ЛЮДИ СОВЕТСКОЙ ТЮРЬМЫ

Бойков Михаил Матвеевич

Глава 7 СОЦИАЛЬНО-БЛИЗКИЕ

 

 

Свой последний обед в бетонном мешке я доел наспех. Только что опустил ложку в "баланду", как надзиратель прохрипел через "очко":

— Давай, собирайся! С вещами.

— Куда? — спросил я.

— Там узнаешь. Давай, не задерживай!.. Собирался я недолго. Сунул недоеденный кусок хлеба в карман, поднял с пола пиджак, нахлобучил на голову кепку. Вот и все сборы.

Дальше началось уже ставшее привычным для меня путешествие: тюремный коридор, "воронок", автомобильная скачка по кочкам. Спустя вероятно полчаса я очутился в новом и еще не знакомом мне тюремном двор, а затем перед железной дверью камеры без номера. Она открылась и, переступив порог, я остановился в изумлении.

В камере было то, от чего я давно отвык: два окна и дневной солнечный свет. Лучи солнца, через окна под потолком, падали двумя косыми столбами на пол. Мириады пылинок весело и задорно плавали и кружились в них.

Из созерцания этого давно невиданного зрелища меня вывели человеческие голоса. Я огляделся вокруг. Передо мною довольно просторная комната с двумя кроватями, кафельной печью в углу и парашей у двери. Посредине ее — стол и две длинные скамейки, вделанные в цемент пола. На кроватях и возле них лежат потрепанные матрасы. Одна половина стола занята баком с водой, кужками и немытыми мисками, на другой — валяются разбросанные игральные карты.

В камере находилось полтора десятка людей, хотя места здесь хватило бы не меньше, чем на полсотни заключенных. Они обступили меня и забросали непонятными вопросами:

— По какой бегаешь? Из чьей хевры? На каком деле засыпался?

Я с недоумением пожал плечами. — Не понимаю. Что вы хотите сказать?

— Да он контрик. Не видите, что-ли? Разуйте-полтинники, братишечки, — протянул звучный, но сипловато-простуженный баритон.

В то же мгновение несколько рук быстро и ловко ощупали меня, залезли в карманы и провели по швам пиджака и брюк. Их прикосновения были еле заметны и почти неощутимы.

— А ну, покажь, братишечки, что с его выгребли, — опять протянул простуженный баритон.

— Пайка да тряпка. Больше ничего нету.

— Он голый, как последняя сявка.

— Пустой. Без монеты.

С испугом и удивлением всматривался я в физиономии окруживших меня людей. Они совсем непохожи на обитателей камеры "упрямых". Там были изможденные, с выдающимися скулами и обрюзгшими щеками и подбородками лица "тюремного", т. е. желто-синеватого и землистого цвета и мутные глаза с выражением страха, тоски и безнадежности. Здесь "тюремный цвет" только слегка тронул довольно упитанные физиономии, и не согнал с молодых румянца, а с пожилых красноты. Глаза их смотрели зорко и хищно, ощупывая и оценивая видимое.

Среди заключенных камеры особенно выделялся обладатель простуженного баритона: кряжистый, приземистый старик лет шестидесяти, широкоплечий и на вид очень сильный, с буграми мускулов на длинных обезьянних руках и голом до пояса торсе. Его руки и грудь сплошь покрывали синяя татуировка и короткая седая шерсть. В рисунках татуировки переплетались флаги и паруса, якори и спасательные пояса, обнаженные женщины и китайские, драконы. Левый глаз старика прикрывала черная кожаная повязка, из-под которой, по изрытой оспой щеке, тянулся к массивному подбородку большой шрам; правый глаз смотрел внимательно, остро и насмешливо. Тонкие, бледные губы кривила лениво-презрительная усмешка.

Один из заключенных показал ему содержимое моих опустошенных карманов: кусок хлеба и грязный носовой платок.

— Пайка — дело святое. Положь на место! А каэра проиграйте в колотушки, — приказал старик.

Кусок хлеба моментально очутился в моем кармане. "Проигрывать" меня, т. е. мою одежду в карты заключенные отказались:

— У него такая роба, что хуже ее сменку во всей камере не сыщешь…

При первом же взгляде на всю эту кампанию я понял, что меня, случайно или намеренно, перевели в камеру "бытовичков", т. е. арестованных не за политические, а за "бытовые" преступления.

Впрочем, в настоящий момент меня заинтересовали не столь обитатели камеры, сколько бак, стоящий на столе. Там была вода. Приступ жажды вспыхнул пламенем в моей груди. Растолкав заключенных, я бросился к столу, схватил кружку и, зачерпнув ею воду, стал жадно пить. Одну за другой я опорожнил четыре кружки и вздохнул с облегчением. Впервые за много дней жажда, наконец-то, была утолена.

Заключенные смотрели на меня, выпучив глаза. Камера наполнилась возгласами и вопросами изумления:

— Глянь, как водой заряжается!

— Вот это конь! Вроде непоеного мерина.

— Стой, контра! Больше не пей! Лопнешь.

— Тебя из Сахаринской пустыни в кичман вкинули?

— Воды никогда не зырил?. Обернувшись к ним, я коротко объяснил:

— Мне мало давали пить. Жажда замучила. Одноглазый подошел ко мне вплотную и спросили

— Ты где сидел?

— В секретке, — ответил я.

— Долго?

— Не знаю… Какой сегодня день?

Мне назвали число и месяц. Я подсчитал:

— Всего 32 дня.

И невольно подумал:

"Неужели так мало? Мне казалось, что в бетонном ""мешке" прошли целые годы".

Одноглазый продолжал расспрашивать:

— Все время в секретке был?

— Нет.

— Где же еще?

— На стойке.

— Сколько?

— Восемь суток.

— Признался?

— Нет…

Гримаса удивления и недоверия скользнула по губам одноглазого старика.

— Покажь ноги! — резко и повелительно бросил он. Я приподнял брюки. Он взглянул на мои ноги, с которых еще не сошла опухоль, и удовлетворенно кивнул головой.

Точно! Пробовал стоячку. Не треплешься. Его глаз смотрел на меня с уважением… Старик сел на кровать, подумал и поманил меня пальцем.

— Чапай сюда. Садись и ботай, за что в кичу попал.

Я уселся рядом с ним и начал рассказывать. Заключенные расположились на другой кровати и на полу, внимательно и с любопытством слушая горькую повесть моих страданий. Когда я закончил ее, одноглазый просипел недоумевающим баритоном:

— По всему видать, что ты контра мелкая. Чего же они в тебя так вгрызлись? Какое дело с тебя выдавить хотят?… Это до меня не доходит.

— И до меня тоже, — пожал я плечами…

К вечеру я приблизительно познакомился со всеми обитателями камеры. Здесь были собраны не просто "бытовички", а сплошь воры-рецидивисты. Большинство из них пользовалось славой крупных урок и знаменитостей в уголовном мире Кавказа.

Выглянув утром из окна камеры, я понял, что нахожусь в главной городской тюрьме Пятигорска, расположенной на берегу реки Подкумок. Вдали высились крутые обрывы Горячей горы, а над нею нависла уходящая в небо кудрявая горная шапка Машука. Белые и блестящие под лучами солнца, стены санаториев на ее склонах кутались в свежую, сочную зелень каштанов и кленов, кое-где тронутую осенней желтизной.

Этот вид воли вызвал у меня тяжелый вздох. Сердце сжалось болью и тоской. И так захотелось хоть мгновение побыть там, среди зелени, чисто вымытым и одетым в белый костюм.

— Чего скучаешь? В санаторию захотел? Отсюда в нее попасть трудновато, — раздался за моей спиной сиплый голос.

Я обернулся. Одноглазый, покачивая головой, смотрел на меня с насмешливым сочувствием.

Все обитатели камеры урок очень уважали и даже побаивались одноглазого старика. В уголовном мире он был выдающейся и яркой фигурой.

Этот крупный грабитель магазинов и складов имел 14 различных кличек и фамилий и 12 раз убегал из тюрем и концлагерей. При поимках он всякий раз судился под новой фамилией и общая сумма приговоров у него составляла 105 лет лишения свободы.

Камера избрала одноглазого старостой, беспрекословно подчинялась ему и называла паханом. Мне он отрекомендовался так:

— Федор Гак. Бывший торговый морячок. Я высказал вслух свое удивление, вызванное его странной фамилией. Он объяснил мне:

— Это, братишечка, моя главная кличка. И самая старая. Ее мне дали, когда я из моряков на уркача переделался. Гак, братишечка, это крюк, за который буксирный тросе парохода цепляют…

В первые дни моего пребывания среди урок они относились ко мне недоверчиво и с легким презрением, но скоро такое отношение изменилось. Я старался держаться с ними по-товарищески, "не лез в глаза начальству", т. с. не заискивал перед надзирателями, а склонностей к "стуку" не обнаруживал. Часто возвращался в камеру с допросов избитым, но не "раскалывался". Все это вызывало у моих сокамерников невольное уважение ко мне. Они дали мне кличку: "Мишка Контра".

Приятель старосты, взломщик сейфов Петька Бычок однажды сказал мне:

— Ты, Мишка, свой парень в доску. Жаль только, что не уркач…

Тюремный режим в этой камере был значительно легче, чем в других. В отличие от общей массы "врагов народа", урки пользовались некоторым снисхождением и поблажками со стороны тюремного начальства и управления НКВД. Им разрешалось играть в карты, шашки и шахматы, спать днем и покупать в ларьке съестные продукты. Они полчаса в день гуляли во дворе тюрьмы, а от своих приятелей получали с воли передачи.

Обычных в среде тюремной охраны конспирации и засекречиваний для урочьей камеры не существовало. Надзиратели, вызывая заключенных на допросы, просто выкрикивали их фамилии из коридора.

Связь с волей у них была хорошо налажена через уголовников, присужденных к небольшим срокам наказания и работавших на тюремной кухне, в бане и прачешной. Таким рабочим часто удавалось доставать пропуски в город путем подкупа некоторых мелких служащих тюремной администрации. Каждую передачу с воли надзиратели тщательно проверяли, но ничего запрещенного не находили. Все запрещенное, вроде ножей, иголок, лезвий для бритв, кокаина, спиртных напитков и писем, камера получала через баню, прачешную и кухню.

С первых лет советской власти уголовники были объявлены ею "социально-близким элементом", а политические заключенные — "элементом классово-чуждым, социально-опасным и вредным". В результате, политических заключенных во время следствия терзали свирепым тюремным режимом и пытками на допросах; с урками же обращались сравнительно мягко, а иногда даже заискивающе, стараясь использовать их внутритюремную власть для давления на политических. Это удавалось и очень часто урки становились помощниками следователей в камерах, заставляя "каэров" побоями "признаваться и раскаиваться". Уголовники даже придумали пословицу о советской тюрьме:

"Кому тюрьма — каторга, а нам — дом родной". Так было до начала "ежовщины", но в конце 1936 года отношение НКВД к уголовникам изменилось. "Дом родной" превратился в тюрьму и для них. Энкаведисты, с одной стороны, охваченные ежовской горячкой, а с другой, желая сломить, наконец, организацию и власть уголовников, стали превращать их в политических преступников и пытать на допросах. "Социально-близкие", испробовав на собственной шкуре "методы физического воздействия", люто возненавидели энкаведистов, а к страдающим рядом с "бытовиками" и лучше их переносящим пытки политическим, относились уже не враждебно, а по-товарищески.

На истязания урок в тюрьмах уголовный мир Северного Кавказа ответил чем-то вроде партизанской войны против управления НКВД. На воле началась охота на энкаведистов. Несколько следователей и теломехаников в северо-кавказских городах были убиты. Но этими террористическими актами, конечно, нельзя было остановить колесо "ежовщины", давившее уголовников вместе с другими заключенными. Террор урок привел лишь к тому, что их, в тюрьмах и концлагерях, почти во всем приравняли к политическим.

В камере, которой управлял Федор Гак, кое-какие остатки "социальной близости" между энкаведистами и уголовниками еще сохранились, но каждый день можно было ожидать их окончательной ликвидации. Староста говорил заключенным:

— Скоро, братишечки, будет нам гроб без музыки. Лягавые сделают нас каэрами. Не спроста они нас в кичманный спецкоридор вкинули.

Надзирателей и вообще тюремную администрацию урки нисколько не боялись, разговаривали с ними грубо и заносчиво, часто не выполняли их распоряжения, а называли тюремщиков насмешливыми кличками: "надзирашка", "попка", "свечка", "начальничек" и т. п.

На третий день моего пребывания здесь урки получили от приятелей с воли большую корзину съестных припасов. Там были вещи, невиданные мною уже несколько месяцев: белый хлеб, колбаса, ветчина, соленые селедки, сыр и яйца. Три десятка сырых яиц вызвали у воров дикий и непонятный мне восторг.

Сиплый баритон старосты прогремел по камере:

— Есть, братишечки! Бусаем!

Урки ликующе подхватили:

— Даешь! Тяпнем!

В следующую минуту я понял причины их восторга. Староста осторожно проколол иголкой скорлупу яйца, вылил его содержимое в кружку и, подмигнув своим единственным глазом, дал мне понюхать. Я нюхнул и разинул рот от удивления: в кружке был… спирт!

Разведенного водой алкоголя хватило на всех, и камера перепилась. Меня угостили тоже.

На шум, поднятый пьяными урками, прибежали надзиратели во главе с дежурным по тюремному корпусу. Последний, войдя к нам, потянул носом воздух и строго спросил:

— Где взяли водку?

Ему ответили хохотом и пьяными выкриками:

— Птичка-кинарейка на хвосте принесла!

— Товарищ Ежов прислал!

— Нет! Папашка Сталин из Кремля!.. Дежурный плюнул в угол и молча вышел вместе с надзирателями…

На следующий день начальник тюрьмы вызывал и допрашивал урок поодиночке. Заранее сговорившись, все они отвечали одинаково:

— Спирт пил! А кто и как его пронес в камеру, не знаю!

Этими двумя фразами ответил начальнику тюрьмы и я.

Так и не узнала тюремная администрация секрета доставки спирта в камеру. Между тем, он был прост и изобретен Федором Гаком. Он отправил письмо на волю участникам его шайки с приказом прислать спирт и указаниями, как это сделать. По его указаниям урки иголками прокалывали скорлупу яиц и резиновой пипеткой со стеклянным наконечником вытягивали их содержимое. Затем при помощи этой же пипетки наполнили скорлупу яиц спиртом, а дырочки в них залепили воском и закрасили белилами. Яйца были тщательно упакованы в коробку с ватой и, при передаче их камере, конечно, не обошлось без подкупа кое-кого из тюремной администрации…

В наказание за пьянку камера две недели была лишена прогулки, покупок в ларьке и передач.

В камере урки жили дружной, сплоченной и дисциплинированной семьей. В столкновениях с надзирателями выступали все за одного, сообща обмывали водой и лечили избитых, возвращавшихся с допроса, вместе разрабатывали планы защиты перед следователями. Каждую передачу делили поровну; лишь староста получал из передач двойную долю. На одной из камерных кроватей спал он, а на другой, по его назначению, кто-либо из страдальцев ночного конвейера НКВД.

Слово старосты здесь было законом для всех заключенных.

Федор Гак имел весьма своеобразные взгляды на жизнь, советскую власть, революцию и тому подобное. Иногда он высказывал их мне:

— Честным людям, братишечка, жить на советской воле никак невозможно. Честный человек, он быстрее уркагана в кичман садится. Потому нынче на воле честные люди и повывелись. Все уркачами стали.

Возражая, я приводил ему примеры честности. Он не соглашался со мной.

— Ты мне баки не забивай! До большевиков честных людей, действительно, у нас хватало. А нынче где они? Кто? Рабочему жрать нечего, он и норовит на фабрике инструмент стырить. Голодный жлоб колхозное зерно налево смыть старается. А сколько всяких сусликов с кооперации, банков да разных контор в кичман тянут за хищения и растраты?… Вот ты, братишечка, честный?

— Приблизительно…

— Не заливай! Ты своих читателей обкрадываешь!

— Как?

— Да так! Они газетку покупают, чтобы там правду прочитать, а ты им брехню подсовываешь: отца народов да стахановцев!

Писать правду я не могу… Запрещают…

— Знаю, что не можешь. Вот один раз написал и со мной рядом сидишь. Я-то за дело, а ты? Нет, братишечка, советскую власть уркачи сотворили! Она ими и держится.

— Коммунисты ее сотворили!

— Да разве коммунисты не уркачи? Ведь они из чужих карманов рук не вынимают. За рабоче-крестьянскую монету держатся, как шпана за жлобские подштанники. Или возьми НКВД. Там уркач на уркагане и уркой погоняет… Ты знаешь, какую кличку нам энкаведисты дали?

— Знаю. Социально-близкий элемент.

— А почему?

— В отличие от заключенных по 58-й статье, вас не считают врагами советской власти, а лишь вольно или невольно согрешившими перед нею. Вас надеются перевоспитать, учитывая ваш" сверх-пролетарское происхождение и положение, — стал объяснять я.

— Трепня, братишечка, — перебил он. — Мы с энкаведистами одного поля ягода. Потому и близкими были, а нынче… другое дело.

— Ежов хочет сделать вас для них дальними, — заметил я.

Староста усмехнулся.

— Верно! По его приказу уркачей на допросах лупцовать начали. Души из нас выматывают и портреты на сторону сворачивают, как самой последней контре.

Нашу урочью власть сломить хотят, ну да мы им себя еще покажем… А что касаемо пролетариев, так они у нас всякие. Вон Петька Бычок — сын купца первой гильдии…

Он подумал и спросил:

— Ты знаешь, кто у нас главные урки?

— Нет. Кто?

— Те, что в Кремле сидят. Вот это ворье! Сколько миллионов людей обчистили! Целую страну!

— О таких вещах даже в тюрьме разговаривать опасно, — остановил я его.

Он хлопнул меня по плечу широкой ладонью.

— Брось икру метать. Посреди нас стукачей нету. Камерную агитацию тут тебе не пришьют…

В другой раз Федор разговорился о причинах и следствиях революции.

— Революция в России, братишечка, от морячков пошла. В нашем флоте боцманы их так по мордасам лупцовали, как ни в каком другом. Ну, морячкам это не понравилось, они и сделали революцию. Потому их и называют красой и гордостью революции.

— Сделали революцию большевики, а моряки были только одним из орудий их борьбы, — возражал я ему. Он стоял на своем:

— Нет, браток. Революцию я очень даже понимаю. Участвовал в ней. И как она погибла, тоже видал.

— Когда же это она погибла? Что-то незаметно.

— Погибла она, братишечка, после того, как морячки пудриться начали, юбки надевать и кольца носить. Чапает это по улице обезьяна малайская вроде меня; грудь у ее бритая и пудреная, морда тоже, как у последней марухи. На пальцах по три кольца, а ноги в клешах побольше юбки. Из моряков сделались мы клеш-дугами пудреными и вот тогда-то сели коммунисты на нашу шею. Погибла революция и началась растреклятая советская власть. Да-а!..

— Что тебя заставило из моряка превратиться в… ну в общем, сменить профессию? — не без запинки задал я вопрос.

Федор ответил неохотно:

— Так вышло. После революции принимали во флот только проверенных. Коммунистов, стукачей, всякую шпану, а я…

Он махнул рукой.

— Семья у меня была неподходящая. Отец — капитан с Балтики царского режиму.

— И, наверное, фамилии известной? Голос его прозвучал угрюмо и с еще большей неохотой:

— Фамилию мою не знает никто. Даже корышу своему Бычку не говорю. На родичей не хочу урочье пятно класть.

— Значит они, все-таки, честные люди? — подмигнул я ему, намекая на наш недавний разговор.

— Честнее меня, — пробурчал он и отвернулся,

Среди кавказских грабителей Петька Бычок так знаменит, что они дали ему "монархическую кличку": "Король медвежатников".

На уголовном жаргоне "медвежатник" — это взломщик сейфов. В своем воровском ремесле Бычок был мастером и артистом. Урки в камере говорили о нем:

— Петька Бычок самый лучший замок вырывает из стали, как редиску.

По рассказам заключенных Петька, как взломщик, был первым на Кавказе и равных себе конкурентов не имел. "Работал" всегда в одиночку, "засыпался" редко, но во время схваток с милицией или агентами НКВД на него, как он говорил."находило". Спасаясь от опасности быть пойманным, он сокрушал на своем пути все, что попадалось под руку. Результатами таких схваток были или бегство "блюстителей советских законов" с поля сражения или ранения ими Петьки. Всем отделениям НКВД и милиции Кавказа был дан приказ:

"При обнаружении на воле грабителя-рецидивиста Петра Бычкова (кличка — "Бычок") стрелять в него без предупреждения".

На его теле насчитывалось более дюжины шрамов от огнестрельных ранений. Из концлагерей и тюрем он бегал восемь раз и всегда удачно.

Бычок — тридцатипятилетний детина с круглой лунообразной физиономией и гороподобным телосложением. Сила рук у него необычайная. При мне он приводил в восторг урок, демонстрируя ее на решетке тюремного окна. Вцепившись руками в два массивных железных прута, он гнул их и приговаривал:

— Крепковатая решеточка, жулики. Но и лапочки мои не слабее. Гляньте, урки! Гнется она, сука. Ежели на меня найдет, так я ее вырву к чертовой матери.

Заключенные с хохотом подзадоривали его:

— Рви, Петя! Крой! Валяй!

Но Федор Гак строго останавливал силача:

— Брось, Петька! Отскочь от окна! Не нарывайся на попкину маслину. Или ты дырку в кумпол схватить захотел?

С тюремной вышки неслись крики "попки":

— Эй, в камере! Пятое окно слева. Отойди от решетки! Стрелять буду!

Петька добродушно подмигивал на расходившегося часового и пятился вглубь камеры…

Этот силач обладал добродушным, простоватым характером и одной особенностью, очень редко встречающейся среди уголовников: он никогда не лгал. Способностей к вранью у него не было совершенно. Он даже не понимал, как это можно говорить неправду.

Урки эту его особенность мне объяснили так:

— Бычок слегка малахольный. Ну, вроде больной на голову. Одно из двух: или его пацаном мама вниз кумполом уронила или из-под угла мешком прибили. Он перед следователем, как у попа на исповеди, всю правду про себя выкладывает. Хотя других ни разу не завербовал…

Ко мне Петька как-то сразу почувствовал доверие и расположение. За несколько дней мы с ним сдружились. В минуту откровенности он просто и коротко рассказал мне свою биографию:

— В урки я пошел через революцию. Большевики, в двадцатом году, все папашины лавки и два дома отобрали. А при НЭП-е дали ему вздохнуть и стал папаша "красным купцом", но не надолго. Начался тридцатый год и обратно у папаши лавку забрали. После этого нас в концентрашку свезли. Там папаша с мамашей померли, а я уцелел. Потом на волю сорвался и под чужой фамилией в рабочие фабричные пошел. Слесарем стал. Четыре года работал на фабрике, где стальные шкафы делают. Хорошо это ремесло узнал, любой замок открыть мог. Но гепеушники пронюхали, что я сын торговца из концентрашки бежавший и обратно меня туда погнали. Там я с урками закорышевал и порешил сделаться медвежатником…

Он вздохнул, помолчал и добавил с горечью:

— Другой жизни мне советская власть не дает!..

 

3. Алеша-певец

Вольной птицей, попавшей в клетку, бьется в камере песня.

Опершись плечом о сырую, слезящуюся грязными каплями стену и устремив глаза в клетчатый кусочек голубого неба за решеткой, поет вор Алеша. Его мягкий, но звонкий и сильный тенор, протяжно тоскуя, уносит на волю слова песни о ямщике:

— Степь да степь кругом, Степь широкая. А в степи глухой Умирал ямщик..

В камере тишина, как на концерте. Разговоры и ругань смолкли. Игральные колотушки отложены в сторону. На глазах некоторых заключенных слезы.

Человек поет и перед слушателями невольно рисуются далекие от тюремных стен картины: Бескрайная зимняя степь… Занесенная снегом кибитка и тройка лошадей… Умирающий на руках у товарища ямщик просит его "передать поклон отцу с матушкой"…

Невыносимой предсмертной тоской и рыданием исходит голос певца:

— А жене скажи: Пусть не ждет меня…

Воры и убийцы грязными рукавами рубашек смахивают со щек слезы и тихо, еле слышно вздыхают.

Гремит тяжелый замок и в дверную щель просовывается сизый нос надзирателя.

— Давай, прекрати выть!

Ближайший к двери заключенный шикает на него:

— Ш-ш-ш! Заткнись! Не то бубну тебе выбьем.

Нос втягивается обратно в коридор… Урки любят слушать "Алешу-певца". Под такой кличкой он хорошо известен в уголовном мире Кавказа. Известен не воровскими "подвигами", а исключительно голосом. Как вор он, по мнению урок, никудышный — мелкий карманник, ворующий на колхозных базарах и в очередях у магазинов.

Внешность Алеши-певца, как ее определил один заключенный урочьей камеры, "соловьиная". Он худенький, щупленький, с остреньким птичьим носиком и небольшим безвольным подбородком. Смирный, пришибленный жизнью и какой-то серенький. Но голос у него, поистине соловьиный. До посадки в тюрьму я часто слышал теноров Козловского и Лемешева. Алеша поет лучше.

Уголовники дают его таланту такую характеристику:

— Алешкины песни за сердце хватают и слезу из нутра выдавливают.

Действительно, его пение хватает за сердце, заставляет слушателя плакать, тосковать и переживать то, о чем он поет. У него особая, тоскующая манера петь и в каждую из песен он вкладывает свою душу, душу одинокого, гонимого и не знавшего детства Человека.

Из детских воспоминаний Алеши в его память навсегда врезались голод и бродяжничество, побои воспитателей в детских домах и милиционеров в отделениях милиции, ночевки в асфальтовых котлах и жуткие длинные дни и ночи концлагерей для беспризорников. Отца и мать, умерших в голодный 1922 год, где-то на Украине, он не помнит.

Репертуар у него богатый. Он исполняет не только воровские или народные песни, но и десятки романсов и арий из опер, часто даже не зная их названия.

Как-то я попросил его спеть арию индийского гостя из оперы "Садко".

— А какие там слова? — не без смущения осведомился он.

Я напомнил: Не счесть алмазов…

Ах, эти! Не счесть алмазов в каменных пещерах. Не счесть жемчужин в море полуденном, — звонко подхватил он.

Эту арию Алеша исполнил блестяще… Единственный раз в жизни ему удалось выступить в концерте. Это произошло в курортном парке "Цветник" города Пятигорска. На эстраде пел какой-то тенор, приехавший из Москвы. Алеша сидел перед раковиной в первом ряду.

Тенор был не из хороших и Алеше не понравился. Слушая пение, он ерзал на месте, досадливо морщился, шопотом ругался и, наконец, не выдержал. Его всегдашняя робость куда-то исчезла и, когда певец закончил арию Каварадосси из оперы "Тоска", он вскочил с места и закричал:

— Эту песню нельзя так петь! Ее надо петь вот как…

И запел…

В первое мгновение все опешили. Затем растерявшийся и покрасневший тенор стремительно ушел за кулисы, а дирижер взмахнул палочкой и оркестр стал аккомпанировать так неожиданно появившемуся артисту.

Восхищенные слушатели устроили овацию певцу, но милиционер, здесь же, арестовал его "за хулиганство"…

В одной из пятигорских тюремных камер Алешу слушал старый профессор московской консерватории. После того, как Алеша спел арию Ленского, старик прослезился и, обняв его, сказал:

— Ведь вы необычайно талантливы, дорогой мой. Ваш голос великолепен, неподражаем, неповторим. Кто вас научил так петь?

— А никто, папаша, — ответил вор. — Сам выучился. Вот слушал, как на курортах да по радио поют, и слова запоминал. Мне бы только слова знать так уж спою я по-своему. Как надо.

— Но ведь ты душу, всю душу свою в пение вкладываешь.

Вор задумчиво покачал головой.

— Про душу ни знаю. Вот пою и вокруг ничего не вижу и не слышу. Другое вижу. То, про что пою. Степь широкую, купца Садко на корабле, морскую царевну, голубое небо, какого у нас нету, людей в бархатных штанах с длинными кинжалами, князя Игоря, как он тосковал и много, много не нашего, не советского…

Профессор вдруг рассердился и погрозил кулаком в сторону двери:

— Они… они… Это варварство! Держать такой талант за решеткой. Это…

Он снова бросился обнимать вора, возбужденно и торопливо выкрикивая:

— Алеша! Дорогой! Тебе надо из тюрьмы вырваться. У тебя блестящее, прекрасное будущее.

Вор усмехнулся и безнадежно махнул рукой.

— Ничего из этого не получится, папаша. Никогда я не выйду из кичмана.

— Почему, Алеша? Ведь ты молод…

— Потому, что меня сам Ежов слушал.

— Как?

— А так. Я в московском кичмане сидел. Прознал про меня Ежов. Что я пою, значит. Вызвал меня. Интересуется: —"Поешь?" — "Пою". — "А ну, спой!" — "Чего?" — "Что хочешь". Ну, я спел ему нашу "Колымскую". Не ту, что гепеушники выдумали, а настоящую.

Вот эту. И в камере зазвучала мелодия красивого и печального вальса:

— Мы живем у Охотского моря,

Где кончается Дальний восток;

Мы живем среди стонов и горя,

Строим новый Кремлю городок…

— Что же дальше, Алеша? Что сказал Ежов? — нетерпеливо спрашивал старик, когда вор кончил петь.

— Ну, Ежов послушал и говорит: —"Голос у тебя хороший, а песня — дрянь. И ты контра опасная… Сгниешь в тюрьме"…

— Бедный ты, мой Алеша. Коллега мой несчастный и талантливый. Погибнет твой соловьиный голос за решеткой, — сокрушенно произнес профессор.

— Не погибнет, — с упрямым спокойствием возразил певец и обвел рукою камеру. — Вот кичманникам пою. Надо же и для них кому-то петь! Им от этого легче…

 

4. "Брат Тарзана"

Высокий и красивый парень с быстрыми и жгучими цыганскими глазами представился мне совсем не по-тюремному. Он ткнул меня пальцем в грудь, а затем себя и отрывисто, но гордо спросил:

— Ты, контра, знаешь, кто я?

— Не имею понятия.

— Я — старший брат Тарзана! Отрекомендовавшись таким образом, он выпятил оголенную грудь, повел мускулистыми плечами и отошел…

Тарзана я видел в кино еще в детстве, до запрета подобных фильмов советской властью, но помнил хорошо. Ничего "тарзаньего" в парне не было, за исключением плеч внушительных размеров и хорошо развитой мускулатуры. Но плечами и мускулами большинство урок не обижено. Почему же он называет себя старшим братом "приемыша обезьян"? Это меня заинтересовало.

Из расспросов мною урок выяснилось, что парень имеет некоторое право на такую кличку. Он сам себе ее придумал, а урки дали ему еще две: "Цыган" и "Трюкач". Имя его — Яков, а среди приятелей — просто. Яшка.

"Старший брат Тарзана" — крупный железнодорожный вор. Его специальность — воровство чемоданов у пассажиров. Свою "работу" он всегда сопровождал головоломными трюками, позаимствованными из авантюрных кинофильмов.

И Яшка, и его приятели рассказывали мне просто невероятные случаи из практики этого железнодорожного вора. Например, украв у спящего в вагоне пассажира чемодан, он лезет с ним на вагонную крышу и там ждет встречного поезда. Когда оба поезда поравняются, вор прыгает на крышу одного из вагонов встречного. Для этого он выбирает или первый или последний от паровоза вагон. Струя воздуха над ними сильнее, чем над остальными, и моментально прижимает прыгуна к крыше.

Описанию этого трюка я не поверил, но урки клялись и божились, что это правда. Во конце концов они сослались на свой "авторитет правдивости".

— Спроси у Петьки Бычка. Он трепаться не умеет. Я обратился к Бычку. Тот подтвердил слова урок.

— Верно. Сигает Яшка по энтим поездам, как кот по заборам. Своими глазами зырил. Тогда я спросил у вора-трюкача:

— Зачем вы такими трюками занимаетесь? Ведь опасно; рискуете шею сломать. Да и бесполезно это для вашей профессии. Чемоданы можно красть и без трюков.

Он ответил хвастливо:

— А это, чтоб меня уркачи уважали, а марухи любили, как бабы в кино Тарзана любят.

О своих подвигах Яшка Цыган рассказывает с хвастливым увлечением. При этом его речь представляет сплошной и просто чудовищный жаргон:

— Причапал я на бан. Зырю, а там фраер дохнет, и т. д. (Пришел я на вокзал, а там пассажир спит.).

По национальности он цыган из табора, кочевавшего по Северному Кавказу. Местные власти в 1933 году решили осчастливить этот табор "радостной и зажиточной колхозной жизнью". Они предложили цыганам:

— Бросьте свои кочевые привычки и организуйтесь в колхоз.

Цыгане отказались. Тогда нескольких из них расстреляли, а несколько десятков посадили в тюрьму, в том числе и Яшкиных родителей. Остальным пригрозили тем же. Цыгане, со скрежетом зубовным, "добровольно согласились организоваться в сельскохозяйственную артель", что и было записано в протоколе их "общего собрания". Так в минераловодском районе возник колхоз "Труд Ромэн". В 1938 году этот колхоз энкаведисты обвинили в шпионаже и вредительстве. Без суда он был, вместе с женщинами и детьми, отправлен в концлагерь.

Яшка "организовываться" не пожелал, ушел из разоренного табора в город и там спутался с урками. Кроме этого, он пристрастился к кино; каждый свободный от "работы "вечер просиживал перед экраном и, наконец, решил подражать героям авантюрных фильмов и, особенно, Тарзану.

Для энкаведистов Яшка Цыган — бывший социально-близкий элемент, превратившийся, под влиянием среды (т. е. кино) во "врага народа". Он был пойман ими при попытке перехода турецкой границы.

— Хотел смыться в Америку и надыбать там тарзанову хевру, — объясняет это обстоятельство Яшка.

"Старшего брата Тарзана "обвиняют в измене родине. Обвинение очень серьезное. За такие вещи, в период ежовщины, в лагери не посылали, а расстреливали.

 

5. Печатных дел мастер

У Семена Борисовича Прицкера очень ценная для уголовников профессия. Он снабжает уголовный мир Северного Кавказа фальшивыми печатями и штампами собственного изготовления.

Семен Борисович маленький, невзрачный и очень словоохотливый человечек лет 45-и с добродушно-хитрой физиономией и близоруко прищуренными глазками. На мой иронический вопрос: "Как дошли вы до жизни такой?" он разразился градом вопросов:

— А вы знаете, какая у меня на воле была жизнь? И какая семья? И сколько я зарабатывал в артели? И какой прожиточный минимум нужен моей семье? И сколько с меня советская власть тянула налогов и займов?

Я ответил коротко, что не знаю. Семен Борисович, оживленно жестикулируя, начал объяснять:

— Если вы не знаете, так я вам скажу. На моей бедной еврейской шее сидели жена, четверо детей, теща и племянница. Что вы на это скажете? И сколько им всем нужно хлеба? В артели мне платили 350 рублей за месяц. Вот как у нас ценят специалистов. А ведь я таки приличный специалист. Меня артельщики называли: "печатных дел мастер".

Прицкер работал в кустарно-промысловой артели "Красный гравер"; резал печати и штампы. Какой-то знакомый еврей однажды предложил ему:

— Слушайте Сеня! Хотите хорошо заработать?

— Он еще спрашивает! С первых лет революции хочу и не могу, — воскликнул Семен Борисович.

— Одному человеку спешно нужна печать.

— Так в чем дело? Пускай завтра приходит в артель.

— Представьте себе, Сеня, он не может приходить к вам в артель.

— Что, он безногий? Так пускай приедет в тележке. — У него очень быстрые ноги, но ему нужна печать… городского отделения милиции.

Перепуганный Семен Борисович всплеснул руками.

_Что?! Ой, вы, кажется, проситесь в сумасшедший дом.

— Ничего подобного.

— Вы знаете, что такое фальшивая печать? За это же в тюрьму сажают. А у меня там нет приятелей. Знакомый перебил его:

— Человек предлагает 500 рублей. Мне 20 процентов за комиссию. И никто не будет знать…

Гравер соблазнился и, на следующий день, встретился на улице с "заказчиком". Через некоторое время ему заказали вторую печать. Попался он на пятой.

— Я же знал, что эта грязная история кончится посадкой, — жестикулируя утверждает Семен Борисович. — Ведь мы же, граверы, всегда ходим под стеклышком. За нами всегда хвосты. И они меня таки посадили. А что я мог поделать? Вы бы, на моем месте, не соблазнились?

— Не знаю.

— Вы себе представляете, что такое 500 рублей для моей семьи? На них я мог кормить детей не одним черным хлебом…

В тюрьме Прицкер сидит второй год. Следствие по его делу затянулось. Энкаведисты хотят "выбить из него" показания, обвиняющие всю артель "Красный гравер "в изготовлении фальшивых печатей для "врагов народа". Он упрямится и кое-как выдерживает "методы физического воздействия".

Своей профессиональной деятельностью Прицкер продолжает заниматься и в тюрьме. Уголовники с воли тайно передают ему оттиски нужных им печатей, куски резины и пробки и крохотные ножички, искусно сдеданные из лезвий для безопасных бритв. Забившись в уголок, гравер режет печати, а урки следят за тем, чтобы ему не помешали тюремщики.

Семен Борисович не только искусный резчик, но и весьма оригинальный художник. Образец своего искусства он продемонстрировал на листе бумаги с текстом

предварительного обвинения по моему делу.

— Дайте мне на минуточку вашу обвиниловку, — как-то попросил он.

— Зачем она вам? — удивился я.

— Интересуюсь печатью управления НКВД. Я исполнил его просьбу. Несколько секунд Семен Борисович внимательно рассматривал печать, затем плюнул на ладонь и быстро стал что-то рисовать на ней огрызком химического карандаша. Закончив рисунок, он положил лист бумаги на стол и придавил его ладонью.

— Как вам нравится такой фокус? — спросил он, подавая мне бумагу.

На ней красовались две совершенно одинаковых печати управления НКВД…

За каждый выполненный Прицкером "заказ" уголовники аккуратно платят его семье 500 рублей.

— Что еще нужно заключенному и многосемейному еврею-граверу? Это же солидное дело. Я в тюрьме готов сидеть сто лет. Наши урки умеют ценить специалистов, — подмигивает мне "печатных дел мастер".

 

6. "Комик"

Новый арестант переступил порог камеры. Староста вгляделся в него и, с ленивым спокойствием, сиплым баритоном приказал уркам:

— Братишечки! Навешайте ему!

Урки вскочили с пола и стаей бросились на арестанта. Он дико взвыл и заметался у двери. Его повалили на пол и началось избиение. Били не сильно, но до крови из носа и синяков на физиономии. Человек извивался на полу и тоненьким, почти детским дискантом, захлебываясь и плача, выкрикивал:

— Урочки! Жулички! Родненькие! Миленькие! Не бейте! Больше не буду!..

Только Федор Гак, Семен Борисович да Яшка не принимали участия в избиении. Я попробовал заступиться за новичка, но сильным толчком локтя в бок староста отбросил меня в сторону и звучно просипел:

— Не лезь, Контра! Ему за дело навешивают. Избиение продолжалось несколько минут, пока Федор не остановил урок. Окровавленный человек, всхлипывая и лихорадочно стуча зубами, пополз в угол камеры. Староста, отхаркнув, метко чвыркнул плевком сквозь зубы на оголенную спину наказанного и произнес сипло, вполбаритона:

— Это тебе, гадюка, на первый раз. А замечу стук — велю дать отбивные по ребрам…

В воровском жаргону имеются десятки определений битья. Навешать, значит побить до крови, но не особенно сильно. Выбить бубну — это уже посильнее, с потерей зубов или повреждением носа. Отбивные по ребрам — избиение с переломом их. Сыграть в футбол — бить ногами, давать по кумполу — бить по голове, посадить в кресло — отбить печень, вложить на совесть — избить до полусмерти или искалечить,

За что же били нового арестанта? Расспросив заключенных, я узнал это во всех подробностях. Оказалось, что он среди уголовников пользуется известностью неисправимого "стукача", т. е. доносчика. Доносы же в уголовном мире квалифицируются, как самое тягчайшее преступление.

В пятигорской тюрьме он сидит почти год и при переводе из одной камеры в другую сейчас же подвергается там избиениям со стороны урок. Бьют его с профилактическими целями; чтобы меньше "стучал"!

— Это же мировой стукач, каких мало. Жить без стука не может. У него такая лягавая душа. Он надзирашке только глазом мигнет, и уже стук получается. Его, суку, каждый день лупить надо, — говорили мне урки.

По национальности новый арестант Иван Силкин был зырянином и до тюрьмы занимался профессией "комика".

На севере Советского Союза, в районе рек Печоры, Выми и Вычегды, расположена Коми АССР. Населяют ее обитатели советских концлагерей и зыряне — охотничьи племена финского происхождения. Последних большевики переименовали в коми, но это название не привившись среди зырян, широко распространилось по концлагерям в несколько измененном виде. Заключенные называют зырян "комиками", а себя "трагиками".

До большевистской революции зыряне били белку, лису, соболя и торговали мехами. Советская власть нашла им более выгодное занятие: превратила их в охотников за человеческими черепами. Долго и тщательно энкаведисты "обрабатывали" зырян пропагандой, деньгами, водкой и угрозами. После этой "обработки" многие зыряне стали охотиться на беглецов из лагерей, подстреливать заключенных, отставших от лагерных этапов или выбившихся из сил на лесных и дорожных работах.

За голову концлагерника такой "охотник" до 1937 года получал 25 рублей, а в последующие до войны годы 40 рублей, но за шкурку убитой им белки пункты "Заготпушнины" платили ему только 65 копеек. Ружья и патроны к ним концлагерное начальство выдает охотникам на людей бесплатно.

Таким-то "охотником "и был в прошлом Иван Силкин. В тюрьму он попал "по собачьему делу". В одном из концлагерей, куда он привез подстреленного беглеца, на него набросилась охранная собака. Зырянин отмахнулся от нее прикладом винтовки, но очень неудачно. Удар пришелся собаке по голове и она здесь же издохла.

За это Силкин получил три года лишения свободы. Отбыв срок в лагере, он вышел на волю, но винтовку ему уже не дали. Как бывший концлагерник, он не внушал теперь доверия энкаведистам. Не зная никакой профессии, кроме охотничьей и "комической", Силкин сделался мелким вором…

Федор Гак каждое утро приказывал уркам бить зырянина, что они и проделывали с удовольствием. Силкин плакал, умолял не трогать его, клялся, что "никогда в жизни не постучит", а после избиения забивался в угол камеры и часами молча сидел там. Его плоское, скуластое лицо было неподвижно, как доска, но глаза, зеленоватые и с крупными кошачьими зрачками, горели злобой и ненавистью.

Урки кивали мне на него:

— Ты зырни на это хавало, в эти кошкины полтинники. Как ему стукнуть хочется. Аж трясется…

Ивану Силкину 26 лет. Он низкоросл, но здоров, жилист и крепко сколочен.

Иногда, правда очень редко, он разговаривает в камере. Это собственно, не разговор, а мечты вслух о прошлом.

— Иду этта я по ельнику. В руках винт. А впереди он. Как волк озирается. Остановил я его и шлепнул с винта. Прямо в глаз… Хорошо! Заработал монету на выпивку.

Я слушаю отрывистые мечты зырянина и мне уже не жаль этого человека, "перевоспитанного" советской властью и ежедневно избиваемого уголовниками.