ЛЮДИ СОВЕТСКОЙ ТЮРЬМЫ

Бойков Михаил Матвеевич

Глава 5 СКВЕРНЫЕ АНЕКДОТЫ

 

 

У некоторых холодногорцев их следственные "дела" напоминают анекдоты. Они иногда анекдотически глупы или смешны, невероятны или немыслимы, но каждое из них кончается скверно и очень часто трагически.

В Холодногорске такие "дела" называют скверными анекдотами. Полтора десятка подобных "анекдотов" я и предлагаю вниманию читателей в настоящей главе.

 

1. И так и этак

Рассказывает о своем "деле" железнодорожник Никанор Кирюшин:

— Как началось на транспорте кривоносовское движение, то нашему брату житья не стало. Машинисту Кривоносу за его стахановские выдумки — ордена да премии, а нам хоть в гроб ложись.

"Работал я осмотрщиком товарняка на Кавказской. Станция, — сами знаете, — крупная, узловая. Товарных составов гоняют множество и каждый не короче полукилометра. Сколько времени для осмотра нужно? Не меньше часа на состав. А смотреть не дают. Машинист из кривоносовцев орет:

— Шевелись! Кончай осмотр! Не задерживай! "Как тут быть? Задержишь состав — пришьют вредительство, не осмотришь, как следует, крушение может произойти. И так и этак — тюрьма. Одна надежда на Господа Бога да на случай. Осматривать товарняк некогда. Сгонишь с ближайших колес воробьев и — все в порядке. Состав к отправлению готов. Авось в пути с рельсов не сковырнется.

"Несколько лет я так проработал. И ничего. Крушений по моей вине не было. А вот в прошлом году, все-таки, произошло. Спешно подали тяжелый товарняк. Машинист торопится, как на пожар. Я даже воробьев с колес согнать не успел. Ну, на первом же повороте состав свалился под откос.

"Приехала комиссия. Меня — под суд. Обвиняют во вредительстве. Я объясняю, что не моя вина. Кривоносовщина, дескать, нормальному движению мешает. И так и этак получается безвыходное положение. За эти мои слова мне дают довесок к приговору.

— Почему? — спрашиваю.

Мне объясняют:

— За антисоветскую агитацию против кривоносовщины…

"Вот вам и кривоносовщииа. Привезла она, проклятая меня без пересадки прямо в тюрьму.

 

2. Неизвестно за что

— Вы за что сидите?

В ответ Климентий Ильич пожимает плечами.

— Не знаю.

— А кто же знает?

— Никто…

Арестовали его на ставропольской обувной фабрике, где он работал мастером цеха и, не допрашивая, отвезли в городскую тюрьму. Просидев там больше года без допросов, он стал добиваться вызова к следователю. Писал заявления в краевое управление НКВД с требованиями начать и закончить его "дело" и выпустить из тюрьмы, так как он ни в чем не виноват. Наконец, Климентия Ильича вызвали на долгожданный им допрос.

Следователь раскрыл папку с его "делом". Внутри нее ничего не было, ни одного листка бумаги. Следователь почесал в затылке и спросил:

— Скажите, за что вы арестованы?

— Это я у вас должен спрашивать! — воскликнул удивленный и возмущенный Климентий Ильич.

Энкаведист почесал в затылке еще раз и сказал:

— Я здесь человек новый. Работаю только вторую неделю. Ваше дело вел другой следователь.

— Где же он?

— В… далеко отсюда, — следователь запнулся. — Одним словом… переведен на другую работу.

— Так наведите у него справки. От этого предложения энкаведист досадливо отмахнулся рукой.

— Вашему бывшему следователю теперь не до этого. У него другие заботы.

— Арестован он что ли?

— Может быть.

— Что же мне делать? — спросил заключенный.

— Пока побудьте еще некоторое время в тюрьме, а я в вашем деле, как-нибудь, разберусь, — пообещал энкаведист…

С этого первого и последнего допроса Климентия Ильича отправили в Холодногорск. И сидит в советской тюрьме третий год человек, арестованный неизвестно за что.

 

3. Слеза

В большом северо-кавказском селе закрывали церковь. Проделано это было быстро. Приехавшая из краевого центра комиссия в составе трех энкаведистов, вошла в храм, не снимая шапок, пробыла там с полчаса, а затем, выйдя оттуда, заперла церковную дверь на замок, прикрепив к нему большую сургучную печать. После этого с колокольни начали снимать колокола.

Накануне в районной газете было напечатано, что церковь закрывается, будто бы, по желанию трудящихся села. Это была обычная в таких случаях ложь. Никто не спрашивал трудящихся об их желаниях закрывать или не закрывать церковь. Вместо этого созвали на собрание коммунистов, комсомольцев и, так называемый, беспартийный сельский актив. Это сборище прослушало доклад "О задачах антирелигиозной пропаганды на селе" и выступления местных партийных ораторов и утвердило заранее подготовленную резолюцию. В длинной, переполненной выражениями преданности партии и Сталину резолюции, между прочим, было написано:

"От имени трудящихся нашего села требуем закрыть очаг религиозного дурмана, а его колокола снять и перелить для нужд промышленности".

За несколько дней до этого священника, дьякона и церковного старосту вывезли из села в какой-то концлагерь…

Снятие колоколов производилось силами местного актива под руководством городской комиссии энкаврдистов…

Вокруг церкви собралась большая толпа народа, почти все село. Лица людей — хмуры, опечалены или злы. Сельчане возмущаются кощунством властей, но молчат. Выражать свои мысли вслух небезопасно; в толпе шныряют десятки горожан с колючими щупающими глазами.

Самый большой колокол запутался в веревках и блоках. Его раскачивают, дергают, но он ни с места.

— Не хочет колокол-батюшка с колокольни сходить, — шепчутся сельчане в толпе, когда поблизости нет горожан-энкаведистов.

Вдруг какой-то активист изо всех сил дернул за канат, протянутый на колокольню. Колокол качнулся и всей своей огромной тяжестью повис на двух блоках. Канат с треском лопнул. Глухо и жалобно прозвонив, колокол с двадцатиметровой высоты рухнул на землю и раскололся на три части.

— А-а-ах! — общим вздохом пронеслось по толпе. Горожане забегали быстрее в ее гуще. Внимательно и пытливо всматривались они в хмурые лица окружавших их мужчин, женщин и детей.

Один из стариков-крестьян не выдержал кощунственного зрелища снятия колокола. Заморгав глазами, он тихо всхлипнул; крупная слеза скатилась по его щеке и запуталась в бороде. Сейчас же перед ним выросла фигура горожанина и прошипела злорадно и торжествующе:

— Плачете, гражданин? Поповский колокол жалеете?

Испуганно взглянув на него, старик торопливо ответил:

— Ничего я не плачу. Это мне пыль в глаза попала. Нынче ветер сильный. Энкаведист усмехнулся.

— Знаем мы этот ветер. Он дует со стороны контрреволюции на всех недовольных советской властью.

— Я советской властью доволен, — угрюмо сказал старик.

— А ну, пойдемте со мною гражданин, — потребовал энкаведист.

— Куда?

— К уполномоченному НКВД. Он разберется, как это вы, довольный советской властью, над поповским колоколом плачете…

Несколько месяцев спустя холодногорцы читали удивительный документ: судебный приговор по "делу" колхозного пастуха Захара Черненко, выданный ему секретарем суда. Заключительная часть этого документа была такова:

"Хотя колхозник Захар Черненко во время снятия колоколов и молчал, но всем своим видом показывал, что этим актом борьбы с религией он явно и злостно недоволен. Кроме того, на его щеке секретным сотрудником НКВД была обнаружена слеза. Таким образом, подсудимый своим угрюмым видом и слезой вел агитацию против мероприятий советской власти на антирелигиозном фронте. Считая преступление Черненко Захара вполне доказанным, суд, на основании параграфа 10, статьи 58 Уголовного кодекса РСФСР, приговаривает его к пяти годам лишения свободы".

Даже холодногорцы, достаточно видавшие чекистские виды, были удивлены. Некоторые из них говорили:

— Докатилась советская власть до последней точки. Пять лет за одну слезу. Ну, а если бы он, допустим, громко рыдал? Тогда сколько?

 

4. "Ошибся"

С калмыком Нажмуддином Бадуевым сыграли злую шутку, из-за которой он и попал в тюрьму. Работал он подмастерьем у каменщика на постройке санатория для партийного актива в городе Ессентуки, знал не больше двух десятков русских слов и поэтому со своими товарищами и начальством объяснялся, главным образом, знаками. Впрочем, незнание русского языка работать ему не мешало. Он был силен и трудолюбив.

За несколько дней до окончания строительства начальство предупредило рабочих:

— Санаторий будет принимать от нас на торжественном заседании специальная комиссия из Москвы. Подготовьтесь, товарищи! Вы должны к заседанию купить новые галстуки, а после речи каждого оратора на нем погромче аплодировать и кричать "ура", "да здравствует" и тому подобное…

Репетиции этих "коллективных приветствий" происходили под руководством парторга строительства. Нажмуддин в них не участвовал. Для него был установлен специальный "курс обучения". Четверо рабочих предложили парторгу:

— Как понимающие калмыцкий язык, можем обучить калмыка приветствиям по-русски в индивидуальном порядке.

Парторг согласился. И вот, каждый вечер после работы, четверо рабочих отводили Нажмуддина в поле, подальше от города и заставляли его выкрикивать несколько русских слов; при этом они говорили ему:

— Кричи, Нажмуддин! Громче кричи! Это самые лучшие советские приветствия.

Калмык кричал. Его "учителя" перемигивались и пересмеивались…

Торжественное заседание было по-советски пышным. Играл духовой оркестр. На всех рабочих красовались новенькие галстуки. Трибуна для ораторов утопала в цветах и кумаче. Каждая речь сопровождалась хорошо организованными аплодисментами и приветственными выкриками.

В конце речи неожиданно для всех, за исключением четырех рабочих, покрывая крики и аплодисменты, раздался неистовый вопль Нажмуддина Бадуева:

— Караул! Спасите! Грабят!

Толпа на секунду замерла, а затем разразилась громким продолжительным хохотом.

Торжественное заседание было сорвано…

На суде Нажмуддин Бадуев, через переводчика доказывал:

— Я не виноват. Русские научили меня кричать. Я не знал этих слов. Я ошибся.

Судья слушал и, сдерживая смех, ухмылялся в усы. Объяснения калмыка и настойчивые утверждения, что он ошибся не спасли его от тюрьмы. Суд приговорил Бадуева к десяти годам лишения свободы. Один из его "учителей" был задержан и тоже получил десять лет. Трое остальных успели скрыться.

 

5. Виноват Пушкин!

— Во всем этом, изволите ли видеть, — рассказывает мне учитель сельской школы, Андрей Федорович

Никодимов, — виноват не столько я лично, сколько Пушкин.

"Арестовали меня, собственно, без всяких к тому оснований. Обвинили, как и других моих коллег, во вредительстве, будто бы, процветавшем в системе на-

родного образования. Вскоре после ареста вызывают из тюремной камеры на первый допрос. Иду. Вхожу в кабинет следователя. А там возлежит в кресле рыжий и рябой детина. Именно — возлежит. Поза древне-римского сенатора. Физиономия — сплошная простота, глупость и некультурность. У нас в деревне, когда-то о подобных физиономиях распевали шуточную частушку:

Сидит парень на крыльце С выраженьем на лице; Выражает на лице, Что сидит он на крыльце".

"На все мои доводы, объяснения и доказательства у него единственное требование:

— Признавайся, гад! Кто тебя завербовал, гад?

А в чем признаваться, ни ему, ни мне неизвестно. Думал я, думал, да вдруг с досады и ляпнул:

— Пушкин меня завербовал!

Выпалил я это рябому детине и в испуге даже зажмурился. "Сейчас, — думаю, — он меня за это бить будет". Ан нет. Детина даже обрадовался.

— Давно бы так, — говорит. — Признался и хорошо. А кто такой Пушкин?

Раскрыл я глаза и взираю на него с величайшим изумлением. Неужели он о Пушкине никакого представления не имеет? Оказалось, что не имеет.

— Кто есть Пушкин? Как его имя и отечество? — спрашивает.

Ну, что ему отвечать? А он торопит:

— Давай, гад! Признавайся дальше!

— Пушкин Александр Сергеевич, — отвечаю.

— Где проживает?

— В… Москве.

— Где работает?

— В… союзе советских писателей.

— Так, значит, он тебя и завербовал?

— Да…

— А ты по его заданию кого завербовал?

Вот так штука, — думаю. — Кого же мне после Пушкина называть?

Следователь опять меня торопит. И начал я "вербовать" первых пришедших мне на ум русских писателей, да простят они, покойники, меня грешного.

— Завербовал я, — говорю, — Михаила Юрьевича Лермонтова, Федора Михайловича Достоевского, Льва Николаевича Толстого, Николая Васильевича Гоголя, Глеба Успенского и Лидию Чарскую.

Перечисляюя, таким образом, покойных русских писателей, а детина радуется и от удовольствия руки потирает. Записали мы всю сочиненную мною нелепицу, я подписал ее и удостоился похвалы следователя:

— Молодец, гад. Сразу раскололся. За это я тебе смягчение приговора исхлопочу.

И отправил меня, слегка ошеломленного, обратно в камеру…

На второй допрос вызвали меня спустя два месяца с лишним. Следователь новый. Морда удивительно злющая. Глазищи сверкают от ярости. Ругается и орет:

— Ах, ты, вражья сволочь! Шутки шутить с нами вздумал? Русских писателей вербуешь? Мертвецов? Ну, мы тебе за это вложим. Все печенки-селезенки из тебя вытряхнем. Эй, телемеханики!

Прибежали тут двое дюжих молодцов и взялись за меня. Бьют по чем попало, а следователь приговаривает:

— Это тебе за Пушкина. Это за Лермонтова. Это за Глеба Успенского.

Особенно сильно, знаете, били за Лидию Чарскую. Чем она им не понравилась? И что они со мною дальше делать будут? Не имею понятия…

 

6. Опасные фамилии

— Если б не моя фамилия, я, пожалуй, и в тюрьме бы не сидел. И угораздило же меня родиться в семье, носящей такую опасную фамилию.

— Какую именно?

— Троцкий…

— Да, фамильица неудачная. Вы что же, родственник Льва Давыдыча?

— Ничего подобного. И не троцкист, не оппозиционер, даже не еврей. Просто однофамилец. Павел Степанович Троцкий.

— Вы бы это сказали своему следователю.

— Говорил сотни раз.

— Ну и что же?

— И слушать не хочет. Смеется, негодяй, и откровенничает. "Мне, — говорит, — выгоднее тебя в концентрашку, как Троцкого, загнать, чем выпустить на волю".

— Напрасно вы до ареста свою фамилию не переменили.

— Но ведь это же бесполезно. Вон немец, Карл Иванович Блюхер изменил фамилию на Иванова. Все равно арестовали. А теперь его обвиняют в том, что он, будто бы, брат маршала Блюхера и менял фамилию с целью маскировки своих вредительских деяний.

— Может быть, он действительно родственник злосчастного маршала?

— Такой же, как и вы. Не больше… Полтора десятка холодногорцев арестованы за то, что имеют "опасные фамилии". Среди них украинец Крыленко, евреи Каплан и Блюмкин, немец Блюхер, грузин Бараташвили, татарин Карахан, Бухаринцев и Рыковский. Последних двух энкаведисты очень быстро переделали в Бухарина и Рыкова.

Крупные судебные процессы в Советском Союзе обычно сопровождаются арестами родственников подсудимых. "С профилактическими целями", как говорят энкаведисты. Затем арестованных обвиняют и судят по неписанному правилу НКВД:

"Был бы человек, а статья найдется и дело пришьется…"

Один из обладателей "опасной фамилии" в Холодногорске слезно умолял своего следователя:

— Гражданин следователь! Помилуйте! Ведь я ни в чём не виноват.

— У тебя вражеская фамилия, — заявил ему энкаведист.

— Ну, какая же вражеская? Ведь я не Троцкий. Совсем нет. Я — Тороцкий.

— Это ничего. Мы тебя моментально превратим в Троцкого…

И превратили.

 

7. Богач

Стахановца Хумаринских угольных рудников, Афанасия Тепнова вызвали в Карачаевский областной отдел НКВД и предупредили:

— Вы, товарищ, поаккуратней деньгами бросайтесь. Без рекламы. Иначе вам нехорошо может быть.

Находясь в состоянии некоторого подпития, Тернов бурно возмутился:

— А в чем дело?! Мои деньги, я ими и бросаюсь. Не ворованные, а заработанные стахановским трудом. Я — знатный стахановец. Я советский богач. Своими трудовыми рекордами крупные суммы зарабатываю. И желаю их тратить, как настоящий богач. Кто мне это запретит?

Ему возразили:

— Вы не очень дрыгайтесь, товарищ. Что такое стахановщина, мы знаем. Как на вас работает целая бригада шахтеров, тоже знаем, И советуем внять голосу благоразумия, иначе в тюрьму сядете.

— За что?

— А за то, что безрассудной и наглядной для всех тратой денег вы возбуждаете зависть части малооплачиваемых трудящихся и вызываете у них недовольство советской властью.

— Меня, знатного стахановца, в тюрьму?

— Вас. Иногда мы и знатных стахановцев сажаем. Так что сократитесь, товарищ…

Афанасий Тернов не внял "голосу чекистского благоразумия". Правда, первые дни после беседы с энкаведистами он все-таки сдерживался и свои стахановские заработки тратил потихоньку, но затем снова начал сорить деньгами. Сорил он ими до тех пор, пока не очутился в Холодногорске.

 

8. Выигрыш

Сапожнику Михеичу повезло первый раз в жизни: по облигации внутреннего займа он выиграл 25 тысяч рублей. В городской сберегательной кассе, где он получал свой выигрыш, ему, однако, сказали:

— Вам бы, товарищ, следовало пожертвовать часть выигрыша государству. Например, в фонд Красной армии. Куда вам такую уйму денег? Человек вы пожилой. До самой смерти, пожалуй, весь выигрыш не истратите.

От этих слов заведующего сберегательной кассой сердце Михеича неприятно ёкнуло.

— А сколько же нужно пожертвовать? — спросил он, предчувствуя недоброе.

— Ну, например, тысяч десять.

— Что-о?! — завопил Михеич. — Десять тысяч?! Такие деньги на ветер выкинуть? Да за кого вы меня считаете? За дурака?

Старый сапожник был жаден и делиться выигрышем с государством ему не хотелось. Кроме того, он уже успел распределить выигранные деньги по статьям расходов. Идя в сберегательную кассу, он мечтал:

"Куплю себе хороший костюм, даже два. Старухе своей — пару шелковых платьев, даже две. Приобрету трехрядную гармонь и часы с цепочкой. Возьму в сапожной артели двухмесячный отпуск и, вместе со старухой, поеду на курорт…"

Государство в эти мечты никак не укладывалось. Все же Михеич, скрепя сердце, отделил от толстой пачки денег две сторублевки и пододвинул их к заведующему сберкассой. Потом, подумав и вздохнув, добавил еще сто рублей и пятерку мелочью.

— Вот, гражданин зав. Триста пять монет. Больше не могу. Для меня и столько государству пожертвовать трудновато. От необходимых расходов отрываю. У меня свои расчеты.

Заведующий от пожертвования отказался:

— Заберите ваши деньги, гражданин. Советское государство в них не нуждается. Только, как бы вам, за вашу жадность и насмешку над государством, после не пришлось пострадать.

Михеич досадливо отмахнулся от него рукой.

— С деньгами-то я не пострадаю. А вот без денег настрадался предостаточно…

Этот разговор в сберегательной кассе происходил утром, а вечером случилось то, на что намекал заведующий. К Михеичу, как поется в одной тюремной песне, "приехал в гости черный воронок…"

Суд приговорил старика, как врага народа, к десяти годам лишения свободы с конфискацией имущества. Таким образом, государство получило обратно рыигрыш полностью, да еще с "процентами"…

В Холодногорске Михеич плачется:

— Будь они прокляты с ихним разнесчастным выигрышем. Лучше бы я им его весь добровольно отдал или совсем не выигрывал. Из-за ихнего выигрыша придется мне, старику, безвинно в тюрьме погибать лютой смертью…

 

9. Семь-восьмых

Колхозник сельскохозяйственной артели "Путь Ленина", Егор Назаров шел поздно вечером с поля домой и на-ходу ужинал. Срывая колосья недозрсвшей пшеницы, он разминал их в руке, сдувал с ладони шелуху, а зерна бросал в рот.

Во время этого занятия ему следовало оглядываться по сторонам, но, задумавшись о своей горькой жизни, он позабыл про обычную меру предосторожности против слишком рьяных охранников колхозного урожая. От своих мыслей он очнулся лишь тогда, когда перед ним вырос, вынырнувший на лошади из-за бугpa, объездчик-комсомолец. Похлопывая себя плеткой по рыжему рваному сапогу, колхозный охранник сердито спросил:

— Закусываешь, Егор?

Покраснев и с трудом переводя дыхание, колхозник, запинаясь, ответил:

— Да вот… сорвал… пару колосьев…

— Врешь, Егор, — перебил его объездчик. — Не пару колосьев ты сорвал, а больше. Я за тобой от самого полевого стана наблюдаю. Всю дорогу ты колосья рвал и зерно ел… А знаешь, что за это полагается?

Егор опустил голову.

— Знаю… Погубить меня хочешь? Объездчик развел руками, в одной из которых была зажата рукоятка плети.

— А что я могу поделать? Сам ты виноват, Егор. Не надо было колосья рвать. Ведь это же расхищение социалистической собственности.

— Голодный я. На полевом-то стане, как нынче кормят? Кошка не наестся, — срывающимся голосом произнес колхозник.

Объездчик шумно вздохнул.

— Всем голодно, Егор. Не тебе одному. Терпеть нужно.

Егор поднял голову и глухо пробормотал:

— Пусти ты меня.

Объездчик подскочил в седле так, что задремавшая было лошаденка шарахнулась в сторону. Придержав ее, он торопливо заговорил:

— Ты что? Рехнулся? Да меня за такую штуку из комсомола выкинут.

— Никто не узнает.

— Узнают. Сам ты в пьяном виде проболтаешься. А в колхозе ушей много. Давай-ка лучше — в правление колхоза. Иди вперед!

И пожилой бородатый колхозник послушно поплелся впереди двадцатилетнего парня, трясшегося на. тощей колхозной лошаденке…

Таких, как Егор Назаров, осужденных за "расхищение социалистической собственности", в Холодногорске больше сорока человек.

7 августа 1932 года был издан специальный "Закон о наказаниях за расхищение общественной социалистической собственности". По этому закону, людей укравших что-либо в колхозах или промышленности, карали обычно десятью годами лишения свободы, а в некоторых случаях и смертной казнью.

Судами подводились под новый закон даже мелкие кражи, которые собственно и кражами-то назвать нельзя. Колхозник сорвал или собрал в поле, после уборки урожая, несколько десятков колосьев; колхозница вырыла на колхозном огороде полдюжины картошек или подняла в саду пару яблок; рабочий вынес с фабрики корзинку щепок или обрезков жести. Все это квалифицировалось властью, как расхищение социалистической собственности. Голодного колхозника или рабочего, взявшего для своего домашнего хозяйства никому ненужные "отходы производства", гнали в концлагерь на десять лет…

Закон от 7/VIII заключенные называют коротко и насмешливо: "семь-восьмых".

 

10. Эполеты Лермонтова

Жители Пятигорска о своем городе говорят:

— У нас все дышит Лермонтовым. И воздух нашего города тоже лермонтовский.

Преувеличение в этих словах небольшое. Лермонтовского в Пятигорске действительно много. Есть там два памятника великому русскому поэту: один на месте его дуэли, другой в Лермонтовском сквере. Есть "Грот Лермонтова", музей в доме, где он когда-то жил; есть школа, улица, переулок, санаторий и типография его имени, Лермонтовские нарзанные ванны, Лермонтовская галлерея в курортном парке "Цветник" и железнодорожная станция — Лермонтовский разъезд. Почти в каждом доме города и его окраин можно видеть бережно хранимые томики сочинений поэта.

Михаил Юрьевич Лермонтов прожил в Пятигорске последние годы перед смертью и написал там ряд лучших своих произведений. С тех пор и до настоящего времени пятигорцы любят и высоко ценят Лермонтова, считая его величайшим из всех русских поэтов и ставя даже выше Пушкина. Склеп временного упокоения поэта на городском кладбище (откуда прах его был перевезен в родовое село Тарханы) заботливо охраняется; на могиле его всегда свежие цветы.

До начала Второй мировой войны на иждивении пятигорцев находилась дальняя родственница Лермонтова, Мария Акимовна Шан-Гирей. Правда, в первые годы революции, по приказу наркома просвещения Луначарского, ей была дана небольшая ежемесячная пенсия, но в 1930 году, в результате вздорожания жизни, на эту пенсию можно было прожить не больше трех-четырех дней. В голодные годы сплошной коллективизации сельского хозяйства пятигорцы спасли Марию Акимовну от голодной смерти.

Отношение советской власти к Лермонтову было совсем иное, чем у пятигорцев. Сначала власть объявила его "идеологом разлагавшегося помещичье-дворянского класса и царского империализма" и запретила изучение его творчества в школах. Затем он был назван "подражателем Байрону", "лишним человеком" и "сумасбродным дуэлянтом". Наконец, перед войной его переделали в декабриста и "выразителя надежд и чаяний российской революционной интеллигенции"…

Летом 1927 года Пятигорск был взволнован и возмущен попыткой советской власти обезобразить памятник Лермонтову, стоящий в сквере его имени. На бронзовом памятнике, воздвигнутом здесь в 1889 году, деньги на который были собраны подпиской по всей России, поэт изображен в офицерской форме, сидящим с бумагой и пером в руках. Его задумчивый взор устремлен на юго-запад, где под лучами солнца сияют снежные вершины так любимого им Эльбруса. Из под бурки, на плечах поэта, видны эполеты.

Эти эполеты и офицерский мундир как раз то и не понравились советской власти. Из Москвы прислали приказ местному начальству:

"Сбить эполеты с плеч Лермонтова на его памятнике, а мундир

переделать в штатский сюртук".

Узнав об этом приказе, Пятигорск возмутился. Рабочие и служащие на профсоюзных собраниях требовали:

— Не трогать памятник Лермонтову!

Городской комитет партии и городской совет были завалены письмами и телеграммами с такими же требованиями. В некоторых школах забастовали учащиеся. Студенты устроили уличную манифестацию. На стенах ночью появлялись надписи мелом и углем:

"Долой хамов, неуважающих Лермонтова!"

"Не трогайте нашего любимого поэта!"

"Руки прочь от памятника Великому пятигорцу!"

"Власть против Лермонтова, а мы за".

Активное участие во всенародном движении защиты памяти М. Ю. Лермонтова принимало и большинство работников городского отдела народного образования. В конце концов пятигорцы победили в этой борьбе. Советская власть отказалась от своего намерения "сбить эполеты с плеч Лермонтова".

Прошло десять лет. История с памятником Лермонтову забылась многими, но энкаведисты не забыли ее. В 1937 году много работников пятигорского отдела народного образования было арестовано. Некоторым из них на допросах следователи напоминали:

— А вы помните ваше первое контрреволюционное выступление?

— Какое? Когда? — удивленно спрашивали просвещенцы.

— С эполетами Лермонтова, — отвечали им энкаведисты…

Трое арестованных работников пятигорского отдела народного образования есть и в Холодногорске. В обвинительных заключениях по их "делам", среди всевозможной чепухи о "вредительстве", упоминаются эполеты Лермонтова.

 

11. Хорошо сыгранные роли

Драматического артиста Горского следователь допрашивал так:

— Почему это, гражданин артист, у вас с игрой на сцене получается неважно. Прямо-таки идеологически невыдержанно. Когда вы играете всяких там вредителей и шпионов, то у зрителя мороз по коже продирает. А начнете играть наших советских людей, — хоть брось. Сплошная скука и тошнота. Советские люди в вашем исполнении вроде манекенов. Почему это, а?

— С юных лет я злодеев на сцене играю. Амплуа у меня такое, — объяснил артист.

— Ам-плу-а? Что за штуковина? Горский объяснил и это, но следователь не поверил?

— Нет, гражданин артист. Вы мне очки не втирайте, а признавайтесь чистосердечно.

— В чем?!

— А в том, что вы, играя на сцене роли шпионов и вредителей, выявляли свою контрреволюционную сущность и антисоветскую настроенность.

— Это чепуха! Ничего я не выявлял.

— Не хотите признаваться? Ну, пока и не надо, а впоследствии мы с вами найдем общий язык…

На "конвейере" такой "язык" был, конечно, найден…

Артист Горский сидит в тюрьме только за хорошо сыгранные им роли злодеев. Больше ни в чем его не обвиняют.

 

12. Лысина

Ставрополь праздновал двадцатую годовщину октябрьской революции. По обыкновению, как и каждый год до этого, празднование было казенно-унылым. С раннего утра партийные, комсомольские и профсоюзные загонщики сгоняли трудящихся на главную улицу города и распределяли между ними знамена, портреты вождей и плакаты. К десяти часам трудящиеся были согнаны и, после парада войск ставропольского гарнизона, началась "всенародная демонстрация".

Рабочие и служащие, по четверо в ряд, шагали мимо трибуны, занятой вождями краевого масштаба. Стоящие на ней по очереди выкрикивали приветствия вождям всесоюзного масштаба, без особенного, впрочем, энтузиазма. С еще меньшим энтузиазмом отвечали им демонстранты жидкими и неразборчивыми криками, чем-то вроде "ура" и "да здравствует". Слева от трибуны духовой оркестр беспрерывно и нудно играл "Интернационал". Дирижировал им преподаватель местного музыкального училища Илья Николаевич Ракитин.

Погода, хорошая с утра, к полудню испортилась. Подул леденящий северный ветер. Серое осеннее небо быстро затянулось тучами, из которых начали падать крупные хлопья снега.

Демонстранты мерзли и торопились домой. Они уже не шли, а пробегали мимо трибуны, дрожа от холода и похлопывая себя ладоньями по бокам и плечам. Еще больше мерзли музыканты, стоявшие на одном месте и дувшие в свои холодные трубы посиневшими губами. Хуже всех чувствовал себя их дирижер. Хлопья снега падали на его обнаженную, совершенно лысую голову и, растаяв на ней, сбегали ручейками по лицу и шее. Это было очень неприятно, вызывало дрожь во всем теле и мешало управлять оркестром. Терпеть эту пытку Ракитин смог не больше десяти минут. Когда струйки воды, пробравшись за воротник его старенького летнего пальто, потекли по спине, он, не переставая дирижировать, левой рукой вытащил из кармана мятую меховую шапку и нахлобучил ее на голову.

Парторг музыкального училища, укрывавшийся от ветра и снега под досчатой трибуной, подскочил к Илье Николаевичу и, тараща на него округленные испугом глаза, громко и тревожно зашептал:

— Что вы делаете? Во время исполнения "Интернационала" шапку надели. Скандал будет. Снимите сейчас же!

Илья Николаевич послушно снял шапку и, вздохнув, сунул ее в карман. Хлопья снега, как бы обрадовавшись этому, сразу облепили его лысину. Парторг оглянулся на трибуну и зашептал еще тревожней:

— Ох, там, кажется, заметили. Обратили внимание на ваш безобразный поступок. Ох, кажется, не избежать вам объяснений в НКВД, да и мне попадет…

Объяснения, которые предчувствовал парторг, состоялись в тот же вечер. В краевом управлении НКВД Ракитину, прежде всего, задали вопрос:

— Кто вам дал задание демонстративно надеть шапку при исполнении вами же государственного гимна?

Илья Николаевич возразил, прижимая обе руки к сердцу:

— Товарищи! Граждане! Никто. Я сам. Лысина у меня. Боялся простудиться. Снег же шел. Холодно же было. Поймите!

В ответ на его уверения и мольбы, следователь заявил:

— Мы отлично понимаем вашу вражескую вылазку, замаскированную лысиной. Не считайте нас мальчиками. Придется вам, вместе с вашей лысиной, сесть в тюрьму.

 

13. Полчаса

Федя Афанасьев назначил для встречи с девушкой очень неудачное место — на углу двух улиц, как раз против здания НКВД. Девушка на свидание не пришла. Прождав ее напрасно полчаса, Федя с досадой плюнул на тротуар, и направился в ближайшую пивную. Не успел он, однако, сделать и трех шагов, как его окликнул постовой милиционер:

— Гражданин! Вы что тут делаете?

Рассерженный несостоявшимся свиданием, Федя ответил грубо:

— А вам какое дело?

— Почему стояли напротив здания НКВД целых полчаса? Почему? — настойчиво допытывался блюститель коммунистического порядка.

— Нравилось мне, вот и стоял, — вызывающе заявил Федя.

— Ага! Ваши документы!

Проверив федин паспорт и воинский билет, милиционер отвел их владельца в комендатуру здания, перед которым неудачливый советский ловелас имел неосторожность простоять "целых полчаса". Из комендатуры он попал в одиночку, а оттуда, спустя неделю, на допрос. Следователь дал ему лист бумаги с двумя десятками вопросов и предложил ответить на них "в письменной форме". Взглянув на вопросы, Федя почувствовал, что волосы у него на голове постепенно становятся дыбом. Среди вопросов были такие:

"Кто поручил вам в течение получаса изучать расположение здания НКВД?"

"Почему вас особенно интересовало количество окон в управлении НКВД?"

"Для каких целей вы интересовались автомобилями, въезжающими во двор управления и выезжающими из него?"

"За кем из работников НКВД, находящихся на улице, вы следили?"

"В пользу какой иностранной разведки вы работаете?"

Федя не стал читать до конца этот фантастический 'вопросник". Разорвав его в клочки и бросив их на пол, он воскликнул:

— Вы с ума сошли! Я никогда не был шпионом! Я честный комсомолец!

Следователь криво усмехнулся.

— Посмотрим, какой ты честный.

Затем он вызвал двух теломехаников и сказал им, указывая на арестованного:

— Покатайте-ка этого шпиона на конвейере…

 

14. Вороны

Из своего села в город Митька Переверзев попал впервые. Его, 17-летнего паренька, вместе с двумя пожилыми возчиками правление колхоза прислало сюда на колхозный базар.

Пока возчики торговали на базаре луком и капустой, он бродил по улицам, тараща глаза во все стороны. Все в городе занимало, удивляло и восхищало его: большие каменные дома и мощеные улицы, стеклянные витрины магазинов и подстриженные кусты парков, пестрая уличная толпа и железная арка моста через реку. Даже стая ворон, кружившаяся над каштановыми аллеями бульвара, вызвала у него громкие и простодушные возгласы удивления:

— Ух, ты, ворон сколько! Да какие все черные. У нас в селе таких нету. Вот так вороны!

В это время из переулка на главную улицу выехали два больших черных автомобиля с закрытыми цельнометаллическими кузовами. Митька не обратил на них никакого внимания. Они были ему хорошо знакомы. Из его села, за последний год, в таких машинах часто вывозили арестованных.

Колхозный паренек продолжал вслух восхищаться воронами. Какой-то прохожий посоветовал ему, кивнув головой в сторону удалявшихся машин:

— Потише, парень, про ворон распространяйся. Видишь — полетели?

Митька глянул вслед автомобилям.

— Кто? Черные воронки? Пущай летят. Мне до них делов нету.

— Да тише ты! Не то сам в такой попадешь, — шепнул прохожий.

— Мне в воронок попадать нечего. Я не враг народа, — рассудительно возразил Митька.

Прохожий хотел еще что то сказать, но, увидев приближающуюся к ним фигуру в штатском костюме из "чекистского коверкота", поспешно удалился, фигура подошла к Митьке вплотную, оглядела его с головы до ног внимательными щупающими глазами и спросила:

— Про ворон болтаете, гражданин?

— Про них, — охотно откликнулся колхозный паренек, улыбаясь во весь рот.

— И не боитесь?

— А чего же бояться?

— Того, что вас за это в милицию заберут? А ну, пойдемте!

Сразу испугавшись, Митька бросился бежать по улице, но попал прямо в объятия… постового милиционера…

Со дня ареста Митьку Переверзева на допрос ни разу не вызывали и он долго не понимал, за что собственно арестован.

Только в Холодногорске объяснили ему, что во время чекистских чисток громко разговаривать о воронах на улицах нельзя, что это считается тоже "антисоветской агитацией".

 

15. Тридцать пять и один

Шестеро заключенных в Холодвогорске молодых ребят разговаривали о девушках. Разговор был без похабщины. Молодежь с нежностью и тоской вспоминала об оставшихся на воле невестах, подругах и просто знакомых.

Вдруг из гущи холодногорского человеческого месива, из мути предвечерних сумерок и табачного дыма в углу камеры раздался раздраженный, наполненный отвращением возглас:

— Хватит вам про баб трепаться! Все они грязные суки.

Один из собеседников, повернувшись в сторону сказавшего это, цыкнул на него:

— Ну, ты! Женоненавистник. Заткнись! В сумерках я не мог рассмотреть лицо человека, названного женоненавистником, но как только под потолком зажглись электрические лампочки, сейчас же устремил на него любопытный взгляд. Я ожидал увидеть пожившего и потасканного субъекта по крайней мере среднего возраста и очень удивился тому, что мои предположения не подтвердились. Передо мною был молодой человек, не старше двадцати лет, с тонкими чертами красивого и печального лица.

"Как он, такой молодой, стал женоненавистником? Что произошло с ним? И где? На воле или в тюрьме? Почему он возненавидел женщин?" — думал я, глядя на него.

Его историю я узнал позднее. Это была очень некрасивая история.

Сын инженера Вадя Луганцев учился в последнем классе школы-десятилетки, но окончить ее ему не удалось. За два месяца до выпускных испытаний он нарисовал карикатуру на Сталина и показал ее некоторым своим товарищам. Карикатура была остроумной и вызвала у школьников бурный хохот. Об этом узнал секретарь комсомольской организации школы и донёс в управление НКВД. Карикатуриста арестовали.

Лагерь, в который он попал, был небольшой, с несколькими сотнями заключенных, работавших в лесу на заготовке дров. Женщин было мало, всего лишь 35. Они работали отдельно от мужчин на горшечном заводике кустарного типа, в глубине тайги, километров за пятьдесят от лагерного управления.

Новый этап заключенных, с которым пригнали и Вадю Луганцева, принимал и распределял по бригадам лесорубов начальник лагеря. Был он высоким, широкоплечим мужчиной в меховом полушубке, с брюзглым лицом, сизым алкоголическим носом и ухватками трудомеханика. Начальник осматривал заключенных, как барышник лошадей, щупал и мял их мускулы и осипшим от холода и водки голосом отрывисто приказывал ходившему за ним следом энкаведисту с записной книжкой:

— Этого в первую бригаду! Того во вторую! Этого к слабосильным!

Из управления лагеря на место приема этапа прибежал счетовод.

— Товарищ начальник! Вам письмо. От женщин с горшечного завода.

— Давай, — протянул к нему руку энкаведист. Он разорвал мятый и грязный конверт, пробежал глазами письмо, ухмыльнулся и подмигнул этапникам.

— Тут несколько строчек вас касаются. Я их вам прочитаю. Вот что пишут бабы. И он прочел:

— "А еще, дорогой начальничек, сообщаем Вам, что мы, 35 работниц горшечного завода, погибаем без мужчин. Пришлите хоть одного, хоть напоказ. Иначе бросим работу и забастуем".

В шеренгах заключенных послышался смех. Кто-то из уголовников, видимо бывалый лагерник, осведомился:

— Гражданин начальник! Сколько мужиков туда послать предполагаете?

— Одного. Больше не имею права. Работы для мужчин на заводе нет, — ответил энкаведист.

— Бабы там одного живьем сожрут! — воскликнул уголовник.

— Всего не сожрут. Что-нибудь да останется, — со смехом сказал начальник лагеря. — Надо уважить баб… Ну, кто хочет добровольно к ним поехать? Неужели никто? Тогда я сам выберу и пошлю.

Он медленно пошел вдоль шеренги заключенных, щупая их глазами и остановился возле Вади.

— Этого красавчика, что ли, послать? Ладно. Поедешь к бабам. Пускай они на тебя полюбуются.

— Эх, пропал парень, — услышал Вадя чей-то сочувственный шепот за своей спиной…

Конвоир не довел Вадю до завода. В полукилометре от него он остановился и, указывая на убегающую в чащу тайги тропинку, сказал:

— Дальше сам пойдешь. Вот по этой тропке. Она тебя к бабам и приведет.

— Тут недалеко. А я туда не ходок.

Юноша не смог скрыть своего удивления.

— Как же вы меня одного пускаете? А если я убегу?

Конвоир засмеялся,

— Не убежишь, парень. Тут на сотни верст непроходимая безлюдная тайга. Которые заключенные бежать пытались, так мы после находили ихние скелеты, зверьем обглоданные. Мы вот баб на заводе даже без охраны содержим…

Вадя пошел по тропинке, ведущей к заводу, очень неохотно, предчувствуя, что там с ним должно случиться что-то страшное и стыдное, и испытывая сильное желание вернуться обратно. Но вернуться было нельзя. Он знал, что за невыполнение приказа начальник лагеря сможет сделать с ним все, что захочет…

На заводе женщины встретили Вадю взрывом восторга. Они окружили его кольцом, разглядывая с плотоядным любопытством и радостным смехом. Со всех сторон раздавались восклицания:

— Мужчина! Настоящий! И какой молоденький! Какой хорошенький! Вот это да!

Женщины подходили к юноше все ближе и ближе, а он в страхе пятился назад. В их глазах загорались дикие похотливые огоньки. Потом женщины бросились на него стаей и сбили с ног. Как собаки, они тормошили, рвали и тянули его в разные стороны. От боли и стыда юноша потерял сознание.

Работавшие на горшечном заводе женщины, — в большинстве среднего возраста, — отбывали наказание за "мокрые дела", т. е. за участие в грабежах с убийствами. Политических заключенных среди них не было. Всех их суд приговорил к заключению в лагерях со строгой изоляцией; одним из условий такой изоляции было запрещение общаться с мужчинами. Эти женщины не видели мужчину почти два года. К лагерному управлению и его рабочим участкам в лесу их не подпускали под угрозой расстрела. Если б они не пригрозили начальнику лагеря забастовкой, то он, конечно, не послал бы к ним мужчину.

Женской бригадой на заводе руководила сорокалетняя дебелая уголовница, которую ее подначальные называли тетей Мотей. Только она одна из всех женщин имела право раз в месяц приходить в лагерное управление с докладами о выполнении заводом производственного плана. Дважды в месяц для женской бригады на вьючных лошадях доставлялись продукты питания и несложные лагерные лекарства. Их сгружали в том месте, где конвоир расстался с Вадей. С этого места женщины перетаскивали груз в свой бревенчатый барак при заводе.

Первая бурная встреча "мужчины" на заводе вызвала необходимость как-то упорядочить отношения с ним. По этому поводу тетя Мотя устроила специальное "женское совещание". После долгих споров на Вадю была установлена очередь. За неделю он должен был "обслужить" всех35 уголовниц, по пять в сутки. Он сопротивлялся, но его заставляли угрозами и силой. Так 17-летний школьник Вадим Луганцев впервые познал женщину. Это познание сделало его женоненавистником, пожалуй, на всю жизнь.

Через две недели он бежал ночью с завода. Бежал не в тайгу, а в лагерное управление. Стоя перед начальником на дрожащих от слабости ногах, исхудавший до последней степени, с горящими полубезумием глазами, он объявил ему:

— Делайте со мною, что хотите. Сажайте в карцер или расстреливайте. Если же отошлете обратно, я убегу в тайгу. Пусть лучше меня волки разорвут.

Начальник лагеря смилостивился над ним.

— Ладно. Пойдешь в лес на общие работы… С тех пор в лагере для провинившихся заключенных было установлено новое наказание. Их посылали к женщинам на горшечный завод. Это наказание считалось вторым по тяжести. Первым был расстрел.

Вадим Луганцев пробыл в концлагере около трех лет, а затем его привезли в Ставрополь "на переследствие дела". Следователь отнесся к нему сочувственно.

— Я постараюсь вам помочь, насколько смогу, — пообещал он подследственнику…

В Холодногорске Вадим узнал, что его отец был арестован и расстрелян, как "враг народа", а мать покончила самоубийством, бросившись под поезд. Родных на "воле" у юноши не осталось.

Однажды в разговоре со мной он признался, что единственный раз в жизни был в влюблен в девушку, в свою одноклассницу Лизу, но к этому признанию поспешил добавить:

— Теперь бы я эту Лизку собственными руками повесил. Она тоже сука…

Следователь выполнил данное Вадиму обещание. В январьское утро 1939 года его вызвали из Холодногорска с вещами. Старший надзиратель, стоя в дверях, сказал ему:

— Радуйся и пляши! На волю идешь. Заключенный испуганно отшатнулся от него.

— На волю? Я не хочу!

— Вот дурак! — удивился тюремщик. — Другой бы радовался, а ты брыкаешься. Почему такое?

— Там бабы, — содрогнувшись ответил Вадим. Вдруг на его лице появилась улыбка и, не обращаясь ни к кому, он произнес со вздохом облегчения:

— Ничего. Я скоро вернусь обратно в тюрьму. На воле кого-нибудь зарежу. Бабу какую-нибудь…

Я смотрю на его жуткую улыбку и мысленно очень ярко представляю, как он будет убивать женщину. От этой воображаемой картины мне становится холодно. Волна леденящей дрожи медленно проходит у меня по спине вдоль позвоночника.

 

16. "Фашист"

Сельский активист Карпо Жовтенко прибежал к районному уполномоченному НКВД, запыхавшись

— Так и есть, товарищ начальник! Как я раньше и говорил. Учитель Шульцин — злостная контра. Явный фашист. Агент гитлеровской разведки. Недаром у него фамилия вроде немецкой.

— Сократись и не трещи над ухом, — оборвал активиста уполномоченный. — Про фамилию мы знаем. Давай факты!

— Даю. При обыске у Шульцина обнаружена антисоветская фашистская литература.

— Н-ну!?

— Аж четыре книги. На немецком языке.

— Арестовали уже его?

— А как же, товарищ начальник? Сидит в собачнике комендатуры.

— Ладно. Разберемся…

Вечером Карпо Жовтенко выступал с речью на совещании сельского партийного актива:

— Так вот, товарищи! Что мы имеем на сегодняшний день на данном этапе классовой борьбы в нашем селе? Мы имеем, товарищи, на отдельных участках явное притупление классовой бдительности, примиренчество к врагам народа, снижение активности борьбы против агентов иностранных разведок. Прошлой ночью нами арестован преподаватель немецкого языка в неполной средней школе — Владимир Шульцин. По заданию немецко-фашистской разведки он пролез в нашу советскую школу и вел там свою гнусную вражескую работу. Почему он мог вести ее безнаказанно на протяжении ряда лет? А потому, товарищи, что коллектив школы самоуспокоился и не сумел разоблачить замаскировавшегося фашиста. Это позорнейший факт, товарищи! Мы должны заклеймить примиренчество и притупление коллектива неполной средней школы.

Совещание партактива охотно откликнулось на такой призыв своего сочлена. В резолюции ему было выражено одобрение, а сельских учителей "заклеймили"…

Об арестованном Владимире Шульцине районный уполномоченый НКВД вспомнил лишь спустя три с лишним месяца. В районе, в связи с чисткой, было очень много работы. Нехватало следователей для разбора "дел"; нехватало и оперативников для производства обысков и арестов. Обыски и аресты часто приходилось поручать наиболее энергичным, проверенным и преданным советской власти сельским активистам. Они действовали усердно, но иногда, — по терминологии коммунистов, — "ломали дрова" и "перегибали палку", арестовывая совсем не тех, кто были нужны энкаведистам и упуская настоящих врагов власти.

Учитель Шульцин давно был на плохом счету у районного начальства и находился "под стеклышком". Однако, секретное наблюдение ничего предосудительного о нем не обнаружило. В его биографии имелось лишь единственное "пятно": он происходил от обрусевшего немца Шульца, переселившегося из Германии в Россию еще в екатерининские времена…

Мало чем можно было удивить уполномоченного НКВД, но, взявшись за разбор следственного "дела" Владимира Шульцина, он удивился, как никогда до этого. Удивился и расхохотался…

Вызванный районным уполномоченным НКВД, активист Карпо Жовтенко стоял перед ним навытяжку, всем видом своим выражая готовность к исполнению приказов начальства. Еле удерживаясь от смеха, энкаведист спросил его:

— Ты арестовывал учителя Шульцина?

— Я, товарищ начальник! — бодро откликнулся активист.

— По каким причинам?

— Дак, товарищ начальник. Я ж уже докладал. Он есть враг народа и фашист.

— Откуда тебе это известно?

— Дак мы у него нашли фашистскую литературу.

— А ты ее читал при обыске?

— Где мне, товарищ начальник. Она ж немецкая. А я и в русском-то чтении не очень чтоб…

— Как это — не очень чтоб?

— Образование у меня слабоватое. Только в школе для малограмотных учился, да и ту не закончил.

— Надо было хоть ее закончить. А то ты с твоей малограмотностью таких дров наломал.

— Как, товарищ начальник?

— А так. Книги, отобранные у Шульцина, это… учебники немецкого языка. Напечатаны Госиздатом в Москве. Понимаешь теперь, что это за литература?

— П-понимаю…

Карпо Жовтенко растерянно Захлопал глазами и его пальцы заскребли в затылке. Уполномоченный махнул на него рукой:

— Ладно. Иди! Как-нибудь утрясем это дело… "Дело" ни в чем неповинного Владимира Шульцина "утрясали" долго. Выпустить его из тюрьмы сразу было нельзя; это был бы "подрыв авторитета" сельского актива. Поэтому учителя продержали за решеткой около двух лет, а после освобождения перевели в другой район.