— Ты засыпаешь, Удо.

— Этот ветерок с моря приятно освежает.

— Ты много пьешь и мало спишь, это нехорошо.

— Ты никогда не видела меня пьяным.

— Тем более: значит, ты напиваешься в одиночку. Питаешься собственными демонами, то поглощаешь их, то извергаешь из себя, и так до бесконечности.

— Не волнуйся, желудок у меня большой-пребольшой.

— У тебя жуткие круги под глазами, и с каждым днем ты становишься все более бледным, как будто постепенно превращаешься в Человека-невидимку.

— Таков естественный цвет моей кожи.

— У тебя болезненный вид. Ты ничего не слушаешь, никого не видишь и, похоже, свыкся с мыслью, что останешься здесь навсегда.

— Каждый проведенный здесь день стоит мне денег. Даром тут мне никто ничего не дает.

— Речь не о твоих деньгах, а о твоем здоровье. Если бы ты дал мне номер телефона твоих родителей, я бы позвонила им, чтобы они приехали за тобой.

— Я сам о себе могу позаботиться.

— Не заметно. Ты то беснуешься, то впадаешь в оцепенение, и все это без какого-либо перехода. Вчера ты кричал на меня, а сегодня все время улыбаешься, как умственно отсталый, и уже полдня сидишь за этим столом.

— Я путаю утро и вечер. Здесь хорошо дышится. Погода изменилась, стало сыро и неуютно… Только в этом уголке чувствуешь себя хорошо…

— В постели тебе было бы еще лучше.

— То, что я клюю носом, пусть тебя не смущает. Это из-за солнца. Оно то появляется, то исчезает. Но внутри моя воля по-прежнему сильна.

— Да ты уже спишь и разговариваешь во сне!

— Я не сплю, а просто притворяюсь.

— Наверное, мне придется привести врача, чтобы он тебя посмотрел.

— Твоего знакомого врача?

— Хорошего немецкого врача.

— Не надо никого приводить. Я спокойно сидел и дышал свежим воздухом, как вдруг явилась ты и ни с того ни с сего принялась читать мне нотации, хотя я тебя об этом не просил.

— Удо, ты нездоров.

— Зато ты у нас известная динамистка. Поцелуйчики, объятия, и ничего больше. Пустые обещания, одна видимость.

— Не повышай голос.

— Я еще и голос повышаю. Ладно, по крайней мере, ты видишь, что я не сплю.

— Мы могли бы попытаться поговорить как хорошие друзья.

— Давай, ты же знаешь, что мои терпимость и любопытство не знают границ. Так же как моя любовь.

— Хочешь узнать, как тебя называют официанты? Помешанный. И у них есть для этого основания. Не так уж часто встретишь человека, который целыми днями сидит на террасе, закутавшись в одеяло, как старый ревматик, а вечером превращается в великого военного стратега и принимает у себя скромного работника самой низкой категории, к тому же сильно изуродованного. Одни считают, что ты помешанный гомосексуалист, другие — что ты помешанный чудак.

— Помешанный чудак! Что за чушь, все помешанные чудаковаты. Ты это слышала или сама только что придумала? Официанты презирают то, чего не понимают.

— Официанты тебя ненавидят. Они считают, что ты приносишь несчастье гостинице. Когда я слушаю, что они говорят, у меня закрадывается мысль, что их не слишком бы огорчило, если бы ты утонул, как твой друг Чарли.

— К счастью, я редко купаюсь. Погода с каждым днем ухудшается. Но чувства у них весьма утонченные, что и говорить.

— Такое случается каждое лето. Всегда находится постоялец, вызывающий всеобщее раздражение. Но почему ты?

— Потому что я проигрываю партию, а проигравшему никто не сочувствует.

— Возможно, ты был не слишком любезен с персоналом… Не спи, Удо.

— На Восточном фронте армии ожидает разгром, — сказал я Горелому. — Как и в исторической действительности, румынский фланг прекращает свое существование, и нет больше резервов, чтобы сдержать лавину русских фишек в Карпатах, на Балканах, на венгерской равнине, в Австрии… 17-й армии, 1-й танковой армии, 6-й и 8-й армиям приходит конец…

— В следующем туре… — шепчет Горелый, похожий в эту минуту на пылающий факел, увитый набухшими венами.

— Что, проиграю в следующем туре?

— В глубине души, в самой-самой глубине я тебя люблю, — говорит фрау Эльза.

— Это самая холодная зима за всю войну, и все идет как нельзя хуже. Я прочно сел в лужу и вряд ли из нее выберусь. Самоуверенность — плохая советчица, — слышу я свой бесстрастный голос.

— Где ксерокопии? — спрашивает Горелый.

— Фрау Эльза отнесла их твоему учителю, — говорю я, заведомо зная, что у Горелого нет учителя или кого-то, кто мог за него сойти. Разве что я, научивший его играть! Да нет, пожалуй.

— У меня нет учителя, — как и следовало ожидать, отвечает Горелый.

Во второй половине дня, перед игрой, я в изнеможении рухнул на кровать и уснул. Мне приснилось, что я сыщик (Флориан Линден?), что я иду по следу преступника и оказываюсь в храме, точь-в-точь таком же, как в «Индиане Джонсе и Храме судьбы». Что я там собирался делать? Не помню. Знаю только, что обходил коридоры и галереи без всякой задней мысли, почти с наслаждением, и холодный воздух храма пробудил во мне воспоминания о морозах моего детства и о какой-то фантастической зиме, когда все вокруг хотя бы ненадолго становилось белым и неподвижным. В середине храма, выкопанного, должно быть, внутри того самого холма, что господствует над городом, я увидел человека, который играл в шахматы. Его освещал падавший сверху сноп света. И хотя никто мне этого не говорил, я твердо знал, что передо мной Атауальпа. Подойдя поближе, я увидел из-за его спины, что черные фигуры обуглены. Что случилось? Вождь индейцев обернулся, посмотрел на меня без особого интереса и сказал, что кто-то бросил эти фигуры в огонь. Но почему, просто из подлости? Вместо ответа Атауальпа передвинул белого ферзя на поле, находившееся под ударом черных фигур. Его же съедят! — чуть не крикнул я. А потом подумал, что это все равно, потому что Атауальпа играл сам с собой. Следующим ходом ферзь был съеден черным слоном. Какой прок от игры с самим собой, если главное в ней — ловушки? — спросил я. На сей раз индеец даже не обернулся; он вытянул руку и указал мне на что-то темное в глубине храма, занимавшее пространство между куполом и гранитным полом. Я направился к указанному месту и увидел перед собой гигантский камин из красного кирпича с коваными решетками, в котором еще тлели угли. Судя по их количеству, здесь сгорели сотни поленьев. Из пепла выглядывали съежившиеся остатки самых разных шахматных фигур. Что все это значило? С пылающим от негодования и ярости лицом я обернулся и крикнул Атауальпе, чтобы он сыграл со мной. Он не удосужился даже оторвать взгляд от доски. Рассмотрев его более пристально, я понял, что он не так стар, как мне вначале показалось; ошибочное представление создалось у меня из-за его узловатых пальцев и длинных грязных волос, почти полностью закрывавших лицо. Сыграй со мной, если ты мужчина! — закричал я, пытаясь проснуться. Я чувствовал за спиной присутствие камина как некоего живого существа, наполовину теплого, наполовину холодного, одинаково чуждого и мне, и погруженному в раздумья индейцу. Для чего уничтожать прекрасные творения мастеров? — сказал я. Индеец рассмеялся, но из его рта не вырвалось ни единого звука. Завершив партию, он встал, поставил доску с фигурами на поднос и подошел к камину. Я понял, что он собирается разжечь огонь, и счел, что самым благоразумным будет выждать и посмотреть, что из всего этого выйдет. Из углей вновь быстро разгорелось пламя, но, получив слишком скудную порцию пищи, так же быстро угасло. Теперь Атауальпа вперил взор в купол храма. Кто ты? — спросил он. Я не поверил собственным ушам, когда услышал свой ответ: я Флориан Линден и ищу убийцу Карла Шнейдера, он же Чарли, который отдыхал в этом городке. Индеец надменно взглянул на меня и вернулся на освещенное место, где его ожидали появившиеся словно по мановению волшебной палочки другие фигуры и другая доска. Я слышал, как он проворчал что-то, но не разобрал слов и потому переспросил. Его убило море, убили собственная нежность и собственная глупость, — гулко прозвучали под сводами пещеры лаконичные испанские фразы. Я понял, что сон уже потерял всякий смысл и скоро кончится, и поторопился задать последние вопросы. Не приносятся ли шахматные фигуры в жертву некоему божеству? По какой причине он играет сам с собой? Когда все это кончится (даже сейчас не понимаю смысла этого вопроса)? Кто еще знает о существовании храма и как из него выйти? Индеец впервые пошевелился и вздохнул. Ты думаешь, где мы находимся? — спросил он. Я признался, что точно не знаю, но подозреваю, что внутри холма. Ты ошибаешься, сказал он. А где же мы? В моем голосе зазвучали панические нотки. Что греха таить, мне стало страшно и хотелось побыстрее выбраться отсюда. Блестящие глаза Атауальпы наблюдали за мной сквозь пряди волос, водопадом струившихся со лба. Ты не понял? Как ты сюда попал? Не знаю, сказал я, шел по пляжу и… Атауальпа усмехнулся себе под нос: мы находимся под водными велосипедами, объяснил он, и постепенно, если повезет, Горелый раздаст их напрокат, хотя при такой отвратительной погоде это весьма сомнительно, и тогда ты сможешь выйти. Последнее, что я помню, — это как я с криком бросился на индейца… Проснулся я как раз вовремя для того, чтобы спуститься вниз и встретить Горелого, но не для того, чтобы еще принять душ. В паху и на внутренней стороне бедер у меня началось раздражение, кожа зудит. В Польше и на Западном фронте я допустил две серьезные ошибки. В Средиземноморье Горелый расправился с малочисленными армейскими корпусами, оставленными для отвода глаз в западной части Ливии и в Тунисе. В следующем туре я сдам Италию. А к лету сорок четвертого — вероятно, и игру. Что тогда будет?