ЛЮДИ СОВЕТСКОЙ ТЮРЬМЫ

Бойков Михаил Матвеевич

Глава 9 ШЕСТОЙ ПАРАГРАФ

 

 

Заснуть как следует в ту ночь мне не удалось; только что задремал, как голоса в коридоре разбудили меня.

Я встал с матраса и прислушался. Люди разговаривали у самой двери в мою камеру, по ту сторону ее. Голоса, заглушенные дверным квадратом стали, доносились ко мне глухо и еле внятно. Только зычная команда Опанаса Санько несколько выделялась из них. По голосам все же можно было определить, что в коридоре о чем-то спорят.

"На этот раз пришли, конечно, за мной. Больше не за кем. Здесь я один. Ну, что ж? Надо собираться в последний путь", — подумал я с чувством облегчения.

Если бы они пришли за мной полмесяца тому назад, я от ужаса, наверно, метался бы по камере, кричал и плакал, но теперь, переболев лихорадкой предсмертного страха, спокойно надел пиджак, нахлобучил на голову кепку и пошел к дв, ри. Мне оставалось сделать еще три-четыре шага до ее порога, когда она открылась. В камеру вошел бородатый Опанас Санько. За его спиной, в полусумраке слабо освещенного электричеством коридора, маячили черные шинели конвоиров.

— Меня, что-ли? — с апатичным равнодушием спросил я надзирателя.

— Не лезь! Отойди! В сторону! — отпихнул он меня локтем к стене.

И обернувшись к черным фигурам в коридоре, скомандовал через плечо:

— Сюда! Давайте! Первого. По списку.

Конвоиры втолкнули в камеру человека выдержанно-тюремного типа: оборванного так же, как я и с физиономией такого же цвета, как у меня. Втолкнули его и, вместе с надзирателем, ушли. Смерть только поддразнила меня и удалилась, вызвав вздох разочарования, стоном вырвавшийся из моей груди. Ни капли желания жить тогда во мне уже не оставалось.

Я собирался было заговорить с новичком, но не успел. Снова открылась дверь, и к нам втолкнули еще одного. Спустя несколько минут в камеру вошли сразу двое, затем опять один. Тюремное начальство теперь "загружало" камеру смертников так же поспешно, как раньше, в ночь казни, "разгружало" ее-

К утру у меня уже было 12 сокамерников. Все до одного они обвинялись в шпионаже, по шестому параграфу 58 статьи.

 

1. "Международная валюта"

— Мне, коллега, эта милая комнатка совсем не нравится. Здесь слишком холодно и сыро.

— Вы правы. Есть риск схватить ревматизм.

— Надо возможно скорее выбраться отсюда.

— Да. Потребуем перевода в другое помещение. Такими фразами обменялись вошедшие к нам в камеру смертников двое новичков. С первого взгляда и с первых же слов они показались мне сумасшедшими. Нормальные и даже не; совсем нормальные люди, попав в камеру смертников, не думают о возможности схватить там ревматизм. И такой внешностью, какая была у этих двух, "подрасстрельные" обычно не обладают.

Старшему из них, — седому, плотному, широкоплечему и с довольно солидным животом, — по внешнему виду можно было дать лет пятьдесят, младшему, — стройному белокурому красавцу, — не больше тридцати. От нас они резко отличались тем, что на лицах, лишь слегка тронутых "тюремной краской", сохранили загар, румянец и усы, а на головах — аккуратно причесанные волосы. И глаза у них были не "тюремные", без обычной для заключенных тусклой неподвижности, а быстрые, зоркие и как бы сразу оценивающие то, на что они смотрят. У старшего в обращении и разговоре с младшим чувствовалось некоторое покровительственное превосходство, как у учителя по отношению к ученику. Физиономию старшего украшали длинные и пушистые, сильно тронутые сединой усы воинственно-юмористического вида с остро закрученными вверх концами, а младшего — узенькие, подстриженные в ниточку, рыжеватые усики.

"Откуда такие свеженькие и упитанные усачи к нам свалились? Из дома сумасшедших или тюремного госпиталя? Там-то кормят получше и воздуха больше, чем здесь", — подумал я, разглядывая их.

Однако, в процессе нашего дальнейшего знакомства выяснилось, что в этих лечебных заведениях волосатые арестанты пока ещё, не были. Выяснилось и кое-что иное. Удивленный первыми фразами, которыми они обменялись, войдя в нашу камеру, я спросил, их:

— Скажите, неужели вас действительно беспокоит возможность получить здесь ревматизм?

Старший из усачей утвердительно кивнул, но больше усами, чем головой.

— О, да! Ревматизм очень неприятная болезнь.

— А не думаете-ли вы, что в тюрьме лишитесь головы прежде, чем успеете его получить? — задал я второй вопрос.

Усы отрицательно качнулись вправо и влево.

— О, нет. Не думаем.

— Почему?

— Если мы сумели сохранить в тюрьме волосы, то уж постараемся не потерять те части наших тел, на которых они растут, — высоким, но приятным тенором произнес младший усач.

— Совершенно верно, коллега, — кивнули усы старшего.

Аргумент был неопровержим, но требовал объяснений.

— Позвольте! — воскликнул я. — Вы, вероятно, не представляете себе, какая эта камера?

— Представляем вполне, — снисходительно улыбнулся младший.

— Так называемая камера подрасстрельных, — сказал страший.

— Разве вас это не страшит?

— Нисколько.

— Жить не хотите?

— О, нет. Хотим.

— Тогда… в чем же дело?

— Просто в том, что нас не расстреляют.

— Это из каких же соображений НКВД?

— Из тех, что таких, как мы, энкаведисты стараются не; убивать. Им это невыгодно.

— Может быть, — я помедлил, — приглашают у них работать?

— Частично да, — шевельнул усами старший.

— Но, главным образом, обменивают, — добавил младший.

— На что?

— На своих, нам подобных.

— Так, кто же вы такие, чорт возьми?! — раздраженно вскрикнул я.

Усы старшего угрожающе задвигались.

— Осторожнее на поворотах, молодой человек. С нами надо разговаривать вежливо, — процедил он сквозь зубы и усы.

В его словах и голосе было нечто властно-угрожающее, заставившее меня понизить тон и извиниться. Усач свой тон также несколько снизил.

— С этого вам и нужно было начинать, — сказал он. — А объяснений много не потребуется. Дело в том, что мы — шпионы.

— Но ведь и я тоже.

Мой собеседник ощупал меня внимательным взглядом и его усы зашевелились с сомнением.

— Не может быть. На шпиона вы никак не похожи. Такими шпионы не бывают.

— А вот следователь иного мнения. Он пришил мне обвиниловку по шестому параграфу.

Младший усач пренебрежительно махнул рукой.

— Ну, таких липовых обвиняемых в тюрьмах теперь много.

— Мы с коллегой к их числу не относимся. Мы — настоящие шпионы

Так сказать, международная шпионская валюта. Очень твердая и устойчивая, — не совсем понятно для меня объяснил старший усач

Разговорились они с нами не сразу. Присматривались к нам с неделю и лишь после этого снизошли до беседы. Из нее я узнал много интересного, такого, о чем на воле и предполагать не мог. Старший из них оказался немцем, а младший — поляком.

За несколько дней до первой продолжительной беседы с шпионами я спросил немца:

— Как же позволите вас называть? Его усы задумчиво свисли вниз.

— Называйте, ну, хотя бы, Ивановым, — после некоторого раздумья сказал, он.

— Но ведь это не немецкая фамилия, — возразил я.

— Предположите, что в Германии я имел фамилию Иоганнес. Это почти Иванов. Что же касается моего коллеги, то… Какую фамилию вы теперь имеете, коллега? — обратился он к поляку.

— Предположим, Петров, — улыбаясь, подмигнул тот.

— Переделайте ее в Петржицкий. Тогда она станет совсем польской, — посоветовал немец…

С этого момента мы начали называть их:

— Иоганнес-Иванов и Петржицкий-Петров. Кстати, русский язык знаком им с Детства и разговаривают они на нём без акцента. Первый из них родился в семье балтийских немцев, родители второго до революции жили в России.

***

Иоганнес-Иванов работал в Германии топографом, политикой на интересовался, но с приходом Гитлера к власти вступил в национал-социалистическую партию по совету своих приятелей. Его приятели полагали, что быть нацистом во всех отношениях выгоднее, чем беспартийным.

Первое время после вступления в партию жизнь топографа почти не изменилась. Лишь изредка ему приходилось посещать партийные собрания да читать "Мейн кампф" Гитлера и национал-социалистическую программу. Но в 1935 году германскому генеральному штабу потребовались топографы для работы за границей. Иоганнеса-Иванова вызвали в разведывательный отдел штаба и предложили пройти курс обучения в специально созданной школе. Обучение продолжалось полтора года, а затем успешно окончившего школу "студента" через Турцию переправили на Кавказ. Путешествие Иэганнеса-Иванова туда прошло удачно. Советская граница с Турцией хотя и была "на замке", но рядом с ним, на черноморском побережье Кавказа, нашлось достаточно щелей.

Шпион обосновался в городе Минеральные воды и оттуда начал выполнять задание своей разведки; он должен был сделать подробнейшие топографические карты некоторых районов Северного Кавказа. Для этого ему требовалось не менее десяти опытных топографов. Двоих он без особого труда завербовал в Краевом земельном управлении, а они познакомили его со своими коллегами, работавшими в других государственных учреждениях Северного Кавказа. Некоторые из них, способные по его наблюдениям к шпионской работе, были им завербованы. Эти топографы, часто бывая в служебных командировках по краю, попутно производили топографические съемки для Иоганнеса-Иванова. Через них же он добывал и документы, необходимые ему при поездках в разные районы. Следует отметить, что "советский паспорт" немецкого шпиона был изготовлен в Берлине и милиционерам, несколько раз его проверявшим, никаких подозрений не внушал.

На работу над картами потребовалось около года. Когда они были готовы, немец проверил их, исправил ошибки, внес свои добавления и отослал в Берлин. Начал и сам готовиться к возвращению туда, но неожиданно был арестован. Его выдал краевому управлению НКВД один из завербованных им топографов-коммунистов.

— Этот идиот, — злобно шевеля усами, говорит Иоганнес-Иванов, — всерьез поверил брошюрке энкаведиста Заковского и попытался заработать на мне орден. Вместо этого ему дали пулю в затылок. Подвел его товарищ Заковский..

По словам немца, методы его работы и вербовки шпионов из советских граждан были весьма несложны, но тщательно разработаны еще в Берлине.

— Допустим, что вы топограф и коммунист, — обращается немец ко мне, — а я хочу вас завербовать. Прежде всего, я навожу о вас справки, узнаю, так сказать, чем вы дышите и как относитесь к советской власти, затем знакомлюсь с вами и, наконец, выбрав удобный момент, наедине предлагаю сделать мне карту такого-то участка в районе. При этом я не скрываю, что карта нужна нашему генеральному штабу. Как бы вы, например, поступили, получив такое предложение?

— Например… постарался бы свести вас в отделение НКВД или милиции.

— Это вам, положим, не удалось бы. Мои мускулы и револьвер всегда были в… хорошем состоянии. Но вы могли согласиться работать со мной, а потом донести на меня. Учитывая такую возможность, я заранее доказываю вам ее невыгоду и глупость. Вернее напоминаю, что энкаведисты не поверят в ваши патриотические чувства и вместе со мной посадят в тюрьму вас. Если

— А если в ответ я просто попрошу вас оставить меня в покое?

— Тогда я показываю вам то, что вы не видали или редко видели в СССР: золотые вещицы, драгоценные камушки, иностранную валюту. При этом яркими красками расписываю жизнь за границей и возможность нелегально туда перебраться. Коммунисты обычно на такие приманки клюют. Беспартийные клюют реже.

— Чем вы это объясняете?

— Во-первых, тем, что у коммунистов чувство патриотизма атрофировалось больше, чем у беспартийных, во-вторых, коммунисты в большинстве собственники и шкурники и, в-третьих, они лучше беспартийных знают, что такое НКВД.

— Но если человек, все-таки, отказывается работать на вас?

— Подобные случаи со мной бывали. Упорно отказывающимся я предлагал расстаться по-хорошему, предупреждая при этом, что донос на меня кончится нашей совместной посадкой с последующим расстрелом. И люди молчали, как рыбы.

— Неужели за целый год, никто из сексотов НКВД не заподозрил вас в шпионаже? — спросил немца, сидевший рядом с ним и внимательно слушавший его смертник.

— Представьте, что нет, — кивнул усами шпион. — И это совсем не удивительно. Я старался не бросаться в глаза агентам и сексотам НКВД. Для этого, прежде всего, нужно было не сидеть на одном месте. Я и не сидел. В Минеральных водах работал… заготовителем для железнодорожного OPC'a. Знаете-ли вы, что это за штука?

— Знаем, конечно, — подтвердило несколько голосов. — Отдел рабочего снабжения.

— Рабочего на бумажке, — запрыгали от смеха усы немца — фактически я снабжал железнодорожных партийных шишек маслом и яйцами, медом и молоком, огурцами и яблоками, закупаемыми мною в колхозах и совхозах. И хорошо снабжал. Следовательно, моему начальству и сослуживцам подозревать меня в чем-либо было просто невыгодно. А в районах мало-ли шляется всяких заготовителей? Никому никаких подозрений они обычно не внушают. Так-то, граждане подрасстрельные.

***

Петржицкому-Петрову в его шпионской поездке в Советский Союз очень не повезло. Невезение началось еще в Польше, до перехода им границы.

Польская разведка, посылая своего шпиона в СССР, поручила ему установить там связь с несколькими семьями поляков, жившими в разных городах и настроенными против советской власти. Этих поляков предполагалось в дальнейшем использовать для шпионажа.

Коммунисты, проникшие в польскую разведку, сообщили Москве о предполагавшемся "путешествии" Петржицкого-Петрова. В результате Ежов приказал своим подчиненным обставить это "путешествие" всеми возможными удобствами. Энкаведисты "помогли" шпиону благополучно перейти границу; приставленные к нему агенты, незаметно следили за ним, заказывали для него железнодорожные билеты и номера в гостиницах, предохраняли его от милицейских облав и проверок документов. Все это, мало знакомый с советским бытом Петржицкий-Петров, считал в порядке вещей. Все же, какой-то неосторожный энкаведист спугнул его в Дагестане и он оттуда попытался бежать в Иран морем, но был арестован.

— Только во время следствия, — не без смущения говорит нам Петржицкий-Петров, — я узнал, как ловко энкаведисты провели меня. На допросах мне показали всех советских поляков с которыми я встречался. Сразу же после моего ареста, они за одну ночь были посажены в тюрьмы.

Немец ободряюще-покровительственно похлопывает его по плечу.

— Это не ваша вина, коллега, а ваших шефов. Они имели неосторожность кое в чем довериться коммунистам и вот вам печальный результат. Мы тоже иногда используем коммунистов, но не доверяем им ни на один пфенниг. Вообще вашей разведке следовало бы кое-чему поучиться у нас, немцев.

Кончики его усов самодовольно приподнимаются вверх…

Свою шпионскую работу поляк объясняет и оправдывает побуждениями более возвышенными, чем у немца:

— Сейчас время не военное, но я — солдат, ненавижу большевиков и не хочу, чтобы они овладели моей родиной.

***

О советской разведке Иоганнес-Иванов не высокого мнения. Он ее считает одной из слабейших в Европе. Свое мнение об этом он изложил нам так:

— Слабость советской разведки в том, что она почти не имеет специалистов и в каждой стране за границей использует для шпионажа исключительно местные коммунистические партии и их попутчиков. Ими, правда, руководят присылаемые из Москвы резиденты и инструкторы, но и они достаточно серьезной подготовки не имеют и часто даже не знакомы с иностранными языками. Школы шпионажа созданы в СССР сравнительно недавно и очень несовершенны. Каждая разведка может работать успешно, опираясь на собственных, хорошо подготовленных и высокооплачиваемых специалистов. Разведка же советская опирается на мало подготовленных для шпионажа заграничных коммунистов, которые, к тому же, в любой момент могут изменить свои политические убеждения и превратиться в национал-социалистов, фашистов, монархистов, консерваторов и так далее. Все эти причины и приводят советскую разведку за границей к столь частым провалам.

Иоганнес-Иванов, между прочим, утверждал, что в Красной армии, в наркоматах и на военных заводах СССР имеется много немецких шпионов; они, будто бы, сообщают Берлину обо всех советских военных тайнах и скупают все копии секретных документов.

— Для чего же вашей разведке понадобилось затевать всю эту сложную комбинацию с топографическими съемками? — спросил я его. — Ведь проще было просто купить готовые карты.

— Наш генеральный штаб не считает хорошей продукцию советской картографической промышленности, — объяснил он.

***

Оба шпиона были твердо уверены, что их не расстреляют, а, как говорил немец, произведут с ними "обычную операцию по размену международной шпионской валюты". Он даже называл приблизительные цифры этого предполагаемого "размена".

— За меня дадут не меньше пятерых попавшихся советских шпионов, а за моего коллегу трех. На международной шпионской бирже советская живая валюта котируется не высоко.

— Почему же вас посадили в камеру подрасстрельных? — недоумевают смертники.

— А куда же нас еще сажать? — пожимает плечами поляк. — В других камерах наша болтовня нежелательна энкаведистам, так как может оттуда проникнуть на волю. Здесь же дальше этих стен она не пойдет. Ведь вас всех расстреляют.

— До того, как попасть сюда, мы уже побывали в четырех камерах подрасстрельных, а в скольких будем еще по пути в Москву, одному НКВД известно, — добавил немец.

— Ну, а ваши топографы тоже сидят? Усы шпиона воспроизвели нечто вроде жеста отрицания.

— Нет. Зачем же подводить своих? Они еще могут пригодиться. Для НКВД я "завербовал" только тех, которые отказались на меня работать.

— За это мне очень хочется дать вам в морду! — возмущенно воскликнул один из заключенных, вскакивая с матраса.

— Попробуйте, — насмешливо двинул усами немец. — Я отплачу в пятикратном размере. Но вы можете поступить несколько вежливее. Вызовите надзор и расскажите ему правду обо мне. Положение арестованных топографов вы этим, конечно, не облегчите. Их все равно на волю не выпустят, а добавят к ним еще десяток ваших соотечественников. Вызывайте надзор, если вы так уж любите советскую власть. Ну? Что же вы остановились?

Заключенный с молчаливой злобой плюнул в угол камеры. Спустя несколько дней после этой беседы поляка и немца вызвали с вещами из нашей камеры. Все смертники, кроме меня, завидовали им:

— Счастливцы! Их берут с вещами, значит, действительно не на расстрел…

Плоды шпионской работы Иоганнеса-Иванова и многих ему подобных обнаружились значительно позднее, уже во время войны. Кремлевские владыки были неприятно поражены, узнав, что немцы имеют альбом точнейших топографических карт всего Советского Союза, напечатанных в Берлине.

 

2. С той стороны

Иоганнес-Иванов и Петржицкий-Петров относились с уважением только к двоим из всех узников в камере "подрасстрельных". Этих двух они считали до некоторой степени своими, хотя и не совсем шпионами и уж, во всяком случае, не "международной валютой".

Один из удостоенных такого уважения был русский белый эмигрант Валентин Львович Изосимов, другой — чех Томаш Кумарек. Историю первого я и постараюсь изложить ниже.

После разгрома белых армий в Сибири родители вывезли его 6-летним мальчиком в Манчжурию. Живя там среди китайцев, отец — кавалерийский офицер и мать — фронтовая сестра милосердия все же научили сына говорить и писать, думать и молиться по-русски.

Когда Валентину исполнилось 18 лет, его отец и мать умерли во время тифозной эпидемии. Юноша тоже болел тифом, но его молодой и крепкий организм переборол болезнь. Выйдя из госпиталя, Валентин почувствовал себя страшно одиноким. У него никого и ничего не осталось, кроме любви к родине и страстного желания бороться за ее освобождение.

Как раз в это время в Манчжурии началась очередная (которая уже по счету) активизация эмигрантских союзов, братств, организаций и объединений. Ее волна подхватила много русской молодежи, в том числе и Валентина.

Он вступил в ту организацию, которая показалась ему более боевой, решительной и готовой к действиям, чем другие. Ее вожди произносили горячие речи и призывали эмигрантскую молодежь к жертвенности, поучали, как надо бороться за родину против большевизма и вербовали добровольцев для тайной отправки в СССР, для руководства там повстанческим движением. По словам вождей организации, "вся Россия" готова была восстать и сбросить коммунистическое иго; нехватало только смелых и решительных людей, чтобы возглавить это восстание.

— Хотите тайно пробраться в Россию? Там скоро начнется всеобщее вооруженное восстание. Согласны участвовать в нем и выполнить свой долг перед Родиной? — спросили Валентина на одном собрании организации весной 1935 года. Вопросы звучали почти, как приказ.

Он с радостью согласился:

— Да-да. Конечно. Я только и мечтаю об этом.

— Хорошо. Вас проведут туда верные люди. Адреса явок там мы вам дадим…

Границу они перешли ночью: Валентин и двое провожатых. Но эти провожатые "верные люди" оказались провокаторами. Они привели юношу прямо на советскую пограничную заставу, сдали ero энкаведистам и, получив за это деньги, удалились.

Однако, первая неудача не обескуражила Валентина. Он был хорошим спортсменом, обладающим достаточными для рискованных предприятий силой и смелостью. От двух конвоиров, которые, после поверхностного допроса на заставе, вели его в штаб пограничной воинской части, ему удалось освободиться без особых затруднений. Несколькими ударами кулаков и парой приемов джиу-джитсу он оглушил их, и, забрав у одного наган, пошел через лес на северо-запад, ориентируясь по компасу. Шел он быстро и вскоре наткнулся на лесной полустанок железной дороги. Там как раз стоял готовый к отправке товарный порожняк. В вечерних сумерках Валентин забрался незамеченным в пустой вагон. Эта случайность спасла его от погони и поимки. Переспав в вагоне ночь, он утром выскочил из него, когда поезд замедлил ход перед остановкой в небольшом дальневосточном городе.

А затем начались скитания русского юноши с "той стороны" по необъятной родной стране. То, что говорили ему о России за границей, оказалось пустой болтовней. Никаких даже намеков на готовое вспыхнуть всеобщее вооруженное восстание здесь не было. Да, все население, за исключением коммунистов, советского актива и работников НКВД, ненавидело партийную власть, но было подавлено и сковано террором и страхом. Да, восстания вспыхивали, но не всеобщие, а местного характера в различных районах страны, не связанные одно с другим и войска НКВД жестоко подавляли их. Явок, адресами которых снабдили его в Манчжурии, в действительности не существовало. Люди в городах и деревнях давали ему еду и ночлег, но, узнав, что он "с той стороны", просили поскорее уйти.

В Сибири Валентин разыскал "таежников", загнанных в тайгу энкаведистами повстанцев. Говорил сих вожаками и спрашивал:

— Скоро-ли начнется всеобщее восстание против советской власти? Ему ответили:

— Скоро только котята рождаются. Не торопись, однако, паря. И добавили:

— Слыхать, что на Украине народ, однако, бунтует.

Валентин поехал на Украину; встретился там с теми, которые сохранились от времен кровавых восстаний крестьян против колхозов. Однако, слова украинцев напомнили ему то, что он уже слышал в тайге, а один из недобитых энкаведистами партизан коротко и грубо оборвал его вопросы:

— Не лезь поперед батька в пекло…

В Киеве Валентин услышал, что, будто бы, на Кавказе идет "малая война" горцев против большевиков и устремился туда. Слухи об этом хотя и подтвердились, не сильно устарели. Война абреков уже закончилась заключением мирного договора с представителями советской власти в горах. В одном из горных аулов старый абрек сказал Валентину:

— Красные дети шайтана и свиньи вчера клялись быть мирными и не трогать горцев, а сегодня плюют на этот мир. Мы еще будем воевать с ними.

— Когда? — спросил юноша. Старик развел руками.

— Это знает один Аллах. Может быть, пух на подбородке твоем станет седою бородой, прежде чем шашка правоверных выкупается в крови коммунистов…

Более двух лет скитался Валентин Изосимов по стране, стонущей под игом коммунистов и постепенно его охватывали отчаяние и невыносимо-гнетущая тоска. Рушилась последняя надежда, которой он жил. Он хотел бороться, а ему советовали запастись терпением и ждать до седых волос. Родина, куда так стремился юноша, освобождения которой так желал, окружила его пустотой, всеобщим страхом и неопределенным ожиданием какого-то лучшего будущего. Он не выдержал этого и сдался. Пошел в Северо-кавказское управление НКВД, рассказал о себе все и попросил, чтобы его расстреляли. Там очень обрадовались "белобандиту с той стороны":

— Вот хорошо, что вы сами пришли. Ведь мы вас давно ищем.

Главный из энкаведистов, — начальник управления Булах, — пожав плечами, заметил при этом:

— А все-таки, какой дурак!

***

Смертники нашей камеры были приблизительно такого же мнения о Валентине Изосимове, как и Булах. Нам его история казалась невероятной и очень глупой.

— За каким чортом притащились вы сюда, в этот ад? Что вам понадобилось тут? Ради чего сделали такую непроходимую глупость? — спрашивали его.

— Я так рвался на родину. Так мечтал о ней, о России, — отвечал он.

— Вот и дорвался до камеры подрасстрельных… Его рассказы о жизни в Манчжурии, Китае и Японии вызывают у нас восклицания зависти и восхищения:

— Вот это жизнь! Нам бы так пожить. Хоть один денек.

По его красивому, еще не испорченному тюрьмой лицу проходит тень совсем не юношеской скорби. Такая же скорбь смотрит из глубины его голубых, лишь слегка тронутых тюремной мутью глаз.

— Ах, господа, все это не то, — произносит он печально. — За границей все чужое, бездушное и часто нам враждебное.

— Значит, тут вы нашли родное?

— Да. Здесь моя Родина. Хотя и не такая, какою я представлял ее в мечтах.

— Такая, что советские граждане готовы бежатьот те на край света.

— Вы говорите это потому, что не жили вдали от Родины и не знаете, какой страшный, терзающий сердце; и душу зверь, тоска о ней.

Смертники пожимают плечами…

Много позднее я понял этого русского юношу, испытав на чужбине тоску о родине.

Валентина Изосимова требовали в Москву для окончания следствия по его "делу". Булах изо всех сил старался воспрепятствовать этому и, закончив следствие, расстрелять в Ставрополе редкого для Северо-кавказского управления НКВД "настоящего белогвардейца и шпиона с той стороны".

В конце концов старания Булаха увенчались чекистским успехом.

 

3. "Сын Швейка"

Чех Томаш Кумарек, подобно Валентину Изосимову, тоже рвался на родину. Только его мечты и стремления были несколько иного сорта. Он мечтал попасть в "отечество трудящихся всего мира", в заманчивый для многих простаков за границей "советский рай".

Путь Томаша Кумарека в этот "рай" лежал через одну пражскую пивную. Его любимым занятием были разговоры с приятелями за кружкой пива, которое он считал лучшим в мире напитком. А самое лучшее пражское пиво подавалось, — по 'его мнению, — в пивной пана Прохаски, что возле обувной фабрики Батя, на которой Томаш работал заготовщиком. Разговоры в пивной были разные, но чаще всего о политике. В разговорах и спорах всегда побеждали "красные", умело пользуясь аргументами, почерпнутыми ими из советской пропаганды. С каждым вечером эти аргументы казались Томашу все более неопровержимыми и привлекательными. "Красные" рассказывали о Советском Союзе так много хорошего и так красиво, что заготовщик начал считать эту страну действительно раем на земле. А кому же не хочется попасть в рай? Захотелось этого и Томашу.

Единственное сомнение вызывал у него только "пивной вопрос". До встречи с "красными" Томаш был твердо убежден, что лучшее в мире пиво делается в Праге, а продается в пивной пана Прохаски. Однако, за несколько вечеров "красным" удалось доказать заготовщику иное:

— В Москве пиво не хуже. Туда из, Праги недавно поехали лучшие пивовары и владельцы самых известных пивных.

К этому сообщению было еще добавлено и весьма заманчивое обещание:

— Если тебе посчастливится попасть в Москву, то там ты уже не будешь работать простым заготовщиком. Там тебе дадут в собственность обувную фабрику, отобранную у русских капиталистов. Ведь еще покойный Ленин сказал: "Фабрики — рабочим". А Сталин поклялся выполнить все, сказанное Лениным…

И чешский заготовщик, отбросив сомнения, возмечтал о Москве всерьез. Его попытки поехать туда легально кончились неудачей. Те, от кого это зависело, отказывая ему в визе, заявляли:

— Вы, товарищ, должны бороться за дело пролетариата здесь, в Чехии. Только этим вы завоюете почетное право быть гражданином отечества всех трудящихся.

Бороться в Праге Томаш не имел никакого желания. Несколько раз он видел столкновения коммунистов с полицией, и они ему не нравились. После недолгого раздумья он бросил работу на фабрике капиталиста Батя, купил без труда туристскую визу в Польшу и, забрав с собой все свои денежные сбережения, направился оттуда в советский "рай". С польскими пограничниками ему повезло; они его не заметили. Поздней ночью он перешел границу и на рассвете, наконец-то, увидел тех, к кому так стремился: военных в зеленых фуражках со звездочками, возле советской пограничной заставы.

Бывший чешский заготовщик заплакал от радости и, широко расставив руки, бросился к "братьям по классу", намереваясь заключить их в свои "пролетарские объятия". Однако, пограничники от объятий уклонились и, вытаскивая наганы, заорали:

— Стой, гад! Руки вверх, пся крев! Он не понял. Тогда они объяснили свое приказание жестами, подкрепив их избранной международной руганью. Остолбеневший Томаш замер с поднятыми над головой руками. Его обыскали и отвели к начальнику заставы.

На первом же допросе чех был обвинен в шпионаже и жестоко избит. А затем началось его "путешествие" по советским тюрьмам, продолжающееся уже 12 лет.

Заключенный Томаш Кумарек известен во многих тюрьмах СССР. Известен не столько своим бесконечным следственным "делом", сколько чрезвычайно яркой внешностью и некоторыми особенностями характера. Он почти точная копия "бравого солдата Швейка", похождениями которого зачитывались советские граждане и которому они аплодировали в драматических театрах на спектаклях пьесы, написанной по книге Ярослава Гашека.

В первые же дни заключения кто-то из сокамерников прозвал Томаша "сыном бравого солдата Швейка". С тех пор эта кличка, вместе с ним, гуляет по тюремным камерам. Многие арестанты с первого взгляда называли его так, не зная даже, что он эту кличку носит уже давно.

"Сын Швейка" низкорослый крепыш с широкими покатыми плечами и короткими мускулистыми руками. Все его тело сплошь покрыто рыжеватым пухом и крупными веснушками, которых такое множество, что кажется, будто кто-то оч нь долго посыпал его ими. Физиономия у Томаша круглая и глуповато-хитрая, глазки — щелочками. На физиономии выступают, плохо приделанными карнизами, широкие висячие брови и угреватый нос, формой и цветом напоминающий морскую губку, дырки которой залеплены илом. Над кирпично-морщинистым затылком и оттопыренными в стороны мясистыми ушами сиротливо приютился узенький, как молодой месяц, полувенчик светло-рыжих, коротко подстриженных волос, а на веснущатой лысине, кое-где реденькими кустиками растет нежный рыжий пух.

По определению некоторых заключенных, если Томаша одеть в мундир солдата австро-венгерской армии времен Первой мировой войны, то он мог бы на сцене играть без грима роль Швейка. В его характере есть тоже кое-что швейковское и, прежде всего, юмор и манера своеобразной передачи слушателям своих похождений в пражских пивных и советских тюрьмах.

***

Рассказывает свои похождения Томаш Кумарек, подобно Швейку, беско нечной цепочкой, связывая, как звенья, один юмористический эпизод с другим:

— В Ростове был со мной такой случай. Я очень надоел там следователю. Он меня вызывает на допрос, ругается и говорит:

— Что со тобой делать, шпионская морда? По какому параграфу еще обвинять? Надоел ты мне хуже горькой редьки.

"Я подумал и отвечаю:

"— Со мною вы можете, гражданин следователь, поступить очень просто.

"— Как? — спрашивает он.

"— А вот как, — говорю. — Был у меня в Праге один случай. Вместе с рабочими фабрики Батя забастовал и я. Хотели мы прибавку к заработку получить. А забастовка, гражданин следователь, для меня вещь скучная. Человек я холостой; дома мне делать нечего; по улице шляться и фабрику пикетировать — мало удовольствия. И стал я все дни просиживать в пивной пана Прохаски, но за две недели так ему глаза намозолил, что он в конце концов взял меня за шиворот и выбросил вон. Вот и вы сделайте, как пан Прохаска: за шиворот меня и — вон; из Советского Союза в Чехию.

Следователь смеется:

— Ха-ха! Ишь чего захотел! Много вас таких шпионов, желающих от нас за границу смыться.

На это я вежливо возражаю:

— Нет, гражданин следователь, извините. Таких, как я, у вас маловато. Если бы много было, то вы одного бедного чеха не обвиняли бы в шпионаже для всех стран земного шара. Эти обвинения мне напоминают один случай в пивной пана Збражека, который конкурировал с паном Прохаской.

Подобные истории о пивных, тюрьмах и следователях Томаш может рассказывать часами. Это не раз спасало его от избиений на допросах. Некоторым энкаведистам нравилась веселая болтовня "сына бравого солдата Швейка".

Попав в камеру "подрасстрельных" и убедившись, что отсюда он пойдет на казнь, Томаш начал быстро сдавать. С каждым днем он все реже веселил нас своими похождениями, худел, желтел, часто плакал и тосковал о Праге и пиве, а ночами, как и другие заключенные, метался в приступах предсме- ртного страха. Его юмор принимал все более мрачный оттенок…

— Мой сосед в Праге, старик Пилявский, — рассказывает он нам, вздыхая, — каждый день порол своего сына и при этом поучал его:

— Я тебя бью, чтобы весь твой ум из нижней части тела переместился в верхнюю. Ты должен научиться думать головой…

"Теперь я вижу, что пан Пилявский был прав. Его сын научился думать головой и не поехал в советский "рай". Мой отец и мать умерли слишком рано и меня некому было пороть. Поэтому мой ум начал перемещаться снизу вверх слишком поздно: на допросах в Бутырской тюрьме…"

 

4. Кавэжедист

Если Томаш Кумарек надеялся из-за границы попасть в советский "рай", то Яков Двугубский на меньшее, чем советский "ад", не рассчитывал. Свое мнение об этом он откровенно высказал некоторым приятелям накануне отъезда из Манчжурии:

— Едем, ребята, прямо в ад. Если, конечно, не хуже. Жили мы здесь, хотя и не припеваючи, но все-таки. И деньжат заработали, и барахлишко кое-какое приобрели, и семьи сыты, одеты, обуты. А там!.. Как подумаешь, что может быть, так сердце; екает и переворачивается. Одним словом— без пересадки в адский тупик.

С рассуждениями Двугубского за обильной выпивкой приятели согласились единогласно. Все они были надежны, друг другом не раз проверены и в сексотах ГПУ не состояли, хотя им и приходилось иногда помогать этому "почтенному" учреждению. Никто из приятелей донести на Двугубского не мог, и он был очень удивлен, когда несколько лет спустя следователь НКВД на допросе прочел ему его речь о советском "аде", записанную почти дословно. Впрочем, это было не главное обвинение Двугубского, а лишь "отягчающие вину обстоятельства." Обвинялся же он в шпионаже для японской разведки. Все его приятели и сослуживцы тоже были арестованы, как японские шпионы.

После продажи советским правительством КВЖД (Китайско-Восточной железной дороги), работавшие на ней советские граждане были отправлены на родину. Отправка производилась под контролем и охраной чекистов, так как до этого некоторым рабочим и служащим удалось бежать и перейти на положение невозвращенцев. Повторений подобных случаев советское правительство никак не желало, боясь, что без охраны разбегутся, если не все, то, во всяком случае, многие кавэжедисты, как называли рабочих и служащих Китайско-Восточной железной дороги. Отправляемым в СССР было разрешено брать с собой неограниченное количество вещей, сколько они смогут увезти. И вывозили вагонами, особенно железнодорожное начальство. Простые рабочие и мелкие служащие везли меньше; денег на приобретение вещей они скопили немного. Вагонов же хватало на всех, так как значительная часть подвижного состава железной дороги угонялась в СССР.

Яков Двугубский наполнил до отказа вещами два товарных вагона. Там были отрезы на костюмы и ковры, мебель и два рояля, несколько аккордеонов и ящик со слесарными инструментами японского производства, огромных размеров старинные часы и даже все детали двухкомнатного стандартного домика. В дорожной администрации Двугубский служил диспетчером, а это, хотя и небольшая, но все-таки "шишка".

В первые же дни приезда кавэжедистов из-за границы в СССР выяснилось, что все они "социально-вредны" и "социально-опасны." Они имели много денег и невиданных советскими гражданами хороших вещей, пропивали их и прогуливали, вызывая этим недовольство и зависть населения, а, — главное, — болтали о привольной, сытой и веселой жизни в "капиталистических странах", невзирая на строжайшее запрещение подобной болтовни.

Однако, несколько лет подряд НКВД не трогал кавэжедистов. Но вот начался 1937 год и за них взялись всерьез. Всех до одного их арестовали. Предъявленные им обвинения были стандартны: шпионаж в пользу Японии. Впрочем, некоторым, видимо для большей солидности и разнообразия их следственных "дел", пристегнули и сотрудничество с китайской разведкой. Подавляющее большинство кавэжедистов, не выдержав "методов физического воздействия", признало себя виновными, и было расстреляно или отправлено в концлагери строгой изоляции на долгие сроки. Не желавшие "признаваться" умирали на допросах "от разрыва сердца".

Ожидающий в нашей камере расстрела Яков Двугубский, вспоминая проведенные на КВЖД годы, которые он считает самыми счастливыми в его жизни, со слезами горько сетует на свою судьбу:

— И за что на меня такое несчастье свалилось? В чем таком я виноват? Ведь я был все-таки полезный партии и советской власти. Помогал чекистам всеми силами. Шпионов ловил, контрабандистов задерживал, саботажников разоблачал. Ну, а если языком болтнул когда, так про власть энкаведисты тоже болтают. Чем же я виноватее их? Ведь я был коммунист со стажем, верный сын большевистской партии. За что же меня в камеру подрасстрельных посадили?

Слезливые причитания кавэжедиста никакого сочувствия у смертников не вызывают. Они злобно ворчат по его адресу:

— Расплакался, сукин сын. Будто не знаешь, почему и за что вас нынче сажают? Таких гадов, как ты, всех давным-давно пострелять нужно. Шкуры партийные! Если бы не вы, так нам не пришлось бы под чекистские пули головы подставлять. Замолчи, ежовский холуй!

 

5. Заграничная командировка

Инженер Леонид Николаевич Таранников вернулся домой с завода радостный и возбужденный. Обняв и поцеловав жену, он вприпрыжку прошелся по комнате и, потирая руки, сказал:

— Сегодня, Милочка, надо будет купить бутылку вина к обеду. Хорошего вина. Обязательно, Милочка.

Жена инженера Людмила Михайловна, такая же пожилая и почтенная, как и он сам, была очень удивлена. Супружеский поцелуй и бутылка вина к обеду полагались только по праздникам.

— Что с тобой, Леня? Сегодня, кажется, четверг, а не воскресенье. Почему ты вдруг запрыгал козликом в будний день? — спросила Людмила Михайловна.

— От радости, Милочка, от радости… Супругам Таранниковым давно перевалило за пятьдесят, но, по привычке, оставшейся с молодости, они называли друг друга Леней и Милочкой. Некоторым их знакомым из коммунистов эта привычка не нравилась; они считали ее "старорежимной". Однажды заместитель директора завода даже сделал по этому поводу замечание Леониду Николаевичу. Тот, добродушно улыбаясь, с начальственным замечанием согласился:

— Верно изволили заметить, батенька. Явно старорежимная привычка. Да ведь и сам я старорежимный. Инженером работал еще при царе…

Со "старорежимностью" Таранникова начальству завода сельскохозяйст венных машин "Ростсельмаш" в Ростове приходилось, скрепя сердце, мириться. Он был хорошим специалистом своего дела, каких в конце тридцатых годов советской власти нехватало…

Леонид Николаевич еще раз прошелся по комнате и весело воскликнул:

— Да, Милочка! Сегодня у меня большущий праздник. Получил я… Угадай что.

— Премию, Леня?

— Больше, чем премию.

— Повышение по службе?

— Больше, больше.

— Неужели… партийный билет? Инженер рассмеялся.

— Нет, Милочка. До этого я еще не дошел. Коммунистом быть не хочу. Но все равно не угадаешь. Получил я, представь себе, заграничную омандировку. Еду в Германию.

— Не может быть! Ты шутишь?

— Нисколько. Мне только что сказал об этом директор. Если, знаешь, так дальше пойдет, то, даст Бог, большевики совсем остепенятся. Не век же им зверствовать…

Леонид Николаевич Таранников не шутил. Ему, "старорежимному" инженеру действительно дали служебную командировку в Германию. Он должен был там проверять качество станков, покупаемых советским прави-тельством для завода "Ростсельмаш".

Поездка советского гражданина за границу с государственным поручением дело не простое, а требующее основательной "подготовки" и "оформления" всяческих документов. На эту "подготовку" и "оформление" Леониду Николаевичу потребовалось полмесяца в Ростове и полтора в Москве. Ему пришлось добывать целую кучу справок и удостоверений, заполнить больше дюжины длиннейших анкет, выслушивать не менее длинные беседы и инструкции "о поведении советского гражданина за границей", пройти проверку в нескольких комиссиях, подписать несколько обязательств и т. д. и т. п. Когда со всем этим было покончено, инженеру сказали в спецотделе наркомата:

— Теперь вам необходимо пойти оформиться вот по этому адресу. На Лубянке. Ваша заграничная командировка зависит исключительно от них.

Последние слова были сказаны инженеру прерывистым, испуганно-почтительным шепотом. Под влиянием этих слов и шепота он почувствовал, что его сердце медленно, с противной дрожью, падает куда-то очень глубоко. Так, с глубоко упавшим сердцем, он и прибыл в главное управление НКВД на Лубянке. Однако, там его встретили неожиданной любезностью и приветливостью. Начальник одного из отделов этого, внушающего страх каждому советскому гражданину, учреждения немедленно принял Леонида Николаевича в своем со вкусом обставленном кабинете, угостил сигарой и кофе с ликером и повел беседу в довольно ласковом тоне. Еще раз напомнив про обязанности и поведение советских граждан за границей, он сказал, добродушно улыбаясь:

— Мы совсем не такие страшные, как это некоторым кажется. Вот пустим вас проехаться по фашистской Германии и от души пожелаем вам приятного путешествия.

— Благодарю вас, — все еще не веря своим ушам, дрожащими губами произнес Леонид Николаевич.

— Не меня благодарите, а нашу партию, правительство и лично товарища Сталина… Да. Так можете за границей чувствовать себя, как дома. Почти, как дома. Вашу свободу мы там стеснять ничем не будем. Свободное от работы время проводите, как вам вздумается:

— посещайте театры и рестораны, завязывайте знакомства, ухаживайте за дамами. И, кстати, если вам удастся уговорить нескольких хороших инженеров из эмигрантов вернуться на родину, то мы будем очень рады. Даю вам честное слово, что здесь им никто не причинит зла. Они будут работать по специальности и зарабатывать прилично. Нам нужны специалисты…

Беседа в таком духе продолжалась больше часа. Из дома на Лубянке Таранников ушел успокоенный и убежденный в том, что большевики начали серьезно эволюционировать в лучшую сторону и, пожалуй, больше не будут "зверствовать".

После жизни и общественной атмосферы Советского Союза даже фашистская Германия показалась Леониду Николаевичу воплощением свободы и гражданских прав, а ее воздух — необычайно легким и приятным для дыхания. Инженер работал там бодро, энергично и с удовольствием, как бы переживая вторую молодость, а в свободное время, которого старался выкроить побольше, посещал музеи и библиотеки, театры, концерты и рестораны. Приятнее всего было чувствовать, что за спиной нет сексотов и соглядатаев, а рядом — партийных и профсоюзных погонщиков. Впрочем, Леонид Николаевич за последнее время был искренно убежден, что сексотам и погонщикам осталось существовать недолго и с их исчезновением жизнь в России будет не хуже, чем за границей.

В Германии он пробыл три месяца. Свою работу закончил успешно и познакомился с многими русскими эмигрантами. Все они интересовались жизнью в СССР, но к его предложению возвратиться туда отнеслись более, чем сдержанно. Даже неудачники, годами работавшие шоферами такси или лакеями в ресторанах, отказывались менять свои скромные профессии на службу советских инженеров. Некоторые, с неприятной и грубой прямотой, спрашивали Таранникова:

— Давно-ли вы, милостивый государь, состоите на службе ГПУ? За сколько продались большевикам?

Несколько раз Леониду Николаевичу очень хотелось ответить на подобные вопросы пощечиной и только заученные им наизусть "правила поведения советских граждан за границей" удерживали его от этого. Из всех заграничных знакомых ему удалось уговорить поехать в СССР только двух инженеров; оба были глубокими стариками и хотели умереть на родной земле…

Результаты заграничной командировки Таранникова наркомат и заводское начальство признали чрезвычайно успешными. Он был за это награжден благодарностью в приказе и тысячерублевой премией. Но прошло около двух лет и к дому, в котором он занимал квартиру, зимней ночью подъехал "черный воронок".

В камере "подрасстрельных" Леонид Николаевич Таранников никак не похож на инженера. Как и все мы, он по внешнему виду — ярко выраженный тип уголовного преступника. Но когда он заговорит, о его внешности невольно забываешь; даже камера смертников не может вытравить у человека культуры и интеллигентности.

На допросе выяснилось, что за ним в Германии была установлена непрерывная слежка, а всех его заграничных знакомых следователь назвал махровыми белогвардейцами и агентами Гитлера. Арестовали и двух старичков-инженеров, которых Таранников уговорил приехать в СССР. Этого он не может себе простить.

— Я был наивен и глуп, как мальчишка. Дожил до седых волос и вдруг поверил негодяям и палачам. Ни в чем неповинных людей подвел под пулю.

Он, как и другие заключенные, ночами с ужасом ждет казни; днем тоскует и беспокоится о жене:

— Как-то она там без меня? Она не перенесет моей гибели. Ведь какую долгую жизнь вместе прожили, как друг к другу привыкли. Что теперь с нею? Перед тем, как попасть сюда к вам, я унижался, просил последнего свидания с женой.

— Разрешили? — спрашивает его "сосед по матрасу".

Инженер отвечает со вздохом, похожим на стон:

— Нет. Они… ругаются и смеются

 

6. Письма из Америки

Вместе с "подрасстрельными" новичками в камеру вошел скелет.

Назвать его человеком в полном смысле этого слова смог бы лишь тот, кто обладает повышенным воображением. Таких среди нас не было, и при первом знакомстве с ним, мы назвали его скелетом.

Он был до того худ, что невольно казалось, будто все кости у него гремят, когда он, шатаясь, передвигался по камере нетвердыми шагами. Некоторые из смертников даже, не шутя, утверждали, что по временам они явственно слышат этот стук костей. Его голый череп, узкое лицо без волос и бровей, с неестественно выдающимися скулами и совершенно безволосая кожа на руках и ногах, казавшаяся плотно приклеенной к ним, были грязновато-желтого цвета. Под этой кожей никаких признаков мяса даже не намечалось; с резкой рельефностью выступали только кости, суставы и сухожилия.

Hoc, губы и уши у него высохли, покрылись множеством глубоких морщин и стали похожими на комочки смятого, пожелтевшего пергамента. В огромных глазных впадинах застыла густо-серая тюремная муть. Одеяние скелета состояло из полуистлевшего и изодранного на мелкие ленточки тряпья, невероятно грязного даже для тюрьмы. Его костистые ступни были босы и покрыты сплошной коркой черной и вонючей грязи.

По всему было видно, что это подобие человека изголодалось и отощало до последней степени. Однако, в первый день пребывания среди нас, он съел только половину выданного ему пайка. Повторилось это и на следующий день.

— Почему не едите? — спросили у него смертники.

— Вы знаете, мне не очень хочется есть, — ответил он глухим срывающимся голосом с еле заметным еврейским акцентом.

— Смерть от голода хуже и мучительнее расстрела. Это вам известно?

— А вы думаете, нет? И если вы предполагаете, что я имею большое желание умереть, так вы очень ошибаетесь. Я хочу жить больше многих других. Просто в меня не идет пища. Она выходит с рвотой обратно.

— У вас больной желудок?

— Нет, но меня они отучили от аппетита и от еды.

— Кто?

— Энкаведисты.

Поверить этому нам было трудно. До встречи со "скелетом" мы еще не видали заключенного, страдающего отсутствием аппетита.

— Как же вас отучили от еды? — недоверчиво спросил я.

— Очень просто. Как отучали одного колхозного осла. Только осел выдержал две недели голодовки, а потом издох. Я выдерживаю второй год и, — вы же видите, — живу, чтоб все они в НКВД так жили…

Работа у Якова Матвеевича Вайнберга была легкая, но не особенно выгодная. Он заведывал ларьком "Металлома", совмещая в одном лице начальника, бухгалтера, кассира, продавца и грузчика этой "низовой заго-товительно-торговой точки".

Такие "точки" были созданы советской властью почти во всех городах и районных центрах страны. Они покупали у населения металлический лом, "отоваривая" его "остродефицитной промышленной продукцией": мылом, спичками, махоркой, керосином и т. п. Из "точек" металлический лом отправлялся на различные базы, склады и заводские дворы. Там он годами ржавел под дождем до тех пор, пока его не вывозили на свалку. Промышленностью использовалось незначительное количество купленного у населения лома, а сама заготовка его представляла собой одну из бесхозяйственных фантазий советской власти.

На нищенскую заработную плату "металломщика" Яков Матвеевич прожить, а тем более прокормить семью, не мог. Поэтому приходилось комбинировать: сбывать на сторону часть "заготовленной" для свалок меди, алюминия, бронзы, олова и свинца. Подобными "комбинациями" занималось подавляющее большинство работников "Металлома". Кое-как Яков Матвеевич сводил концы с концами и кормил семью; однако, в 1931 году кормить ее стало нечем; советская власть как раз начала голодом загонять в колхозы северо-кавказское крестьянство, не щадя при этой и горожан. Искусственный, организованный коммунистами голод свирепствовал по всему Северному. Кавказу.

Яков Матвеевич голодал и терпел, но его жена терпеть не хотела. Из-за этого все чаще возникали между супругами споры. Спор, очень быстро превращавшийся в ссору, обычно начинала жена:

— Слушай, Яков! Если тебе нравится голодовка, так мне совсем наоборот. Я скоро превращусь в щепку. И зачем я вышла за тебя замуж?

Яков Матвеевич всплескивал руками.

— Сара! Ты же видишь, что я бьюсь, как рыба об лед. Достаю на семью, сколько могу.

— Вы посмотрите на него! — восклицала она. — Достает кошкин паек, а жена и дети пухнут от голода. Только такие дураки, как ты, бьются об лед, а умные люди кормят свои семьи. И если тебе меня не жалко, так пожалей хоть наших малых детей.

Яков Матвеевич указывал пальцем на свои ноги в рваных, опорках:

— Ну, нате, ешьте! Начинайте с правой.

— Зачем нам твои ноги, когда в городе есть магазин Торгсина Сокращенное название магазина "Торговля с иностранцами". Он имеет все, что нужно голодным желудкам.

— Ты же знаешь, Сара, что там продают за золото и серебро, а ко мне в ларек еще ни один идиот не сдавал драгоценных металлов.

— Яков, там продают и за доллары.

— Сара, я не Ротшильд. И не Государственный банк Соединенных Штатов Америки.

— Тебе не нужно быть Ротшильдом и банком. Ты же имеешь в Америке двоюродного брата с долларами. Напиши ему письмо.

— Чтобы меня за это посадили в тюрьму?

— Почему не сажают других? И почему существуют Торгсины?

— Сара, ты глупая женщина!

— Яков, ты металломный дурак!..

Когда дети Вайнберга действительно стали пухнуть от голода, отец не выдержал и написал письмо двоюродному брату, жившему в Чикаго и занимавшемуся там какой-то коммерцией. Писал он осторожно; ничего не сообщая о голоде, просил выслать немного денег на заграничные лекарства для детей, которые можно купить только в Торгсине. Двоюродный брат оказался щедрым, но не в меру любопытным. Выслав сразу 50 долларов, он просил в письме Якова Матвеевича сообщить ему подробно о его жизни, заработке и многих иных вещах. Яков Матвеевич ответил коротко, расхвалив жизнь в Советском Союзе. Спустя три месяца им были получены еще 50 долларов и письмо. Так завязалась переписка.

Голод ушел из семьи Вайнбергов, но другая, не менее страшная угроза нависла над нею. Получая письма от брата, Яков Матвеевич с трепетом ждал, что вот, вслед за почтальоном, войдут в комнату агенты ГПУ. Он дождался этого в 1937 году.

Следователем у Вайнберга был еврей, носивший фамилию Окунь.

— Это же не еврей, а шабэс-гой, какой-то, — жалуется нам на него Яков Матвеевич.

— Почему вы им так недовольны? Что он вам особенно плохое сделал? — интересуемся мы.

— Во-первых и во-вторых, это злостный антисемит.

— Еврей-антисемит?!

— Представьте себе, что да. Когда он приказал бить меня ножкой от стула, я ему и говорю: —"Послушайте, гражданин следователь. Как вы можете так паршиво обращаться с евреем? Вы же сами еврей". И что вы думаете, он мне ответил?

— Интересно, что?

— "Никаких евреев для меня нет. Я работник НКВД и врагов народа всех наций считаю одинаковыми".

— Энкаведисты громко выражаться любят, — заметил кто-то из смертников.

— Тогда я говорю, — продолжал Яков Матвеевич:

— Гражданин следователь, ведь вы знаете, что я не враг народа". А он кричит, как сумасшедший: " — Заткнись, жидовская морда!" И требует от меня шифры.

— Какие шифры? — А я знаю?

Старшему лейтенанту НКВД Окуню взбрела наум фантазия не только обвинить "металломщика" в шпионской переписке с агентом американской разведки, но и добиться "солидных" подтверждений этого. Такие подтверждения он решил сфабриковать в виде шифров, которыми Вайнберг, будто бы, переписывался с двоюродным братом.

— Дай мне шифры! — потребовал следователь у подследственного.

— Какие шифры? — не понял Яков Матвеевич. — Никаких шифров у меня нет. И вообще, что это такое?

— Не придуряйся! — орал на него Окунь. — Мне нужны все тайные шифры твоей переписки с агентом вражеской разведки.

— Если вы называете шифрами письма моего брата, так они все у вас. Их забрали при обыске. А с моих писем к нему вы же сами поснимали копии. И брат не вражеский агент, а просто мелкий коммерсант. Что вам еще нужно? Зачем вы меня мучаете? — недоумевая спрашивал подследственный.

— Дай шифры, гад! — стучал кулаком по столу следователь.

С "шифрами" ничего не вышло. Ни следователь, ни подследственный придумать их не могли. У обоих для этого нехватало ни ума, ни знаний. Тогда Окунь решил превратить Вайнберга в "нераскаявшегося до конца шпиона", предварительно измучив и обезволив его на конвейере пыток до такой степени, чтобы он, не читая подписывал любой протокол следствия. В качестве главной пытки для него энкаведист избрал голод. Якова Матвеевича больше года держали то в камере-одиночке, то в карцере. Ему выдавался особый "пониженный" паек: от 100 до 150 граммов хлеба и миска жиденькой "баланды" в сутки. Не чаще одного раза в три месяца. Окунь вызывал свою жертву на допросы, во время которых приказывал избивать ее и ставить на стойку. При этом он злорадно говорил:

— Ага, ты хотел жрать торгсиновский шоколад и пить какао, каких даже я не имею? Так я тебя от этого отучу. Я тебе покажу, что такое голод.

Яков Матвеевич плакал, просил есть и подписывал все, сочиненные Окунем, "шпионские показания".. -

Расстрела Вайнберг не дождался. Он умер в нашей камере от дистрофии.

Таких, как Яков Матвеевич Вайнберг в северокавказских тюрьмах в 1937-38 годах были сотни. Энкаведисты тогда арестовывали всех, кто переписывался с родственниками или знакомыми за границей. Даже заграничная поздравительная открытка, полученная к дню рождения, считалась в НКВД достаточным поводом для ареста.

Не обошлось и без, так называемых, "перегибов." В станице Горячеводской, например, был арестован корреспондент прокоммунистической газеты на русском языке "Канадский гудок", издававшейся в городе. Виннепеге. Через год с лишним его, правда, освободили, при казав писем в Канаду больше не писать. В 1934 году на Северный Кавказ из Нью-Йорка приезжал сотрудник прокоммунистической газеты "Русский голос" Эмануил Поллак. Вернувшись в Америку, он напечатал в этой газете серию хвалебных очерков "СССР в образах и лицах", которые затем были изданы отдельной книгой. Почти всех знакомых мне северо-кавказских журналистов, встречавшихся или позднее переписывавшихся с ним, арестовали в 1937 году. В ставропольских тюрьмах видел я и таких заключенных, вся "вина" которых перед НКВД состояла в том, что они выписывали заграничные… коммунистические газеты.

Аресты всех подряд, кто вел переписку с заграницей, преследовали единственную цель: изолировать население СССР от остального мира. Частично советской власти удалось этого добиться. После "ежовщины" лишь редкие смельчаки рисковали посылать письма за границу.

 

7. Переводчик

Стремление и способности к изучению иностранных языков у Виталия Конькова обнаружились еще в детстве. Он был в школе-семилетке первым учеником по немецкому языку, который большинство школьников обычно не любило.

После окончания средней школы Виталий поступил в 'Институт иностранных языков. При поступлении туда никаких препятствий перед ним не возникло. Он хорошо знал немецкий язык, а, — главное, — был комсомольцем и сыном потомственного рабочего, мастера одной из московских фабрик. Коньков окончил институт так же успешно, как и среднюю школу. Как лучшему из выпускников, дирекция предложила ему преподавать учащимся первого курса института и одновременно продолжать свое лингвистическое образование на факультете восточных языков. Виталий с радостью согласился. Однако, осуществиться его стремлениям было не суждено.

На следующий, после выпускного экзамена день в квартиру Коньковых явился некто в штатском костюме из коверкота "военного образца" и пригласил Виталия "пойти прогуляться".

— А кто вы такой? — спросил отец юноши.

— Работник ГПУ, — последовал ответ.

— Значит, сын арестован?

— Пока нет, но дальнейшее зависит от него… Обняв плачущую мать и побледневшего, встревоженного отца, Виталий ушел вместе с агентом ГПУ. Прогуливались они недолго. Агент предложил отправиться в ближайший парк. Виталий согласился. За десять минут они трамваем доехали до парка и уединились на скамейке в одном из его тихих и безлюдных днем уголков. С минуту они сидели молча. Виталий вопросительно смотрел на своего спутника, ожидая, что он скажет.

— Прежде всего, молодой человек, — начал тот, — у меня есть к вам один вопрос. Чем вы намереваетесь заняться, окончив Институт иностранных языков?

Виталий коротко сообщил ему о предложении институтской дирекции и своих планах на будущее. Выслушав его, агент отрицательно затряс головой.

— Нет, молодой человек. Все это вы оставьте на потом. Это от вас не уйдет. Прежде вы должны отработать те деньги, которые советская власть потратила на ваше ученье. Короче говоря, вам предлагается работа в качестве переводчика. Очень ответственная. Поработаете пару лет, оправдаете доверие партии и советской власти, а потом можете продолжать учебу.

Виталий попытался было возражать, но агент резко и угрожающе оборвал его:

— Если вам не нравится мое предложение, то я могу заменить его… ордером на арест. И вы больше никогда не вернетесь в свою семью. Так что для вас лучше всего согласиться работать… Ну? Согласны?

Юноша, не находя слов для ответа, со вздохом кивнул головой. Его собеседник усмехнулся.

— Я знал, что вы согласитесь, и поэтому захватил с собой все необходимое для вашей поездки к месту работы. Вот возьмите.

Он вытащил из внутреннего кармана пиджака объемистый конверт.

— Здесь билет в поезд прямого сообщения Москва-Кисловодск, служебное удостоверение и зарплата за месяц вперед. Поезд отходит завтра утром в 8.25. Не опоздайте. На месте явитесь за инструкциями к начальнику кисловодского отдела ГПУ… А теперь идите домой, успокойте своих родителей и посоветуйте им, чтобы они о вашей новой работе никому не болтали. Ну, пока, — закончил агент, вставая со скамейки.

Дома, увидев вернувшегося Виталия живым и невредимым, мать крестилась и плакала от радости. Отец молча хмурился. Будущая работа сына старику не нравилась.

Начальник кисловодского отдела ГПУ дал явившемуся к нему Виталию подробнейшие служебные инструкции, закончив их таким наказом:

— Главное, браток, ты должен изо всех сил втирать очки каждому заграничному дураку, к которому мы тебя прикрепим. Действуй, браток, по-большевистски и помни, что за плохую работу у нас полагается тюрьма или пуля в затылок.

Виталию ничего иного не оставалось, как заверить начальство, что он готов "действовать". Энкаведист одобрительно кивнул головой и добавил к вышесказанному им:

— Числиться ты будешь в штате краевого курортного управления и там же получать паек и зарплату, но действовать под нашим контролем. Каждый вечер после работы являйся с отчетом к моему заместителю. Пропуск получишь в комендатуре…

На первых порах работа нравилась Виталию. Он встречал и провожал приезжавших в Кисловодск иностранцев и показывал им достопримечательности города и окрестностей. А показать там было что.

Курорт, ставший известным, благодаря своему чудесному климату и целебным минеральным источникам еще во времена бывавшего там когда-то Лермонтова, советская власть превратила в "пролетарскую здравницу знатных людей страны": партийных ответработников, высших чинов Красной армии, разрекламированных стахановцев, сделанных знаменитостями литераторов, академиков и артистов, крупных сотрудников ГПУ и приезжающих из-за границы туристов и членов, так называемых, братских компартий. Для этих гостей были там санатории-дворцы и бережно сохраняемый старинный парк с нарзанными ваннами и огромной "Площадкой роз", прогулки по "лермонтовским местам" и поездки в "образцово-показательный колхоз-миллионер", дорогие рестораны и переполненные товарами магазины, роскошные солярии и театр "Курзал", в котором выступали приезжавшие сюда на гастроли из Москвы, Ленинграда, Киева и Тифлиса, лучшие актеры и музыканты СССР. Кисловодск вполне оправдывал свое название города-курорта; там было более пятидесяти санаториев и улицы блистали почти идеальной чистотой; туда каждый год приезжали отдыхать и лечиться тысячи людей, а оттуда, во все страны мира, вывозились миллионы бутылок знаменитого "нарзана" с огромного завода "Розлив".

А рядом с этим чудесным городом, в 3–5 километрах от него, из всех, заботливо скрываемых властью от постороннего глаза углов и тайников, лезла наружу голая и голодная советская нищета, самая нищая в мире. В станице Кисловодской люди пухли от голода, на полях пригородных колхозов крестьяне работали в лохмотьях и босиком, а корпуса новых санаториев, обнесенные высокими дощатыми заборами, строили измученные, похожие на тени заключенные.

Эту нищету и рабство, которые заставляли его постепенно разочаровываться в работе, Виталий никому из "знатных иностранцев" никогда не показывал, но видеть "контрасты" советского курорта ему с каждым днем становилось все тяжелее и невыносимее; совесть мучила его все больше. И однажды, в конце второго года своей работы на курорте, он не выдержал. У него вырвались слова, за которые потом его приговорили к смертной казни. Всегда спокойный и выдержанный молодой переводчик на вопрос одного из туристов, сотрудника нескольких французских газет, неожиданно ответил с гневной горячностью:

— Если вы хотите видеть настоящую жизнь рядовых советских граждан, то отправляйтесь в станицу Кисловодскую. Там вы увидите голод, нищету и страх, которые прикрываются вот этой красивой ширмой, — указал он на раскинувшуюся перед ними панораму Кисловодска.

Любезно поблагодарив переводчика за совет, француз сказал, что не замедлит им воспользоваться. Вскоре после этого случая Виталий был арестован…

— Значит, француз вас выдал? — спрашиваем мы у него.

Он отрицательно качает головой.

— Сначала я сам так думал, но на следствии выяснилось иное. Француз только написал правдивую статью о жизни в "пригородах Кисловодска". После того, как она была напечатана в парижских газетах, энкаведисты взялись за кисловодских переводчиков. В числе их допрашивали и меня. Я сопротивлялся недолго. Чтобы сопротивляться им — сами знаете — нужно иметь сильную волю и крепкие нервы, а у меня, — разводит он руками, — таковых не оказалось.

Ему 26 лет; в тюрьме он сидит второй месяц и смерти боится больше, чем остальные его сокамерники. Он горько раскаивается в том, что был откровенным с французом и называет себя дураком…

Виталия Конькова первым из всех, осужденных нашей камеры по шестому параграфу 58 статьи, вызвали ночью "без вещей".

 

8. "Три греческих мушкетера"

— Вас можно было бы, конечно, и не арестовывать, — сказал им следователь на допросе.

Старший из троих подследственных начал просить:

— Так пусти нас домой. Зачем в тюрьме держишь, зачем допрашиваешь? Пусти домой, пожалуйста!

Средний и младший подследственники, поддерживая просьбу старшего, заговорили наперебой.

— Нас в тюрьме держать не нужно.

— Нам работать надо.

— Зачем простых каменщиков допрашивать?

— Зачем рабочих людей тюремным пайком бесплатно кормить?

— Нас НКВД хорошо знает.

— Мы ему давно знакомые.

— Пусти домой, пожалуйста!

— Стоп, ребята! Не галдите все сразу, как галки. Закройте рты! — остановил их следователь.

Подследственники умолкли. Следователь заговорил сочувственно и, как будто, с искренним сожалением:

— Жаль мне вас, ребята, да только сделать я ничего не могу; о том, чтобы домой пустить, не может быть и речи. На вас не мною, а другим дело заведено. Но вы, ребята, сами виноваты. Вам надо было давно в советское гражданство перейти.

— Не виноваты мы. Два года назад заявления об этом в горсовет подавали. С горсоветчиков спрашивай, — опять зашумели подследственники.

Следователь шумно вздохнул.

— Не с кого там спрашивать, ребята. Почти всех горсоветчиков мы пересажали. По делам важнее вашего гражданства.

Он вздохнул еще раз и сказал:

— Но вы особенно не волнуйтесь. Ваше следственное дело чепуховое. Дадут вам по паре лет концлагерей и будете вы там работать каменщиками, как и на воле. Разница небольшая… Ну, а пока идите назад в камеру.

Из следственной камеры на допрос их опять вызвали вместе спустя полгода. Следователь был новый, молодой и не лишенный чувства юмора. Перелистав следственное "дело" и прочтя там фамилии троих обвиняемых, он расхохотался.

— Вот это здорово! Агатидис, Аманатидис и Агдалинидис. Ну, прямо, как в романе Дюма. Три мушкетера, но только греческие. И вместе с тем каменщики… А драться на шпагах вы умеете? А шляпы с перьями носить? А где же ваш д'Артаньян?..

Он допрашивал их с шутками и прибаутками часа два. Не понимая его шуток, они настойчиво просили поскорее закончить следствие и пуститьих по домам. Следователь отмахивался от них руками и говорил со смехом:

— Ладно. Пущу. Только не на волю, а обратно в следственную камеру. И подходящего д'Артаньяна к вашему делу пристегну. Для полного комплекта. А на волю вас пускать нельзя. Вы там Сталина своими греческими шпагами заколете… Эх, вы, мушка-атеры каменистой профессии.

Свое обещание "пристегнуть к трем греческим мушкетерам д'Артаньяна" следователь сдержал. В следственную камеру, где они сидели, был переведен из другой 80-летний грек Анастас Карамботис.

На "воле" он имел две профессии: педагога и садовника. С первых лет революции учил детей в греческой школе до тех пор, пока советская власть не закрыла ее, обвинив большинство школьных учителей-греков во "вредительстве на культурном фронте". Тогда Карамботиса продержали в тюрьме всего лишь два месяца и выпустили. По выходе из нее, знание садоводства, которым он занимался в Греции еще молодым, пригодилось ему. Он нанялся садоводом в один курортный совхоз; за три года привел его сад в образцовый порядок, но, к сожалению совхозной дирекции, очень ценившей его, как хорошего специалиста, был арестован вторично.

"Три греческих мушкетера" попали в тюрьму на несколько дней раньше Карамботиса. Это случилось в конце 1936 года. К тому времени отношения между СССР и Грецией ухудшились и, по указаниям Кремля, энкаведисты начали поголовные аресты греческих подданных, которые до этого состояли на учете НКВД и периодически, — дважды в месяц, — являлись на регистрацию в его управления и отделы.

Все "преступления" Карамботиса и его трех соотечественников заключались в том, что они были подданными Греции.

— Почему он нас назвал таким словом: "муш-ка-те-ры"? Как такое слово понимать нужно? Скажи, пожалуйста! — недоумевая, спрашивали своих сокамерников трое подследственных, вернувшиеся с допроса у веселого следователя.

Заключенные, читавшие на "воле" Дюма, попытались дать им объяснения. Греки выслушали их внимательно, но поняли плохо и не поверили.

— Нет. Он что-то другое хотел сказать. Никакие мы не дворяне и не королевские солдаты. Мы рабочие-каменщики. Наши отцы и деды тоже каменщиками были…

Приведенный в камеру на следующий день после этого разговора, Карамботис объяснения заключенных о мушкетерах подтвердил и, улыбаясь, заметил:

— Некоторое сходство с мушкетерами у вас есть, но очень уж отдаленное. А я больше похож на очень постаревшего Бонасье, чем на д'Артаньяна.

Греки поверили старику, но долго еще недоумевали, почему веселый следователь дал им такую странную кличку.

Третий следователь у греков оказался значительно "серьезнее" предыдущих. "Прокатив на конвейере" Карамботиса и троих его соотечественников, он вырвал у них все нужные ему "признания", обвинил их в шпионаже и добился присуждения к расстрелу. В нашу камеру смертников они попали все четверо.

Карамботис был прав, сказав, что "три греческих мушкетера" имеют некоторое отдаленное сходство с героями романа Дюма; кроме фамилий они похожи на мушкетеров и внешностью, а больше — ничем. Старший из них, сорокалетний Агатидис развитее, грамотней и культурнее остальных двух и по-русски говорит чище их. Средний — Аманатидис — высокого роста, силач и весельчак, любящий покушать и выпить, очень страдающий от тюремного голода и утративший в камере смертников значительную долю своей веселости. Наконец, младший — Александр Агдалинидис — задумчивый 22-летний юноша, худощавый, стройный и слегка сутуловатый, внешностью больше напоминает студента из националов, чем каменщика. Расстрела он боится панически. Карамботиса "мушкетеры" очень уважают, повинуются ему во всем и называют отцом.

Ни с д'Артаньяном, ни с Бонасье у старого Анастаса никакого сходства нет. Его безволосый череп с прижатыми к нему ушами и постоянно спокойное, бесстрастное лицо с большим висячим ноем и глазами, прикрытыми тонко-восковыми веками, похожи на голову какого-то древнего афинского философа, вырезанную из пожелтевшей слоновой кости. Говорит он о жизни и смерти и ожидает расстрела с философским спокойствием; в беседах со своими соотечественниками и другими заключенными старается поддержать бодрость духа у тех, которые особенно отчаиваются и страдают. Он изучал в свое время литературу и историю, хорошо знает античных писателей и поэтов, но самый любимый им — Гомер. Закрыв глаза, старик наизусть читает нам "Одиссею" и, "Илиаду" на звучном древне-греческом языке. Получается красиво, но никому из нас непонятно. Мы просим его читать по-русски. Без малейшего греческого акцента в произношении он начинает:

— "Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который…"

Часами слушаем мы старого грека, невольно забывая на это время о тюрьме и расстрелах…

Некоторым может показаться странным и неправдоподобным чтение стихов Гомера в камере смертников советской тюрьмы. Нам это не казалось…

Анастас Карамботис умер в тюрьме, но не от пули энкаведиста. Однажды утром мы обнаружили его на матрасе мертвым. Сердце старика не выдержало тюремного режима.

"Три греческих мушкетера" были потрясены смертью Карамботиса и несколько суток подряд оплакивали его. Плакали громко, не стараясь сдерживать слезы и не стесняясь нас. Нам тоже было очень жаль старика и мы искренне сочувствовали грекамв их горе.

Особенно тяжело переживал его смерть младший из "трех мушкетеров" Александр Агдалинидис. Ведь умер человек, которого он, сирота, в раннем детстве потерявший родителей, полюбил и уважал, как отца и который каждый час, каждую минуту помогал ему, молодому и хотевшему жить, бороться с предсмертным ужасом, поддерживал в нем бодрость духа. Эта смерть губительно повлияла на рассудок Александра. Ночами у него всё чаще бывали приступы временного помешательства, оканчивавшиеся истерическими припадками и судорожными конвульсиями…

Их вызвали из нашей камеры одного за другим. Вызвали днем и с вещами. Старший и средний греки так обрадовались, что даже забыли попрощаться с нами. А младший, вызванный последним, тупо и безучастно смотрел поверх голов надзирателей и его дрожащие губы шептали что-то бессвязное.

— Как твое имя? — спросил его старший надзиратель Опанас Санько, шаря глазами в списке заключенных.

— Какое имя?.. какое?.. какое? — дрожа, забормотал Александр.

— Твое, — повторил тюремщик.

— Не знаю! Не знаю! — истерически крикнул юноша.

— Ты что? С ума, — начал надзиратель и, внимательно посмотрев ему в глаза, уверенно закончил фразу:

— Спятил. Ну-да.

Потом, мотнув головой назад, через плечо скомандовал своему сыну Левонтию, стоявшему в коридоре:

— Доложи! Коменданту! Надо свезти. В сумасшедший дом…

Двое "греческих мушкетеров" были освобождены из тюрьмы. Советская власть дала им "право" опять работать каменщиками и дважды в месяц являться к энкаведистам на регистрацию. Третий окончил свои дни в, так называемой, "Психбольнице" — ставропольском доме для сумасшедших.