Я сидел в Турции январь и февраль, в утренней темноте уезжая из гостиницы на верфь, а в вечерней — возвращаясь. Уезжал — с планами на весь день, приезжал — выжатый как лимон, с жаждой горячего чая и горячего душа. Или — наоборот: душа и чая.
Раджеп жил на другой стороне страны и заехал за мной в канун марта — небо серебрилось чистыми каплями дождя и света, хотелось верить — весеннего.
Услышав его звонок: «Дружище, я в машине у подъезда в гостиницу, вылетай!», я выскочил на улицу, подняв над головой в одной руке легкую сумку, в другой — нераскрытый зонт. Яркий и длинный шарф на моей шее развевался как флаг, подчёркивая важность события и моё настроение. Стеклоочистители в салоне метались за каждой каплей и не успевали.
— Ты чего зонт не раскрыл? — насмешливо протрубил его голос, смеялись чёрные глаза, зубы сверкали в улыбке, но сам он не ждал ответа, а уже выжимал газ из бешеного мотора и крутил руль, вылетая на дорогу. Он любил торопиться, как настоящий потомок янычара.
Несколько лет назад мы работали на одном судне и ещё пару раз встречались. Но не это составляло наше единодушие, а одно общее воспоминание. Из нашего детства. Но об этом — чуть позже.
— Ветер сильнее, чем дождь — зонт сломает.
Мне казалось, что я ответил быстро, но машина летела вперед, будто и не останавливалась вовсе, а Раджеп скрежетал зубами, когда колеса просвистывали на поворотах, и успел позабыть свой «дождливый» вопрос.
— Спи, если сможешь. Дорога часов на пять… Гы-ы-ы! В го-о-оры-у…
— Куда едем?
— Расслабься. Сю-ур-при-ыз!
Он ещё что-то говорил и смеялся, но я закрыл глаза, будто медитировал — от решёток авто-калорифера потянуло горячим воздухом. «Хорошая печка» — подумал я в сладкой дрёме, и расслабился. Сумка с зонтом на заднем сиденье приоткрылась бесформенно одним глазом. Шарф мой, казалось, ещё летит в пространстве летящей машины, оседая на спинку просторного салона, как облачко на мягкий склон.
Мелькали обрывки дороги, зигзаги рельефа и стены одиноких домов, холмы и долины, набегающие, словно волны… Дождь давно кончился.
— Поспал… Что без меня делал?
— Пропадал.
— Турцию посмотрел?
— Без тебя? Без тебя это не Турция, Раджеп!
— А-аа! Хорошо сказа-ал…
Знакомство с Турцией в этот приезд как-то не складывалось. Жил я в гостинице, хозяином которой был азербайджанец Саня — бывший парикмахер из советского Баку. С ним мы провели много приятных минут, вспоминая студенческую молодость, будто улетали из Турции на ковре самолёте. На два-три часа? Куда? А какая разница? Откупорив бутылку красного вина. Позабыв о запретах аллаха. Вспомнив набережную на Каспийском море? Песни Бюль-бюль Оглы и Муслима Магамаева? Фантастика? Виртуальная жизнь обычных людей в этом мире, извращённом избытком слов и границ? Может быть…
— Зачем виноград на земле, если вино виноградное пить нельзя? — спросил я бакинского земляка.
— В раю — можно. В Бакы — можно, потому что Бакы — рай, — твердил он совершенно серьёзно.
— Слушай, Саня-Джан, — спрашивал я его, — какой ты молитвы? Русской, турецкой, азербайджанской? Какой?
— Немного русской, чуть-чуть турецкий, азербайджанский — да-аа… Советский.
— Зачем уехал?
— Все ехали, Вали-Джан.
— Разве я Вали-Джан? Скажи Валентин просто.
— Зачем обижаешь? Мы — не гость и хозяин: земляки. Далеко друга живём, но — одни звёзды над нами. Видишь, какая луна — нам с тобою одна! Валентин зовут? Вали-Джан уважают. Всегда моей гостинице будь, Бакы вспоминать будем. Слушай! Зачем далеко от Бакы ехать, чтобы вспоминать каждый день? А!
— А где ты ещё был?
— Бакы был: детство — Бакы, школа — Бакы. Институт — Бакы. Хорошо — Бакы. Друзья были.
— Плохо здесь?
— Хорошо, слушай! Зачем плохо? Вечером приходи, рад буду…
— Не могу, занят.
— Завтра приходи. Когда можешь, приходи. Нет занятия приятнее встречи, Вали-Джан. Важнее встречи, дорогой, — ничего нет. Так говорю. А ты говоришь — занят…
Заканчивался холодный январский день. Пятница. Я вошел в гостиницу с единственной мечтой — согреться. Саня-хозяин, всегда лучезарно улыбчивый и доброжелательный, грустно смотрел на меня, обмотанный шарфом, пледом и в кепке по самые уши.
— Санечка! — воскликнул я, — что случилось? — Он закатил глаза к небу и зашептал, как слова молитвы:
— Совсем плохой день, Валя-Джан. Горло болит, уши болят, зубы — вот-вот заболят тоже… Как я хочу согреться! Кто мне поможет? В этой стране ни один человек не сможет выполнить мою просьбу…
— А я?
— Земляк! Помоги мне!
— Так в чём дело, Санечка?
— Мне грустно. Вспомнил Баку и солнце. А здесь — зима. И никто не сможет посидеть со мной за компанию, чтобы мы вспоминали Бакы, Каспийское море, бакинские девушки такие красивые, музыка играет так ласково…
— И мы пьём с тобой красное вино…
— Нельзя! — Он отчаянно замахал руками, будто отбиваясь от меня и оглядываясь. — Муслим! Пятница! Валико! — Он посмотрел на меня сначала страшно-страшно, потом — совсем жалостливо, потом с простотой земляка и хозяина дома, спросил:
— А можно?
— Нужно! Если нельзя, но очень хочется, как говорили во времена «Бакинского радио»… — начал я старую присказку, но он опередил меня:
— Эх, кто теперь помнит СССР — время друзей: анекдоты «бакинское радио», «армянского радио»… Па-адумали — отвечаем: канэчно, Валик-джан? — улыбнулся он хитро и облегчённо. — Неужели, можно? А как?
— Я не знаю, как? Сам говоришь — муслим. Пятница. Грех. Да и не знаю я, где в вашем провинциальном городишке можно вино купить? Мне — никто не продаст. Побоятся.
Он замер на миг, задумался, мгновенно оценил риски и опасности, прижал палец к губам и начал разматывать шейный платок, стягивать с плеч плед, сдвинул со лба кепку.
Я понял, что мы отправляемся за линию невидимого фронта, как минимум, или — на край жизни и света, точно.
На улице было темно. Холода мы не чувствовали, так было страшно. Мы шли переулком, поднимались на мост, спускались в лабиринт какого-то подземелья, где пылали языками огня раскалённые печи — а может, это была преисподняя?.. На огромных вертелах крутились в огне туши животных, возможно, баранов, но одна была огромной как жертвенный бык! А может быть, это был мамонт? Настоящий! Ревущий сильнее, чем ревел в топке огонь! А угли под ним разгорались вулканами жерл и взрывались, пыхтя и пульсируя искрами. Казалось, что где-то совсем рядом, обрывистый край земной жизни. Пылающий! Саня засмеялся облегчённо и радостно, совсем как в Баку перед винной лавкой:
— Открыто ещё! Успели! — Сразу запахло жареным мясом и горячими лепёшками. Есть захотелось — страсть! Но Саня сказал:
— Ты сам иди, мне — нельзя. Голос его сразу зазвенел, молодой и довольный. А во мне он был совершенно уверен.
Мы вернулись в гостиницу. Он побежал к себе, переодеться. Я поднялся в номер и приготовил стол: сочные лепёшки с горячим мясом — из преисподней, сыр, зелень и бутылка французского — так было написано на этикетке! — красного вина, с двумя шикарными бокалами — были в одной упаковке с бутылкой! Шикарный вид, как говорят в Одессе! Я был доволен собой.
Саня вошел, мягко постучав.
— Входи, хозяин!
И это ему понравилось. Перед собой он держал поднос с фруктами. «Настоящий бакинский хлопчик!»
— Открывай! Кого ждём? — улыбался он, совсем выздоровевший от приятных ожиданий.
— Штопор давай, у меня в номере нет штопора. — Посмотрел на него, не понимающего, и уточнил, — кровать — есть, шкаф — есть, вешалка — есть. Штопора — нет. В Баку — бывает номер без штопора?
Он заулыбался, соглашаясь:
— Прости, друг. Турция. Муслим. Вино — нельзя. Штопор — нельзя. — Он говорил, и улыбка его менялась на мимику ужаса. — Что будем делать, Валя-Джан? Вай! Как открыть? Ты — капитан…
Я понял, что это не я знакомлюсь с Турцией, а это они — турки, евреи, азербайджанцы и персы — подглядывают и смеются надо мной, простым русским.
Я встал у стола, оглядывая предметы. Взял в руки словарь-разговорник, сам ещё не знаю зачем, подержал в руках. Взял полотенце. Постучал кулаком по стене, в одном месте, в другом. Выбрал по звуку. Обхватил горлышко полотенцем, прижал разговорник к стене и трижды воткнул донышко бутылки короткими ударами в разговорник, как в любом студенческом общежитии. Пробка вышла из горлышка на половину. Законы жидкостей и газов — везде и всегда!
Отбросил полотенце и разговорник на диван, и разлил вино в бокалы.
Саня был счастлив, будто вернулся на родину. Даже — прослезился.
Какой это был вечер! Сколько было воспоминаний. Оказалось, мы были с ним, в одно и то же время, на Мангышлаке, в Баутино, я — на геофизическом судне, практикантом-матросом, а он — на дебаркадере, студентом-хлебопеком. Наверное, мы видели одних и тех же девушек на единственной в Баутино танцплощадке… «Мы с тобой два берега, у одной реки…» — вспомнил он мелодию и слова далекой молодости. И все порывался спеть до конца, но слов мы не помнили.
Уходя, он взял в руки разговорник и сказал замечательную фразу:
— Ничто не заменит книгу!
Второй раз Саня ждал меня через неделю, опять в пятницу, опять в холле. Громко кричал муэдзин над городом. В февральском небе сияли пушистые от холода звёзды и молодой месяц. Начало повторилось совершенно банально, до мелочей. Единственное отличие — в этот раз я побежал один, у меня были свои планы: обегал все лавки, но штопора не нашёл. «Ладно, — подумал я, — у него была неделя, наверное, он штопор приготовил…».
Ошибся. Открывать пришлось старым проверенным способом — бутылкой в книжку.
Третий раз события развивались с завидной точностью восточных звёзд — опять через неделю, в пятницу, тучи заволокли небо, а муэдзин пел «под фанеру» — как говорят шоумены, или мне показалось, потому что голос его на ветру дребезжал и сопротивлялся.
В холе гостиницы сидел Саня-хозяин, одет, как парижский парикмахер, в костюм-тройку. Рядом с ним, на диванах расположились человек восемь-десять его друзей, гостей или родственников, которые вслед за ним уважительно встали при моём появлении. Саня показал на них широким жестом:
— Прости меня, Валя-Джан. Очень надо… — и он показал на огромное блюдо со сладостями и фруктами.
Я собирался переезжать на судно через пару дней, и планировал попрощаться. Говоря по-русски у меня в номере было. Однако, обычаи Востока — это не только и не столько вино, сладости и подарки, а слова и жесты.
Я пригласил всех в номер. Они скромно расселись и ждали с нескрываемым любопытством. Это меня заинтриговало. Я и сам был не прочь подыграть сегодня. Я потратил половину дня, бегая из магазина в магазин, но нашёл то, что было так необходимо — купил прямо с витрины и очень этим гордился. Мне не терпелось «покрасоваться».
Наконец, Саня многозначительно улыбнулся мне и разрешающе кивнул. Гости — привстали. Я стремительно взял бутылку в левую руку, поднял над столом, победоносно глянул на хозяина гостиницы, и разжал пальцы правой руки — в ладони лежал великолепный австрийский нож со штопором.
— Не-ат! — Закричал хозяин и потянулся ко мне, так что новенький костюм на нем стал похож на многочисленные паруса великолепного брига. — Нет, Валя-Джан! Муслим! Они пришли посмотреть, как ты умеешь открывать! Убери этот штопор, покажи им как чудо… Русский!
Чудо — так чудо. И я взялся за разговорник…
Оказывается, есть много способов удивить, разговорить и… согреться. Что мы и сделали с Саней чуть позже, когда гости вышли из номера, спиной к двери, будто из тронного зала султана звёзд, хозяина неба, благодарно кивая, и что-то говоря, говоря, говоря.
Куда мы едем, Раджеп?
— Согреться!
Машина скользила в долину, как самолёт на посадку. Раджеп хотел показать мне всю Турцию сразу, и я позволял ему это делать. Мы остановились у придорожной чайной, и он гордо провёл меня в зал, усадил на лучший диван, рассказал хозяину и его гостям, что я — русский друг, мы вместе работаем, ходим в море. Он хочет, чтобы мне всё понравилось.
В чайной были только мужчины. Так принято.
На Востоке представление не мусульманина в качестве гостя — это серьезный шаг, ответственный. Я это понимал и предвидел, и потому сейчас, когда он пригласил меня, я старался быть максимально внимательным, чтобы не подвести его.
Я поднялся с дивана, поприветствовал и поблагодарил всех за гостеприимство. Рядом с нами потрескивали дрова в железной печурке, и кипел чайник, присвистывая, совсем как у нас дома, у моих родителей.
Я сказал об этом Раджепу, он сказал хозяину и гостям, все мужчины закивали головами и замолчали, каждый о своём доме.
Турция — страна минаретов и сизого дыма над плоскими крышами, молчаливых стариков за стаканом чая и мальчишек, гоняющихся за мячом. Страна, на флаге которой сияет романтический месяц… белый на красном. Кроваво. А за каждым забором и за ставнями окон, как звёзды на небе, глаза… Они смотрят на вас с любопытством и женским коварством имеющих право прощать и смеяться. Смеяться — над вами. Страна, окольцованная дорогой и рождённая у дороги: с плачем ребенка, запахом горячего мяса, криком поднебесного муэдзина, и бесконечным движением звуков — вчера, и сегодня, и завтра. Ночью дорога течёт, как река в звездно-лунном разливе. С рассветом — лентой взлетит на высокий холм и утонет в небесном мареве, бесконечно глубоком и вечном, как время.
Очнулся от ощущения тепла и блаженства. Открыл глаза: я был укрыт шерстяным пледом.
— Ты мой попутчик — дорога должна согревать, — ответил он скромно на мой вопрошающий взгляд. Я был благодарен, но слова были бы лишними, а молчание — знак понимания. Дорога петляла по склону горы, забираясь все выше и выше.
Раджеп что-то пел или так он рассказывал. Потом снова молчал, потом рассмеялся, как уставший от собственной хитрости ребёнок, перед тем, как попросить игрушку:
— Тебе ещё долго работать?
— Ещё месяца два.
— Всё идет хорошо?
— Нормально.
— Есть проблемы?
— Для проблем всегда есть твой турецкий совет.
— Какой? — ему стало интересно, а машине — легче.
— Ты говорил мне: «Мемнул обдум».
— Не бери в башка?! Ах, ты хитрец! Так проблемы не решают! — он опять подстегнул машину, она покорно подчинилась и рванула в гору.
Дорога шла вверх и вверх.
Турция — это место, где время чувствуешь как движение космоса. Так чувствуешь край земли, когда станешь над морем и увидишь с высокого берега, глубоко-глубоко внизу, точечки птиц над волнистыми нитями волн и звёздную даль неба. Захочется повернуть глаза на восток, опуститься на колени, безвольно, и, дыханье сдержав на мгновение, почувствовать вечность молитвы, слова которой забыл. Как забыл своих предков и самого себя под гипнозом луны. Золочёной луны, ночной или белой пушинкой — днём? Будто парус из космоса дня убегает от вас — то ли в прошлое, то ли в будущее… Месяц на небе? Месяц на флаге? Сабля на красном? Парус с луной — на флагштоке?
Турция — дорога по небу.
— Космос! — сказал я, не думая.
— Космос? — переспросил друг, пытаясь понять смысл слова. Понял и закивал с хитроватой улыбкой.
Космос. Именно это слово пришло мне на ум, когда джип Роджепа взлетел над вершинами гор, и я увидел картину внизу: далёкую чашу долины, обрамленную морем и небом с вечерними звёздами, город вросший в горные склоны и горящий осколками закатного солнца на стёклах игрушечных домиков, как искры кострового пепелища. Горячо и гипнотизирующе. Город — как искры костра. Далеко внизу догорал костёр города.
— Раджеп! — закричал я в восторге. — Посмотри, как красиво!
Раджеп что-то кричал мне, бешено вращая руль, будто мы летели на самолёте и запутались в заоблачных виражах. Он яростно скалил зубы улыбкой счастливого янычара, окрасившего свой ятаган кровью первого боевого удара и первой желанной жертвы. Конечно, этой жертвой был я. Он пронзил меня в самое сердце, выпотрошил мой желудок. Джип рычал и вонзался бесстрашно в стремительную темноту, которая спешила укрыть дорогу, всю в скалах и безднах, то справа, то слева, то взлёт, то паденье в крутых поворотах. Свистели покрышки, как стоны и хрип. Коробка передач билась металлом из тысячи сабель, рубилась, ломаясь… Роджеп хохотал над рулевым колесом, будто рвал и выкручивал. Он рулил, как рубил и колол его предок, задыхаясь, двумя ятаганами сразу. Он зубами скрипел, будто жрал, отрубая, кусая, выплевывая — чистый турок, счастливый от боя!
— Раджеп! — закричал я, смеясь от восторга.
— Ийи! — кричал турок.
— Ийи! — кричал я. — Хорошо, Раджеп! Хорошо-о!
— Кар! — кричал Раджеп, показывая рукой на снег, освещённый фарами. — Соуктур?
— Нет, Раджеп! Не холодно. Сыджактыр! Жарко!
И мы смеемся с ним вместе. Потому что мы вместе. Так случилось.
Мы — два пленника, вырвавшиеся на свободу. На снег среди облаков.
Наш танкер зашёл под погрузку в маленький порт в Красном море. Все было обычно, пока не случился приступ аппендицита у электромеханика, перед самой швартовкой к терминалу. Всегда, если что-то случается на борту, происходит неожиданно и некстати. Экипаж у нас был черноморский: Одесса, Херсон, Туапсе, Анапа, кок — болгарин, два югослава — механики, три потийца — грузин, белорус, грек. «Кулона» — так величают электромехаников уважительно — увезли в госпиталь, его рейс закончился. К концу нашей погрузки, «кулона из Херсона» заменил Раджеп из Трабзона. У него оказались сразу несколько неоспоримых достоинств: он говорил по-русски, он волну электричества излучал улыбкой и он умел остановить двух югов и трех потийцев, когда те заводились о политике: «Мемнум олдум — не бери в башка!» — обнимал он спорщиков за плечи и хохотал, приглашая смеяться вместе. Они вяло улыбались, как два приподнятых над землей барашка. Границ на борту не было и от этого правила, как от земли, отрываться не стоило. Простота отношений придавала особый заряд атмосфере, которая нас подпитывала, как привкус озона после летней грозы.
Херсонского Ваню нам было жаль, но жизнь корабельная — не колыбельная: «С якоря в восемь, курс — ост!.. Турецкий „кулон“ заступает на пост!» — срифмовал судовой стихоплёт, соединяя свою строку со строкой другого поэта. И это было верно: «гвозди» на море не перевелись ещё. Так, вернее, тогда, началось мое знакомство с Раджепом.
Как чистый турок, он все делал быстро: «Сначала — башка долой, потом — пожалей головой!» — смеялся он странной шутке. — «От такой шутки на душе жутко», — жаловался стихоплёт и в споры с турком не лез: «Кулон, мир?» — стихоплёт протягивал руку. — «Мир!», — великодушно соглашался черноглазый и пожимал ладонь стихоплёта.
В море для нас — мир без границ. Хорошее место — море. Моё!
Я догадался что мы подъезжаем, когда Раджеп стал оглядывать салон, будто что-то искал, и улыбаться каждому дереву. «Наверное, это его родные места», — подумал я проникновенно и тоже стал смотреть с особым чувством то на него, то на пейзаж вдоль дороги, будто могло что-то быть в них общего. Раджеп вдруг переменился, перестал меня замечать. Он торопился, что-то шептал машине, но и она стала урчать ровнее, как лошадь на знакомой дороге.
Остановились у небольшого дома почти полностью укрытого кустами и деревьями. Снега было совсем мало, он лишь оттенял предметы и листья мёрзлой белизной, как старая белая краска. Ветер, видимо, сдувал снег, если тот не успевал уплотниться дождём и морозом.
«Интересно, каково здесь весной? Красота, наверное: ручьи и подснежники, птицы и облака в ветреном небе, запах вспаханной земли и первой зелени…».
Раджеп уже выскочил из машины и бежал к дому. Я не торопился за ним. Он должен был вернуться за мной, так принято в сельской местности. Но он остановился и подождал:
— Не стесняйся, иди рядом со мной. Это дом моих родителей. Ты увидишь их.
На деревянной веранде горела маленькая электрическая лампа, а дизелёк с генератором шелестели в глубине сада, совсем комфортно. Раджеп показал на веранду и спросил:
— Узнаешь? Помнишь?
Я кивнул молча, вспомнив свой дом. В этот момент открылась дверь, и навстречу нам вышел высокий старик, ещё сильный, судя по гордой осанке, и жадно потянулся руками к сыну. Обнялись, сдержанно и тепло. Раджеп отстранился и представил меня:
— Это Валик, он русский, я говорил о нём.
Отец посмотрел на меня и кивнул, приветствуя и приглашая в дом. Мы шагнули в низкую дверь, и горло перехватило: в ожидании гостей стояли у стены два мальчика, лет шести-восьми, смотрели на приехавших, терпеливо и скромно.
В глубоком кресле полулежала старушка, видимо, мать. Множество фотографий на стенах рассказывали о долгой и многодетной жизни. Среди этих фотографий были, наверное, фото маленького Раджепа и фото отца с матерью на их свадьбе. Все, как в доме моих родителей.
Я сказал об этом Роджепу, а он перевёл мои слова родителям и детям. Дети стали искать среди фотографий знакомые им. Отец с матерью смотрели на сына, будто ждали чего-то. Я попросил друга отвести меня в какую-нибудь комнату, если такая есть, чтобы не мешать им.
Дом, видимо, был многокомнатным: слышались приглушённые голоса, шорохи и движение. «Наверное, там другие территории, как это здесь принято, женская, детская, гостевая…», — успел я подумать, пока Раджеп вёл меня в маленькую келью:
— Это моя детская, — сказал трогательно, — ты пока здесь побудешь. Хорошо? — Ийи, хорошо. — Я вернусь за тобой…
Единственное окно выходило на веранду. Ту, про которую он спросил: «Узнаешь? Помнишь?», — когда мы приехали.
Я вспомнил наш первый вечер на Красном море Я стоял на причале и смотрел за полётом счастливых ласточек, миллионы которых, видимо, только вернулись в тёплые края из осенних просторов севера. Вечер был ярко расцвечен закатом и морем. Звуки ликующих птиц и шелест скользящих сквозь воздух стремительных крыльев — возбуждали и радовали. Казалось, что я тоже летал и кричал по-птичьи, меж морем и небом.
По причалу приближались двое — судовой агент и гибкий высокий янычар. Если это электромеханик, то сколько в нём осталось от турка? Это была первая мысль, когда я его увидел.
Его первые слова, произнесенные по-русски, меня шокировали:
— Вот место, куда улетают ласточки, покинув детскую веранду моего дома!
Я отреагировал совершенно искренне и неожиданно для самого себя:
— Я тоже об этом подумал, когда их увидел — наваждение какое-то.
— В детстве я спал на веранде, а они кормили птенцов над моей головой, — улыбнулся янычар.
— И выманивали птенцов из гнезда, чтобы те опирались на крылья, падая… Учились летать.
— Раджеп — меня зовут, — он протянул руку. — Электромеханик и турок. А вы?
— Капитан. Валентин.
— О, простите, капитан, за фамильярность. Не повториться.
— Спасибо за сокровенное. Не каждый умеет делиться детством.
Он поклонился сдержанно.
— Вы говорите по-русски? Откуда? — Я действительно был удивлён.
— Мир бывает теснее семьи. Мама мне говорила, по-русски. Это у нас семейное.
— Это приятно.
— Приятно, что нас познакомили ласточки, — тихо сказал он. Я подумал, что он опять прав, и что такое знакомство бывает раз в жизни.
Теперь я был в его комнате и смотрел в ночное окно — комнату наполнили шорохи сонных крыльев или мокрых летающих листьев. Или это утих дождь, и сидела над окном ласточка?.. Я почти засыпал.
Но уснуть не пришлось. Ночной дождь — это кашляющий посторонний под вашими окнами — никому не даёт покоя. Где-то плакал ребёнок. Стало понятно, что кто-то болеет или что-то случилось. Хлопали дверцы автомобиля, и урчал беспокойно двигатель — Раджеп уезжал и возвращался. Я не считал возможным выйти из комнаты, чтобы не беспокоить излишне и ждал, что он обязательно зайдёт. Он и зашёл. Вид у него был встревоженный, а просьба — неожиданной.
— Вали, я вижу, что ты не спишь. Прости, что не говорю тебе всего. В доме беда — заболел ребёнок. Пришлось их вести в больницу. Отец тоже уехал, он врач. Дорога — сам знаешь, какая. Сейчас я уеду снова. У меня к тебе необычная просьба.
— Все, что смогу, Раджеп, говори — не стесняйся.
— Просьба необычная. Посиди с мамой. Она не совсем мама. У вас говорят — святая. Молящаяся. Немного — больная. С ней нельзя молчать. Просто поговори с ней. Она не будет тогда беспокоиться, если голос не будет останавливаться. Понимаешь?
Я хотел спросить о женщинах в доме, наверное, им было бы удобнее? Но он сам пояснил:
— Она привыкла, что голос мужской… Нет, ты не понял. Бог говорит голосом мужчины, а понимает — сердцем женщины. Так считают на Востоке. Так она слышит.
— Я понял. Не волнуйся. Если надо — я ей расскажу про всю мою жизнь, от печки, как у нас говорят.
Он улыбнулся.
— Спасибо. Пойдём…
Машина опять хлопнула двумя дверцами и отъехала. Ветер шумел ветками по крыше, и дождь лил потоками. Я подложил дров в железную печь, похожую на наши буржуйки, только всю в металлических звездочках и тюльпанах. Наверное, ей было лет двадцать, а может быть, больше. Или делали её в подарок к какой-нибудь свадьбе. Сквозь узкие щели мерцал алый огонь, который шипел, потрескивал или начинал вздыхать, как живой и усталый.
Мать лежала в своём кресле-качалке. Руки её держали моток шерсти и спицы. Ноги были укрыты разноцветным одеялом. Глаза были закрыты, но она не спала, время от времени ощупывая шерсть, одеяло и огромного серого кота, настороженно меня осматривающего. Я подумал, что этот кот умеет говорить и спрашивать. Я решил не ждать, и начал первым:
— Я помню, что когда просыпался, отца уже не было дома: он всегда уходил рано. Мама что-то готовила — я уходил в школу за четыре километра. У нас была большая и горячая печь. Отец её сам перекладывал и чистил, а мама — белила. Извёстка в ведре была синей и текла по маминым рукам, оставляя звёздные капли на крашеном полу. Мне нравился цвет извёстки. Мама всегда улыбалась, когда печь становилась голубоватой и сохла, светлея на фоне большой стены. Это было похоже на утренний свет в окно. Дрова лежали стопочкой на металлическом листе, перед дверцей, и на самой печи, за трубой — сохли. Когда печь разогревалась, и раскалялись до красна чугунные колечки на её прямоугольном поле, мама ставила кастрюли с водой и чайник. Чайник я любил больше всего. Чайник был друг. Мне казалось, что он говорит со мной или слушает, доброжелательно посапывая. А когда недоволен — он шипел струёй пара и даже свистел, возмущаясь. Тогда надо было за ним поухаживать: отодвинуть в сторонку или налить в заварник, чуток. Он это любил. Теперь таких чайников нет. Теперь — электрические. Не так давно я приехал с детьми в дом родителей. Мои отпрыски полезли на чердак и увидели старую посуду. — На металлолом! — кричал восьмилетний сын. — Держите кастрюлю! — кричала дочь и бросила что-то ещё. Чайник упал носиком в песок и испачкался. У меня сердце от жалости сжалось. Он смотрел на меня с укором, а я не вмешался. Я был совершенно в другом измерении, в другом мире, в другом времени жизни. Мне и сейчас стыдно — я ушёл за угол, будто предал мой чайник. Смешно? Не смешно. Мы все вырастаем из детства. Буду помнить, и помню, чайник смеялся мне охающим носиком и подливал в чашку кипяток. Было ещё темно, когда мама будила меня в школу. Я шёл к столу у пылающей печки. Пахло тестом, молоком и дровами с ароматом дыма. Она ставила передо мной горячие оладьи, и варенье — кизиловое или из тёрна… Мама была молодой и красивой. Кот лез мне под ноги и просил погладить. И было тепло-тепло в комнате. А над крышей качались сосны, дождь капал огромными каплями, падая вместе с иголками с веток и редкими шишками, подпрыгивающими и бегущими по траве в глубину ночи.
Я пил чай и ждал моего друга Кольку. Он приходил мокрый и смешной. Мама торопила его раздеваться и садиться за стол. Колька никогда не отказывался. Он самостоятельно накладывал себе варенье из большой банки и наливал чай. Он был старше меня на целых два года. Мы вместе шли в школу и вместе возвращались. Колька всегда завтракал, прежде чем мы уходили, и всегда разговаривал с мамой, рассказывая ей о своем отчиме:
— Дядя Ваня у мамы не первый. Но я его уважаю. Он шофёр и электрик. Электричество — это такая штука, которая от электромашины. Называется — ток. Почему — ток, потому что течёт, как река. Дядя Ваня говорит, что у тока, как в реке — жизнь. Только я не пойму — откуда в проводах могут рыбы плавать? А он объясняет мало — не учитель, но умеет вкручивать лампочки и они святятся, он и меня научил. Хотите, я вам лампочку выкручу и вкручу, и она гореть будет? А больше всего мне нравится, что дядя Ваня умеет играть на балалайке, и мама тогда тихонечко поёт и плачет. Она говорит: от счастья. А когда дядя Ваня выпьет в гараже и останется ночевать там, то она говорит: струнка лопнула… потянулась — и лопнула…
— Что такое счастье, мама Ира?
Мама гладит Кольку по голове и плачет.
— Почему ты плачешь, мама Ира? — беспокоится Колька, а я на него сержусь.
— За маму твою радуюсь… Сам ты, как струнка.
Я помню Колькину маму: она с утра до вечера стирает чужое белье в коридоре дома. Там огромная печь с двумя встроенными котлами. В котлах кипятятся простыни. Когда поднимают деревянные крышки, из котлов валит пар, простыни приподнимаются, как живые. Колькину маму все зовут Фросей или Фросенькой, потому что она никому никогда не отказывает: «Фросенька, посидишь с маленьким? — Конечно. — Фросенька, поможешь погладить?.. Она перемешивает бельё деревянной лопаткой и очень устаёт от белья и своей косы, чёрной и густой, спадающей из-за плеча и мешающей ей. Она бы давно отрезала эту косу, так ей тяжело с ней управляться. Но коса — это её основное богатство. Есть ещё Колька. Но Колька взрослеет и отдаляется. А коса — коса делает её молодой: «За косу меня, Ваня-то любит — сил нет, Семёновна, — говорит она вечером моей маме. — А Ванечка мой и «ня пье и ня куре», а балалаечку возьмёт — петь хочется… — улыбается: «А вчера-а, у дальнего ови-ина, по-овстреча-алась с парнем я не здешним…»
— А у тебя есть счастье, мама Ира? — Колька всегда обращается к маме на «ты». Но он всегда такой — хочет казаться взрослым. — У тебя есть счастье, мам Ира?
— Конечно.
— А где оно? — допытывается старший друг.
— Оладьи доешьте, и будет счастье.
Мы ей не верили.
Мамулечки нет давно, царство небесное. И Колька затерялся где-то в огромной стране и жизни. И оладьи с печкой далеко в прошлом… А счастье осталось.
Кот перебрался с одеяла на мои колени и требует ласки. Такой старый, а любит, чтобы его гладили. Коты всегда такие.
У нас дома был кот, который ужасно любил сидеть на столе, когда я делал уроки. Мне иногда казалось, что он тоже учится решать задачи или читать мои ошибки по русскому языку, так он сопел или мурлыкал. А иногда он уходил от меня без всяких причин и объяснений, казалось.
Как тогда, когда зашёл в комнату отец и сказал виноватым голосом, что они с мамой собрались разводиться.
— Вот — закончишь ты школу, и мы разойдёмся… Конечно, я буду о вас заботиться, — сказал он. Потом пришла мама и сказала, чтобы я звал отца обедать.
— Он же уходит от нас? Как же его кормить? Не нужна мне его забота.
— Ах, ты, дурной какой! Сердца нет. Это же отец твой. Уходит — не уходит, а кормить его кто будет? Родного отца из дома гонишь?
Я был пристыжен и научен. Мать вышла из комнаты. Кот смотрел на меня с укором, встал на четыре лапы и смахнул хвост со стола, а потом — прыгнул на пол и пошёл, виляя чёрным хвостом, как пушистым облаком в воздухе, растворяясь в тёмном углу.
Я пошёл к отцу. Он сидел в своей мастерской и курил.
— Мама сказала, чтобы ты обедать шёл. Обедать пора.
— Обедать, — повеселел отец. — Это, да. Скажи, я две минутки только задержусь. Стульчик ей маленький делаю. Вот, посмотри какой. Она давно такой стульчик хотела…
Пришёл на кухню. Кот был там. Он всегда находит, где ему лучше.
— Отец сказал, что сейчас придёт. Стульчик тебе сделал, как ты хотела.
— Вот и хорошо. Мой, руки… Дипломат.
Они прожили долгую жизнь и никогда не расходились. Перед смертью мать беспокоилась только об одном: «Рядом с папой меня положите. Чтобы рядом, лежали… Как всегда».
Уже совсем рассвело, когда приехал Раджеп. Мать не спала, продолжала шевелить спицами. Или она так спала. Дрова прогорели, но было тепло. Дождь за окном закончился. Кот куда-то ушёл, наверное, опять в детскую. Как из облака в облако.
Роджеп проводил меня в келью. Он ничего не говорил, а я не расспрашивал.
— Устал? — спросил он. — Мы поедем через три часа. Поспи. — И вышел.
Мы вернулись только через три дня. Прощаясь у крыльца гостиницы, Раджеп сказал:
— Подожди. Посидим минутку. — И положил на колени мне маленький сверток:
— Это тебе от мамы, просила передать. Потом посмотришь.
— Спасибо ей.
— Это тебе от неё спасибо.
— За что?
— За воспоминание о доме.
— Это она учила тебя русскому?
— Эта мама не понимает по-русски. А та — умерла.
— Прости. Я не знал.
Он улыбнулся в ответ:
— Всё хорошо.
— Как она поняла, что я говорил о доме?
— Там, — он поднял глаза к небу — всё понимают и слышат. Так у вас говорят? И у нас — так. Помнишь, ты рассказывал мне про Кольку, как вы слушали разговоры и крики ласточек под вашей крышей, и Колька переводил тебе:
— Ты принесла мне червячка в клювике?.. У тебя есть счастье, мама?..
— А один птенчик высунулся из гнезда и полетел, тормашками-крылышками барабаня по воздуху, пока, вдруг, засмеялся и полетел, — продолжил я слова друга.
— Ага! И было от этого счастье.
Об этом остались у меня воспоминания — два вязаных мамой носочка.