Петер столько лет провел на вершине горы Оберзальцберг почти в полной изоляции, что с трудом привыкал к существованию в лагере «Голден Майл» под Ремагеном, куда его отправили сразу после поимки и где сообщили, что он не военнопленный, поскольку официально война закончилась, а представитель «разоруженных сил противника».
– А в чем разница? – спросил мужчина, стоявший в шеренге рядом с Петером.
– В том, что мы не обязаны соблюдать Женевскую конвенцию, вот в чем, – ответил охранник-американец и, сплюнув на землю, достал из кармана кителя пачку сигарет. – Так что легкой жизни, фриц, здесь не жди.
Петер попал в заключение вместе еще с четвертью миллиона немецких солдат и буквально в последний миг перед входом на территорию решил ни с кем не разговаривать, а прикинуться немым и объясняться теми немногими символами на языке жестов, которые он помнил с детства. План удался: скоро к нему не только перестали обращаться, но даже и не смотрели в его сторону. Петера как будто бы не существовало вовсе. Чего, собственно, он и хотел.
В его подразделении лагеря содержалось больше тысячи человек, начиная от офицеров вермахта, все еще сохранявших определенную власть над низшими по званию, и заканчивая ребятами из «Гитлерюгенда» даже моложе Петера, хотя, конечно, совсем маленьких освободили в первые несколько дней. В бараке, где он спал, жило двести человек, а коек хватало только на пятьдесят, поэтому практически каждую ночь Петеру приходилось искать место у стены, где можно прикорнуть, положив под голову свернутый китель, и, если повезет, вздремнуть пару-тройку часов.
Кое-кого из военных, особенно старших чинов, допрашивали, выясняя, чем они занимались на войне; у Петера, схваченного в Бергхофе, тоже несколько раз пытались выведать, что за обязанности он там исполнял. Он упорно притворялся немым и честно писал в блокноте о том, почему был вынужден переехать из Парижа в Бергхоф под опеку своей тетки. Начальство лагеря присылало новых и новых дознавателей, надеясь, что те найдут нестыковки в его показаниях, но, поскольку он говорил правду, его не сумели ни на чем поймать.
– А твоя тетя? – спросил один офицер. – Она что? Ее не было в доме, когда тебя взяли.
Петер занес ручку над блокнотом и попытался унять дрожь в руке. «Она умерла», – написал он и передал блокнот мужчине, не в силах поглядеть ему в глаза.
Порой среди заключенных вспыхивали конфликты. Кто-то сносил горечь поражения стоически, другим это удавалось хуже. Однажды вечером мужчина, которого Петер отличал по серой шерстяной, надетой чуть набок фуражке люфтваффе, принялся поносить Национал-социалистическую партию, особенно не щадя Фюрера, и какой-то офицер вермахта подскочил к нему, ударил по лицу перчаткой, назвал предателем и сказал, что, дескать, именно из-за таких немцы проиграли войну. Они минут десять катались по полу, мутузили и пинали друг друга, а остальные, обступив их, подначивали, возбужденные дракой, – все было лучше, чем уныние и скука, царившие в «Голден Майл». Кончилось тем, что пехотинец проиграл летчику, и это разделило обитателей барака на две группировки, но дуэлянты оказались до того покалечены, что наутро оба куда-то пропали, и Петер больше ни разу их не видел.
В другой день ему случилось прокрасться на кухню, когда никого из охраны рядом не было. Он стянул кусок хлеба, под рубашкой пронес его в барак и откусывал по крошке весь день. Живот восторженно урчал, радуясь нежданному пиршеству, но съесть удалось всего полкуска: некий оберлейтенант, чуть старше Петера, заметил, чем тот занят, и отобрал хлеб. Петер пробовал отбиваться, но соперник оказался сильнее, поэтому, поборовшись, бывший любимец Фюрера сдался и ретировался, как животное, запертое в клетке вместе с более агрессивной особью. Он забился в угол и попытался выбросить из головы все мысли. Полная пустота внутри, вот чего он жаждал. Пустоты и забвения.
Иногда в лагерь попадали англоязычные газеты. Их передавали из барака в барак, и те, кто понимал язык, переводили остальным, что там написано, рассказывали о последних событиях в побежденной Германии. Так Петер узнал многое. Архитектора Альберта Шпеера посадили в тюрьму; Лени Рифеншталь, дама, которая снимала его на кинопленку в Бергхофе на дне рождения Евы, заявила, что понятия не имела о преступлениях нацистов, но тем не менее кочевала по лагерям для интернированных, и американским, и французским. Оберштурмбанфюрер, который на вокзале в Мангейме хотел сапогом отдавить Петеру пальцы, а через несколько лет приезжал в Бергхоф с загипсованной рукой, чтобы получить назначение заведовать новым лагерем смерти, был схвачен союзными войсками и сдался без сопротивления. Об архитекторе герре Бишоффе, спроектировавшем концлагерь в так называемой зоне интереса, сведений не имелось. Зато Петер слышал, что в Аушвице, Берген-Бельзене и Дахау, в Бухенвальде и Равенсбрюке и вообще повсеместно – далеко на востоке в хорватском Ясеноваце, на севере в норвежском Бредтвете и на юге в сербском Саймиште – открываются ворота страшных узилищ и заключенные, потерявшие родителей, детей, братьев, сестер, всех родственников, выходят на свободу и возвращаются в свои разрушенные дома. Мир узнавал все новые подробности того, что творилось в концентрационных лагерях, и Петер, внимательно следя за новостями и силясь постичь ту чудовищную жестокость, частью которой был и он, чувствовал, как безнадежно мертвеет его душа. Когда он не мог заснуть, что случалось нередко, то лежал, глядя в потолок, и думал: я в ответе.
А потом в одно прекрасное утро его вдруг взяли и отпустили. Примерно пятьсот мужчин вывели во двор и сообщили, что они могут возвращаться к своим семьям. Все смотрели настороженно, словно чуя подвох, и к воротам шагали опасливо. Лишь отойдя от лагеря на пару миль и убедившись, что их никто не преследует, они мало-помалу начали успокаиваться и в замешательстве поглядывать друг на друга. Внезапно обретши свободу после стольких лет в армии, они недоумевали: «И что теперь делать?»
В дальнейшем Петер много лет кочевал с места на место, и повсюду, и в городах, и в людях, видел разрушения, оставленные войной. Из Ремагена он направился на север, в Кельн, и поразился тому, как сильно пострадал город под бомбежками Королевских военно-воздушных сил Великобритании. Куда ни повернись, везде развалины домов, и по улицам не пройти. Зато огромный собор в самом сердце Домклостера выстоял, пережив более десятка авиаударов. Из Кельна Петер переместился на запад, в Антверпен, и там нашел работу в оживленном порту, широко раскинувшемся вдоль побережья, и поселился в чердачной комнате с видом на реку Шельде.
У него появился друг, что было удивительно, поскольку среди рабочих в доке он числился дикарем, но этот друг – Даниэль, ровесник Петера – тоже был одиночка и несколько странноват. Он и в жаркие дни, когда другие расхаживали по пояс голыми, не снимал рубашки с длинными рукавами, и его дразнили, говорили, что такому скромнику подружки ни в жисть не найти.
Иногда новоявленные приятели вместе обедали или ходили выпить, но Даниэль, совсем как Петер, упорно молчал о том, что ему пришлось пережить в войну.
Как-то поздно вечером в баре Даниэль сказал, что сегодня его родители праздновали бы тридцатую годовщину свадьбы.
– Праздновали бы? – переспросил Петер.
– Они умерли, – почти прошептал Даниэль.
– Прости.
– Сестра тоже, – признался Даниэль, пальцем пытаясь стереть со стола невидимое пятно. – И брат.
Петер ничего не сказал, но сразу догадался, почему Даниэль всегда ходит с длинными рукавами и не снимает рубашки. Под этими рукавами, он знал, скрывается вытатуированный на коже номер, и Даниэль, который и так едва в состоянии жить из-за того, что случилось с его семьей, не хочет лишний раз видеть это чудовищное несмываемое напоминание.
На следующий день Петер сообщил хозяину в письме, что увольняется с верфи, и, ни с кем не попрощавшись, снова пустился в путь.
Он сел в поезд, который шел на север, в Амстердам, и прожил там следующие шесть лет, полностью поменяв жизнь – получил диплом учителя и нашел место в школе недалеко от вокзала. Он никогда не говорил о своем прошлом, у него было очень мало знакомых помимо коллег, и почти все свободное время он проводил в одиночестве, сидя у себя в комнате.
Как-то в воскресенье вечером, прогуливаясь по Вестерпарку, он уселся под деревом послушать скрипача и тотчас перенесся в свое парижское детство – в те беззаботные дни, когда отец водил его гулять в сад Тюильри. Вокруг музыканта собралась толпа слушателей, и когда он сделал перерыв, чтобы натереть смычок куском канифоли, молодая женщина бросила горсть монет в шляпу, лежавшую на земле. Обернувшись, женщина случайно встретилась взглядом с Петером, и у того скрутило живот. Они не виделись много лет, но он узнал ее сразу и понял, что она тоже узнала его. Он хорошо помнил, чем закончилась их последняя встреча. Рыдая, она выбежала из его комнаты в Бергхофе, блузка ее была разорвана на плече, им разорвана – до того, как Эмма повалила его на пол. Безо всякого страха женщина подошла и встала перед ним – еще красивее, чем казалась ему в юности. Она ни на миг не отводила взгляда, просто смотрела так, словно никакие слова не нужны, и это вдруг стало невыносимо, и Петер уставился в землю. Он надеялся, что она уйдет, но нет, она стояла и стояла, и он, осмелившись глянуть на нее еще раз, увидел в ее лице столько презрения, что ему захотелось исчезнуть, раствориться бесследно в воздухе. Он молча развернулся и побрел прочь, к себе на квартиру.
В конце недели он подал заявление об уходе, осознав: пора сделать то, что он так долго откладывал.
Пора вернуться домой.
Оказавшись во Франции, он первым делом отправился в Орлеан, в приют, но выяснилось, что от дома остались почти одни руины. Во время оккупации немцы, вышвырнув детей на улицу, устроили здесь свою штаб-квартиру. А когда стало ясно, что война проиграна, они бежали, перед тем подорвав особняк в нескольких местах, но стены были крепкие и обвалились лишь частично. На восстановление требовались немалые деньги, и пока никто еще не вызвался заново отстроить это здание, бывшую тихую гавань для многих и многих детей-сирот.
Петер разыскал чудом уцелевший кабинет, где много лет назад познакомился с сестрами Дюран, хотел посмотреть, на месте ли шкаф с медалью их брата, но шкаф исчез, как и сами сестры.
Зато в военной регистратуре Петер выведал, что Уго, который так ужасно его третировал, умер героем. Подростком Уго участвовал в Сопротивлении, выполнял опасные задания и спасал жизни соотечественникам, пока все же не попался. Он подкладывал бомбу под родной приют в день визита важного немецкого генерала, его схватили и поставили к стенке, и он, по слухам, отказался от повязки на глаза и смело стоял под прицелом ружей. И, даже падая, смотрел в лицо своим палачам.
О Жозетт не удалось узнать ничего. Очередной ребенок, пропавший в войну. Петер смирился, что ее судьба так и останется для него тайной.
Приехав наконец обратно в Париж, он всю первую ночь потратил на сочинение письма некой женщине в Лейпциге. Он детально рассказал о том, что сделал в одно далекое Рождество, когда был еще мальчиком, и подчеркнул, что не рассчитывает на прощение, ибо оно невозможно, но все-таки хочет выразить, как бесконечно глубоко его сожаление.
От сестры Эрнста пришел простой вежливый ответ. Она писала, что раньше невероятно гордилась братом, ставшим шофером великого Адольфа Гитлера, и теперь страдает, что своей попыткой убить Фюрера Эрнст запятнал безупречное имя их семьи.
«Вы сделали то, что сделал бы любой патриот». Прочитав это, Петер был ошарашен, но осознал, что хотя времена изменились, однако некоторые идеи останутся жить в веках.
Спустя несколько недель он прогуливался по Монмартру и, очутившись у книжного магазинчика, остановился возле витрины. Он уже много лет не читал романов – последним был «Эмиль и сыщики», – но кое-что привлекло его внимание, и он вошел, взял книгу со стенда и перевернул, чтобы увидеть фотографию автора на задней обложке.
Автором был Аншель Бронштейн, мальчик, который в детстве жил в квартире под ним на первом этаже. Конечно, сообразил Петер, Аншель ведь собирался стать писателем. Что же, очевидно, его мечты сбылись.
Петер купил книгу и прочел ее за два вечера, а потом отправился в издательство, назвался старым другом Аншеля и сказал, что очень хотел бы с ним связаться. Ему дали адрес и сообщили, что он, вероятно, сможет застать писателя у себя, поскольку мсье Бронштейн во второй половине дня всегда дома, пишет.
Квартира была недалеко, но Петер брел медленно – боялся того, как его примут. Он не знал, захочет ли Аншель слушать историю его жизни, стерпит ли это все, но понимал, что попытаться обязан. Он первый перестал отвечать на письма, он вычеркнул Аншеля из друзей, он потребовал ему не писать. Петер постучал в дверь, сильно сомневаясь, что его вспомнят.
Разумеется, я вспомнил его сразу.
Обычно я не люблю, когда меня отрывают от работы. Писать книгу не так-то просто, здесь необходимо время и терпение, и даже минутная помеха способна сбить с мысли, тогда насмарку все, что было плодом долгих размышлений. В тот день я трудился над одной очень важной сценой и взбесился, что меня прерывают, но уже через секунду я узнал человека, который стоял на пороге и смотрел на меня. Прошли годы – не слишком милосердные к нам обоим, – но я узнал бы его повсюду.
Пьеро, показал я, сложив пальцы в символ собаки, доброй и верной; так я окрестил его в детстве.
Аншель, ответил он знаком лисы.
Мы целую вечность глядели друг на друга, а затем я шагнул назад и распахнул дверь, приглашая его войти. В кабинете он сел напротив меня и стал рассматривать фотографии на стенах. Тут была моя мама, от которой я спрятался, когда солдаты согнали в кучу всех евреев с нашей улицы, и которую в последний раз видел, когда ее запихивали в грузовик вместе со многими нашими соседями. Был и Д’Артаньян, его пес, мой пес; этот песик хотел загрызть фашиста, схватившего маму, и был застрелен за свой героизм. Была и семья, приютившая меня и спрятавшая. И даже, несмотря на невероятные сложности, выдавшая меня за собственного ребенка.
Мой гость долго ничего не говорил, и я решил дождаться, когда он соберется с духом. Наконец он признался, что хочет рассказать мне одну историю. Историю мальчика, который родился добрым и честным, но которого испортила тяга к власти. Этот мальчик совершил преступления и будет страшно раскаиваться до конца дней; он погубил людей, любивших его, и, пусть не своими руками, убил тех, от кого не видел ничего кроме добра; он пожертвовал даже собственным именем и теперь потратит, наверное, всю жизнь, пытаясь снова заслужить право его носить. А в целом это история мужчины, который надеется хоть как-то исправить то, что он совершил, и который навсегда запомнил слова служанки Герты: «Главное, никогда не говори “я не знал”. Вот это уж точно будет преступление хуже некуда».
Помнишь, как мы были детьми? – спросил он. – Я тоже хотел рассказывать истории, но не мог их записать. У меня были мысли, но только ты умел подобрать слова. И говорил, что хотя это написал ты, но рассказ все равно мой.
Помню, – сказал я.
А нельзя нам опять стать детьми, а?
Я покачал головой и улыбнулся.
Вряд ли, слишком много всего произошло. Но ты, безусловно, можешь рассказать мне все, что случилось после твоего отъезда из Парижа. А там посмотрим.
Это очень долгая история, – предупредил Пьеро, – и когда ты ее выслушаешь, то, скорее всего, запрезираешь меня или даже захочешь убить, но я все равно расскажу, а уж ты дальше делай что хочешь. Может, ты напишешь об этом книгу. А может, постараешься скорее обо всем забыть.
Я прошел к письменному столу и отодвинул в сторону свой роман. Ведь это, в конце концов, полная ерунда в сравнении с историей Пьеро; к роману я всегда смогу вернуться потом, когда выслушаю все, что он решит поведать.
Я достал из шкафа чистый блокнот, взял авторучку, повернулся к своему старому другу и единственным данным мне голосом – моими руками – сказал три простых слова, которые, я знал, он поймет.
Ну что, начнем?