Со дня привода меня в камеру смертников прошло полтора месяца. За это время из нее никого не взяли на казнь и большинство ее обитателей постепенно привыкало к бесконечному тоскливому однообразию "подрасстрельного существования". Нам стало казаться, что энкаведисты забыли о нас, и мы по ночам уже не ощущали прежних приступов страха и могли спать.

Прекращение ночных вызовов вселило в сердца смертников надежду на то, что, может быть, их и не расстреляют. Из нас всех только двое, — Дыбаев и Евтушенко, — отказывались верить в такую возможность и равнодушно ожидали расстрела.

Одна ночь изменила устоявшееся "подрасстрельное" однообразие в камере. Управление НКВД в ту ночь получило из Москвы новый приказ наркома внутренних дел Ежова. В нем были зловещие для заключенных слова:

"Процент подрасстрельных по Северному Кавказу должен быть значительно увеличен".

Выполнение этого приказа началось без промедлений. Начальник краевого управления НКВД майор Булах, назначенный на этот пост после расстрела в конце 1936 года Дагина, друга и ставленника Ягоды, созвал экстренное совещание своих "руководящих работников". Против обыкновения оно было очень коротким и продолжалось не более получаса. Желающим высказаться давалось по три минуты. Закончил совещание Булах такой речью:

— Вопрос ясен, товарищи! Предлагаю всем, здесь присутствующим, принять меры к неуклонному выполнению приказа нашего железного наркома — товарища Ежова. В первую очередь необходимо ускорить окончание следственных дел и сегодня же ночью, не откладывая на завтра, произвести разгрузку камер смертников для нового контингента подрасстрельных. Еще раз, товарищи, напоминаю, что каждый из вас обязан работать по выполнению приказа наркома с чекистской исполнительностью и оперативностью.

Нас разбудили скрип и лязгань; двери. Открыв глаза, я увидел на ее пороге фигуру энкаведиста в накинутой на плечи шинели и с длинным белым листом бумаги в руках. За его спиной в коридоре смутно обрисовывались еще несколько черношинельных вооруженных фигур.

Стоящий на пороге торопливо бросил:

— Кто на Сы?

С буквы С начиналась фамилия только одного из нас — бывшего адвоката Солонецкого. Глаза всех смертников обратились на него. В них не было страха, а только недоверчивое любопытство. Внезапно разбуженные люди еще не успели испугаться.

Лицо Бориса Аркадьевича медленно белело. Он потянулся к стоящему на пороге, и хрипло срывающимся шопотом произнес свою фамилию. Энкаведист, не отрывая глаз от листа бумаги, коротко приказал:

— Выходи! Без вещей…

— Как же так? — растерянно зашептал обреченный.

— Ведь я не готов. Совсем… совсем не готов. Это так неожиданно. Ведь надо же как-то подготовиться…

— Чего тут готовиться? Не к теще в гости едешь. Давай! — оборвал его энкаведист.

Солонецкий обвел камеру растерянным ничего не видящим взглядом и, вздрагивая плечами, на не гнущихся ногах поплелся к двери. Ее стальной прямоугольник с похоронным лязганьем и скрипом закрылся за ним.

Только теперь в глазах людей появилась тень ужаса. Но она быстро уступила место обычной тюремной мути. Приступ страха был недолгим и сменился чувством эгоистической надежды. По камере пронесся общий вздох облегчения, а Трофим Вавилов произнес вслух то, о чем в это время думали мы все:

— У нас, пожалуй, больше не возьмут. К другим пошли…

Однако и мы, и он ошиблись. Едва успел он произнести последнее слово, как дверь открылась опять и на пороге выросла фигура энкаведиста со страшным списком.

— Кто на Е? — спросил он.

— Евтушенко! — громко откликнулся летчик.

— Тиш-ше, — шикнул на него энкаведист и сейчас же поспешно добавил:

— Выходи! Без вещей. Скорее!

— Мне спешить некуда, — спокойно остановил его летчик. Затем, по традиции смертников советских тюрем, он обнялся и поцеловался с каждым из нас за исключением Коренева. Последнего Евтушенко хлопнул по плечу и сказал ему насмешливо:

— Ну, до свиданья, свинья. До скорой встречи.

— Где? — взвизгнул толстяк, отшатываясь от него.

— В аду, — подмигнул летчик толстяку и расхохотался.

Коренев, дрожа всем телом и закрыв лицо растопыренными пальцами, бросился в сторону и, наткнувшись на стену, в изнеможении привалился к ней спиной. Энкаведист попробовал было поторопить летчика:

— Хватит тебе прощаться. Давай, выходи!

— А ты не торопи. Не то, я вам устрою скандал на всю тюрьму. Орать и драться буду, — окрысился на него Евтушенко.

— Ладно, ладно. Без скандалов, пожалуйста. Ведь я не по своей воле, а приказ начальства исполняю, — примирительно сказал энкаведист…

На казнь летчик-испытатель Петр Евтушенко пошел спокойно и смело.

Его последние слова, обращенные к Кореневу, оказались до некоторой степени пророческими. Толстяка вызвали третьим. Он не поверил своим ушам, когда назвали его фамилию. Трясясь и щелкая зубами, спросил:

— Вы не ошиблись? Именно меня взять хотите? Это правда?

— Да, выходи, — отрывисто подтвердил энкаведист.

— Но это невозможно. Я еще нужен партии. Я ценный ответственный работник. Вы допускаете ошибку и за нее будете привлечены к ответственности соответствующими органами, — настаивал трясущийся Коренев.

— У нас ошибок не бывает, — равнодушно ответил ему энкаведист самой распространенной среди людей его профессии фразой.

Тогда здоровый, толстый мужчина, не изломанный пытками и не особенно истощенный голодом, дико взвизгнув и тоненько по-детски зарыдав, повалился на пол. По его небритому, но мягкому и обрюзглому, с выхоленной кожей и детски-мелкими чертами лицу ручейками полились слезы. Он обхватил дрожащими руками пыльные, неряшливо-пятнистые сапоги энкаведиста и, целуя их грязную кожу, всхлипывая и задыхаясь, умолял прерывисто и жалобно:

— Товарищ!.. Дорогой товарищ!.. Ведь ты тоже коммунист!.. Пощади!.. Не убивай!.. Дай пожить хоть до завтра!..

Энкаведист потянул к себе ногу, но Коренев не отпускал ее. Тогда энкаведист ударил толстяка кулаком по голове и, с силой вырвав свою ногу из его рук, крикнул через плечо в коридор:

— Ребята! А ну, приведите его в хорошее состояние!

В камеру ворвались пятеро конвоиров и рукоятками наганов начали избивать Коренева. Лишившись сознания, он грудой мяса распластался на полу. Конвоиры его, бесчувственного, выволокли в коридор за ноги и руки…

Вызванный четвертым Володя Новак, тоже плакал и умолял тюремщиков, но иначе, чем Коренев. Он не просил многого, не просил пощады, а, размазывая слезы по грязно-мятому лицу, лишь повторял громким, рвущимся шопотом:

— Возьмите меня с вещами… Да возьмите же меня с вещами… Пожалуйста с вещами…

Конвоиры вытащили из камеры и его… Спокойнее, чем все остальные, с удивительным равнодушием к смерти отправился ей навстречу Мусса Дыбаев. Когда его вызвали, он облегченно вздохнул, высоко поднял голову и, глядя на небо сквозь узкие просветы между решеткой, произнес:

— Слава Аллаху и Магомету, пророку его, посылающим мне смерть от пули врагов.

Потом постоял, подумал и, взяв с матраса кожаное пальто, которым накрывался ночью, бросил его нам, остающимся.

— Берите, кто хочет. Мне больше не понадобится. В другой камере мы трое наверно подрались бы из-за такого "шикарно-партийного" пальто, какие на "воле "носят только "ответственные работники"; оно было добротное, хорошего коричневого хрома и подбитое мелким каракулем. Но теперь никто из нас, охваченных предсмертным ужасом, не притронулся к нему…

Не прошло и двух минут после увода черкеса, как стальная дверь загремела снова. На этот раз энкаведист вбежал в камеру и, нарушая тюремное правило, крикнул:

— Вавилов Трофим! Давай!

— Братцы! Тяжко мне. Во второй раз помираю. Помогите, братцы! — простонал "кремлевский землекоп", силясь подняться с матраса и обращая к нам свое выбеленное ужасом лицо, но ни Бортников, ни я не двинулись с места. Страх парализовал наши мускулы и волю.

У Вавилова все же хватило сил встать на ноги, перекреститься и сделать несколько неверных, спотыкающихся шагов вперед, но у порога его ноги подогнулись, а обессиленное, дрожащее тело повисло на руках конвоиров. Энкаведист выглянул в коридор, внимательным взглядом проводил уводимого на смерть человека и, прислонившись спиной к дверному косяку, с полминуты стоял так. Он тяжело переводил дыхание и усталость бродила по его молодому и румяному лицу, которое несколько портил отпечаток обычной "конвойной" тупо-ватости, а веки, на мгновение прикрывшие глаза, были красны от бессонной ночи. Видимо энкаведисту этой ночью пришлось слишком уж "по-стахановски" выполнять приказ своего наркома.

Постояв у двери, энкаведист зевнул, достал из-за обшлага шинели зловещий список и, пошарив в нем глазами, сказал:

— Ну, кто тут еще? Ага! Бортников Дмитрий… Забившись в угол, вызванный ответил плохо повинующимся ему, искалеченным языком:

— Н-не по-айду!

— Как не пойдешь? — удивился энкаведист. — Тебя сам комендант дожидается.

— Н-не хочу ум-мирать! — еле разборчиво выкрикнул Бортников.

— Взять его, ребята! — приказал энкаведист конвоирам.

Но сказать это было легче, чем сделать. Осужденный отчаянно сопротивлялся пятерым рослым и сильным парням. Он отбивался от них кулаками и ногами, царапался и кусался, ругался и кричал:

— Пу-устите! Га-ады! Ля-гавые! Пу-устите! Вероятно, не меньше пяти минут конвоиры возились с человеком, обезумевшим от предсмертного ужаса. Ударами кулаков и рукояток наганов они сбили его с ног и, навалившись кучей, держали так. Кровавая маска бывшего теломеханика покрылась струями свежей крови. Энкаведист оттянул его руки за спину и, вынув из кармана наручники, защелкнул стальные браслеты сначала на одной из них, а затем на другой.

Кричащего и ругающегося Дмитрия Бортникова вынесли из камеры, дверь захлопнулась с грохотом и лязгом и я остался один. Совершенно подавленный только что виденным и слышанным, парализованный страхом и смертью, которая была рядом, неподвижно сидел я на матрасе, ожидая, что вот сейчас придут и за мной.

Глаза мои блуждали по камере и всюду видели кровь. Мне казалось, что красные струи текут по стальной двери и стенам камеры, как текли они по лицу избитого Бортникова, собираются в лужи на полу и кольцом окружают брошенное Дыбаевым пальто. В мой обострившийся слух назойливо лезли жуткие звуки из коридора: стоны и крики, топот сапог и хлопанье дверей. Двери там хлопали беспрерывно. Как выяснилось впоследствии, энкаведисты в ту ночь изо всех сил торопились выполнить бесчеловечный приказ Ежова и загнать в камеры смертников "новый контингент подрасстрельных", предварительно "очистив их от старого контингента"…

С первыми лучами солнца, еле пробившимися в камеру сквозь затянутую пыльной паутиной решетку, шум в коридоре стих. За мной не приходили. Я понял, что ночь казни закончилась. Измученный ею, я растянулся на матрасе и мгновенно, как в пропасть, провалился в сон.