12
Васек достал заточку. Какое никакое, а все-таки оружие. Он давно уже хотел отыскать нечто подобное. Может быть, нож. А может быть, увесистую фомку с обмотанной изолентой ручкой. Судьба ему улыбнулась — роясь в груде отбросов на территории заброшенного завода, он нашел нечто подходящее. Вообще, на завод ему идти не хотелось. В городской среде место это издавна считалось нехорошим. Где-то в центре заводской территории, за километрами облезлых металлоконструкций и стальных изогнутых рельс скрывались поблекшие серебристо-седые купола безымянного монастыря, что монастырем перестал быть еще в незапамятные времена. Не монастырь — настоящий скит, отрезанный от цивилизации глухой белокаменной стеной с глубокими трещинами. За ней массивное белое жилое здание с узкими бойницами и невысокий собор с деревянными главами. Жили в монастыре сектанты — то ли старообрядцы, то ли хлысты или скопцы, которые там в тишине и уединении подвергали себя жесточайшим самобичеваниям. Временами слухи об этих обрядах просачивались сквозь толстые стены и приводили будущих горожан в состояние тихого ужаса. За все время существования из монастыря не сбежал никто, порядки там были строгие, охрана первоклассная. Некоторые из послушников попадали туда не по своей воли, и была в ските масса бывших каторжников, да политических ссыльных, которые надеялись там обрести безопасное убежище.
Тщетно. У монастыря было свое кладбище, которое с годами все росло и росло за счет ослушинков и отступников. Святые братья были суровы и нравами не уступали коллегам из Европы времен расцвета инквизиции.
Но и на них нашлась управа, когда грянула революция. Долго не церемонясь, монастырь тогда быстренько расформировали, часть монахов со счастливыми криками ушла в мир, часть осталась защищать твердыню и была поставлена к стенке. Остальные ушли в леса, и там вроде бы основали новое поселение.
Но это уже домыслы. Долго решали, что делать с опустевшими зданиями, и, в конце концов, устроили там дом инвалидов, благо после многочисленных войн их было предостаточно. И в аскетичные монашеские кельи въехали новые обитатели — жалкие, заморенные голодом и вшами отходы прошедшей войны. К слову сказать, комфорта в кельях так и не прибавилось, да и кормили новых постояльцев много хуже, из-за чего за последующее буйное десятилетие на кладбище появился с десяток новых жильцов.
Дом инвалидов просуществовал аккурат до тридцатых, когда подходящее дело для этих угрюмых каменных хором все-таки нашлось, и в бывшем монастыре основали зону. Инвалидов при этом быстренько повымели и временно поселили в городе, что тогда был просто селом, откуда они и расползлись постепенно кто куда.
Белокаменные стены оплели колючей проволокой, а год спустя вокруг встал еще и внешний периметр, из бетонных плит, а по углам, как грибы, подняли крытые досками головы пулеметные вышки. Внешний периметр занял площадь, как раз равную впоследствии заводской территории.
Что творилось за оплетенной проволокой оградой, не знал никто, пока в город не явились трое изможденных, одетых в обноски людей с горящими взорами, так явно напоминающие давешних беглых хлыстов, что местные старейшины, увидев их, ужаснулись и поспешили закрыть ставни, вещая что-то про апокалипсис. Эти беглые обосновались в одном из домов и там отъедались перед новым рывком за черту города. Между делом рассказали они и о порядках в лагере, что заставило вспомнить все тех же хлыстов, причем, с некоторой ностальгией, потому что теперь там творился уже полный беспредел.
Нет нужды говорить, что за время существования зоны, местное кладбище переполнилось настолько, что очередных клиентов просто некуда стало класть, и их тихонько хоронили в лесу. На эти безымянные, скрытые от посторонних глаз, могилки можно наткнутся и сейчас — молчаливые памятники ушедшей эпохи. А в пятидесятые никого не удивлял вид ребятишек, таскающих с собой человеческий череп. Много было костей, много.
В начале шестидесятых зону расформировали, и, услышав об этом, горожане вздохнули с облегчением и с энтузиазмом приняли весть о строительстве на месте бывшего лагеря огромного производственного гиганта — машиностроительного завода, гордости всего района и двух соседних областей.
Стройка затянулась на семь лет, и на нее съехались люди со всех концов страны — молодые, полные трудового энтузиазма. На месте угрюмых бараков выросли огромные железобетонные корпуса, взвилась в небо дымовая труба, и загорелись на ней два красных глаза — сигнальных огня. Обширное, полное безымянных могил кладбище закатали в асфальт и возвели на нем еще один цех. С ним-то и случилась оказия, почти под завершение строительства.
Без видимых причин высокий и стройный железобетонный шатер над недостроенным корпусом рухнул, в миг превратившись в груду колотого камня, щедро присыпанного сверху цементной пылью и скалящегося гнилыми зубами ржавой арматуры. Похоронил он под собой двадцать пять человек из числа строителей, троих прорабов, четверых водителей вместе с их железными конями. Похоронил глубоко и крепко прижал к слою асфальта над старым нечестивым кладбищем. Прижал и частично перемешал старые кости с новыми, явив собой одну из непреложных истин бытия — кладбище всегда останется кладбищем, пусть даже его и не видно.
Скрытую с глаз человеческих бетонным завалом братскую могилу разбирали три дня. Место это тут же стало пользоваться среди рабочих дурной славой, хотя люди они были воспитания атеистического и несуеверными. А уж когда при раскопке завала погибло трое рабочих (одного из которых нанизало на прут арматуры), так и вовсе пошли нехорошие слухи, и часть работяг отказалась выходить на работу.
Естественно, это все грозило крупным скандалом, и потому во избежание кривотолков стройку закрыли, и свежепоставленный у ворот наряд с автоматами ограничил проезд на территорию автотранспорта, и если оказывалось, что едет кто из селян, тут же заворачивали этот транспорт обратно.
Нечего и говорить, как тут пригодились увенчанные проволокой стены. Целых две недели после обвала стройка напоминала свою предтечу — областную зону, и даже на лица строителей нет-нет, да и набегала некая, почти зэковская, безысходная тень.
А потом все утряслось. Дурная молва осталась, потому как тварь она живучая и не спешит исчезать при смене поколений. И если не считать нескольких подозрительных несчастных случаев в свежеотстроенном корпусе, ничем она не подтверждалась на протяжении десятилетий. Но ведь случаи, они и есть случаи — бывали и в других цехах. А не любили только один. Настолько не любили, что тамошние работники уходили в увольнения или переводились в соседние цеха, пусть даже на более низкую должность, стоило лишь случиться в их корпусе малейшей аварии-нестыковке.
Номер корпуса был тринадцать, что, естественно, здорово подстегивало страшные слухи.
Васек заблаговременно обошел проклятый корпус стороной, отплевываясь и делая пальцами рогульку (в последнее время он стал замечать, что становится суеверен), потому что если где и прятаться охватившему город злу и его эмиссару — Витьку, то только тут. И он бы не удивился, если бы оказалось, что у человека-зеркала здесь гнездо. Или нора. Воображение упорно подсовывало Мельникову только эти неприглядные обиталища — гнезда, норы и пещеры, словно его преследователь был дикой неразумной тварью, вроде серого шерстистого волка, или, что скорее, поджарой гиеной. И улыбка такая же.
Заточку он отыскал во внутреннем периметре в укрытии толстых крепостных стен. Острый, поблескивающий на вялом солнышке, металлический предмет с обмотанной синей изолентой ручкой. Кто его оставил здесь в подсобном цехе с провалившейся, как беззубый рот, ржавой крышей? Подсобный цех, бывший дом, где жили монахи, а потом держали буйных заключенных (дом специально не отапливали, и в крохотных каморках посаженый чувствовал себя снедью в холодильнике). Очень старый дом, так могла ли сохраниться заточка еще со времен лагеря? Кому она принадлежала, и скольких людей ей убили (и не надейтесь, что такого не случилось, такие вещи, как этот нож, без дела не лежат)? Васек этого не знал и знать не хотел, но заточку взял, рассудив, что такая вещица, возможно, не единожды пятнанная кровью, поможет в убийстве демонической твари из зеркала.
Да и сама она просилась в руки, эта синяя рукоятка, за многие годы не утерявшая своего яркого цвета.
Найдя оружие, Мельников уверился в собственной правоте. Нет, он теперь не дичь. Что решит волк, когда нагоняемый им заяц вдруг отрастит себе ядовитый изогнутый клык? Что он почувствует, когда этот истекающий желтоватым ядом клык вцепится ему в мохнатую лапу? Боль, недоумение и, может быть, уязвленную гордость?
Эти мысли неспешной чередой текли в голове Мельникова, когда он, держа заточку в левой руке (он обнаружил, что она идеально ложится именно в левую руку, видимо, создавший ее аноним был левшой), возвращался назад в город. Оставалось только затаиться и ждать. Раз-два, был зайчик, а стал капкан в форме зайчика! Только сунь свою лапу.
Засаду он устроил на лодочной станции среди дряхлых остовов прогулочных лодок и одного седого от древности рыбацкого плоскодонного баркаса. Дивясь собственной хитрости, соорудил очередную лежку (она, впрочем, была почти готова, ей пользовались уже давно, задолго до полного исчезновения городского бездомного племени). Запалил костерок и некоторое время задумчиво смотрел, как живой трескучий огонь пожирает выбеленное рекой дерево. Тогда-то и пришла идея с подставой. Когда-то давно Вася Мельников любил фильмы про шпионов. В одном из этих изъеденных молью черно-белых лент и подсмотрел он трюк с фальшивым телом в постели. Кукольную голову он нашел здесь же — бывшая кукла Даша, по которой, возможно, сильно убивалась какая-нибудь маленькая девочка. Тело исчезло в потоке времени, а на округлой из грубой непробиваемой пластмассы голове вылезли все до единого фиолетовые волосы, сделав куклу похожей на жертву радиационного облучения. И лишь голубые глаза на этом обезображенном личике пялились все так же — стеклянисто и бессмысленно.
Полюбовавшись на свою находку, Васек быстренько соорудил голема, состоящего из истекающего ватой картуза, вытертых до небесной белизны джинсов с кошмарными зелеными потеками краски, да высоких кирзачей-дерьмодавов, один из которых к тому же был напрочь лишен подошвы. Внутрь он напихал совсем уж неприглядного тряпья, да прибавил для жестокости обломок старого весла с облезшей до полной бесцветности пластиковой ластой. Поворочал свое создание из стороны в сторону, любуясь (хотя любоваться-то, в общем, было нечем — творение Васька было далеко за границами эстетических канонов, собственно, именно таким маленькие дети и представляют бабая). Потом бережно уложил в лодку и приспособил сверху лысую кукольную голову. Для надежности повернул ее лицом вниз и укрыл бесформенной шапкой-треухом.
Результатом он остался доволен — розовый пластик, выглядывающий из-под корявой шапки, смотрелся точь-в-точь, как живая плоть человека, пусть и страдающего тяжелой формой гипертонии. Обрадовавшись, Василий даже стал насвистывать бодрую песенку времен своей молодости, иногда прерываясь и бурча себе под нос что-то вроде:
— Тебе, Витек. Все тебе, не жалко. Хорош, подарочек…
После подбавил еще плавника в костер и удалился в давно присмотренный домик сторожа — идеальное место для засады. Час ожидания прошел нервно. Василий тискал в руках заточку, пугливо водил глазами из стороны в сторону, то и дело выглядывал осторожно в окно. Бывало так, что его потусторонний преследователь не являлся дня по два, позволял спокойно спать, и даже если Василий не менял место ночевок, почему-то не являл свою жуткую персону. Но в этот раз он должен был придти. Мельников не знал, откуда возникло это предчувствие, но был уверен — Витек не заставит себя долго ждать.
И беглец оказался прав, человек-зеркало явился к сумеркам.
Шел он, крадучись, осторожно, но сырой песок поскрипывал под его шагами и выдавал местоположение попавшегося в ловушку охотника.
Скрип-скрип-скрип — вальс сырых песчинок на берегу грязной реки. Все ближе и ближе. Прав я все-таки, решил Мельников, эта тварь остро чувствует, где я нахожусь, словно нас связывает невидимый, но очень прочный и туго натянутый поводок. И малейшее шевеление на одном его конце моментально отзывается дрожью на другом. Как там сказал сгинувший невесть куда Евлампий Хоноров? У каждого из нас есть свой монстр, что предан нам больше, чем друзья, больше чем родные. Он единственный, кто всегда будет рядом с нами.
— Ну уж нет, — прошипел Василий сквозь зубы, — лень раньше меня родилась, раньше и помрет. Вот и ты, тварь, не будешь за мной до конца жизни валандаться!
И тут звук шагов затих. То ли услышал Мельникова преследователь, то ли ощутил, что его нет в лодочном сарае. Через некоторое время скрип возобновился, и теперь шаги раздавались пугающе близко от окна домика. Почуял! Васек в панике огляделся, взгляд его обшаривал абсолютно пустое пространство, если не считать идиотских, как в купейных вагонах, лавок. И еще лодка на полу — лежащий кверху выскобленным пузом гроб, да и только. Мысль о големе, лежащем в лодке, побудила Мельникова к действию. Он с натугой приподнял плоскодонку и поднырнул под нее, успев напоследок подсунуть между ее толстым бортом и досками полу своего бушлата, чтобы не грохнула от души.
Здесь, как и положено в гробу, было очень темно и невыносимо пахло трухлявым деревом. Какая-то мелкая взвесь сыпалась Ваську на голову, шевелилась там, копошилась многочисленными лапками. Чуть-чуть света проникало только через пол, да и то это был скорее печальный высохший призрак настоящего солнечного света — эдакий постаревший и полысевший солнечный зайчик.
Надо полагать, преследователь сейчас лезет в окно. Точно, глухой удар — и пол слегка содрогнулся. Тяжелые шаги прошлись вдоль борта лодки сначала в одну сторону, потом в другую. Мельников замер, стараясь не дышать. Глухо звучащий из-за толстого дерева голос неразборчиво произнес ругательство, а затем на борт плоскодонки обрушился мощный удар, так потрясший спрятавшегося под ней Василия, что он сумел только выдавить мышиный писк вместо заливистого вопля.
Это его и спасло, потому что шаги неровным дробным стуком проследовали к окну, а затем через пол передался мощный толчок — это Витек покинул сторожку одним длинным прыжком.
Мельников перевел дух, что удалось ему с трудом. Пот градом катился с него, загривок дико чесался, а по спине ползали оснащенные колючими лапками мурашки. Но Васька не учуяли!
Больше он не медлил. Сильным толчком опрокинул лодку, которая все-таки внушительно грохнула, но он и не обратил на это внимания. Перелез через подоконник и разом охватил взглядом сарай для лодок. Темная высокая фигура как раз входила в один из открытых торцов хибары. Сжав заточку в левой руке, Мельников побежал к сараю, правая рука сжималась и разжималась вновь. Дальнейшее случилось быстро, и последующая скорая смена гаммы чувств вызвала в крови пятидесятилетнего бродяги целую бурю адреналина и полное расстройство нервов.
Витек склонился над фальшивкой, нервно поводя длинным и зловеще выглядящим ножом. Странно, раньше он не пользовался оружием. Может он учится? В последний момент пришелец заподозрил все же неладное, стал оборачиваться, но Мельников был рядом и последний метр преодолел почти тигриным прыжком, одновременно выбросив вперед руку с зажатой заточкой.
— НА! — завопил Васек, втыкая заточку в тело своего монстра, своего кровного врага, который всегда будет с ним — НА СЪЕШЬ!!! НА СЪЕШЬ!!!
Враг вздрогнул всем телом от первого же удара, качнулся назад и вырвал заточку из ослабевшей враз руки Василия.
Потому что пред ним был не Витек. Мельников вообще не знал этого человека с непримечательным лицом и в такой же непримечательной одежде. Он и теперь казался непримечательным, хотя лицо его искажала гримаса боли, а куртка обильно пропитывалась кровью. Просто раненый ножом непримечательный человек. Заточка так и осталась в ране, болтала своей замотанной в изоленту рукояткой.
— Вор… — сказал непримечательный, закатывая глаза.
— Кто вор? — растерянно спросил Мельников. В его мышеловку попал не хищник. Ну, во всяком случае, НЕ ТОТ хищник.
— Ррон… — выдохнул непримечательный и сполз на землю, скрючившись там, обхватив рану руками.
— Да что же это?! — вопросил Василий слезливо.
Он не знал, что делать. Он бы в отчаянии, и черная вуаль безысходности окутала его плотным непроницаемым для света облаком. И потому, когда он услышал новые шаги, тоже совсем рядом с сараем, то уже не удивился. Он ведь знал, что Витек придет, так ведь?
И тот вошел в лодочный сарай, сияя своей окостенелой улыбкой и сразу отрезал Мельникова от тела его нечаянной жертвы, а значит, и от заговоренного оружия.
Василий бежал. В конце концов, это было единственное, что он научился делать мастерски. И в сгущающихся сумерках потусторонняя тварь преследовала его и не давала ни передохнуть, ни остановиться. И почти нагнала Васька на перекрестке Центральной и большой Верхнегородской, но в этот момент в городе выключили свет.
Высокий, сияющий синим, фонарь, к которому прислонился отдышаться несчастный беглец, вдруг погас с резким щелчком и следом за своими разноцветными собратьями погрузил перекресток во тьму.
И в этой тьме хищник прошел мимо, а Василий слышал его шаги совсем рядом, слышал, как они удаляются дальше по улице. Химеры тоже могут ошибаться? Стоя в густой чернильной мгле, которая пока была спасением, Мельников подумал, что зеркало на то и зеркало, чтобы отражать не только все достоинства своего хозяина, но и все его недостатки с пугающей, бескомпромиссной резкостью.
А в темноте, по счастью, Василий видел очень и очень плохо.
* * *
В непроглядной черноте город сиял, как бесчисленное скопище маленьких желтых светлячков. С одной стороны они кучковались так плотно, что временами сливались в целые пятна желтоватого света. С другой, их было поменьше, и любили они индивидуальность, и было так, что за несколько сот метров не наблюдалось больше светляка, способного разогнать тьму.
Тьма это знала, и ночью город заливало темным потоком, в котором тонуло почти все, кроме проспектов Верхнего города.
Вот они виднеются — тонкие солнечные артерии, по которым бегают искорки поменьше, тянутся, бегут сквозь колонию светляков, а потом вырываются на волю, в первозданную темноту области и устремляются в разные стороны — кто на Москву, кто на Астрахань, кто в Сибирь.
Жирная черная змея, проходящая по самой середине светлячковой колонии — это река Мелочевка. На ней света не бывает, река не судоходна. Размытым желтоватым пятном выделяется центр, поблескивает красными глазами труба завода, да мигает одинокий печальный светляк местного ретранслятора, установленного на самом высоком месте правого берега, а у подножия его разместилось пустынное кладбище, которого совсем не видно. Его клиентам, впрочем, свет уже не нужен. То ли дело — живые.
Совсем редкий конгломерат чахлых огоньков — дачи, тут всегда экономили на освещении. Да и на всем остальном тоже. Напрасно глава садоводческого хозяйства просил вовремя платить взносы и говорил, что может организовать подсветку, тем более, что нужная вещь, вон во тьме сколько обворовали дач. Напрасно. Люди — создания вроде бы коллективные, а все равно пытаются обособиться, выделиться как-то, да другого за себя платить заставить.
Мерцающие, слабенькие, но при том очень теплые и живые искры в Нижнем городе — это костры, все еще горят, хотя толпа вокруг них и сильно поредела. Теперь, когда истерия спала, суда приходят уже только по старой памяти, или чтобы обновить завязавшиеся знакомства.
Вдоль черной змеи Мелочевки тоже что-то мерцает, один единственный слабенький огонек, то и дело прерывается, исчезает под натиском тьмы. Нет, не гаснет, просто маленький костерок почти не видно с такой высоты. А у костра сидит Василий Мельников, который смотрит вверх, на небо, звездное небо, которое полно мерцающими огнями, как будто гигантское зеркало зависло над городом, и в голове беглеца ворочаются тяжелые мысли. На мысли о зеркале он вздрагивает, отводит глаза и пугливо смотрит в костер, а рука непроизвольно сжимается, чтобы ухватить за рукоятку утерянное оружие.
Поблескивает сиреневая виноградная искорка, ярко, уверенно. При ближайшем рассмотрении окажется, что она освещает пол улицы. Бар «Кастанеда» полон посетителей, и торговля нелегальными препаратами идет вовсю. А жильцы из дома напротив привычно ворчат и закрывают поглуше шторы от сиреневой неоновой напасти. Плюс от нее один: когда тут гаснет очередной фонарь, вывеска работает за него и еще за пару других. Но все равно, больно режущий от нее свет.
Вот так каждую ночь перемигивался город тысячью разноцветных глаз, пока не настал этот день первой половины августа.
Тьма, что укрывала город каждую ночь непрозрачной вуалью, умела ждать. Каждый раз, больно опалившись о лучистый фонарный свет, уползала она в глушь, злобно поскуливая, и обещала, и проклинала свет на сотни неслышимых голосов, что звучали все вместе подобно шелесту ветра в кронах деревьев. Что могла говорить тьма? Она говорила, что время ее наступит, и в один прекрасный день ненавистные искры умрут, и ничто не сможет помешать ей воцариться на этой земле на веки вечные, приходя с закатом и уходя, лишь когда солнце поднимет заспанное лицо с мятой перины горизонта.
Но никто не слышал ее бестелесного голоса кроме больных местной психиатрической лечебницы, что каждую ночь плотно зашторивали окна и сбивались как овцы в одну, исходящую крупной дрожью, стаю, и не реагировали на ласково-увесистые увещевания санитаров. А жаль, что не слышали. Может быть, умей люди вслушиваться в это исполненное злобы шептание, все и повернулось бы по-другому.
В эту ночь тьма дождалась. Как мутные морские волны, что под светом луны медленно, но неотвратимо заливают опустевшие пляжи, так и тьма, зародившись на окраине Верхнего города начала свое наступление.
В половине двенадцатого ночи в городе зародился темный прилив. Как уже говорилось, появился он на окраине города Верхнего, совсем рядом с шоссе, и уже оттуда стал распространяться концентрическими, все увеличивающимися кругами. И там, где проходили темные волны, свет гас. Если бы человек компетентный посмотрел этой ночью на город с высоты птичьего полета, то не поверил бы своим глазам и наверняка сказал бы, что это невозможно.
«Нет, — сказал бы он вам, глядя, как гаснут захваченные приливом фонари, как друг за другом лишаются света многоэтажные глыбы Верхнегородских домов. — Этого не бывает! Свет выключается раз и навсегда во всем городе, когда выходит из строя электростанция!»
А потом его прагматическая натура взяла бы верх, и он стал бы нести себе успокоительную чушь про подстанции, что вырубаются друг за дружкой находящимися в сговоре людьми, про волны землетрясения, что повреждают кабели один за другим — все то, что пытаемся мы себе объяснить, абсолютно при этом ничего не понимая в происходящем. Это не были подстанции, не было землетрясение, не было другой ерунды. Была только дождавшаяся своего тьма. Был темный прилив. И подобно всем приливам, он мечтал скрыть под собой абсолютно все оголившиеся утесы.
Тихо угасли лампы на площади Центра, погасли в фойе кинотеатра «Призма». Обесточились десятки крошечных бутиков вдоль Центральной улицы, и погрузились во тьму витрины больших магазинов, сразу сделав стоящие на них манекены похожими на одетых в дорогие меха призраков.
Все дальше и дальше распространялся прилив, и сотни, а потом тысячи людей недоуменно вскидывали головы в наступившей неожиданно тьме. Лишь некоторые из них выглядывали в окно и успевали увидеть, как гаснет стоящий в соседнем квартале дом — еще один полный людей лайнер, затонувший в океане тьмы. С резким щелчком погасла вывеска «Кастанеды» и в полной темноте, объятые неожиданным (хотя и порядком спровоцированным наркотиками) страхом, клиенты заведения ломанулись к выходу, ступая по ногам и головам сотрапезников.
Единым стадом выскочили они на улицу, где их затуманенные взоры обратились вдоль Последнего пути к одиноко стоящему на окраине глыбастому дому номер тринадцать, что сиял величаво над Мелочевкой. И они даже рванулись туда в какой-то слепой жажде спасения, как двадцать пять капитанов затерянных в тумане кораблей, что со слепой надеждой направляют корабли к одинокому огоньку, молясь, чтобы это оказался маяк. Но в тот же момент прилив достиг Мелочевки, и дом погас, моментально слившись с окружающей тьмой. Кастанедовцы остановились, и некоторые горько заплакали. А потом один из них показал на возникший в небе красный огонь и трубно возвестил, что начался Апокалипсис. После чего вся группа замерла в тупом изумлении.
Семилетняя девочка в кресле 12А во втором ряду головного салона самолета тормошила свою задремавшую мать.
— Мама! Проснись! Да проснись же!
Мать открыла глаза — усталые, покрасневшие.
— Мама, смотри! Город исчезает. — И дочь дернула ее за рукав, привлекая к иллюминатору.
Там только тьма, да яркая луна в небесах и россыпь огней внизу, которая становится все меньше, словно исполинский ластик стирает намалеванные золотой краской на черном огоньки. Упругая темная волна съедает их один за другим. Город исчезает у нее на глазах. Секунду женщина неверяще смотрела на пропадающие во тьме огни, и мысль об апокалипсисе невольно промелькнула у нее в голове, как и у кучки людей внизу, что смотрели на огни ее самолета.
А потом пришла отгадка, и все встало на свои места.
— Тс-с! Тихо! — сказала она дочери, что широко открытыми глазами смотрела то на нее, то в темный иллюминатор, — он никуда не исчезает. Просто это туча нашла на небо. А мы летим высоко, выше тучи. Вот она и скрывает от нас город.
— Ту-уча, — сказала дочь, вглядываясь вниз.
— Конечно туча, просто она сама темная, и ночью ее не видно. — Догадка казалась матери простой и логичной.
А внизу под совершенно безоблачным небом в городе продолжали гаснуть огни. Темный прилив дошел до водораздела реки, пересек мост, погасив его разом, как ребенок задувает свечку, и двинулся дальше вверх по правому берегу, гася одиночные островки света на крылечках дач. Там этого никто не заметил — умаявшиеся за день ударного труда дачники мирно почивали в своих постелях и видели уже третий сон.
Единомоментно погас жуткий синий фонарь над воротами кладбища, и теперь только такой же холодный свет луны освещал ровные рядки надгробий — чернушное подобие самого города со своими жильцами и постояльцами.
Погасли лампы перед Дворцом культуры, и в темноте порушенное здание с выбитыми стеклами стало выглядеть еще более мрачным. Как одна, слаженно завыли во всем городе собаки, и два волка, замерев на секунду, вскоре присоединились к ним жутким замогильным воем, от которого душу выворачивало наизнанку.
Проснувшиеся в разных районах старики и старухи молча лежали в своих постелях и слушали этот мрачноватый концерт, от которого несло тяжкой безысходностью.
— К покойнику, — шептали старухи обступившей тьме и мелко крестились. И невдомек им было, что воют псы как здесь, так и на противоположной стороне поселения.
Моргнули сонно два розовых глаза пожарной трубы. Моргнули и погасли совсем. Труба осталась — ждала того самолета, что отважится пролететь слишком низко.
Вдоль Покаянной шел прилив, и старые дома лишались света один за другим. А потом докатился он до шоссе номер два на самой южной точке города и потушил цепь новых мощных фонарей вдоль дороги. Как корова языком слизала. И с тем он кончился.
То есть, может быть и шла эта неведомая полоса черноты дальше, да вот только за шоссе начинались дремучие заповедные леса, и огней там как не было, так и нет.
Светлого пятна больше не наблюдалось. Пролети над поселением еще один самолет, подумали бы, что внизу один лес. Бурелом, да дикие непроходимые чащобы, которыми до сих пор богата Россия. Погруженные во тьму улицы замерли. Замерли деревья, не колыхаясь под ветром, замерли дома с темными вымершими окнами. А в каждом доме остались в неподвижности люди. Те, кого прилив застал бодрствующими, и те, кого он случайно разбудил. Изумленно вскинули голову те, перед которыми вдруг погас экран телевизора, и те, кого оглушила наступившая тишина после скоропостижной смерти радио. У кого заткнулась на полуслове дорогая стиральная машина, и издал утихающий свист разогревающийся на электроплите чайник.
По всему городу в единую минуту умирали фены, щипцы для волос в руках у хозяек, электрокамины гасили свои рубиновые спирали, а электроплитки приказали долго жить, вызвав у своих владельцев новый приступ истерики.
Перестали показывать время электронные часы, и компьютеры с треском гасили экраны, вызывая фатальное повреждение собственных программных оболочек. Миксеры прекращали молоть, мясорубки — перемалывать фарш, принтеры прерывали печать, оставляя на бумаге разноцветные разводы.
Устало отключились машины в городских типографиях, прекратив печатать свежие выпуски газет. Погас свет в больнице, а следом за ним отключились системы жизнеобеспечения, отправив шестерых пациентов на небеса. Всхрипнув напоследок, умолк тонометр.
Автомобили на улицах синхронно зажгли фары.
Содрогнувшись, отключился холодильник, и тепло медленно, но верно стало пробивать себе дорогу в его ледяное нутро. На пониженных тонах взвыли пылесосы, и дорогие джакузи в последний раз пустили пузыри.
Электричество — то, что за последний век стало нужнее, чем вода, и может быть даже, чем воздух, ушло.
Люди остались, ошеломленные и испуганные наступившей тишиной. Нет больше гула бытовых приборов — незаметного, но вместе с тем постоянного шума, который сопровождает жизнь любого горожанина. Тихо, слишком тихо.
Прошло почти четыре с половиной минуты после прилива, когда зазвонил первый телефон. Издал мелодичное треньканье, до смерти напугав своего хозяина.
— У нас… у нас отключили свет! А у вас как?
— Тоже отключили! Совсем в темноте сидим!
— Вода… теперь электричество…
Все новые и новые руки хватаются за разноцветные трубки телефонов. Разводят руками те, у кого он подключен к розетке. Звонят мобилы, тщетно посылая к вышкам кодированные волны — вышки не работают после того, как оборвалось их питание. А люди все говорят и говорят. И телефонные станции уже клинит от потока испуганных и разгневанных голосов:
— Что вода! У нас газ после нее отключили, а теперь вот свет! Как в пещерный век!
— А мы не знали… мы думали, у вас и вода есть!
— Думали! Все думали! Только кто-то город решил извести. Что дальше-то?
— …совсем темно, не видно ничего совершенно! Под окнами только что авто в столб вкололось — гнал быстро, а без фар, и когда света не стало, не успел включить… что? Едут? Да куда они приедут, так и помрет здесь под окнами.
— …достали меня!! Они! Достали! Как жить будем без света!?
— …и не говорите! Может быть, это власти? А? Нет, да не верю я в это землетрясение. Бред собачий, ваше землетрясение.
— …а я не могу! Не могу здесь в темноте! Я боюсь, я всегда спал с ночником. Приезжай! Приезжай, а! А то я не знаю… сколько еще продержусь.
— …говорю, слышь! Тачку бери и давай ко мне. Что-что? Грузить… пока темно.
— …а мы уже решили! Прямо счас с соседкой на площадь пойдем. Скажем им.
— …в морды плевал я таким бытовым службам. Да! Плевал и…
— …на улицу! Нет! Прямо сейчас пойдем!
— …из города. У нас все готово? Уезжать, говорю, отсюда надо. Пока возможность есть. Да причем здесь поезда? Виталий Филипыч машину обещал дать. Ну давай!
Человеческая речь, море человеческой речи льется по телефонным проводам бурным потоком. Шумное многоголосье — женские, мужские, захлебывающиеся от восторга и страха детские. Скрипуче вещают в засаленные трубки старушечьи голоса — запруда сплетен прорвалась, и несутся слухи и кривотолки по городу, обгоняя редкие автомобили.
И среди этого телефонного гама, медленно меняющего свои тона с удивленно-испуганного на возмущенно-злобный, постепенно выкристаллизовалась единая мысль, воплотившая в себя чаяния и надежды многих тысяч горожан:
ДОКОЛЕ?!
Они отключили воду, сначала горячую. А потом холодную, и мы подумали, что это ненадолго, что это землетрясение, что это скоро изменится. Потом исчез газ, и мы зажгли во дворах костры, как в средневековье. Пропал интернет, и мы лишились высоких технологий, и радиоточка, слышите, которая вещала с тридцатых годов, подавилась собственной речью. Мы терпели, мы не замечали, мы думали, что так и должно быть. Но так было до сегодняшней ночи, ночи, когда отключили свет. Так доколе мы будем это терпеть?
ДОКОЛЕ?!
Люди переставали говорить и клали телефонные трубки. Кто-то мягко, нежно, кто-то с грохотом, все в зависимости от темперамента. Голоса обрывались один за другим. Кто-то в ярости сметал телефон с ночного столика, кто-то выдергивал шнур из розетки.
Клали трубки, а потом выходили на улицу. Из старых домов Нижнего города, из панельных Верхнего, из убогих халуп дачников, из темных баров и крохотных забегаловок. Горожане выходили из подъездов и шли вдоль улицы — узкие людские ручейки, как и положено ручейкам, они когда-нибудь сольются вместе и станут ручьем побольше.
Так и случилось, люди все прибывали и прибывали — маленькими группами и по одному, потом целыми подъездами, вежливо здороваясь с соседями и спрашивая: «Вы тоже идете?», и удовлетворенно кивали, получив утвердительный ответ.
К четверти первого на улицах возникла толпа со своими законами, охваченная единым мнением. А народ все шел и шел из темноты дворов — совсем разный. Были тут и вездесущие пенсионерки со сморщенными желчными лицами, и их затюканные мужья с палочками, в древних пиджаках. Были здесь пахнущие перегаром бывшие рабочие закрывшегося завода, а также пахнущие спиртным и несущие в карманах кастеты дети бывших рабочих с завода. Были здесь их несовершеннолетние сестры с шальным огнем в глазах и совсем маленькие младшие братья, туповато озирающие столпотворение. А рядом шагали служащие крупных фирм в дорогих куртках и уже порядком полинявшие бывшие работники «Паритета». И мрачные охранники в камуфляже, и безработные пожарники в фирменных комбинезонах, и бледные отрешенные юнцы — паства Просвещенного Ангелайи, и глыбастая дружина Босха, повылазившая из дорогих автомобилей.
Совсем немного времени спустя по Центральной улице города уже текла полноводная людская река, над которой как воронье витали ее мрачные намерения. Тут и там вспыхивали ручные фонари, болтались керосинки, катящиеся по тротуарам машины подсвечивали фарами. А потом кто-то из Нижнего города достал головню из костра, и в рядах людей вспыхнул факел. А затем еще один и еще, их обливали бензином, обматывали тряпками деревянное древко. Факела чадили, но хорошо освещали путь. Глаза идущих были стеклянисты, а в глубине их затаилось мутное возбуждение. Неслышимый клич «доколе» витал над ними, словно черный ворон.
А люди все выходили и выходили, потому что знали — так больше нельзя, потому что скатываются непонятно куда, и непонятно, что ждет впереди.
Все знали куда идти, никто не сворачивал и не терялся. Сплоченной массой толпа прошагала по улицам, и скоро ее головные отряды вылились на Арену — центральную городскую площадь.
То был бунт. Последний бунт в этом городе, самый, пожалуй, сильный из всех предыдущих — водяных, хлебных и газовых. И, как и все предыдущие, он окончился пшиком.
Глухой ропот витал над толпой, когда она, разветвляясь на мелкие составляющие, ведомые выделившимися по всем законам людского столпотворения самозваными лидерами, направилась одновременно к зданию администрации, воздушных форм особняку УВД и угрюмому древнему зданию суда.
Темные массивные дома казались одинокими утесами посреди волнующегося людского моря. Основная масса народа застыла. Факела чадили в безоблачное небо, а часть ходоков, между тем, проникала во все три строения. Люди ждали известий.
Самозваные парламентарии, подогреваемые криками из толпы, почти бегом проникли в здание суда и в милицию. В администрации города их ждал сюрприз — дверь была заперта. В толпе заорали, чтобы начали ее ломать, и на подмогу выделили еще человек пятнадцать. Под общим натиском хлипкие створки открылись, а одна снялась с петель и гулко ухнула в вестибюль. С руганью сразу человек двадцать ломанулись в проем, а там, разделившись по двое, по трое, рассредоточились по этажам. А вот тут их ждал сюрприз номер два — всем сюрпризам сюрприз. Люди шагали по темным этажам и везде встречали одно и то же.
Пустоту. Запустение. В администрации, или как ее по традиции звали, Белом доме, никого не было. На полу широко распахнутых кабинетов белыми гигантскими снежинками валялись бумаги. Дверцы сейфов были широко растворены и напоминали улыбку идиота. На некоторых столах стояли чашки с остывшим черным кофе. Красные ковровые дорожки в коридорах обильно пятнали чьи-то грязные следы.
И никого. Ошарашенные ходоки, прочесав дом снизу доверху, возвращались назад, предоставляя народу вместо зарвавшихся властей, которые должны ответить за совершенное и, возможно, быть вздернутыми на ближайшем фонарном столбе, лишь свои пустые руки. «Парламентарии» выходили на широкие мраморные ступеньки и видели через площадь крошечные фигурки своих собратьев, также выходящих из суда и милиции.
Толпа думала долго, но и до этого многоглавого организма, наконец, дошло очевидное — городская власть спаковала манатки и сбежала, бросив своих подопечных на произвол судьбы.
Реакция была разная, на головы бежавших властей обрушивалось столько заковыристых проклятий, что если бы слова могли ранить, от отцов города остался бы даже не скелет — один прах. Кто-то падал без сил на холодный асфальт и заливался слезами, кто-то матерился в голос, кто-то потрясенно молчал.
Единодушно порешили, что беглецы и есть виновники всех отключений. Новость эта ничуть не обрадовала горожан. Некоторые из них, забравшись на фонарь, дабы возвыситься над людской массой, призывали созвать новый городской совет и учредить собственное правительство. Другие вопили насчет того, что власти не могли далеко убежать и наверняка прячутся где-то в городе, что было уже совершеннейшим маразмом, потому что даже младшим братьям сыновей работников завода было понятно, что обладая личным автотранспортом, эти душегубы уже давно за чертой поселения, а то и за чертой области.
Резкий женский голос вопил надрывно: «А милиция где?! Их к ответу призовем!!!» И тут обнаружилось, что рядовые стражи порядка тоже здесь в толпе, по большей части принимали участие в шествии и знать не знают, куда подевалось все их начальство. Некоторым из них, правда, по инерции все-таки набили лицевую часть, но и эти потасовки быстро сошли на нет ввиду явной бесполезности.
Толпа постояла так минут пятнадцать между пустыми темными зданиями, которые раньше были сердцем города, и стала потихоньку расходиться. Один, другой — люди с целеустремленными внимательными лицами — нет, они не собирались организовывать свое управление городом, да и искать никого не хотели.
Эти собирались бежать.
И чем быстрее, тем лучше. Еще десять минут, и на месте грозной массы людей, объединенных ненавистью к властям теперь было несколько тысяч бегущих с корабля крыс. Больше никто не выкрикивал лозунгов, напротив, было очень тихо. Люди уходили с площади и сразу направлялись к себе домой — паковать вещи.
Еще через четверть часа на площади не осталось не единого человека. Одинокие факелы дотлевали на асфальте обреченными костерками. Разрозненное людское скопище, с каждым мигом становящееся все более редким, поползло вниз по Центральной, временами испуская тоненькие ручейки людей, что сворачивали в свои дворы.
Вот так бесславно и закончился последний городской бунт. Бунт электрический. Позади уходящей толпы темные личности, коих всегда хватает при любых людских беспокойствах, споро начали бить витрины дорогих магазинов и взламывать двери закрытых по случаю темноты ларьков. Но это быстро прекратили опомнившиеся стражи порядка, решившие в отсутствии начальства продолжать нести свою службу. На пересечении Центральной и малой Зеленовской у них случилась крупная перестрелка с грабителями, потрошившими элитный магазин кожи, в ходе которой четверо бандитов были застрелены, а один получил три пули в спину и удрал, подвывая. Свидетели, заикаясь, рассказывали, что из-под кожанки у него торчали длинные черные уши в окружении жесткой щетины.
К трем ночи город ошеломленно замер. Ранее бывшего многолюдья не было и в помине. По абсолютно вымершим улицам шатались растущими на глазах стаями бродячие собаки, гавкались у помоек и наводили страх на тех, кто все-таки решился высунуть нос наружу.
Уже первые лучи утренней зари пали на новое столпотворение. Доверху груженые вещами, горожане бежали прочь. Везло тем, у кого были машины — прогибающиеся до земли от нагруженного, автомобили мигом заполонили Центральную улицу, образовав непроезжую жуткую пробку, в которой гудели, ревели двигателями и осыпали утренний воздух матами беглецы. Впередиидущим автолюбителям удалось вырваться на шоссе, и они поспешно гнали прочь, благодаря судьбу за оказанное им доверие. После вчерашней мутной ночи над людьми витала уже не тревога, а самый настоящий страх.
К тому же оказалось, что все до единой городские бензоколонки лишены бензина, полностью перейдя на поставку газа. Их удивленные служащие (те, которые еще не сбежали), только разводили руками, обозревая километровую очередь обездоленных горючим механических коней. Понявшие, что покинуть на колесах родимый край не смогут, жильцы впали в отчаяние, а некоторые прямо так и бросали свои машины и, нагруженные тюками и многочисленной родней, направляли стопы в сторону вокзала.
Надо сказать, что и тем, кто, заправленный под завязку из старых запасов, пересек городскую черту, далеко уйти не удалось. Через три километра вниз по шоссе обнаружился грандиозный бревенчатый завал, из-за которого неизвестные личности временами открывали огонь из охотничьих ружей. Перед этой устрашающей баррикадой уже занимались игривым пламенем три подбитых автомобиля. Так как с внешней стороны прижимать бандитов никто не спешил, спешно вызвали оставшиеся силы городской милиции (которых оказалось ровно двадцать два, из них половина среди беглецов). Разразилась новая перестрелка, после чего прячущиеся за баррикадами решили, что жизнь их все же бесценна, и поспешили покинуть свою крепость. Окинув взглядом завал, оставшиеся стражи авторитетно высказались в том смысле, что растащить его быстро не удастся, и если мы все же хотим покинуть земли отцов, то ехать надо в обратную сторону. Пока разворачивали многоголовое автостадо, прошло часа два, и три десятка машин оказались легко и сильно побитыми.
Вспотевшие, взмыленные и уставшие беглецы совсем не удивились, обнаружив точно такой же завал через шесть километров. Оттуда никто не стрелял, но и авторы баррикад оказались анонимами.
После этого самые отчаянные горожане кинули машины и, перейдя завал, пошли дальше пешком, проклиная всех и вся. Те, кто поспокойнее и помудрее, разворачивали машины обратно в город, памятуя о поездах.
А некоторые сказали: «Хорошо ли мы подумали, оставляя наш город. А может, тут еще все обойдется? Авось не помрем». Эти, рассудительные, отправлялись назад, а там уже неспешно разгружались у собственных домов, и даже снисходительно поглядывали на мятущихся беглецов. Центральные улицы враз покрылись слоем мусора, словно прошедшую ночь здесь только и делали, что переворачивали мусорные баки.
Билетов в кассах вокзала не оказалось. А сами кассы были наглухо закрыты и ощетинивались не внушающими надежды табличками. На узкий городской перрон набилась многотысячная толпа, и кого-то то и дело скидывали на рельсы, и он с возмущенной руганью лез обратно. Там, где не было людей, был багаж, возвышающийся среди бегущих горожан, как масштабированные утесы с квадратными гранями. От броских этикеток рябило в глазах.
В очах людей застыло отчаяние и приглушенный огонь стоиков. Они собирались дождаться поезда, а потом сесть в него, неважно какой ценой.
Во взволнованной людской толпе то и дело кого-то обкрадывали, и жертва догадывалась об этом лишь много часов спустя.
К полудню оказалось, что кассы были закрыты не зря — поезда не ходили, так как иссякло питающее локомотивы электричество. По слухам, этой ночью где-то в пригороде остановился скорый экспресс, доверху напичканный пассажирами, полностью закупорив восточное направление. Помощь к обездвиженному поезду не пришла, и его несчастным пассажирам, в конце концов, пришлось добираться до города пешком. А когда в область придет новый поезд, никто не знал — транзитные тут бывали крайне редко, а пригородные линии были все обесточены.
В два часа дня мимо истомившейся, издерганной толпы полным ходом пронесся ярко-желтый с черными полосами дизельный локомотив, сразу указавший путь к спасению. Управлялся тепловоз неизвестно кем, и хотя отчаянные горячие головы из ожидающих попытались на своих двоих догнать убегающий перекатчик, пользы это не принесло — подсесть не смог никто.
Мигом выделившиеся активисты предложили сформировать собственный состав и начали поиск ведающих в вагоновождении среди толпы. Таковой нашелся всего один — Николай Поликарпович Смайлин, семидесяти шести лет от роду, страдающий подагрой и сильной тугоухостью. Долго вникая в предложенное, Николай Поликарпович, наконец, согласился повести состав и даже научить молодое поколение. Тем более что наука эта, по его словам, немудреная.
Бережно поддерживаемый активистами под руки, дряхлый вагоновожатый удалился в сторону депо вместе с немалой кучкой сочувствующих и любопытных. Там их ждало сильнейшее разочарование — единственным оставшимся на ходу тепловозом был тот самый, что самое малое время назад пронесся мимо перрона и скрылся в неведомых далях. Народ пару раз нелестно выразился по поводу неизвестных извергов, лишивших город последней надежды, и пошел назад нести унылую весть ждущим.
Реакция последних почти точно копировала поведение своих же земляков у шоссейных завалов (а тем, кто был только что оттуда, пришлось проделать все по второму разу) — кто-то пал на колени и стал выдирать у себя волосы, кто-то, нагрузившись многокилограммовым скарбом, спустился с перрона и зашагал по шпалам, ну а большинство с тяжким вздохом поворотили вожжи в сторону покинутых домов.
К шести вечера перрон опустел, и лишь редкие, неясных занятий, личности шатались по нему, роясь в брошенном и потерянном в сутолоке чужом багаже.
К восьми неконтролируемый всплеск эмиграции благополучно завершился, людской поток схлынул, оставив на улицах кучу всяческого хлама — неизбежного спутника переезда.
После такого, казалось, масштабного бегства город потерял всего ничего — девять с половиной процентов от изначального своего населения, то есть, бежало меньше двух с половиной тысяч человек.
И лишь считанные единицы из оставшихся позвонили родне за пределами города, да и то ограничились самыми общими фразами. Остальные молчали, уподобившись самым великим молчунам животного мира — рыбам. Почему так? Многие тысячи людей, только что вроде бежавшие, словно спасающие свою жизнь, вместо того, чтобы воспользоваться телефоном и послать весть о катастрофическом положении дел (а именно таким оно и стало) в городе, успокоив себя немудреным «авось пронесет», стали думать, как жить без электричества. И думы эти были уже чисто практического свойства.
Мгновенное помутнение умов? Пресловутая черная вуаль, которая заставляла горожан делать вид, что ничего особенного не происходит?
В десять часов, когда солнце уже приравнивалось к горизонту по улицам возобновилось шебаршение и гулянья. Машин сильно уменьшилось, и зачастую они упирались в чужих брошенных железных коней, которые были оставлены в самых неподходящих для этого местах. Раскиданные вещи были собраны, мусор кое-как разметен и уже ничего больше не напоминало ни о ночном факельном шествии, ни об утреннем всегородском переезде.
Жить без электричества оказалось просто. Куда проще, чем все думали. Нижний город почти не изменил своего уложившегося за последние недели распорядка — здесь пищу давно готовили на примусах и газе, так что вместо безвременно угасшей лампочки возникла очередная гостья из прошлого, керосиновая же лампа. С телевизором получилось сложнее, и лишенный зрелищ народ потянулся на воздух — совершать полуночный моцион и нагуливать сенсорные впечатления, так что на улицах уже в полной мере возникла та самая уже упоминавшаяся праздничная атмосфера.
Праздничная атмосфера без праздника.
Верхнему городу пришлось хуже. Одновременно со светом они лишились возможности готовить пищу, и среди жильцов высоких белых конгломератов возникло волнение — копия тревог их заречных собратьев. И потому именно из Верхнего города было большинство людей навсегда покинувших поселение. Керосинки, примусы, а некоторое время спустя и примитивные буржуйки расходились на ура. Во дворах вспыхнули костры, но случившийся на следующую ночь мелкий холодный дождь быстро положил конец этим посиделкам.
И увидев, как из форточки элитного дома столбом валит черный дым, никто уже не бежал с криком «пожар». Все знали, это просто хозяева готовят еду, как это делали их предки, а до этого предки их предков. Естественно, реальных пожаров от этого меньше не стало, и пожарная бригада сбивалась с ног, проявляя прямо таки чудеса героизма, навострившись тушить красного петуха ограниченным баком машины объемом воды. Какое-то время спустя им стало казаться, что это нормально, словно город никогда и не был подключен к центральному водопроводу.
В двух городских типографиях недолго созерцали остановившиеся машины. В подвале повернули рукоятку древнего дизель-генератора и с его хриплым рыком к газетчикам вернулись блага цивилизации, так что корректоры, редакторы, верстальщики, наборщики и прочая журналисткая братия зачастую стала засиживаться на работе допоздна, дабы не возвращаться в освещенный керосинками дом. Так или иначе, но уже к вечеру эмиграционного дня были готовы свежие выпуски обеих городских газет. Одна грозила апокалипсисом и содержала открытое воззвание Просвещенного Ангелайи к землякам, а вторая уверяла, что ничего особенного не происходит, и призывала сохранять олимпийское спокойствие. При этом там печаталось интервью с одним из глав города, в котором он сообщал, что отлучился по требующему безотлагательного решения делу и скоро вернется во вверенную ему вотчину. Но это уже был явный бред, потому что даже клиенты местной психиатрии понимали — не вернется он уже никогда. А если и вернется, то значит он враг себе, и ему же соответственно хуже.
Обе газеты были расхватаны в рекордные сроки. Горожане взахлеб читали их, как остросюжетное бульварное чтиво, и живо при этом обсуждали.
Еще один генератор завели в больнице. Так что там все ограничилось четырьмя покойниками, отошедшими при выключении света. Был вопрос с соляркой, который быстро разрешили, нагрянув в то же депо, и в осиротевшем тепловозном стойле отыскали массивный бак с НЗ топливом, который успели уже подворовать, но только наполовину. Топливо это потом полдня возили в канистрах на машинах с красными крестами, оглашая округу воем сирены для убедительности. Уверившись, что не останутся без света в ближайшее время, люди в белых халатах облегченно вздохнули и вернулись к своим обязанностям — лечить, оперировать, таскать воду от ближайшей колонки. Работа эта далась им легче, чем обычно — странно, но количество пациентов за последнее время сильно уменьшилось, словно люди предпочитали переносить тяжелые болезни на дому и не лезть в сомнительную санитарию больничных палат. Или просто стали меньше болеть.
Через три дня после темного прилива тяжелыми тракторами все-таки растащили шоссейные завалы с обеих сторон и были очень удивленны, не найдя за ними крупной автомобильной пробки. Не оказалось даже запрещающих проезд знаков. Видимо приезжие, упираясь в исполинскую баррикаду, без лишних слов разворачивались и ехали назад, до ближайшего разветвления.
— И что, никому не сказали? — вопросил Василий Кружин, водитель тяжелой техники, — совсем, что ли, никому?
А коллеги его по работе только чесали в затылках да оглядывали уходящее черной глянцевой лентой за деревья шоссе.
По мелочи: Потомственный житель Нижнего города Ванин Егор Федорович глубоким вечером посетил редакцию газеты «Голос междуречья» и там, пристав к вышедшему подышать свежим воздухом главному редактору этого издания, долго и на повышенных тонах пытался доказать, что видел в огне одного из Нижнегородских костров маленькую красную змейку. Редактор вяло отбивался и заявлял, что газета у них приличная, и с такими новостями Егору Федоровичу следует направить стопы в «Замочную скважину». Ванин горячо запротестовал, раскачиваясь массивной, хотя и порядком обрюзгшей, фигурой над узкоплечим редактором и обдавая того мощным запахом перегара. Мол, знает он, что такое эта «Скважина», а у него вести свои, надежные — увиденные собственными глазами.
А редактор сказал, что, возможно, Егор Федорович был подшофе (а так оно и было), наговорил еще уйму всяческих отповедей, и с порядочно упавшим настроением поплелся к себе в кабинет. Еще бы, разъясняя старику про то, что его змейка была последствием долгих возлияний, редактор все время невольно вспоминал свою собственную змейку, увиденную в тонком огоньке примуса.
Стрый и Пиночет весь день отъездов мотались по городу, вливались в тоненькие ручейки беглецов и следовали с ними до вокзала и обратно, преодолевая буйные пороги и выскакивая иногда на тихие заводи. Оба мучительно пытались понять, не это ли долгожданный Исход. И так до самого вечера ничего и не узнали, зато были чуть не покусаны одичавшими псами, чувствующими себя хозяевами если не на центральных проспектах, то в узких переулках — точно.
У драгдиллера Кобольда в пакете с димедролом завелись жучки, о чем он узнал только через некоторое время, когда насекомые уже подросли и стали напоминать о себе надоедливым шуршанием. Кобольд с удивлением рассматривал новых жильцов, которые отличались блестящими жесткими надкрыльями нежно голубого цвета и словно сделанными из пластика. Твари ползали по пакету, откладывали похожие на желатиновые капсулы яйца и азартно пожирали беленькие таблетки, словно не было для них лучшей снеди. Однако когда заинтригованный до невозможности Кобольд сунул в пакет корявый палец, чтобы подцепить одного жесткокрылого, то мерзкое насекомое бросило димедрол и вцепилось в палец драгдиллера и висело так, пока извопившийся Кобольд не размазал его с хрустом о поверхность стола.
Пятнадцатилетняя нервная дочь Федора Рябова, встав в два часа ночи со своей измятой постели и проследовав в туалет, обнаружила своего папаню сидящим верхом на табурете посреди абсолютно темной кухни и смотрящего на луну. При этом папаша Рябов что-то невнятно бормотал и все трогал волосатой рукой уродливый шрам, образовавшийся у него на месте рваной зубами раны. Заслышав шаги дочурки, отец немедленно повернулся и кинул на дитя свое такой огненно-тяжелый взгляд, что дочь поняла — если переживет эту ночь, завтра соберет вещи и поскорей покинет отчий дом.
Ну и наконец, псы. С животными что-то происходило, потому что они вместо привычных стаек по три-четыре собаки стали вдруг сбиваться в исполинские, пестрящие клыками и когтями орды, которые ничего не боялись и нападали на людей уже средь бела дня. Дошло до того, что обнаглевшие псы в три часа пополудни нагрянули в продуктовый магазин, где запугав до невозможности молоденьких продавщиц, устроили натуральный разгром, порвав и утащив все, до чего могли дотянуться, в том числе и двенадцать пакетов с детским питанием, которое, как известно, считают съедобным только младенцы.
Когда гордо шагающая армия, числом никак не менее пятидесяти голов, ранним вечером прошествовала по Центральной улице, словно представители новой городской власти, горожане решили — надо что-то делать. С помощью телефонов и печатного (а иногда и непечатного слова), были найдены и мобилизованы все зарегистрированные охотники города вкупе с собаколовами. Привлекли также милицию с их штатным оружием и, в первый и последний раз — городских же бандитов, которым сейчас приходилось тяжело по причине крупного передела собственности. Говорят, сам Босх отрядил для спасения города от собак часть своей охраны с Ак-47. Группа набралась приличная, такой вполне можно было штурмовать средних размеров город. Стрелки все время грызлись между собой, но общее благое дело не давало им сцепиться по серьезному.
И вот, неделю спустя после воцарения тьмы, опять же после заката началась Большая Охота на отбившихся от рук собак, эхо от которой гремело еще дней пять, а гильзы — картонные с рисованной уткой, латунные с красным ободком и вытянутые автоматные находили уже много позже, как немое свидетельство некой прошедшей войны. Волки настороженно остановились, чутко нюхая влажными носами воздух. За последнее время звери исхудали, и благородная длинная шерсть матерого самца теперь висела слипшимися лохмами. Да и огонька в глазах поубавилось — теперь они иногда вовсе напоминали дешевые желтые стекляшки, сияющие пустым идиотизмом, как у мягкой игрушки в магазине. Голод подводил волчье брюхо, но поесть теперь удавалось редко. Помойки. Верные, хотя и неблагородные источники пищи, теперь были закрыты и находились под неусыпным контролем кодлы псов, которые словно считали их теперь своими официальными кормушками и безоговорочно пропускали только жильцов с полными ведрами отбросов.
И воздух пах неспокойно — горькая тревога словно навеки поселилась там, не давала ни минуты покоя и отдыха. Звери давно бы сбежали из города, но что-то держало их тут, в этой вотчине бетонных домов и прямых улиц, в этом тесном муравейнике людских судеб, намертво переплетенных какими-то загадочными узлами.
А сегодня было особенно гадко. Черная вуаль так сгустилась, что волки почти видели ее, пусть не глазами, а своим чутким носом.
Сегодня что-то случится. Очередной пункт в выбранной неизвестно кем программе, очередная чумная станция на пути двадцати трехтысячного экспресса. Черная ширма в небесах колыхалась и пахла смертью.
Так и есть, в отдалении залаяли псы — дружно, слаженно, они все теперь делали вместе. Брех их был не агрессивный, скорее отвлекающий. Волчица нервно взрыкнула и переступила лапами, глаза ее отразили луну — два желто-зеленых пустых круга.
И она вздрогнула, когда ветер донес звук выстрела. Залп, а после этого секундную тишину нарушил уже не отвлекающий, истерический собачий лай. Какая-то псина дико визжала, как визжат только смертельно раненые. Грохнуло еще раз, раскатисто, гулко, не меньше десяти стволов. Волк слушал, склонив лобастую голову на бок. Слабый ветерок пролетел вдоль улицы, кружа за собой мертвые ломкие листья. Ветер принес резкий запах пороха, адреналина и отчетливый медный — крови. От этого медного духа волк оскалил клыки и зарычал. Его примитивное звериное сознание медленно решало — бежать или остаться. Вроде бы стреляют далеко…
От угла старого кирпичного дома отделилась тень и, выплыв на середину улицы в лунный свет, оказалась человеком в поношенном бесцветном плаще. Его шатало, а пах он резко, сивушными маслами. Взгляд его был еще бессмысленнее, чем у зверей, расфокусированные зрачки плавали, а потом сосредоточились на волках.
— А! — сказал пьяный, — собачки… серые собачки, шатаетесь тут. Штоб вы передохли все… А впрочем… — он запнулся, словно потеряв нить, а потом поднял голову и все же довершил, — впрочем, вас и так сегодня стрельнут. Пшли отсюда… Пшли!
Он махнул руками, и волки поспешно бросились прочь — месяцы, проведенные в городе научили их быть осторожными с людьми.
Не успели серые свернуть на Покаянную и пройти вдоль нее метров сто вниз к речке, как совсем рядом, на параллельной улице грянул залп. Так рядом и так громко, что у волков разом вздыбилась шерсть, а клыки обнажились в беззвучном оскале.
На перекресток выскочили две собаки, такие облезлые и запаршивевшие, что казались совершенно одинаковыми, несмотря на явно разные породы. Псы неслись во весь опор, хвосты поджаты, с клыков капает пена. Громыхнуло еще раз, потом раздались частые одиночные выстрелы. Псы перекувырнулись через головы и грянулись на асфальт, где и застыли неподвижно. Лохматые шкуры были все в дырках, кровь широким веером окропила дорожное покрытие.
Плеснуло светом, и возле псов появились люди. Фонари в их руках испускали яркий белый свет, лучи хищно шарили по темным углам. Секунда, и один луч упал на замерших волков.
— Э!!! — крикнул кто-то из охотников, — тут еще псы! Двое! — и без паузы вскинул к плечу дробовик.
Громыхнуло. Асфальт перед волками вздыбился и плюнул в небо острой крошкой. Звери кинулись прочь. В окнах домов затеплился свет — слабенький, от керосинок или свечей. С грохотом отворилось окно. Сварливый женский голос крикнул на всю улицу:
— Что творите? В кого стреляете, А!?
На его фоне еще один голос, причитал слезливо:
— Мама! Мама, ну отойди от окна! Какое нам дело, кто в кого стреляет.
— Да в собак мы стреляем! — завопил один из охотников, — не в людей! Уйдите от окна!
— Семеныч! — крикнул кто-то позади, — они на Граненную свернули, там еще десяток!!
— Окружай по Моложской, а то к реке прорвутся!!!
— Да вот еще! Вот! — выстрел, еще один, потом очередь из АК, гулкая и раскатистая. — Трех завалили, один ушел.
Волки неслись, не чуя лап, косились вправо — там в проемах между домами мелькал свет, а на его фоне силуэты вооруженных людей. На очередном перекрестке в них чуть не попали — тут выстроилась редкая цепь из десяти человек. Едва завидев две серые молнии, что несутся через улицы, они тут же открыли огонь. Пули пробороздили асфальт, звонко грохнула неработающая лампа в фонаре. Зазвенело стекло.
— Ушли, кабыздохи!
— Стекло зря разбили, может там жил кто?
— Да плевать, все равно не спросят. В темноте лиц не разглядеть.
Тут и там шли охотники, рассредоточивались по районам мелкими группами, грамотно окружали мятущихся псов и безжалостно их отстреливали. Трупы не собирал никто — их было слишком много, и эту грязную работу оставили на завтра, так что с утра горожане могли полюбоваться на истерзанные туши своих хвостатых мучителей, лежащих почти на всех главных перекрестках города. От некоторых животных осталось немного — стреляли из охотничьих ружей, в том числе и из таких калибров, с какими ходят разве что на медведей, а то и на слонов.
В городе словно разразилась неистовая гроза — гремело почти без перерыва, иногда залпами, иногда очередями, но чаще одиночными — сухо, трескуче. Обыватели высовывали любопытные головы в окно, силясь разглядеть хоть что-то в мельтешении света и гротескных теней, но когда громыхать начинало подозрительно рядом с ними, поспешно убирали свое ценное достояние из проема.
Странно, как в эту ночь никого не убили. Охотники были везде и стреляли навскидку, на шевеление, зачастую проверяя, в кого попали, уже после выстрела. Их крики, команды и смачная ругань далеко разносились по опустевшим улицам.
Так, чуть не застрелили банду мелких воришек, что под шумок обчищали квартиру на первом этаже старой хрущобы. Вылезая через разбитое окно и ориентируясь в почти полной темноте, они привлекли внимание охотников. На предупредительные крики воры естественно не ответили и только ускорили эвакуацию из ограбленной квартиры. Тут по ним и открыли огонь. Пули выщипали кирпич вокруг окна, растрескались деревянные рамы, а один из грабителей получил свинцовый клевок ниже поясницы и заорал так, как ни одна собака заорать не может. Увидев группы вооруженных людей справа и слева от себя, воры побросали награбленное (среди которого был модерновый телевизор, звучно разбившийся при падении) и поспешили сдаться на милость пленителей. Грабителей под конвоем отправили в милицию, где они и просидели до утра в абсолютно пустом темном помещении, так что часа через четыре уже были готовы завыть, как хвостатые жертвы ночной бойни.
Два десятка бабуль осиротели в эту ночь, потому что под пули попали их любимцы — кошки, большие и маленькие, которые, несмотря на все попытки убраться с линии огня, часто принимались за собак и подвергались безжалостному расстрелу. Кошачьи трупики всегда лежали отдельно — черные и белые, рыжие и полосатые.
Летящие по произвольным траекториям шальные пули иногда втыкались в личный автотранспорт, припаркованный у подъездов. Срабатывала сигнализация, и раненые машины выли на весь район, добавляя звуковому буйству новые обертоны. Хозяева ругались уже после, с утра, оглядывая аккуратные пулевые отверстия в полированных боках своего авто. Одна машина так и сгорела, когда ретивые стрелки, целясь в бегущего пса, продырявили бензобак. Авто мощно рвануло, на миг осветив весь район и небеса над ним, и в этом пламени сгиб и несчастный пес.
Брякнули в такт стекла во всем районе, и это уже подняло с кроватей тех, кого не смог поднять раздававшийся доселе грохот.
— Да что там, война, что ли? — вопросил у родни Семен Георгиевич Пашин, заслуженный, хотя и порядком выживший из ума ветеран.
Родня не нашлась с ответом, а только сбилась в кучку и вздрагивала с каждым новым выстрелом. А Иван, внук Семена Георгиевича, еле слышно вымолвил: «Исход» и наотрез отказался смысл этого термина объяснить.
На Верхнемоложской волки попали в западню. Их заметили медленно идущие вниз по улице стрелки, а путь назад был отрезан точно такой же группой вооруженных людей, направляющихся им навстречу, так что казалось, словно посередине улицы появилось исполинское зеркало, отражающее все и вся. Зверей заметили, стали показывать пальцами, быстро переговариваться, стрелять не стреляли, боясь попасть друг в друга, и просто продолжали идти навстречу, и свободного пространства между ними оставалось все меньше и меньше.
Волки заметались между двумя людскими цепочками. На самца пал свет одного из фонариков, и зверь на секунду застыл — напряженная поза, торчащая клочьями шерсть, красная пасть с белоснежными оскаленными клыками и две полные луны вместо глаз. Грохнул выстрел, но волк уже ускользнул от луча.
— Кто стрелял?! Кто стрелял, говорю!?
Молчание в ответ, стрелки не сознаются, хотя руки чешутся у всех, охота — древнее развлечение, будоражит кровь.
Свет снова отловил зверей и, спасаясь от него — предвестника скорой свинцовой смерти, волки выскочили на тротуар, а затем кинулись в темный проем одного из дворов.
Цепочки сошлись, смешались:
— Теперь не уйдут, закрытый двор.
— Так это те самые? Изворотливые твари!
— На другом выходе кто дежурит, Ресницын?
— Кто стрелял, спрашиваю? Руки чешутся, да, по людям пострелять?!
В темном колодце двора волки первым делом кинулись к противоположному выходу, но тут же учуяли специфический запах охоты — пот, горелый порох, смазанная сталь. Выход был перекрыт, а с Моложской уже быстро шагали преследователи. Ловушка, этот двор — большой волчий капкан. Люди умнее хищников и даже из ружей стараются стрелять, загнав жертву в глухой тупик, откуда нет выхода.
Волк завыл — длинно тоскливо. Волчица скалила зубы, грозно рычала, да вот только толку от этой грозности не было никакого. Позади скрипнула дверь подъезда. Звери моментально обернулись, оскалившись на нового врага. Из душной, пропахшей нечистотами пещеры подъезда выплыло морщинистое старушечье лицо, освещенное неровным светом керосиновой лампы, глаза бабки бессмысленно шарили по двору, а потом остановились на волках:
— О-ох, — протянула расслабленно бабуля, — песики… Вас стреляют, да!? Ружьями стреляют?!
Тон ее был добрый, и волчьи оскалы слегка поубавились. Бабка суматошно заморгала глазами и поманила зверей рукой:
— А я вас не дам… Не дам этим душегубам таких красивых песиков. Ну, иди суда, иди. И ты, большой, тоже иди, у меня не стреляют.
Во двор уже входили охотники, и лучи их фонарей шарили по громадам многоэтажек, высвечивали пустые темные окна. Волки хорошо знали, что их ждет, если они не последуют за старухой, и потому проскочили в подъезд на свет керосинки. Поднимаясь на пятый этаж, где у нее была квартира в окружении двух огромных серых волков, старуха бормотала себе под нос:
— Я животных люблю. И песиков и кошечек, и прочую живую тварь. У меня их раньше много было, да вот соседи, изверги, в суд подали. Говорили, мол, житья от них нет, от вашей оравы. А сами то, сами! Да мои кошечки по сравнению с ними — милейшие животные. Добрые такие, никого не трогали… да просто кровью сердце обливалось, когда отдавала их!
Бабка достигла пятого этажа и поманила волков:
— Сюда, лохматые. Здесь и живу.
Крохотная однокомнатная квартира мощно провоняла животными. У окна притулился старенький письменный стол, на котором горела еще одна лампа. Когда волки вошли в комнату, в углу у древнего платяного шкафа зашевелились. Звери настороженно подняли верхнюю губу, вздыбили шерсть, но тут подошла старуха и положила им на загривки мягкие теплые ладони:
— Не бойтесь, милые. Это Кудлач, тоже из городских песик. Его кто-то избил в нашем дворе. Арматурой, чуть ли не до смерти. Хорошо, я вовремя нашла, а то бы так и помер. Но теперь не помрет. Выходила.
Серые волки, воспитанные людьми, сразу почуяли в этой квартире запах дома. Тепло, добро, и еда в срок, они помнили такие места, помнили, как хорошо жилось у Васина в зверинце. И когда старушка, их спасительница прикрыла дверь и защелкнула на два замка, канонада, все еще раздававшаяся за окном, словно поблекла и стала совсем не страшной.
Покружив по квартире, волки примостились под столом вместе, подпирая друг друга отощавшими боками. Красные их языки вывесились наружу, желтые глаза сощурились.
А пятнадцать минут спустя волки уже спали. Спали под выстрелы и визги принимавших мученическую смерть собак.
В отличие от вечно озабоченных чем-то людей, дикие звери никогда долго не испытывают стресс. И забывают об опасности, стоит им лишь очутиться в спасительном укрывище. И в отличие от горожан, волки в эту буйную ночь, действительно спали.
* * *
Утром собирали собачьи трупы и прикидывали, как жить дальше. Но бежать уже никто не пробовал. Жизнь, мутная река с твердым каменным дном несла горожан вперед, в какие-то темные, туманные дали, и выпрыгнуть из этого все ускоряющегося потока не было никакой возможности.
И положившиеся на авось горожане продолжали свои мелкие суетливые дела, а черная вуаль колыхалась над ними, и сквозь темные ее крыла иногда не были видны звезды.
Но разве не в том есть одна из лучших человеческих черт — способность верить, надеяться и до последнего утешать себя красивыми сказками?
Город, бывалый сказочник, ждал, и, может быть, усмехался над суетой своих жителей. Но этого не видел никто, даже ночная птица, воспарившая в начинающую терять тепло темноту.