Гибель синего орла. Приключенческая повесть

Болдырев Виктор Николаевич

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

В ГОРАХ ОМОЛОНА

 

 

Глава 1. ПИСЬМО

Письмо поразило, как удар грома, как выстрел в спину. Толпимся вокруг человека, закутанного в меха.

Протянув конверт, он разматывает обмерзший шарф, сбрасывает меховой капюшон, открывая лицо в глубоких морщинах, смуглое от полярного загара.

Узнаю каюра оленеводческого совхоза Михаила Санникова.

Две недели он пробирался по нашим следам и, вконец умаяв собачью упряжку, настиг олений караван на пороге необозримого снежного царства Омолонской тайги.

Распростертые белые лапы лиственниц свисают над головой. Шероховатые и прямые стволы сходятся густыми рядами, преграждая путь; ветви, переплетаясь, поддерживают причудливые снежные шапки и пушистые гирлянды. В уснувшей девственной чаще они светятся таинственным матовым светом, и душу давит смутное ощущение скрытой, притаившейся опасности.

Обсыпанные снегом люди сошлись у конца просеки, упиравшейся в палисад еще не сокрушенной тайги. Узким коридором просека уходит вниз по снежному склону.

В дальней перспективе, словно в глубине сцены, открывается светлая панорама замерзшего лесного озера. Глубокий снег на пустынных берегах взрыхляют северные олени. Рассыпавшись, олений табун кольцом окружает небольшое озеро.

Просеку среди лиственниц мы прорубили, взбираясь на седловину таежного увала. Руки еще сжимают отяжелевшие, точно налитые свинцом топоры. Далеко позади, на противоположном берегу озера, среди деревьев лесистого увала, пройденного накануне, просвечивает узкая щель такой же просеки.

Бесконечным коридором она рассекает тайгу и уходит далеко на север, к южной границе Колымского оленеводческого совхоза.

Вот уже месяц врубаемся с двухтысячным оленьим табуном в глубь первобытной тайги. Стадо пришлось разделить на части.

Тридцать суток идем на лыжах впереди головного табуна и рубим, рубим узкую просеку оленьей тропы, проклиная тайгу, неспокойную кочевую жизнь и час, когда решили пуститься с полудикими оленями в трущобы Омолона.

На склоне увала, где Михаил догнал наш передовой отряд, мы потеряли мужество. Лиственницы сцепились мохнатыми ветвями, не пропуская человека. Высокие завалы бурелома преградили путь. Корни поверженных деревьев тянулись из-под снега, точно щупальца гигантских осьминогов.

Ромул опустился на мертвый ствол. Его короткая кухлянка, подбитая пушистым мехом росомахи с карминовыми хвостиками крашеного меха на рукавах, имела щеголеватый вид. Но почерневшее лицо и потухший взгляд выражали полное безразличие.

— Нельзя кочевать дальше… лес и лес будет. Пропадут олени…

Ромул был, в сущности, прав. В невообразимой чаще под снегом не оказалось ягельников, и голодные олени, разгребая снег, с жадностью поедали увядшую осоку вокруг замерзшего озера.

Пинэтаун устало прислонился к молодой лиственнице, топор не слушался ослабевших рук юноши. Костя улегся на широкие охотничьи лыжи, вытирая вспотевший лоб малахаем. Хотелось упасть в мягкий холодный снег и никогда больше не подниматься.

Неужели штурм Омолонской тайги — моя ошибка, и табун уперся в тупик?

Беспокойная мысль мучает сознание, затуманенное усталостью, ранит душу, будит глубоко спрятанное сомнение в успехе задуманного дела.

В этот миг и появился на просеке каюр, прибывший из совхоза. Он медленно поднимался на полугорье вместе с молодыми пастухами из стойбища, отряхивая рукавицей заснеженную одежду.

Письмо директора, написанное на бланке четким почерком, словно обжигает руки. Глухим от волнения голосом вслух читаю короткое распоряжение:

— «Олений табун повернуть в совхоз и вывести из Омолонской тайги на старые урочища у Стадухинской протоки».

Тяжелое молчание повисает над просекой.

Вздох, похожий на стон, нарушает мертвую тишину окоченевшей тайги. Пинэтаун, выпрямившись, шагает ко мне:

— Зачем комсомольскую бригаду попусту собирали, мучились, дорогу рубили?!

Обида, злость, горечь звенят в голосе юноши. В совхозе Пинэтауна выбрали комсоргом похода на Омолон. Он быстро сплотил молодежную пастушескую бригаду и теперь не хочет отступать — бежать от стен осажденной крепости.

— Приказ голов не вешать и смотреть вперед! — усмехается Костя.

Он усаживается на широкие охотничьи лыжи, вытаскивает кисет, свертывает чудовищную козью ножку, наполняет ее махоркой и закуривает.

Голова у Кости слегка клонится к левому плечу от давнего вывиха шеи. Лет пять он работает ветеринарным врачом в Колымском оленеводческом совхозе, свободно говорит по-якутски и по-чукотски, великолепно освоил практику северного оленеводства и неправильные распоряжения встречает спокойной, но язвительной шуткой.

Ромул молчаливо слушает письмо директора. Ни один мускул не шевельнулся на скуластом бронзовом лице молодого бригадира, лишь чуть хмурятся густые черные брови. Но я догадываюсь, что происходит в его душе.

Два месяца назад Ромул скрепя сердце согласился на дальний перегон табуна в глубь Омолонской тайги. Ему не хотелось принимать лишней ответственности. Директор совхоза был в Якутске, и мы с помполитом уговорили бригадира двинуть табун к неизведанным пастбищам Синего хребта.

Помполит, вероятно, улетел в долгий полярный отпуск, а директор совхоза, вернувшись из Якутска, послал распоряжение, отменяющее поход на Омолон.

Воспользуется ли Ромул правом отступления, которое так легко даровали ему?

— Что же, Ромул, будем поворачивать табун?

Не отвечая, Ромул хмуро оглядывает мрачные лица пастухов. Каюр успел рассказать в пастушеском стойбище о распоряжении директора совхоза, но молодые пастухи пришли с топорами сменить уставших людей на рубке оленьей тропы.

Костя, склонив голову, насмешливо посматривает на бригадира умными серыми глазами.

«Что, если Ромул откажется гнать табун дальше?» Шатаясь, подхожу к высокой лиственнице. Мощный ствол ее поддерживает крону распластанных ветвей. Бросив осточертевший топор, цепляюсь за высохшие, обломанные сучья.

— Не надо, упадешь, слабые сейчас руки! — сердито кричит Ромул.

По ветвям поднимаюсь, точно по лестнице. Срываясь с мохнатых лап, пушистые хлопья снега бесшумно падают вниз. Облако снежной пыли окутывает лиственницу. Внезапно передо мной открывается взъерошенный белый океан тайги. Вцепившись в промерзший ствол, жадно оглядываю горизонт.

Совсем близко из снежного моря волнистой грядой выступают безлесные вершины сглаженных сопок. Ближняя, самая высокая сопка круто вздымается к небу. Правильная конусообразная форма вершины придает ей сходство с потухшим вулканом.

Пологими уступами наш лесистый увал поднимается к плечу этой сопки. Вдали, у подножия увала, лежит белый щит незнакомого озера. Раздвигая тайгу, озеро вытягивается длинным языком к безлесным сопкам. Там смутно просвечивает длинная цепь таких же озер, разъединенных лесистыми перемычками.

— Сопки, друзья, чистые сопки!

От радости чуть не валюсь на голову Ромула. Он взбирается быстрее рыси по ветвям лиственницы. За ним, не отставая, карабкаются Пинэтаун и Костя. Внизу лиственницу окружили пастухи, и я вижу их взволнованные лица.

С ветвей вершины долго разглядываем белые сопки и ожерелье неизвестных озер среди тайги.

— Смотри, Костя, не древняя ли это старица Омолона?

— А, что? Старица?.. — Костя так пристально разглядывает панораму Омоленских озер, что едва понимает меня. — Ты прав — эти озера получились из пересохшей старицы.

— Совсем Омолон близко, — уверенно говорит Ромул.

Двигаясь по озерам, олени могли легко выйти к берегам Омолона. Перед нами распахивалась дверь в неведомый мир Омолонской тайги, но перешагнуть через порог мешала канцелярская бумажка.

— Пойдем на сопку, смотреть будем… — Бригадир махнул в сторону белой вершины.

Хотел ли он выиграть время на размышления или осмотреть с птичьего полета подходы к Омолону? Этого я так и не узнал.

Спускаемся с дерева. Ромул прекращает рубку оленьей тропы и отправляет пастухов в стойбище вместе с Михаилом (каюру давно пора отдохнуть после дальней дороги).

Подвязав широкие ламутские лыжи, мы вчетвером углубляемся в тайгу.

Ромул идет впереди, прокладывая извилистую лыжню среди лиственниц. Увал, по склону которого поднимаемся, должен привести нас к вершине высокой сопки.

Снег осыпается с ветвей, и белые фигуры людей скоро сливаются с ландшафтом зимней тайги. На широких охотничьих лыжах мы идем след в след, уминая лыжню.

— Хо! — тихо вскрикивает Ромул и останавливается.

Девственную белизну снега взрыхлили глубокие лунки крупных оленьих следов. По величине отпечатки не уступают следам лося и вдвое крупнее следов наших тундровых оленей. Огибая завал бурелома, следы гигантского оленя уходят наверх, к перевалу. Рассматриваем тропу с любопытством.

— Ламут ехал… Почему в гости не пришел? — удивляется бригадир.

— Может, дикий олень след оставил? — спрашивает Костя.

В тайге ему не приходилось бывать, и он с удивлением разглядывает отпечатки копыт лесного великана.

— Видишь, таях… — Ромул указывает на отверстия в снегу рядом с лунками оленьих следов.

Это ямки от посоха. В Колымской тайге посохи употребляют ламуты при верховой езде на оленях. Опираясь коротким шестом, наездник удерживает равновесие на плоском седле без стремени. Чукчи, якуты, юкагиры предпочитают зимой пользоваться нартами.

Ромул ощупывает снег в глубоких лунках.

— Мягкий… недавно проехал. Топоры услыхал — в тайгу повернул.

Поведение ламута кажется странным. Он слышал стук топоров на рубке просеки и, несомненно, уловил острый запах дыма нашего стойбища (запах дыма далеко разносится в зимнем лесу и служит верным признаком близкого жилья).

Нарушив неписаный закон тайги, незнакомец не вышел к людям и скрылся в пустынных чащах Омолона.

 

Глава 2. НАХОДКА

Бригадир прокладывает лыжню по следу верхового оленя. Ямок от посоха в снегу уже нет: наездник больше не пользуется таяхом. Кажется, что тропим след громадного дикого оленя.

Ламутские верховые олени, выведенные лесными охотниками многовековым отбором, гораздо крупнее тундровых учагов и славятся своим ростом. Но верховой олень, оставивший печать на снежной целине, отличается необыкновенной величиной.

Следы круто уходят влево и скрываются за валом бурелома. Пинэтаун сбрасывает на руку карабин и спускает затвор с предохранителя. Ромул останавливается и внимательно осматривает притихшую тайгу.

Неспокойно на душе и у меня. В заснеженной чаще завала чудятся всевидящие зоркие глаза лесного наездника.

«Кто он? Куда несет олень одинокого путника?»

Ромул, пошарив за пазухой, неторопливо вытаскивает кисет и обгорелую трубку.

— На сопки ламут поехал… — негромко говорит он, закуривая. В холодном воздухе синий дымок из трубки свивается в мелкие кольца.

Долго тропим след верхового оленя и наконец выходим на плоскую вершину таежного увала. Лиственничная тайга редеет. Прямые, как мачты, стволы образуют просветленный бор. В этих светлых лесных чертогах грудь дышит легко и свободно.

Ромул поспешно опускается на колени и быстро разгребает снег. Нетерпеливо всматриваемся в снежную яму — снег неглубокий.

Вот так диво: пышный ковер великолепных ягельников устилает землю.

Коричневые скулы Ромула блестят мелкими капельками пота. Пинэтаун срывает пухлую подушку ягельников. Беловатые их стебельки разветвляются, точно крошечные оленьи рога, образуя пушистые головки.

— Альпийская лишайница!

Живое серебро Омолонской тайги! Не здесь ли начинаются бесконечные поля нетронутых оленьих пастбищ, которые мы искали, прорубаясь сквозь чащу?

Дорогой ценой далась эта победа — сколько препятствий осталось позади, сколько усилий пришлось положить, сколько бессонных ночей прошло наедине с тревожными думами!..

Обсыпанные снегом, молчаливо стоим на пороге ягельного эльдорадо. Ковер девственных пастбищ расстилается всего в нескольких километрах от замерзшего озера, где томятся три тысячи голодных оленей. Бурная радость рвется наружу.

Но Ромул невозмутимо прокладывает ровную лыжню дальше, среди молчаливых лиственниц. Через час лиственничный бор уступает место редколесью — вступаем на склоны сопки. Редколесье незаметно переходит в криволесье — стволы деревьев вокруг скручены штопором, а мохнатые ветви повернуты в одну сторону, точно флаги по ветру.

Оканчивается и криволесье, тайга остается внизу. Причудливые снежные фигуры разбредаются у границы леса: плотные шапки снега накрыли карликовые деревья, и ветер прихотливо обточил снежные кулиги.

Выше, на крутом безлесном склоне, тускло отсвечивает снег, утрамбованный ветрами. На обледенелом панцире копыта верхового оленя не оставили отпечатков. Лесной наездник вышел на сопку, скрывая свой след.

Ромул вяжет лыжи чаутом и оставляет у последней снежной кулиги. Даже торбаса, подшитые мохнатыми оленьими щетками, скользят по фирновому снегу. Приходится вырубать топором ступеньки. Вытянувшись в цепочку, словно альпинисты, штурмуем конус вершины.

На лысой макушке обледенелой сопки ветер сдул снег и обнажил фантастическое нагромождение плит, разрисованных пестрыми наскальными лишайниками. В трещинах между глыбами лежат пружинистые подушки черных, словно обугленных лишайников.

Пинэтаун взбирается на массивную плиту песчаника. Она косо лежит на груде треснувших глыб, образуя последнюю грань вершины.

— Синий хребет… Синий хребет!

Голос юноши дрожит, срывается. Пинэтаун опускается на холодный камень, смахивая рукавицей непрошеные слезы.

Карабкаемся на вершину. Далеко-далеко на горизонте сквозь фиолетовую синь неба едва просвечивают острые пики и громады столовых гор, словно вырезанные из голубого мрамора.

Хребет простирается во всю ширь южного горизонта, тремя уступами спускаясь на запад, к серебристым куполам Юкагирского плоскогорья.

Скинув шапки, в торжественном молчании вглядываемся в расплывчатые контуры таинственного хребта. Разве можно описать волнение, охватывающее человека при виде никому не известной земли? Множество мыслей теснится в голове, радостно бьется сердце, и кажется, что орлиные крылья несут тебя к неведомым вершинам.

Вытаскиваю из полевой сумки буссоль, снятую с «Витязя», поднимаю прицельные рамки и беру засечки причудливых пиков. Рука дрожит, — пожалуй, впервые исследователь пеленгует эти безымянные вершины.

— Вступить и умереть!.. — вдруг решительно говорит Костя.

Он хорошо выражает общее настроение. Как хотелось нам достигнуть этой дальней цели!

Блестящими от слез глазами Пинэтаун смотрит на заветные вершины. Где-то в этих горах томится в неволе маленькая Нанга. Ждет ли она избавления или потеряла последнюю надежду? Может быть, и там льются сейчас невидимые слезы?

Стараясь не мешать юноше, рассматриваем величественный кругозор Омолонской тайги. С птичьего полета ясно видна неглубокая ложбина древней исчезнувшей протоки Омолона. Цепь замерзших озер лежит в этой ложбине. Изгибаясь громадной дугой, потяжина с озерами упирается в далекий мыс. Точно нос корабля, он врезается в замерзшее русло Омолона.

— Сохатиный Нос! — Ромул указывает на заснеженные скалы.

Действительно, очертания каменного мыса напоминают силуэт головы лося. Туловище образуют две сопки с волнистыми сглаженными вершинами. Кажется, что гигантский каменный зверь улегся среди тайги и, вытянув чудовищную морду, жадно сосет воду из Омолона.

Отправляясь в поход на Омолон, мы слышали о Сохатином Носе. Колымчане уверяли, что у подножия этого мыса приютилась последняя, самая дальняя фактория Чукотторга. На всякий случай я получил в совхозе телеграфное указание с Чукотки о снабжении из этой фактории и надеялся пополнить у Сохатиного Носа запас продовольствия для пастухов. Ведь дальше на пути к Синему хребту не было ни единой живой души.

Далеко внизу, вокруг замерзших озер, теснятся высокоствольные мачтовые лиственницы.

— Лиственничный бор! Смотри, Костя, вот где раздолье оленям! На Колыме не сыщешь таких зимовок.

— Место для зимовки отменное, — соглашается Костя. — По озерам маршрут проложим, олени в ягельных борах жирок к отелу нагуляют, стойбища будем у озер ставить. Вода близко, и рыбачить в прорубях можно.

Лесистая местность, расстилающаяся перед нами, как будто создана для зимнего выпаса оленьих стад. Но Ромул молчит, он словно не слышит наших слов и разглядывает дальние вершины.

— Послушай, Ромул, — не вытерпел я, — давай поставим здесь табун на зимовку, а директору напишем, что поздно поворачивать оленей обратно.

— Почему поздно? — хмуро ворчит Ромул. — На Стадухинскую протоку дорога знакомая…

— У твоей Стадухинской протоки жрать оленям нечего! — зло режет Костя.

Молодой ветеринар вспыльчив, он в упор разглядывает пасмурное, но спокойное лицо бригадира.

Ромул отлично знает, что ягельники у границы леса в Западной тундре совхозные стада топчут много лет кряду и пастбища там плохие. К весне олени худеют, и важенки приносят слабых оленят. Они замерзают в свирепые весенние пурги у границы леса, а в знойную комариную пору погибают от губительных эпидемий.

— Ты представитель дирекции, — вдруг обращается ко мне Ромул. — Пиши распоряжение: ставить табуны на зимовку у Сохатиного Носа!

Ромул сбивает меня с толку: имею ли я право отменять распоряжение директора совхоза? Старое предписание помполита разрешало мне принимать необходимые решения на месте, советуясь с бригадиром, на подотчете которого находились олени, и с ветеринарным врачом перегона. Но теперь мы получили прямое распоряжение директора — вернуть табуны.

— Дьявольщина! Да напиши ему… бумага все терпит! — загремел Костя.

— Ладно, Ромул, напишу распоряжение.

— Ну пиши, — невозмутимо говорит бригадир, закуривая свою обгорелую трубочку.

Чертыхаясь, я вытаскиваю записную книжку и огрызок химического карандаша. Написать распоряжение не успеваю…

Сверху слышится сдавленный крик Пинэтауна. Юноша скрывается за глыбой песчаника.

— Человек! Человек сложил! — пронзительно кричит он.

Молнией взлетаем на вершину. Пинэтаун, опустившись на колени, рассматривает странное сооружение из дикого камня.

Тур?!

Каменные башенки туров мне приходилось видеть на Кавказе, в студенческих альпийских походах. Достигнув трудной вершины, альпинисты выкладывают тур из камней и прячут внутри консервную банку с запиской о восхождении. Каменные туры на вершинах складывают также и топографы при съемке горной местности. Но здесь, в глуши Омолонской тайги, топографы еще не бывали, альпинисты и подавно.

Пинэтаун принимается разбирать башню, и вдруг из камней высовывается зеленое горлышко, закупоренное пробкой. Поспешно разгребая камни, вытаскиваем мутную от пыли бутылку. Сквозь зеленое бутылочное стекло просвечивает свиток бумаги.

— Везет вам на клады, — усмехается Костя. Он вспоминает письмо американского пирата, которое мы нашли летом на уединенном острове Колымской дельты.

Разбиваю бутылку, нетерпеливо разворачиваю бумажку и читаю:

Мария Контемирская вступила на сопку

Поднебесную 10 октября 19… года.

Liberte, Egalite, Fraternite!

Надпись выведена бисерным женским почерком. Год разобрать трудно цифры, выведенные карандашом, стерлись на сгибе шероховатой оберточной бумаги.

— «Свобода, Равенство, Братство»… — перевожу я.

Удивленно переглядываемся, не понимая, откуда в дебри Омолона, на сопку, не обозначенную на картах, явилась женщина. Женщина, написавшая боевой лозунг Великой французской революции.

Судя по сохранности письма, записку написали в этом году.

— Сегодня 7 декабря, — размышляю вслух. — Следовательно, Мария Контемирская вступила на вершину два месяца назад.

— Контемирская какая-то!.. Да что она, с неба на сопку свалилась? удивляется Костя.

— Непонятная история… Экспедиций здесь не бывало.

Вытряхнув из жестяной коробочки запасные спички, я осторожно вкладываю внутрь бумажку, прячу жестянку в камни и принимаюсь выкладывать разрушенный тур.

— Из фактории, однако, пришла, — спокойно говорит Ромул, махнув кисетом в сторону далекого Сохатиного Носа.

 

Глава 3. МАРИЯ

Распоряжение Ромулу пишу вечером после совета с пастухами. Мы все собрались в большой брезентовой палатке походного красного уголка. Пастухи часто приходили сюда отдохнуть после трудных смен на рубке оленьей тропы.

В палатке было уютно на ковре из оленьих шкур и тепло от раскаленной печи. Вместо поддувала ребята приладили железную трубку с отверстиями; вдвигая или выдвигая ее, они управляли накалом походного «центрального отопления».

Молодые пастухи горячо поддержали решение о зимовке у Сохатиного Носа; поворачивать табуны обратно на Колыму никто не хотел.

Движение оленьих стад к Синему хребту приостанавливалось. После размещения оленей на зимовку у озер Ожерелья (так окрестил Пинэтаун цепочку озер в ложбине исчезнувшей протоки Омолона) я решаю выехать с каюром на усадьбу совхоза и получить у директора согласие на штурм Синего хребта.

Как много неприятностей причинило мне вскоре это самовольное решение!

Ночью, после совета с пастухами, при свете луны и северного сияния, комсомольцы во главе с Пинэтауном прорубают просеку к озерам Ожерелья. Пинэтаун неутомим — почти сутки он усердно рубит лес, отказываясь отдыхать. Ему кажется, что каждый взмах топора приближает счастливую минуту встречи с Нангой.

Зимняя тайга, облитая лунным светом, переливается алмазными блестками, синеватые тени чернят светящийся снег, а снежная пыль, которую мы взметаем, клубится серебристым облаком. Долго прорубаем коридор среди спящей тайги.

И вот, свалив последние деревья, раздвигаем сверкающие снежные заросли тальника и выходим на лунное поле замерзшего озера.

Высоко-высоко над застывшей тайгой вонзаются в темную пропасть неба иглы северного сияния. Потухая и вновь загораясь холодным, наплывающим светом, они сходятся к зениту, в недосягаемой вышине.

Пинэтаун уходит вместе с пастухами отдыхать в стойбище. Мы с Костей остаемся на лунном озере и долго любуемся мерцанием иглистых лучей. Пять лет провел Костя в Заполярье и пять лет не устает любоваться живыми огнями Севера.

Золотой шар луны опускается на вершину сопки Поднебесной. Фирновые снега вершины тускло отсвечивают серебром. Далекий лесистый берег озера тонет во мраке. И вдруг чудится, что из этого мрака летят на озеро горсти рубиновых звезд.

— Искры, искры из трубы! — кричит Костя.

— Жилье? На берегу пустынного озера?

Искры летят низко над снегом, и Костя полагает, что вылетают они из трубы палатки. Не там ли поставил свой шатер лесной наездник, ускользнувший днем на сопки?

— Пойдем в гости? — спрашивает Костя, снимая с плеча карабин.

Противоположный берег озера не далее километра, рискованная ночная прогулка кажется заманчивой, и мы идем по твердому насту к мелькающим вдали огонькам.

Искры то гаснут, то снова вспыхивают во мраке. Наст, сглаженный ветрами, не скрипит. В торбасах наши фигуры, закутанные в меха, ночными призраками скользят по лунному озеру.

Луна прошла вершину сопки и осветила снежный лес на том берегу. Искры гаснут, и теперь мы шагаем к звездному ромбу Ориона, вдыхая чистый морозный воздух. Блистающее созвездие поднимается над лесом, там, где еще недавно мелькали искры.

— Смотри, прорубь.

— И пешня… Рыбаки?

— Видишь, сетку под лед пустили.

Действительно, пешня, лежавшая поперек проруби, обвязана концом обледенелой веревки. В тридцати шагах темнеет вторая прорубь. Рядом лежит колода, захлестнутая мертвой петлей подпуска. Сеть висит под толщей льда в воде между двумя прорубями.

— Недавно вынимали, вода не застыла, — шепчет Костя, оглядываясь на ближний берег.

Сноп искр вырывается из прибрежных тальников, освещая узкий проход, вырубленный среди лозняка. Стараясь не шуметь, идем утоптанной тропинкой сквозь полосу тальника. Очутились перед палаткой, слабо освещенной изнутри. Деревья снежными ветвями укрывают полотняный шатер. Искры летят из верхнего колена трубы, повернутого к озеру.

Молчаливо стоим на берегу, не решаясь спугнуть обитателя походного жилища. Наконец откидываю полот и мягко шагаю внутрь.

Что это, видение лунной ночи?

Красноватый блик света выхватывает из полумрака нежное девичье лицо с волной золотистых волос, спадающих пышным узлом на худенькие плечи. Груда раскаленных угольев светится в отворенную дверку печурки, освещая бледное личико.

Девушка оперлась подбородком на колени и задумчиво смотрит в горящие угли большими, светлыми глазами. Длинные ресницы ее вздрагивают; полуоткрытые, мягко очерченные губы шевелятся.

Погрузившись в собственные мысли, она не замечает непрошеного гостя.

— Здравствуйте…

Девушка вскрикивает и оборачивается. Рука ее выхватывает из темноты короткий винчестер.

— Кто вы?.. Что вам надо? — Тонкими пальцами она крепко сжимает стальной магазин, совсем близко вижу черное отверстие дула.

Делается не по себе: девчонка с испугу еще спустит курок и выпалит.

— Не бойтесь, мы не хотим вам зла. — Костя протискивается в палатку и разглядывает девушку во все глаза, так, будто она упала с луны.

— Бояться нужно вам — винчестер заряжен!.. — сухо предупреждает хозяйка палатки, настороженно посматривая на Костин карабин. — Положите карабин! — приказывает она.

— Ого… — ухмыляется Костя, кладя карабин. — Славно гостей встречают.

— Кто вы? — повторяет свой вопрос девушка, обращаясь ко мне.

Представляюсь, коротко рассказываю о перегоне совхозных оленей на Омолон и предполагаемой зимовке на озерах Ожерелья.

— Озера Ожерелья? — удивляется незнакомка. — Наши озера называются Горностаевыми.

Золотые волосы девушки свиваются кольцами и светятся нежным сиянием. Она осторожно кладет винчестер на колени и, тряхнув головой, быстрым движением поправляет пушистые пряди.

— А вы кто? — тихо спрашиваю девушку.

— Из фактории, Мария…

— Контемирская?

— Да. Откуда вы знаете?

— «Свобода, Равенство, Братство», — насмешливо декламирует Костя.

Девушка хмурится. Глаза ее сузились и блеснули, точно лезвия бритвы.

— Простите, Мария, Костя не может без шуток.

Лицо девушки оживляется. Она откладывает винчестер, удивленно поднимает на меня ясные, умные глаза и, потупившись, опускает длинные ресницы. Мимолетное, почти неуловимое выражение признательности мелькает на ее лице. Тонкие пальцы быстро перебирают и скручивают поясок узорчатой шерстяной кофты.

— Раздевайтесь… — спохватывается Мария. — Я приняла вас за беглецов.

Костя насмешливо фыркает. Я успеваю дернуть его за кухлянку, и он придерживает язык.

Девушка поспешно встает, зажигает свечу на крошечном столике и, подбросив в печурку дров, ставит греть блестящий никелированный чайник.

Снимаем меховые кухлянки и усаживаемся на мохнатой медвежьей шкуре около столика. Высокая фигура юной хозяйки с чуть угловатыми плечами отбрасывает причудливую тень на полотнище палатки. Лыжные брюки и красная шерстяная кофточка, перехваченная пояском, облегают гибкую, тонкую талию.

Мария расставляет кружки, распаковывает пачку сахара, насыпает груду печенья на эмалированную тарелку и открывает банку сгущенного молока.

— Хотите строганины?

— Очень! — откровенно признается Костя.

На Колыме это было любимое наше кушанье. В тайге пришлось полтора месяца питаться олениной, и мы давно мечтаем о свежей рыбе. Девушка выскальзывает из палатки.

— Чудо как хороша! — тихо говорю Косте.

— Уж больно тоненькая и нос поднимает…

Мария несет большого чира. Костя вежливо просит позволения очистить мерзлую рыбину. Ловко удалив якутским ножом чешую, он принимается строгать рыбу длинными стружками. Тонкими пальцами девушка подбирает розоватые стружки в миску, затем ставит строганину на стол, вытаскивает из берестяного ящичка соль и горчицу.

— Эх, горючего только не хватает! — сокрушается Костя.

Мария достает из своего волшебного ящичка объемистую фляжку. Костя осторожно принимает посудину, вытаскивает пробку и разливает в кружки рубиновую жидкость.

— Красное вино?

— Не-ет! — грозит пальчиком девушка. — Дедушкина наливка из черной смородины.

— Черной смородины?

— У нас ее много на островах Омолона. Крупная, как виноград.

Чайник кипит на печке, и Мария всыпает крутую заварку. Поудобнее располагаемся у походного столика и поднимаем кружки.

— За милую хозяйку!

— За дружбу!.. — смутившись, отвечает Мария.

Три кружки соединяются над столом. В этот миг никто еще не знал, что крепкая, верная дружба надолго соединит нас.

Снаружи палатки явственно слышится скрип полозьев.

— Нарты?

— Дедушка приехал! — радостно смеется Мария.

Около палатки рычат ездовые собаки.

— Тише, тише, Пан! — гудит густой голосище. — Назад… Да что вы, сдурели?

Собаки рвутся к палатке, почуяв чужих людей, наконец утихают, приезжий кидает им корм, отряхивает снег с одежды. Но вот полог распахивается, и в палатку с трудом втискивается высокий старик в мохнатой меховой куртке.

Он замирает на пороге, удивленно разглядывает нашу мирную компанию, освещенную ярко горящей свечой. Высокий лоб в глубоких морщинах, орлиный нос; грива седых волос, белая бородища опускается на широкую грудь. Спокойствием и грозной силой веет от богатырской фигуры седого великана.

— Что за люди?.. — Патриарх неторопливо снимает меховую куртку. Из-под нависших мохнатых бровей дед окидывает наши лица умным, старческим взглядом и вдруг ласково улыбается.

— Дедушка, это гости из оленеводческого совхоза. Оленей с Колымы на Омолон перегоняют, зимовать на Горностаевых озерах будут. — Мария отбирает у дедушки куртку, шапку, рукавицы.

— Добре, добре, хлопцы! Давненько гостей не видали, загрустила моя внученька, — гудел, как из пустой бочки, старик. — Михась Контемирский… — протянул он большую руку.

Я крепко трясу тяжелую ладонь и чувствую необычайную силу этой железной руки. Она сжимает мою ладонь сильнее и сильнее. Напрягая последние силы, я не поддаюсь сокрушающей хватке. В оленеводческом совхозе мы постоянно соревновались в рукопожатиях, но пересилить крепкого старика не могу. Не переборол тяжелой его ручищи и Костя.

— Добро, не перевелись еще молодцы! Крепкая рука — сердце верное… добродушно усмехается Михась Контемирский, усаживаясь к столу.

Мария опускается у ног дедушки, на медвежью шкуру. Широкой ладонью он гладит золотые пряди, посматривая на внучку с каким-то грустным участием.

Незаметно летит время. Пьем крепкий чай. Девушка обстоятельно расспрашивает о событиях на фронте. Последние сводки Информбюро нам привез каюр из совхоза, и мы с Костей по очереди рассказываем новости.

Мария слушает фронтовые известия с необычайным волнением. Рассказываю о польской добровольческой дивизии имени Костюшко, прорвавшей оборону гитлеровцев на границе Белоруссии. Ясные глаза девушки туманятся, и она никнет щекой к дедушкиной руке.

— Не горюй, внученька, скоро и наша Польша получит свободу.

— Скажите, Мария, Польша — ваша родина?

— Да, это моя родина, хоть и родилась я в Сибири. У меня две родины. Польшу научил меня любить дедушка, и я люблю ее больше жизни.

Глаза Марии говорят о пылком и чистом сердце, о доброй и ласковой душе. «Как попала юная полячка на Омолон? Кто ее дед?» Спросить об этом не решаюсь.

— Дедушка, вы работаете на фактории? — спрашивает Костя.

— Нет, мы с внученькой охотники, — усмехается старик. — Ловушки на горностая ставим, рыбу на озерах ловим.

— На фактории работает мой отчим, — вдруг говорит Мария.

— Посоветуйте, дедушка, где лучше разбить нам пастушеский лагерь? торопливо меняю я разговор, опасаясь нескромных вопросов Кости.

— В пуще, на берегу озера, ягельники ковром лежат, — ответил старик. — Ставьте у нашей палатки. Завтра мы ее снимем, на факторию поедем пушнину сдавать.

— Поедемте с нами, — вдруг предлагает Мария. — Дорогу на факторию узнаете.

Мы с Костей охотно соглашаемся. На фактории нужно договориться о снабжении пастухов продовольствием во время зимовки оленьих стад на Горностаевых озерах.

Пора уходить — около трех часов ночи. Выбираемся на вольный воздух, прощаемся с новыми друзьями и отправляемся в обратный путь, к стойбищу пастухов. Оглядываясь, еще долго видим одинокую фигурку на лунном поле замерзшего озера.

— Вот тебе и мадонна Омолонская! — смеется Костя.

— Хорошая девушка!

— Не знаю… — отвечает Костя. — Глаза-то у нее на мокром месте.

— Ни черта ты не понял!..

Всю дорогу идем молча. По-прежнему светит луна, отбрасывая голубые тени на серебряный снег. В стойбище нас давно ждут. Ромул не спит собирается искать пропавших специалистов. Рассказ о палатке на берегу озера и о людях с фактории успокаивает бригадира. Решаем перегнать утром олений табун на Горностаевые озера.

Засыпая в теплом спальном мешке, я словно в тумане вижу пышные пряди золотых волос, чистые глаза и нежное лицо Марии. На беду или на счастье встретилась мне эта девушка на Омолоне?

 

Глава 4. НА ФАКТОРИИ

Омолон делает излучину, огибая высокий мыс Сохатиного Носа. Замерзшее русло громадной таежной реки теряется в бесчисленных островах. Рощи гигантских чозений и тополей, окутанные пушистой изморозью, склоняются над белыми аллеями проток, словно куртины уснувшего зимнего парка.

В узких протоках деревья соединяются ветвями, образуя голубоватые снежные своды. Река с лабиринтом проток так широка, что белые рощи дальних островов сливаются на горизонте с фиолетовым небом.

Ледяной грудью Омолон упирается в красноватые утесы Сохатиного Носа, подернутые инеем. На страшных кручах в трещинах гладких плит цепляются распластанными корнями седые от снега лиственницы.

У подножия гранитной стены скользит по насту длинная собачья нарта. На фоне вздымающихся скал нарта, люди и собаки кажутся игрушечными.

— Осторожно… Мария!

Боюсь за девушку: одна из лиственниц, склонившись, готова упасть с кручи и раздавить нарту.

— Не бойтесь, дерево висит здесь два года! — обернувшись, кричит Мария.

Милое лицо ее румянит крепкий мороз, ресницы стали мохнатыми от инея, словно вокруг синих глаз повисли пушистые снежинки. Она ловко управляет собачьей упряжкой, тяжелым остолом притормаживая сани на крутых поворотах.

Невольно любуюсь Марией, кажется, что знаю ее давным-давно. В меховом капоре, в пестрой оленьей дошке, подбитой песцовым мехом, в торбасах, расшитых бисером, высокая и тоненькая, она похожа на Снегурочку.

Утром мы благополучно вывели оленьи табуны по узкому коридору просеки на Горностаевые озера. Ромул разбил пастушеский лагерь около палатки Контемирских, и берега пустынного озера ожили. Среди мачтовых лиственниц задымили палатки и зимние яранги. Вереницы груженых нарт образовали улицы, а на белом поле озера зачернели новые проруби для рыболовных сетей.

Бригадир распорядился слить стада в один табун, и зимовка на Омолоне началась. На берегу озера, в лиственничных борах, олени нашли уйму ягельников и почти не отходили от палаток.

Два часа назад мы с Пинэтауном помогли Контемирским снять и уложить палатку, погрузить мороженую рыбу в нарты. На факторию пришлось ехать без товарищей: Костя и Пинэтаун оставались в лагере готовить отчет о перегоне. Вернувшись из фактории, я предполагал тотчас выехать с Михаилом Санниковым в дальний путь к устью Колымы, на центральную усадьбу оленеводческого совхоза.

У Михаила отличная упряжка из дюжины колымских лаек, рослых и пушистых, широколобых и широкогрудых, выносливых, как волки. Я взял упряжку Михаила съездить на факторию и предложил Марии проложить санный путь налегке для груженой нарты дедушки Михася.

Теперь наша упряжка далеко опередила его нарту. Мария хорошо знает дорогу к фактории, а правит не хуже каюра. Проскочив клонившуюся лиственницу, мчимся быстрее ветра по замерзшему Омолону, и снежная пыль клубится по следу нарт. Отдохнувшие собаки свирепо тянут постромки, чуя близкое жилье.

— Фактория вон там, в протоке.

Большой и низкий остров жмется к стене Сохатиного Носа. Между утесами и непролазной чащей тальника открывается узкое устье пустынной протоки.

Мы проскальзываем в таинственный снежный коридор. Лозняк на острове уступает место длинноствольным чозениям с темной морщинистой корой. Среди чозении, точно заблудившиеся великаны, стоят одинокие белокорые тополя неохватной толщины. В северной тайге эти могучие деревья кажутся случайными пришельцами с Дальнего Юга.

Снег становится рыхлым. Следы лосей пересекают белую целину узкой протоки. Собаки, взъерошив загривки, ловят черными носами запах зверя; самые шустрые бросаются в сторону, пытаясь свернуть упряжку к чаще.

— Булат, вперед!

Передовик наваливается на постромки, и упряжка проносится мимо заманчивого следа. Булат хорошо слушается Марию. Он часто оглядывается, словно желая опять услышать ее звонкий голос, или грозным рычанием подгоняет непослушных собак, обнажая белые волчьи клыки.

В чаще ивняков на острове снег утрамбован заячьими лапами. Непуганые пестрые рябчики сидят на ветвях. Повернув хохлатые головки с блестящими бусинами глаз, они с любопытством оглядывают бегущих собак и людей на нартах.

Невольно тянусь за ружьем. В тундре рябчиков нет — хочу поохотиться на таежную дичь.

— Не стоит… их здесь много, — улыбается Мария. — Сейчас будет фактория.

Впереди, над сизыми макушками чозений, в тихом морозном воздухе, поднимается дым жилья.

Отвесная стена Сохатиного Носа внезапно кончается. Мягкие заснеженные увалы межгорного понижения, прикрытые дремучей тайгой, спускаются к Омолону. У подножия скал, среди мачтовых лиственниц, ютится домик фактории.

Поставленный на высокий бревенчатый фундамент, с крытым крыльцом и приземистыми амбарами для товаров, он похож на старинную сибирскую заимку.

Собаки с лаем и визгом бегут к фактории. Затормозив у крыльца, привязываем собак к нарте.

— Лесной форт, — подшучиваю я, оглядывая приподнятый на фундаменте сруб, сложенный из толстых бревен.

— Факторию строили давно, в гражданскую войну… — отвечает девушка. — Пошли, я познакомлю вас с отчимом. — Грустная улыбка мелькает на лице девушки.

Отряхнув друг у друга снег и скинув меховые кухлянки, поднимаемся на крыльцо. Мария открывает дверь, обитую мохнатой лосиной шкурой.

Длинный прилавок разделяет помещение магазина. Полки за прилавком гнутся под тяжестью товаров: вижу капканы и ружья, свинец и порох; телогрейки, сапоги и валенки; яркий ситец и палаточный брезент; чайники, кастрюли и котелки; штабеля плиточного чая, пачки душистого черкасского табака и полный ассортимент продуктов.

Такого изобилия не было на колымских факториях — ведь шла война, и завоз на Север был ограничен. Вероятно, в этой уединенной фактории скопились старые многолетние запасы.

На прилавке громоздятся в беспорядке горы пушистых беличьих шкурок. Меха не успели убрать. Кажется, что охотники лишь недавно вытряхнули из походных мешков всю свою добычу.

У старомодной конторки, спиной к двери, на высоком самодельном табурете восседает грузный человек в полинявшей гимнастерке без пояса. Он громко щелкает костяшками счетов. Бледный свет, проникая сквозь обмерзшие стекла, освещает литую шею, мясистый затылок, взъерошенные серебристые волосы и широкую спину с опущенными плечами.

Человек в гимнастерке не оборачивается на скрип двери и шум легких шагов Марии. Неучтивость хозяина кажется странной, ведь он слышал лай собак нашей упряжки.

— Приехали… на мою шею! — вдруг бурчит незнакомец, не оборачиваясь.

Мария вспыхивает, брови крыльями сходятся на переносье, глаза загораются. Стальной блеск этих ясных и чистых глаз я видел в палатке после злой Костиной шутки. Нарушая тишину магазина, я громко кашляю.

Человек у конторки вздрагивает, оборачивается и проворно сгребает с лакированного пюпитра свои бумажки. Бледно-голубые глазки подозрительно ощупывают меня, полное лицо краснеет, а широкий лоб блестит капельками пота.

— Извините… Думал, родственнички пожаловали.

Он поспешно встает, протягивая пухлую красноватую ладонь:

— Котельников.

Знакомимся.

— Неплохой урожай, — киваю на груду беличьих шкурок.

Заведующий факторией тревожно косится на прилавок.

— Пушнину считаю — инвентаризация, — словно оправдываясь, говорит он, сокрушенно разводя руками.

— Зачем вы говорите неправду? — тихо говорит Мария. — Эту пушнину вам сдал Чандара.

— Чандара? Мария, вы знаете Чандару?!

— Он сдает нам пушнину…

— По-твоему, я не должен принимать белку! — покраснев, кричит Котельников, не стесняясь гостя.

— Вы должны принимать пушнину у охотников. Откуда вы знаете, как Чандара получает эти горы мехов?

— Буду я еще разбирать, как он ее получает! Фактории нужны белка и план.

Теперь я понимаю смущение Котельникова. Кочевники Синего хребта нигде не числятся — не приписаны к национальным советам, и Котельников не имеет права принимать пушнину от Чандары.

Но может ли заведующий факторией в суровое военное время считаться с правилами? Ведь на «мягкое золото» мы покупаем боевые самолеты для фронта!

— Послушайте, Котельников, когда у вас был Чандара? Мне очень важно это знать.

— Чандара уехал вчера.

— Верхом?

— Да, у него были ламутские учаги.

Так вот чей след мы видели на склоне увала! Догадался ли Чандара, чьи топоры стучали в тайге?

Может быть, и Нанга была тут, совсем близко?

— Чандара всегда приезжает один, неизвестно откуда, он не пускает своих охотников на факторию, — нахмурившись, отвечает Мария. Волнуясь, она скручивает свой шерстяной поясок, и мне чудится теперь что-то бесконечно милое и детское в быстром движении ее худеньких пальцев.

Коротко рассказываю о появлении Чандары в Западной тундре, о похищении Нанги, о таинственных стойбищах Синего хребта и наших планах освоения далеких горных пастбищ.

Странное выражение появилось на лице Котельникова, когда он услышал о походе к Синему хребту.

Телеграмму Чукотторга о снабжении пастухов совхоза из Омолонской фактории он принимает, едва скрывая раздражение. Я перехватываю быстрый взгляд, сверкнувший ненавистью.

Склады уединенной фактории ломятся от товаров, и мне непонятна эта беспричинная злость. Однако Котельников соглашается снабжать продовольствием пастушескую бригаду Ромула. Вероятно, он не хочет осложнять отношений с представителями оленеводческого совхоза.

Радуюсь успешному завершению переговоров: теперь участники похода получат великолепную продовольственную базу на зимних пастбищах Омолона.

Приглушенный лай собак доносится с улицы. Перегоняя друг друга, кидаемся с Марией к двери и сбегаем по ступенькам крыльца.

Великан в меховой куртке, опрокинув нарту, ухватив потяг, едва сдерживает ездовых собак. Натягивая постромки, они рвутся в драку к нашей упряжке.

— Пан, назад! — гремит густой голосище.

— Булат, ко мне! — звонко откликается Мария.

Нелегко утихомирить освирепевших псов. Дедушка Михась, улыбаясь, посматривает на пылающее лицо Марии.

Она обнимает за шею грозного Булата, и передовик мирно трется острыми волчьими ушами о ее колени.

Негостеприимно встречает своего родственника Котельников. Насупившись, он даже не здоровается с дедушкой Михасем, когда мы втроем входим в магазин.

— Ну, купец, принимай пушнину… — Михась вытряхивает из брезентового мешка на прилавок груду мягких горностаевых шкурок.

— Мария, где вы добыли столько горностая? — спрашиваю я шепотом.

— На Горностаевых озерах. Мы с дедушкой промышляли там весь месяц, тихо отвечает она.

Котельников долго и придирчиво оценивает пушнину. Отборные шкурки были сняты чисто, и Михась насмешливо разглядывает злое, вспотевшее лицо своего родственника.

Почему Котельников плохо относится к своим близким? Удобно ли спросить об этом Марию? Дело с продовольствием уладилось. Пора возвращаться в пастушеский лагерь, но мне не хотелось так быстро покидать факторию.

— Оставайтесь у нас, а завтра утром поедете, — как бы угадывая мои мысли, просто говорит Мария.

Решаю переночевать на фактории, и мы отправляемся кормить собак. Раздавая юколу, я спрашиваю Марию, почему она не любит своего отчима.

— Он много горя принес маме и… душу променяет на деньги.

— А где ваша мама?

— Мама умерла…

Слезы на глазах, побледневшее личико, нахмуренные брови заставляют меня пожалеть о вопросе.

— Простите, Мария, я не знал о вашем горе.

— Это было давно… — Девушка встряхивает волной золотистых волос и вдруг тихонько касается моего плеча.

Теперь мне понятна грустная задумчивость Марии. В глуши тайги она росла без материнской ласки. Дедушка Михась вряд ли мог заменить ей мать.

Мы выскочили в лыжных костюмах кормить собак, и вскоре крепкий мороз загоняет нас обратно в факторию. Котельников уже принял горностаевые шкурки и записывает в большую конторскую книгу колонки цифр. Он погрузился в свое занятие и не замечает нас.

Дедушку Мария находит в маленькой кухоньке у чисто выбеленной печки. Заполнив крошечную комнатушку, Михась стряпает обед.

— Ой! Дедушка, опять? Опять готовишь?

Мария принимается отбирать у старика кастрюльки, сковороды и консервные банки. Михась осторожно отводит заботливые девичьи руки.

— Поговори с гостем, внученька, поговори, замолчалась ты у меня в тайге. Иди покажи свои книги и камни.

Неуловимые искорки вспыхивают и гаснут у нее в глазах. Она ласково приникает к дедушке и целует широкую жилистую руку.

Маленькая комнатка Марии оказывается очень уютной. Она не шире двух метров, в одно окошечко. Койка с белоснежной подушкой накрыта пушистым зеленым одеялом. Бревенчатую стенку над ней закрывает шкура белого оленя. На шкуре висят одностволка и патронташ, набитый гильзами. У окошка помещается самодельный письменный столик из выстроганных досок, а в углу высокая этажерка, уставленная книгами.

Перегородку напротив койки украшает цветная карта мира. Вместо ковра на полу распластана мохнатая шкура бурого медведя. Меня удивляет блестящая черная ее шерсть и полоса снежно-белого меха на шее.

Короткий зимний день окончился, спускаются сумерки, и Мария зажигает на столе керосиновую лампу с матовым абажуром из оберточного пергамента.

— Неужели на Омолоне водятся черные медведи?

— Эту шкуру подарил дедушке Чандара…

Никогда не приходилось мне слышать о черномастных бурых медведях с ошейниками белого меха. Может быть, в горах Синего хребта сохранились такие медведи? Уж не сибирские ли это родственники черного гималайского медведя?

— Мария, подумай, ведь только гималайский медведь имеет черный мех и белый воротник…

Усаживаюсь рядом с девушкой за письменный столик. Ее пушистые волосы почти касаются моего лица, обветренного морозами. Как хорошо сидеть рядом с Марией в теплом жилье у горящей лампы, далеко-далеко от людских поселений, в сердце Омолонской тайги!

На столе замечаю чернильницу, вырезанную из белой древесины тополя. В деревянный бокал, в щеточку серебристого волоса выдры, вставлено длинное орлиное перо. У лампы лежат тетрадки и учебник физики.

— Вы занимаетесь физикой… на Омолоне?

— Не только физикой, — улыбается девушка, кивая на этажерку.

Средняя полка забита учебниками. Они не застаиваются на полке, об этом говорят истертые их корешки.

В тени абажура стоит фотография в лакированной рамке. Невольно протягиваю руку и беру фотографию. На полинявшей от времени, рыжеватой бумаге красуется живописная группа. В середине этой группы, свободно опершись на саблю, сидит на венском стуле широкоплечий бородач в кожаной куртке, с удивительно знакомым лицом.

Длинные, как у священника, черные волосы падают ему на плечи, богатырскую грудь закрывает пушистая борода. Орлиный нос с горбинкой, густые брови и продолговатые, темные глаза украшают открытое и смелое лицо воина.

На коленях у него небрежно лежит маузер в деревянной кобуре. Кожаная куртка на груди расстегнута и открывает на гимнастерке орден Красного Знамени.

Вокруг лихого командира тесной группой сошлись боевые его соратники в кожанках и гимнастерках, в фуражках и папахах, косо перевязанных лентами. Около бородатого великана сидит, скрестив ноги, юноша в запыленных сапогах и вылинявшей гимнастерке.

Локти лежат на коротком кавалерийском карабине. Фуражка, сбитая набекрень, открывает чуб светлых вьющихся волос. Из-под чуба с фотографии смотрят знакомые ясные глаза, опушенные длинными ресницами; чуть нахмуренные брови разлетаются крыльями, мягко очерченные губы полуоткрыты…

Мария?!

У ног партизана расположилась с кавалерийским карабином Мария, переодетая в мужское платье.

В нижнем углу фотографии разбираю полустертую надпись: «Свобода, Равенство, Братство, 1921 год»…

Но ведь в гражданскую войну Марии еще не было на свете…

— Мария, кто это?

— Михась Контемирский — мой отец, он погиб в двадцать втором году…

— Где? — невольно срывается у меня.

— Двадцатого марта, под Якутском.

— А это… ваш дедушка?

— Нет, — печально улыбается Мария. — Друг дедушки, командир партизанской бригады Каландаршвили. Отец был его ординарцем.

— Каландаршвили? Ну конечно, Каландаршвили! Можно ли забыть лицо этого удивительного человека…

Год назад по дороге на Север в историко-революционном отделе Иркутского музея я долго рассматривал необычные фотографии легендарного партизанского комбрига.

— Мария, как подружился дедушка с Каландаршвили?

— Дедушку сослали в Сибирь из Одессы, а Каландаршвили — из Тифлиса. Они подружились в Иркутске, в 1907 году.

— Дедушка сражался на баррикадах? — тихо спрашиваю я.

— Да… почти. Он помогал восставшему «Потемкину».

Походная жизнь полна неожиданностей: в сердце Омоленской тайги я встретил дочь польского партизана, внучку ветерана революции.

Как сложно переплелись затем наши судьбы!

— А орден, орден Боевого Красного Знамени?

— Орден Каландаршвили получил в сражении под Читой. Там в двадцать первом году он разгромил японских самураев. В этом бою ранили отца.

Мария хмурится, она опускает голову и о чем-то задумывается. Так хочется успокоить ее, прогнать грустные воспоминания. Я осторожно беру маленькую холодную ручку, и она тонет в моих ладонях.

— Так нельзя… — улыбается девушка, осторожно высвобождая руку.

— Покажите свои камни.

— Камни?

Она живо опускается на колени, вытаскивает из ящика тяжелый полотняный мешочек и высыпает на стол груду гладких разноцветных камней. Обточенные водой, они играют всеми оттенками голубых и зеленых красок.

Что это: малахит или яшма? Иногда белые жилки кварца разбегаются по камню.

— Это галька. В лагунах Омолона вода у нас чистая, как слеза, а голубые камни на дне красят воду в изумрудный цвет.

Вдруг среди малахитовой гальки тускло блеснул самородок причудливой формы. Вытянутый изогнутым хоботком, он похож на мертвую золотую улитку без раковины.

— Самородное золото? Где вы его нашли, Мария?

— Дедушка говорит, что это слиток сплавленных самородков.

— Слиток? Золото плавится при очень высокой температуре — в тайге его не сплавить.

— Самородок мне подарил Чандара, когда впервые явился на факторию. Дедушке он подарил шкуру черного медведя…

— Опять Синий хребет!

Долго рассматриваем с Марией золотую улитку. Неужели в Синем хребте скрываются никому не известные россыпи золота?

 

Глава 5. СТОЛКНОВЕНИЕ

Дружба с Марией явилась сама собой. Незримыми узами соединила нас глубокая близость мыслей и устремлений. Еще недавно совсем чужие, мы стали близкими, как два друга, испытанные в одной беде.

Может быть, нашей быстрой дружбе помогло и одиночество. Ведь у девушки на далекой таежной фактории не было ни подруг, ни товарищей, и она жила одна.

Прощаясь, Мария в последнюю минуту сказала, что больше всего на свете нужно ценить дружбу, уметь делить и горе и радость, быть как одна душа. Я долго держал теплую руку в ладонях, и она не отнимала ее.

А теперь грустно и пусто вокруг. В лунном тумане стынет белая равнина Западной тундры. Холодно мерцают звезды во мраке полярной ночи, и полнеба охватывает светящееся туманное кольцо. Луна в центре огромного небесного венца, и кажется, что смотришь в жерло космической пушки, направленной на близкую планету.

Люди у бивуачного костра затерялись пылинками на дне сияющего стального колодца. Михаил указывает трубкой на венец в небе.

— Большая пурга будет. — В морозном воздухе голос каюра звучит странно и глухо.

В дальнем пути с Омолога нам везло — погода стояла ясная, морозная, в мягких снегах тайги собаки легко тянули тяжелую нарту по старому следу Михаила. Сегодня, в серые сумерки короткого полярного дня, мы оставили позади границу леса и теперь устроили последний привал на снежном панцире Западной тундры, у заструга, обточенного ветрами.

Вязанку дров Михаил прихватил у границы леса. Костер в зимней тундре не греет, спина под меховой кухлянкой мерзнет, коченеют ноги в двойных торбасах, и дрожь пробирает все тело. Отогреваю у огня пальцы и снова пишу дневник.

«…Булат по тебе скучает. Я часто говорю с ним, имя твое услышит и тихо-тихо скулит. Михаил у костра курит, чай в котелке бурлит, а вокруг равнина в лунном тумане спит».

Не замечая, пишу в рифму.

— Чего пишешь и пишешь? — спрашивает каюр, неторопливо выбивая трубочку, точенную из кости.

— Так себе, нечего делать.

— Чай пить надо. Ветер, однако, грянет.

Прячу дневник. Михаил снимает с огня чумазый котелок, разливает в походные кружки дымящийся на морозе чай. Глотаем обжигающий напиток, и тепло разливается по жилам. Хлеб в рюкзаке замерз, хоть руби топором, и мы с волчьим аппетитом уписываем с чаем вареную оленину. Сочная оленина быстро возвращает потерянные силы.

Свертываем лагерь и снова пускаемся в путь. В зимней тундре нам повсюду дорога. Свирепые северные ветры утрамбовывают снег в гладкий панцирь, сдувают сугробы, оставляя лишь голые лезвия застругов.

В Западной тундре заструги вытянуты с юга на север, вдоль потока господствующих ветров. Наши полозья пересекают снежные гребни под углом около 30° (таково направление на близкую усадьбу оленеводческого совхоза). Теперь и в пургу каюр не собьется с пути, пересекая под избранным углом эти ветровые стрелы.

Собаки, повизгивая, мчатся галопом. Булат скачет, прижав уши, вытянув волчий хвост, натягивая потяг в струну. Сейчас, в призрачном свете луны, упряжка колымских псов смахивает на волчью стаю, тропящую след добычи.

По гладкому насту сани скользят почти с быстротой пассажирского поезда. Ветер обжигает лицо. Вцепившись в обмерзший ремешок, затягиваю капюшон кухлянки и вдруг сквозь песцовую опушку вижу мерцающие алмазные блестки. Они вспыхивают и гаснут у горизонта снежной равнины.

— Неужели огни поселка?

Тревожно замирает сердце. Правильно ли я поступил, не выполнив распоряжения, оставив олений табун далеко на юге, в пустынных дебрях Омолонской тайги? Как примет директор наше самовольное решение?

Огни на горизонте разгораются ярче и ярче — это светят окнами домики центральной усадьбы совхоза на дальнем, высоком берегу Колымы. В поселке работает моторная электростанция, и электрические огни совхоза служат путникам тундры в полярную ночь надежным путеводным маяком.

Невольно вспоминаю дебри Омолона. Увижу ли я когда-нибудь электрические огни на диких плоскогорьях Синего хребта?

Колючий ветерок принимается дуть с севера. В лунном мареве дымит поземка, вьются, изгибаются живые снежные струи, скрывая полозья. Нарта словно плывет в серебряном океане.

Наконец собаки сбегают на речной лед, устремляются в лабиринт проток и, почуяв запах жилья, махом пролетают широкое снежное поле замерзшей Колымы. Обсыпанные снегом скалы остаются левее, собаки с визгом выносят нарту на высокий правый берег.

Мы очутились на широкой улице поселка, укатанной полозьями многих нарт. Бревенчатые дома гостеприимно светят окнами. Уже полночь, но спать в полярном поселке не ложились. Ярко горят широкие окна главного общежития совхоза. Там ждет меня уют и тепло комнаты, устланной коврами оленьих шкур.

— Домой поедешь?

— К черту дом, гони к директору!

Хочу разом покончить с неприятным делом и отсыпаться, отсыпаться за долгий путь.

— Однако, крепко ругать будет!.. — сокрушенно качает головой каюр и, свернув в проулок, гонит упряжку на дальний край поселка.

Бревенчатый домик директора на отлете, среди лиственничного редколесья; там тоже еще не спят. Подкатываем к утепленному тамбуру.

Ох, как трудно переступать порог!

Сбрасываю кухлянку в сенях, отряхиваю снег с путевых торбасов, толкаю дверь, обитую оленьими шкурами.

У чайного стола — Катя, жена директора. Она разливает в стаканы чай из шумящего самовара. Гладко причесанные русые волосы украшают миловидное лицо в редких крапинках веснушек, слегка вздернутый нос не портит лица, придает ему трогательную простоту.

— Ой, Вадим приехал!.. Иди же сюда, Алексей!..

В комнату стремительно входит невысокий стройный человек в белой сорочке, в галифе и хромовых сапогах. Покручивая ус, пристально смотрит в лицо блестящими темными глазами. Черные, слегка вьющиеся волосы спадают на смуглый лоб, исчерченный тонкими морщинами. Подтянутый, собранный, он удивительно похож на Чапаева.

Это директор оленеводческого совхоза. Характер у него вспыльчивый, необузданный. Устало прислоняюсь к притолоке. Вид у меня, вероятно, растерянный.

— Что-о? Табун распустил?!

Голос директора звенит, срывается, на худощавом лице перекатываются желваки, у жесткой линии губ топорщатся закрученные усы.

— Табун цел, на зимовку поставил, на Омолоне…

Недобрая усмешка обнажает белые, как кварц, зубы.

— На Омолоне? А мой приказ — белкам под хвост?!

— Поздно, Алексей Иванович, было поворачивать… Решили зимовать в тайге.

— В трущобу табун завел, оленей бросил, сюда прискакал?

— Ромул тоже решил ставить табун на Омолоне. Вот карту, материалы привез…

— К дьяволу материалы! Совхоз не институт, табун не опытный кролик полтора миллиона стоит!

— Но помполит разрешил поход к Синему хребту.

— Помполит на материк смылся — оставил мне вашу кашу расхлебывать. Кой черт понес в тайгу, мало вам неприятностей в тундре!..

Директор взбеленился. Смуглой ладонью рубит воздух, словно шашкой. Михаил присаживается у порога и невозмутимо закуривает свою трубочку.

— Однако, хороший олений корм нашли в тайге, что твое одеяло, указывает он трубкой на широкую кровать, накрытую пушистым заячьим одеялом.

— И ты, старый, туда же! Он Джека Лондона начитался, готов весь совхоз на луну угнать, а тебе что на Омолоне нужно?

— Довольно, Алеша, ругаться. Люди умаялись с дороги, едва стоят… Садитесь…

— Не суйся, не бабье дело! Подавай чай… А ну, садитесь.

Сбросив лыжную куртку, усаживаюсь за стол. Моя рубашка, потемневшая от копоти, выглядит не совсем парадно.

— Эх, хлопцы разнесчастные! Как цыгане, кочуете и кочуете с оленями. Присмотреть некому. Приносите белье, я вам постираю завтра.

С благодарностью киваю Кате. Не раз выручала она из беды специалистов совхоза, умеряя слишком крутой нрав мужа. В северном поселке почти не было незамужних женщин. Многие из молодых обитателей совхоза вздыхали, поглядывая на Катю. Но она держалась с нашим братом строго — крепко любила своего Алексея. Может быть, поэтому мы чуть ли не боготворили ее.

Катю Алексей Иванович встретил на «материке» три года назад. Молоденькая скромная работница с «Трехгорки» полюбила черноусого северянина с крутым, огневым характером. Они поженились и вместе приехали в оленеводческий совхоз. Заботливые женские руки быстро навели порядок в бревенчатом жилье директора. С той поры, рассказывали старожилы, мягче, отходчивее стал директор.

— Ну, романтик, расписывай «похождения в дебрях».

Не жалея красок, долго рассказываю о походе сквозь тайгу, о найденных полях зимних пастбищ в мачтовых борах Омолона, о продовольственных запасах одинокой фактории у Сохатиного Носа, о Котельникове и Контемирском, вскользь упоминаю о Марии.

— Хороша девка, знатно собаками правит! — вдруг прищелкивает языком Михаил, прочищая свою трубку. — Однако, женит Вадима…

Неожиданная реплика каюра смущает меня. Сбиваюсь и умолкаю.

— Влюбился, что ли, на Омолоне? — посмеивается Катя.

Проклинаю в душе свою неловкость. Почему смутился — не знаю. Ведь с Марией нас соединяет лишь дружба, и девушка ни о чем, кроме дружбы, не говорила.

Алексей Иванович хитровато щурится и прячет усмешку в черный ус.

— Пинэтаун к своей Нанге на Синий хребет рвется, ты невесту на Омолоне завел. Да разве повернут они табун…

Неуместная шутка задевает меня. Мы прорубались сквозь тайгу, мучились, прокладывая путь оленям, нас влекла на Омолон неукротимая жажда деятельности, горячее стремление освоить новые девственные земли, двинуть крупное оленеводство на юг, на пустующие таежные пастбища. Неужели он до сих пор не понимает этого?

— Хоть вы и директор, а Марию и Нангу к делу не путайте…

— Не учите! — взъерошился директор. — Табуном рисковать не позволю! Весной тундровых оленей не удержишь в тайге, уйдут к морю, растает табун, как сахар в стакане, а мне отвечать? Вернешь оленей в Западную тундру, и точка!

— Нет, повертывать табун с Омолона не стану.

— Что-о? Пока не ты, а я директор совхоза.

— А партийная организация, райком зачем? Жаль, нет помполита…

— Партийная организация, райком под суд за меня не пойдут.

— Будет, будет браниться.

Катя наливает опустевшие стаканы, подсовывает блюдечки с темно-вишневым вареньем из голубики — нашего «полярного винограда».

— Ладно, хватит! Не прошибешь тебя разговорами. Пей чай. Завтра поедем в райком.

Алексей Иванович хмуро покручивает ус. Разговор не клеится. Молчаливо потягиваем крепкий, ароматный чай, наслаждаясь домашним вареньем. Все усилия Кати примирить нас разбиваются о невидимую преграду. Прощаюсь с директором холодно. Катя провожает к порогу.

— Не забудьте, приносите завтра постирать и… не грустите.

Серые Катины глаза вспыхивают смешинками. Крепко сжимаю заботливую, дружескую руку.

 

Глава 6. КАБАЛЬНАЯ ГРАМОТА

Пурга разгулялась не на шутку. Северный ветер воет в печной трубе, играет в проводах струнами полярной арфы. Снег ударяет в замерзшие окна так, словно в стекла бросают горсти сухого песка. На улице темно, и космы слепящего снега кружатся под свист ветра, заметая сугробами домики поселка.

Начался месяц пурги. В тундре прервалось сообщение — слишком сильны и продолжительны бураны в этом году; даже опытные каюры не решаются пуститься в путь.

Все собрались на усадьбе и отдыхают после бесконечных скитаний по тундре.

В комнате, устланной оленьими шкурами, тепло и уютно. На бревенчатой стенке прибиты ветвистые оленьи рога, висит оленья шкура, отсвечивает воронеными стволами мой зауер.

Яркий свет электрической лампы льется из-под абажура, освещая письменный стол с бумагами. Сильные порывы ураганного ветра замыкают иногда провода, свет на мгновение гаснет, и чугунная печка светится в темноте огненно-красным сиянием.

Давно перевалило за полночь. Поселок спит, укутанный сугробами. Поет пурга, как будто скрипка плачет за белыми обмерзшими окнами.

Тоскливо на душе… Неужели всегда новое пробивает дорогу в такой непримиримой борьбе?

Два месяца торчу на центральной усадьбе, а толку нет. Боясь лишней ответственности, Алексей Иванович не согласен пускать табун к Синему хребту. В райкоме он назвал смоленский поход авантюрой. Я не остался в долгу и обвинил его в трусости. Мы сцепились на совещании, как драчливые олени, и теперь почти не разговаривали.

Ведь это огромное дело — подарить отчизне в трудную минуту громадный узел девственных пастбищ, крупнейшее оленеводческое хозяйство в сердце Колымской тайги, совсем близко от золотых приисков Дальнего таежного строительства.

Не желая осваивать Синий хребет, директор собственной рукой лишал хозяйство перспектив: в тундре, в кольце многотысячных стад оленеводческих колхозов, совхозу расти некуда.

Райком не решил нашего спора. Посоветовали запросить Якутск. Телеграмма ушла два месяца назад, но Якутск молчал. И вот час назад радист передал по телефону из районного центра неожиданный телеграфный ответ: 

«Колымский совхоз передан Дальнему строительству решайте сами на месте»…

Какой крутой поворот в нашей жизни! Не изменит ли передача совхоза внезапно и судьбу смоленского похода?

Управление строительства помещалось далеко на юге, в Магадане, пожалуй, не ближе Якутска. Но золотые прииски строились в сердце Колымской тайги, на подступах к пустынным плоскогорьям Синего хребта.

Почему Якутск не дал прямого указания штурмовать Смоленскую тайгу? Неужели там не понимают, что наши противоположные взгляды не примиришь на месте?

Вероятно, и директор не спит, получив эту хитроумную телеграмму. Решаю отправиться к нему для последнего объяснения.

Буран достиг особенной силы. Бревенчатый дом сотрясают тяжелые удары ветра. И вдруг в минутное затишье слышу за окном приглушенный лай ездовых собак и скрип полозьев. Прислушиваюсь… Снова ничего не слышу сквозь вой снежного урагана.

Почудилось? Разве найдутся люди, готовые пуститься в путь сквозь гибельную пургу?

Чу, опять…

Брякает гиря у входа. В коридоре шорох. Тихие шаги, ближе и ближе. Кто-то невидимый шарит по стене. Отворяется дверь.

Сгорбленная белая фигура в обледенелых мехах перебирается через порог. Лица не видно: малахай закутан обледенелым шарфом. Снежный гость, точно слепой, протягивает руку и оседает на оленью шкуру.

Подхватываю ночного пришельца, отдираю примерзший шарф, сбрасываю малахай.

— Пинэтаун?!

Красное от мороза лицо неподвижно. Пурга затянула ледяной коркой кухлянку, меховые штаны, камусы…

Хватаю с полки флягу со спиртом. Пинэтаун судорожно глотает обжигающую жидкость. Открывает глаза, жмурится в тепле раскаленной печки.

— Ух, доехал!.. Совсем замерз! — невнятно бормочет юноша заплетающимся языком.

— Ноги поморозил?

— Ко… не знаю.

Стягиваю торбаса с меховым чулком. Ноги окоченели, но, кажется, целы: спасли чулки из пушистого волчьего меха и стельки из сухой травы.

— Откуда ты, что с оленями?

— Ромул в Западной тундре…

— Табун повернули?!

— Нет, олени на Омолоне с Костей.

Ничего не понимаю. Уж не во сне ли вижу Пинэтауна? В последнее время часто мучат кошмарные сны. Трогаю холодные льдинки, примерзшие к меху, не сплю. Рядом живой Пинэтаун. Он блаженно улыбается теплу и тихо спрашивает:

— Почему долго не ехал? Совсем запутались: не знаем, куда кочевать: вперед к Синему хребту, обратно ли в Западную тундру? Ромул думал, думал, к директору поехал, тебя искать…

— Да где же он?

— В первой бригаде у Прокопия спит — олени не идут, страсть пурга крутит. Я собак у Прокопия брал, к тебе поехал.

Ну и дела! Бригада Прокопия стоит на зимнем стойбище у границы леса, в пятидесяти километрах от усадьбы совхоза. Не представляю, как пробился юноша один сквозь снежный смерч чудовищной пурги, бушующей в открытой Западной тундре?

Пинэтаун вытаскивает из-за пазухи замшевый мешочек, непослушными пальцами развязывает ремешок, вытряхивает на оленью шкуру комсомольский билет, серебряную медаль и два пакетика, склеенные треугольником.

— Письма тебе привез…

— Два письма?

— Одно Костя прислал. А это Мария велела передать. Без тебя совсем скучная девка стала.

Письмо Марии… Радостно дрогнуло сердце. Осторожно прячу крошечный конвертик в карман лыжной куртки. Не хочу читать письмо девушки на людях. Распечатываю Костино послание.

Пишет, что олени отлично провели зимовку, пора выбирать место отела. Но куда двигать табун? Ромул трусит, едет к директору — рассчитывает повернуть оленей обратно на Колыму. Оканчивая письмо, Костя язвительно спрашивал, долго ли мы с директором будем «тянуть кота за хвост».

Вовремя Пинэтаун прорвался сквозь пургу. Появись Ромул на центральной усадьбе — всему делу крышка. Алексей Иванович не преминет воспользоваться паническим настроением бригадира и вернет оленей в тундру.

Нельзя терять ни минуты. Угощаю Пинэтауна горячим чаем и поджаренными оленьими языками. Рассказываю о настроении директора, о неожиданной телеграмме из Якутска. Юноша сонно кивает, укладывается на мою койку и мгновенно засыпает.

Пора…

Натягиваю меховой комбинезон с капюшоном, одеваю мохнатые рукавицы, запираю на ключ комнату (пока никто не должен знать о появлении Пинэтауна), отворяю дверь тамбура и окунаюсь в гудящий омут пурги.

Ветер сбивает с ног, тащит по гладкому насту в воющую темь. Ощупью переползаю высокие сугробы, защищая лицо от жалящих ледяных игл. Снимаю с пожарного сарая лопату и долго пробираюсь сквозь упругий снежный вихрь, цепляясь за жерди оград.

В снежном водовороте пурги ползущий человек в меховом комбинезоне, в круглом скафандре обледенелого капюшона похож, вероятно, на водолаза, заблудившегося на дне океана.

После стычки в райкоме я не появлялся у Алексея Ивановича. Мы виделись только в конторе совхоза. Домик замело ребристым сугробом. Над снегом торчат макушки засыпанных лиственниц. Едва светит обмерзшее окно.

«Не спит…»

Прокапываю траншею к заснеженному тамбуру. Ветер рвет из рук лопату, слепит снежной пылью. Внезапное вторжение не удивляет директора. Он сидит за столом, подперев худощавой ладонью смуглую небритую щеку, словно поджидая гостя. На столе исписанный лист бумаги.

Катя крепко спит, свернувшись под заячьим одеялом. Пушистые волосы волной раскинулись на подушке. Невольно любуюсь спящей молодой женщиной.

— Пришел, возмутитель спокойствия?

— Пришел, Алексей Иванович.

— Читал?

— Читал…

— Ну, «решим на месте»?

— Пойдем к Синему хребту. Не угоним табун в тайгу, стесним летом стада у Полярного океана — сгубит оленей копытка.

— Копытка, говоришь. Ну, это не страшно — стихия, спросу нет, а вот табун в тайге распустишь — за решетку угодишь.

Едва сдерживаю возмущение: он готов потерять оленей от эпидемии, лишь бы не рисковать своим благополучием. Неужели и последнее объяснение окончится пустой вспышкой, тяжелым личным столкновением?

Разворачиваю на столе карту. В двухмесячное «сидение» на усадьбе разрисовал цветной тушью маршрут похода на Омолон, неизвестные речки и озера, часть омолонского русла, сопку Поднебесную, ягельные боры и в дальнем углу карты безымянные вершины Синего хребта (положил их на градусную сетку засечками с двух омолонских сопок).

— Смотрите, сплошные поля ягельников, олени в тайге привыкли, зимовку хорошо провели…

— Ну, это еще неизвестно. Промышленники с Колымской заимки пишут: оленей ваших видели в устье Омолона, повернул твой Ромул обратно табун.

— Не повернет Ромул оленей!

Алексей Иванович хмуро разглядывает карту, почесывая небритую щеку. Глубокие морщинки залегли между черными бровями. О чем он думает? Ох, если бы он знал, что Пинэтаун спит в главном общежитии совхоза, а в ближней пастушеской бригаде пережидает пургу Ромул, рассчитывая получить приказ об отступлении.

— Передача совхоза, Алексей Иванович, на носу. Магадан поддержит поход к Синему хребту — живое мясо на ногах к приискам подгоняем.

Искра тревоги мелькнула и погасла в темных глазах, — кажется, попал в цель. Может быть, передача совхоза таежному строительству перевесит чашу весов?

Он решительно встряхивает густой шевелюрой:

— Ладно, пойдешь к Синему хребту…

— Алексей Иванович!

— Пойдешь, если подпишешь документ.

— Документ?

Директор подвигает мне лист плотной бумаги, исписанный размашистыми строками. Читаю бумагу, буквы пляшут перед глазами — вот последний козырь.

— Ого! Кабальная грамота…

— Не согласен? — живо спрашивает Алексей Иванович, пряча усмешку в черный ус.

На бумаге написано от моего имени согласие принять на себя всю материальную ответственность за перегон трехтысячного табуна оленей на плоскогорья Синего хребта.

— Что, не понравилось? Это тебе не диссертация… Полтора миллиона на ногах — к приискам гонишь, а на меня напираешь… Вот и решай теперь.

Читаю ультиматум. И только сейчас представляю всю глубину ответственности и риска перегона полудиких тундровых оленей в глубь девственной тайги. Как заглянуть в будущее, увидеть, что ожидает меня на плоскогорьях Синего хребта? Имеет ли право директор в государственном хозяйстве требовать единоличной ответственности? Ведь личная ответственность в советском хозяйстве сочетается с коллективной. А если распустим табун в тайге? Что тогда?

Последний ход рассчитан тонко: не лучше ли действительно отступить, повернуть табун на Колыму и спокойно плыть по течению, ни за что не отвечая?

Директор хитровато щурится, словно читая скрытые мысли, и преспокойно ожидает ответа. Сейчас он его получит! Хватаю ручку и подписываю «кабальную грамоту»; жирная клякса срывается с пера вместо точки.

— Тьфу ты, бес, подписал!..

— Пишите теперь распоряжение Ромулу ставить табун на отел в Омолонской тайге.

— Черт с тобой, лезь в омут, Жюль Верн омолонский!..

Махнув рукой, директор быстро пишет приказ на клочке бумаги, ломает перо, вытаскивает из кармана печать и прихлопывает бумажку так крепко, что на столе подпрыгивают и звенят стаканы.

Катя тихо вскрикивает во сне, откидывая одеяло.

— Бери, что ли… Хватит на чужих жен поглядывать, — вдруг смеется Алексей Иванович. — Любуйся на Омолоне своей Марией.

Беру приказ. Сердиться не могу, буйная радость теснит грудь. После отела оленей из тайги уже не повернешь, судьба похода к Синему хребту решилась.

Прощаюсь. Говорю, что выеду на Омолон утром.

— В такую пургу ехать? Окончательно спятил…

— Нужно, ждут вашего приказа на Омолоне.

Хочу во что бы то ни стало перехватить Ромула в бригаде у Прокопия и завернуть на Омолон. Прошу Алексея Ивановича не показывать моего обязательства никому на усадьбе, не мешать делу обезличкой в походе, ведь Ромул должен головой отвечать за табун.

— Не учи… без тебя знаю! Что же я, не советский человек, что ли? ворчит он, пряча документ в полевую сумку.

Я задумался. Еще не поздно повернуть табун. Может быть, директор опытнее в этих делах, и лучше послушать осторожного совета, пока не поздно… Вспоминаю товарищей и вдруг с особой остротой понимаю, что выиграл битву, отступать нельзя.

— Поехал. Не поминайте лихом!

— Ой, да упрямый ты… чалым.

Он сжимает на прощание руку, и злость больше не портит красивого цыганского лица. В эту вьюжную ночь я не предполагал, что свидеться нам больше не придется — непредвиденные обстоятельства навсегда разведут наши пути.

 

Глава 7. НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА

Ночью я распечатал письмо Марии. За окном по-прежнему бесновалась пурга. Пинэтаун крепко спал на койке, раскинув руки. В потертом конвертике оказался смятый листок, исписанный знакомым мелким почерком. Вот что писала девушка:

«Пишу потому, что не знаю, увидимся ли мы. Помните, как хорошо было вместе: тихим пламенем горела лампа, время близилось к полуночи, а мы долго перебирали омолонские камни, рассматривали золотой самородок. Я была так счастлива. Теперь у нас часто бывает Костя. Дедушка подружился с ним. Костя привозит нам книги из походной библиотечки, и все такой же — нарочно злит меня. Снова перечитала «Как закалялась сталь». У жизни нужно брать только хорошее, воспитать в себе правдивость, справедливость, настойчивость и выдержку, умение постоять за себя и своих товарищей. Вам я все могла говорить и не скрывать ничего. Быть может, наши души и мысли очень близки друг другу? Не хотела посылать письмо и даже смяла его. Но Ромул говорит, что вернет оленей на Колыму, и Вы, может быть, не приедете к нам никогда. Я хорошо понимаю — можно так слиться с делом, которому служишь, что не останется ни места, ни желания, ни времени собственному «я». Если можно, приезжайте.
В а ш  д р у г  М а р и я».

Письмо взволновало, как нежное прикосновение дружеской руки. Я завидовал Косте: он мог когда хотел видеть Марию, слышать ее голос и говорить с ней. Хотелось чем-то хорошим отблагодарить девушку за ласковое слово. Вот тут я и вспомнил о Булате. Оделся, снял со стены свой зауер и выбрался на улицу.

Долго пришлось карабкаться по сугробам, проклиная пургу, к одинокой хижине Михаила. В окошечке не было света — каюр спал. И я едва добудился старика, барабаня изо всей мочи в обмерзшие стекла.

Неожиданная просьба, да еще в полуночье, удивила каюра. Я просил отдать, в обмен на ружье, Булата — передовика Михайловой упряжки. Михаил купил Булата у промышленников слепым щенком, вырастил в крепкого ездового пса и обучил водить упряжку. Часто каюр брал с неутомимым Булатом первые призы на районных гонках, и передовика, похожего на волка, мечтали заполучить многие каюры Нижне-Колымской тундры.

Но и мое ружье славилось на весь район метким боем. В этой стране дичи ему не было цены. У Михаила разгорелись глаза: весной и осенью он промышлял пролетных гусей и такое ружье имело для него особую ценность.

Старый каюр осторожно поглаживал блестящие «крученые» стволы, покачивая седой головой:

— Эх, парень, знать, присушила тебя девка, коли дорогое ружьишко отдаешь!

Для виду старик поторговался, попросил в придачу дроби и, не вытерпев, ударил по рукам, уж больно хотелось поскорее получить драгоценное ружье.

Кто мог подумать, что несколько часов спустя этот счастливый обмен сохранит нам с Пинэтауном жизнь.

И вот нарта скользит по льду Колымы. Темно, не видно собак в снежной сумятице пурги. Потяг натянут, где-то впереди наваливается на постромки Булат с дюжиной ездовых псов. Передовик отлично ведет упряжку сквозь пургу.

Ветер воет и пронзительно свистит, крутит и гонит снег по темному, оголенному льду. К счастью, дует в спину, и упругий воздушный поток подгоняет нарту.

Передо мной покачивается на санях белая фигура Пинэтауна, укутанная в меха. Юноша правит, чутьем угадывая незримые приметы санного пути. Пора сворачивать в Боковую виску, она где-то тут близко и поведет нас к низкому, левому берегу Колымы.

Отыщет ли Пинэтаун в слепящем снежном вихре узкий вход в протоку?

За пазухой кухлянки, в кармане лыжной куртки, спрятан заветный приказ. Тут же, у самого сердца, письмо Марии в маленьком истертом конвертике. Теперь письмо долго будет кочевать со мной в снегах.

Дорогой ценой куплен приказ о наступлении: всю душу вымотали два месяца треволнений на усадьбе. Припоминаю жаркие схватки на совещаниях и документ, оставленный в залог директору, затягивающий мертвую петлю при малейшей оплошности.

В санях увязаны в палатку походная печка, спальные мешки, рюкзаки с нехитрым скарбом и двухнедельный запас продовольствия. На собаках едем к Прокопию, где пережидает пургу Ромул. Дальше на Омолон ринемся на сытых, отдохнувших оленях.

Сквозь вой пурги впереди чудится странный металлический лязг.

— Слышишь, Пинэтаун?

Юноша кивает и останавливает нарту:

— Неужто лед ломает?

Пинэтаун тревожно прислушивается к необычным звукам. Металлический грохот слышится яснее и яснее, приближаясь с каждой секундой. Снежная пелена засветилась словно изнутри, и вдруг совсем близко смутно вспыхивают огни.

Ну и дьявольщина!

Что-то большое, гремящее ослепляет фонарями, наползает из тьмы, лязгая железом; кажется, навстречу мчится грохочущий паровоз.

Булат с рычанием прыгает в сторону, увлекая растерявшихся собак. Нарты опрокидываются. Прыжок передовика спасает от гибельного столкновения. Обсыпанный снегом, ревущий мотор с горящими фарами повисает над санями. В последнюю минуту водитель успевает затормозить.

— Вездеход? На льду Колымы?!

Космы серебристого снега вьются в лучах электрических фар. Заснеженная дверка кабины отворяется. На снег выпрыгивает высокий человек в канадской штормовой куртке. Он нагибается и кричит сквозь вой пурги и рев мотора:

— Извините, едва не раздавили… Далеко ли до усадьбы?

— Три километра! Сворачивайте к скалам…

Рев мотора заглушает голос. Приезжий манит в кабину.

Узнаю вездеход аэропорта. Зачем тяжелую машину гонят в такую дьявольскую пургу из районного центра в оленеводческий совхоз?

Отряхнув снег, втискиваемся с Пинэтауном вслед за приезжим в кабину вездехода и захлопываем дверцу. Рев мотора стихает. Светятся циферблаты приборов, блестят белки глаз водителя. Его-то я знаю — это механик аэропорта. И еще кто-то незнакомый сидит в кабине.

— Привет, Джек Лондон, куда в такую непогодь понесло?.. Чуть не прихлопнул тебя гусеницей! — Механик включает в кабине свет.

— На Омолон еду.

Незнакомец быстро откидывает капюшон. Он еще молод. Лицо широкое, на высокий лоб спадают каштановые пряди, четко обрисованы полные губы; из-под густых бровей внимательно смотрят живые серые глаза.

Незнакомец протягивает большую ладонь и улыбается, поблескивая золотым зубом:

— Так вы и есть омолонский Жюль Верн? Познакомимся. Андрей Буранов… из Магадана. Еду принимать ваш совхоз.

Голос у него мягкий и звучный.

— В такую пору? Как пробрались в Заполярье?

— Самолетом до Средне-Колымска, «по веревочке» — почтой в районный центр, на вездеходе к вам.

— Ловко! В Магадане не зевают.

— Вездеход на усадьбе загрузят олениной?

— Конечно, у кораля целый штабель мороженых тушек.

— А районный центр без мяса… — хмурится Буранов.

— Пургу пережидаем, не везут олени в такую непогоду.

Гость из Магадана усмехается:

— Пережидать непогоду будем — далеко не уедем. А техника на что?

— Ого, видно, в Магадане не привыкли ждать!

— Не привыкли… — спокойно соглашается приезжий.

Много чудес наслышались мы в Заполярье о Дальнем таежном строительстве, о преобразовании целого края в верховьях Колымы, Индигирки и на Яне. Очевидно, там, на Юге, совсем иной размах жизни.

Снег бессильно ударяется в смотровые стекла.

— Вот бы Омолону такой размах, — размышляю вслух.

Буранов с любопытством поглядывает на меня.

— Рад, что встретились, нужное дело задумали с Омолоном, но рискованное.

— Нужное? Не все так думают…

Рассказываю о своих треволнениях. Вытаскиваю из полевой сумки карту и показываю обширные ягельные боры, открытые на Омолоне, они раскрашены на планшете желтой тушью. Рассказываю и о бумажке с тяжким обязательством.

— Лихой директор! — смеется Буранов. — Хорошо, что не испугались. Ехать на Омолон нужно, и быстрее, а вот гнать многотысячный табун дальше на плоскогорье Синего хребта без глубокой разведки нельзя.

— У нас ламутская карта Синего хребта есть.

— И ей полсотни лет? А если тайга сгорела, в гарях загубите табун?

Буранов, конечно, прав. Вероятно, в райкоме он хорошо ознакомился с нашими смоленскими материалами. О разведке Синего хребта мы давно мечтали. Но два месяца, потерянные на усадьбе, отняли драгоценное время. Правда, была последняя возможность… Но можно ли думать об этом в военное время?

— Есть одна возможность быстрой разведки…

— Какая? — живо спрашивает Буранов.

— Самолет. Осмотр с воздуха Омолонской тайги и подходов к Синему хребту.

Гость из Магадана задумывается. С тревогой всматриваюсь в мужественное лицо, тронутое полярным загаром. Не сгоряча ли брякнул о самолете, и так уж окрестили «смоленским Жюль Верном», ведь каждый самолет дорог сейчас далекому фронту.

— Самолет… — Буранов задумчиво потирает лоб. — Вы, кажется, правы единственная возможность. Ану-ка, пишите докладную генералу.

— Сейчас, генералу?!

— Да, сейчас. Я передам ее начальнику строительства в Магадане.

Буранов протянул блокнот и самопишущее перо.

Быстро пишу короткую докладную записку начальнику строительства. Будет ли толк из этой бумажки? Пинэтаун недоверчиво поглядывает на приезжего, обещающего самолет.

Тогда я еще не знал, что этот человек не бросал слов на ветер.

— Ну, Пинэтаун, прощай, ищи свою Нангу!.. А вы передавайте привет Марии.

Все знает. Краснею и, скрывая смущение, сдавливаю бурановскую руку так крепко, что он вскрикивает.

— Ну и ручища у вас! Может, встретимся на Омолоне, а?

— О, приезжайте к нам! Вам понравится Омолонская тайга.

Мы с Пинэтауном выпрыгиваем на лед. Буранов, прощаясь, машет рукавицей, захлопывает дверцу, мотор ревет, и вездеход, взметая гусеницами снежную пыль, исчезает во мраке ненастья.

Пинэтаун замер, прислушиваясь к затихающему вдали рокоту. Вокруг крутятся, завиваются снежные вихри. Ледяные иглы жалят лицо, воет и свистит ветер.

Уж не привиделся ли нам вездеход в пургу?

 

Глава 8. РУБИКОН

Куда они запропастились?

На месте зимнего стойбища остались лишь остовы палаток и запорошенные снегом головни давно потухших костров. Опустевшие проруби на озере замерзли, а оленье коповище в ягельных борах замела пурга.

Пусто…

Ромул разгребает снег и ощупывает угли покинутых очагов. Пинэтаун бродит между мачтовых лиственниц, рассматривая следы. Усталые олени лежат у нарт, поводя боками, шерсть у них в белой опушке изморози: пурга сменилась сильным морозом.

Совершив последний утомительный переход, мы только что выехали на Горностаевые озера, рассчитывая отдохнуть в тепле, среди товарищей. И вместо стойбища нашли пустой заснеженный берег.

Почему Костя снял зимнее стойбище, куда двинул оленей?

Ромул поднимается и хмуро закуривает свою неизменную трубочку.

— Два дня назад укочевали. Зачем ветеринарный врач табун гонял, кто будет отвечать, а?

— На Омолон ушли! — кричит Пинэтаун, махнув на юг рукавицей.

Кой черт понес Костю на Омолон! Уж не повел ли он табун к Синему хребту на собственный страх и риск? Это Костя мог сделать.

Ромул злится. Взмахивая поводком, поднимает упряжку. Ездовые олени у него отменные — крепкие, жирные быки чукотской породы. Он ловко садится на легкие чукотские «турки», связанные ремнями из кривых оленьих рогов и тонких изогнутых планок. Нарта похожа на этажерку, и кажется, что рассыплется на ближайшей кочке.

Ездить на таких нартах надо умеючи, ловко балансируя при толчках. Ромул мчится впереди, мягко подпрыгивая на изрытой оленьей дороге. Едва поспеваю за ним на своей якутской нарте с прочной дугой «барана». С такой дугой, охватывающей спереди полозья, не зацепишься за стволы.

Пинэтаун на легких «турках» замыкает стремительно несущийся караван. В упряжке у него пара пестрых беговых оленей.

Широкая полоса умятого снега ведет сквозь лиственничный бор напрямик к Омолону.

Десять дней назад мы с Пинэтауном благополучно пробрались сквозь пургу к ярангам Прокопия и перехватили Ромула, который собирался ехать на центральную усадьбу совхоза.

Ромул долго вертел приказ директора, недоверчиво щупал бумажку пальцами, огрубевшими на морозе, по складам читал размашистые строки, разглядывал печать. Тихо выругавшись, он с досадой плюнул и согласился ехать обратно на Омолон.

Дорогу в тайге пришлось торить заново. Пурга замела старый след. По очереди мы шли на лыжах впереди упряжек, и все равно олени проваливались по брюхо в рыхлый снег. Останавливались лишь на короткие ночлеги, и в десять дней совершили чудо — снова проложили санный путь на Омолон.

Долго мчимся по следу ушедшего табуна. И вдруг среди лиственниц вижу оленей. Они лениво копытят снег, добывая корм. На дне брошенных снежных ям пестрит ковер ягельников. Олени скусывают лишь самые лакомые пушистые верхушки клядонии. Ну и раздолье им в девственных ягельных борах!

Появляются группы и косяки оленей. Здесь пасется весь наш табун.

Впереди, в просветах между стволами, белеют широкие поля заснеженных русловых проток Омолона и на бесчисленных островах — купы тополей и чозений, окутанные пушистой изморозью. Снежный узор их ветвей сливается вдали с нежно-сиреневым зимним небом.

Олени, почуяв дым близкого стойбища, мчат галопом. В лицо летят и бьют комья снега, позади нарт клубится снежная пыль.

— Ух, вот они!.. — кричу я.

На широкой поляне дымят палатки, курятся яранги, накрытые оленьими шкурами. Вереницей вытянулись увязанные нарты, готовые к походу.

— Куда еще собрался Костя?

Наше внезапное появление всполошило стойбище. Из шатров выбегают пастухи, из большой белой палатки кубарем выкатывается Костя.

— Костя, приказ везем!

— Наконец-то… пропавшая душа!

Обнимаемся. Костя душит меня медвежьей хваткой. В меховых брюках и оленьей куртке он действительно смахивает на лесного медведя.

— Куда табун двинул, медведь?

— Омолон переходить хотел.

— Омолон… без разрешения?

— Плевать на разрешение! Приплод губим…

— Почему, что случилось?

— Омолон не перелезем вовремя — телят угробим.

— Успеем… Приказ теперь есть.

— К дьяволу бумажки! Там на полсотню километров ни кустика ягельников нету.

Костя указывает на Омолон. Стойбище приютилось у края приподнятой террасы. Она обрушивается к замерзшей реке нагромождением ржаво-красных обледенелых утесов. Внизу белую целину Омолона режет прямой, как струна, след нарты. Он уходит на юг в сторону противоположного берега и теряется между дальних островов.

— Пятьдесят километров…

Теперь понимаю, какая опасность грозит оленям. Костя рассказывает о разведке зимних пастбищ, которых хватит на этом берегу Омолона на два крупных оленеводческих совхоза, и о последнем маршруте через Омолон…

Ширина безъягельной омолонской поймы достигает тридцати километров. На противоположном берегу тайга на террасах Омолона выгорела, и двадцатикилометровая полоса мертвого леса преграждает путь к обширным ягельным полям, которые Костя обнаружил за гарью, на уступах заомолонских сопок.

— Представляешь мое настроение? Тебя и Ромула нет, дни идут, отел на носу; пятьдесят безъягельных километров табун может едва осилить, пока осенний жирок олени не спустили. Пропустишь время — крышка; голодный переход через Омолон будет невозможен — массовые выкидыши начнутся. А у нас две тысячи важенок с телятами в брюхе. Ну и решил двинуть табун, пока не поздно, через Омолон. Хотел завтра кочевать на ту сторону.

Чуть поодаль молодые пастухи тормошат Пинэтауна. Почти четыре месяца люди не слышали фронтовых известий. Юноша рассказывает о стремительном наступлении нашей армии, о смелых операциях партизан в глубоком тылу врага.

Ромул молчаливо курит, слушая взволнованные разговоры.

— Омолон будем смотреть, — вдруг говорит он, выколачивая трубку.

Бригадир подзывает Кымыургина. Подбегает низенький, широкий в плечах парень, перевязанный чаутом. Ромул велит ловить свежих ездовых оленей и приглашает пить чай в свою просторную ярангу.

Откидывая рэтем, едва сдерживая волнение, спрашиваю Костю: давно ли видел Марию и здорова ли она? Приятель хмурится. Несвойственное выражение грусти мелькает и гаснет на его лице.

— Да что ей сделается! Все тебя ждет, нос задирает, мадонна омолонская.

Слова Кости поднимают горячую волну в душе: «Милая Мария, ждет! Когда же увижу ее?»

Входим в холодный шатер яранги, сбрасываем кухлянки и вползаем в теплую меховую комнатку зимнего полога.

— А Михась?

— Хороший дед… все горностая промышляет. А Котельников — сволочь, в дым разругался с ним! Пастухов хотел обмануть. Предложил мне такую комбинацию с нормой продуктов!.. Чуть морду ему не разбил!

Костя сжимает кулачище. За два месяца привольной зимовки он поправился, поздоровел, заметно раздался в плечах.

— Ну, ты, брат, поосторожнее, еще снабжать пастухов откажется.

— Пусть попробует, всю конторку разнесу… Жулик он! — зло бормочет Костя.

И все-таки осложнять отношения с Котельниковым не следует, лучше примирить с ним Костю при удобном случае. Я и не подозревал, что в эту минуту Котельников готовил предательский удар в спину.

Час спустя отправляемся на свежих упряжках осматривать путь завтрашнего кочевья. Откладывать переход табуна через Омолон невозможно.

Старый след Костиной нарты уводит в лабиринт заснеженных проток. Удивляюсь необычайной мощи чозениевых и тополевых рощ на островах. Вокруг вздымаются могучие стволы, смыкаясь тяжелыми снежными кронами над белыми протоками. Мчимся словно в снежных туннелях, освещенных искусственным матовым светом.

Ромул скользит на своей легкой нарточке, внимательно оглядывая заснеженные островные чащи. На гибких ивовых ветвях сидят рябчики. Вспоминаю день, когда мы ехали с Марией на факторию. Так же, как тогда, непуганые птицы не улетают, близоруко приглядываясь к бегущим оленям.

В молодых ивовых рощах снег сплошь утоптан заячьими лапами. Среди стволов мелькают заячьи уши. В этих дебрях зайцы почти не боятся человека и похожи на кроликов.

Проехали километров пятнадцать. Протоку пересекает тропа лосиных следов. Неожиданно Ромул сворачивает по следу и скрывается в боковой протоке.

— Куда помчался бригадир? Разве догонишь лосей на оленьей упряжке?

Гоним свои нарты вслед. Отдохнувшие олени переходят в галоп. Настигаем Ромула. Свернув в узкую протоку, он остановил нарту у просветленной рощи высокоствольных чозений.

— Нартовой дорогой лучше ехать, — советует Костя. — По компасу проложил, прямо на тот берег.

— Обед оленям искать будем, — отвечает Ромул, вытаскивая кисет и трубку. Он хитровато щурит свои продолговатые монгольские глаза.

Костя свертывает и закуривает гигантскую «козью ножку».

— Ягельников на островах нет. Я уже искал.

Остановились у самого края чозениевой рощи. Повсюду следы лосей. Но странно — объеденных прутьев и обгрызенной коры не видно. Лоси, как северные олени, копытили тут снег.

Лесные великаны не едят ягельников. Что искали они под снежным одеялом?

Ромул выколачивает пепел, прячет трубочку, достает с нарты короткую деревянную лопатку с хитроумно подвязанным ремешком и разгребает снег. С ремешком раскидывать снег лопаткой очень удобно.

— Что такое?

Под снегом нежно зеленеют растеньица, похожие на крошечные тропические пальмы. Пушистые зеленоватые стебельки густо застилают песчаную отмель.

Хвощи?!

Ромул идет вдоль протоки, копая снег, и везде ковер хвощей еще сохраняет под снегом свою свежесть.

— Совсем жирные станут олени — хвощи зимой все равно что масло людям! — бормочет бригадир, разгребая новые и новые снежные лунки.

Переглядываемся с Костей. Вот так Ромул! В хвощах химики обнаружили уйму белков, и олени на этих глухих протоках подкрепят свои силы в дальнем переходе через Омолон.

Как хорошо, что с нами Ромул! Всю жизнь кочевал он с оленями, великолепно изучил повадки этих полудиких животных. С таким бригадиром можно проложить дорогу хоть куда.

В стойбище возвращаемся ночью. Усталости как не бывало, на душе легко и свободно. Луна освещает таинственным светом снежные коридоры проток. Опустив повод, еду последним. За Костиной нартой олени бегут ровной рысью. Маршрут завтрашнего похода размечен. Опять приходится откладывать поездку на факторию, к Марии. Но теперь, кажется, ждать недолго.

Олени рванули галопом, выносят нарту по крутому скату на террасу. В лунном мареве палатки и яранги кажутся фантастическим серебряным городом. В стойбище не спят, красноватые искры вылетают из труб. Ожидают разведку…

В эту лунную зимнюю ночь не ложимся. Все понимают, что переход через Омолон отрежет все пути отступления. Приподнятое, тревожное чувство охватывает всех участников рискованного похода к Синему хребту.

Рассвет ожидаем в большой палатке красного уголка. Рассказываю пастухам о встрече с Бурановым на льду Колымы, о передаче совхоза Дальнему строительству, о гидроплане, который, вероятно, прилетит из Магадана, когда русло Омолона очистится ото льда.

Не успеваю отвечать на вопросы. Наши пастухи родились в Колымской тундре, еще не видели многоэтажных городских домов, железной дороги, фабрик. Рассказ о городе в тайге, о рудных предприятиях, экскаваторах, бульдозерах, пассажирских автобусах, совершающих рейсы в дебрях Колымской тайги, кажется им красивой сказкой.

Пора собирать табун. Пинэтаун уходит с пастухами в тайгу. Снимаем стойбище. На лунной поляне у обрыва террасы выстраивается вторая вереница груженых нарт.

Тайга наполняется шорохом и скрипом. Приближается табун.

В четыре часа утра выступаем в поход. Светит лунная ночь. Впереди по снежному полю замерзшего Омолона подпрыгивает на своей «этажерке» Ромул, за ним едем мы с Костей. Позади, растянувшись широкой лентой, бредут олени. Их здесь три тысячи. Справа и слева, точно в сторожевом охранении, — Пинэтаун и Кымыургин.

Цепь пеших пастухов замыкает табун. В хвосте медленно плывет поезд груженых нарт. В лунном сиянии наше шествие напоминает кавалерийскую часть, растянувшуюся на марше.

Светлеет. Табун входит в лабиринт омолонских проток. Оглядываясь, уже не вижу хвоста растянувшейся колонны.

Дважды Ромул останавливал табун в глухих омолонских протоках, найденных накануне. Проголодавшиеся олени рассыпались по заснеженным берегам, разгребали копытами рыхлый снег и с жадностью поедали зеленоватые стебельки хвощей. После отдыха они преодолели полосу мертвой, сгоревшей тайги и благополучно вышли на ягельные склоны заомолонских сопок.

Отельное стойбище ставим в просветленной тайге на верхнем склоне гольца. Между деревьями белеет сглаженная его вершина.

Поднимаемся с Костей на лысину, обдутую ветрами. Суровый зимний ландшафт тайги ожил. Среди лиственниц медленно поднимаются столбики дыма, на утоптанном снегу чернеют нарты. В просветленной тайге, на пологих склонах, повсюду копытят снег олени.

Распадки, заросшие коричневыми мохнатыми лиственницами, открываются в широкую пойму Омолона. Бесчисленные острова уходят к горизонту, туда, где остался покинутый берег.

Все пути к отступлению отрезаны. Отел близок, и тревожить оленей больше нельзя. После отела настанет весна, вскроется Омолон и останется один путь — вперед, к Синему хребту.

Костя, опираясь на посох, задумчиво разглядывает Омолон, закутанный в снежное покрывало.

Что ожидает впереди? Как встретят непрошеных гостей кочевники Синего хребта?

 

Глава 9. ПОРТРЕТ

Еще засветло мы с Костей приехали на факторию, проложив прямой санный путь от стойбища за Омолоном. Завтра по нашему следу пастухи пригонят караван пустых нарт. Наберем продовольствия на всю весну и лето. Ведь груз нужно успеть вывезти санным путем к ближней безлесной группе заомолонских сопок. Там, на пути к далекому Синему хребту, Ромул решил переждать с оленями опасную комариную пору.

Собаки дедушки Михася подняли невероятный гвалт, когда наши упряжки подкатили к фактории.

Знакомая дверь, обитая лосиной шкурой, распахнулась, и на морозное крыльцо выскочила Мария в легкой кофточке и лыжных брюках. Белой куропаткой слетела девушка с крыльца.

— Сумасшедшая рыба, простудишься!.. — завопил Костя.

Бросив оленей, я подхватил Марию в охапку и понес в дом. Девушка уткнулась лицом в пушистый мех кухлянки. Так и вошел я с ней на руках в пустой магазин фактории.

К счастью, Котельникова не было за стойкой. Мария подняла зеленовато-голубые глаза, влажные от слез.

— Наконец-то приехал!..

— Неужели ждала, Мария?

— Ну, вцепилась в своего Отелло, — усмехнулся Костя, появляясь в дверях.

Мария соскользнула с рук. Я скинул кухлянку, и мы втроем вошли в комнаты. Наше появление огорошило Котельникова. Он уставился на меня, моргая покрасневшими веками. Полные щеки его побагровели. Лоб, исчерченный глубокими морщинами, заблестел испариной. Вероятно, он не ждал моего появления.

Я поздоровался с ним. Костя прошел мимо, не поклонившись. Мария тоже ушла в комнату дедушки.

— Приехали? — насупившись, спросил Котельников. — Поворачивать табун будете?

— Нет, приказ директора привез… Омолон вчера перешли.

Красное лицо Котельникова исказилось.

— А… а… там же гари! — спохватившись, он криво улыбнулся.

Почему так не понравился ему переход совхозных оленей через Омолон?

Дедушка Михась рад нам: лучистые глаза его светятся под нависшими мохнатыми бровями, и широкая жилистая рука клещами давит мою ладонь.

Костя успел рассказать о благополучном переходе через Омолон, о раздолье отельных пастбищ за Омолоном, о телятах, которые наверняка уцелеют.

— Добрый путь, хлопцы!

Михась добродушно щурился, прижимая к груди кипу газет, полученных от Кости. От дедушкиной улыбки как-то теплее стало в чисто выбеленной комнатке. Мария ластилась к дедушке. В глазах ее вспыхивали веселые искорки.

— Обрадовалась, внученька, приехал твой суженый!

Мария залилась румянцем и потупилась. Костя умолк и о чем-то задумался. Дедушка Михась надел очки и стал просматривать газеты с жадным нетерпением.

Осторожно я взял девушку за руку:

— Пошли, Мария, расскажу тебе новости.

И вот мы одни в маленькой комнатке. Окошечко, выбеленное изморозью, мерцает синеватым сиянием. На улице лунная морозная ночь. После бесконечных вьюг и метелей лютый холод усыпил тайгу. Не последний ли эти приступ зимней стужи?

Устроились рядом на шкуре черного медведя около раскаленной чугунной печки. Дверка ее открыта. Рубиновые угли светятся мягким красноватым светом. Булат, положив волчью морду на вытянутые лапы, нежится в непривычном тепле. Рядом с маленькой своей хозяйкой он кажется огромным полярным волком.

Сидим, словно у камина, в крошечной охотничьей хижине. Мария пристально смотрит на пылающие угли, позабыв отнять свои руки. О чем опять грустит она?

Три месяца не видел я девушку и не хочу больше расставаться с ней.

— Послушай, Мария, переходи к нам в совхоз, будешь работать учетчицей, к нашей комсомольской организации прикрепишься, к Синему хребту пойдем вместе. И дедушку прихватим.

Мария низко опускает голову. Румянец сбегает с потускневших щек. Она волнуется, перебирая батистовый платок.

— Что с тобой?

— Мне хорошо… — серьезно и тихо отвечает она. — Жить больше не могу без тебя.

Слезы туманят большие, ясные глаза. Она порывисто приникает горячим лицом к моим ладоням. Теплая, нежная волна поднимается в груди, томит сердце, кружит голову. Молчаливо стискиваю худенькие пальчики.

— Хочу вместе с тобой бороться, — тихо говорит Мария, — хранить от опасности, пробивать путь к Синему хребту и… не должна уходить с тобой, не должна!

— Но почему же, почему?

— Дедушка собирается ехать в Новую Польшу…

— В Новую Польшу?! Ее еще нет.

— Она будет, и скоро. Наша армия скоро будет у границ Польши, фашисты бегут. Все честные поляки будут строить Народную республику.

Мария родилась и выросла в Сибири и не знала далекой родины своих отцов.

— И ты считаешь, что должна ехать в Польшу?

— Должна! — твердо отвечает Мария.

Она хмурится, глаза ее блестят сталью. Давно я подметил алмазную грань в характере девушки. Эта грань глубоко скрыта природной мягкостью, добротой. И только иногда вспыхивает, точно клинок на солнце.

— Ты поймешь меня…

Мария осторожно высвобождает руки, поднимается и достает из письменного стола шкатулку. Опустившись на колени, девушка ставит передо мной ящичек из черного полированного дерева. Крышка шкатулки украшена тонким узором перламутровой мозаики.

— Бабушкина шкатулка… — шепчет Мария, открывая крышку.

Шкатулка заполнена всякими вещицами. Вижу расшитый кисет с шелковыми кистями, лоскутья обгоревшего красного бархата, клубок цветных ниток, серебряную чайную ложечку, стертую от долгого употребления, потускневшие золотые пуговицы от мундира, крошечное серебряное копытце с золотой подковкой.

Девушка вынимает со дна шкатулки овальный портрет в ребристой позолоченной рамке величиной с ладонь.

Под стеклом на картоне тончайшей кистью написана акварелью белокурая красавица в старинном бальном платье, с жемчужным ожерельем на шее. Завитые волосы, собранные в тяжелый узел, спадают на обнаженные покатые плечи.

С портрета смотрят задумчивые, полные спокойной силы глаза. Художник уловил выражение пытливой мысли, придававшее девичьему лицу необычайную живость и какую-то особую привлекательность. Старинная миниатюра изображает не великосветскую красавицу.

Почему разряженная девица так похожа на Марию?

— Это Елена Контемирская. — Мария поглаживает золотую рамку. — Мать дедушки, участница Польского освободительного восстания.

Внизу портрета замечаю строчки, написанные по-латыни выцветшими красными чернилами. Разбираю число, месяц, год.

— Ого, 22 мая 1849 года… Вена. Что тут написано?

Мария читает тихим взволнованным голосом:

Свобода, Равенство и Братство Завещаны народам Природой, Разумом и Доблестью сердец. Не выпускай меча из рук, Пока не воплотишь девиз свободы…

— Кошут? Вождь венгерских революционеров?

— Да… Отец дедушки после разгрома Познаньского восстания бежал с Еленой в Венгрию. Много поляков тогда собралось под знамена Кошута. Сражаясь с австрийцами за независимость Венгрии, они мечтали освободить и Польшу.

— Кошут знал Елену?

— Он любил ее… любил без надежды. Елена всю жизнь отдала мужу. В сражении с австрийцами под Веной отец дедушки был тяжело ранен. Елена повезла мужа к родным в Варшаву. На прощание Кошут написал на портрете свой любимый девиз, рожденный пламенем Великой французской революции.

— А Елена Контемирская?

— Она была дочерью известной варшавской актрисы. Вся ее семья боготворила польских патриотов, и в Варшаве удалось спасти Михася Контемирского.

— Михася?

— Михася-первого, — улыбнулась Мария. — Дедушку и отца назвали Михасем в честь прадеда…

Долго я слушал вековую историю несгибаемой революционной семьи.

Муж Елены — Михась Контемирский — был сыном и героем своего времени. Вольные стихи Мицкевича привели юного корнета в патриотический военный союз, готовивший очередное восстание в королевстве Польском. Сбросив гусарский мундир, Михась с головой окунулся в революционную работу. Елену он встретил в Варшаве на собрании студенческой молодежи и с тех пор не расставался с ней. Даже в Лондон, куда Михась Контемирский отвозил Герцену письмо польских революционных демократов, они ездили вместе. Не разлучили их и кандалы сибирской ссылки.

Грянуло Польское освободительное восстание. Михась и Елена сражались в партизанской армии Траугутта. После поражения повстанцев жандармы выследили Михася. Он был схвачен в 1864 году с оружием в руках, заточен в Петропавловскую крепость и приговорен к казни по делу вождя повстанцев Ромульда Траугутта. Елена поехала в Петербург спасать любимого человека. Год спустя казнь заменили ссылкой на вечное поселение в Сибирь. Елена последовала за мужем в дальний таежный поселок Бодайбо. Здесь у них родился сын, Михась-второй, дедушка Марии.

Вглядываюсь в привлекательное, мужественное лицо Елены. Что привело ее к подвигу? Портрет писал талантливый художник. Спокойный, твердый взгляд… Так вот от кого у Марии эта алмазная грань в характере.

Девушка показывает обгорелые бархатные лоскутья. Голос ее дрожит:

— Знамя свободы… Оставшиеся в живых разделили и унесли знамя восстания с поля последней битвы. Накануне восстания Елена вышила на алом бархате девиз Кошута: «Свобода, Равенство, Братство». В боях красное знамя свободы было пробито пулями, изорвано картечью, окраплено кровью.

— А что было дальше?

— Амнистия 1883 года вернула польских повстанцев из Сибири на родину. Трудно пришлось вернувшимся из ссылки. Елена и Михась скончались в 1895 году, в один день. Сыновей повстанцев не принимали в университеты и высшие учебные заведения. Дедушка устроился на Варшавский машиностроительный завод. Там он и нашел правильный путь борьбы за свободу народа — вступил в Первую интернациональную партию польских рабочих. В 1905 году сражался на баррикадах Варшавы и Лодзи. Скрываясь от жандармов, уехал в Одессу. Выполняя поручение партии, дедушка принял участие в восстании на броненосце «Потемкин».

Слушаю Марию, и передо мной раскрывается глубокая связь времен.

Под Очаковом восставший броненосец поднял красный флаг с революционным девизом «Свобода, Равенство, Братство». С этим бессмертным лозунгом санкюлоты штурмовали Бастилию, трудовой люд сражался на баррикадах 1848 года, польские демократы отдавали жизнь за народное дело…

В комнату, пригибаясь, входит дедушка Михась.

— Ну, дети, наговорились? Пора ужинать и спать, уже полночь. О-о, внученька, боевые знамена показываешь? Ну, хлопец, гордись, она еще никому своей шкатулки не показывала.

— Ой, дедушка, какой ты!.. Идем, сейчас.

Мария склоняется, убирая семейные реликвии. Михась уходит, пригладив непослушные внучкины кудри. Запирая полированный ящичек, девушка едва слышно говорит:

— Понимаешь теперь, почему нельзя уйти мне с тобой. Народная Польша позовет своих сынов и дочерей…

Права ли Мария? Разум говорит — права; внучка борцов за свободу, дочь красного партизана не может поступить иначе. Но сердце не соглашается с разумом. Ведь Елена и Михась всю жизнь отдали борьбе за свободу и все-таки рука об руку прошли сквозь все невзгоды беспокойной, полной опасностей жизни.

— Мария, можно поговорить об этом с дедушкой?

— Конечно…

Как странно иногда переплетаются человеческие судьбы. Мария стала еще ближе, еще милее. Хочу сказать что-то большое, ласковое, а слова запропастились куда-то. Обнимаю девушку, кажется, унесу ее далеко-далеко, на край света.

И вдруг слышу глухое и грозное рычание. Вздыбив шерсть на загривке, обнажив волчьи клыки, Булат подозрительно следит за каждым моим движением.

— Смотри, Мария, не даст в обиду…

— Булат… милый! — Она соскальзывает на шкуру и гладит ощетинившегося волка. — Спасибо за подарок!

Булат успокаивается, дружелюбно повиливает пушистым хвостом и ластится к девушке.

— Эй! Где вы там? Ужин стынет… — зовет Костя из коридора.

В эту же ночь состоялся важный мужской разговор. Мария ушла в свою комнатку. Костя забрался на печку и уснул как убитый. Мы остаемся с дедушкой Михасем с глазу на глаз. Не решаюсь заговорить.

Дедушка опускает газету, пристально смотрит на меня поверх очков и спрашивает:

— Ну, добрый молодец, чего голову повесил?

Махнув рукой, выкладываю все: о дружбе с Марией, о том, как дорога мне стала девушка в разлуке. Прошу отпустить ее в поход к Синему хребту или переходить к нам в совхоз вместе с Марией. Рассказываю и о последнем разговоре с девушкой.

— Неужели Мария должна ехать в Польшу?

Долго молчит старик, опустив седую голову.

— Так вот, Вадим, ночь сейчас, пора спать, всего не перескажешь, но главное скажу: каждую революцию вершил народ, вершил своей кровью, но плоды победы часто не попадали в руки народа. Помогали отнять их у народа соглашатели всех мастей. И всегда эти люди прикрывались революционными девизами, но слово у них расходилось с делом.

Они предали народ в дни Великой французской революции, революции 1848 года, польских и итальянских освободительных революций, в грозовые дни девятьсот пятого года. Сколько борьбы вынесла пролетарская партия, какая понадобилась непреклонность, чтобы сохранить плоды Октябрьской победы в руках русского народа, пронести с честью сквозь века боевые знамена народных революций, воплотить в жизнь священный девиз Свободы, Равенства и Братства, открыв народу прямой путь к коммунизму.

Глаза старого ветерана сверкают, ручища сжимается в кулак, богатырской грудью он наваливается на стол, и доски жалобно скрипят.

— Так могут ли честные поляки жить вдали от родины, когда польский народ решает свою судьбу, решает в жестоких схватках с недругами народа?

Долго еще мы рассуждаем о путях борьбы за народную Польшу… Часы бьют три удара. Михась собирает газеты и тихо говорит:

— А теперь решайте сами, оба вы уже взрослые. Но помни, слово у настоящего человека не расходится с делом.

 

Глава 10. НЕСЧАСТЬЕ

Тайга сбросила зимнее покрывало. Снега стаяли, открыв пушистые ягельники, влажные мхи, шершавый багульник, вечнозеленые кустики брусники. Проснувшаяся чаща, пронизанная солнцем, светилась нежной зеленью лиственничной хвои, рубчатыми листочками карликовых березок, кистями смолистого кедрового стланика.

С Омолона повеяло душистыми запахами молодой клейкой листвы тополей и тальников.

Хорошо стало в летней тайге; после долгой зимы дышалось легко и свободно!

Мы благополучно провели табун сквозь зеленеющие гущи и расположились на летовку в безлесных долинах заомолонских сопок.

Эти светлые, высоко приподнятые долины висят, точно балконы над морем расцветающей тайги. Обвеваемые ветрами, полные сочной альпийской зелени, они оказались надежным убежищем от таежных комаров.

Здесь не так жарко. Ветерок разгоняет назойливых насекомых. А когда садится солнце, с перевалов так и тянет холодом. Комары ложатся в траву, и олени спокойно пасутся на альпийских лугах.

Мы лишь опасались, что в знойное время в этих миниатюрных долинах, стиснутых со всех сторон тайгой, не сумеем проложить летний маршрут громоздкому многотысячному табуну. За оленями здесь нужно следить в оба слишком близко подступают густые таежные дебри.

Но беда пришла совсем с другой стороны, откуда ее не ждали…

Заомолонские сопки поднимались среди моря тайги, образуя небольшой хребет с цепью причудливых вершин, крутых перевалов и коротких безлесных долин.

Взбираясь на каменистые вершины, мы видели в мутном мареве на горизонте манящие очертания Синего хребта. Широкое межгорное понижение отделяло наши сопки от далеких плоскогорий. Эту обширную впадину рассекали во всех направлениях более низкие возвышенности и увалы, заросшие дремучей тайгой.

Часами я разглядывал в бинокль лабиринт лесистых сопок. Есть ли там гари? Пройдет ли табун к Синему хребту?

Никто не мог ответить на эти тревожные вопросы. Межгорное понижение, покрытое лесом, мы собирались проскочить после комариной поры и выбраться на безлесные склоны Синего хребта до наступления темных осенних ночей.

Пока все шло гладко: план отела перевыполнили, важенки после сытой зимовки принесли крупных и здоровых оленят, наш табун увеличился на полторы тысячи голов. Вовремя мы ускользнули от комаров, выбравшись с оленями на открытые луга висячих долин.

Вчера Костя с Пинэтауном и дежурными пастухами перегнали табун на свежие пастбища, в соседнюю Безымянную долину.

Обратно в стойбище они не вернулись…

Белая туча заслонила солнце, заволокла вершины сопок. Подул холодный, пронизывающий ветер, повалил снег, накрывая зелень альпийских трав. Пушистые хлопья закружились, заплясали в воздухе. Летняя метель в тайге встревожила всех, напомнив бедствия снежного урагана, пережитые у берегов Полярного океана.

Чем грозила теперь снежная непогода в горах?

К вечеру ручей около стойбища вышел из берегов, превратился в бурливый поток. С глухим шумом неслась мутная, пенящаяся вода, перекатывая здоровенные камни, размывая береговые террасы. Вероятно, вздувшиеся потоки помешали пастухам вернуться из соседней долины в пастушеский стан.

Летняя пурга бушевала всю ночь. Ветер бесновался, засыпал снегом, рвал палатки и яранги, не давал выйти на поиски. Всю ночь мы стреляли из ружей, пускали сигнальные ракеты.

К утру метель унялась.

Глухо шумят вздувшиеся коричневые потоки. Все вокруг засыпано снегом. Белые сопки отсвечивают серебром: снег наверху подморозило. Вчера пастухи ушли в легкой летней одежде. Где провели они эту трудную ночь?

Молчаливо собираемся в поход. Пастухи в суконных куртках, перепоясанные арканами, похожи на альпинистов. Одеваю штормовой костюм, высокогорные ботинки, сворачиваю длинную альпийскую веревку, подтачиваю напильником клюв ледоруба. Альпийское снаряжение я привез с Дальнего Юга. Долго оно пролежало без употребления и вот теперь, в горах Омолона, понадобилось.

Разлившийся поток преграждает путь к перевалу, в соседнюю долину. Переправа невозможна. Решаем пробраться к табуну по водораздельному гребню.

Вытянувшись цепочкой, поднимаемся вверх по снежному склону. Наверху снег плотный и скользкий. Вырубаю ледорубом ступеньки. Почти в лоб штурмуем крутой снежный скат опасного подъема…

Ромул оборачивается и что-то кричит. Пастухи вытаскивают длинные охотничьи ножи и, вонзая в обмерзший снег, переступают с одной ступеньки на другую. Поднимаемся выше и выше. Ну и ребята, с такими можно штурмовать любые вершины!

— Гляди хорошенько… Совсем нельзя не туда ногу ставить! — Ромул кивает вниз.

Под ногами глубоко провалилась заснеженная долина, бурный поток застыл ленточкой, яранги кажутся крошечными шалашиками. Далеко-далеко в межгорном понижении зеленеет тайга. Ясно вижу границу заснеженного леса. Снег выпал только на хребте и его склонах.

Точно мухи, лепимся на крутом белом гребне. Близкая вершина дымится снежной пылью. Лицо покалывают ледяные иглы. Неужели опять поднимается вьюга?

Вот и поземка: сверху скользят космы снежной пыли. Мутная пелена закрывает людей. Хлещет колючий ветер. Карабкаемся по гребню, пригибаясь к самому насту, цепляясь за каждый снежный выступ.

Наконец-то вершина.

Из-под снега торчат обледенелые плиты. Ну и холод на вершине! Одежда, обсыпанная снегом, обледенела, ветер насквозь продувает штормовку.

Скорее вниз, к седловине…

Без арканов не обойтись. Помогая друг другу, съезжаем к перевалу и снова уходим вверх по гребню. Опять спускаемся, поднимаемся, снова вниз. Вверх и вниз, вверх и вниз. Сбиваюсь со счета; куда идем — не знаю. Пастухи, туго затянув капюшоны, неутомимо шагают след в след.

На широкой седловине Ромул останавливается. Уж не перевал ли это в Безымянную долину? Не узнаю местности. Перевал я видел недавно — облитый солнцем, убранный коврами шикши, мохнатыми листочками камнеломок, серебристыми головками горных осок. А тут метет пурга, кругом снег, снег и снег.

— Видишь, табун переваливал… — Ромул указывает на камни, полузасыпанные снегом. Они сложены башенкой и чуть возвышаются над сугробом. — Вчера велел Пинэтауну так делать.

Как пригодился в непогоду пастушеский знак! Мы стоим на верной оленьей тропе.

Спуск с перевала пологий, сбегаем вниз по скользкому снегу. Внизу, в долине, ветер стихает. Впереди шумит ручей. Снежная муть проясняется, открывая широкие белые террасы Безымянной долины. Пусто, нигде не видно оленей. Снег становится рыхлым — проваливаемся по колено в мягких сугробах. Идем вдоль шумящего ручья и через час упираемся в развилку двух потоков. Вчера здесь сливались крошечные ручьи, теперь бурлят водопады.

— Смотри… люди, — останавливается Ромул.

На противоположном берегу по широкому снежному полю бредут темные фигурки. В бинокль вижу Костю, Пинэтауна, пастухов. Опираясь на посохи, они шагают к перевалу, опустив голову, едва переставляя ноги.

Ромул снимает карабин. Выстрел раскатывается в долине, глухо отдаваясь в сопках. Фигурки замирают. Люди оглядываются и бегут к потоку, размахивая руками. Останавливаются у клокочущей воды. Вижу, как измучены, устали пастухи на том берегу. Рев потока мешает переговариваться.

— Где пропадали?!

Костя откидывает капюшон, стирает пот с грязного лица и кричит простуженным голосом:

— Табун искали… В тайгу ушел!..

Ромул дрожащими руками развязывает ремешки анорака и вытягивает кисет с трубкой. Долго не может разжечь трубку — не слушаются пальцы.

Неужели табун поглотила тайга? Терять времени нельзя. Нужно переправляться на ту сторону.

— Ромул, перекинешь чаут?

Бригадир молчаливо гасит трубку, снимает аркан, знаком подзывает Кымыургина. Они связывают мертвым узлом два аркана. С силой бросает Ромул свернутый чаут. Пинэтаун прыгает, подхватывая на лету петлю.

Связь налажена — конец чаута юноша не выпустил. Натягиваем альпийскую веревку — переправа готова. Повисая над бурлящим потоком, по очереди перебираемся на противоположную сторону.

Собираемся вместе. Продрогшие пастухи надевают теплую одежду, открывают консервы. Грею чай на примусе: дров здесь не сыщешь. Костя рассказывает о злоключениях в Безымянной долине.

Снежная непогода застигла Костю, Пинэтауна и маленького подпаска Афанасия на пути к перевалу. Они спокойно возвращались в стойбище, оставив двух дежурных у табуна. Летний буран встревожил их — они повернули обратно. Только через полтора часа, пробираясь сквозь снежный вихрь, подошли к месту, где оставили оленей. Вся долина была засыпана снегом. Табун и дежурные пастухи пропали.

— Обшаривая долину, — рассказывает Костя, — мы долго пробирались к границе леса и наконец поняли, что произошло.

Важенки, спасаясь от непогоды, увели оленят в лес; в тайге табун распался на косяки, и олени разбрелись в разные стороны. Поздно вечером встретили дежурных пастухов. В непроглядный буран они не смогли вдвоем собрать и остановить многотысячный табун; долго шли по следам уходивших оленей, пока окончательно не выбились из сил. Пришлось всем возвращаться в стойбище за продуктами, одеждой и помощью…

Случилось самое страшное. Невольно вспоминаю предостережение директора: «В тайге табун растает, как сахар в стакане воды». Если летнее солнце растопит снег, следов оленей в густом лесу не найти. Успеем ли собрать табун?..

Вскидываем рюкзаки, котомки и уходим к границе леса. С перевала снова надвигается вьюга, закручивая снежные вихри. Ромул торит путь, сгорбившись, молчаливо переживая несчастье. У меня на душе тоже скребут кошки. Вспоминаю проклятое обязательство.

Ведь роспуск табуна влечет громадные потери, даже в открытой тундре. Что же будет в густой тайге, где легко затеряться не только оленям, но и людям?

Глухой стеной встает граница леса, перегораживая Безымянную долину. Тайга словно обрублена топором. Деревья засыпаны снегом. Кажется, что вернулась зима и погубила летнюю зелень. Разгребаем сугробы среди деревьев, устилаем землю мохнатыми лапами лиственниц, натаскиваем кучи валежника и сухостоя. В полчаса разбиваем опорный лагерь.

Афанасий разжигает костер. Он будет варить в лагере пищу, сушить сменную одежду, принимать найденных оленей.

Следы табуна хорошо видны на снегу. Ромул оживает, рассылает людей на поиски. Уходим с бригадиром обшаривать правые склоны лесистой Безымянной долины. Тропим след полутысячного косяка. На склоне, в лиственничных борах, олени задержались и долго лакомились ягельниками. Это видно по коповищу. Дальше следы ведут нас через лесистую седловину в соседнюю долину к речке. Здесь отбившиеся животные пили.

На дне долины тайга образовала непролазные гущи. Это не понравилось оленям, и они пошли по склону. В просветленной тайге косяк двигался, почти не останавливаясь, оставляя позади умятую снежную дорогу. Куда стремились беглецы?

Шагаем и шагаем по следу ускользающего косяка, спускаясь все ниже и ниже к межгорному понижению. Сколько прошли километров? Кто его знает. Заомолонские сопки не меряны, на картах они не значатся. Ноги одеревенели, больно сгибать в коленях. А Ромул все идет, идет вперед, не зная устали.

Неприютно и холодно в снежной тайге. Шумит ветер вершинами лиственниц, обсыпает нас снегом. Рюкзак, набитый продовольствием, тянет плечи. Раздумываю о беспокойной доле пастуха-оленевода: всю жизнь шагать и шагать без дорог и троп в погоне за полудикими оленями. Невольно вспоминаю тихую городскую лабораторию, где царят покой и тишина. Вот бы очутиться сейчас в уютном теплом кабинете профессора…

Замечаю неожиданно, что снега вокруг стало меньше. Ноги больше не вязнут в сугробах. Белая пелена еще прикрывает землю. Повсюду зеленеет листва карликовых березок и ольховника. В лунках, оставленных копытами, желтеет пушистый ягельник.

Ромул почти бежит, тревожно оглядывая зеленеющую тайгу. Лицо его посерело, глаза блестят. Не понимаю его тревоги. Ветер все так же шумит кронами лиственниц, но снега нет. Вступаем в зеленые чащи, полные жизни.

Ах, вот оно что — прошли снеговую границу!

Безымянная долина соединилась с лабиринтом распадков межгорного понижения; снег здесь не выпадал.

Ромул оседает на трухлявую лиственницу. Темные глаза его потускнели, голова опускается на грудь.

— Что с тобой, а, Ромул?

— Ушли в тайгу… пропали олени! — шепчет он побелевшими губами.

Следы невидимы в густых травах и кустарниках. Пришла, нагрянула беда, когда о ней никто и не думал.

Неладное творится с Ромулом. Он дрожит, точно в лихорадке, почти не узнает меня, невидящими глазами уставился в одну точку. Заболел? Опорный лагерь остался далеко позади, где-то за перевалом. Смеркается, холодно, людей в девственной тайге нет. Что делать с заболевшим Ромулом?

Приходится устраивать лагерь: разжигать костер, греть чайник, стелить лежанку из ветвей, ставить походный балаган из тонких стволиков сухостоя. Этому научили еще студенческие лыжные походы: шесты связываю верхушками, остов получума накрываю нашими одеялами.

Ух, сразу стало тепло и уютно.

Усаживаю Ромула у пылающего костра. Тепло огня греет теперь и спину, отражаясь от экрана. Бригадир, съежившись, сидит на подстилке, его трясет лихорадка.

— Что у тебя болит, Ромул, ты заболел?

— Ум крутит, голова совсем вертится, — отвечает он, лязгая зубами.

В чайнике забурлило. Завариваю лошадиную порцию — полплитки чая — и потчую Ромула. Он жадно пьет обжигающий целебный напиток.

— Судить, поди, будут, много оленей потерял! — вытирая пот, выступивший на лице, бормочет бригадир.

Я не говорил Ромулу о своем обязательстве директору совхоза. Пинэтаун тоже никому не проболтался о «кабальной грамоте». Теперь пришла, кажется, пора сказать об этом бригадиру.

— Отвечать, Ромул, мне придется.

Рассказываю о письменном обязательстве, которое оставил на усадьбе совхоза. Ромул ставит недопитую чашку, молча снимает закопченный чайник и осторожно наполняет доверху мою большую кружку.

Ясно без слов. Отныне мы с Ромулом — друзья. Медленно происходило наше сближение. Долго приглядывался Ромул. Чувство гордости за человека охватывает душу. Жизнь на Севере полна опасностей и лишений, идти вперед и вперед, бороться и побеждать можно лишь рука об руку с верными, испытанными товарищами.

— Пей, хорошо будет! — утешает Ромул, протягивая дымящуюся кружку. Озноб у него прошел, в глазах затеплилась жизнь. — Вместе нам отвечать, вместе и оленей будем искать, всю тайгу с тобой обойдем…

 

Глава 11. ВОЗДУШНЫЕ ПАСТУХИ

Не очень-то приятно переживать крушение надежд и заветных планов.

Бегство табуна в тайгу разрушило все наши планы. Пять долгих суток продолжались поиски. Лето снова вернулось, растопив снега. В тайге стало жарко и душно. Тучи комаров не давали покоя. Задыхаясь в черных накомарниках, почти без сна, мы обшаривали глухие таежные распадки, наполненные зноем и комарами.

С невероятным трудом удалось собрать половину распущенного табуна. Остальные олени бесследно пропали в таежных дебрях. Пастухи, тяжело переживая несчастье, старались скрыть охватившее их уныние. Они молчаливо поддерживали друг друга в беде.

Стойбище Ромул перенес в Безымянную долину. Комары появились и тут. Найденные олени, сбившись в табун, часами кружились на плоских осоковых террасах. Лишь с наступлением ночной прохлады голодные животные устремлялись на пастбища.

После изнурительного таежного похода отдыхаем, закупорившись в пастушьих палатках. В полотняных шатрах душно, распахнуть полог нельзя снаружи гудит комариное облако.

Костя хмуро скручивает «козью ножку», нервно перебирая бумагу шершавыми пальцами. Он похудел в походе, обветренное лицо искусано комарами.

— Если чертово пекло не остынет, — хрипит он, — не миновать копытки!

Действительно, после снежной непогоды нас душат необычайно жаркие безветренные дни. Олени, истощенные зноем и комарами, наверняка заболеют. Что же делать, как спасать уцелевших оленей?

Костя молчит, сдвинув густые брови.

Далекий гул режет звенящую комариную тишину. Склонив голову, Костя прислушивается.

— Что это?

— Кажется, самолет…

Неужто самолет — в царстве сопок и тайги, вдали от людских поселений и воздушных путей?

Нарастающий гул мотора, как ветром, выносит нас из палатки. Сквозь комариное марево вижу выскочившего Ромула. Он тревожно оглядывает бледное, расплавленное зноем небо.

Из-за ближней сопки неожиданно выскальзывает самолет. Он летит низко над сопками; круто падая на крыло, разворачивается, устремляется в Безымянную долину и свирепо пикирует на яранги. Самолет падает с неба, словно ястреб на добычу.

Из пике машина выходит с оглушительным ревом почти у земли, чуть не задевая шесты яранг. Проносятся гладкое брюхо самолета с облупившейся краской и белые буквы на распластанных крыльях.

— Спятил он, что ли?! — кричит Костя, потрясая кулаком.

Самолет свой, на крыльях наши опознавательные знаки. Да и залетит ли чужой самолет в глубокий тыл — в сердце Северо-Восточной Сибири?

Ромул растянулся в траве, приник к земле. Впервые он переживает воздушную атаку. Лагерь охвачен тревогой. Пастухи, свободные от смены, вооружаются кто чем может: карабинами, винчестерами, длинноствольными четырехлинейками. Маленький Афанасий тащит отцовское ружье, заряжая на ходу патронами с медвежьими жаканами.

На стойбище спикировал гидросамолет. Откуда летающая лодка появилась в горах? Сейчас она парит по кругу, успокоительно покачивая крыльями. На земле в центре этого круга стоят беззащитные яранги и палатки. От самолета отделяется и падает вниз черноватый предмет, разворачивая огненно-красный хвост.

— Вымпел?!

— Скорее… сигнальный парашют!

Прыгаем по кочкам, точно зайцы. Вон там, у болотистого блюдца, упал черный мешок с длинной алой лентой.

В мешке оказалась консервная банка с запиской. Костя громко читает воздушное послание:

— «Привет диким оленеводам! Прилетел из Магадана на разведку тайги. Сажусь на большое озеро юго-восточнее вашего лагеря. Выходите к озеру. Сигнальте дымом согласие.
А н д р е й  Б у р а н о в».

— Ай да Буранов… выполнил обещание!

Весной самолет из Магадана не появился на Омолоне, и мы потеряли надежду увидеть его. Сейчас летающая лодка кружит над стойбищем, ожидая сигнала. Разводим большой костер из пушистых подушек ягеля. Белый дым клубится, разгоняя освирепевших комаров. Самолет, покачивая на прощание крыльями, улетает на юго-восток и внезапно скрывается за дальним гребнем.

Все происходит так быстро, что кажется сном. Однако на смуглой Костиной ладони лежит записка Буранова, а в зелени альпийских трав чернеет кожаный мешок, упавший с неба.

Большое озеро недалеко — в соседней долине, у границы леса. Ловим верховых оленей, собираем вьюки. Напрямик переваливаем через гребень водораздела. Верховые олени на поводу легко преодолевают страшные кручи. Приближаясь к озеру, еще издали замечаем гидросамолет, причаленный к торфяному берегу. Там ходят люди, вьется дымок костра. В сизом знойном мареве едва просвечивает голубая стена леса.

Вооруженные до зубов, с арканами у седел, закутанные в накомарники, скачем на оленях к озеру. Люди у самолета бросают свои дела. Вспыхивают стекла бинокля. Вероятно, наша кавалькада имеет странный вид. И вдруг сквозь темную вуаль накомарника вижу тоненькую, до боли знакомую фигурку.

— Кто это бежит навстречу, перепрыгивая через торфяные бугры, размахивая накомарником?

— Однако, невеста твоя мчится… — невозмутимо отвечает Ромул, откидывая тюлевое забрало.

Не успеваю выругать Ромула, пришпориваю оленя, оставляю позади Костю, Пинэтауна…

— Мария!

Вот она: в лыжном костюме и горных ботинках, похожая на мальчишку. Спрыгиваю с седла. Девушка порывисто приникает к плечу. Тучи комаров вьются над нами. Осторожно набрасываю тюль на стриженые кудри. Не ожидал я встретить Марию в этих диких долинах в тяжелую для нас пору. После памятного разговора на фактории мы расстались с ней, не надеясь больше встретиться на Омолоне.

Подъезжают Костя и Пинэтаун.

— Как попала сюда, коза? — удивляется Костя.

— Дедушка отпустил в облет тайги. Гидроплан сегодня сел на Омолон, погрузили горючее, а я в гости к вам упросилась.

— К нам ли? — грустно качает головой Костя. — Говори уж: к молодцу своему ненаглядному.

Взявшись за руки, мы шагаем к озеру. Костя расспрашивает Марию о новостях. Пинэтаун гарцует впереди на своем рослом учаге. Спокойно покуривая трубочку, Ромул ведет на поводу верховых оленей.

На берегу озера встречает Буранов. Откинув накомарник, он широко улыбается, поблескивая золотым зубом. Рядом, облокотившись на бочку с горючим, стоит невысокий крепкий парень в комбинезоне. Летный шлем сдвинут на затылок, живое смуглое лицо освещают серые глаза. Лихостью веет от подтянутой фигуры летчика. С нескрываемым любопытством он разглядывает нас.

— Привет, партизаны! Видел, как батарею свою налаживали… И пошутить нельзя! — восклицает он, блеснув ослепительной улыбкой.

— Стрелки у нас знатные! — усмехается Костя. — Куропатку на лету пулей сбивают.

— Ого, Саша, — оборачивается к летчику Буранов, — счастливо отделались. Сбили бы они нас, как рябчиков, на втором заходе.

— Удалые у тебя ребята! — Летчик сжимает мою руку. Хватка у него крепкая.

На крыле причаленного самолета вижу белобрысого великана в кожаной куртке и летной фуражке, съехавшей набекрень. Широко расставив ноги в резиновых сапогах с отвернутыми голенищами, он стоит у мотора, приподнятого на кронштейнах. Из-под фуражки выбивается челка льняных волос, на красноватом широкоскулом лице резко выделяются почти белые брови. Вероятно, это бортмеханик — руки у него в масле. Он без накомарника и словно не замечает обжигающих комариных укусов.

— Как же вы, хлопцы, живете тут, в комарином пекле? — удивляется механик.

— Комариное пекло скоро остынет, а в горах у нас чудесно.

Представляю Буранову Ромула, Костю, Пинэтауна.

— А, Пинэтаун, здравствуй, вот и полетим к твоей Нанге. Как ваши олени в тайге поживают?

— Плохо… полтабуна потеряли, — грустно отвечает юноша, — пурга большая была.

Рассказываю Буранову о неожиданной снежной непогоде, о поисках оленей в комариной тайге. Мария тревожно прислушивается к нашему разговору. Еще на фактории я рассказал ей о своем обязательстве, и она очень волнуется.

— Сколько же потеряли все-таки? — хмурится Буранов,

— Тысячи две…

— Эх! Целое стадо… Вот и разводи оленей в тайге! Не знаешь, откуда беда грянет…

Вдруг Мария горячо вмешивается в разговор;

— На самолете нужно искать… Все, все видно с высоты. Я медведя и двух лосей в тайге заметила, когда сюда летели; лебедей на озерах пересчитала…

— Она дело говорит, — кивнул летчик. — Был я воздушным геологом и санитаром, за моржами гонялся, волков с самолета бил, теперь воздушным пастухом стану… На материке ребята делом занимаются, фашистов бьют в хвост и в гриву. А тут… Эх… полетим, что ли, Буранов, оленей ловить!

В полет собираемся втроем: Буранов, Ромул и я. Буранов займет кресло второго пилота, мы с Ромулом будем вести обзор через бортовые иллюминаторы. Бортмеханик Костя и Пинэтаун остаются на земле. Они уже развели дымокуры и натягивают большую брезентовую палатку нашего красного уголка.

В суматохе сборов не успеваю перекинуться и словечком с Марией. Может быть, дедушка Михась отложил поездку в Польшу?

— Товарищ Буранов, разрешите лететь на поиски! — просит Мария. — Я помогу высматривать оленей, зрение у меня острое…

Буранов кивает. Летчик машет из низкой кабины — пора лететь. Помогаю Марии юркнуть в люк. Наконец-то вместе. Устраиваемся рядом у зеркального иллюминатора. Совсем близко у стекла плещет зеленоватая вода. Задраенная кабина напоминает каюту подводной лодки. У иллюминатора правого борта на раскладном стульчике сидит Ромул. Он впервые в жизни поднимается в воздух.

Гидросамолет закачался на волнах. Взревел мотор. Плавно развернувшись, машина ринулась вперед. Иллюминаторы потонули в кипящих валах пены.

С высоты пятисот метров тайга кажется прозрачной, между деревьями просвечивает земля, и крупный зверь не скроется от всевидящих глаз воздушного наблюдателя. Прильнув к иллюминаторам, осматриваем пустынные дебри: самолет летит над тайгой межгорного понижения; оленей нигде не видно.

— Лось! — указывает вниз Мария.

Сквозь чащу ольховника продирается черно-бурый зверь; сверху он кажется крошечным, но это настоящий лесной гигант; стволы молодого ольховника гнутся под напором массивного тела. В Омолонской тайге водятся самые крупные в мире лоси, иногда они достигают вышины двух с половиной метров.

— Ромул, погляди!

— Ко-кумей! Однако, считать сохатых в тайге можно. — Бригадир удивленно прищелкивает языком.

В иллюминатор правого борта виден Синий хребет. Скалистые вершины и голубоватые долины, подернутые дымкой, кажутся близкими и доступными.

— Так вот он какой! — Расширенными глазами Мария всматривается в далекие толпящиеся вершины. Вид неизведанной горной страны увлекает ее.

Уже больше часа мы в воздухе. Летая параллельными маршрутами, обшариваем межгорное понижение. В тайге оленей нет. Куда же они запропастились?

— В горах искать надо, — говорит Ромул. — Комары гоняли оленей из тайги.

— Неужто к Синему хребту пошли?

— На юг не пойдут, на север убежали.

У меня на груди микрофон телефона. Прошу Буранова облетать безлесные долины заомолонских сопок.

Земля ползет вверх, встает дыбом. Ромул, вцепившись в подлокотники, с ужасом разглядывает опрокидывающиеся сопки. Летчик положил самолет в крутой вираж. Вот самолет выравнивается, земля опускается на место, и вдруг мы видим совсем близко Безымянную долину, под крылом самолета знакомые яранги стойбища, табун, сбившийся на плоской террасе. Внизу жарко, и олени кружатся, спасаясь от комаров.

Самолет промчался над перевалом, едва не задев брюхом каменистую седловину. Почти у иллюминатора мелькают, сливаясь в светлые полосы, каменные плиты.

— Уф! Водораздел позади. Вспотел. Ну и летчик, скучно ему, что ли, летать…

Под днищем самолета проплывает соседняя безлесная долина. Зеленеют луга, вьется речка. Пусто… оленей нет. Долина плавно спускается к границе леса. Снова водораздел. Еще одна пустая долина. Перепрыгиваем через крутой, узкий гребень.

Что такое?!

Под нами широкая, почти круглая долина. Она высоко приподнята над тайгой и примостилась ласточкиным гнездом у самого гребня скалистого хребта. Вся она в яркой зелени альпийских лугов, на солнце блестят ручьи.

— Олени! — вскрикивает Мария. — Вон там, видишь?

Сероватые крапины рассыпаны по дальнему зеленому склону. С высоты не сразу догадаешься, что это пасущиеся олени. Ну и острый глаз у девушки!

Самолет пролетает мимо ласточкиного гнезда. Летчик не заметил оленей.

— Олени по левому борту! — дико ору в микрофон.

Машина разворачивается и вдруг пикирует в дальний угол долины. Земля словно падает к нам. У самой земли машина выходит из пике и взмывает ввысь. Неведомая сила подбрасывает нас, и мы барахтаемся на полу кабины. Мария звонко смеется, она уже испытала воздушный прыжок.

Проклинаю летчика.

Самолет кружится, сгоняя обезумевших от рева мотора оленей в косяк. Считаю бегущих животных. Ого, в найденном косяке голов триста.

— Ай да воздушные пастухи! — слышу в наушниках рокочущий голос Буранова.

Самолет ложится на прежний курс и устремляется в следующую долину. Она полого спускается к границе леса. Оленей тут нет.

Через десять минут полета опять находим у самого водораздела высоко приподнятую висячую долину. На зеленом балконе пасется целое стадо отбившихся оленей. И опять летчик пикирует, сгоняя беглецов в большой табун.

— Однако, тысяча оленей!.. — возбужденно кричит Ромул.

Он стоит на коленях у иллюминатора, не отрывая глаз от стада, галопирующего по кругу. Трясущимися руками Ромул шарит за пазухой трубку и кисет.

— Ромул, а Ромул, очнись… Нельзя в самолете курить! — тормошит бригадира Мария.

Два часа находился самолет в воздухе. Мы облетели всю группу заомолонских сопок. В трех балконных долинах нашли всех потерянных оленей. Вероятно, эти зеленые балконы, хорошо обвеваемые ветрами, привлекли беглецов сочной зеленью и отсутствием комаров. Тонкий инстинкт вывел их сюда из комариного царства тайги.

 

Глава 12. ПРОЩАНИЕ

Наш полет благополучно окончился на озере. Результаты полета превзошли все ожидания. В глубине души никто не надеялся на успех воздушного поиска.

Ромул неузнаваемо преобразился — никогда еще я не видел его таким радостным, возбужденным, полным энергии. Распростившись с летчиками, бригадир ускакал в пастушеский стан собирать найденных оленей с висячих долин.

Мы расположились обедать вокруг костра среди спасительных дымокуров. Пинэтаун потчует душистым бульоном, сочной олениной, шашлыками, запеченными на огне. Кухня оленеводов нравится летчикам.

После короткого отдыха полетим в глубокую разведку Синего хребта. Горючего берем полные баки, на восемь часов полета.

Пинэтаун ерзает, как на иголках, с нетерпением поглядывая на самолет. Ведь наш воздушный корабль залетит в самое сердце горных хребтов, к недосягаемому стойбищу Синих Орлов, где ждет избавления Нанга.

Летчик спешит — он не хочет упускать хорошей погоды. Летающая лодка опять в воздухе. Внизу мелькает палатка, проносится опустевший берег и темная вода озера, подернутая рябью. С острым любопытством разглядывает Пинэтаун проплывающую внизу тайгу, беловатые поля нетронутых ягельников, просвечивающие повсюду на склонах лесистых сопок и увалов. С птичьего полета отлично видно, что в межгорном понижении нет гарей, и табун легко пройдет здесь к Синему хребту.

Всматриваясь в иллюминатор, Костя рисует в альбоме кроки предстоящего перехода. Отмечает поля ягельников, приметные сопки и переправы через таежные реки. Такие же зарисовки делает по левому борту Мария. Рисует она быстро, и кроки у нее получаются гораздо аккуратнее, чем у Кости.

Прислушиваясь к ровному шуму мотора, бортмеханик чинит брезентовый чехол. Дверка в летную кабину отворена. Протискиваюсь в узкий проход между креслами пилотов.

Ух! Ну и панорама…

Сквозь прозрачный колпак кабины наплывают голубоватые вершины. Летчик набирает высоту, и ребристые громады Синего хребта, медленно опускаясь, кажутся валами моря, окаменевшего в бурю.

Лес вершин простирается, насколько хватает глаз, теряясь в дымке далекого горизонта. Панорама девственной горной страны разворачивается все шире, подавляя грозным величием.

Буранов оборачивается, протягивает белый планшет и кричит, перекрывая рев мотора:

— Ваш Синий хребет великолепен, географическая находка! Посмотрите, планшет пуст, белое пятно!

Межгорное понижение остается позади. Гидросамолет пересекает границу неведомых гор. Вершины причудливых пиков, засыпанные обломками плит, похожи на зубья. Они проносятся совсем близко, на уровне иллюминаторов. Вероятно, наш самолет кажется мухой рядом с этими каменными гигантами. Глубоко внизу раскрываются безлесные долины, запертые альпийскими кручами. На этих кручах лежат белые стрелы нетающих снежников. Долины, образуя сложный лабиринт, часто расширяются, сливаясь с размытыми плоскогорьями.

На плато белеют ягельники, террасы покрыты альпийскими лугами, бегут реки, одетые в бордюры тальников. Горная страна, над которой мы летим, словно создана природой для крупного оленеводства. Комаров в этих горных убежищах, наверное, нет и в помине. А кручи, запирая долины, образуют громадные естественные корали. Здесь не потеряешь оленей.

Летим дальше и дальше. Безлесные долины Синего хребта сплетаются перед нами в громадный узел великолепных летних пастбищ.

Мария, Пинэтаун, Костя и даже бортмеханик затаив дыхание высматривают с высоты обитателей горного лабиринта. Но в пустых альпийских долинах не видно ни дымов стойбищ, ни оленьих стад.

Легкая дымка между вершинами сгущается в туманный слой. Мутная пелена повисает на уровне вершин. Долины просвечивают сквозь газовое покрывало.

— Что это, Саша? — спрашивает Буранов.

— Равновесие атмосферы полетело к чертям, конденсация облаков!

Мутная пелена уплотняется почти на глазах в облачное одеяло. Долины скрываются. Летчик отпускает рукоятку, самолет ныряет, пробивая тонкий облачный слой, растянутый между вершинами. Внизу опять появляются долины. Свет солнца меркнет, землю заливает матовое сияние. Вершины пиков где-то выше самолета, в облаках. Они поддерживают облачную кровлю.

С непостижимой быстротой облака разрастаются, опускаются по склонам гор в долины, закрывают перевалы, теснят самолет ниже и ниже. Приземлиться летающей лодке в горных долинах негде. Летим словно в улицах фантастического каменного города.

Глаза у летчика сузились, на скулах перекатываются желваки. Он яростно гонит машину вперед и вперед, забираясь в лабиринт долин, накрытых облачной крышей.

Буранов встревожился:

— К земле, Саша, не придавит, а?

Действительно, туманные облака спускаются все ниже. Самолет то и дело задевает белесые космы. В иллюминаторы теперь видны вместо горизонта крутые склоны и осыпи.

— Поворачивай, Саша, нельзя дальше, — указывает Буранов на опускающиеся облака.

Летчик как будто не слышит. Долина впереди расширяется — там сливаются несколько притоков. Облака спустились совсем низко. Горы словно срезаны бритвой. Самолет круто разворачивается. Захватывает дух. Кажется, чиркнет крылом зеленые альпийские травы. Вижу даже листочки тальников и пену ручья, танцующего по камням. Самолет выравнивается после виража и уносится обратно, ускользая из плена.

Неумолимо надвигаются облака. Летим в ста метрах над землей. Еще несколько минут — и туман накроет нас. У земли оставаться больше нельзя.

— Лапти уносить нужно! — кричит Саша, сдвигая шлем на затылок.

Буранов кивает. С оглушительным гулом самолет задирает нос и врезается в молочный туман. Пробиваем облачность. Вокруг ничего не видно белая муть. Стрелка высотомера ползет по циферблату. Кажется, что движется она невероятно медленно. Ох, и неприятно, набирать высоту в слепом тумане среди грозных вершин.

Напряженно всматриваются пассажиры воздушного корабля в белую муть. Самолет словно завернули в вату.

И вдруг из тумана надвигается, падает на кабину каменная стена. Сквозь прозрачный колпак ясно вижу глубокие трещины — морщины утеса, белые жилы кварца, граненые плиты. Все происходит как во сне. Пол самолета уходит из-под ног. На секунду повисаю в воздухе. Промелькнула спина пилота. Приподнявшись на сиденье, вцепившись в штурвал, летчик опрокидывает машину. Каменная стена куда-то проваливается.

Кубарем лечу через порог дверки в пассажирскую кабину. Чьи-то руки хватают меня за брезентовую штормовку. Это Костя, Мария и Пинэтаун.

— Чуть в стенку не врезались! — возбужденно кричит Костя.

— Не ушибся? — Мария ласково проводит рукой по моему лицу. — Ох, и нагугалась я: иллюминатором едва не задели каменный зуб.

После воздушной передряги она еще бледна, но держится мужественно. Бортмеханик следит в крошечный иллюминатор за работой пропеллеров. Фуражка у него съехала набок, освободив льняной чуб; он усмехается, и лишь капельки пота на лбу выдают глубоко скрытое волнение.

Нас спасла отвага летчика. Он не растерялся и в последнюю секунду положил машину в головоломный вираж, избежав гибельного столкновения.

Самолет пробивается через облачный слой. Туман светлеет и светится изнутри.

— Всплываем… — улыбается бортмеханик.

Самолет выскальзывает из облачной пелены. Кабину заливают яркие лучи солнца. В иллюминатор вижу крыло, сверкающее как обнаженный меч, и небо синее-синее. А под крылом простирается белый океан облаков. Голубоватые тени улеглись в провалы облачных волн. Облачное море уходит бесконечно далеко к зеленоватому небу у горизонта и отливает там радужным перламутровым блеском.

Кажется, что летим над Ледовитым океаном и внизу, под днищем самолета, все забито льдами. Среди белого океана скалистыми островками выступают верхушки пиков Синего хребта — опасные рифы воздушного океана.

Весь хребет закрыт облаками. Природа ревниво оберегает свои тайны.

Переговариваюсь в микрофон с Бурановым. Решаем прекратить полет и возвращаться к озеру. Главная задача воздушной разведки выполнена. Теперь ясно, что в альпийских долинах Синего хребта можно разместить многотысячные табуны оленей.

Облака внезапно исчезают — пролетели границу высокогорья. Внизу знакомая тайга межгорного понижения. Облачная пелена застряла позади, на вершинах Синего хребта. У дальнего горизонта по нашему курсу блестят плесы Омолона.

Долго летим над зеленым лабиринтом распадков и лесистых сопок. И вдруг самолет проваливается. Земля встает дыбом.

Черт побери… опять…

Самолет пикирует на озеро. На воде плавают лебеди, и летчик пугает белокрылую стаю, освобождая место для посадки. Машина взмывает в воздух, разгоняя все живое ревом мотора. Идем на посадку. Темная вода ближе и ближе.

Наконец-то!

Поднимая пену, гидросамолет мчится по озеру. Несколько часов мы провели в воздухе. После виражей кружится голова. Помогая друг другу, выбираемся на мшистый берег. Мария с сожалением покидает самолет — ей понравился рискованный полет. Хрупкая на вид, она храбро перенесла все воздушные приключения.

С удовольствием расхаживаем по твердой земле после зыбкого воздушного океана. Вокруг гудят комарики, словно приветствуя нас с благополучным возвращением.

Из люка появляется летчик.

— Эх, и сорвиголова! — бормочет, закуривая, Костя.

Пилот спрыгивает на землю и, снимая шлем, вытирает потное загорелое лицо.

— Ну и мышеловка твой Синий хребет, едва лапти унесли…

— Спасибо вам, Саша! — трясу крепкую руку бесстрашному пилоту.

Мария с Пинэтауном уже разводят костер и дымокуры. Летчик долго смотрит на девушку.

— Смелая… — тихо говорит он. — Счастливый ты человек!

— Я?! Мария в Польшу уезжает.

— Такая не забудет. Встретитесь вы, помяни мое слово…

Навсегда врезался мне в память этот полет. Ночевать летчики остаются у озера. На рассвете Буранов улетит обратно на Колыму и дальше в Певек на Чукотку. Ему поручено организовать новый оленеводческий совхоз в Чаунской тундре на берегах Полярного океана.

За ужином собираемся у костра. Полуночное солнце низко спустилось над сопками, вызолотив тайгу. Озеро притихло.

Буранов показывает карту:

— Вот отсюда, из Чаунской тундры, перегоним табуны чукотских оленей к вам на Омолон. А весь прирост уйдет дальше, к приискам. Нужна цепь оленеводческих совхозов в тайге. В горах Омолона, на Синем хребте выкуете, друзья, главное звено этой цепи…

Буранов волнуется. Оказывается, он мечтатель. Мы расположились вокруг походного костра на пустынном берегу озера, в сердце девственной тайги. Еще не существует ни Чаунского, ни Омолонского совхозов, а ему мерещится живая цепь таежных совхозов вокруг золотых приисков, в глубине Колымского края.

Не думали мы, что жизнь опередит вскоре самые смелые мечты. Откинув непослушные пряди волос, Буранов продолжает:

— Усадьбу вашего совхоза построим у водной магистрали, на берегу Омолона…

— Да где же тут водная магистраль? По Омолону пароходы еще никогда не плавали, — удивляется Мария.

— Пойдут, если надо, — спокойно отвечает Буранов.

— А течение — ведь пятнадцать километров в час. Перекаты! — не унимается девушка.

— Пароходы пустим на Омолон в летнюю высокую воду.

Буранов, в сущности, прав. Почему не пустить пароходы на Омолон, подвезти одним махом строительные материалы, продовольствие? Ведь Дальнее строительство имеет свой речной флот, а режим горных колымских рек необычен. Здесь два половодья — большое весеннее и поменьше, августовское. В это позднее половодье реки вздуваются, принимая воды тающей мерзлоты и дождей.

Пьем горячий чай у костра, рассуждая о заманчивых перспективах таежного оленеводства. Наконец летчики уходят спать. Поднимаются и Буранов, Костя, Пинэтаун. Утомленные полетом, они быстро засыпают в просторной палатке красного уголка. Мы остаемся с Марией наедине.

Полуночное солнце выглядывает из-за дальней сопки. Тайга на гребне пылает золотым пожаром. Спустилась ночная прохлада. Черный омут озера дымит туманом. Комары скрылись в траву. Догорает костер, потухающие дымокуры курятся синевой. Из тумана выплывают на середину озера два диких лебедя. Распушив белые крылья, они то сплываются, то медленно расходятся, отражаясь в темной воде.

— Смотри, Мария…

Девушка задумалась. Она срывает полярный одуванчик и откусывает нежные лепестки. Желтоватая пыльца окрашивает пушок у губ. Осторожно привлекаю ее. Мария доверчиво примостилась к плечу. Прикрывшись штормовкой, молчаливо любуемся игрой лебедей на уснувшем озере.

— Неужели уедешь, Мария?

— Что же делать, Вадимушка? Буранов привез свежие газеты: в Польше уже народное правительство, наши войска прошли границу, гонят фашистов. Дедушка написал телеграмму Болеславу Беруту — они вместе работали в подполье. Буранов обещал отправить телеграмму с Колымской радиостанции. А уезжать дедушка собирается катером пушной инспекции. Катер скоро заберет на фактории пушнину.

Алыми парусами загораются облака над сопкой. Туман ползет к берегу, закрывая лебедей. Тихонько укутываю Марию штормовкой. Она свернулась калачиком и примолкла. Может быть, дедушка Михась прав — разлука навсегда закалит нашу дружбу.

— Мария, любишь ли?

— На всю жизнь… — тихо и твердо говорит девушка.

Все завертелось, поплыло куда-то. Целую родные теплые губы в пыльце одуванчика. Это был первый и прощальный наш поцелуй.

…Мария улетела на факторию. Я не чаял больше увидеть девушку и тяжело переживал разлуку. Мне снились грустные глаза и бледное лицо, затуманенное печалью. Такой я видел Марию в последний раз в промелькнувшем иллюминаторе самолета.

Улетел с Бурановым и Костя. Ему предстояло объехать тундровые стада Колымского совхоза в самое опасное, знойное время.

После памятного полета к Синему хребту прошел почти месяц. Трудное это было время: мы собрали с висячих долин всех потерянных оленей, но в душные, жаркие дни тучи комаров накрыли безлесные долины, и пастухам приходилось туго. Табуну грозила эпидемия, и пришлось спасать оленей необычным способом.

Перед отлетом Буранов вручил мне конверт, оклеенный марками. В сутолоке полетов он чуть не забыл отдать письмо, полученное из Якутска.

В конверте оказался ответ Николаевского. Бактериолог получил наше длинное послание из Колымской тундры. И первая победа над копыткой обрадовала его. Теперь ученый-ветеринар советовал испытать в таежном походе защитные навесы. «Под теневыми шатрами, — писал Николаевский, олени не перегреваются на жарком солнце, а дымокуры вокруг навесов защитят от комаров».

Веток и шестов в близкой тайге было хоть отбавляй. Мы разделили табун на три части и принялись мастерить навесы на альпийских пастбищах, в безлесных долинах. Полудикие животные, забираясь в шатры из веток, становились послушными и ручными; часами нежились они в тени, спокойно пережевывая жвачку под защитой дымокуров.

Ромул только прищелкивал языком, удивляясь магическому действию навесов. Олени быстро поправились, и угроза эпидемии миновала. Бригадир с любопытством расспрашивал о Николаевском, почтительно называя бактериолога «главным оленеводом».

Наступил август, и комары стали исчезать. Пора было готовиться к походу сквозь тайгу межгорного понижения. Близились темные ночи, и Ромул хотел вовремя загнать табун в закрытые долины Синего хребта.

Но далекие вершины уже не манят меня. Забираясь на скалистый пик, часами разглядываю в бинокль плесы Омолона. Там, в невидимой дали у подножия утесов, осталась одинокая фактория.

— Где ты, дорогая Мария? Увидимся ли мы с тобой?..

Однажды на близком перевале появился человек с котомкой и винчестером за спиной. Он торопливо спускается по осыпям, почти бежит к пастушьему стану.

Что за гость?

Подходит загорелый незнакомец, обросший рыжей щетиной, в изорванной, запыленной одежде. Уж не беглец ли пожаловал?

Лесной бродяга смеется.

— Да это же Костя! Окаянная душа… Откуда ты?

Обнимаю и тискаю друга. Оказывается, он вернулся на Омолон с катером пушной инспекции. Длинный путь от фактории по комариной тайге Костя совершил в трое суток и принес уйму новостей.

Наша бригада заняла первое место по отелу и удержала переходящее красное знамя. Директор совхоза, услыхав о роспуске табуна в тайге, подал Буранову рапорт, слагая с себя ответственность за судьбу оленей на Омолоне.

— Ох и разозлился Буранов! — ухмыляясь, рассказывает Костя. — Заявил, что боязливых нужно вообще освобождать от всякой ответственности. Алексей Иванович стал даже собираться на материк. Спасибо Кате — помирила начальство.

Генерал разрешил Буранову пустить пароход с баржами на Омолон. Караван пойдет в августе из Зырянки и привезет нам строительные материалы и снаряжение на целый совхоз.

— Вот так размах!.. Важные известия! А Мария, ты видел Марию?

— Котельникова на фактории опять оставили, пушниной плут откупился, два плана сдал, — словно не расслышав, продолжает Костя свой удивительный рассказ. — Подлец предупредил Чандару о движении оленей совхоза к Синему хребту. Старик приезжал на факторию за чаем и табаком. Мария случайно слышала их разговор.

— Дьявольщина! Да говори же, где она!

Костя поник, опустив голову. Вытащил из-за пазухи и протянул сверток в голубом платочке.

— Просила передать тебе… На катере уехала твоя мадонна.

— Эх, Костя, Костя! Мария не могла поступить иначе…

Разворачиваю платочек. На ладонь выскальзывает знакомый портрет в золоченой овальной рамке. С портрета спокойно и твердо смотрят ясные, умные глаза Елены Контемирской.

Рядом с девизом Кошута мелким почерком Мария написала:

Прости, уезжаю. Польский комитет национального освобождения зовет под знамена Народной республики. Посылаю самое дорогое, что осталось у меня. Наш Булат со мной.
Т в о я  М а р и я.