Ветер дул стылый, пронизывающий, плотная ледяная стена, и одновременно узкий, верткий, со множеством коротких тупых и вертких щупалец, что забираются под одежду, выдувают, высасывают самые маленькие комочки тепла, что еще гнездятся в промороженном насквозь теле, хватают жадно, давясь и толкаясь. Но тепла не так много, на всю стылую застывшую поляну явно не хватит. Тепло рассеется по ней сверкающим золотым, но невидимым ворохом, раствориться без следа в ледяной темноте, сгинет, как сгинет и человек, случайно забредший в эти темный дебри. о есть еще лес, суровый тяжелый, хвойные деревья, с потрескивающими на холоде ветвями и крошечными капельками твердой как вар смолы, что когда то текли, веселились янтарной живицей, пахучей кровью деревьев. Впрочем, и сам бор тогда смотрелся повеселее, когда по краям пробивалась молодая зеленая травка, сочная и упругая, когда в лесу пели птицы, а по утрам солнечные лучи падали сквозь кроны как сверкающие острые копья, что несут свет и жизнь каждой мелкой и не очень твари. Хороший был тогда лес, и иногда можно было увидеть даже молодого барсука, худого, но бодрого после долгой зимы, бредущего по своим делами по ковру прошлогодних листьев. Барсук — редкий зверь и не встретишь его вот так в Подмосковных лесах. Впрочем, это было не Подмосковье с его населением в три человека на пол квадратных метра. То было летом, в Июне, Июле и августе, когда трав а уже темнеет, а кое где желтеет раздавая по ветру семена и одуряющие, накопленные за знойную пору запахи. А сейчас был октябрь, последние числа его истекали и скоро придет следующий месяц, а потом бор-тайгу надолго укроет снежная тяжелая пелена, придавит, скроет следы летнего разгула, скует. о в лесу будет также тихо, как и сейчас. Есть особенность у этого леса: За последний год в него ни разу не ступала нога человека. А посему и зверь здесь не пуганный. Была поляна, та пустошь, по которой нагуливал себе силу тяжелый ветер, охотясь за жизнью как высшее выражение энтропии. Голая круглая поляна, а вокруг черной изгородью ледяной бор, черный настолько, что кажется монолитным как массивная видимая даже в полночь скала. Кстати полуночь была недалече, девять часов, но уже смерклось, схолодились октябрьские сумерки, и все затянула тоскливая звенящая тишина, не такая, какая давит, а та, что царит в могилах, полная, всеобъемлющая, которой уже не надо ни на кого давить, а только хранить покой павших. Даже ветер не гудел, лишь чувствовалось легкое, но холодное давление на кожу, покалывало крохотными коготками. Хорошо хоть небо звездное, да полная луна как яркий фонарь висит в небесах, маленькая, яркая, скрывающая щербатый рот и разрушенные ямы глаз. Посреди поляны стояли камни, и если где ветер и мог выдать себя, то только на них, но воздушные струи бессильно прокатывались по отполированной за века глади серого гранита. Камни стояли в сложном узоре, поблескивающие монолиты, чередуясь, и образуя не очень ровный полукруг вокруг исполинской, бросающей блестками плиты, с квадратными когда-то гранями, сейчас источенными и выщербленными. Главный монолит чуть покосился, оброс мхом, сейчас твердым и ломким как стекло, но простоять еще мог годы и годы, главенствовал, кидал свою неровную тень на пожелтевшую мертвую траву у подножья. Странные был камни, чем-то напоминали, может быть Стоунжедж, чем то древнее языческое капище, чем то древних египетских Коллосов, а может быть все это вместе, одновременно узнаваемое и чуждое, так что мороз по одубелой коже при одном взгляде на эти валуны. о капища здесь никогда не было, это сооружение было древнее пирамид, да и люди никогда не имели к нему отношения. Больше того, люди вообще появлялись здесь лишь два раза. Восемьсот лет назад. И сейчас. Посреди этой мертвой поляны, в тени от главного монолита, угрюмого, налитого тяжестью лет, прямо на ледяном, пронизывающим ветру, сидел человек. Крепкий старик, с твердым морщинистым лицом, длинной седой бородой, что не вилась, а лежала окладистой, длинной, тщательно расчесанной. В простой полотняной рубахе, почти в рубище, он сидел на голой земле, сложив под себя ноги, с босыми ступнями, и не двигался, словно был белыми и странным отражением монолита. Таким же угрюмым, старым, берегущим последние капли жизни. Подле него на земле лежало теплое кашемировое пальто, и клетчатой шерстяной шарф, а рядом — роговые очки с перетянутой изолентой дужкой. Смотрелись странно, но эти вещи напоминали о том, что этот человек не всегда был таким, тогда, когда он жил в большом городе, маясь от шума машин и слепящего света ртутных ламп по ночам. Иногда он с тоской оглядывался на эти предметы, такие простые и уютные, бытовые спутники жизни, он вздыхал, и тогда чувствовал леденящие укусы ветра пробивавшегося крохотными льдинками сквозь тонкую ткань. Старик вздыхал, качал слегка головой перехваченной тонким кожаным ремешком, но поделать ничего было нельзя. Он был главным, и ему сказали явиться вот так. В одной тонкой рубахе. Ему гарантировали, что в ближайшие три часа он не умрет. И он им верил, с удивлением, однако, чувствуя, что не почти не ощущает холода. Он не боялся. И ждал. Бор вокруг был молчалив и, глянув туда, ты не боялся увидеть горящие рубином и золотом глаза. Как же, при взгляде на эту монолитную древесную стену возникало четкое ощущение, что никакой жизни там нет и быть не может. Темное царство воплощенной гибели, холода мрака, когда ты должен бояться за убегающее из груди тепло, а не шипастой твари, что может прыгнуть на затылок. Однако в темноте послышался шум. Оглушительно треснула ломкая ветка под чьей-то неосторожной ступней, и в прожекторе лунного света обрисовался человек. Был он молод, с бледным испуганным лицом, говорившем о том, какие страхи пришлось пережить пришельцу в походе между черных, мерзлых стволов. Одет в вытертые джинсы, дешевую кожаную куртку, и разхоженные матерчатые кроссовки, тонкие и зябкие, как нельзя более не подходящие к концу октября. а спине у прибывшего болтался рюкзак, когда то яркий, оранжевый. А сейчас в ледяном лунном свете казавшемся серым, бесцветным. Рюкзак тоже был потертый, потерявший контуры до полной бесформенности, и судя по тому как человек его нес, почти пустой. Пришелец остановился, зябко ежась, правый рукав куртки распорот об острый сучок, затем увидел старика, неподвижно сидящего у камней, и с вопросом посмотрел на него. Впрочем, была во взгляде его и некая доля странной надежды. Старик кивнул, не сказав не слова, и прибывший, сел, подложив под себя старый рюкзак, может быть для тепла. Хотя какое тепло могло долго задерживаться в этом мертвом краю. Тоже уставился на монолиты, горько, и спокойно, без доли неверия, как бывает у нас во сне. Снова хрустнуло. Из леса, но совсем с другой стороны явился еще один. Этот был постарше, лет тридцать с короткой бородой, и очками с толстыми стеклами. Волосы у него свисали длинными и слипшимися прядями, а сам он тяжело дышал и покачивался, испуганно лапая тяжелый гладкий дипломат, что выпускались в стране лет тридцать назад. Грубый, с острыми углами. Он мотнул головой увидев старика, затем его взгляд перескочил на прибывшего раньше, и он резво направился к нему. Тоже сел, чуть в стороне, молча, кинул взгляд на главный монолит, опустил голову, застыл, глядя теперь мерзлую землю. Неподвижный, сгорбленный силуэт. Старик смотрел как они появляются, один за другим, с разных сторон. Кто не слышно, крадучись, кто топая и отдуваясь, кто с руганью ломающий хрупкие леденелые ветки. Они шли сюда, появлялись на поляне, испуганно смотрели на монолит, гробовой плитой нависшей над всеми, затем их взгляд перескакивал на старика, а потом на кучку людей неподалеку. Они, прижимаясь к земле, тихо шли к уже пришедшим. Рассаживались, уже молча, и сдерживая дыхание, замирали на глазах, каменели. Они были совсем разные, но у каждого имелась одна роднящая их черта. а лицах прибывших явно отпечаталось обреченность, и слабое, затухающее неприятие происходящего. Сев, на окружающих больше не смотрели, либо ползали невидящим взглядом по хрупким сизым травинкам, либо чуть испуганно и прибито глядели на монолит, с равной мощью поглощающий как любой свет, так и живые, внимательные взгляды. К десяти часам поток приходящих закончился, а присутствующие неосознанно расположились полукругом, редкой цепью обходящий монолит и сидящего пред ним старика. Монолит был виден всем, старик тоже, и была видна заглядывающая через край камня луна. Их было шестеро. К двоим, пришедшим первыми, присоединилось еще четыре человека: мощный грузный мужик, неопределенного возраста, в заляпанной чем-то брезентовой куртке, с низко надвинутым на глаза кепаре, из-под которого изредка поблескивали маленькие угрюмые глазки. Древний как мир дед, в засаленном ватнике, с обрюзгшим, отупелым лицом, держащий у себя на коленях суковатую палку. Человек лет сорока, одетый прилично, у него одного глаза не тупо смотрели в пустоту, а пугливо бегали из стороны в сторону. И наконец тип в дорогом теплом плаще, с поднятым воротником, в попытке закрыться от всепроникающего ветра, так, что лица было не видно. Они сидели молча, ждали чего-то, а затем как по команде подняли глаза и скрестили взгляды на старике. И тот понял, что пора начинать. — Все пришли. — сказал старик негромко, и ему показалось, что кожа похрустывает, растягиваясь. Словно уже успел заледенеть, замерзнуть, покрывшись тонким и хрупким слоем прозрачного льда. Показалось так и другим, но они уже не реагировали на странности, накушались в последние пол года. — Все тут. Думаю, присутствующие знают зачем мы тут собрались, у всех были сны, все помнят, знают, но я все же хочу еще раз пояснить, можно сказать, собрать воедино все что мы знаем. Они молчали, неотрывно глядя на старика, и в их взглядах мороза было больше чем во всей этой распроклятой осенней тайге. Пришедшие сюда никогда не видели друг друга, не встречались, но им было сказано прийти сюда, и они пришли, наплевав на долгую дорогу, на холод, опасности этих совсем еще диких мест. Они устали, но противиться приведшей их воле не могли. Старик помолчал, вспомнил и собственные тяготы, лишения затем произнес: — Нам было дано понять. Всем по разному, во сне, в видениях, в болезненном бреду. Нам было дано понять что здесь, на этом самом месте, миру будет явленно Последнее Чудо. Они кивнули, ровно как один. У каждого за плечами были полгода мучений, страха, надежд, хождения по врачам, и недельных запоев. Что делать, когда тебе каждую ночь сняться сны, в которых ты узнаешь судьбу мира, такую большую, тяжкую, настолько что нельзя вынести человеку. Что тебе делать, если ты видишь это и наяву, когда голос у тебя в голове повторяет одно и тоже, заставляя бросить все, работу, родню, место где ты родился и прожил всю жизнь, и пуститься в длительное, безумное путешествие сюда, в тайгу, в дикий северный край, где лето настает не раньше Июля. Они утомились, устали бояться. Думать о собственной невменяемости, пить снотворное по ночам, но все равно вскакивать с дикими криками, когда твоя комната кажется темной душной западней, облепляющей вокруг, стесняющей дыхание. Они утомились, и теперь отдыхали, зная, что назад уже не вернуться, мосты сожжены, и в зыбком будущем мире только они сами да этот камень останутся вечными свидетелями происшедшего. о они были корыстны. Старик знал это, он и сам кинул все, приехав сюда, а ведь дома у него осталось трое взрослых детей, уже и внуки пошли, и как хотелось бы ему умереть в окружении любящих родных. о не дано, не дано. — Мы не знаем, что за силы явят нам Чудо, — сказал он громче, — Может быть это Бог? Может быть дьявол, а может это те языческие силы природы, что существовали за долго до того как появился человек. Мы не знаем, потому что человеку не дано много знать. Он лишь выполняет, что ему говорят. Снова кивок, и тишина стоит над поляной, морозная, тяжелая. — о мы знаем, что Чудо будет, и нам известно, что мы были избранны, как семь совершенно разных людей из разных мест. Мы избранны, как свидетели, помнящие и знающие о Чуде. Потому что после того как это случиться, мир будет совсем другим. И останемся только мы, чтобы вечно носить в себе память о прошлом. Пришедший первым парень кивнул, скривился, словно что-то вспоминая. — Каким станет мир после того как Последнее чудо будет явленно? — Сказал старик, обводя всех взглядом, задерживаясь на секунду на лицах. — Может быть, он останется совсем таким же, только будут мелкие изменения. А может все что мы знали исчезнет. Вместе с нашими городами, нашими родными и близкими, может даже это будет мир уже не людей. Все может быть. о точно таким как был ему остаться не дано, и мы тому живые свидетели. Они смотрели на него, ждуще с долей легкой грусти, и тяжелой печатью обреченности на лицах. Позади тепло очага, позади свары и ссоры, позади доброта близких, отныне они одиноки, и буду вечно несли свой крест, смотря вокруг и не находя знакомого. Потому то и не боялись люди, которым уготована участь стать вечными чужаками, не темного леса вокруг, не чудовищной нереальности холодной поляны. Никто не чего не говорил, все было сказано раньше, вместе с криками, плачами. Угрозами и проклятиями, и теперь им оставалось рассказать лишь одно, но позже, когда время будет приближаться к двенадцати. — Вы знаете. — произнес старик с натугой, старался чтобы голос не дрожал. — Что Приходящее Чудо определят люди, и вы в частности. Какое Чудо захочет все человечество, таким оно и придет в этот исчезающий мир, таким станет. А мы, свидетели, получим свое чудо, маленькое, и личное, стоит лишь попросить, выразить. Все это понимают? Кивнули. И на лица на миг вернулась жизнь, обратив их из ледяных масок в умеющую чувствовать боль плоть. Старик замолчал. Зря он говорит эти слова, они знают, понимают и чувствуют, они смирились и привыкли, они не сошли с ума. о ему хотелось заполнить хоть как-то это ледяную хрустальную преграду, что разделяла его и всех друг с другом. Заполнить живым разговором, вместо того чтобы тупо сидеть и ждать. е по людски это, не по человечески. Он глянул вниз, на покрытое колкими льдинками пальто, теплое, не прохудившиеся, купленное в Москве пятнадцать лет назад. Простая домашняя вещь, только она и связывала сегодняшнего старика, сидящего в белой рубахе на ветру, с миром которого скоро не станет. Да, он не всегда был таким, словно высеченным изо льда, и не похожий в общем то уже на человека, вон как они взирают на него, со страхом, словно от старика лучиться белый, все выжигающий свет. Почему так случилось? Как произошло? — Не исключено, что от наших просьб и будет определен характер предстоящего чуда, его направленность и свойства. Быть может, мы сумеем оставить мир похожим на то. Что когда-то знали. А теперь, давайте я представлю каждого, чтобы мы знали тех с кем нам придется делить клеймо чужаков. Жесткие слова, но зачем скрывать от кого то истину? Они ведь и так знают ее, без вялых слабых слов старика. Он снова замолчал, стыдливо глядя в землю, а монолит за его спиной, видевший и познавший за время своего существования в тысячу раз больше старика, стоял прочно непоколебимо, стремился утопить жалкую кучку людей в своей чернильной, непроглядной тени. Хоть бы какой ни будь звук из леса. Шорох или шум, но нет, тишина, такая прочная, вязкая, какая бывает только в самый разгар зимней ночи. Тогда, в полночь, когда еще предрассветные шумы не раскрасили даже самую унылую местность. — Хорошо, — сказал старик, поднимая голову, — давайте я назову вас всех, так как только мне было дано узреть в своих снах и вас, помимо той силы, темной или светлой что хочет явить вое Чудо. Они не кивнули, но их молчаливое одобрение было ясно видно. И пусть им не грозила смерть, а скорее наоборот, бессмертие, вели они себя как приговоренные к казни. Что ж, Чудо явит себя в полночь. а закате одного, и рассвете другого дня, когда реальность смешивается и переливается, и как говорят, можно увидеть будущее и прошлое. Старик кивнул на крайнего пришельца, того человека с дипломатом, который он тискал в руках, не понимая, наверное, что на него можно сесть, избежав нежелательного контакта со стылой землей: — Илья Севелев. Тридцать пять лет. Место жительства — Москва. По профессии ученый, собирался защищать диссертацию. Тот кивнул, отнял, наконец, руки от дипломата, положил его на землю, чуть слышно скребнув твердым пластиком о каменную землю. — Владислав Сафьянов, двадцать лет, студент. Тоже из Москвы. Пришедший первым, коротко кивнул старику, к остальным даже не повернулся. — Василий Сарычев. Тридцать восемь лет. Грузчик. Проживает в Новосибирске. Детина в кепаре, не пошевелился, по неподвижности почти сравнявшись с монолитами. Старик, однако, кивнул на него. Затем кивок на следующего: — Савельев Иван Петрович. Шестьдесят девять лет. В настоящий момент пенсионер. Родился и прожил всю жизнь в Подмосковном городе Климовск. Дед, в ватнике хотел что то сказать, но закашлялся, долго и надрывно, весь сотрясаясь, исходя крупной дрожью. Рука с клюкой ходила ходуном. Сидящий рядом тип в плаще, сделал вроде движение приблизиться, помочь, но дед испуганно шарахнулся от него, в сторону, все еще сотрясаясь в кашле. Старик в белой рубахе терпеливо переждал кашель и указал глазами на следующего: — Александр Кислинский. Тридцать два года писатель-реалист. Живет в Санкт-Петербурге. В прошлом году получил престижную литературную премию. Человек с бегающими глазами вздрогнул при упоминании своего имени, испуганно вглянул на монолиты. Дернулся даже назад, словно хотел обернуться на чернеющий позади лес. о если кто и мог выскользнуть сейчас из темноты, то только злобный кусачий ветер, или сама смерть. Писатель, обернулся, застыл, только пальцы у него нервно подергивались, подрагивали. Нервничали все, это понятно, не удалось им даже за полгода мытарств с собственным раздваивающимся рассудком полностью примириться с этим. Да и то полгода назад, можно было терпеть, зная, что проживешь в знакомом мире еще долгие месяцы. А теперь, когда времени осталось до полуночи? — Сергей Резцов. Двадцать восемь лет. До недавнего времени жил в Волгограде. а данный момент работы не имеет. о, думаю скрывать нам тут нечего, связан с тамошней преступной группировкой. Мужик в плаще даже не шевельнулся. Смотрел серьезно, выдержка у него была получше чем у других. — Ну что ж, — сказал старик, — видимо все. Нам было сказано: за час до полуночи назвать свои желания и прошения, а пока нам остается только ждать. Он замолчал, в который раз бессильно понимая, что не может никак своим слабым дрожащим голосом разрушить эту хрустальную преграду, что заняла всю поляну, огородив свидетелей от него и друг от друга. Воцарилась тишина, и только ветер легонько посвистывал в бессильной злобе, пытаясь вырвать мелкие, пожелтевшие травинки, последний след ушедшего в никуда лета. Люди сидели, из них стремительно уходило и растворялось в черном небе тепло, но им было наплевать, до полуночи они не умрут. Как возможно не умрут и после. Крайний слева, тот ученый с дипломатом, Севелев, повернулся к сидящему рядом студенту и тихо сказал: — Да, попали мы. Как вам кажется? Владислав Сафьянов, называемый друзьями, которых он никогда больше не увидит, просто Влад, шевельнулся, повернул к Севелеву растерянное лицо. Сказал осторожно: — Это естественно, мы все это знаем. Зачем повторяться? — Но ведь мы единственные свидетели предстоящего Чуда. Почему бы нам не попытаться угадать, каким оно будет? — Зачем? — Спросил Сафьянов. — Подойдет полночь и мы это узнаем без всяких прогнозов. — о ни сидеть же нам вот так молча, и ожидать. Как казни ждем ведь. Влад, помолчал, нет нужды доказывать обратное, хотел даже отвернуться, но потом все-таки произнес: — Это не казнь. Это хуже. Я ведь никогда ни мечтал о вечной жизни. Зачем мне ходить по чужому миру вечным свидетелем? — у ни вечным. — сказал Севелев с легкой ухмылкой- всего каких то триста миллиардов лет, и за миром нет нужды присматривать. — Шутишь, да? — спросил Сафьянов устало. — Нет, просто стараюсь быть оптимистом. Я всегда такой был. Подумай, мы же не на эшафоте стоим. Мы ожидаем Чудо! Чудо после которого мир станет лучше, чище, светлей. — Светлей? о он будет не наш. е для нас. Легкое облачко наползло на луну, мигнуло. И поляна погрузилась в кромешный мрак, только монолиты выделялись как то в темноте, может быть, излучая свой собственный, черный тяжкий свет. — у и что? Мы сидим здесь и оплакиваем свое, личное. Потерянную родню, потерянную жизнь. о что наши с вами жизни по сравнению с судьбой целого мира? Сафьянов, кивнул, задумавшись. Глупо строить гипотезы, но это дает иллюзию жизни, может быть слегка возвращает давно утраченное душевное равновесие. — А ты сам то, как думаешь? — отбрасывая <вы> спросил студент — стоишь ли ты судьбы целого мира, который ты обречен не спасать и возвеличивать, а пассивного наблюдать за его взлетами и падениями? — То есть, стою ли я? — А то, что мы существуем в двух мирах. Один большой, реальный. Мир снаружи, где существуешь ты я и шесть миллиардов других людей. А есть еще один, не менее большой, сложный, но это мир нашего сознания, он внутри и существуешь там только ты сам, и порождения твоего рассудка. Так стоишь ли ты, всего мира? — Ты хочешь сказать, можно ли променять свой внутренний мир, на счастье внешнего? — ответил вопросом Севелев — ты на какой кафедре учишься: учился, студент? — Философии. — Угрюмо ответил Сафьянов, и упер взгляд в землю. Сказал не поднимая головы: — Ты не ответил. — Отвечу: Можно, став свидетелем во благо этого мира. — Так свидетелем, а не его спасителем и благодетелем. — Все равно можно. Люди издревле жертвовали собой во благо чего-либо. Деревни, города, страны, планеты. Сафьянов усмехнулся. Сказал: — Это твое мнение. Как считают другие? Он поерзал, повернулся к сидящему в середине дуги грузчику: — А вы как считаете? — Отвали. — Буркнул грузчик, поглубже засовывая зябнущие руки в карманы. Был он угрюм и диковат. — Вот те мнение. — Сказал Севелев потише, а то участники дуги уже кидали вопросительные взгляд, прислушивались. — Это не мнение, это так. Они все испуганны, хотел бы я знать. Каковы будут их просьбы. — А твоя? — спросил ученый вкрадчиво. — Мою ты узнаешь, когда будет одиннадцать. — Ответствовал Влад и замолчал. Луна медленно, и тяжело сползала с зенита. Казалось, прилипла огненным брюхом к небосклону, и теперь дергается, отдирается, но сползает с купола. Чтобы не мозолит глаза своим мертвенным светом. Ведь даже такой свет в конечном итоге отголосок тепла, солнца. — И все же. — Не унимался Севелев — каким ты видишь мир в котором свершилось Чудо? — Утопия наверное. Зачем обсуждать. Если свершиться то, чего хотят все люди, то у нас не будет войн, болезней, голода, люди не будут сориться, обижаться, начнут развивать науки. Культуру и все такое прочее. Только: — Что, только? Вроде бы самая радужная картина? — Только утопия, она есть утопия. Утопия не жизнеспособны. И мир где не будет войн, болезней и голода, будет мир без будущего. Война, есть мощный стимул прогресса, именно на войне развитие нового идет быстрее всего. То же самое к науки, а про культуру. Как можно создавать сильные книги, музыку или еще что если ты живешь в довольствии и неге? Ведь самые потрясающие произведения были созданы авторами именно в момент душевного кризиса! — Да, где-то такое было. Можно еще вспомнить дискуссии о бессмертии. Там вроде говорилось, что, победив смерть человечество остановится в развитии. — Угу, я об этом, — произнес Сафьянов, — это ли будет? — е хотелось бы. о ведь мы узнаем. Надо быть в таких вопросах немного фаталистом. Сидели неподвижно, старик даже отвернулся к своим монолитам. Что-то шептал. А в воздухе сквозило четкое, явное ожидание. — Знаешь, что мне это напоминает? — вдруг спросил Влад. Сафьянов, оторвался от дум, в которые незаметно перешла беседа: — Что? — Помнишь, в детстве, когда нам было лет по шесть. — Всем было. — Так вот, на каждый новый год, в преддверии двенадцати всегда сквозило такое ожидание. апряженное такое, восторженное ожидание чуда. Сказки что придет сбоем часов. Было у тебя такое? — Было. Ты ожидал и подарки, но самым главным для тебя вот это самое ожидание, атмосфера необычности, чудес: Кто ж знал, что так все обернется. Так откликнется: — Вот мы и сейчас: ждем. И снова чудо. о почему мне не весело? — Потому что это чудо для всех, а не для тебя лично. — Скоро- неожиданно пронесся над поляной голос Старика- уже скоро одиннадцать. Приготовьтесь изъявить волю! — Да, уже скоро, — торопливо сказал Севелев, — не унывал бы ты так. Говорят, человек привыкает ко всему. — Там же все будет чуждо. — И к этому привыкнешь, ко всякому. е так уж тяжела наша с тобой доля. — Ты так думаешь? — Четко произнес Сафьянов. — Чудо снизойдет на внешний мир, и он измениться навсегда. о внутренний мир останется неизменным, храня в себе память о бывшем. Как мы сможем жить, помня о том, что все было иначе? — Ну, может: — начал Севелев на тут по поляне разнесся тонкий, резкий писк, тихий и моментом угасший, а следом вспикнуло еще раз, в другой тональности, даже вроде бы проигралась какая то мелодия. Влад взглянул на свои часы, старенькие, электронные, батарейку не раз менял. Как еще работают здесь, на морозе? а стылом октябрьском ветру, когда дыхание зимы чувствуется уже гораздо явственней, чем последний выдох жаркого лета. Две единицы. Одиннадцать. Как там было? За час до конца света. — Остался час! — провозгласил старик громко, и голос его, уже не дрожащий, мощно грянул над поляной, люди всколыхнулись, подняли глаза, испуганные, но и одновременно жадные. Чудеса тоже бывают разные. — Называйте свои просьбы, и да будут они исполнены в том, новом мире. Давайте, начнем! Молчание, все смотрят друг на друга, ожидают, что первым заговорит. Наконец голос одного прорезал ледяной воздух. Севелев, ученый, встал и громко крикнул, обращаясь к старику, монолитам и всему угасающему миру: — Я хочу получить обелевскую премию! — крикнул он, и присел обратно, с каменным выражением лица. Сафьянов смотрел на него с удивлением. — Я хочу жить в другой стране. Подальше от этой грязи. — это Сарычев, грузчик. Сидящий рядом с ним дед — пенсионер, встрепенулся, почти вскочил, качнувшись и чуть не упав. Чудо, чудо будет явленно всем, но только им позволено будет получит еще и последнее желание. Дед, трясся. Глаза бегали дико и безумно, он обратил взор на монолиты и выкрикнул свою просьбу: — Я хочу стать молодым! а него повернулись, все знали, что чудо будет, но почему-то просьбы у них не касались такого глобального. Савельев, качнулся еще раз, тяжко осел на землю, сгорбился. Теперь он будет ждать. Воцарилось молчание. Оставшиеся двое переваривали сказаное. Старик произнес громко: — Дальше! Встал писатель. Глаза у него застыли, но в них горело что-то мрачное, тяжелое: — Я, — сказал он, — хочу, чтобы писатель Анатолий Кассеев, который в этом году был признан лучшим, обойдя меня по трем номинациям, и получивший премию в этом году, ослеп, обезумел или еще каким образом потерял способность к работе. Все! и он резко присел на свое место, уставился в землю ни глядя не на кого. Опять молчание. — у хорошо, — сказал старик — а чего хочешь ты, Резцов, боевик Волгоградских бандитов. Что нужно тебе? Резцов хихикнул, поднялся, открывая лицо, сказал с насмешкой: — Что мне надо? Денег конечно. Крупную сумму денег, дабы расплатиться долгами. — Денег? — спросил старик. — И все? — Почему бы и нет? — скрипуче сказал Резцов и вернулся на свое место. — Ну, хорошо, остался один. Твое желание Влад Сафьянов, студент? Сафьянов поднял голову, обернулся на Севелева, но тот сидел, глухой и безучастный ко всему на свете. Студент задумался, а потом обронил: — Что мне нужно? Счастья, наверное. — Счастья? — переспросил старик — такого абстрактного счастья? — Почему абстрактного? Простого, человеческого. — у понятно, все сказали, теперь будем только ждать. Настала тишина, в который раз, все сидели, переживали, переваривали сказанное соседями, перебирали свои варианты невысказанные, невыполненные, которым теперь не свершиться. И каждому было в тайне неловко. Впрочем, что таиться, если все останется за порогом нового мира? Наконец Сафьянов сказал в тишину: — Премия, зачем? А если после чуда не будет никаких премий? — обращался к Севелеву, а тот угрюмо ответил: — А если будет? Ты посмотри, какие желания выбрал остальные. Конкретные направленные. А вот ты выбрал счастье. Зачем? — Затем что просьбы гарантированны исполняться. Люди ловят это счастье, всякими способами. Нередко находят, но снова упускают из рук. А я его получу. И, наконец, узнаю, что же это такое на самом деле. — Что ж, — сказал ученый, — все на этой поляне так или иначе ловят свое счастье. Только разными способами, но только ты нашелся попросить его вообще. — Теперь скоро случиться Чудо. Каким оно будет после такого? Хорошим, плохим, злым? Да и бывают ли плохие чудеса. — А это, смотря, кто смотрит. Луна, наконец проползла половину пути до линии горизонта, сейчас скрытой зубчатой линией бора, расширялась, набухала на глазах, становилась менее яркой, светилась насыщенным. Почти теплым желтоватым светом, стала похожа на дорогой сыр. А на диске проступило Лицо. Ощерилось, словно повело провалами глаз, всеми своими морям и бухтами, что на самом деле есть каменистые равнины. Ведь под беспокойной гладью бушующего моря, всегда скрывается непоколебимое гранитное дно.
Время приближалось к двенадцати, и все сильнее и явственнее слышался шум ветра в кронах деревьев и все четче становилось видно черное сияние исходящее из монолитов. Вокруг, за многими километрами дикой тайги. Раскинулся мир. Города, села. Дороги, мосты, страны, государства, миллиарды людей, спящих и бодрствующих, думающих, надеющихся, верящих. Исполинский, сложный мир, катящийся в будущее, и не подозревающий что в этот момент решается его судьба, и единственные свидетели, это семеро ничем не примечательных людей, измученных и истосковавшихся. Мир жил своей жизнью, как будет жить и после чуда. Да только это будет уже другой мир. Не это ли Апокалипсис. Мир жил своей жизнью, не ожидая, и не надеясь. Где-то колокола били вечерню, а где-то люди шли на работу, заспанные зевая, и бросая взгляды на утреннее солнце, а где-то день был в самом разгаре и тоже солнце неимоверно пекло голову, где-то плескалось море, где-то шел снег, заваливая дороги, и никто не знал, что истекают последние минуты. Затем свершилось. В городе, отстоявшем на сто километров от поляны, в единственной на весь град девятиэтажке, на седьмом этаже, в 53 квартире на столике у окна тихо пискнули электронные часы со светящимся циферблатом, и цифры в окошечке сменились 23.59 на 00.00. Где-то в другом доме, звучно ударили часы, где-то сработал неверно поставленный будильник, напугав своим звоном, заснувших жильцов. Где-то начали выть собаки, протяжно как пред землетрясением. А на поляне, черный свет монолитов вдруг усилился, разросся, сверкнул черной вспышкой, озарив испуганных, вскакивающих на ноги людей. А затем чудовищный, мощный и душный вихрь вырвался из скопления монолитов, пронесся через поляну, оглушающе. Сминая все на своем пути. — Чудо!!! — успел только крикнуть Старик, и этот чудовищный черный сель подмял его под себя. Чудо свершилось. И черный, бушующий поток изливался из камней, проносился над головами, прибывая с каждым мигом и разносясь по всему миру. Растворяясь и меняя ее на корню. Кому-то этот вихрь показался черной топкой рекой, что сметает хрупкие поселения, вырвавшись из удавки плотины. Кому-то градом черных бомб, летящих из необъятного брюха б-52. Кому-то черным рыцарем на черном коне, с мечом ты в правой руке, которым он рубит, секет, изничтожает. И нес этот поток, ужас, боль, страх, смерть, в таких количествах, и концентрациях. Что даже мертвая трава под этим вихрем чернела и рассыпалась в прах. Чудо пришло. Как и просили. Свидетелей кинуло на землю, повергло, потрясло накалом плача и страдания, очернило, согнуло, как черным вихрем, но они знали, что это только начало. Темный ураган набирал силу, и мощность ревел, победно, сокрушая это несчастный мир, перекраивая его под себя, а у его истоков Сафьянов, брошенный на землю, подполз к ученому, у которого в кровь было разбито лицо. Оглушающий вихрь глушил все слова и Севелев смог только разобрать: — Чудо: как: же:!!! — А так!!! — заорал он, срывая голос, и приподнимаясь, чтобы студент его расслышал. — Мы получили что хотели!!! Что вызвали своими просьбами!!! — Почему!! — выкрикнул Влад, в глазах была пустота и неприятие. Вихрь швырнул их, но Севелев вцепился в куртку студента, удержался и успел таки выкрикнуть: — Ты не понял!! Наши просьбы: Все кроме тебя: Они были корыстны: Мы хотели возвысить себя: навредить другим!!! Так и во всем мире! В мире не осталось Чудес!!! МИРУ НЕ НУЖНЫ ЧУДЕСА!!! Их раскидало в стороны, Сафьянов только выкрикнул тонко, по детски, обиженно: — Почему: А затем громыхнуло, и черно-огненный вихрь коснулся земли. А тьма изливалась в мир, в тот мир, которому уже не нужны были чудеса, а только злоба, и ярость. Чтобы продать, предать и убить. С последней вспышкой черного сияния мир, наконец, получил то, что хотел.
* * *
Много дней спустя, когда первые заморозки уже ложились на не знавшую травы, землю, а едкий, холодный дождик непрерывно моросил на землю днем. Из глухой тайги, в которой люди еще никогда не бывали, появился человек. Был оборван, измучен, худ и костляв, и одежда его, странного покроя висела клочьями. Шел он к людям. И глаза его смотрели впереди него в пустоту. А губы что-то нашептывали и иногда улыбались тайным мыслям. Он был безумен, но таких было много повсюду и местные жители не обращали на него внимания. И без того в этом селении, где дома сделаны из сырой глины, с гнилой соломой поверху, и пучками пучками сыромятных шкур внутри, у них были дела поважнее. И они отдавались им с радостью, потому как нет больше счастье, чем придаваться любимой работе. Они жгли, насиловали, убивали, как делали во веки веков. Как было всегда, сколько существует мир. И нет им дела до странного пришельца из дикой тайги. А он был счастлив.