Вспыхнувший огонек зажигалки опалил красным кончик сигареты, зловеще осветив небритое лицо. Начинающий и очень неплохо беллетрист и переводчик — Евгений Вульф, задумчиво поскреб щетину и, щелкнув выключателем компьютера, глубокомысленно затянулся.

Направив бессмысленный взгляд в окно, отделявшее его от слезящейся петербургской ночи, Евгений задумался, ища, куда поместить почти готовый сюжет, неизбежно возвращаясь в летний месяц, проведенный в любимом прибалтийском городке.

Таинственная тишина тамошнего курорта, опустошенного границей и визами, шуршание ветра в верхушках сосен, ласковость прибоя на бесконечном пляже все это просилось стать декорацией романтичной истории.

Но смертельно не хотелось ему писать знакомых людей в знакомом пейзаже, заменяя чудо рождения живых и объемных персонажей банальным описательством. Отлично зная, что вот так, наскоком, ничего путного не выдумает, он все же напряженно старался.

Что, если, скажем, так:

Послевоенная обшарпанная коммуналка. Голодный студент — комиссованный лейтенант.

Исторический факультет.

Сосед, безногий герой, алкоголик и орденоносец.

Соседка, холодная мегера, отравляющая окружающим жизнь и наводящая ужас на всех обитателей квартиры, не исключая и героя-орденоносца, боящегося ее до панических судорог.

Студент остается без карточек (вытащили в переполненном трамвае). Он, с радужными голодными кругами в глазах, прокрадывается на кухню и хлебает наваристый борщ соседки-мегеры. Мегера заходит на кухню и разогревает остекленевшему от ужаса студенту борщ. Смотрит, как он ест, и глаза ее наполняются слезами — у нее не вернулся с войны сын-ровесник.

Вульфа, с трудом подавив тошноту, торопливо забыл про борщ вместе с героическими алкоголиками.

Породив еще парочку подобных шедевров, он обреченно потер высокий лоб и наконец решился, клятвенно, впрочем, пообещав себе населить избранный интерьер новыми людьми.

Следующим шагом надо было выбрать имя главного героя, что всегда давалось ему с трудом. Вульф протащил глаза по книжным полкам; взгляд его остановился на потрепанном собрании сочинений в синих обложках, и он произнес вслух, словно пробуя на язык, имена: Антон, Павел: Тоша, Паша, сказал он неожиданно язвительно.

Тьфу: не то: к этим именам лепились физиономии категорически не годящиеся под рождающийся образ.

— Так, еще раз, — сказал он, хотя никакого другого раза еще не было, рефлектирующий, тонкий, чувствительный, профессия, надо полагать, артистическая:

какой тут к черту Паша, Леша.

Теперь он смотрел на вдрызг истрепанный том: Федя, Миша: — нет, нет, не то:

О! Родион Романыч, — неплохо, хотя Родион, пожалуй, как-то старорежимно, а вот Роман — это то, что надо.

Однако в этот момент лицо у него скривилось: "Тоже не фонтан — Рома: Ладно, бог с ним, Рома так Рома".

Теперь фамилия, Роман, Роман: — он силился подобрать что-нибудь созвучное, — Роман Полянский. Это сочетание ему понравилось, но он с отвращением вспомнил, что ленивое воображение выцепило его из киношных титров.

Мысли продолжали крутиться возле фамилий на "ий", глаза Вульфа шарили по полкам, безжалостно коверкая фамилии.

Вересаевский, Чеховский, Лермонтовский: добравшись до Сэлинджеровского, он пришел в легкое исступление, ощущая, что продолжение в том же духе грозит тяжкой душевной болезнью.

И тут же от ярости он придумал фамилию, взявшуюся неизвестно откуда, но точно не с корешков, и показавшуюся ему вполне достойной. Страдзинский. Роман Страдзинский: могло бы быть и лучше: ладно, придумаю что-нибудь получше — поменяю.

Вульф, разумеется, превосходно знал, что стоит только герою обзавестись каким-нибудь именем, как он немедленно к нему прирастет, и не будет на свете силы, могущей их разъединить, но подобные утешения исключительно благотворно действуют на нервы.

Смущало его и явное польское происхождение: но, в конце-концов все мы интернационалисты, пусть будет поляк.

Кроме того, поляком мог быть его дедушка, тоже Роман Страдзинский, в честь которого он и был назван. Да, именно дедушка, видный хирург: нет, известный пианист: или нет, скульптор: да, точно, скульптор-реставратор, отличившийся после войны при восстановлении Петергофского парка, главный реставратор статуй в Летнем саду, лауреат Госпремии и ордена Красного Знамени.

Так не рожденный еще герой обрел почтенного и ответственного дедушку, умершего лет за восемь до описанных событий от рака легких, вызванного неумеренным курением "Беломора".

За дедушкой последовала дача, производная успешной карьеры, но тут в дело вмешалась бабушка, обладавшая досадной привычкой торчать на ней все лето и мешать развитию сюжета.

Вульф движением головы отогнал бабушку в клетчатом переднике, подающую на стол салат из огурцов и вкусные эстонские сосиски с поджаристой цветной капустой. Она была немедленно и безжалостно похоронена по соседству с дедушкой, на Охтинском кладбище, оставив в наследство среднему сыну и отцу Романа три уютные комнатки и веранду с большим круглым столом, крытым выцветшей клеенкой веселенькой расцветки.

Как весело бывало за этим столом, когда собиралась за ним большая и шумная семья, а по вечерам к дедушке приходил Григорий Ефимович Эпильман, профессор русской филологии Тартуского университета, и над верандой шелестела неторопливая под преферанс беседа, наполненная старым, исчезнувшим Петербургом, подразумеваемыми, но теперь забытыми аналогиями и даже легкой, скользящей картавостью.

Вульф представления не имел, откуда взялся этот профессор, но знал уже наверное, что звать иначе его не могли ни в коем случае и что был он маленький, быстрый, с клиновидной бородкой и острым языком.

Легкость появления на свет все новых лиц вызвала счастливое, ни с чем не сравнимое ощущение обрастания голого скелета сюжета живым мясом образов и персонажей.

Итак, закурив очередную сигарету и зажав ее в уголке рта, морщась от лезущего в глаза дыма, Евгений Вульф азартно пробежал пианистским движением по клавишам.

Начал он так:

Роман Страдзинский, расправляя тело, затекшее от долгого сидения в автобусе, и ожидая водителя, возившегося с замком багажника, скользнул взглядом по соснам, долгожданным соснам Юрьевской косы, признаться, даже снившимся ему иногда зимними ночами.

Неожиданная детская улыбка мелькнула на очерченном крупными линиями лице, некрасивом, но с внятно читавшейся породой. Густая курчавая поросль, покрывавшая длиннющие конечности, резко контрастировала с бритой наголо по-летнему его обыкновению головой.

Роман повернулся к распахнувшемуся багажнику, сверкнув золотым колечком в ухе, и легко забросил сумку на плечо:

В этот момент Вульф остановился, опознав самого себя, и поскреб в заросшем затылке. Убедившись, что наивная попытка снабдить Страдзинского сережкой решительно ничего не меняет, он обижено вытянул губы дудочкой и, безжалостно правя написанное, застучал разозлившимися пальцами с утроенной частотой.

:скользнула по красивому лицу. Темные и пышные волосы, спадающие обычно до плеч, были собранны в хвост, отчего становилось заметно, что голова, пожалуй, маловата даже для его хрупкого телосложения.

Увы, Роман не дотягивал и до метра семидесяти, да и тренажерный зал ему явно бы не повредил. Впрочем, все это скрадывалось ловкими движениями, выдающими сноровку бывалого теннисиста и танцора.

Страдзинский был способным художником, успевшим, несмотря на свои двадцать пять лет, оформить несколько детских книг. Однако карьера художника-иллюстратора не составляла предел его мечтаний, мультипликация вот что влекло Страдзинского по-настоящему, и именно туда он молчаливо пробивался с еще непотрепанным упрямством.

Рома повернулся к распахнувшемуся багажнику, сверкнув золотым колечком в ухе, и с тяжелым вздохом пристроил сумку на плечо. Но даже предстоящий двухкилометровый путь не мог испортить счастливое предвкушение трехнедельного безделья.

Снова закурив, Вульф откинулся в кресле с довольным видом плотно позавтракавшего питона — Страдзинский удался. Хотя при желании в нем и можно было рассмотреть двух-трех приятелей автора, однако, смешав их черты в должной пропорции и добавив нескольких любовно придуманных штришков, он получил вполне новую и добротную физиономию. Немного смущала Евгения сережка, он даже закрыл глаза, стараясь понять, будет ли она на месте в смутном еще облике, но, так и не поняв, решил, что к финальной правке Роман сам определится с этой чертовой сережкой. Но главное, главное Страдзинский ему нравился.

Вульф снова потянулся к клавиатуре, но тут лицо его исказилось, и он почти плюнул в ничем не повинный монитор, Евгений обнаружил, что начал совершенно не там.

"В самом деле, — здраво рассудил он, — не мог же Страдзинский, едва забросив сумки домой, немедленно пуститься в приключения. Ни один кретин, кроме меня, — самобичевался Вульф, — на это не способен. Потом, это просто не убедительно, чтобы человек в первый же день: нет, нет, такого в жизни не бывает, ему надо дать хотя бы дня три осмотреться там, туда, сюда:

И о чем мне писать, пока этот козел осматривается? Совершенно не о чем. Ладно, — слегка поостыл Вульф, — описание я потом куда-нибудь вставлю, а начать можно скажем отсюда: "

— Тебе чаю еще налить? — спросила Светлана.

— Ага, — ответил Роман, наблюдая за темной заварочной струей, покрепче если можно. Нет, нет! Сахара не надо, — остановил он ее.

— Ах, да, извини — я и забыла совсем.

— Вот так и забывают друзей детства, — ответил Страдзинский, лениво скользнув в ироничность тона.

За окном темнел беззвездный июльский вечер, о котором так мечталось в бесконечные зимние месяца, мечталось о полусветском трепе, о сладостном безделье.

И пусть низкое и темное небо не предвещает желанного поворота к пляжному валянию, но все же, все же: ах, эти дачные вечера, ах, эти разговоры ни о чем.

Их было на веранде человек шесть, знакомых с самого туманного и раннего детства, ядро компании, наезжавшей сюда каждое лето.

Может быть, из-за этой самозабвенной дружбы их и тянуло так неодолимо сюда каждый год, хотя зимой они, как водится, виделись мало, вернее сказать, не виделись почти вовсе.

За годы знакомства выработался даже некоторый этикет зимних встреч. Москвич, бывая в пасмурно-дождливой недостолице, должен был стараться встретиться со всеми, давая, кстати, и петербуржцам повод повидаться. Разумеется, в обратной ситуации необходимо было проделать все то же самое.

Что до звонков, то на Новый Год можно было и не звонить, а вот с днем рождения поздравить следовало, хотя приглашения и случались не часто. Весь этот церемониал не доставлял присутствующим особенных неудобств, а напротив, отправлялся естественно и с удовольствием.

Скажем, Рома, приезжая в Москву, с удовольствием останавливался у Бори, с не меньшим удовольствием он звонил Светке пощебетать или селил у себя Аню, приехавшую с подругой, погулять на белые ночи.

Вульф остановился, раздраженно потеребил щетину и выдернул из носа волосок.

Получалось тяжеловесно и даже очень. Даже то, что из всех, собравшихся на веранде, можно было опознать разве что Свету (или Марину, если обратиться к жизненным реалиям) не слишком его утешало.

Он ощутил опасность утонуть в бесчисленных нюансах, неизбежно возникающих при пятнадцатилетнем знакомстве, — ну, кому, ей богу, интересно, что Боря с Ильей не слишком-то дружили, рассорившись когда-то вдрызг из-за некой Жени.

Эту историю он придумал с ходу и, отчетливо понимая, что при таком долгом знакомстве их будет не один десяток, решил попытаться оставить при себе.

Побродив по квартире, помахивая рукой в такт бессвязному бормотанию, выпив несколько чашек кофе и выкурив еще больше сигарет, Вульф, наконец решившись, продолжил:

Впрочем, к чему слова?

Довольно того, что все они любили друг друга. Да и как могло быть иначе?

Ведь здесь, именно здесь, выкурена первая сигарета и выпита первая рюмка, именно тут, на Юрьевской косе, они в первый раз поцеловались и в первый раз пришли домой под утро, тут они разбивали носы, носясь на велосипедах и сражаясь на теннисных кортах:

Как можно не любить после этого Косу?

А любя ее, они еще больше любили друг друга, неизбежно связанных с ней, отчего любили Юрьевское еще больше:

Так являлся свету банальный замкнутый круг, разорвать который оказалось не под силу ни визам, ни границам, ни даже переименованию во что-то лифляндское, непроизносимое.

Давно осталось позади деление на детские компании, когда такую неодолимую преграду выстраивали год или два разницы, стерлись влюбленности неразделенные и уже почти позабылись разделенные, с последующими изменами, ссорами, а после, разумеется, враждой, не выжившей в тесноте дачной компании.

Немыслимо было отделаться от магии здешних мест, и везде: и на влажном Кавказе, и в сухом Крыму, и на Крите, и даже в экзотике каких-нибудь Фольклен или Канар, безнадежно тянуло их сюда — к величественным соснам и холодному дыханию Балтики.

И они понимали уже, что никогда им не найти другого места на этом свете, где бы так же радостно кружила бойкая мошкара у ласкового света лампы и так же добродушно поднимались клубы пара над раскаленным спокойствием чашки горячего чая.

— Ребята, дайте сигаретку, — попросил Илья.

— Лови, — приподнялся с дивана Боря и пачка, перелетев через комнату, опустилась в ловко подставленной руке.

— А Илька как всегда без сигарет, — улыбнулась Тоня.

— Традиция священна, — ответствовал он, прикуривая.

— Ты что, столько куришь? — озаботилась Света, — ты же только сегодня покупал.

— Да вы и расстреляли, — недовольно бросил Илья, чьей широкой безалаберности претили мелочные расчеты сигарет.

Как в капле угадывается океан, а в песчинке пляж, так и его натура отражалась в приезде без сигарет в Лифляндию, где пошлины и акцизы вздувают их цену втрое.

Он был чуть выше Страдзинского и заметно шире его в плечах, со скучно очерченным лицом, но веселыми глазами и обаятельной улыбкой.

Илья полагал себя фотографом и даже где-то иногда печатался, но, увы, Москве (псевдобогемно-светско-тусовочной) был гораздо более известен в качестве мелкого ЛСД-дилера. Он занимался этим еще не вполне серьезно, но уже в пугающих друзей масштабах, хотя, признаться, другое занятие, каким Илья мог преуспеть или хоть бы заработать, выдумать непросто. Был он феноменально ленив и феноменально же необязателен (по слухам Илья опаздывал и манкировал даже свиданиями), так что, с трудом можно понять, как он хоть этим снискал хлеб насущный.

Совсем не из таких происходил Боря, хотя и возлежащий сейчас на диване совершенным обломовым. Трудолюбиво и целеустремленно торил он дорогу в гранитном мире шоу-бизнеса, добравшись, правда, пока только до клубов средней руки и разогрева перед популярными командами, но дело явно продвигалось, и Боря каждое лето приезжал все более известным.

Честно говоря, некоторое опасение вызывала его музыка, сложноватая для эстрады, тем паче отечественной. Зато внешностью он обладал великолепной в придачу к отменному росту и отлично сложенному, раздающемуся в стороны мускулами телу, в наследство от родителей ему досталось лицо, исполненное той некрасивой и решительной мужественности, что становится только лучше с годами, достигая пика мужской привлекательности годам к сорока пяти, когда оно становится вполне употребимо в рекламе американских сигарет и даже в героическом кино для роли героического борца с мафией или героического подпаска (на случай, если вестерны за двадцать лет снова войдут в моду).

После этих слов Вульф, яростно кусая фильтр, откинулся назад и, делая странные пасы руками, неразборчиво и возмущенно бубнил, силясь материализовать еще оставшихся на веранде.

Кстати, хотя Вульф и производил теперь впечатление законченного неврастеника, это было не совсем верно: вне литературных священнодействий, Женя пребывал в неизменно добродушном и спокойном до флегматичности настроении, выносившем без заметного ущерба даже критические замечания друзей, оценивающих новую рукопись.

Непонятное оживление на улице заставило его выглянуть в окно. Запущенная комнатушка, обозванная в приступе мании величия кабинетом, выходила на тихий переулок, чья тихая жизнь была, к вульфовской радости, окончательно придушена дорожными работами.

Напротив располагалась школа, и опаздывающие школьники оглашали воздух частым стуком торопливых ног.

Да, школа, школа: живой памятник десятилетних мучений, пропитанный удушливым запахом угнетения и скуки. Он вспомнил свою оскорбительную бездарность, вызывавшую легкое презрение математички и унизительное сочувствие физика, вспомнил дешевое фрондерство и ненависть исторички, вспомнил он и обожание литераторши, стыдливо подумав:

"Надо бы ней зайти, давно не был: — и тут же без связи, — вообще-то девять уже:

пора спать: "

Вульф переместил себя на кровать и добрый час не мог заснуть, видя в полудреме своих героев, додумывая Стаса и Свету, сызнова измышляя некоего Павлика, но наступил наконец тяжелый сон, в котором величественные прибалтийские сосны сменялись пряничными домиками старого Таллина.