Я так стискиваю стакан, что он лопается у меня в руке. На кремовую скатерть выплескивается вино с небольшой примесью крови, окрашивает полотно темно-алым. Тихо ахнув, я прячу руку в коленях.

Калеб – новый инквизитор?

Все, кроме Гарета и Файфер, смотрят на меня с тревогой.

– Элизабет! – восклицает Питер. – Тебе плохо?

Мне? Да. Ничего хорошего. Когда это Калеба повысили до ранга инквизитора? Зачем? И если он – новый инквизитор, кто же теперь Блэквелл?

– Дай взгляну.

Джон хватает со стола чистую салфетку и пытается взять меня за руку. Вот еще одна проблема. Если он увидит, что крови нет…

– Не надо! – Я отдергиваю руку. – Не здесь. Кровь… Я могу упасть в обморок.

Смотрю вниз, старательно делая вид, что мне нехорошо. Особо притворяться не приходится.

– Джон, ты бы отвел ее наверх, – предлагает Николас. – Гастингс, нельзя ли принести то, что ему понадобится?

Джон скороговоркой перечисляет инструменты и материалы, а у меня в животе поднимается теплая волна, а за ней приходит чувство щекотки. Рана начинает затягиваться. Я сжимаю в кулаке осколки стекла, вдавливаю в кожу, вздрагиваю, когда они погружаются в мякоть, режут руку глубоко, до кости. Зато кровь идет снова.

Джон бережно обертывает мне руку салфеткой и помогает встать.

– Постой, – говорит Файфер, весь обед просидевшая молча. Голос шершавый, почти скрипучий – неожиданный контраст с ее юным личиком. – Этот новый инквизитор, Калеб, – она выплевывает его имя как проклятие, – ты его знаешь?

Я чувствую на себе взгляд Джорджа. Он думает, не тот ли это Калеб, о котором я говорила во сне, которого назвала своим другом детства. И Николасу я тоже назвала это имя, там, в тюрьме Флит.

Думаю, не откреститься ли. Но вспоминаю, что говорил нам Блэквелл: если тебя поймали – говори правду, насколько это тебе не повредит. Чем меньше врешь, тем меньше шансов что-нибудь перепутать. Хотя это в любом случае ничего бы не значило. Он нам всегда говорил: если попался, то дальше ты сам по себе.

– Да, я знаю его.

Разговоры за столом стихают.

– И?

Я перевожу дыхание.

– И мы когда-то были друзьями. Раньше.

– Друзьями, – повторяет Гарет. – У тебя в друзьях инквизитор, и ты даже не подумала нам об этом сообщить?

– Я не знала, что он инквизитор.

– Не надо вилять! – одергивает меня Гарет, и взгляд его падает на мою руку. – Поэтому ты раздавила бокал? Потому что вы с ним все еще друзья и ты с ним заодно? Потому что задумала сбежать и привести его сюда? Вот откуда твое смятение?

Я чувствую, как жар заливает щеки. Да, таков был мой план, и теперь я ощущаю захлопывающуюся дверцу ловушки. Загнана в угол и уличена во лжи – и не знаю, что делать.

– Я рассказывала, – протестую я наконец. – Джорджу рассказала. Что мы с Калебом вместе росли во дворце. Вместе на кухне работали.

Все смотрят на Джорджа, ожидая подтверждения.

– Ага, – говорит он. – Она мне рассказала. – Он откашливается, чувствуя себя неловко. – Но ты не сказала мне, что он ищейка.

Я снова перевожу дыхание, подавляя приступ панического страха в груди.

– Да, – говорю я. – Не рассказала, потому что не видела веских причин рассказывать.

– Веских причин… – захлебывается слюной Гарет.

Николас останавливает его жестом:

– Помолчи.

– Мы познакомились еще в детстве. Оба рано лишились родителей. И долгие годы у нас не было никого ближе друг друга. А потом мы выросли. Калеб хотел быть ищейкой, а я нет. Так что постепенно наши пути разошлись.

– Разошлись, говоришь, – хмыкает Николас. – И все же ты звала его в тот день, когда я приходил за тобой во Флит. Почему?

Чувствую на себе взгляд Николаса и поворачиваюсь, чтобы встретить его.

– Потому что была больна. Потому что уже неделю находилась в тюрьме и никто ко мне не приходил. Потому что… – у меня срывается голос, и я не могу себе этого простить, – я надеялась, что мой первый и единственный в целом мире друг будет последним, кого я увижу в своей жизни. Вот и все.

Все молчат, так что я продолжаю:

– А бокал я разбила не потому, что с ним в сговоре. А потому что мне не понравилось, что друг моего детства охотится за мной и хочет убить.

Я оглядываю сидящих за столом. Николас и Питер смотрят на меня внимательно, и Джордж тоже, но на их лицах ни злобы, ни подозрения. Джон все так же стоит сзади, его рука прижата к моей. Он не шевельнулся, не отодвинулся от меня. Тоже не сделал ничего такого, что навело бы меня на мысль о злобе или подозрении. Только Гарет и Файфер смотрят с недоверием, но такими же глазами они смотрели с первой минуты нашего знакомства.

– А я думаю, что она из них, – говорит Гарет. – Засланная. Попытка ищеек проникнуть в лагерь противника…

– Пять человек трудно назвать лагерем, – перебивает его Питер. – Шесть, считая тебя, хотя ты только что прибыл.

Гарет раздраженно отмахивается:

– Так как же вы интерпретируете ее дружбу с инквизитором?

– Элизабет уже объяснила, что они не друзья, – отвечает ему Николас. – И это совершенно очевидно. Если бы их дружба продолжалась, он бы не оставил ее умирать в тюрьме.

Непосредственность этих слов, их простота хлещет меня как пощечина.

– И все равно она все еще поддерживает знакомство с врагом…

– Это было давно, – перебивает Николас. Голос его спокоен, но тон непререкаем. – Мы не можем считать ее ответственной за то, кем решил стать ее друг. Бывший друг. – Он улыбается. – Джон, не отведешь ли Элизабет наверх? Ей обязательно нужно посмотреть руку.

Я смотрю вниз. Белая салфетка, которую Джон использовал вместо бинта, вся теперь пропитана кровью. Стекло. Я не сообразила, что до сих пор его сжимаю.

Джон направляет меня прочь из столовой, по лестнице, по коридору, мимо бесконечного ряда картин и бра. Я не помню, какая дверь моя, зато помнит он. Мы останавливаемся перед нею, пройдя коридор лишь наполовину. Джон протягивает мимо меня руку, чтобы открыть дверь.

На столе рядом с кроватью густо заставленный поднос: миска с горячей водой, от которой идет пар, пучки трав, ряд маленьких металлических инструментов, пачка чистых белых полотенец и бинтов. Есть даже кувшин с вином и тарелка с едой. А вот места, куда бы мы могли сесть, нету. Ну, кроме кровати.

Я смотрю на Джона, он оглядывает эту декорацию и слегка хмурится. Помешкав мгновение, он прокашливается и показывает на кровать:

– Ты не могла бы… гм… если не возражаешь…

Он обшаривает комнату взглядом – будто желая, чтобы внезапно, волшебным образом, здесь появился набор стульев – или чтобы исчез он сам.

– Все нормально, – говорю я, подходя к уже застеленной кровати – зеленое покрывало гладко и туго натянуто поверх матраса.

Сажусь на краешек, твердо прижимая ступни к полу, будто от этого посиделки с незнакомым мужчиной на кровати кажутся менее интимными. Или даже со знакомым.

Но эта неловкость – ерунда по сравнению с тревогой, что под салфеткой рука начинает заживать, рана с каждой секундой зарастает.

Джон закрывает дверь, останавливается, потом подходит ко мне, садится рядом, матрас под его весом прогибается, и меня наклоняет к Джону. Мы так близко, что соприкасаемся плечами. Он смотрит на меня нерешительно, потом берет за руку.

– Давай посмотрим.

Снимает окровавленную салфетку.

– А я-то думала, это магия, – говорю я наудачу.

– Что – это?

– Тарелки. Там, в столовой. Пока ты мне не сказал про Гастингса, я думала, это магия.

– А-а. Да, наверное, это так и выглядит. – Он берет с подноса пинцет. – Возможно, Николас может проделывать такое. Но не стал бы тратить энергию, тем более сейчас. Не двигайся.

Он вынимает первый осколок стекла. Я задерживаю дыхание, изо всех сил желая, чтобы рана не спешила заживать. Хотя бы не прямо у него на глазах.

– А почему? – Мне вспоминается лицо Николаса, серое, осунувшееся. Зелья, которые он все время пьет, последнее заклинание, которым он воздействовал на меня во Флите – не сработавшее заклинание. – Потому что он болен?

Джон не отвечает, продолжает обрабатывать мою руку. Но я не замолкаю:

– А что с ним? Ты не можешь его вылечить? В смысле, раз ты смог вылечить меня, а у меня была тюремная горячка, почему же его не можешь? Ведь нет ничего хуже тюремной горячки. Разве что чума, но у него же нет чумы, я бы заметила. Или потовая лихорадка? Да нет, тогда он бы уже умер…

Я знаю, что трещу без умолку. В любую секунду он может заметить, что здесь что-то не то. Что рука порезана не настолько сильно, как ожидалось. Два и два он сложить сумеет, и как только сделает это, мне придется его убирать. Почему-то кажется, что радости мне это не доставит.

– Это не болезнь. По крайней мере, не болезнь в том смысле, в каком понимаешь ее ты, – наконец отвечает Джон. Отложив пинцет, он взялся за травы, крошит их в кипяток. Не могу поверить: кажется, он вообще ничего не заметил. – Это проклятие.

– Николас проклят?

Я удивлена, хотя, наверное, зря. Николас вряд ли мог бы стать главой реформистов, не нажив себе при этом достаточного количества врагов.

– Да, от этого он и болеет. С виду это напоминает пневмонию. Что тоже было бы достаточно плохо. А по сути все гораздо хуже. Проклятие съедает его. Кое-что, конечно, я могу сделать, чтобы улучшить его самочувствие, но снять проклятие не в моих силах. – Он осторожно берет мою руку и бережно погружает ее в воду. Вода пахнет мятой, от нее кожу приятно покалывает. – Если проклятие не снять, оно в конце концов убьет его.

Если Николас умрет, движение реформистов, вероятно, умрет вместе с ним. Бунты и протесты сойдут на нет, жизнь вернется в привычную колею. Что является нормальным состоянием для всех, кроме Николаса, реформистов да ведьм с колдунами, горящих на кострах, насколько я понимаю.

И кроме меня.

Я знаю, что Джон за мной наблюдает, ощущаю свою руку в теплой покалывающей воде, помню, что он еще держит ее там – длинные пальцы слегка охватывают мои, которые поменьше.

– Сочувствую, – говорю я, потому что ничего другого не могу придумать. – Я вижу, ты очень ему предан. Все вы. Твой отец… – Я осекаюсь при виде его неожиданной улыбки во весь рот. – Что такое?

– Просто когда фраза начинается словами «Твой отец», она обычно ничем хорошим не кончается.

Я на это улыбаюсь – не могу сдержаться.

– Извини, – продолжает он. – Так что ты хотела сказать?

– Ничего особенного. Никогда не слышала, что на свете есть реформисты-пираты.

– А! – Джон вынимает из воды мою и свою руки и отряхивает свою. – Он единственный в своем роде – по крайней мере, насколько я знаю. Пираты ведь обычно не интересуются политикой.

– Наверное, нет, – соглашаюсь я. – А когда он вступил в реформисты? И почему?

Он отвечает не сразу.

– Примерно три года назад. Понимаешь, как раз все начало меняться к худшему. Малькольм только что стал королем, Блэквелл только что стал инквизитором. Тринадцатую Скрижаль только-только создали. Казни еще не начались, но ждать оставалось недолго.

Я глотаю слюну и жалею, что затронула эту тему.

– Пиратство в любом случае не самая безопасная профессия. Он много путешествовал, уходил из дома на недели и месяцы. И бросил это дело. Решил, что небезопасно оставлять нас одних, пока обстановка не изменится к лучшему.

Он замолкает, берет бинт. Смотрит вниз, взгляд остановился на моей руке, но глаза отсутствующие. Они где-то далеко-далеко за пределами этой комнаты. Интересно, кого он имеет в виду под словом «нас»?

– Как известно, лучше не стало, – говорит он наконец. – Отец хотел помочь реформистам сопротивляться, но они не считали, что ему можно доверять. Он хороший человек, мой отец. Немножко странный, спору нет. Но все равно хороший. Николас это увидел в нем, когда не видели другие.

– И сейчас он реформист.

– Убежденный, – кивает Джон. – Николас так действует на людей, сама знаешь. Он хочет изменить положение вещей, желает людям добра, стремится вернуть страну к тому, какой она была раньше, закончить то, что начал отец Малькольма. И люди верят, что эта работа как раз для него. Верят так, что готовы свои жизни отдать ради его успеха.

– А не наоборот?

Не успела сказать, как тут же пожалела.

– Что это должно значить? – спросил Джон. В его тихом голосе прозвучала резкая нотка.

– Сама не знаю.

– Знаешь.

– Да я просто… – Я встряхиваю головой. – Вот ты говоришь, Николас желает людям добра. Но все, что он делает сейчас, – помогает им взойти на костер. – Джон прищуривается, но я продолжаю: – Магия – это против закона, и ты это знаешь. За нее ты расплачиваешься жизнью, и все равно занимаешься ею. Мне кажется, если бы он действительно хотел тебе добра, то заставил бы тебя перестать.

Джон встает так резко, что толкает стол и чуть не опрокидывает кувшин с вином. Не глядя, протягивает руку и успевает его подхватить.

– По-твоему, когда Николас привел меня к тебе, пребывающей в кашле, ознобе, горячке и при смерти, лучше было бы мне ничего не делать? Стоять и смотреть, как ты умираешь, каждую минуту зная, что я могу что-то сделать, и при этом не делать ничего?

– Я не это хотела сказать.

– По-моему, ты хотела сказать именно это. – Он досадливо трет ладонью подбородок. – Магия – это не то, что ты можешь делать, а можешь не делать. Магия – это часть тебя самого. Ты либо с ней рождаешься, либо нет. Можешь ее использовать полностью, как я или Файфер, можешь делать вид, что понятия не имеешь о ней. Но избавиться от магии ты не можешь. – Он печально кивает. – Я использую ее на благо людей. И потому не перестал бы, даже если бы мог.

Я тут же вспоминаю ведьм и колдунов на площади, на кострах. У него сейчас точно такое же выражение лица: гнев, вызов – и печаль почти безнадежная.

– А ты сама? Тебя же арестовали, найдя травы. – Он смотрит на меня, не отводя глаз, и я тут же понимаю: он знает, для чего они мне понадобились. – И если бы Николас не пришел за тобой, не освободил бы тебя, пустив в ход магию, ты бы умерла. Не на костре, так от горячки. Тебе это кажется справедливым?

– Какая разница, что мне кажется, – отвечаю я. – Магия – против закона. Я получила именно то, что заслуживала.

Джон идет к окну, отодвигает штору. На улице уже совсем темно. Он долго стоит, глядя в окно. И наконец говорит, не оборачиваясь:

– Там, внизу, ты говорила, что потеряла обоих родителей. Не расскажешь ли, что с ними случилось?

– Чума. Сперва отец, через несколько дней мать. Мне тогда было девять.

Вот так я и познакомилась с Калебом. Чума убила и моих родителей, и его, и еще миллионы людей, и это было самое жаркое лето и самая страшная вспышка чумы на людской памяти. Она разразилась в скученных жарких городах и стала бушевать, убивая молодых и старых, бедных и богатых, а потом вырвалась из городов наружу. Не прошло и недели, как она частым гребнем проредила население Энглии, оставив детишек вроде нас с Калебом выживать как получится.

Когда я впервые его увидела, мне подумалось, что я сплю. Я уже давным-давно никого не видела – по крайней мере, живых людей. Казалось, что я осталась последним человеком на всей земле. Воды было мало, еда исчезла давным-давно. Выжила я, питаясь травой, корой и уцелевшими кое-где цветами, и мечтала – не раз, – чтобы они оказались ядовитыми и положили конец моим мучениям.

Когда Калеб меня нашел, спеша на краденом коне мимо моего дома в столицу просить работы, я пребывала в жутком виде. Тела отца и матери все еще лежали в доме, жара и вонь от их разложения выгнали меня жить на улицу. Калеб приблизился, говоря тихо и спокойно, как с раненым зверьком. Я была покрыта пылью и грязью, копалась в земле, подъедая остатки сырых овощей, которые смогла вырыть в огороде. Помню, как я завопила и кинула в него недогрызенный корень пастернака. Разум чуть теплился в моей больной головенке.

Но он меня подобрал – как взрослый мужчина, а не как одиннадцатилетний мальчик, посадил на своего коня и сумел добраться со мной до королевского дворца в Апминстере. Дорога заняла три дня, но мы прибыли благополучно. И он сумел добыть для нас работу – не самая трудная задача, потому что чума унесла больше половины всех слуг, и короля вместе с ними. Единственный выживший его сын Малькольм был всего двенадцати лет от роду и еще четыре года не мог управлять страной. Так что задача по управлению руинами Энглии пала на его дядю, Томаса Блэквелла, ставшего лордом-протектором королевства. Королевы тогда не было, чтобы я могла ей прислуживать, да я к тому же все равно не годилась для этой работы. Вместо этого я стирала, работала на кухне помощницей, бегала с поручениями в город. И была бы рада прожить так всю жизнь, но у Калеба были иные планы на нашу судьбу.

– Сочувствую твоей утрате. – Джон поворачивается ко мне. – Но если бы ты могла их спасти – пусть даже ценой магии? Да, нарушив закон, – но разве ты не пустила бы ее в ход?

Я отрицательно мотаю головой:

– Как раз магия их и убила. Чуму пустил какой-то колдун – ты сам знаешь. Некоторые говорят, что это был Николас. Что это он хотел убить отца Малькольма…

Взревывает огонь в решетке камина, языки пламени взметываются высоко в трубу.

– Гастингс, все хорошо. – Джон машет рукой на огонь, и тот притухает, смиряется. – Нет, Николас не запускал чуму. И не убивал короля. Он никогда бы ничего подобного не сделал.

– А кто тогда? – не сдаюсь я. – Такую чуму, да еще так быстро разошедшуюся, мог вызвать только очень сильный колдун. А самый сильный колдун в Энглии – как раз Николас.

– И что бы выиграл Николас, выкосив полстраны?

Я пожимаю плечами:

– Может быть, ему мало быть самым сильным колдуном Энглии. Может быть, хочет большего. Сесть на трон.

– Если бы Николас хотел быть королем, почему он не сделал свой следующий ход после убийства отца Малькольма? Ему это было бы намного легче сделать тогда, когда на дороге стояли только лорд-протектор да малыш-наследник.

– Не знаю, – говорю я. – Может, выжидает удобного момента.

Лицо Джона темнеет, задумчивое выражение сменяется гневным.

– Чего же он ждет сейчас? Сидит и смотрит, как его друзей и родных выдавливают из страны? Бросают в тюрьмы, судят и приговаривают к смерти? А он выжидает?

– Не знаю, – повторяю я.

– А я знаю. Ты видела когда-нибудь, как жгут? – Тихий голос напряжен, как взведенный рычаг арбалета. – Это страшно. Нет смерти хуже. В ней ни капли достоинства, только мука, зрелище для зевак и… – Он осекается. – Это надо прекратить. А прекратить это, уйдя прочь, – невозможно.

– Король – и инквизитор – они закон не отменят ни за что, – говорю я. – И ты это знаешь.

Джон снова отворачивается к окну и не отвечает.

– И – да, я видела, как жгут, – добавляю я тихо. – Это ужас. Страшная смерть.

Впервые я увидела, как сжигают заживо человека, в четырнадцать лет. Меня вывернуло прямо посреди Тайберна, и даже Калеб был потрясен. Но Блэквелл хотел, чтобы мы это видели. Он сказал, мы должны смотреть, чтобы понять, что такое закон, что такое оборотная его сторона. Помню, как мы с Калебом в ту ночь жались друг к другу, не в силах уснуть и боясь уснуть. Только через много месяцев прекратились кошмары. Но в конце концов я смогла закалиться, чтобы бестрепетно их выносить. Мы оба смогли – потому что должны были.

Джон поворачивается ко мне, начинает говорить – но его речь перебивает стук распахнувшейся двери.

– Ну, как у нас тут?

В комнату входит, пошатываясь, Джордж, в руках у него кубок. Кажется, он пьян.

– Отлично, – отвечает Джон, подходя к столу и собирая свое снаряжение. Когда он грузит его обратно на поднос, я замечаю, что у него дрожат руки.

– А ты?

Джордж подходит ко мне, а я так занята Джоном, что забыла о собственной руке. Джордж тянется к моей руке, берет за запястье.

– Болит еще, – говорю я, но это не важно: Джордж не слышит – бросил рассеянный взгляд и опустил мою руку. Он действительно пьян.

– Отличная работа, Джон. Как всегда. – Джордж тянется к кувшину с вином, доливает свой кубок и плюхается в кресло у камина. – Я опять сегодня ночью дежурю, – говорит он мне.

– Потрясающе, – отвечаю я.

– Правда ведь? – Он отпивает глоток и смотрит на Джона: – Там хотят тебя видеть.

– Кто хочет?

– Ну, Файфер. Ей нужно, – Джордж кидает на меня взгляд, – что-нибудь для Николаса. Обычное. А Питер хочет что-то, чтобы легче засыпалось. А Гарет жалуется, что голова у него болит.

Джон закрывает глаза, кивает, прижав кончики пальцев к векам. Вид у него изможденный: смертельная бледность, круги под глазами такой черноты, что похожи на синяки. Джордж вздрагивает:

– Ты уж меня прости.

– Ничего, – отвечает Джон. – Сейчас пойду. А ты присмотри, чтобы она руку замотала, хорошо? – Он берет с подноса бинт и бросает Джорджу. – Порез не такой опасный, как я думал, но допускать заражение не стоит.

Даже не взглянув на меня, он выходит. А я соображаю, что так и не поблагодарила его. За что бы то ни было.