Когда я во второй раз собирался выходить из реабилитационного центра, возникли некоторые юридические трудности, и судья — старый вонючка, выглядевший так, словно его недавно вышибли из политбюро, — решил что мне нужен поручитель. У меня были проблемы с чеками, которые я подписал, когда все мои финансовые резервы вылетели в трубу, но, поскольку после этого у меня не было никаких правонарушений, кроме переходов улицы в неположенном месте, суд решил проявить милосердие. Адвокат поинтересовался, есть ли кто-нибудь, кто мог бы взять меня на поруки, кто-нибудь состоятельный? «Филипп, — ответил я, — мой брат Филипп. Он работает врачом».
Итак, Филипп. Он жил в Детройте — я там никогда не был. Там холодно зимой, а единственная городская пальма растет за стеклом теплицы ботанического сада. Это будет смена обстановки, реальная перемена. Мне и нужна была именно смена обстановки, и судье пришлась по нраву мысль, что он больше никогда не увидит меня в Пасадене и что у меня будет комната в доме Филиппа и его жены, где, кроме того, живут мои племянники Джош и Джефф, а в родильной клинике Филиппа мне будут платить по роскошной ставке — шесть долларов двадцать пять центов в час.
Итак, Филипп. Он встретил меня в аэропорту. К тридцати восьми годам лицо у него стало таким же морщинистым как у нашего отца за год до смерти. Он полысел, это я заметил сразу, а очки, казалось, были ему великоваты. И еще обувь — на нем была пара коричневых замшевых башмаков похожих на ботинки, которые пристало бы носить человеку выходящему из клуба «Радуга». Я не видел его уже шесть лет, с тех самых похорон, и даже не узнал бы его, если бы не глаза — у нас с ним одинаковые глаза, голубые со льдом, словно бутылка Aqua Velva.
— Братишка, — сказал он, пытаясь изобразить на своих плоских губах улыбку, изумленно глядя на меня, словно он не для того приехал в аэропорт, чтобы подобрать своего брата-неудачника, а просто случайно там его встретил.
— Филипп, — произнес я и поставил на пол обе сумки, чтобы слиться с ним в крепком мужском объятии, похлопать его по спине и всячески показать, как я рад ему. Хотя я вовсе не был ему рад. А если и рад, то не слишком. Филипп был на десять лет старше меня, а десять лет — немалый срок в детстве. К тому времени, как я научился произносить его имя, он уже учился в колледже, а когда я начал развлекаться с отцовским вином, марихуаной и баллончиками нитрокрасок, он уже поступил в медицинское училище. Я никогда особо не любил его, да и он меня тоже, и, обнимая Филиппа в детройтском аэропорту, я гадал, каково мне будет провести с ним шесть месяцев, которые я по приговору должен был провести, ни во что не впутываясь, иначе снова сяду в тюрьму еще на шесть.
— Нормально долетел? — спросил Филипп.
Я посмотрел на него и понял, что не могу быть с ним нечестным — такой уж я есть.
— Ты дерьмово выглядишь, Филипп, — сказал я. — Ты выглядишь, как папаша перед смертью — или даже после смерти.
Женщина с широким сияющим лицом остановилась, посмотрела на меня, потом поддернула юбку и развернулась на каблуках в другую сторону. Ковровые покрытия пахли химикатами. За залепленным грязью окном шел снег, о котором я знаю довольно мало.
— Брось, Рик, — ответил мне Филипп. — У меня совершенно нет настроения пикироваться. Честное слово.
Я вскинул сумки на плечи, вытащил сигарету и закурил, просто чтобы позлить его. Я надеялся, что он выскажется, что курение в общественных местах у них запрещено, или что с медицинской точки зрения это просто медленное самоубийство, или что-нибудь еще в этом роде, но он не отреагировал на вызов. Он просто стоял и смотрел на меня, я вид у него был очень утомленный.
— Я не завожусь, — сказал я. — Я просто… даже не знаю. Я просто хотел проявить заботу, вот и все. Я хочу сказать, ты плохо выглядишь. А я твой брат. Естественно ведь, что я беспокоюсь?
Я полагал, что он начнет выяснять, с какой это стати я о нем беспокоюсь — я, у которого нелады с судейскими органами по поводу двенадцати тысяч долларов, даже больше, неуплаты по чекам, но он удивил меня. Просто пожал плечами, нацепил эту свою неуклюжую улыбку и сказал:
— Может быть, я просто немного заработался.
Филипп жил на улице Ваштенав в престижном микрорайоне, называющемся Ваштенавское поместье. Это группа больших домов, стоящих особняком вдали от улицы вокруг покрытого черным льдом озера. На блеклом небе светило холодное солнце, облетевшие деревья стояли, словно мертвые палки, воткнутые в землю, а снег был совсем не таким, как я его себе представлял. Почему-то я думал, что он мягкий и пушистый, лежит на земле толстым ковром, как в кино, а детвора катается по нему на санках, но оказалось все не так. Он лежал на земле, словно парша, и сквозь него высовывались клочки грязно-желтой травы. Выглядело это все очень уныло, но я сказал себе, что это лучше, чем ранчо Хонор, гораздо лучше. И пока мы подъезжали по тропинке к дому Филиппа, я изо всех сил старался настроиться пооптимистичнее.
Дениза прибавила в весе. Она встретила нас у двери, соединяющей кухню и гараж на три машины. Мы с ней были недостаточно знакомы, чтобы я стал обнимать ее, как Филиппа, и надо признаться, меня поразила произошедшая с ней перемена — она стала просто жирной, иначе это не назвать, — поэтому я постарался выдавить из себя полагающиеся приветствия и потряс ее руку, словно погремушку, найденную на улице. Вдобавок к этому в лицо мне ударил запах кухни, такой сильный, что чуть не сбил меня с ног. Я не был на настоящей кухне с детских лет, с тех пор, когда мать еще была жива, ведь после ее смерти и отъезда Филиппа мы остались вдвоем с отцом и предпочитали обедать па стороне, особенно по воскресеньям.
— Есть хочешь? — спросила меня Дениза, пока мы неуклюже топтались посреди кухни вокруг сверкающего острова из нержавеющей стали. — Пари держу, что ты изголодался, — продолжала она, — после холостяцкой жизни да самолетных завтраков. Да ты погляди на себя — ты весь дрожишь. Он дрожит, Филипп.
Так оно и было, я и не спорил.
— Нельзя здесь бегать в футболке и кожаной куртке. В Лос-Анджелесе это может и подходящая одежда зимой, а в Мичигане такой номер не пройдет, — она повернулась к Филиппу, стоявшему столбом, словно у него ботинки приросла к полу. — Филипп, не мог бы ты организовать парку для Рика? Может быть, ту синюю с красной подкладкой, которую ты уже не носишь? И ради бога, пару перчаток. Достанешь ему перчатки, ладно? — она с улыбкой обернулась ко мне: — Не можем же мы допустить, чтобы наш калифорнийский мальчик замерз на морозе, верно?
Филипп подтвердил, что, конечно, не можем, так мы и стояли, улыбаясь друг другу, нока я не спросил:
— Не хочет ли кто-нибудь предложить мне выпить?
Тут подоспели мои племянники. Когда я их видел в прошлый раз, это были орущие краснорожие младенцы в грязно-желтых пеленках, случилось это как раз во время похорон, когда я остался один без матери, а было мне тогда двадцать три года. Теперь им восемь и шесть лет, одеты они были в комбинезоны и не по размеру большие футболки. Они подбирались ко мне, пока я посасывал виски, предложенный братом.
— Привет, — сказал я им, улыбаясь так, что чуть рот не треснул, — помните меня? Я ваш дядюшка Рик.
Они меня не помнили — не могли они меня помнить, — но при виде двух желтых упаковок арахисовых леденцов М&М, которые я приобрел в газетном киоске аэропорта, их лица просветлели. Восьмилетний Джош робко взял леденцы у меня из рук, а его брат смотрел на меня во все глаза, видимо, ожидая, что я сейчас оскалю клыки, и изо рта у меня польется черная блевотина. Мы сидели в чистенькой, домашней гостиной и постепенно знакомились. Филипп и Дениза вцепились в свои стаканы, словно боялись, что кто-то их сейчас украдет. Мы все улыбались.
— Что это у тебя в брови? — спросил Джош.
Я потрогал пальцем тонкую золотую проволочку.
— Кольцо, — ответил я. — Вроде серьги, только продета не в ухо, а в бровь.
Долгое время никто ничего не говорил. Джефф, младший, по-моему, готов был заплакать.
— Но, зачем? — вымолвил, наконец, Джош, и Филипп рассмеялся, и я тоже не смог удержаться от смеха, Нормально. Все было в порядке. Филипп — мой брат, Дениза — моя невестка, а эти детишки с любопытными мордашками и в джинсах — племянники. Пожав плечами, я продолжал смеяться.
— Потому что это круто, — ответил я, не обратив внимания на взгляд, брошенный на меня Филиппом.
Позже, после того как я спустился из детской, почитав детям историю про доктора Сюсса, от которой у меня голова пошла кругом, мы с Филиппом и Денизой сели обсуждать мое будущее за кофе с домашними булочками с корицей. Точнее говоря, мое ближайшее будущее, которое наступит завтра в восемь утра, и наступит оно в клинике брата. Я буду там простым работягой, несмотря на три года колледжа, музыкальное образование и семейные связи, стану мыть пробирки с тестами, скрести полы и отчищать подносы из нержавеющей стали от того, что там остается, когда брат с коллегами заканчивают процедуры.
— Хорошо, — сказал я. — Просто отлично. Думаю, у меня не возникнет проблем.
Дениза подобрала ноги под себя, усаживаясь на диване поудобнее. На ней был полосатый халат, под которым могла бы укрыться целая армия.
— У Филиппа был негр, он работал на полную ставку, вплоть до прошлой недели, прекрасный человек и очень энергичный к тому же, но он… хм, не захотел…
Из темноты на дальнем краю дивана раздался голос Филиппа.
— Нашел себе место получше, — пояснил он, глядя на меня сквозь аквариумы очков. — Боюсь, что эта работа не слишком интеллектуальна или интересная, как ни смотри на нее, но понимаешь, братишка, это же для начала, и притом…
— Да, понимаю, — ответил я, — бродягам не пристала разборчивость. — Я хотел что-нибудь добавить, чтобы смягчить свои слова, ведь я не хотел, чтобы он считал меня неблагодарным, я действительно был ему благодарен, но не успел. Именно в этот момент зазвонил телефон. Я огляделся в поисках источника звука — это был не совсем звонок, скорее негромкое мычание типа «е-е-е-е», и тут заметил, что мой брат с женой глядят друг на друга так, словно в комнате разорвалась бомба. Никто не двигался с места. Прозвучало еще два сигнала, прежде чем Дениза спросила:
— Интересно, кто бы это мог быть в такое время? — и Филипп, мой брат, украшенный огромными очками и большой лысиной, владелец собственной клиники в Детройте, ответил:
— Не обращай внимания, забудь, это просто никто.
И было очень странно, что мы сидим тут, в тишине, и прислушиваемся к телефону, который все звонит и звонит — раз двадцать, как минимум, раз двадцать, — пока тот, кто был на другом конце провода, не повесил, наконец, трубку. А мы все молчали и молчали, тишина звенела в ушах, и тогда Филипп поднялся, посмотрел на часы и спросил:
— Как вы думаете, не пора ли нам спать?
Я не тупица, по крайней мере, не глупее многих, и я вовсе не преступник. Я просто погружался все глубже в пучину безнадежности после того, как бросил школу из-за музыкальной группы, в которую вложил всю свою душу, а она распалась через год, и одно покатилось за другим. Я находил работу и бросал ее. Проводил массу времени, лежа на диване, щелкая пультом TV и копаясь в книгах. Я знакомился с женщинами и терял их. И постепенно понял, что задирать нос — занятие для дураков, это бессмысленное и пустое времяпрепровождение. Но я начал курить, сначала два-три раза в неделю, а потом они превратились в пять-шесть вечеров в неделю, а потом и каждый день, все время напролет, почему бы и нет? Так я думал. Честно. И вот я оказался в Мичигане, и мне пора начинать все сначала.
Вовсе не нужно было быть гением, чтобы понять, почему мой брат и его жена не стали снимать трубку телефона — особенно после того, как на следующее утро в семь сорок пять мы с Филиппом остановились на автомобильной стоянке позади клиники. Я толком еще не проснулся — на западном побережье часы сейчас показывали бы без четверти пять, и о том, чтобы проснуться в это время, я даже подумать не мог без головной боли, а уж провернуть такой фокус наяву… За запотевшими окнами висела морозная дымка лимонного цвета. Деревья за ночь тоже листьями не покрылись. На обочинах лежала ледяная каша.
По дороге мы успели немного поговорить с Филиппом, совсем немного, учитывая мое самочувствие. Дениза напоила меня кофе — больше я ничего не мог проглотить в это время, Филипп съел большую чашку с отрубями и семенами подсолнечника, залитыми обезжиренным молоком, а мальчики, еще стесняясь меня, в полном молчании умяли «Lucky Charms» и сладкие хлопья. Я вынырнул из дремы только тогда, когда колеса машины зашуршали по бетонной полосе, отделяющей территорию частной стоянки от улицы. Вокруг стояли люди — плотная стена плеч, шляп и дышащих паром лиц, и все они кричали на нас. Поначалу я не понял, что происходит, мне показалось, будто я попал в какой-то дрянной фильм, вроде «Ночи живых мертвецов» или «Парада зомби». Они вопили на нас, оскалив зубы, из их ртов вырывалось горячее дыхание.
— Убийцы! — кричали они. — Нацисты! Детоубийцы!
Мы проталкивались на автостоянку через толпу людей, словно сквозь густой лес, и тогда Филипп бросил на меня взгляд, который объяснял все, начиная с морщин на его лице и полноты Денизы и заканчивая телефоном, который звонит посреди ночи не умолкая, сколько не меняй номер. Это была война. Я выбрался из машины, сердце у меня стучало как бешеное, а холодный воздух ножом резанул по лицу. Я оглянулся — они стояли в воротах, бесформенная густая толпа. Теперь они пели. Какой-то гимн, самодовольный ханжеский гимн, прославляющий Иисуса, и их пение перекрывало шум дорожного движения, словно бряцание оружия. У меня не было времени разбираться в своих чувствах, но я успел ощутить накатывающую на меня волну ярости и оскорбления. И тут на мое плечо опустилась рука Филиппа, и он сказал:
— Пойдем, братишка, нам нужно работать.
Этот день, первый день на новом месте, стал настоящим испытанием. Да, я начинал новую жизнь, да, я был полон решимости добиться успеха, быть благодарным брату и судьям, и великому и всепрощающему обществу, к которому принадлежу, но такого я все-таки не ожидал. У меня не было иллюзий относительно самой работы, я знал, что она будет скучной и унизительной, и был готов к тому, что жизнь у Филиппа и Денизы покажется непрерывным сном, но я не был готов к тому, чтобы меня называли детоубийцей. Лентяй, вор, чокнутый — на все эти имена мне когда-нибудь да случалось отзываться. Но это не совсем то же самое, что убийца.
Мой брат не хотел разговаривать об этом. Он был занят. Полностью занят. Он крутился по клинике, как гимнаст на параллельных брусьях. К девяти появились два его компаньона — еще один доктор и консультант, обе женщины, обе некрасивые; регистратор; санитарки Цинь и Хемпфилд и еще Фред. Фреду было за тридцать, это крупный детина, чем-то похожий на кролика, с блекло-рыжими усами и торчащими во все стороны волосами такого же цвета. Его официальный статус — лаборант, но то лабораторное дело, за которым я его видел, — это отбор крови и мочи для анализов на беременность, триппер или еще что похуже. И никто из них — ни мой брат, ни нянечки, ни консультант, ни даже Фред — не желают обсуждать то, что творится на краю парковки и на тротуаре напротив наших окон. На этих зомби и их плакаты — да, они стоят с плакатами, и через окно мне их отлично видно: «Аборт — это убийство», «Пощадите нерожденных» и «Я усыновлю твоего ребенка», — они обращают не больше внимания, чем на комаров в июне или насморк в декабре. По крайней мере, вида не показывают.
Я попытался разговорить Фреда на эту тему, когда мы сели с ним позавтракать. Мы сидели в задней комнате, забитой склянками с формалином, в которых плавало всякое дерьмо, сверкающими раковинами из нержавеющей стали, штативами с пробирками, справочниками, картонными коробками с лекарствами, шприцами, марлевыми подушечками и прочими медицинскими атрибутами.
— Кстати, что ты обо всем этом думаешь, Фред? — спросил я, указывая на окно булочкой с сыром и ветчиной, которую Дениза соорудила мне утром.
Фред сидел, наклонясь над газетой, и разгадывал кроссворд, ковыряясь в зубах. Его завтрак состоял из поджаренной в микроволновке лепешки с сыром и чили и кварты шипучего пива. Он недоуменно поглядел на меня.
— Я имею в виду этих демонстрантов — слуг Иисуса, что стоят на улице. Они здесь каждый день так толпятся? — и прибавил, улыбаясь, чтобы он не подумал, будто я напуган. — Или это мне просто так повезло?
— Кто, эти? — Фред забавно повел носом, обнажив полоску верхних зубов, словно принюхивающийся кролик. — Это неважно. Они просто никто.
— То есть? — уточнил я, надеясь, что он как-то объяснит происходящее, как-то смягчит чувство вины и стыда, преследующее меня все это утро. Эти люди обозвали меня, прежде чем я вошел в двери, и это было обидно. Потому что их обвинения были неправдой. Я не был убийцей детей — я был просто братишкой моего старшего брата, пытающимся начать новую жизнь. И Филипп тоже не был детоубийцей, он просто делал свою работу, вот и все. Черт, кто-то же должен это делать. До этого времени я никогда особо не задумывался над такими вопросами: мои подружки, когда у меня еще были подружки, сами принимали меры предосторожности, не обсуждая их со мной, но мне всегда казалось, что в мире и так слишком много детей, слишком много взрослых, слишком много жирных святош, скорых на упреки окружающим. Неужели этим людям нечем больше заняться? Пойти на работу, к примеру? Но от Фреда толка было мало. Он просто вздохнул, отгрыз кусочек от своей лепешки и сказал:
— Привыкнешь.
Я размышлял об этом до полудня, а потом просто отупел от усталости после смены часовых поясов и перестал думать. Я отмывал колбы хлоркой, надписывал и переставлял полные пробирки, рядами торчащие в штативах вдоль стен, глядел, как Фред капает пипеткой пробы мочи на лакмусовые бумажки, и делал записи в журнале. Мой белый халат постепенно становился все грязнее. Время от времени я глядел в зеркала, висящие над раковинами, и когда они показывали мне сумасшедшего ученого, убийцу детей, исследователя пробирок и знатока мочи, слегка усмехался сам себе. А потом стало темнеть, Фред исчез, а мне вручили швабру и резиновый совок. И когда я улучил минутку, чтобы выкурить сигарету у единственного в комнате окна, я увидел припозднившуюся пациентку, идущую под локоть с женщиной средних лет, на лице которой крупными буквами было написано: «Я ее мать!»
Девушке было лет шестнадцать, от силы семнадцать, она была бледна, бледнее снега, под стать белой парке, в которую была одета. Она казалась испуганной, маленький рот плотно сжат, и глядела только себе под ноги. На ногах у нее были черные гетры и белые высокие ботинки, похожие на домашние шлепанцы. Я смотрел, как девушка плывет по мертвому миру за окном, на ее нежное детское лицо, и во мне шевельнулось что-то, давно похороненное под горой маленьких желтых шероховатых таблеток. «Может быть, она просто пришла на обследование, — подумал я, — может быть, с ней ничего плохого и не случилось. Или она только начинает половую жизнь, а может быть, только думает об этом — и мать решила сразу же проконсультировать ее у врачей». По крайней мере, мне хотелось верить в это. Глядя на эту девочку, исполненную надежды, на ее быструю походку и опущенные глаза, мне не хотелось думать о предстоящих ей «процедурах».
Они уже почти дошли до здания, когда часть зомби зашевелилась. Из моего окна не было видно фасада здания, и я начал даже забывать о слугах Иисуса, поскольку уже достаточно устал. Однако они никуда не исчезли, и неожиданно в поле зрения возникли их плечи, головы и плакаты. И вдруг от общей массы отделилась одна тень и превратилась в неуклюжего бородатого изувера с острыми зубами и глазами, словно пережаренные яйца. Он подскочил прямо к девушке с матерью, врезался в них, словно торпеда, и я увидел, как болталась голова у него на плечах и как они отскочили от него, а потом зашли за угол дома, и больше их не было видно.
Я был ошеломлен. «Только этого не надо, — думал я, — не хочу злиться, расстраиваться или волноваться». «Нужно держать себя в руках», — наставляли нас в реабилитационном центре. Но удержаться я не смог, быстро загасил сигарету и, бесшумно ступая, вышел в коридор, идущий вдоль фасада: через него отлично видна была входная дверь. Не в силах сопротивляться порыву я шел по коридору, но не дошел и до середины, как входная дверь отворилась и на фоне замерзших деревьев, освещенных заходящим солнцем, стояла она, еще более бледная, чем ее парка. Мы обменялись взглядами. Не знаю, что она прочла в моих глазах — нерешительность, голод, страх, новее глазах было столько безнадежности и горечи, что я понял — отныне мне не будет ни минуты покоя, пока я не избуду эту чужую боль.
Когда мы ехали домой, Филипп казался настолько расслабленным, что я даже подумал, не принимает ли он каких-нибудь препаратов. Он был сейчас прямой противоположностью тому ледяному чучелу, встретившему меня в аэропорту, глядевшему, как я ем свиные отбивные, читаю вслух его детям, чищу зубы в ванной для гостей, а потом отдавшему меня на растерзание волкам в клинике.
— Извини за это утреннее безобразие, — сказал он, поглядев на меня. — Мне стоило бы предупредить тебя, но не угадаешь, когда они устроят очередное представление.
— Ты имеешь в виду, что в последнее время они надоедают меньше?
— Едва ли, — ответил он. — Там всегда торчит хотя бы пара человек из их компании, самые крепкие орешки. Но такая толпа ходячих мертвецов, на которую ты нарвался сегодня, собирается не чаще одного раза в неделю, если только не устраивают большую кампанию — не берусь предсказать, что их заводит: погода, приливы, фазы луны. Тогда они выходят на улицу все и устраивают форменный театр. Бросаются под колеса, приковывают себя наручниками к входным дверям — сущий зоопарк.
— А куда смотрят копы? Неужели нельзя получить какой-нибудь защищающий вас документ?
Он пожал плечами, покрутил ручки у магнитофона — звучала опера, он слушал ее, в ночи разносился пронзительный голос исполнителя, и повернулся ко мне, не снимая с руля рук в перчатках.
— Коды — всего лишь сторонники размножения. У них нет никаких претензий к тому, что эти люди беспокоят моих пациентов и ограничивают их в гражданских правах, и что даже женщины, приходящие просто на обследование, вынуждены проходить через их строй. Это проклятый бизнес, поверь мне. И к тому же опасный. Я их боюсь, они же настоящие психи, из тех, что стреляют в честных людей. Ты слышал о Джоне Бриттоне? Дэвиде Ганне? Джордже Тиллере?
— Не помню, — ответил я. — Может быть. Не забывай, что я на какое-то время потерял связь с миром.
— В них стреляли люди вроде тех, которых ты видел сегодня. Двое из них умерли.
Это мне не понравилось. При мысли о том, что один из этих придурков может напасть на моего брата, напасть на меня, я вспыхнул, как бензин на горячих углях. Меня не привлекает перспектива подставлять другую щеку, да и в склонности к мученичеству я замечен не был. Я посмотрел на мерцание тормозных огней, разлитое над дорогой.
— Почему бы тебе не стрелять первому? — спросил я его.
— Иногда у меня возникает такая мысль, — тяжелым голосом ответил брат.
Мы остановились только раз, чтобы купить что-то в магазине, и вот мы уже дома, ужин пахнет так, что текут слюнки, и в доме тепло и уютно, а Филипп садится посмотреть новости и выпить со мной виски. Дениза встретила нас в дверях, и теперь мы можем спокойно обняться — нет проблем, невестка и шурин, одна большая счастливая семья. Она хочет узнать, как прошел мой первый день, и отвечает за меня прежде, чем я успеваю открыть рот: «Ничего особо выдающегося, верно? Жуткая скука, точно? Кроме психов, они никогда не упускают случая погорланить, да? А как Филипп, эй, Филипп? Филипп?»
Я был полностью вымотан, но виски разлился по моим венам, пришли дети и сели рядом со мной на диван со своими комиксами и раскрасками, и мне стало хорошо, я почувствовал себя частью семьи, и никаких проблем. Дениза приготовила говяжью грудинку с печеным картофелем, морковью и луком, салат из свежей зелени и пирожки с кокосовым кремом на десерт. Я собирался лечь пораньше но вместо этого забрел в комнату к мальчикам и стал вместо брата читать им Винни-Пуха, потому что мне захотелось это сделать. Позднее, где-то около десяти, я растянулся на собственной постели — и надо отдать должное Денизе комната была уютной и удобной, обставленная маленькими безделушками, вышивкой и так далее. И тут в дверь просунул голову мой брат.
— Ну как, — спросил он, размягченный виски и всем прочим, — у тебя все в порядке?
Это тронуло меня. Серьезно. Я прибыл в аэропорт, готовый к драке. Я всегда завидовал Филиппу, его грандиозным успехам, с которыми отец постоянно сравнивал мои, и полагал, что мой старший брат окажется ослиной задницей, и не более, но все вышло не так. Он был чутким человеком. Он был врачом. Он был в курсе человеческих слабостей и склонностей, и он все знал о своем братишке, и в то же время переживал за него, всерьез переживал.
— Да, — только и смог сказать я, но надеюсь, что он понял по моему голосу то, что я не смог высказать.
— Хорошо, — ответил он. Его освещал свет из коридора, и эти впавшие глаза, худощавое лицо и блестящие глаза делали его таким невозмутимым и мудрым, что он напомнил мне нашего отца в его лучшие дни.
— Кто эта девушка, — спросил я, пользуясь удобным моментом, — последняя, приходившая сегодня?
Он сразу подобрался. Теперь он смотрел вопросительно и отстраненно, словно глядел на меня в телескоп с другого конца.
— Какая девушка? О ком ты говоришь?
— Совсем молоденькая, в белой парке и меховых ботинках. Она приходила последней. Совсем последней. Мне просто хотелось узнать, что у нее за проблемы, ну ты понимаешь, приходила она на процедуру или…
— Послушай, Рик, — ответил он, и голос у него был ледяной. — Я хочу дать тебе шанс, не только ради отца, но и просто ради тебя самого. Но об одной вещи я тебя прошу — держись подальше от пациентов. И это не просто просьба.
На следующее утро пошел дождь, холодный дождь, покрывший наледью крышу машины и тротуар перед нашим домом. Я думал, что непогода разгонит слуг Иисуса, но они были тут как тут, в желтых дождевиках и зеленых галошах, страдали изо всех сил. Когда мы въехали на стоянку, никто из них не подошел к машине, они просто стояли, пять мужчин и три женщины, и с ненавистью смотрели на нас. Мы вышли из машины, и ледяной дождь набросился на нас, но я нашел глазами того бородатого подонка, который кинулся вчера на девушку в белой парке. Я подождал, пока не убедился, что он обратил на меня внимание, а когда он был готов выкрикнуть какую-нибудь фарисейскую мерзость, молча вошел внутрь.
Из-за обледеневших дорог в клинике никого еще не было, и как только брат исчез в святилище своего офиса, я быстро подошел к регистрационному столику и раскрыл лежащий на нем журнал. Последняя запись, сделанная в 16.30, гласила «Салли Странт», а под именем стоял номер телефона. На это ушло всего десять секунд, и вот я уже был в задней комнате и, как ни в чем не бывало, влезал в рабочий халат. «Салли Странт, — шептал я себе, — Салли Странт», — и не мог остановиться. У меня никогда не было знакомых по имени Салли — это было старомодное имя, даже надуманное, из серии «Дик, Джейн и Салли», но именно за счет старомодности и надуманности оно очень шло девушке, попавшей в беду посреди слякотного Среднего Запада. Не какая-нибудь Амбер, не Кристал и не Шанна — это была Салли из Детройта, и это-то мне и нравилось больше всего. Я видел ту, которой принадлежало данное имя, видел ее мать. «Салли, Салли, Салли». Имя звенело у меня в голове, пока я сплетничал с Фредом и сестрами и пока я выполнял работу, уже успевшую приесться однообразием, как тюремное заключение.
Вечером, после ужина, я извинился и отправился по морозу в круглосуточный магазинчик, работавший в доме недалеко от нашего. Я купил мальчикам М&М, белый шоколад для Денизы и литр пива «Black Cat» для себя. А потом я набрал номер Салли на телефоне, висящем у дверей магазина.
— Кто? — ответил мне нетерпеливый мужской голос.
— Можно ли Салли? — спросил я.
— Кто это?
Я решился ответить наобум.
— Крис Ри. Из школы…
Молчание. Разговоры по телевизору. Голос, зовущий Салли, звук приближающихся шагов и вопрос Салли: «Кто там?». И наконец, прямо в трубку:
— Алло?
— Салли? — спросил я.
— Да? — в этом голосе была надежда, было и напряжение. Она была рада слышать меня — или кого-то другого. Эта девушка ничего не скрывала. У нее был открытый, искренний, дружелюбный голос. Мне показалось, что все нормально, что я в мире со всеми и все будет хорошо, и не только у меня, но и у Салли тоже.
— Ты не знаешь меня, — быстро сказал я, — но я, правда, восхищаюсь тобой. Я имею в виду, твоей отвагой. Я восхищен тем, что ты сделала.
— Кто это?
— Крис, — ответил я. — Крис Ри. Я видел тебя вчера в клинике, и я восхищен тобой, но мне хотелось бы знать, не нужно ли тебе, хм… чего-нибудь.
Ее голос напрягся, как струна.
— О чем ты говоришь?
— Салли, — сказал я, сам толком не понимая, что говорю и что делаю, но было уже поздно что-то менять. — Салли, можно спросить тебя об одной вещи? Ты беременна или…?
Щелк. Она бросила трубку. Вот так.
Пока я дошел до дома со своими шоколадками для детей и Денизы, то совсем замерз, при этом допил пиво, а бутылку зашвырнул под приземистую, какую-то ненастоящую елку на соседском газоне. Я еще два раза пытался дозвониться до Салли, переждав минут пятнадцать-двадцать, но в первый раз трубку снял ее отец, а когда я набрал номер еще раз, к телефону вообще никто не подошел.
Прошла неделя. Я мыл лабораторные пробирки и колбы, пахнущие мочой блудниц, и выяснил, что Фреду не слишком интересны афроамериканцы, мексиканцы, гаитяне, кубинцы, поляки и люди из племени Монго. Я еще три раза пытался дозвониться до Салли, и каждый раз меня с угрозами отшивали. Постепенно я начал понимать, что, возможно, делаю что-то не то. Салли не нуждалась во мне — у нее были отец и мать, а может быть, и долговязый брат в придачу. К тому же, каждый раз, выглянув в окно задней комнаты, я видел очередную девушку, похожую на нее. И все равно я чувствовал себя неважно. Несмотря на все то, что Дениза и Филипп с детьми делали для меня, мне нужна была точка опоры, план, что-то, что позволило бы мне быть довольным собой. Нас предупреждали об этом в реабилитационном центре, И я знал, что это опасное искушение, когда те, кто хочет исправиться, начинают искать своих старых друзей или торчат на перекрестках. Но у меня не было старых друзей в Детройте, а здешние перекрестки привлекали меня не больше, чем полярные ледники.
Воскресным вечером я отправился в бар, больше похожий на музейную экспозицию бара, и приударил там за парой девиц, выпил больше, чем надо, и на следующее утро поднялся с головной болью.
И снова был понедельник, и я сидел за завтраком с братом и обоими племянниками, и снова шел дождь. Точнее, снег с дождем. Очень хотелось забраться обратно в постель. Я размышлял, не сказать ли Филиппу, что заболел, но он мог захотеть сам поставить мне ректальный термометр. Он сидел напротив меня, отстраненный, и с хрустом вгрызался в свои отруби с семенами подсолнечника, одновременно читая раскрытую газету. Дениза суетилась на кухне, варила кофе и ставила что-то в микроволновку, а мы с мальчиками намазывали вафли маслом и патокой.
— А знаете, — спросил я у племянников, глядя на них поверх банки с очищенной кленовой патокой, — из-за чего калифорнийские парни всегда обставляют парней со Среднего Запада, когда дело доходит до бейсбола?
Джош поднял глаза от своей вафли; Джефф еще не вполне проснулся.
— А вот из-за этого, — сказал я, указывая на темные заледеневшие окна. — В Лос-Анджелесе сейчас, наверное, градусов семьдесят, и дети могут, как проснутся, сразу пойти и погонять мяч.
— После школы, — уточнил Джош.
— Верно, — согласился я. — Но как бы то ни было, именно поэтому в больших командах игроки в основном из Аризоны и Калифорнии.
— Тигры просто лопухи, — сказал Джош, а его брат глубокомысленно возвел очи и изрек:
— Они совсем лопухи.
Именно в этот момент я обратил внимание на посторонний звук, тонкое мяуканье, раздающееся с улицы, словно кто-то топил котят на улице. Филипп тоже услышал его, и мальчики, и Дениза, и в следующее мгновение все мы были у окна.
— О, черт, — прошипел Филипп. — Только не это. Только не сегодня.
— Что это? — спросил я. — Что? — Племянники исчезли, Дениза скрипела зубами, а Филипп тихо ругался.
И тут я сам увидел, что это: по краю лужайки стояли зомби, их было не меньше сотни. Они пели, взявшись за руки, и раскачивались в ритм музыки, замкнув кольцо вокруг съезда на улицу.
Филипп сжал зубы и велел Денизе вызывать полицию, а потом повернулся ко мне.
— Сейчас ты кое-что увидишь, — сказал он. — Сейчас ты увидишь, почему я постоянно спрашиваю себя, не закрыть ли клинику, чтобы эти психи сами справлялись со своим дурдомом.
В кухне было сумеречно, повсюду лежали блики тусклого, мертвенного света, льющегося из залепленного мокрым снегом окна. Далекие голоса сливались в единый звук хвалы милости и всепрощения. Я хотел спросить его, почему бы ему не закрыть клинику и не перебраться в местечко поприветливее, хотя бы в ту же Калифорнию, но уже знал ответ. Они могут пугать бледных Салли и прославлять свои библии, сколько угодно, но мой брат не собирается сдаваться на их милость — и я тоже. Я знал, на чьей я стороне, и знал, что должен делать.
Полиция появилась через полчаса. У них было три оперативные машины и фургон с зарешеченными окнами, и копы тоже знали, что делать. Они уже бывали здесь — сколько раз, можно было угадать по их безучастным лицам. Они уже арестовывали этих людей, даже знали их по именам. Мы с Филиппом сидели в это время дома и смотрели телепрограмму «Сегодня», выкрутив звук до отказа, и мальчики сидели в своей комнате, хотя уже опаздывали в школу. Наконец, в четверть девятого мы добрались до гаража и залезли в машину. Лицо у Филиппа было словно старый бумажный пакет, а глаза — будто дырки, проткнутые в бумаге. Я молча глядел, как он нажимает кнопку на гаражном пульте и дверь медленно поднимается.
Они ждали нас здесь, прямо на улице, — пучеглазая толпа, толкущаяся вокруг клиники, и еще около сотни сочувствующих. Там были неповоротливые мамаши с детьми, дети, которым полагалось бы быть в школе, и старики, которые могли бы быть мудрее. Они размахивали своими плакатами, и едва дверь открылась, как они накинулись на нас, и пусть копы отгоняли их от машины, все новые и новые слуги Иисуса становились на место прежних, а большой бородатый мужчина впереди всех. Копы не смогли сдержать их, и стоило нашей машине двинуться, как они окружили нас, стуча в окна и бросаясь под колеса. И мой брат, словно придурок, словно один из этих святых идиотов, что всегда подставляют другую щеку, нажал на тормоза.
Killing Babies (пер. Е. Кирцидели)