле, как наша каторжная жизнь. Все вызывало невыразимую тоску.

Я вернулся в барак и с минуту вслушивался в печальную песню про бедную вдову, которая, вспахивая свою убогую ниву, поливала ее слезами. Стало еще нестерпимее. Но вот на певца шикнули, и он замолчал. Я решил подлатать свои истлевшие тюремные лохмотья. Взяв иголку и нитку, принялся штопать рубаху.

За этим занятием и застал меня Астматик, которому, видно, наскучило сидеть в укромном месте. Став на пороге, он некоторое время наблюдал за моей работой, а потом сказал:

— Гут… Я уважаю узников, которые следят за собой, не опускаются.

— Мы все стараемся, господин начальник, следить за собой, — отрапортовал я.

Ответ ему понравился, особенно обращение «господин начальник». Собрав в морщины лоб и напряженно о чем-то думая, он спросил:

— А ты умеешь и по-немецки?

— Малость умею, господин начальник, учусь…

— Весьма похвально. Сейчас ты пойдешь со мной и приберешь в кабинете лагерфюрера. Ты должен понимать, кого попало я туда не возьму.

— Спасибо вам, господин начальник, за такую честь! — с притворной радостью воскликнул я.

Узники смотрели на меня завистливо: удостоиться прибирать кабинет самого лагерфюрера считалось большой удачей. Это наверняка давало добавочную миску баланды или даже пайку хлеба. Эти подачки узникам были частью продуманной тюремной системы: за них холуи и доносчики готовы были на любую подлость; им ничего не стоило продать своего же брата-заключенного.

Астматик привел меня на склад, дал щетки, тряпки, пачку соды, кусок мыла и швабру.

— Ты уж постарайся, — напутствовал он меня, пыхтя и отдуваясь. — Не забывай, ведь это для самого лагерфюрера!

— Понимаю, господин веркшюцман, это большая ответственность. Постараюсь!

После этого он осторожно постучал в дверь, и мы вошли в кабинет Мерина. Я сбросил картуз, отвесил преувеличенно вежливый поклон и, видимо, своей покорностью и забитым видом произвел должное впечатление.

— Герр лагерфюрер! — вкрадчиво произнес Пферц. — Этот маленький руссе весьма аккуратен и послушен. Он очень рад, что ему поручено прибрать в вашем кабинете.

Я взглянул на Мерина. Развалившись на диване, он курил. Знал бы этот палач, что творилось в это мгновение в моей душе! Перед глазами предстала картина вчерашней расправы над дядей Петром.

— Подойди сюда, — сказал лагерфюрер, протягивая мне пепельницу, полную окурков. — Можешь взять, но сделай так, чтобы все блестело!

Я поблагодарил и, хотя сам не курил, «подарок» завернул и спрятал в карман. Потом принес ведро воды, сбросил в коридоре гольцшуги, закатал штаны, засучил рукава и приступил к работе, вкладывая в нее все свое умение.

Мерин ушел, оставив в кабинете Астматика. Явился же, когда я заканчивал уборку. Придирчиво осмотрел кабинет, заглянул под стол и диван и, видимо, остался доволен. Астматика он куда-то послал, а сам, усевшись за письменный стол, стал рассматривать иллюстрированные журналы.

Я уже заканчивал мыть дверь, когда к воротам лагеря подъехал пикап с красным крестом. Дверцы кабины открылись, и из нее вылез маленький круглый толстяк в светлом костюме, с фашистским значком на лацкане пиджака. Он снял с лысой головы шляпу и стал обмахивать ею, как веером, свое взмокшее от жары лицо. Часовой, заглянув в удостоверение и франтовато козырнув, пропустил его в помещение. Через мгновение толстяк вкатился в кабинет, стрельнул круглыми маленькими глазками на портрет Гитлера, выбросил руку вперед…

— Хайльхитла! — отозвался Мерин, махнув своей длинной, как весло, рукой.

— Фишер! — отрекомендовался толстяк. — Представитель научно-исследовательского медицинского учреждения доктора Баршке.

Они пожали друг другу руки, после чего хозяин предложил толстяку стул и поинтересовался целью его визита.

Дверь была уже вымыта, но я продолжал старательно протирать ее чистой тряпкой. Из дальнейшего разговора я понял, что толстяк приехал забрать труп. Оказывается, между фирмой и медицинским заведением Баршке существовал специальный договор, согласно которому фирма снабжала заведение «сырьем».

— А для чего вам трупы? — поинтересовался лагерфюрер, открывая перед Фишером свой золотой портсигар.

Гость взял сигарету, закурил и деловито объяснил:

— Анатомируем, делаем скелеты, которые поставляем в анатомические театры и медицинские учебные заведения. Делаем и еще кое-что… Но это не подлежит разглашению.

Только теперь Фаст заметил мое присутствие и резким окриком выгнал из кабинета. Я собрал своя тряпки, потихоньку притворил дверь и пошел искать Астматика, чтобы доложить о выполнении задания.

 

Глава 5

Ненавистный фон Гоппе возвращался из Берлина. Радио и газеты наперебой сообщали о величайшей чести, оказанной самим фюрером «скромному герою», «убежденному национал-социалисту», «подлинному арийцу, отдавшему на алтарь победы трех своих сыновей». Фюрер собственноручно за «исключительные заслуги перед родиной» прикрепил к его груди четвертый железный крест. (Три креста получили его погибшие сыновья.)

На шахте устроили торжественную встречу: гремели фанфары, играл духовой оркестр, произносились речи. Потом был дан завтрак для узкого круга. Наконец все успокоилось. Наступили часы зловещего затишья.

Гоппе боялись даже немцы. Угодить этому озверелому старикашке было невозможно. Он требовал от подчиненных строго придерживаться раз навсегда заведенного порядка. Инженеров и штейгеров этот деспот ценил не столько за технические знания и организаторские способности, сколько за вкус к власти, служебное рвение, умение и готовность тиранить и истязать узников. Когда после прибытия советских военнопленных шахта резко снизила добычу, Гоппе неистово бесновался. Выстроит, бывало, немецких горных специалистов и давай их всячески поносить, оскорблять, накладывать штрафы.

Неожиданно появляясь где-нибудь в штреке или лаве, обер-инженер лично обыскивал советских военнопленных, и горе тому, у кого он находил коробок спичек, зажигалку или складной нож. С каким упоением он подымал тогда свою палку-молоток и натренированным ударом сбивал жертву с ног. Постепенно он переставал различать, где немец, а где пленный, и, случалось, раздавал зуботычины и шахтерам-фольксдойче, и даже «чистокровным» арийцам, требуя при этом от них «патриотического энтузиазма». Никогда нельзя было заранее угадать его настроение — оно менялось по нескольку раз в час. То он бился в истерике, то бешено хохотал, то, громко бранясь, хватался за браунинг.

В первый же день своего возвращения на шахту Гоппе провел совещание с инженерной верхушкой, потом устроил собрание фашистской организации, после него — совещание с начальниками участков. Во второй половине дня он обошел основные участки шахты, троих узников отправил в карцер, двоих жестоко избил «за лень». Он появлялся в шахте и во вторую, и в третью смену, удивив этим даже такого тупоголового служаку, как Нагель.

— Майн готт! — разводил руками штейгер. — Когда же наш обер-инженер спит? Хотя бы сюда не заглянул, а то — чего греха таить — работаем без огонька!

Оставшись вдвоем со Стасиком, я открылся ему в своих опасениях: не упустили ли мы подходящий момент для побега? Ведь после возвращения фон Гоппе на контрольно-пропускном пункте куда строже будут обыскивать и проверять аусвайсы.

Стасик успокаивал меня.

— Наберись терпения и жди…

Легко сказать! Только с утра мы узнали, что в лагерь нагрянула целая свора гестаповцев и криминалистов. Они фотографировали заключенных в профиль и анфас, брали отпечатки пальцев. Для нас эта процедура не была новинкой. В лагерях и тюрьмах меня фотографировали не менее пяти раз и столько же брали отпечатки пальцев. И хотя под каждой новой фотографией появлялась и новая вымышленная фамилия, я опасался, что гестаповцам вдруг вздумается их сверить. Даже повторный побег расценивался гестапо как тяжкое преступление, а у меня их уже шесть!

На следующий день Стасик успокаивал меня как мог.

— Ты же знаешь, — сказал он, — троих узников вчера забрали как беглецов-рецидивистов. Тебя не трогают, значит, волноваться нечего.

Мой друг шепотом сообщил, что все нужное для побега, кроме парика и аусвайса, он уже достал и спрятал в своем ящике в раздевалке. Завтра добудет все остальное, а там давай бог ноги!

После смены, как всегда, мы не спеша пошли к стволу и по дороге еще раз обсудили в деталях наш план.

Стасик поднялся с поляками на-гора, а я остался ждать своей очереди. В зале, куда я вошел, сидели и лежали десятки советских военнопленных. Большинство из них занимались изготовлением портсигаров, мундштуков, трубок, перстней. Голод вынудил людей заняться этим кустарным промыслом, и многие овладели им в совершенстве. Из куска алюминия, меди, бронзы, пластмассы, слюды или дерева ловкие умельцы делали красивые вещицы с удивительно тонкой художественной гравировкой. Для плетения корзинок и сумок использовали проволоку с яркой изоляцией — красной, вишневой, желтой, синей, зеленой. Она оставалась после взрывов в лаве. Узники создавали великолепные узоры, похожие на цветные вышивки на тканях.

Вся эта продукция очень нравилась немцам, особенно их женам. Они давали заказы заключенным через своих мужей-шахтеров. Все это, конечно, делалось втайне от начальства. Разбазаривание дефицитного материала рассматривалось как вредительство. Но, несмотря на это, торговля не прекращалась. Немцы за эти красивые вещицы платили хлебом, маргарином, табаком.

Пленные жили коммуной. Все, кто только мог, добывали «сырье» и передавали его своим «мастерам». Выручку делили поровну.

Вдруг тишину нарушил предостерегающий возглас: «Хромой!» — но уже было поздно.

Опираясь на свою палку, Гоппе остановился в трех шагах от меня. Его бульдожья физиономия покрылась розовыми пятнами, в глазах засветились хищные огоньки. Несколько секунд он молча смотрел на «мастера», потом зловеще прошипел:

— Иди сюда… Лос!

Узник подошел к Хромому. Тот размахнулся, намереваясь ударить свою жертву по голове, но заключенный перехватил палку и несколько секунд продержал ее в своих руках. Гоппе яростно рванул палку, как штыком, нанес ею колющий удар прямо в лицо несчастному. Затем ударил еще и еще. Узник не выдержал, в бессильном бешенстве бросился на палача. С неожиданным для своего возраста проворством Хромой отскочил назад, дрожащей рукой выхватил маленький браунинг и разрядил в заключенного всю обойму.

На выстрелы сбежались немцы, штейгеры, дежурный с повязкой на рукаве и несколько веркшютцев.

— Обыскать! Всех обыскать! Тут бандиты, саботажники! — верещал Хромой, топая ногами и брызгая слюной.

В эту ночь я долго не мог заснуть. Перед глазами все время стояла картина жестокой расправы. А что ждет меня? Ведь завтра решается моя судьба: либо я обрету свободу и смогу отомстить извергам, либо окажусь на виселице.

 

Глава 6

Стасик уже поджидал меня на пятом горизонте. Чуть замедлив шаг, мы немного отстали от Нагеля.

— Владек, — торжественно обратился ко мне друг. — Ты готов?

Я почувствовал, как сжалось и рванулось сердце.

— Значит, после смены. Давай поднажмем и отработаем как следует, чтобы Нагель не задержал нас ни на одну минуту. На-гора поднимемся с первой группой поляков.

В забое уже все были на месте. Бринтмастер подготавливал взрыв. Заложив шпуры, он стал разматывать проволоку. Мы взялись помогать крепильщикам: принесли несколько стоек, подогнали порожняк.

Нагель был недоволен креплением штрека. Да мы и сами видели, что оно никудышное, особенно на последнем отрезке, который прошли перед нами две предыдущие смены…

Мы приступили к работе. После мощного взрыва угля было достаточно, и мы дружно взялись накидывать его в вагонетки. Работали сосредоточенно, молча.

Внезапно позади раздался оглушительный треск и грохот… Мы трое, как по команде, обернулись и увидели ужасную картину: метрах в двадцати от нас обрушилась огромнейшая глыба породы и завалила выход из забоя. Мы очутились в каменной западне.

— О, майн готт, майн готт! — закричал Нагель, обеими руками схватившись за голову.

От его крика у меня по коже забегали мурашки. Да и у Стасика сдали нервы. Он подбежал к штейгеру, и закричал:

— Заткнись, идиот, а не то, клянусь маткой боской, я проломлю тебе череп! Куда ты раньше смотрел?

— О, пан Езус, святая Мария? Разве ж я виноват? — заскулил Нагель. В это мгновение он совсем позабыл о своем расовом превосходстве и перешел на польский язык, что было для меня совершенной неожиданностью. Польская речь Нагеля поразила и Стасика. Он как-то сразу успокоился.

Мы подошли к обвалу. Осмотрев его, убедились: своими силами нам отсюда не выбраться. Не исключено, что порода осела по всему штреку. Для устранения такого обвала нужны недели.

Наш забой напоминал собой пещеру шириной в десять метров и метров в двадцать длиной, при высоте свода в три метра. Он мог обеспечить нас воздухом на сутки, не больше.

Нами овладело гнетущее чувство обреченности. Нагель впал в полное отчаяние и все время, точно молитву, растерянно бормотал:

— Нас откопают… нас откопают… нас непременно откопают…

— Ничего, Владек, — обнадеживал меня Стасик. — Не вешай носа! Наше счастье, что с нами фашист. Его не бросят.

Время, казалось, остановилось. Минуты тянулись как сама вечность. В голове у меня царил какой-то хаос.

Нагель сел на отвал породы, тупо посмотрел вокруг и вдруг стал всхлипывать, как дитя. Он расклеился окончательно.

— Простите меня, ребята! — сказал он сквозь слезы. — Я был к вам несправедлив.

И странное дело — мне стало жаль ненавистного до этого штейгера. Очевидно, точно такое же чувство появилось и у Стасика. Он взволнованно шагал по забою, потом остановился и сказал:

— Вместо того чтобы киснуть, шлях бы его трафил, давайте лучше пообедаем. Все равно двум смертям не бывать, чего уж…

С этими словами Стасик взял свою сумку и, подсев ко мне, выложил все продукты. Потом обратился к штейгеру:

— Подсаживайся, Нагель, пообедаем, небось на голодный желудок помирать тяжеловато.

Штейгер сразу как-то встрепенулся, выложил из своего портфеля все, что там было, и сказал:

— Ешьте, ребята, вы молодые…

— А ты разве старик, — усмехнулся Стасик. — Сколько тебе лет?

— Сорок два.

— Какая же это старость? Жена, дети у тебя есть?

Лицо Нагеля прояснилось, взгляд стал ласковым, даже нежным.

— У меня молодая, очень красивая жена. Я ее так люблю… — Голос его дрогнул. — А дочка… ей пять лет… кудрявенькая такая… — И он снова начал всхлипывать.

Стасик был уже не рад, что затеял этот разговор.

— Ну хватит, будет уж! Все обойдется.

После обеда Стасик, как только мог, подбадривал меня и Нагеля тем, что спасательные работы уже ведутся. Я охотно верил ему, и наше положение уже не казалось столь безнадежным. Даже Нагель немного повеселел. Он предложил нам поспать, а сам вызвался дежурить.

Проснулся я весь в поту. Раскалывалась от боли голова, зверски хотелось пить. В потемках едва мерцала одна карбидная лампа, словно свеча над покойником. Рядом сидел Стасик, а Нагель нервно вышагивал по забою. Его долговязая фигура сновала взад-вперед, как привидение. Под ногами трещал уголь, и этот треск лишь усиливал мертвую тишину и гнетущее чувство безысходности.

— Как-то странно держит себя Нагель, — шепнул мне Стасик. Он помолчал, потом окликнул штейгера: — Нагель, пить хочешь? Иди-ка сюда, выпей немного чаю.

— Пить? — удивленно переспросил Нагель и ни с того ни с сего расхохотался.

— Иди сюда, — повторил Стасик, — доедим, что осталось, выпьем чай и ляжем спать. Нужно беречь силы.

Штейгер послушно сел. Мы доели все до последней крошки и допили чай. Стасик, попросив меня подежурить, заснул.

Я сидел и не сводил глаз с Нагеля, а он все ходил и ходил по забою. Несколько раз я пробовал заговорить с ним, но штейгер не обращал на меня никакого внимания. Так продолжалось часа два. Мне стало не по себе, и я разбудил Стасика.

— Ничего не слышно? — спросил он. — А Нагель все шагает?

— Шагает, — сказал я.

— Гм… — обеспокоенно хмыкнул Стасик. — Нагель, который час?

Тот ничего не ответил.

— Ну и черт с ним. Ох, голова будто свинцом налита, и пить хочется… — впервые за это время пожаловался Стасик.

Через несколько часов мы будем отравлены углекислотой, ведь с каждой минутой кислорода становилось все меньше и меньше. По всему телу разливалась слабость, мною овладело тупое безразличие ко всему, и я заснул.

Разбудил меня какой-то крик, непонятная возня в забое.

— Владек, помоги! — услышал я голос своего друга. — Я тут, я держу Нагеля, он тронулся! Возьми в кармане моей куртки зажигалку и присвети. Только быстро.

Словно в бреду, я поднялся на ноги, вслепую кинулся на голос Стасика.

Вдвоем мы одолели Нагеля, связали ему поясами руки и ноги. Он орал не своим голосом, извивался, как спрут, бился головой об уголь, и мы с трудом кое-как его. утихомирили.

При свете зажигалки я увидел исцарапанное, окровавленное лицо Стася.

— Пока горит зажигалка, — хрипло произнес Стась, — поищи проволоку, а то ремень может не выдержать.

Мы скрутили руки сумасшедшего и привязали его к стойке. Нагель судорожно дергался, неистово кричал или дико хохотал. Жутко было слышать этот хохот безумного штейгера.

Зажигалка погасла, и все вокруг погрузилось в непроглядную тьму. Наконец успокоился и Нагель. Мы уже потеряли всякую надежду. Несколько раз я терял сознание, бредил.

В ту минуту, когда я пришел в себя, мой слух уловил какое-то слабое постукивание. Как видно, его услышал и Стасик, потому что на несколько секунд затаил дыхание и напряженно прислушивался. Постукивание стало отчетливее.

— Слышишь? — прошептал Стасик, словно боясь спугнуть эти глухие и призрачные звуки.

— Слышу! Слышу! — радостно произнес я и зарыдал, прильнув к груди своего товарища.

И хотя мы задыхались от недостатка кислорода, настроение наше заметно улучшилось. Мы сидели обнявшись и плакали. Сколько времени это продолжалось — не знаю, но вот отчетливо послышалось скрежетание бура, вгрызавшегося в породу. Стасик вынул зажигалку и без конца щелкал ею. Наконец появился слабый огонек. Осторожно, чтобы не погасить его, Стасик встал и, с трудом переставляя ноги, подошел к завалу. Через секунду послышался его радостный голос:

— Владек, сюда! Мы спасены!

Из последних сил я пополз к нему. То, что я увидел, заставило радостно дрогнуть сердце. Из отверстия в породе торчал конец тонкой металлической трубки. Припав к ней, Стасик жадно вдыхал. Это наши спасатели пробуравили в каменной глыбе отверстие, вставили в него длинную трубку и пустили по ней из баллона кислород. Мы по очереди втягивали в легкие прохладные живительные струи. Потом подтащили к завалу уже бесчувственного Нагеля и положили лицом к отверстию трубки. Через некоторое время он очнулся и начал что-то бормотать.

Кислород поступал беспрерывно. Мы могли свободно дышать.

Ползая на четвереньках, мы нащупали кайло и, вернувшись к завалу, стали осторожно стучать по трубке. В ответ услышали точно такие же постукивания.

И наконец настала столь желанная, столь незабвенная минута. Откололся кусок породы, и в образовавшееся отверстие брызнул электрический свет.

— Живы?

Мы оттащили Нагеля в глубину забоя.

— Давай развяжем его, а то еще обвинят нас в насилии над немцем, — сказал Стасик.

Высвободившись от пут, Нагель стал на четвереньки, потом поднялся на ноги и, словно пьяный — его качало из стороны в сторону, — начал ходить по забою, натыкаясь на стойки и вагонетки. Вдруг он снова захохотал, но мы уже не обращали на него никакого внимания. Вскоре через довольно просторное отверстие пролез человек в каске. Он подбежал к нам с санитарной сумкой и кислородной маской в руках и спросил:

— Раненые есть? Кто нуждается в медицинской помощи?

— Да вот Нагель… наш штейгер, — ответил Стасик.

Санитар подбежал к Нагелю и, увидя его окровавленное лицо, стал доставать из сумки бинт и вату.

— Хайльхитла! Хайльхитла! — дико заорал Нагель, а потом взорвался хохотом и бранью. Сильным ударом сбил с ног санитара. Немцы, которые пролезли в отверстие вслед за санитаром, бросились к потерявшему рассудок штейгеру, а он крушил своими кулачищами всех подряд. Спасатели, не ожидая такой встречи, сперва растерялись, но потом свалили сумасшедшего и, уложив на носилки, унесли.

— Давно с ним такое? — спросил санитар, вытирая разбитый нос.

— Недавно, — ответил Стасик.

— Как же вы с ним…

— Держали в объятиях, — усмехнулся Стасик.

Санитар с уважением посмотрел на мощную фигуру поляка.

Нас напоили чаем и спросили, сможем ли мы дойти сами.

Мы пролезли через только что сделанное отверстие, догнали санитаров, несших носилки с Нагелем, и, поддерживая друг друга, побрели к стволу. За нами шла команда спасателей. Не знаю, сколько часов они работали, но усталость валила их с ног. Это были простые немецкие шахтеры, и их сочувственное, человеческое отношение глубоко тронуло нас. Они же сказали нам, что в заваленном забое мы просидели сорок шесть часов.

И вот подъемная клеть мчит нас наверх. Возле эстакады надшахтного строения стоят две машины «скорой помощи», а рядом с врачами в белых халатах два веркшютца, вооруженные карабинами и дубинками. Они ожидали нас. Шуцманы явились за мной (причем двое — за одним узником) независимо от того, придется ли им конвоировать живого или мертвого.

К носилкам с Нагелем подбежала необычайно красивая молодая женщина, с которой была маленькая девочка. Женщина упала на колени, прижалась к груди связанного мужа и зарыдала. Девочка испуганно смотрела на эту сцену, не узнавая отца, — ведь он был весь черный от угольной пыли, и она никогда не видела его таким. Она горько заплакала. Каково же было мое изумление! В этой рыдающей женщине и ее дочери я узнал тех, что прогуливались в скверике, когда нас вели из тюрьмы в шахту…

Носилки с Нагелем поставили в санитарную машину, она умчалась в городскую больницу. Нас со Стасиком шуцманы повезли в душевую.

После душевой нас отправили в медпункт. Врач на скорую руку осмотрел обоих, дал выпить какие-то порошки и сказал:

— Все в порядке. Телесных повреждений нет. Сутки отдыха, в воскресенье на работу.

Стоял погожий теплый день. Ослепительно светило солнце. Воздух, напоенный ласковым солнечным теплом и ароматом зелени, пьянил. Весело чирикали воробьи в густых кронах деревьев. После всего пережитого в заваленном забое на глубине шестисот метров под землей прекрасным и необычайным показался мне этот мир, мир солнца, тепла, зелени…

Возле раздевалки мы встретили большую группу английских военнопленных, которых только что привезли сюда на вторую смену. Увидя нас, англичане оживленно заговорили, приветливо закивали. Кто-то им сказал, что мы и есть те шахтеры, которых почти двое суток откапывали и уже считали погибшими. Нас окружили, приветливо улыбаясь, жестикулировали, что-то говорили, а потом надавали мне и Стасику сигарет, плиточного шоколада, пакетиков с галетами и бутербродами.

— Мне не нужно, — пробовал отказаться Стасик. — Ему — дело другое… Он русский, заключенный…

Но его не слушали. Англичане успокоились только тогда, когда увидели, что нам уже некуда девать их подарки.

Растроганные и взволнованные, мы с трудом выбрались из их окружения. Стасик пошел к воротам, а меня два веркшютца повели в лагерь. Карманы мои были набиты до отказа, в руках я нес коробки с галетами, печеньем, шоколад, пачки сигарет. Веркшютцы посматривали на меня с плохо скрытой завистью, а потом дипломатически завели разговор о качестве английских сигарет.

Я понял, куда они гнут, и предложил им несколько пачек. Воровато оглянувшись по сторонам, веркшютцы поспешно спрятали их в карманы, прихватив заодно и по две плитки шоколада.

— Если лагерфюрер отберет у тебя все, мы подбросим тебе зуппе, — милостиво посулил мне один из них. Я поблагодарил его, а сам невольно подумал, что, если бы заключенный отобрал у немца хотя бы одну пачку сигарет, его непременно повесили бы как вора.

Когда мы подошли к лагерю, из ворот выходила колонна узников, которых вели в шахту. Пересчитывал их сам Мерин.

— Хайльгитла! Герр лагерфюрер! Заключенный номер тысяча семьсот двадцать девять, которого завалило в забое, доставлен! — отрапортовал один из веркшютцев.

— А это что? — Мерин кивнул на мои оттопыренные карманы и пакеты в руках.

— Это англичане, герр лагерфюрер. Нам неудобно было перечить. Все-таки англичане…

— Англичане… алее шайзе… — буркнул себе под нос Мерин, а потом гаркнул: — Марш за мной!

В кабинете Фаст потребовал, чтобы я все выложил на стол. После чего выбрал самый маленький пакетик с бутербродами, ткнул его мне и приказал:

— А теперь — марш! Вон!

Веркшютцы сдержали слово и во время раздачи баланды дали мне добавочную миску пойла. Более того, они доверительно сообщили, что в связи с субботой лагерфюрера не будет на вечернем аппеле и я смогу поспать.

Я сразу же пошел в барак, забрался на нары и заснул мертвецким сном.

 

Глава 7

Весь последующий день меня трясло как в лихорадке. Я окончательно решил бежать, не откладывая. Но теперь это зависело от многих неизвестных: а вдруг Стасика переведут в другую смену? А что если нашу бригаду расформируют и меня пошлют на другой горизонт, в другую лаву?

На утреннем аппеле я ни жив ни мертв стоял среди тех, кто должен был идти в первую смену. Мой номер не вызвали. Я с облегчением вздохнул. Однако волнения на этом не кончились. А что, если Стасика перевели в третью смену? Можно было сойти с ума от этих мыслей! После обеда выстроили вторую смену. В ней оказался и я. Возле клети штейгеры начали разбирать своих заключенных. Неожиданно меня кто-то подтолкнул:

— А ну шевелись, сонная тетеря, доннер веттер!

Я чуть не закричал от радости. Это был Стасик. Когда клеть остановилась и из нее высыпали шахтеры и начали растекаться в разные стороны, мы отошли немного, остановились и обнялись, словно после долгой разлуки. От огромного нервного напряжения я весь дрожал.

— Владек, успокойся, — ободрял меня Стась. — Мы живы и снова вместе. Сегодня же уйдем отсюда навсегда, успокойся, малыш!

Вот и наш штрек. Его уже не узнать. Он расчищен от обвала, поставлено новое крепление. Три предыдущие смены углубили выработку. В новом забое мы застали бринтмастера и бригаду крепильщиков.

— Хайль Гитлер! — неожиданно приветствовал Стасик немцев.

Те с удивлением поглядели на поляка и не ответили.

— С каких это пор поляки начали так почитать фюрера? — язвительно спросил один из шахтеров.

— Да будет вам известно, камрады, — ничуть не смутился Стась, — что я не поляк, а фольксдойче. Сегодня получил документы. Наконец-то справедливость восторжествовала!

— Выходит, теперь ты будешь замещать Нагеля?

— Конечно. Завтра мне дадут еще двух русских, и я возглавлю бригаду.

Стась мастерски копировал Нагеля. Даже на меня покрикивал точно так же. Поставив крепления, немцы перешли в другой забой, а мы со Стасем взялись за работу. Он был очень возбужден, шутил, заражая своим настроением и меня.

— Представляешь, как завтра явятся эти болваны, а новоиспеченного штейгера фольксдойче пана Станислава Бжозовского и его доблестной бригады в лице пана Владека и след простыл. Вот диковина будет! Хотел бы я увидеть их рожи, — не унимался Стасик.

— А из тебя мог бы получиться неплохой актер, — сказал я, любуясь своим другом.

— Актер — пустое дело, — серьезно ответил Стась. — Вместо того чтобы паясничать в этой дыре перед ослами, лучше бы нам с тобой пускать под откос фашистские эшелоны, взрывать мосты. Вот то, настоящее дело! Ты готов к этому?

— Я ко всему готов. Если нужно будет, и к смерти.

— Помирать не торопись. Мы еще повоюем, еще не одному арийцу свернем шею. Я купил две финки. Это уже оружие. С ними мы раздобудем карабины или автоматы. Тогда начнем настоящую борьбу. И еще запомни, — продолжал Стась. — Дело, на которое мы идем, требует мужества. Бывает так: человек решился на отчаянный шаг, но в критический момент может спасовать. Тогда конец. Понимаешь, о чем я говорю?

— Все понимаю и клянусь свободой: не подведу тебя ни в чем!

Обнявшись, мы поклялись друг другу в верности. Я понимал, что это делалось не из любви к романтике. Ведь мы решились на отчаянное дело, где ставкой была жизнь.

За работой и разговорами прошло несколько часов. Стась предложил перекусить. После обеда он настоял, чтобы мы по очереди немного поспали.

— Нужно набрать сил на дорогу. Засни ты первый, — сказал он, — а я покараулю.

События последних дней так измотали нас, что Стась и сам не заметил, как прикорнул возле меня. Проснулся я от удара по спине. Как ужаленный вскакиваю и первое, что вижу, ослепительный свет аккумуляторной лампы, а в нем прямо перед собой студенистую, как желе, искривленную яростью физиономию обер-инженера Гоппе. Он задыхался от злобы, обрушивая на меня удар за ударом. Не успел я крикнуть «Стась!», как разъяренный Гоппе набросился и на сонного поляка. Все дальнейшее произошло мгновенно. Вскочив, Стась вырвал из рук обер-инженера палку, переломил ее о колено и шагнул на Хромого. Перепуганный Гоппе попятился, дрожащая его рука полезла в карман.

— Берегись! — крикнул я Стасю. И в ту же секунду в руке Хромого блеснула сталь пистолета.

Стасик что-то крикнул, схватил кайло и ударил им по голове обер-инженера. Уронив браунинг и лампу, Гоппе беззвучно рухнул на груду угля, прямо к моим ногам. Рука, только что державшая оружие, дернулась в последней конвульсии. Сухие крючковатые пальцы, украшенные дорогими перстнями, словно когти хищника царапнули уголь и замерли.

По спине поползли мурашки, лоб взмок от пота. Нас обоих ждала виселица. Страх парализовал меня. Я не знал, что делать. Понимал только одно: нельзя терять ни секунды. Первым пришел в себя Стасик. Он поднял пистолет, сдул с него угольную пыль, вынул обойму, деловито проверил патроны. Внешне Стась выглядел спокойно, но я заметил, как у него дрожали пальцы.

— Ну что ж, — сказал он, пряча браунинг в карман, — немного не по плану, но начало все же положено: одним гадом стало меньше.

Обыскав карманы Хромого, он снял с него пиджак и обернул голову убитого, крест-накрест связав рукава. Мы отнесли труп чуть в сторону, а место, где он лежал, засыпали, чтоб уничтожить следы крови. После этого сунули ему под ремень сломанную палку. Взяв тело за руки и за ноги, мы понесли его к старым выработкам затопленного штрека.

Никто нам не встретился. Мы перебросили мертвого через кирпичную кладку, которой был обложен затопленный штрек, перелезли туда сами и, сгибаясь под нависшими глыбами осевшей породы, отнесли Хромого в глубину выработки, присыпали породой и кусками сгнивших стоек, а сами поспешили назад.

Кайлы, лопаты, вагонетки — все было на месте. Это нас немного успокоило. Чувство тревоги и страха постепенно проходило.

Еще никогда мы не работали с таким рвением. Надо было торопиться, чтобы до конца смены отправить хотя бы с десяток вагонеток и таким образом замести все следы.

Когда мы отправляли свою первую вагонетку и перед выходом из штрека на центральную магистраль цепляли ее к веренице остальных, Стасик, стерев номера, обозначенные мелом на чужих наполненных вагонетках, поставил цифру 43 — номер нашей бригады. До конца смены мы отправили семь своих вагонеток и приписали себе десяток чужих. Для выполнения нормы оставалось дать еще одну. Мы нагрузили ее, а когда пришла смена, собрали инструмент, сложили его на вагонетку и собрались уходить.

— Сколько дали? — спросил прибывший штейгер.

— Восемнадцать, — ответил Стась.

— А почему в забое осталось так много угля?

— Бурильщики обрушили больше нормы, думали, что нас будет трое.

— Ладно, ступайте, только отправьте свою вагонетку, — сказал штейгер.

На поверхности еще не было ни веркшютцев, ни солдат конвоя. Они появятся здесь минут через пятнадцать. У меня неистово колотилось сердце: достаточно было кому-нибудь увидеть нас, и все планы лопнут, как мыльный пузырь. Но Стась продумал мельчайшие подробности побега.

Сойдя с эстакады, мы очутились в шахтном дворе, по которому нас, узников, водили только под конвоем.

Начинало смеркаться. Парило. Небо обложили тяжелые черные тучи. Надвигалась гроза.

Мы подошли к большому помещению из красного кирпича. Там размещались раздевалки и душевые. В них между сменами мылись и переодевались тысячи шахтеров «Гогенцоллернгрубе».

Мы пошли в раздевалку польских рабочих. Она занимала половину огромного зала, перегороженного от пола до потолка металлической сеткой, за которой переодевались немцы.

Стась отомкнул свой шкафчик и, став спиной к сетке, вынул пистолет и переложил его в свой новый костюм.

— Раздевайся, но только не торопись. Спокойно! И не оглядывайся на немцев.

Раздевшись, мы спрятали свои черные робы в нижнее отделение, взяли мыло, мочалку и отправились в душевую. Стась плотно притворил за собой дверь, развернул мочалку и достал спрятанный в ней парик.

— Теперь надо подождать поляков, — сказал он. — Пока их не будет, воду пускать нельзя, иначе веркшютцы услышат.

Проходили минуты страшного напряжения. Мне показалось, что биение моего сердца слышно за дверью. Но вот в коридоре раздался шум, долетели обрывки разговора, смех. Это пришли веркшютцы и немецкая военная охрана. Мучительно медленно тянулось время. Наконец распахнулись двери, и голые, черные, как сажа, польские шахтеры ввалились в душевую.

Помещение наполнилось паром, раздавались громкие голоса. Мы помылись раньше всех, но выходить не торопились. Только после того как душевую покинул последний поляк, Стась ловко натянул мне на голову парик и подтолкнул под душ, чтобы я смочил свои новые волосы. Потом, обняв меня за плечи и насвистывая какую-то немецкую песенку, провел по коридору в раздевалку. Там мы переоделись. На мне был костюм, шляпа, даже галстук.

Вместе с поляками мы прошли по коридору во двор.

В воздухе все сильнее пахло грозой. Фиолетовые молнии то и дело раскалывали низко нависшие тучи. Могучие удары грома сотрясали воздух. Налетел вихрь, взметнул к небу черную пыль и мусор.

Поляки торопились к проходной, чтобы успеть до дождя добраться к своим баракам. Мы не отставали ни на шаг. Оставалось самое трудное — пройти контрольно-пропускной пункт. Там проверяли аусвайсы.

— Подожди! — остановил меня Стась. Он вынул пистолет, поставил на боевой взвод и осторожно опустил во внутренний карман пиджака.

— Иди вперед, — сказал он. — Когда поравняешься с часовым, небрежно вынешь аусвайс, чуть поднимешь его и, не замедляя шага, пройдешь дальше. Если он и попытается остановить тебя, я буду стрелять. Тогда беги за ворота, там свернешь в улицу направо. Я догоню тебя.

Мы снова пристроились за поляками. Очередь быстро продвигалась. Вправо и влево от ворот, вооруженные карабинами, в плащах-дождевиках стояли веркшютцы. При свете прожекторов они просматривали аусвайсы.

В это мгновение в небе вспыхнула огромная извилистая молния, загрохотал гром, и по земле застучали первые капли дождя. Теперь вахтеры не очень-то станут приглядываться к нам. Дело в том, что у меня был польский аусвайс, но с чужим фото. Правда, на лацкане моего пиджака был нашит знак в виде желтого четырехугольника с немецкой буквой Р, как у всех поляков. Так что в этом отношении я не должен был вызвать подозрение.

Тем временем дождь припустил по-настоящему. Веркшютцам было не до фотографий. «Вайтер, вайтер, бевегтойх, шнель!» — покрикивали они, и очередь быстро продвигалась. «Шнель!» — услышал я обращенный ко мне окрик и ускорил шаг. За мною вышел Стась. Если бы он только знал, каких огромных усилий стоило мне сдержать себя и не броситься бежать!

— Спокойно! — сказал Стась, сжав мою руку. — Выйдем на главную магистраль Бойтен — Катовице, по ней доберемся до восточной окраины и глухими переулками выскользнем из города. До утра мы должны быть в Польше. Выспимся и отдохнем в лесу.

Поляки, с которыми мы вышли, повернули влево, в западную часть Бойтена, где находились их бараки, мы же со Стасем свернули на Катовицкое шоссе. Черная густая тьма ночи поглотила нас.

 

Глава 8

Стась отлично знал город и безошибочно вел на восток. Мы прошли с километр, никого не встретив. Все живое спряталось, словно вымерло. Нигде ни огонька — немцы строго придерживались светомаскировки. Только вспышки молнии время от времени освещали нам путь.

— Сейчас будет мост. От него до Катовиц пятнадцать километров, — сказал Стась. — За мостом начинается дачная околица. Там будет безопаснее.

Вот мы на мосту. Во тьме не было видно, что под ним: река, дорога или просто балка. Мы прошли метров сто. Вдруг впереди послышались тяжелые шаги. Это могли быть либо полицаи, либо жандармы. В Германии так ходили только они. На мгновение замираем, не знаем как быть…

Тяжелый топот кованых сапог приближался. Неожиданно мрак прорезал ослепительно белый луч, ощупал весь мост и остановился на нас. Меня словно ударили в глаза. Я окончательно растерялся.

— За мной! — скомандовал Стась, и мы пошли вперед. Бежать было бессмысленно: прожектор держал нас на прицеле. К нам приближалось двое военных в больших плащ-накидках, с автоматами на груди. На головах у них — каски с двумя козырьками, спереди и сзади (их носили жандармы и гестаповцы). Узники-беглецы о таких касках говорили: «Здравствуй и прощай». Козырек спереди — «здравствуй, гестапо»; козырек сзади — «прощай, жизнь».

— Ты молчи — я буду разговаривать сам. Да вынь руку из кармана, — патрули этого не терпят, — успел сказать мне Стась.

Команда «хальт!» прозвучала, как выстрел в лицо. «Документ, аусвайс!»

— Пожалуйста, — спокойно ответил по-немецки Стась и неторопливо полез во внутренний карман пиджака.

Я стоял ни жив ни мертв. Не успел опомниться, как один за другим грохнули два выстрела. Оба гестаповца рухнули на мостовую. Резко лязгнули о камни брусчатки их автоматы и каски. В это мгновение слева от нас прогремели выстрелы из карабинов.

— За мной! — крикнул Стась и рванулся вперед. Споткнувшись, я плюхнулся плашмя в наполненный водой кювет, но тут же вскочил и побежал за Стасем, который свернул с дороги вправо. Я уже не видел его, только слышал, как шлепали по лужам башмаки. Через минуту-другую я перестал слышать и это. Выстрелы позади прекратились, зато пронзительно засвистели полицейские свистки, причем одновременно, как мне показалось, отовсюду.

Вспыхнула молния, и я увидел перед собой ровную линию аккуратных заборов, а за ними темную стену садов. Где же Стасик? Внезапно совсем с другой стороны послышался далекий голос: «Владек!» — вслед за ним грозный окрик «хальт!» и два пистолетных выстрела. Я побежал наугад, наткнулся на ограду, перелез через нее, затем через другую, третью… Казалось, конца не будет этим оградам. Далеко впереди я слышал треск заборов и тяжелый топот. Наконец все стихло. Меня охватило полное отчаяние. Бежать в том направлении, в каком побежал Стась, было бессмысленно. Я мог нарваться на полицаев. Надо запутать следы и сбить с толку преследователей.

Прошло не менее часа, пока я выбрался из лабиринта дачных усадеб. Когда последние силы уже покидали меня, решил остановиться, перевести дыхание. Мокрый до нитки, я прижался к какому-то дереву и прислушался.

Дождь прекратился. В ночном воздухе остро пахло цветами, сочной зеленью, мокрой землей.

Выстрелы разбудили жителей поселка. Перепуганные, сонные, забыв даже о суровых правилах светомаскировки, они включали электричество, выходили из своих домиков и спрашивали друг друга, что случилось.

Я с тоской подумал, что выбраться отсюда уже не удастся. В лучшем случае продержусь до утра, а там меня сразу же сцапают.

Хотя я и потерял надежду на спасение, но все же снова заметался в квадратиках дач, которым, казалось, конца-краю не будет. Наконец после бесконечных головокружительных прыжков через заборы и бешеной беготни я совершенно неожиданно очутился на свободном пространстве. Пробежав еще несколько сот метров, с ужасом увидел впереди громадину террикона и |шахтные строения. Вместо того чтобы выскользнуть из Бойтена и податься на восток, я возвращался туда, откуда бежал. Фатальный круг замкнулся. Я почувствовал себя в капкане, выбраться из которого невозможно!

Мой взгляд остановился на каком-то большом черном предмете, маячившем впереди. Приглядевшись, увидел синюю электрическую лампу и с ужасом понял, что передо мной, в каких-нибудь двадцати-тридцати метрах, проходная шахты. В следующее мгновение моя догадка подтвердилась: скрипнула дверь, и в освещенной раме притолоки застыла фигура шуцмана с аккумуляторным прожектором на груди, с карабином за плечами. Я камнем упал на землю, и как раз вовремя. К счастью, вахтер ничего не заметил. Он постоял, громко зевнул, почесал затылок, поглядел в темное небо и пошел назад. Это была другая шахта, не «Гогенцоллернгрубе».

Неожиданно темноту ночи разорвал голубовато-белый свет прожектора. Оттуда, где он вспыхнул, грозно зарычала овчарка. Пока его размашистый луч шарил по двору, я, припадая к земле, пополз назад, потом вскочил и что есть духу побежал. Даже не заметил, как передо мною разверзлась какая-то бездна. Я плюхнулся во что-то жидкое, вонючее и камнем пошел ко дну. Инстинкт самозащиты заставил меня вынырнуть. Вонючая вода была с привкусом нефти и трансформаторного масла. Проплыв несколько метров, натыкаюсь на совершенно гладкую бетонную стену. Механически плыву вдоль нее и неожиданно для себя нащупываю какую-то металлическую скобу, схватившись за которую я могу отдышаться. Пошарил рукой повыше — там вторая скоба. По этим скобам и выбрался я из проклятого котлована и побежал куда глаза глядят. Последние силы покидали меня. Мной овладело тупое безразличие ко всему. И вдруг я услышал гудок паровозика, который, натужно пыхтя и маневрируя возле шахтной эстакады, наверно, загонял вагоны под загрузку.

Молниеносно созрел план: груженные углем вагоны не будут долго стоять на месте. Их куда-нибудь да повезут — возможно, на восток. Забраться в один из пульманов и зарыться в уголь. Вот в чем мое спасение.

Вскоре я был уже в одном из пустых пульманов. Отбежал в угол, приник лицом к металлической стенке, закрыл голову руками. Вот заскрежетало железо и из бункера с неимоверным грохотом сплошным потоком посыпался в вагон антрацит. Всего лишь несколько кусков ударили меня по спине. Я заработал ногами, поднимаясь на кучу угля, которая ежеминутно увеличивалась. Постепенно вагон заполнялся углем. Туча пыли скрыла меня от посторонних глаз, а когда она рассеялась, я уже лежал возле самого борта под углем. Из него торчала только голова. Можно было дышать и видеть, что делается вокруг. Вдруг мне на голову откуда-то сверху брызнули какой-то жидкостью. Позже, я понял, что это был известковый раствор, которым «опечатывали» груженные углем вагоны.

Огромное нервное напряжение понемногу стало спадать, уступив место нестерпимой физической боли. Острые, как шипы, куски антрацита впивались в тело, доводя до судорог.

После долгого маневрирования паровозик втащил груженные углем вагоны на товарную станцию, где их загнали в тупик и отцепили. Они простояли там почти до утра. Трудно даже вообразить себе, какие душевные и физические муки испытал я на протяжении этой нескончаемой ночи. Ко всему меня томила невыносимая жажда. С каждой минутой я все больше и больше чувствовал, как мое тело наливается смертельной усталостью, веки слипаются. И я не заметил, как заснул. Это был какой-то сплошной кошмар. Чего только не мерещилось мне! Прежде всего передо мною выросла бульдожья, с пеной у рта отвратительная рожа Хромого. Он уставился на меня воспаленными хищными глазками и протянул к горлу крючковатые костлявые пальцы. «Все равно не убежишь!» — угрожающе шипел Гоппе. Мгновение спустя он уже целился мне в глаза палкой с острым наконечником. Гоппе сменил лагерфюрер Фаст. Размахивая добротной большой плеткой из воловьих жил, он тоже кричал, что мне ни за что не удастся убежать. Потом появился толстый, с лысым и блестящим, как бильярдный шар, черепом Фишер, ассистент доктора Баршке. Он приехал за моим трупом. Брезгливо морщась, Фишер ощупывал мое тело и азартно торговался с Мерином. «Да разве это товар! — с пеной у рта доказывал он Мерину. — Ведь труп совершенно высох. Ему красная цена десять марок!» А вот я заблудился в затопленных штреках «Гогенцоллернгрубе», и целая свора веркшютцев, впереди которых бегут разъяренные овчарки, каждая величиной с доброго теленка, преследуют меня. Я падаю и… просыпаюсь. Весь мокрый дрожу — зуб на зуб не попадает. Никак не могу понять, где я. Заставил себя пошевельнуться. Болит каждая клеточка моего тела! Задубелыми пальцами разгребаю какую-то массу, что давит и давит… Ах да, это же уголь…

Теплая волна радости разливается по моему истерзанному телу. Натужно пыхтя, паровоз тащит со станции Бойтен вереницу вагонов. Он уже набрал скорость. На стыках рельсов ритмично стучат колеса, куда-то назад торопливо бегут светофоры.

Прощай, ненавистный город шахт и рабов! Я вырвался из твоих смертельных объятий!

Просыпался серый рассвет. В небе бледнели и гасли дрожащие звезды. Из окружающего мрака проступали расплывчатые контуры каких-то строений.

Я выбрался из-под угля, сел и, поеживаясь от встречного потока холодного воздуха, принялся растирать окоченевшее тело. Немного придя в себя, пытаюсь сориентироваться, в каком направлении мчит эшелон.

Рассвет разгорался медленно. Далеко-далеко за лесными просторами появились первые робкие полосы света утренней зари. Багрянец зарницы разливался все дальше и дальше, вот он уже затопил полнеба, и вскоре из-за горизонта выкатилось огромное кроваво-красное солнце. Поезд мчал прямо на него. Значит, я еду на восток!

Но радость моя оказалась преждевременной. Изогнувшись змеей, поезд начал менять направление. Сперва солнце переместилось вправо, а вскоре очутилось позади, и я понял, что еду на запад. Это открытие ошеломило меня, наполнило душу ужасом и отчаянием. Огонек надежды окончательно погас.

Я решил прыгать на ходу. Сразу же вспомнил поучительный рассказ о том, как нужно прыгать с идущего поезда. Это было в Кройцбурге на пересыльном пункте в апреле нынешнего года. Меня — в который уже раз — поймали и бросили в лагерь, где находились преимущественно советские военнопленные. Лагерь был пересыльный, и невольников долго в нем не держали. Их сортировали и отправляли в различные лагеря: для военнопленных, в концентрационные, штрафные и так называемые «рабочие». Все они, собственно говоря, мало чем отличались один от другого. В Кройцбургском лагере ни на какие работы нас не гоняли, зато почти и не кормили. Но люди духом не падали. Наступившая весна вселяла надежды на жизнь, на перемену обстановки. Незыблемо верили, что вскоре Красная Армия перейдет в решительное наступление, что союзники наконец откроют второй фронт.

Я с интересом присматривался к военнопленным, прислушивался к их разговорам, жадно усваивал все услышанное. Иногда в бараке тихонько пели излюбленные песни: о ямщике, погибшем в степи, о далеком священном Байкале, о Днепре ревучем или о слепом кобзаре.

Песни чередовались с рассказами — схожими историями о счастливо удавшихся побегах. И лишь у одной был трагический финал. Шамкая беззубым ртом, узник рассказал, как полсотни советских военнопленных осуществили групповой побег во время движения поезда. Их везли в товарном вагоне. Проломив пол, они проскальзывали в проем один за другим и падали на железнодорожное полотно. Уцелели только трое. Но и они получили тяжелые травмы и далеко отползти не смогли. Утром примчалось гестапо и с помощью собак быстро нашли несчастливцев. Двоих убили, а этого помиловали — нужен был свидетель. «Вот только зубы прикладами выбили», — закончил свою трагическую повесть военнопленный.

— Кто же прыгает под поезд? — вмешался в разговор наш сосед по нарам. — Это ведь безумие.

И он рассказал, что на любой скорости можно удачно совершить прыжок. Только делать это нужно умеючи, в момент, когда поезд идет по крутой насыпи. Выбросившись из вагона, будешь лететь по инерции вперед, по траектории, касательной относительно склона. Лучше всего прыгать в снег. Трава и кусты летом тоже могут сыграть роль амортизаторов. В момент полета нужно сжаться в комок, руки прижать к груди, согнутые в коленях ноги — к животу, а голову втянуть в плечи. Тогда, приземляясь, ты будешь катиться, как мяч. Это убережет от переломов и травм. Сам он, оказывается, был акробатом в цирке и знал толк в таких делах (я тоже до войны увлекался акробатикой, и не без успеха).

Тем временем поезд, не замедляя хода, миновал станцию. Я успел прочесть название: «Onneln. Так ведь это в сорока километрах на запад от Бойтена. А восток, столь желанный моему сердцу, оставался недосягаем! Из вагона хорошо просматривался зеленый простор лесов, а над ними — бездонное небо. Ярко светило утреннее солнце. Внизу сверкнула синяя лента какой-то речушки, извивавшейся в осоке. По обе стороны насыпи зеленели нескошенные луга с разбросанными по ним кустами ольхи.

Улучив момент, когда поезд поднялся на высокую насыпь с крутыми склонами, я выбрался из пульмана, ухватился за борт и повис на руках. Лечу, зажмурясь от страха. Ощущение такое, будто много выстрелили из пушки. Но уже в следующую секунду тело резко крутнулось и покатилось по насыпи в какую-то пропасть.

Первое, что я увидел, открыв глаза, было небо. Его будто только что вымыли — такое оно было чистое и бездонное. Поворачиваю голову. Прямо перед глазами желтая пуговичка, отороченная трогательно белыми лепестками, — полевая ромашка. Шевелю руками, ногами. Как будто все в порядке. Только очень болит левое плечо и правое колено. Ударился, видимо, здорово.

Поднимаюсь на ноги, осматриваюсь. Вокруг покой и тишина, такая, что в ушах звенит. Мне кажется, я слышу, как дышит земля и растет, тянется к солнцу трава. С наслаждением вдыхаю целебный воздух лугов, настоянный на утреннем солнце, на травах и цветах. Меня до слез трогает озерцо синих васильков и кипень белоснежных ромашек неподалеку. Вдали под лесом, выползая из ложбин и оврагов, встают космы утренних туманов. В тишине темными неподвижными комочками повисли неутомимые певцы-жаворонки. Такая благодать!

Пройдя километра два лугом, я наткнулся на речушку. Лег на траву и пересохшими губами жадно припал к воде. Передохнув, решаю помыться и привести в порядок свою одежду. Шляпу и парик я потерял еще во время купанья в котловане. Ну и черт с ними! А вот финки жаль, ее тоже нет. Прежде всего нужно уничтожить все следы моего пребывания на шахте. Я порвал на мелкие клочки свой аусвайс и бросил обрывки в воду. Потом оторвал метку с буквой Р. После этого вытрусил и выстирал свою одежду и расстелил в кустах на солнце. Долго купался сам, но клятый уголь не так-то просто отмыть.

Пока просыхал мой костюм, я лежал на спине и жевал горьковатые стебли, чтобы хоть немного утолить голод. День шел к концу. Вечерело. По лугу ползли и удлинялись тени от кустов и деревьев. Я оделся и взял направление на лес, синевший вдали.

 

Глава 9

Прошло четверо суток со дня побега из лагеря шахты «Гогенцоллернгрубе». Я пробирался на восток. Шел только ночью. Питался тем, что находил в полях: редиской, морковкой, молодой, мелкой, как горох, картошкой, жевал зеленые колосья ржи. Города и села, что попадались по дороге, обходил стороной.

На пятый день я лежал в кустах на околице затерявшегося в лесах хуторка. Мучительно хотелось есть. И все мысли вертелись вокруг одного: как бы разжиться куском хлеба. Кружилась голова, перед глазами плыли желтые круги, предательская слабость разливалась по телу. Я решил попытать счастья и стал подбираться к последнему двору.

За каменной оградой зеленел роскошный сад, а за ним выглядывали двухэтажный дом, крытый красной черепицей, и несколько хозяйственных строений. Я проскользнул в калитку и притаился в кустах сирени, росшей поблизости коровника. Вскоре я увидел трех светловолосых девушек в синих рабочих комбинезонах. Они подметали мощеный просторный двор. По их речи я понял, что они польки.

Из дома вышел пожилой дородный мужчина. На голове у него была зеленая шляпа, за ленту которой воткнуты несколько ярких перышек. Рукава клетчатой рубашки закатаны по локоть, лицо и шея порядком загорели. Поверх сорочки одет черный жилет. По всему видать — хозяин. Попыхивая большой, причудливо изогнутой трубкой, он вынул из кармана часы, посмотрел на них, потом поглядел на заходящее солнце, что-то сказал девушкам и ушел.

Одна из работниц поставила у коровника метлу и куда-то исчезла. Полчаса спустя она пригнала с поля восемь красной масти коров. Другая девушка принесла белые эмалированные ведра, накрытые марлей, небольшое ведерко, очевидно с водой, белую тряпку и маленький стул. Третья притащила два больших бидона и поставила их возле коровника. Началась дойка.

День угасал. На землю спускались сумерки. Из коровника вышла одна белянка с полным ведром молока. Я тихонько окликнул ее. От неожиданности она вздрогнула, чуть не выронила ведро. Потом, оглядевшись вокруг, подошла ко мне.

Я страшно волновался, путая польские слова:

— Я русский… бегу… из Германии. Несколько дней ничего не ел… ради самого Езуса… прошу вас…

— О, Езус, Мария! — воскликнула пораженная девушка. В ее глазах застыл испуг.

— Не бойся меня, — начал я умолять. — Если не можешь дать хлеба, я уйду, только никому не говори, что видела меня здесь.

— Погоди тут…

Прошло добрых полчаса. Я не знал, как поступить. Уже совсем смеркалось, взошла полная луна, и дружно застрекотали кузнечики. Наконец я увидел две приближающиеся девичьи фигуры.

— На, пей. — Одна из девушек протянула мне ведерко.

Я жадно пил парное пенящееся молоко, а они изумленно смотрели… Потом дали мне небольшой сверток:

— Теперь ступай! Кшися проведет тебя, здесь оставаться опасно.

Недопитое молоко Кшися слила в пузатую бутылку и, взяв меня за руку, вывела со двора. Мы вышли на проселочную дорогу и пошли полями, купающимися в лунном свете.

Девушку интересовало, откуда я иду, что слышно в Германии и скоро ли закончится война.

Кшися ойкала, изумляясь моим рассказам, и, сама того не замечая, крепко сжимала мне руку. Больше всего ее поразило то, что я, по сути еще мальчик, хилый и слабосильный, отважился бежать из этого ада.

— А мы, — доверительно призналась она, — и думать боимся о побеге.

Кшисе семнадцать лет, ее с подругами Ядзей и Стефой недавно схватили в Кракове и вывезли на работу в Германию. Из распределительного лагеря они попали к этому бауэру «отбывать трудовую повинность». Местность она знала плохо, но посоветовала взять севернее, чтобы обойти промышленные города Силезии. До Кракова, по ее словам, оставалось километров восемьдесят. Оттуда я должен держать путь на Жешув и далее на Львов.

— В Польше не пропадешь, — сказала девушка. — Избегай только встреч с немцами и полицаями.

На прощанье Кшися обняла меня и неловко, как бы благословляя, поцеловала в лоб:

— Шченсць, боже!

Она еще долго стояла на дороге и смотрела мне вслед.

В свертке оказались полбуханки настоящего хлеба, полчетвертинки сала, луковица, соль и еще одна бутылка молока. Этого богатства хватило на два дня.

До Вислы оставалось километров двадцать пять. Об этом сказал мне повстречавшийся старичок. Я рассчитывал преодолеть их за одну ночь и днем отдохнуть, а следующей ночью переплыть реку.

Впереди предвечерняя дымка окутывала сонный хуторок — всего несколько дворов, а за ним вырисовывался на чистом горизонте лесной массив.

В поле ни души. Это показалось весьма странным! Ведь именно в эту пору окучивают картофель, пропалывают свеклу. Решил зайти на хутор. Такое впечатление, что все здесь вымерло. Не слышно ни привычного мычания коров, ни собачьего лая. Единственная улица: поросла высоким бурьяном, в огородах полное запустение. Приглядевшись, я увидел, что ставни окон закрыты, на дверях замки. Судя по всему, хутор покинут.

Я повернул к лесу. И в нем царила настороженная тишина. В тревожной задумчивости стояли стройные сосны. Между ними испуганно таились белокорые березы. Тихо вздыхала нагретая за день земля. Я шел босиком, под ногами шуршали сосновые шишки, потрескивали ветки. Как-то инстинктивно я замедлил шаг и уже не шел, а крался. Мысли о покинутом хуторе не покидали меня. Почему-то показалось, что за мной следят. Я остановился и, не дыша от страха, стал всматриваться во мрак. Не заметив ничего подозрительного, я пошел дальше. Дорогу неожиданно пересекла просека. Под ногами зашуршал щебень. Я опустился на колени и начал ощупывать его. Позади раздался шорох. Не успел я опомниться, как меня ударили чем-то тяжелым по голове и сбили с ног. Железные пальцы схватили за шею, и хриплый голос прошипел:

— Хенде хох, ферфлюхтес!

В следующее мгновение мне скрутили назад руки, а в рот сунули тряпку. В глаза ударил резкий свет фонарика. Меня обыскали и, не найдя ничего подозрительного, поставили на ноги.

— Форвертс — услышал я приглушенный голос. Толкнули в спину и куда-то повели, приставив к лопатке ствол автомата или карабина.

 

Глава 10

Я вновь у немцев. Значит, всему конец. Смерть!

Шли долго. Двое здоровил, ведущих меня, не проронили ни слова. Впереди показалось какое-то строение. Меня ввели в узкий полутемный коридор, затем открыли обитую черным дерматином дверь, и я оказался в ярко освещенной комнате. Только и успел заметить двухтумбовый стол и большой портрет Гитлера на стене: один из конвоиров так толкнул меня, что я кубарем покатился по полу. Эсэсовцы сидели на стульях и деревянных лавках. У стены стояла пирамида с оружием, бачок с водой. Окна были плотно завешаны черными бархатными гардинами. Видно, здесь придерживались строгой светомаскировки. Но вот появился офицер, и один из моих конвоиров отрапортовал, что на посту номер двадцать семь задержан партизанский лазутчик, который пытался незаметно подползти к «объекту икс».

Офицер молча выслушал рапорт, затем распорядился объявить тревогу и разбудить начальство. Изо рта у меня вынули кляп — суконную пилотку одного из моих конвоиров, на руки надели наручники и повели.

Начальство находилось в небольшом домике поблизости. В нем было всего две комнаты, одна из которых, очевидно, служила спальней, вторая — кабинетом, куда ввели меня. На окнах и дверях висели такие же черные шторы. Шкаф, письменный стол с телефоном, несколько дубовых табуреток, на стенах портреты Гитлера и Геринга, карты Германии и Польши и еще что-то, закрытое ширмочкой. За столом сидел молодой обер-штурмбаннфюрер, а по обе стороны стояли два пожилых офицера.

Молодой с любопытством и даже весело смотрел на меня. Приветливо улыбнувшись, спросил:

— Партизан?

Я отрицательно покачал головой.

— Ну, это мы быстро выясним, — пообещал он все так же весело. — По-немецки говоришь?

— Никс ферштейн, — ответил я.

— Поляк?

— Украинец.

— По-польски понимаешь?

— Говорите со мной по-русски.

— Ничего, мы найдем общий язык, ты станешь понимать даже по-китайски. Раздеть догола и тщательно осмотреть одежду, — резко скомандовал обер-штурмбаннфюрер.

Мгновенно меня раздели, распороли пиджак и штаны, ощупали каждый рубчик, ничего, конечно, не найдя.

Начался допрос. Оберштурмбаннфюрер задавал вопросы, а один из офицеров, низенький, приземистый, с рыжими щетинистыми усами, переводил. Я понимал, что наступает решительный момент. Как ни странно, но мною вдруг овладело удивительное спокойствие. Очевидно, это природный защитный рефлекс, при котором больше шансов отстоять свою жизнь.

Немцы внимательно выслушали рассказ с моей неизменной версией о сиротстве, после чего оберштурмбаннфюрер предупредил:

— Сейчас мы будем тебя бить до тех пор, пока ты не скажешь правду, как очутился здесь, с какой целью и кто тебя послал.

— Я сказал правду, истинную правду, за что же меня бить? — ответил я и заплакал.

Один из эсэсовцев уже снимал с себя ремень. Второй в мгновение ока повалил меня на табуретку, зажав голову между колен, и началась экзекуция. Я кричал, задыхался от боли, а палачи усердствовали, полосуя мое истощенное тело. Я терял сознание, меня отливали водой, допрашивали и снова истязали.

Во время допроса один за другим заходили офицеры и докладывали, что на объекте ничего подозрительного не замечено.

Наконец пытки прекратились. Оберштурмбаннфюрер снял трубку и попросил срочно связать его с неким оберфюрером Остером. Минут через десять резко зазвонил телефон, офицер почтительно вытянулся и начал докладывать: «Задержанный — советский мальчишка лет пятнадцати. Утверждает, что удрал из эшелона, в котором его везли в Германию, и бродяжничал. Ночью заблудился в лесу и случайно наткнулся на нас. Кажется, нет оснований не верить его словам, так как допрашивали по-настоящему».

Я делал, как и прежде, вид, что не понимаю, но внимательно прислушивался к каждому слову. Надежда на жизнь, совсем было угасшая снова затеплилась в моем сердце.

Закончив разговор, офицер попросил соединить его с краковским гестапо.

— Спихнем живчика на них. Это их хлеб, вот пусть и занимаются. Наше дело — охранять.

Оберштурмбаннфюрер приказал принести мне пару солдатского белья, а мои вещи связать, запаковать, они, мол, еще понадобятся в гестапо. «И пусть этот идиот приберет здесь», — один из офицеров брезгливо показал на лужицу крови на полу.

Наручники сняли. Я с трудом надел белье, опустился на колени и стал жадно пить воду из помойного ведра; напившись, принялся мыть пол. И эта простая работа была для меня настоящей пыткой. Потом на меня снова надели наручники, отвели в караульное помещение и приказали лечь на пол. Два автоматчика не спускали с меня глаз. Уснуть никак не удавалось — болело избитое тело.

Утром меня снова привели туда, где допрашивали накануне. Кроме офицеров, которых я уже видел, здесь были какие-то штатские. Одному из них я слово в слово повторил свой рассказ. Ответы запротоколировали, потом заполнили бланк расписки о том, что «работники краковского гестапо получили от начальника «объекта икс» оберштурмбаннфюрера Гепхарда задержанного русского парня лет 14-16-ти, назвавшегося Иваном Петровым…»

Мне поменяли наручники, старые вернув владельцам. У крыльца уже стояли два черных легковых автомобиля со шторками на боковых и задних стеклах и несколько мотоциклов с колясками. Один из гестаповцев завязал мне глаза и уши. Делалось это для того, чтобы я случайно не увидел объекта и местности, по которой меня повезут. После этого меня посадили в машину. Загудели моторы, затрещали мотоциклы, и машины двинулись в путь.

Вначале ехали по бездорожью. Даже амортизаторы и мягкое сиденье не спасали от бешеной тряски, причинявшей нестерпимую боль. Наконец машина выехала на асфальт. Уже не так горело избитое тело, но началась новая пытка: стальные «браслеты» все сильнее впивались в кисти рук.

Гестаповские наручники отличались от прочих не только большим весом, но и тем, что имели внутри какое-то каверзное приспособление: при малейшей попытке шевельнуть онемевшими руками они автоматически сжимались еще сильнее. Руки вскоре окончательно онемели.

Наконец машина остановилась. Меня вытащили, взяли под руки и куда-то повели. В нос ударил специфический запах тюрьмы. Сквозь повязку доносились резкие, как выстрелы, команды, топот кованых сапог, бряцание ключей.

Мы долго петляли, пока наконец остановились. Мне разбинтовали глаза, с помощью специальных ключей сняли наручники и втолкнули в камеру, где было темно, как в гробу.

— Есть тут кто-нибудь? — спросил я.

В ответ безмолвие. Я решил найти койку или нары. Однако в камере, кроме параши, ничего не было. Эта одиночка казалась шкафом: два метра в длину и метр в ширину. Как я потом узнал, ее называли английским словом «бокс», что означало «ящик». Здесь не было даже решетчатого оконца. Только в двери светился крошечный глазок.

Я опустился на холодный цемент…