В одиннадцать привезли пиво.
Васька, шут гороховый, пока выгружал, выпил две бутылки и одну ещё прихватил с собой: «На футбо-ол!». Лицо его раскраснелось. Широкий губастый рот раскрылся четырехугольной улыбкой. Глаза бегали, подмигивая, лукаво и вольно, в такт появляющимся из кузова ящикам. Хотел даже задеть буфетчицу: «Э-ах, погуляли бы, Танечка!»… Да остановился: женщина она привлекательная, слов нет, но его пока на расстоянии держит. Так и покатил Вася на базу — в открытом кузове, с мечтательной улыбкой, бутылкой в специальном нагрудном кармане и руками, растопыренными словно для объятий.
Татьяна повозилась немного у стойки, второй раз протерла прилавок: делать-то там было нечего. Ждала. Потом выскочила к девчатам на кухню. Минут на десять, не больше. По очереди мерили Алкин костюм. Сама стояла в стороне, довольная впечатлением, и всем повторяла: «По дешёвке достался… Совсем новенький… Я говорю, дай померить…»
Вернулась в зал.
Двое мужчин уже поели и шли к выходу. Рыжеволосая мама в голубых джинсах снова кормила девочку кашей с минеральной водой. Бедная девочка — каждое утро каша и минеральная вода. А может болезнь? Девочка какая-то бледненькая. И очень тихая…
А его ещё не было. Иначе — подождал бы.
Татьяна посмотрела на его столик. Представила, как входит он в столовую, среднего роста, но плотный, как водолазы со «Спасателя», подходит к раздатчице, заказывает обед, стоит возле кассы. Идёт к столу и осторожно снимает с подноса тарелки. И все это время подглядывает за ней, пока, наконец, взгляды их встретятся — улыбается: «Здравствуйте, Танечка», — и хочется, чтобы он подошёл.
Иногда и подходит: «Танечка, дайте пачку сигарет, пожалуйста. Да, да, эти. Спасибо, что помните»… Она рада улыбнуться в ответ. Она знает немного мужчин. Иной, только выпьет и отворачивается, небрежно бросив деньги. Другой всё ловчит неприличное слово вставить, чтобы ей слышно было, и оглядывается на мужиков рядом — смеются ли…
Никогда не было у неё того чисто семейного резкого отношения к пьяным. До прихода в буфет она и сама полагала, что где-где, а здесь мужчины действительно делятся на две половины: трезвые и… другие. Но потом, всё более вживаясь в работу, она открыла для себя вдруг, что утомительно помнит каждое лицо. Начиналась игра, в которой у неё была своя, давно уже обозначенная кем-то роль. И день шёл за днём, но с утра и до вечера, месяцами, тянулся, замедляя или ускоряя темп, долгий, никому другому невидимый хоровод. Мимо. Лица повторялись, останавливались, возвращались снова или пропадали совсем. Иных хотелось окликнуть, приблизить. Но возможно ли окликнуть желание? Оно хрупко и неустойчиво, как на воде солнце.
А мысли убегали вперёд, подталкивая и торопя её. Она легко поддавалась, как ребёнок, будоража фантазию и изматывая себя, мечтала, последним усилием отползая от края, от пустоты, от тоски одиночества.
Вечер начнётся с приходом седого маленького человечка в очках. У него тонкие и спешащие пальцы, живущие совсем другой жизнью, будто помнят иные движения. Может быть, они ещё бегут по клавишам и сами себя слушают. Вилка в них — неуклюже и слабо подрагивает, совсем чужая. Тонкие светлые веки, полупрозрачные и усталые, тянутся книзу, овалом смешливых когда-то мешочков. Смешливых? За увеличенными линзами очков — убегающий взгляд: «Мы — не глаза, мы — не глаза». Он садится в углу и жуёт, стыдливо прикрывая рукой не семейный свой ужин: двойной рисовый гарнир без ничего. И долго сидит потом, прислушиваясь то к одной, то к другой компании или глядя в одну точку. Уходит всегда незаметно, будто растворяясь в электрическом свете и мраке.
А есть просто здоровые крепкие мужики — моряки и грузчики. Зайдут, выпьют. Весело и легко, а иногда — много. Но себя соблюдают. Держатся: «Боцман, стоять!..» Уходя, попрощаются по очереди: «Танюша, до свиданья… Пиво свеженькое привёзут — передай с Васькой… Сами почувствуем? Это точно — есть нюх ещё!.. Спокойной вахты, Танюша…». Рассмеются чему-то, теснясь у выхода. Останется какое-то облачко их присутствия, как это мужское «Спокойной вахты», от которого ей тепло.
С такими легко. У них крепкие семьи. И жёны их любят. И ладится у них на работе. А потянет тоска, он в столовку не побежит пить, пойдет к другу. Всегда кто-то рад им.
И грудь тяжелеет. Глупая баба… Душа не на месте. И не успокоиться ей. И рассудку своему верить не хочется.
Двенадцать. Самое обеденное время. Первые бегут к ней: «Танечка, пиво! Налей кружечку… Четыре и два с ветчиной… Танюша! Одну, пожалуйста… Шесть — свеженького… Пирожки, Таня…» Ее окружают голоса, руки, лица. Зал уже полон. Какое-то время она отстаёт, медлит, будто раскачиваясь ото сна. Но новые лица… Вот уже и она успевает улыбнуться, ответить, задержать взгляд. И время покатилось, побежало быстрее. У раздаточных очередь: «Леша, займи очередь-то… Девочки, очередь, очередь, девочки…» Звенит посуда. Кассовый аппарат тарахтит. Грохнул поднос. Смех. И лица, и руки. Улыбки — беглые, жующие и глотающие. Она смотрит поверх голов. Отсчитывает сдачу. Подаёт бутерброды, улыбается и краснеет. И смотрит на часы.
В это время он уже здесь.
Задержался? А может, уехал? А может… Действительно, глупая. Ничего ведь не знаю: ни где он, ни кто он. Нафантазировала. Придумала. Дура я. Может, жулик какой? Ведь рассказывали девчонки… А сам — хоть бы слово сказал! Тихоня немой. Не твой, дурочка. А голос у него приятный. Спокойный.
Всё-таки она ждёт. Всё-таки не верит бабье её сердце, что просто так он на неё поглядывает. Приворожила парня-то. Но ненадолго, на долю секунды, проскользнёт в ней эта тайная радость и тает…
Ночами лежит она у себя в комнате и придумывает сны, которые ей не снятся. Единственное окно пронизывают полосы набегающего из темноты света. Скрипят тормоза. Замирают на стене голубые причудливые тени и ползут влево, и гаснут, уносясь за машинным гулом. И снова, часами не смыкая глаз, лежит, пытаясь угадать, разглядеть что-то в золотых вспыхивающих картинках. Но ничто не похоже.
Когда приходит Борис Львович — зав производством — все просто. «На каждой работе есть свои правила для молодых женщин, — успокаивала или уговаривала её старшая по возрасту. — Начинай, девочка. Всё-таки, не плохой…». С ним не надо придумывать. И не уснёшь. Хватает только на то, чтобы промолчать в ответ его приглушённому до шёпота «Соседей нет? Не замерзла, подстриженная?..» — уткнуться открытым ртом, чтобы не зареветь, в большое и рыхлое, совсем не мужское его плечо… Проснувшись, он долго прислушивается ко всем звукам за дверью. Продолжая прислушиваться, одевается. Вскользь, гладит её напряженное под одеялом тело. Не гладит — прощупывает.
Обед закончился. Она что-то придумывает, чтобы задержаться. Пять, десять, пятнадцать минут. Собирается. Так хотела, чтобы сегодня он появился. Подошёл и сказал: «Здравствуйте, Танюша…» — и посмотрел ей в глаза.
Не сложилось.
Домой ехали троллейбусом. Народу битком. Борис Львович, в вельветовом пиджаке с уголочком носового платка из кармана, не отлипал, жался рядом. Толпа прижимала её к нему. Она старалась держаться самостоятельно, но сегодня ей всё удавалось плохо. Хоть плачь.
— К тебе поедем? — Она услышала его запах и сжалась.
— Здравствуйте, Танюша… — раздалось совсем близко. Она дёрнулась вперёд, на голос. Но мешали чужие плечи. Спины. Вскинутые рукава, раскачивающие троллейбус. «Танюша…» — как волна возвратилось и подхватило её.
— Ты что? Знакомые? Где? — Борис опустил голову и прикрыл лицо ладонью. Осторожный.
Она пыталась заглянуть куда-то вперед. Увидела. Незнакомый мужчина что-то говорил сидящей на переднем сиденье девушке. «Не он», — успела подумать.
— Ты что? — переспросил Борис, вытирая платочком пот.
— Ничего. Показалось.
— Здесь никто не узнает?
— А я не боюсь.
Он посмотрел на неё удивленно, будто не узнавал.
— Я — не боюсь, — она повторила это с лёгким вызовом, и он весь напрягся, ожидая продолжения. Она повернулась к нему:
— Тесно. Мне руку прижали. Пусти.
— Пропустите, граждане! Мужчина с ребёночком… — ледоколом протискивался непонятно откуда появившийся Васька. Дурашливо смеялся и сыпал словами, как шелухой семечной: отфутболил под пивасик! Пропустите, дамы, Васю. Вася видит жизнь счастливой, потому что любит пиво! — и махал над головами недопитой бутылкой. Кто-то смеялся, а кто-то ругался, но рука с бутылкой двигалась:
— Не ругайтесь, дамочка — у меня для вас мечта: пригласите Васю в гости — я для дам находка просто! — Вокруг одобрительно загудели, проталкивая рекламу мечты и отодвигая Татьяну от пиджака с платочком. Она вдруг рванулась:
— Вася! Помоги!
— Где? Кто? Которая, дамочки? — Васька не видел её, увлеченный собой, настроением, смехом. Но он уже был и не нужен — она сама пробивалась к выходу.
Выскочила. Облегченно вздохнула полной грудью. За спиной прошумел, удаляясь, троллейбус. Она вдруг почувствовала чье-то присутствие и испуганно шагнула в сторону. Но «кто-то» уже подхватил ее под руку.
— Танюха!
— Фу, Васька! Как ты меня напугал.
— Напугал? Сама меня позвала ведь! А я — всегда… Как пионер! Куда идём?
— Ты меня извини, Вася. Я — сама. Не обижайся. Мне просто убежать надо было.
— От твоего толстого, что ли? Да, видел я его. Глаза — камбала. Чего ты за него зацепилась? Будто мужиков нет?..
— А то есть?
— А я? — глаза его так и сияли в темноте, — и при полной бутылке пива, заметь!
«Сколько у него этих карманов, специальных? И где?» — успела подумать, но уже осмелела:
— Брось, Вася. Рождённый пить — в женщине не нуждается.
— Обижаешь. Это пивасик. Для тонуса. Для иммунитету. От спида. Ха-ха. Спид не спит, Танюха!
— Ладно. Посмеялись — хватит.
— Нет, слушай. — Он вдруг стал серьёзным и заговорил, как другой человек. — Слушай, Тань. Я давно к тебе приглядываюсь. Ты же красивая баба. Умная. И готовить умеешь. Чего ты жизнь гробишь? Тебе же ещё потолкаться надо, а ты, как клуша, в угол забилась. Подумаешь — счастье: столовка полуподвальная.
— Зато столько людей за день…
— Тысяча мужиков и ни одного рыцаря? Глупая. Какой мужчина оценит женщину, разливающую пиво? У которого денег нет. Который «на шару» норовит, бесплатно. За пьяные глазки. Такого ждёшь? Это ещё повезло тебе, что не попалась на крючок. Или — попалась?
— Зачем ты так?
— А как? Сю-сю-сю? Жизнь жесткая! Расслабляться нельзя! Одна расслабилась — десять прокатились! Поняла, дурочка?
Она повернулась и пошла прочь. Но он догнал:
— Извини. Извини, Тань. Я не хотел тебя обидеть.
Она не отвечала, и он продолжал идти рядом и говорить:
— Я же только о работе. Ты на старших своих посмотри — кто рядом? Какие у них мужики? Какие — правила? Кем они становятся и с кем остаются в старости? Со столов прибирают? Из бутылок сливают? Стаканы вылизывают?
— Зачем ты так, Вася? Не все…
— Не все. Я согласен. Прости. Самому этих баб жалко. Я только про силы: это сколько же сил женщине надо, чтобы удержаться. Не спиться. Не опустить свою гордость, красоту не запачкать? Сколько?!
— А ты чего на эту работу пошёл? Пиво дармовое? Тоже — «шаровик», получается?
— Я же временно. Ты, разве, не знала? Я же — моряк в отпуске.
— Ты — моряк? С печки бряк? Не смешите меня. Бутылочник ты. Знаю я вас.
— Ты чего, Тань, не веришь? — Он так обиженно и беззащитно посмотрел на неё, что она сразу поверила. А поверив, вспомнила, что действительно — что-то говорили девчонки. И водолазы со «Спасателя» всегда о нём спрашивали. Он выглядел старше её года на четыре.
— А сколько тебе лет, Вася?
— Тридцать.
— Почему не женат?
— Так — море. — Он снова развёл руками и разулыбался широченной губастой улыбкой. — Море, Танюша.
Будто это всё объясняло. Но для неё это было совсем не понятно. А он продолжал:
— Я в отпуске всегда устраиваюсь на береговую работу. Размагнититься.
— Чего?
— Размагнититься. Среди женщин. И всё такое. Бокальчики-рюмочки. Фигурки точёные… — последнее пропел, полуобняв её, но ей это не было неприятно, она понимала игру:
— И губки медо-овые — я вас полюбил!..
— Я, кажется начинаю понимать. Проблемный? Знакомиться с женщинами не можешь, да?
— Ну, ты — Танюха — перископ, точно! Как ты догадалась?
— А как ты додумался?
— Так я!? — Он, казалось, обрадовался тому, что можно признаться и рассказать. — Ты точно — смышлёная! С моря приходим — времени в обрез! Кто-то — умеет: улыбнулся, познакомился, в гости пошёл. А я — не могу. Хоть на кладбище иди…
— Зачем?
— Знакомиться. Проверенный ход: там столько вдов — про себя забыли, на мужчину глаза поднять не решаются… Проблема! Сел рядышком — повздыхали молча, встали и пошли плечико к плечику. Но мне это рано ещё: когда под полтинник подкатит, тогда разовью манёвр. А сейчас я — на женское производство: подними — подгони! Там мужчина всегда востребован, знакомиться не надо: лампочку вкрутил, замочек смазал, педаль подрегулировал — сами зовут, сами благодарят…
— Сами пиво в карман кладут?
— Пиво — это я разбаловался. Виноват.
— Знает Васька, чьё сало съел?
— Какой уж есть.
— А то сейчас и не скажешь, что ты стеснительный…
— А чего стесняться: ты меня знаешь — я со своими свой! Я со своими — очень даже всем нужен. — Он легко перешёл на шутливый мотив, — со мною играли вы… Я себя погубил…
— Да ты артист, Вася?! Моряк, говоришь? Слушай, а где это море твоё?
— Шутишь? Рядом! — Он одной рукой тянул из кармана очередную бутылку, а другой — пытался показывать на горящий между домами отблеск ночной бухты. — Смотри, Танечка. Рейд. Это — рейд!
Он так это сказал, как выдохнул, будто тайну из себя выдавил, и отщелкнул большим пальцем колечко на горлышке. Из бутылки зашипела и ринулась пена, волной.
— Слышишь, как море… — И он припал к этой волне губами.
Она хотела сказать что-то язвительное, но, вдруг увидела его совсем другим — беззащитным и искренним. Улыбнулась. И стала воспринимать разговор с долей серьезности.
— Вася, а как на море попасть?
— Вот! — Он с удовольствием глотнул из бутылки, и ответил:
— Задумалась? Правильно! На море мужики — во!
— Как ты?.. Не обижайся.
— Женщине — прощаю. Тем более, красивой. Хе — хе! О-ах, я бы сейчас! — он опять попытался обнять, но она легко высвободилась из его рук.
— Не надо, Васенька… Ты, прямо, озабоченный какой-то. С тобой расслабляться нельзя, — перевела в шутку.
— Я же моряк! — он для убедительности даже присел и развел руками, будто собрался сплясать «яблочко». Но, к счастью, не стал — упал бы.
— Вась, ноги не держат?
— Нормальный ход! — Он бережно закупорил бутылку и стал проталкивать в нагрудный карман. — Специальный мой! — Подмигнул. — Пойдёшь на море? Устрою. Я — могу! Но для начала надо тебе присмотреться. Море — особь статья. Ты не слушай подруг своих — насчёт шмоток, насчёт валюты. Море, Танюша… — ей стало приятно от его «Танюша», — море, Танюша, это образ жизни. Светлый и горький. Мы, можно сказать, каждый день в лицо опасности смотрим! Не идёт… — Бутылка не шла в карман. — Шторм — в кармане! Ах! — Звон разбитого стекла и шипение пива на асфальте — это всё, что отразило воображаемый шторм. — Вася остановился. Оглядел пустынную улицу, стену дома и небо над головой, будто призывая в свидетели, и произнёс почти шепотом. — Трагедия! Шекспир — моряком был! Это — точно, тебе говорю. А во мне — бродит столько трагедий, Татьяна… Как у Пушкина: «Она звалась Татьяной…» Посмотри! Почти полная бутылка была…
Ей стало смешно, и она ожидала комедийной развязки. Он — раскачиваясь, как на зыбкой палубе — устоял, передохнул, и завершил монолог откровенно и просто, будто каплю с руки слизал:
— Трагедия — каждый день. Посмотри на меня! Так я женщин люблю и жалею, Танечка! Так желаю вам бабского счастья… А счастьем ошибиться нельзя, Танюха. Грех — ошибиться счастьем! А я тебя научу, как… — Он глубоко вздохнул и сказал шепотом, — как Шекспир говорю тебе — на море идти надо.
— Это как?
— Ты серьёзно?
— А почему нет, Вася? что я теряю? — ей стало легко и свободно. Она посмотрела ему под ноги:
— Море — разбилось. Спектакль — закончился. Можно идти к выходу?
— Молодец. Ты просто — полный аврал! Уважаю! Слушай, Танюха, я тебе не пара, конечно. Это тут без бинокля всем видно. — Задумался. — Подруга есть? Для меня.
— Это что — вступительный взнос, что ли?
— Ой, прямолинейная какая! Ничего от тебя не скроешь.
— А ты не скрывай! Что — если устроюсь я к вам поварихой, то должна буду и по ночам отрабатывать? Под кем?!
— Ты это брось! Ты что говоришь? Не по-морскому! Народ разный, конечно. И женщины разные. И мужчины. А закон на море един: повар — член экипажа. Не смей обижать. Не балуй, где живёшь, не живи, где… Стоп — это мужское, тебе это не надо. Экипаж — это семья!
— В семье не без урода. Это я поняла уже, тебя слушая… Хороший ты, хороший! Успокойся. Горяч, как Шекспир на сцене. Так что ты насчёт подруги?
— А чтобы не одну мне тебя вести — тебе же спокойнее.
— Куда вести?
— На судно. Чего ты так смотришь? Зачем откладывать? Сейчас прихватим подругу и пойдём.
— Так сразу?
— Не сразу, сначала в магазин заскочим, — показал пустой карман. — А наши у причала стоят. Посидим. Вечер-то ещё — только начинается! Посмотришь, послушаешь. Ты на судне была когда-нибудь? Нет? Ну, решай…
— Театр! — Только и нашла, что сказать ему. Посмотрела на фонарную улицу, огни города, звёзды, тёмную спину ночной горы — все было усталым, все хотело покоя, а ей захотелось… Она вдруг задумалась.
Васька стоял посреди улицы, не зная куда идти:
— Куда идти, Таня?
— На рейд!
— На рейд? — Он долго раскачивался, будто мысли раскручивал, и сказал трезво и весело:
— Молодец, Танюха! В магазин! За подругой! И — на пароход! Полный вперёд!
Перед магазином стоял моряк — чёрный плащ был расстёгнут, белый шарф развевался, голос гремел на два квартала:
— Идём по Ла-Маншу! Ночь. Ветер и дождь. Справа — скалы Шербура в пене волн! Слева — Англия плачет от шторма! Волну принимаем по самые уши. На пароходе только два человека знают — где мы и куда идём: я и капитан! «Кофе с коньячком, Петенька, — говорит он мне. А я отвечаю: Е-ас!.. Капитан!»
Люди начинают останавливаться и собираться в зрителей. Женщины приглядываются: морячок-то ещё ничего себе…
Кто-то из молодых курсантов подходит и говорит медленно:
— Ты чего шумишь, мореман? Чего хочешь?
— Коньячку бы морячку бы…
— Не хватило? На такси до парохода?
— Настроения мне не хватило.
— Возьми на сто грамм!
— Обижаешь?! А другу? Я же моряк! В одиночку я пить не буду!
— Во, дает, мариман… ну, возьми и на друга…
— Какой это мариман? Это Петька с проспекта. Он когда-то два рейса стюардом сходил, а потом — буфетчиком в баре портовом… Дурачком катается.
Моряк в чёрном плаще отрезвел вдруг, сгреб с ладони курсанта купюры и сказал на прощанье:
— Дурак не дурак, я свои триста грамм коньячка каждый вечер имею. Чао! — и пошёл валкой походкой уходящего в шторм. И голос его опять гремел меж домами, подкидывая небо и привлекая любопытных:
— Стюард?! А кто вам расскажет про море?! Эх, люди…
— Артист! — смеялись прохожие.
— Вот гад… — чесал голову курсант.
— А морем повеяло, как в проливе…
— Совсем хороший мужик ещё…
— Одет прилично…
— И коньяк пьет…
Одна дамочка, невольно, пошла следом, приговаривая: «Интересненький какой…»
Васька остановился и задумался. Таня заметила и спросила прямо, как привыкла:
— Тебя, Вася, что-то смутило? Конкретно? О чём задумался?
— Вот гад! Такой агитпоход на пароход испортил!
— Слишком яркий персонаж на фоне рейда? Бросил тень на твой экипаж? Я правильно слова употребляю?
— В точку. Ты же теперь, всех кавалеров будешь «маном» представлять?
— Конечно буду, Вася. А почему «ман»?
— По морскому — «человек»: лоцман, боцман, донкерман… Мореман, одним словом.
— А я думала…
— Что ты думала?
— Что «ман» — это еврей?
— Глупо думала. На море еврейская кровь — элита: Шиман, Шамин, Солтановский — капитаны, механики, радиоспециалисты. Обижаешь! В море — одна у нас нация: моряки.
Она растерялась совсем:
— Так идём или нет? Или не потянут твои кандидаты против мана-буфетчика?
— Обижаешь, подруга! Полный вперёд!
«…Трапы, комингсы, палуба, подволок… — она с трудом запоминала новые слова. — Плафон! Пиллерс!» — Васька щеголял перед Татьяной и подругой, показывая всё, от камбуза до мостика. Даже в машину спускались, но осторожно:
— Посторонним сюда нельзя, но со мной — можно. Сейчас кореш с вахты сменится. И мы все при деле будём. Поняла, подруга?
— Он главный? — спросила подруга, закатывая глазки и насмешливо открывая рот, будто хотела сказать: «Куда мы попали? Смех и ужас!».
— Почти. Механики на флоте — самые умные. — Васька успел использовать узость прохода и прижался к подруге:
— А главный — для тебя на сегодня — я! Понятно объясняю? — он прижался к ней, для убедительности изображая атаку.
— Ой, Васенька! Да ты такой убедительный для меня, что мне уже ничего и не надо больше.
— Как это — не надо? Детский сад, что ли? Умрём, но флот не опозорим! На трап!
— Ой, так затрапали… Так затрапали… Страх и только. Верх-вниз! Вверх-вниз! Прямо — палач какой-то. Хоть бы домик нам какой-нибудь нашёлся? А хоть бы и коечка…
— Не домик, а каюта. Прямо по коридору вторая дверь слева! Прошу!.. Стол. Койка. Иллюминатор… Чашки, кофе, музыка — тыхенько…
— Ой, а что это качается?
— Качается — тень от занавески.
— А рокочет и шипит?
— Рокочет — галька на берегу, волна её прибоем катает и шипит на неё: тшш… тшш…
— Ой, страх какой! — подруга опять делает Татьяне глазками «Умиррраю — смишшшно!» — А где, то самое, умыться?
— Галью-ун?
— Я не Галю-у, Васенька! Глаша — меня зовут.
— Я помню, родная моя! Я говорю — гальюунн — за этой дверью, умыться и прочее. По-морскому так называется. Поняла?
— Поняла, поняла… Галю-у… Как девушку…
— А вот, наконец, наш товарищ…
Таня увидела сначала его руки. Одна открывала дверь, и дверь будто сжалась от его пальцев, послушно. Другая — прижата к груди ладонью, будто он сам себя сдерживал. Или сердце. Воздух шевельнулся в каюте, теснясь и уступая ему место. У Тани приятно защемило дыхание, она улыбнулась предчувствию.
— Здравствуйте, девочки. Я — просто Сережа. Сергей.
— Я — просто Глаша. А это — Татьяна.
— Танечка, значит. Танюша. Очень приятно.
— И мне…
Васька ставит на стол стаканы и травит, не останавливаясь, всё подряд:
— Моряк зашёл в ресторан, посидел-выпил, станцевал с девушкой и ведёт её к себе домой. До двери дошёл — вспомнил: жена дома! А жена уже дверь открывает: «Пришёл? а это кто?»
Моряк к жене наклоняется:
— Вика, мне так неудобно — скажи, что ты моя сестра…
Еврей говорит: живу с женой тридцать лет и только сегодня мы приняли с ней абсолютно одинаковое решение — дом загорелся и мы одновременно вклинились с ней в дверь на выход…
— Вы женаты? — Нет. Это я просто так выгляжу.
— Вы попали в беду и вас оперировали… — Так я в больнице? — Большей частью, можно сказать, да…
— Как вы обожгли ухо? — Я гладила белье, когда зазвонил телефон, и я приложила утюг к уху… — А второе ухо? — Мне же надо было позвонить в скорую…
В справочном отделе супермаркета: простите, я потерял жену. — Соболезнуем. Всё для похорон находится на первом этаже…
Кто умнее: мужчины или женщины? Женщины. Почему? Ты видел хоть одну женщину, которая выходит замуж только за то, что у кого-то красивые ноги?..
— Мальчик! Кто разбил окно? — Мама. Но виноват папа — он присел, когда в него летела тарелка.
— Дорогой, ты не помнишь телефон Клавы? — Нет. — Ну, хотя бы приблизительно?
Пациент приходит в себя:
— Где я? — Это номер 17. — Палата или камера?
— Он не умеет играть в карты. — Это же хорошо! — Но играет…
Психиатр: «Так вы говорите, что платите налоги с радостью? И когда это у вас началось?..»
Все смеются. Васька наполняет стаканы:
— Не бойтесь, девочки, в море микробов нет.
— Больше всего боюсь забеременеть… — говорит подруга и берёт стакан.
— Это противно нашему правилу и чести! — Вытягивается Васька по стойке смирно, как киношный поручик. — Гарантирую полную безопасность!
Обнимает подругу за плечи, а она хихикает и отмахивается рукой, как добрая хозяйка от балованного телёнка:
— Та-а, то ты меня не знаешь ещё? Я больше — опасных люблю! Тише ты, с поцелуями!
— Гладь, Глашенька! Гладь… Какое морское появилось слово: гладь…
Серёжа наклонился и сказал тихо:
— Пойдёмте в мою каюту, Танечка. Здесь становится тесно.
Она поняла и молча поднялась. Васька с Глашей, сделали вид, что не заметили их ухода. Для Тани этот переход из одной каюты в другую был подобен кругосветному плаванию, полному скрытых тревог. Новые запахи, звуки, отдалённый разговор, где-то звякнула чайная ложечка. Это звук показался ей таким родным и привычным, что она его оставила в памяти, как спасительный ориентир. Серёжа открыл каюту и пропустил её вперёд, успев включить свет.
— Спасибо, — поблагодарила она и поспешила пройти мимо цветной занавески, скрывающей койку. Присела к столу. Хозяин включил настольную лампу и выключил общий свет. Она огляделась. Каюта Сергея была почти такой же, как предыдущая, если не считать двух книжных полок. Таня глянула на корешки — увидела несколько знакомых авторов, ей стало спокойнее, увидела фото женщины и мужчины в рамочке над столом.
— Это мои родители. — Сказал он, хотя она ни о чём не спрашивала.
— Чай? Кофе?
— Уже достаточно. Спасибо. — Возникла пауза.
— Что мы с тобой будем делать, девочка?
Было до странного тихо. Горел ночник. Занавеска над открытым иллюминатором не шевелилась, но тень её на столе до удлинялась, то укорачивалась. Казалось немыслимым, что минуту назад в такой же каюте могли разместиться ещё и подруга с шумливым Васькой. Тихая и полуосвещённая каюта была только для двоих.
— Я понимаю, раз мы сюда пришли… И вообще, раз всё так… Я не ханжа и без предрассудков…
— Спокойно, Танюша. Пойдём прогуляемся…
— Спасибо… Я люблю ночь…
— Вот свитер, надень. Тебе будет теплее.
— Спасибо. — Подошла к зеркалу, на ходу продевая в рукава руки. — Ой, какой длинный! — Поправила волосы. — А тепло как, — сжалась, словно от холодного потока пряталась. Неожиданно потянулась и поцеловала его в щёку, — спасибо. — И, торопливо, не давая времени опомниться и обнять её, потянула из каюты. — Пойдём-пойдём!..
— Ой, как хорошо! Желанный глоток воздуха.
Замерли тихие и пустые улицы. Блеск луж и стекол. Тени на тротуаре, как глыбы и пропасти. Через них надо перепрыгивать или перелетать. Ветви над головой брызгают звёздами или усталым дождём в лицо. Свежо и тревожно. И радостно. Снова — мостовая и камни. Ступени наверх. Черная громада горы, как облако, закрыла половину неба. Город огнями рассыпался где-то внизу. Там же, как в глубоком колодце, лежало море, отражая серебристую пыль звёздного неба.
Он первым нарушил молчание, и все ожило и заговорило…
— Почему ты молчишь?
— Разве надо говорить? — Она повернула лицо к нему.
— Надо.
— Мне казалось, ты о чем-то задумался. И я не мешала тебе.
— От этого мне ещё приятнее. Даже молчать.
— А я устала молчать в одиночку.
— Ты одна здесь живёшь?
— Одна.
Он не спросил «почему?» и какое-то время опять шли молча. Остановились.
— Ты — механик? — спросила, чтобы прервать паузу.
— Нет. Я — штурман.
— Штурман? — переспросила, с акцентом на «ман». Штормовой мужчина?
— Ты романтична. Сразу этого не скажешь. Прости, огорчу тебя: должен был прийти к вам в каюту механик, а пришёл я.
— Случайно? Двери перепутал? — Ей стало смешно, или нервно. — Тебя «по ошибке посадили в самолёт», как в кино?
— Механик сел играть в преферанс. Прости.
— А, Вася говорил, что механики на флоте самые умные.
— Это правильно. А штурмана — пьют и бабники.
— Это правда?
— Я же здесь.
— Бабник? Значит — правда.
Опять повисла пауза. Она опять прервала её первой:
— Ночь — это большая пауза. Мне так сейчас показалось. Наверное, она мне нужна сегодня.
— Почему ты одна в этом городе?
— Мама была главным бухгалтером на пищевом комбинате, но уехала в Израиль и стала билетёршей в кинотеатре, папа — был хорошим адвокатом, уехал в Киев по делам клиента, потом — в Минск, в Москву, в Омск… В общем, семья пошла за Моисеем, по своим пустыням.
— А ты где училась?
— В Плехановке, три курса. На четвёртом — мама уговорила переехать к ней, на Святую землю, где самый мудрый народ.
— И что? Действительно, самый мудрый?
— Который всю жизнь воюет? Это мудро? Рожать детей для войны?
— Если я правильно понял историю, то исход народа на сорок лет был нужен для того, чтобы нарожать два поколения молодых воинов. С этим можно было вернуться в Египет многочисленным войском и отвоевать землю. До сих пор — воюют… Со всеми соседями. Мудрее было бы строить кибуцы в Биробиджане, а Святой город сделать городом-государством главных религий, по типу Ватикана…
— Ты бы ещё про Рим, про греков и походы крестовые вспомнил. Разве можно судить о народе по легендам и летописям?
— Можно. Я думаю — можно. Ведь мы, все равно, говорим о людях: что любили, что защищали, чем гордились — в этом суть. А не в том: кто с кем воевал.
— Ты бы стал воевать за святую землю? Есть для тебя — святое?
— Моисей просил народ поверить в нового бога, и в этом найти себя. Одни собрали всё золото и создали культ денег и культ вечной войны за святые земли. Не получится в Израиле — придут в Крым.
— В Крыму татары.
— Купят…
— А другие?
— Другие — мудрее. Находят талант в ребёнке и рады ему, как новому богу. И весь мир перед ними: мир музыки, мир науки, мир врачевания и духовности… В Штатах, в России, в Европе, в Японии… Так?
— Давай помолчим?
— Хорошо. Помолчим.
— Хорошо помолчим, хорошо? — Она улыбнулась и прижалась к нему. — Ты не замёрз? Теперь я тебя немного согрею. Можно?
— Ты женщина. У тебя слово «можно» от слова «могу».
— Я умная женщина, когда этого хочу. А про мудрый народ и Святую землю — не надо. Ладно?
— Чего об этом? Все равно половина в Германию уехала, а не в Израиль…
— Почему?
— За Израиль воевать надо, а в Германии — за сожжённых в печах родственников — компенсации платят.
— Не смей так!
— Прости. Но ты сама знаешь. От того ты одна. А тебе говорить надо.
Она отошла к краю обрыва и долго стояла там, глядя на море. Представила море в Израиле, море в Германии, море в Штатах. Везде были люди, но не было места.
— Мне нигде не осталось места, — сказала вслух. — Это так глупо.
Он осторожно подошёл и тихонько обнял её:
— Умному человеку нужно научиться молчать, — он прошептал это совсем рядом, будто потянул её от края обрыва.
Она повернула к нему лицо и ответила шёпотом:
— Я умная. Я уже молчу. Я уже — не одна.
Он хотел что-то сказать, но целоваться было приятнее.
— Светает. Видишь, море было глубоко внизу, как в колодце, а стало всплывать и вспухать горизонтом. С каждой минутой оно всё светлее и больше, как добрая собака, которая идёт через весь двор, изгибая спину и хвост, и подставляя лобастую голову и нос, чтобы мы погладили.
— А у тебя нос холодный… — Целует. — А сам весь горячий. А я — я горячая?
— Самая горячая.
— Самая горячая из женщин?
— Самая…
— Пойдём назад? — Её пальцы легли в его ладонь. Он осторожно поднёс их к губам. Поцеловал один за другим пять пальчиков. Другие — пять пальчиков. И запястья, такие горячие и чувствительные, что ей стало щекотно, и она запрокинула голову от удовольствия. Провел её ладонями по своей щеке и подбородку.
— Колючий.
— Прости, не успел побриться.
— Успеешь. Я дам тебе время. А что такое порядочность?
— Почему такой вопрос?
— Не знаю, — пожала плечами. — Так что?
— Сейчас, кажется, что умение услышать и понять другого человека. Любого. Умнее ли, глупее, проще… Так перед смертью, уходя к богу, исповедуются смертному. Духовник — не нужен. Просто — кто рядом окажется. Бог может не расслышать. Не понять. Ближний — ближе всевышнего. Грешный — понятливее… Иногда мне приходят такие мысли.
— Я заметила.
— Не льсти. — Он поцеловал её. Они снова остановились и прижались друг к другу. Первый раз. У неё были мягкие и жадные губы. И пальцы — нетерпеливо горячие. Волосы пахли приятно и головокружительно, как талая вода в весеннем лесу, с облаками меж веток и стволов, тонких и длинно вытянутых, высоко-высоко. А с неба по веткам сбегает сок.
— Странно всё Так уродливо начиналось сегодня.
— Вчера.
— Вчера?
— Я строил коварные планы — рррры!
— Не рычи на меня. Мне стыдно.
— А сейчас…
— Сейчас мне хорошо…
— От людей всё зависит. Ситуация — это сцена. Грязь не пристаёт к чистым людям. Я не про себя — моряк чистым не бывает. А ты — умница. Думаешь. В папу, наверное.
— Спасибо. Ты — милый.
Он хотел что-то возразить, но она вскинула руки, приближая палец к его губам, и добавила:
— Строитель каютных планов. Ррры на тебя! Пойдём быстрее. — Она вся вжалась в его тело и радостно лизнула колючий мужской подбородок и шею… — Опасный! А так умно говоришь, как лапшу на уши развешиваешь. Ты — не зануда? — засмеялась, откидывая назад голову и отстраняясь, будто собралась бежать.
— Есть немного. Но я исправлюсь.
— Я прослежу.
Дальше шли молча, тесно прижавшись. Плечиком к плечу, путаясь ногами, словно срослись. Иногда кто-то спотыкался, тогда оба приноравливались, чтобы шагнуть вместе — правая его, левая её…
«Мы подошли друг другу, как два соприкоснувшихся облачка — придумала она или вспомнила. — Сколько слов и мелодий бушуют сегодня в моей душе… Сколько хочу сказать своих слов! Но боюсь чужих глаз!»
— В каждой каюте живут мысли и мелодии её хозяина. Только надо прислушаться и услышать. Я как-то ночевал в квартире своих знакомых. Отец у них пропал где-то вместе с судном, сразу после перестройки. Тогда многих недосчитались. Я всю ночь не мог уснуть. Мне казалось, я слышу море, скрип переборок. Голоса. Песни. Слова. Я всю его жизнь услышал и говорил с ним. Мне казалось — он может вернуться.
— Вернулся?
— Не знаю.
Он — умолк. Она — боялась потревожить его. Вспомнила каюту, иллюминатор, стол…
— А в твоей каюте живут твои мысли и сны?
— Конечно.
— Я могу их услышать?
— Я сам расскажу тебе…
Пришли на судно. У трапа кто-то сказал ему:
— Тебя мастер просил зайти.
— Сейчас?
— Да, там что-то с отходом связано.
— Когда?
— Похоже, с утра побежим.
Он оставил её в каюте:
— Кофе, чай, сахар, лимон — сама, пожалуйста. Я к мастеру и вернусь. Пожалуйста.
— Не волнуйся. Я всё понимаю. Я справлюсь. Иди.
— Ты никуда не денешься?
— Не бойся.
— Молодец. — Он поцеловал её, но она чувствовала, что атмосфера корабля и моря отрывают его от неё.
Он вышел. Она упала в кресло и обняла голову, пытаясь унять внезапную дрожь. Из-за двери или из-за переборки слышались голоса. Громкие и чужие. Кто-то травил анекдоты или морские байки. Как несколько часов назад это делал Васька. Но слова были чужие и непонятные:
— Чифуля, у меня шпринг короткий — до хлеба не дотягиваюсь — подай, пожалуйста…
— Дамочка на скользкой улице упала, как фигуристка на льду, да так перевернулась, аж шпигат видно…
— Повариха стала: одной ногой на трапе, другой — на пароходе… А тут волна — кач! — чуть по ДП не разорвало девушку…
К счастью, вернулся Серёжа. Работа изменила его. Он стал сдержанным и о чём-то думал. Она поднялась.
— Уже рассвело совсем. Мне надо идти.
— Тебе надо идти? Ты же не работаешь сегодня?
— Мне просто не хочется, чтобы меня здесь видели. Это может повредить тебе.
— Мне это уже не повредит.
— Всё равно. Тебе, может быть, просто неудобно сказать мне, что пора разбегаться. Я помню об этом сама. Не смотри, пожалуйста. Мне надо переодеться и привести себя в порядок.
— Я не смотрю. Я сейчас тоже переоденусь и провожу тебя.
— Если тебе неудобно, я могу пойти от трапа сама.
— Ты очень предупредительна.
— Надо идти.
— Послушай, мы завтра уходим в рейс. Я хочу провести этот день с тобой.
— Ты хочешь так мало?
— Не пытайся меня уколоть. Тебе не идет быть ершистой. Я понимаю, ты нервничаешь.
Она вдруг смирилась:
— Прости. Я, действительно, не знаю, как поступить.
— Тебе неприятно со мной?
— Приятно. Конечно, приятно. Как ты можешь не видеть этого?.. Я просто не знаю, что делать… Я боюсь влюбиться в тебя. Ты не бойся, я только чуть-чуть… Чуть-чуть полюблю и уйду.
— Один не глупый человек сказал: хочешь большего — напрягайся, не хочешь напрягаться — довольствуйся малым.
— Ты это к чему?
Он не успел ответить. Раздался стук в дверь и Васька просунул голову:
— Прошу добро! — лицо его пылало одеколонной свежестью и улыбкой самодеятельного конферансье. — Вижу, что можно! — Распахнул дверь настежь, пропуская смущающуюся подругу, будто по частям: плечо, ножка, грудь в кофточке, покорно прильнувшая к верному спутнику головка, другое плечико и вся грудь! — Кофе готов, влюблённые! — Васька поставил на стол горячий кофейник. — Подруга! Готовь чашки!
Подруга отделилась, частично, от фигуристого спутника, текучей полутенью манипулируя чашками. Чашки стали наполняться кофе, а каюта — ароматом. При этом приклеенная к Ваське Глашенька, успела наклониться и выдать тайное: «Сначала уснул, и я уж подумала: всё — палач умер и казни не будет. Ошиблась я: так казнил, так казнил — просто жить хочется! Спасибо, Танечка!»
Васька был в ударе и пел, играя на публику:
— Увезу тебя я в тундру…
— Увези на Канары, там тепло, — запричитала подруга.
— Это не ко мне. Прости, подруга, я — моряк, а потому — без денег.
— Без денег, Васенька, как без любви — всегда один. — Она отряхнула с его плеча невидимые глазу пылинки.
Он подставил другое плечо:
— А дядя-голубятник учил нас, пацанов, что всё лучшее в жизни прилетает, как голуби на чердак… По любви.
— На чей чердак, Вася? — подруга показывает на голову и смеётся.
— Вася-друг, когда рядом женщина — философия не уместна: готовься в рейс зарабатывать деньги. Понял?
— Понял. А чего тебя капитан вызывал?
— Мастер! Погранцы пришли мзду собрать: ты вчера от трапа ушёл?
— Я только кофе заварил себе, холодно ночью. И кто придёт, если порт под тройной охраной?
— А они говорят: придут посторонние, запустят двигатель, и уведут судно на Канары или до Сингапура.
— Далеко. Все знают. А ты, что сказал им?
— Сказал, что мы винт снимаем на ночь — без винта пароход не уйдёт.
— Как снимаем?
— Так и снимаем. Пришлось повести на кормовую палубу и показать — лежит. Как миленький. Ещё и болтами прикручен. Поверили.
— А что не так? — спросила сообразительная Танечка, заподозрив подвох.
Ответил Васька, довольный, словно пивка глотнул:
— Так это же запасной. Он на любом судне есть, на палубе гниёт, а вот — пригодился…
Таня повернулась и тихо спросила:
— Серёженька, а если я не захочу довольствоваться малым? Если я захочу тебя всего?
— Тогда будем жить на чердаке. Куда голуби прилетают.
— Какой такой чердак на пароходе? Чудаки! Нет такого слова на флоте!
Васька опять входил в роль, достал, как фокусник, из-под руки и разливал из фляжки с бульканьем:
— Содрогаясь, гляжу на отраву, что сквозь грани стакана видно, но по полному римскому праву, коль уплачено — выпью до дна!.. Из флотской классики поэта Кирьянова!
— С утра пить, Вася, это уже перебор! — сказала Таня, повернулась к хозяину каюты, — всё было хорошо. Всё было заманчиво…
— Агитка! — Встрял довольный собой Васька. — Гаишник останавливает девушку: Мадам! Вы за неделю сбили четырех пешеходов — это перебор! — Перебор? А сколько можно?… Ха-ха-ха!
— Погоди, друг, — остановил его штурман. — Давай, не путать праведное с грешным. Нам с Таней пора.
— Куда? На чердак? Где счастливые голуби… целуются и воркуют?
Таня вернулась домой одна. Не позволила провожать себя — видела, что у него уже голова занята другими заботами: железный монстр у причала с мачтами и трубой, молча и уверенно отбирал у неё её счастье.
Дома было тоскливо и мрачно. Солнце, казалось, померкло, а день — замер в ожидании боя часов, но часы — остановились.
Она вдруг подумала о своих маленьких комнатах, как о живых. Что они думают о ней? Что они помнят? Что — могли бы рассказать ему, если бы он оказался здесь и прислушался к ним? Ей стало его не хватать. Хотелось, чтобы он позвонил. Но она не оставила ему ни телефона, ни адреса… Почему? Гуманитарная очень? Вспомнила: гуманитарий — это не значит, что ты силён в литературе и истории, а то, что ты слаб в математике… Просчиталась. Дочь мудрого народа — просчиталась со счастьем. Добросовестно берегла свою независимость. Добросовестный человек — универсален. Кто это сказал? Папа её учил: нельзя быть добросовестным в одном и не добросовестным в другом…
Включила телевизор. Пьяный в вытрезвителе поёт, смеётся, и говорит громко: запомните меня как человека, который на нарах, на ваших глазах — любит жизнь! Работаю! Гуляю! Люблю! Хочу петь! И пою! Мудрость по Конфуцию — я и государство — это блеф! А я люблю греков: человек — может оказаться богом, который слегка перепил от счастья! Делай — как я! Будешь счастлив — как бог! — два милиционера смотрели на него с уважением — философ!
Выключила телевизор. Не находила места. Прилегла на кровать и уснула…
Ей снилась его каюта. Она слышала его голос:
«…Ещё один день прошёл без тебя. Так досадно и пусто. И долго. Словно это — последний день жизни. Упрёком, что не увидел тебя. Наказанием, что не бежал к тебе. Казнью, будто предал тебя. Надеждой, что снова всё тело моё вдруг поднимется и рванется на голос твой, обгоняя и чувства, и мысли мои. Как бабочки — из тени на свет, и обратно… Как в другую жизнь и обратно…
…После этой близости я, будто прозрел, но ведь я уже был зрячим… Будто научился говорить, но я уже был говорящим прежде… Будто научился видеть и говорить не глазами и языком, а каждой клеточкой, которая соприкасалась с тобой и запомнила тебя. Я чувствую, как пальцы мои всё ещё держат твои пальчики, и кровь наша пульсирует и перетекает, словно мы прирастаем друг к другу. Губы твои продолжают двигаться и прикасаться к моему телу, открытому твоим поцелуям. Ладони твои скользят по моим рукам, по груди и бедрам, сладостно вытягивающимся от этих прикосновений, как струны. Кровь пульсирует в ямках локтевых и под кожицей шеи так, словно касаешься ты самых чувственных клавиш моей души, прорывающихся наружу, и она — душа моя — рвётся петь и стонать. Будто стал я оргáном и скрипкой… и ветром в сосновых ветвях над скалистым обрывом… И готов вот сейчас оторваться от веток и берега и улететь. За край света. С тобой…
Тебя так долго нет рядом. Но улыбка блуждает по моему лицу, и оно поворачивается в поисках тебя, как подсолнух поворачивается в сторону солнца. Даже в пасмурный день! Где ты? Мы чувствуем друг друга. На расстоянии. Мы продолжаем говорить на этом, открывшемся внезапно, языке соприкосновений и общего дыхания. И бунтующей крови, которой вдруг тесно метаться по венам двух тел, отдельно. Она — переплескивается через край.
Бурля. И смеясь. И играя. Так гуляет вино. Так оркестр свои пробует трубы, перед тем, как взорваться симфонией. Так язык привыкает к словам незнакомым и новым. Это — наши слова. Только нам лишь — понятные. И услышаны — только нами. В мире — нашем. Приласконом. Тихом. Любимом, словами любимыми. Ты меня слышишь? Близкая… Близко я. Где бы ты ни была…
…Почему я избегаю людей, даже знакомых? Я не прячусь ни от кого. Но дела и работа вдруг стали не важными. А улицы — не интересными. Лица знакомые — отдалились. Они ведь не знают слов языка нашего. Не понимают. И я увожу тебя. От улиц и теней. От чужих и друзей. У них другие слова — грубее. У них другие голоса — громче. Они делают тебе больно. А мои руки по твоим волосам — лечат. А твои глаза, прямо перед моими, сливаются в единое глазное яблоко. Зелёное и широкое. Счастливое. Я целую реснички твои. Обнимаю плечи твои. Обвиваю. Кружусь и переплетаюсь. Прижимаюсь губами к щиколоткам твоих ног. Ты слышишь меня? Голова моя улетает от твоих поцелуев. Ладони и пальцы ищут и соприкасаются, рождая электрическую радость. Губы твои — нежно мягкие. Смеются мне в ухо сладким дыханием, от которого горячо и щекотно по всей спине. И тела изгибаются, повторяя друг друга. Подчиняясь твоему поцелую.
Я люблю этот тайный язык, рождённый твоими ласками. Околдованный — твоим шепотом. Понятный — моему телу и моим желаниям. И я весь — твой. Ты видишь? От лёгкого прикосновения твоих пальчиков к моему подреберью я поднимаюсь над землей. Горизонтально зависая. Покачиваясь, руки в стороны. Совсем не боюсь этой высоты. И бездны. И только от дуновения твоего, прямо мне в губы, я лечу, словно облако. Потому, что ты смотришь на меня. Пока — смотришь. Пока — ты улыбаешься. Мне. Ничего не страшно. Сорваться и лететь! Пока ты улыбаешься мне. Улы…»
Она открыла глаза. Снова вспомнила. Снова пришли эти мысли и собственные слова:
— Сколько слов и мелодий бушуют сегодня в моей душе… Сколько хочу сказать своих слов! Но боюсь чужих глаз!
И только сейчас поняла, что её разбудило: в прихожей звонил телефон…
Давно. Громко. Требовательно.
Она догадалась…