Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков Том 2

Болотов Андрей

Автор этой книги Андрей Болотов - русский писатель и ученый-энциклопедист, один из основателей русской агрономической науки.

Автобиографические записки его содержат материалы о русской армии, быте дворян и помещичьем хозяйстве. Он был очевидцем дворцового переворота 1792 года, когда к власти пришла Екатерина II. Автор подробно рассказывает о крестьянской войне 1773 - 1775 годов, описывает казнь Е. И. Пугачева. Книга содержит значительный исторический материал.

 

 

Часть восьмая

ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МОЕЙ ВОЕННОЙ СЛУЖБЫ И ПРЕБЫВАНИЯ МОЕГО В КЕНИГСБЕРГЕ

1760–1761

Сочинена 1800 года,

переписана 1801 года

ИСТОРИЯ ВОЙНЫ*

ПИСЬМО 83–е**

 * См. примечание 1 после текста.

 ** Ноября 7 дня 1800 г. Бол.

 Любезный приятель! В последнем вашем письме вы требуете от меня того, что хотел было я и сам сделать, а именно, чтоб описать вам таким же образом историю прусской войны нашей в 1760 году, как описывал я вам ее относительно до 1759 года, и говорите, что вы довольны были б, если б пересказал я вам о том хотя вкратце; а мне инако и сделать не можно, ибо в противном случае завело б меня сие в великое пространство и удалило слишком от собственной истории.

 Итак, приступая к сему делу, скажу вам, что между тем как мы помянутым образом в Кенигсберге в мире и в тишине жили и время свое провождали в одних забавах, утехах и увеселениях разных, а я занимался чтением, переводами и науками, война продолжалась в Европе по–прежнему, и пламень ее, воспылал с начала весны, не переставал гореть до самой глубокой осени и, к несчастью человеческого рода, не в одном еще месте, но во многих и разных странах и областях.

 В последнем моем о сей войне письме к вам {В VII части, письмо 79.} рассказал я уже, какие деланы были повсюду страшные приуготовления. Все союзные державы хотели в кампанию сию напрячь все силы свои к преодолению, наконец, отгрызающегося от них всячески короля прусского, и тем паче, что казалось, будто бы счастие за несколько времени обратилось к нему спиною, и он с самого того времени, как в минувший год мы его сперва под Пальцигом, а потом под Франкфуртом поколотили, терпел несчастье за несчастьем и всюду неудачи; а сей готовился паки от всех врагов своих отъедаться и не довесть себя до погибели совершенной. Таким же образом рассказал я вам тогда ж и о том, какие разные планы деланы были для сей кампании и который из них принят и почтен за лучший.

 Итак, весна застала все воюющие державы готовыми опять драться и со изощренными паки друг на друга мечами. Все прусские области окружены были со всех сторон многочисленными и сильными неприятельскими армиями, и королю прусскому потребно было все его знание, проворство и искусство к тому, чтоб уметь оборонить себя и защитить земли свои от толь многих неприятелей. Со стороны нашей готовилась надвинуть на него, как страшная и темная громовая туча, огромная наша армия. Со стороны Шлезии готовился впасть в его земли славный и искусный цесарский генерал Лаудон с многочисленным и сильным корпусом. В Саксонии стояла против него главная и многочисленная цесарская армия и сам главный и хитрый ее командир граф Даун. Там, далее, угрожала его имперская армия и владетельный герцог Виртенбергский с особым корпусом, а со стороны от Рейна многочисленная и сильная французская армия, а сзади и от севера озабочивали его по–прежнему шведы, а наконец со стороны Пруссии, Померании и Данцига опять мы, готовившиеся в сие лето уже порядочно и с моря, и с сухого пути осадить приморскую его крепость Кольберг и снаряжающие к тому многочисленный флот со множеством транспортных судов для перевоза сухопутного войска. Словом, со всех сторон восходили тучи грозные и готовились нагрянуть на прусские области, с тем вящею надеждою о хорошем успехе, что король прусский всеми предследовавшими кампаниями и многочисленными уронами ослаблен был уже очень много и в сей год не в состоянии уже был выставить против неприятеля везде многочисленные и такие же хорошие войска, какие были у него прежде. И как беда и опасность не с одной стороны, а с разных сторон ему угрожала, то принужден был и последние остатки войск своих разделить на разные, хотя небольшие куски и выставить оные против помянутых многочисленных армий. Итак, против нас поставил он брата своего принца Гейнриха, с нарочитым корпусом; против Лаудона, в Шлезии, поставил генерала Фукета, с небольшим корпусом; против Дауна и главной цесарской армии стал сам с лучшими и отборнейшими своими войсками, а против имперцев и французов поручено было защищаться принцу Фердинанду Брауншвейгскому, а в Померании против шведов и нас поручено было генералу Вернеру с небольшим числом войска отгрызаться.

 Вся Европа думала и не сомневалась почти, что в лето сие всей войне конец будет и что король прусский никак не в состоянии будет преобороть такие со всех сторон против его усилия. И если б союзники были б едино душнее и согласнее, если б поменьше между собою переписывались, пересылались и все переписки и пересылки сии поменьше соединены были с разными интригами и обманами, если б поменьше они выдумывали разных военным действиям планов и поменьше делали обещаниев друг другу помогать, если б не надеялись они сих взаимных друг от друга вспоможений и подкреплений, а все бы пошли сами собою прямо и со всех сторон вдруг на короля прусского, то, может быть, и действительно б ему не устоять, он бы пал под сим бременем и погиб. Но судьбе видно угодно было, чтоб быть совсем не тому, что многие думали и чего многие ожидали, а совсем тому противному, и потому и надобно было произойтить разным несогласиям, обманам, интригам, своенравиям и упрямствам и прочим тому подобным действиям страстей разных и быть причиною тому, что и сие лето пропало почти ни за что. И хотя в течение и оного людей переморено и перебито множество, крови и слез пролиты целые реки, домов разорено и честных и добрых людей по миру пущено многие тысячи, но всем тем ничего не сделано, но при конце кампании остались почти все при прежних своих местах, и король прусский не только благополучно от всех отгрызся, но получил еще в конце некоторые выгоды.

 Кампания началась и в сие лето очень рано, и открыл ее Лаудон нападением на Шлезию и на стоящего там против него генерала Фукета; и сие учинено с толиким счастием и успехом, что помянутый прусский генерал не только был разбит, но со всем корпусом своим взят в полон. А вскоре после того получена в Шлезии цесарцами и другая выгода и взята славная и крепкая крепость Глац, чего никто не ожидал, а всего меньше король прусский.

 Лаудон, которому велено было дождаться наперед пришествия к прусским границам нашей (армии) и тогда уже, а не прежде, начинать свои действия, и который соскучивши, дожидая нас тщетно до самого мая, сим делом поспешил; и получив сию удачу, восхотел было и далее еще счастием своим воспользоваться и до прибытия еще нашей армии взять и самый главный шлезский город Бреславль. Но как сие не так скоро и легко ему одному можно было сделать, как он думал, то и принужден был от сей крепости отойтить со стыдом и расстроил самым тем все дело.

 Принудило его к тому пришествие принца Гейнриха, который, стоючи против нас и видя армию нашу поворачивающуюся очень лениво и неповоротливо и далеко не так к Бреславлю поспешавшую, как надлежало, оставив нас одних шествовать по воле тихими стопами, полетел с корпусом своим для освобождения Бреславля от осады. А как в самое то же время дошел до Лаудона слух, что и сам король с армиею своею туда же шел и уже приближается, то, как ни старался он принудить город к сдаче и как ни угрожал бомбардированием и устрашиваниями коменданта, что буде не сдаст города, то не пощадится ни один ребенок в брюхе, но сей, дав славный тот ответ, что ни он не брюхат, ни солдаты его, не склонился никак на сдачу города и принудил тем Лаудона, не дождавшись армии нашей, приближающейся уже к городу, оставить осаду и ретироваться в горы. А сие и произвело, что поход и нашей армии и все поспешение оной сделалось тщетно, и она принуждена была остановиться на том месте, где известие о том ее застало, и в рассуждении пропитания своего пришла в великое нестроение, ибо вся нужда была на великие и огромные прусские магазины в Бреславле, которыми цесарцы овладеть и ими нашу армию прокормить надеялись.

 Между тем, как сие происходило в этом краю, то в другом, а именно в Саксонии, происходила другая потеха. Там Даун и король прусский долгое время стояли друг против друга и старались только один другого перехитрить и обманывать. Первому не хотелось никак допустить короля прусского соединиться с братом его, принцем Гейнрихом, а самому урваться и поспешить к Лаудону, дабы, соединившись с ним и с нашею армиею, ударить уже вдруг на короля; а сему хотелось не допустить Дауна до сего соединения, и потому, как скоро он услышал, что сей, получив известие о начальных успехах Лаудона, пошел к нему на вспоможение, как для удержания его вдруг обратился назад и совсем неожиданным образом осадил саксонский столичный и цесарцами тогда защищаемый прекрасный и обширный город Дрезден и, привезя из соседственных своих областей тяжелую артиллерию, начал оной наижесточайшим образом и так сильно расстреливать и бомбардировать, что в один день пущено в оный 1400 бомб и ядер, от которых сей прекрасный город толикое претерпел разорение, что и поныне еще не может от того совершенно поправиться, и раны свои и поныне еще чувствует. Вся Европа сожалела о бедствии сего города и тем паче, что всем было известно, что осада сия предпринята была единственно для остановления пошедшего в Шлезию Дауна и что в самом городе не было королю ни малой нужды. Но ему и удалось самым тем перехитрить Дауна, ибо как скоро до сего дошел слух о сей осаде и таком разорении города, то вернулся он назад для защищения и освобождения города от осады, что в непродолжительное время и произвел, и принудил короля таким же образом со стыдом оставить осаду Дрездена, как Лаудон оставил осаду Бреславля.

 По окончании сего неудачного предприятия, которое было последнее из несчастных, оборотился король прусский к Шлезии и пошел прямо к нам, ибо слух до него дошел, что наша армия находилась уже в самом сердце любезной его Шлезии, почему и хотел он всячески поспешить и, соединившись с принцем Гейнрихом во чтоб ни стало, ударить на нас всею силою. Но не успел он в сей славный и дальний поход вступить, как Даун в тот же час отправился вслед за ним и, догнав, пошел с ним рядом, делая ему в шествии возможнейшие препятствия и затруднения. И так шли обе армии в такой близости друг к другу рядом и так не опереживая и не отставая друг от друга, что всякому, не знающему того, показалось бы, что это одна армия.

 Между тем, нашему графу Салтыкову приходило с армиею его есть нечего, а как услышал он, что идет на него сам король прусский и что Даун идет хотя с ним рядом, но ничего не делает и к баталии его не принуждает, был тем крайне недоволен и говорил, что когда не воспрепятствовали цесарцы ему перейтить через реки Эльбу, Шпре и Бобер, то не помешают ему перейтить и Одер, соединиться с принцем Гейнрихом и напасть на него всею соединенною силою.

 — Королю, — говорил он, — стоит только сделать марша два форсированных и употребить обыкновенные свои хитрости, как он и явится перед нами; но я прямо говорю, что как скоро король перейдет через Одер, то в тот же час пойду я назад в Польшу.

 Таковые угрозы принудили Дауна, для Noстановления короля прусского, дать ему баталию и он, улуча такое время, что королю случилось стать лагерем в одном месте не очень выгодно, вознамерился напасть на него на рассвете и атаковать вдруг с четырех сторон его лагерь. Сам Даун хотел атаку вести спереди, Лесию назначено было атаковать правое, а Лаудону — левое крыло.

 Все распоряжения были к тому уже сделаны в тайне, и цесарцы так не сомневались о хорошем успехе, что, хвастаясь, говорили уже, что король у них теперь ровно как в мешке, и им стоит только мешок сей сжать и завязать; но по особливому несчастию их, король узнал как о намерении их, так и о самом помянутом хвастовстве, и сам в тот же день за ужином, говоря, что цесарцы в том и не погрешают, однако он надеется сделать в сем мешке дыру, которую им трудно будет заштопорить.

 А всходствии того, тотчас по наступлении ночи, и велел он сделать все приуготовления к баталии и расположил тотчас план оной. Он приказал в лагере своем поддерживать обыкновенные огни и поджигать их крестьянам, а гусарам через каждые четверть часа кричать и пускать сигналы, дабы всем тем сокрыть от неприятеля свой поход и намерение; сам тотчас со всею армиею, вышедши из лагеря и отойдя в удобнейшее место, построил армию к баталии и стал, сидючи на барабане, спокойно дожидаться утра. Но что всего курьезнее было, то точно такой же обман для сокрытия шествия своего употребили и цесарцы, и что сим образом обе армий в потемках ночью шли к тому месту, где судьбою назначено быть великому кровопролитию, друг о друге ничего не зная и не ведая.

 Итак, не успело начать рассветать, как Лаудон, которому поручено было напасть на короля с левого фланга с тридцатью тысячами человек войска, вдруг усматривает пруссаков там, где он их всего меньше найтить думал, и с ужасом примечает, что перед ним стоит вся королевская армия в готовности к сражению, и которой вторая линия тотчас вступила с ним в бой и как пушечного пальбою с батарей, так оружейным огнем его встретила. Лаудон, хотя и не оробел в сем случае, но, построив в скорости весь корпус свой треугольником, атаковал сам пруссаков с возможною храбростью; но как он был слишком слаб против оных, то, по двучасном сражении и потеряв до несколька тысяч убитыми и в полон попавшими и оставив пруссакам в добычу 23 знамя и 82 пушки, принужден был оставить место баталии королю прусскому, и с таким искусством ретировался назад через речку, тут случившуюся, что король прусский расхвалил сам сию ретираду и говорил, что он во всю войну не видал ничего лучшего против сего маневра Лаудонова и что наилучшим днем жизни его есть тот, в который хотелось ему разбить его.

 Сражение сие, бывшее 4–го августа, продолжалось хотя недолго и было хотя только с одною частию цесарской армии, но последствия имело великие. Даун, хотя атаковать поутру пруссаков, удивился, не нашед ни одного из них в прусском лагере, и не понимал, куда они делись и что об них подумать; но как разбитие Лаудона сделалось известно, то сие расстроило и смутило все его мысли и намерения, и он в скорости не знал, что ему начать и делать. Что ж касается до короля, то он ни минуты почти не стал медлить, но забрав всех раненых и полоненных, также и в добычу полученные пушки, пошел в тот же самый день далее к Бреславлю и в сторону нашей армии и дошед до Пархвица, поблизости которого места стоял тогда граф Чернышев с двадцатью тысячами россиян и прикрывал реку Одер.

 Со всем тем, и несмотря на сию победу, находился король прусский в страшном положении. Все провиантские фуры были у него порожними, и провианта осталось не более, как на один день; но что того еще хуже, то в скорости и взять его было негде. Из ближайших магазинов один был в Бреславле, а другой в Швейднице, но пройтить к первому мешали ему мы, а особливо помянутый граф Чернышев с своим корпусом, а для прохода к Швейдницу надлежало наперед драться со всею соединенною австрийскою армиею и победить оную, что не могло еще быть достоверно.

 Итак, при обстоятельствах сих находился король в великом смущении и не знал что делать, но, по счастию, мы избавили его сами скоро от сей напасти. Главным командирам нашей армии вздумалось что–то, без всякой особливой причины, перейтить назад через реку Одер и в предлог к тому говорили они, что, не получая пять суток никакого известия о цесарцах, заключали, что они либо совсем разбиты, либо пересечена с ними совершенно коммуникация, а через сие и очистили ему путь к Бреславлю. Один только Чернышевский корпус находился за рекою Одером и делал помешательство, но и оный был скоро удален, и король употребил к тому особливую хитрость. Написано было подложное Письмо будто от короля к принцу Гейнриху, в котором уведомлял он его о своей победе над цесарцами и о намерении перейтить через реку Одер для атакования россиян, причем напоминал он ему о сделании движения, о котором у них было условлено. Письмо сие вручено было одному мужику и дано наставление, как ему поступить, чтоб русские его поймали и письмо сие перехватили. Хитрость сия имела успех наивожделеннейший. Чернышев не успел прочесть сего письма, как перешел тотчас реку Одер и высвободил через то короля из наиопаснейшего и такого положения, в каком он никогда еще не находился; и король никогда так весел не бывал, как в сей раз. Он мог уже тогда соединиться с принцем Гейнрихом и предпринимать далее, что ему было угодно; и с сего времени пошло ему опять везде счастие.

 Отступление нашей армии произвело то, что и Даун, не имея уже надежды соединиться с нею и боясь, чтоб он и сам не был отрезан от Богемии, за полезнейшее счел отступить назад и подвинуться к горам. Король прусский последовал за ним по стопам и старался везде и всячески ему вредить и войско его обеспокоивать, а сим образом и проходили они друг за другом весь сентябрь месяц, и сражения происходили только маленькие и ничего не значащие.

 Между тем как происходило сие в Шлезии, возгремел военный огонь из Померании. Флот наш, под командою адмирала Мишукова, состоящий из двадцати семи военных линейных кораблей, фрегатов и бомбардирных галиотов, в месяце августе приплыл под Кольберг, и крепость сия осаждена была как им, так и пятнадцатью тысячами сухопутного войска; а к нашему флоту присоединилась еще и шведская эскадра, состоящая из шести линейных кораблей и двух фрегатов. Генерал Демидов, привезший восемь тысяч сухопутного войска на кораблях, высадив оное, соединился с главным корпусом и, осадив город сей с трех сторон, начал оный и с моря, и с сухого пути бомбардировать и утеснять оный всеми возможными образами. Бомбардирование сие производилось с таким усилием, что в течение четырех дней брошено было в него более семисот бомб, не считая каркасов {Французский зажигательный продолговатый артиллерийский снаряд.} или зажигательных ядер. Но крепость сия была не такова слаба, чтоб можно было ею овладеть одним таковым бомбардированием и немногим осаждающим войском; и комендант прусский оборонялся и в сей вторичный раз наимужественнейшим образом и, несмотря на все разорение, производимое в городе бомбами и ядрами, не сдавался никак, доколе не прибыл на сикурс {Французское — на помощь.} к нему генерал Вернер с пятью тысячами войска и не напал совсем нечаянно на не ожидавших того совсем наших россиян. Неожиданность сего нападения произвела толикий страх и ужас на осаждающих, что они, оставя пушки, палатки и весь багаж, разбежались врознь и через самое то сделали и сие вторичное покушение на Кольберг неудачным и обратившимся к крайнему стыду нашему. Самый флот, увидев разбежавшихся сухопутных солдат и власно как опасаясь, чтоб прусские гусары и ему чего не сделали, заблагорассудил также осаду и бомбардирование оставить и со стыдом отплыть в море.

 Что ж касается до Вернера, то он, сделавши тут свое дело, послужившее ему к великой чести и славе, обратился потом к шведской Померании и наделал и там еще множество дел, обратившихся во вред его неприятелям шведам.

 Таким же образом посчастливилось королю прусскому и в Саксонии, и там, где нападал на области его герцог Виртенбергский с своим и имперским войском. Сей сначала имел хороший успех, захватил многие места, принудил платить себе военную контрибуцию и выгнал пруссаков из всей почти Саксонии; но как дошло дело до сражения с пруссаками под командою генерала Гильзена, то был так несчастлив, что потерял баталию и дал себя победить пруссакам, а через несколько времени потом и еще разбит был принцем Цвейбрикским.

 Что ж касается до французской армии, под командою Дюка де Броглио, то сия в сей год была счастливее. Она, без всякого большого сражения, а единственными движениями, принудила пруссаков выйтить за Рейн и оставить многие города и провинции во власти французов.

 Сим окончу я сие письмо, достигшее до своих пределов, а в последующем за сим расскажу вам достальное о военных действиях, бывших в течение сего года. Я есмь, и прочая.

БЕРЛИНСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ

ПИСЬМО 84–е

 Любезный приятель! Как в предследующем моем письме не успел я вам пересказать всех военных происшествий, бывших в течение 1760–го года, то расскажу вам теперь прочие.

 Из пересказанного вам тогда означается само собою, что как ни велики были со всех сторон военные приуготовления и как жарко было ни началась кампания, однако вся она, против всякого думанья и ожиданья, прошла в одних только маршах и контра–маршах, в хождениях неприятелей друг за другом и в примечаниях всех взаимных движений. Три только осады, и все три неудавшиеся, ознаменовали наиболее сие лето, а именно: бреславская, дрезденская и кольбергская. Наконец окончилось уже и лето, и приближающееся холодное и дурное время заставило как цесарцев, так и россиян, помышлять о зимних своих квартирах. Для обоих главных командиров оных была та мысль несносна, что они с превеликими своими армиями ничего важного в целое лето не сделали. Они стыдились даже самих себя. А как присовокупилось к тому и столь невыгодное Дауново стояние в горах, что всякий подвоз к нему был чрезвычайно отяготителен, вперед же податься, за стоянием перед ним и неотставанием ни на пядень от него короля прусского, было ему никак не можно, — и другого не оставалось, как ретироваться в Богемию; то стали выдумывать тогда все способы, чем бы отманить прочь короля оттуда и отвлечь в другую сторону, и признали к тому наилучшим средством то, чтоб нашему графу Салтыкову отправить от себя легкий корпус прямо к столичному прусскому городу Берлину и овладеть оным, и от сего–то произошла та славная берлинская экспедиция, о которой мне вам рассказать осталось и которая наделала тогда так много шума во всем свете, но послужила нам не столько в пользу и славу, сколько во вред и бесчестие.

 Преклонить к предприятию сему нашего упрямого и своенравного графа Салтыкова господину Дауну не инако, как великого труда стоило, и он не прежде на то согласился, как получив обещание, чтоб и цесарцы с другой стороны послали б туда такой же корпус. Итак, от сих направлен был в оную Ласси с пятнадцатью тысячами австрийцев, а от нас граф Чернышев с двадцатью тысячами. Сам же граф Салтыков взялся прикрывать всю сию экспедицию издали, а графу Фермеру поручено было, с знатной частью армии, иттить вслед за ними и, как подкреплять всю экспедицию издали, так и делать наиглавнейшие с нею распоряжения.

 У нас, в течение сего лета и около самого сего времени в особливости, как–то прославился бывший совсем до того неизвестным, немчин, генерал–майор граф Тотлебен, командовавший тогда всеми легкими войсками и приобретший в короткое время от них и от всей армии себе любовь всеобщую. Все были о храбрости, расторопности и счастии его так удостоверены, что надеялись на него, как на ангела, сосланного с небес для хранения и защищения армии нашей. Как сему немчину случилось не только бывать, но и долгое время до того живать в Берлине, и ему как положение города сего, так и все обстоятельства в нем были коротко известны, то поручено было ему в сей экспедиции передовое и в трех тысячах человек состоящее войско, с которым он и отправлен был вперед.

 Поелику главною целью при сей экспедиции было получение превеликой в Берлине добычи, и оною, сколько с одной стороны мы, а того еще более цесарцы прельщались, то походом сим с обеих сторон делано было возможнейшее поспешение, так что и сами цесарцы шли во весь поход, против обыкновения своего, без расстагов и в десять дней перешли до трехсот верст; но как много зависело от того, кто войдет в сей город прежде, то наши были в сем случае проворнее, и Тотлебен так поспешил, что, отправившись из Лейтена, что в Шлезии, в шестой день, а именно в полдни 3–го октября, с трехтысячным своим из гренадер и драгун состоящим корпусом, явился пред воротами города Берлина, и в тот же час отправил в оный трубача с требованием сдачи оного.

 Сей превеликий столичный королевский город, не имеющий вокруг себя ни каменных стен, ни земляных валов, и всего меньше сего посещения ожидавший, имел в себе только 1200 человек гарнизонного войска, и потому к обороне находился совсем не в состоянии. Комендантом в оном был тот же самый генерал Рохов, который за два года пред тем имел уже таковое ж посещение от австрийцев. Со всем тем, случившийся тогда в Берлине — старик фельдмаршал Левальд, раненый генерал Зейдлиц и генерал Кноплох присоветовали ему обороняться и были так усердны, что из единого патриотизма взялись собственными особами защищать маленькие шанцы {Немецкое — военный окоп, редут.}, сделанные пред городскими воротами. Итак, все, кто только мог, и самые инвалиды, и больные похватали оружие и приготовились к обороне. Тотлебен, получив отказ, велел тотчас сделать две батареи и стрелять по городу. Стрельба сия продолжалась с двух часов пополудни по шестой час, и хотя брошено в сие время в город до трехсот гаубичных бомб {Гаубица — артиллерийское орудие.} и каркасов, из которых иные доставали даже до самого королевского дворца, однако всем тем не произведено никакого пожара и не сделано вреда дальнего, кроме повреждения нескольких домов и кровель на оных. В вечеру же, в 9 часов, началась опять жестокая стрельба и бомбардирование, и 150 человек гренадер приступали к Гальским и Котбузским воротам и маленьким перед ними окопам и хотели взять оные приступом, но были каждый раз сильным огнем из ружей отбиваемы. Все сие продолжилось за полночь; после чего и во все 4–е число стояли спокойно, а между тем, сего числа подоспел к Берлину на помощь прусский генерал принц Евгений Виртенбергский с 5000–ми бывшего в Померании войска и, оправившись, атаковал тотчас маленький Тотлебенов корпус и принудил его отойтить несколько далее до Копеника.

 Тут является потом граф Чернышев со всем своим достальным корпусом и соединяется с Тотлебеном. Сей генерал, услышав о делаемом сопротивлении, хотел было уже иттить назад, и преклонить его к тому, чтоб иттить к Берлину, стоило великого труда находившемуся при нем французскому комиссионеру, маркизу Монталамберту. Но как сему удалось, наконец, его к тому уговорить, тогда они оба с генералом Тотлебеном пошли вперед, а пруссаки, увидев сие, начали тотчас подаваться назад. Между тем, подоспел и в город другой еще прусский корпус, состоящий из 28–ми батальонов и находившийся под командою генерала Гильзена, и пруссаки в городе сделались так сильны, что могли оборонить ворота городские. И если б подержались они хотя несколько суток, то спасся бы Берлин, ибо король сам летел уже к нему на вспоможение, и у наших, равно как и у цесарцев, положено уже было в военном совете Иттить назад. Но, по счастию нашему, прусские начальники поиспужались приближающейся к тамошним пределам и уже до Франкфурта, что на Одере, дошедшей нашей армии и генерала Панина, идущего с нарочитым корпусом для подкрепления Чернышевского, и не надеялись с 14–ю тысячами человек прусского войска в состоянии быть оборонить отверстый со всех сторон город, — и опасаясь подвергнуть его от бомбардирования разорению, а в случае взятия приступом грабежу, заблагорассудили со всем войском своим ретироваться в крепость Шпандау, а город оставить на произвол судьбе своей.

 Сия судьба его не так была жестока, как того думать и ожидать бы надлежало. Город, по отшествии прусских войск, выслал тотчас депутатов и сдался немедленно Тотлебену на договор, который поступил в сем случае далеко не так, как бы ожидать надлежало; но нашед в нем многих старинных друзей своих и вспомнив, как они с ними тут весело и хорошо живали, заключил с городом не только весьма выгодную для его капитуляцию, но поступил с ним уже слишком милостиво и снисходительно. В особливости же, поспешествовал непомерной благосклонности к сему городу некто из берлинских купцов, по имени Гоцковский, странный и редкий человек и сущий выродок из купцов. Будучи очень богат и употребляя богатство свое не во зло, а в пользу отечеству своему, сделался он при сем случае охранительным духом сего столичного города. Он настроил весь городской магистрат, во–первых, к тому чтоб сдаться нам, россиянам, а не пришедшим также уже цесарцам, ибо от сих, как главных своих неприятелей, не ожидал он никакой пощады. Во–вторых, как он после Кюстринской или Цорндорфской баталии всем попавшимся тогда в прусский плен российским офицерам оказал отменное великодушие и всех их не оставлял и подкреплял своим достатком, то сделался он чрез то во всей российской армии известным, а сие приобрело ему и от тогдашних наших начальников в Берлине дружбу, а особливо от главного командира, графа Тотлебена, а сею и воспользовался он наидеятельнейшим образом к пользе города. Все берлинские жители, и знакомые и незнакомые, воспринимали к нему прибежище, и он ежечасно являлся с просьбами и представлениями, как обо всем обществе, так и за приватных людей, и для подкрепления просьб своих не жалел ни золота, ни камней, ни других драгоценностей и не поставляя всего того на счет города.

 Тотлебен требовал с города четыре миллиона талеров контрибуции и при всех представлениях был сначала неумолим. Он ссылался на полученное им от графа Фермора точное повеление — выбрать неотменно сию сумму и не новыми негодными, а старыми и хорошими деньгами. Все берлинские жители пришли от того в отчаяние, но наконец удалось купцу сему чрез пожертвование великих сумм из собственного своего капитала, требуемую сумму уменьшить до полутора миллиона, да сверх того, чтоб дано было войскам в подарок 200 т. талеров, также добиться и того, чтоб и вся оная небольшая и ничего почти незначащая сумма, принята была вместо старых и новыми маловесными и тогда ходившими обманными деньгами. С сим радостным известием полетел Гоцковский в ратушу, где собравшийся магистрат принял его как своего ангела–хранителя, и назначенные в подарок войску деньги, также полмиллиона контрибуции были тотчас заплачены, а в миллионе взят со всего купечества вексель.

 Купец сей в таком кредите был у наших русских, что они ни с кем не хотели иметь дела, кроме него. Он денно и нощно был на улице, доносил о беспорядках, делаемых чиновниками, препятствовал всякому несчастию и утешал страждущих. От Фермора дано было повеление, чтоб все королевские фабрики сперва разграбить, а потом разорить, и между прочим были именно упомянуты так называемый Лагергаус, с которой становилось сукно на всю прусскую армию, также золотая и серебряная мануфактура, и 10–е число октября назначено было для сего разорения. Гоцковский узнает о том в полночь, бежит без памяти к Тотлебену, употребляет все возможное и предоставляет ему, будто бы сии, так называемые королевские фабрики, не принадлежат собственно королю и доход от них будто бы не отсылается ни в какую казенную сумму, а употребляется весь на содержание Потсдамского сиротского дома. Тотлебен уважает сие его представление, заставливает Гоцковского засвидетельствовать сие письменно и утвердить присягою, — а сие и спасло сии фабрики и избавило их от повеленного Фермером разорения.

 Сим образом зависело от одного Тотлебена тогда причинить королю прусскому неописанный и ничем ненаградимый убыток. Берлин находился тогда в самом цветущем состоянии, наполнен был бесчисленным образом наипрекраснейших зданий, был величайшим мануфактурным городом во всей Германии, средоточием всех военных снарядов и потребностей и питателем всех прусских войск. Тут находилось в заготовлении множество всяких повозок, мундиров, оружия и всяких военных орудий и припасов, и многие тысячи человек, занимающиеся приготовлением оных; было множество богатейших купцов и жидов, и первые можно б было все разорить и уничтожить, а последние могли б заплатить огромные суммы, если б Тотлебен не так был к ним и ко всем берлинцам снисходителен.

 Как цесарский генерал Ласси пришел к Берлину позднее Тотлебена, то сей и не хотел никак уступить ему главного начальства над городом, и Ласси с великою досадою и негодованием смотрел на столь снисходительные поступки Тотлебеновы. Он оттеснил силою российский караул от Гальских ворот и, поставив свой, требовал во всем соучастия, угрожая в противном случае протестовать против капитуляции. Чернышев примирил сию ссору и приказал опростать австрийцам трое ворот и поделиться с ними теми деньгами, которые назначены в подарок войскам, и дать им 50 т. талеров.

 Тотлебен принужден был принимать на себя разные личины и играть различные роли. Публично делал он страшные угрозы и произносил клятвы и злословия, а тайно изъявлял благосклонное расположение, которое и подтверждалось делом. Все жестокие повеления Фермора были на большую часть отвращены и не исполнены. Но требования цесарцев были еще жесточе; между прочим, хотели они, чтоб подорван был берлинский цейггауз, славное и великолепное здание посреди города и лучших улиц находящееся. От сего произошел бы ужасный вред всему Берлину, и Тотлебену, как того ни не хотелось, но он принужден был на то согласиться, и отправлено уже было 50 человек россиян на пороховую, неподалеку от Берлина находившуюся, мельницу за порохом. Но неизвестно уже, как то случилось, что там весь порох загорелся, и мельницу взорвало вместе со всеми солдатами, и цейхгауза подорвать было уже нечем; итак, довольствовались тем, что весь его опорожнили: что можно было взять с собою, то взяли, другое переломано, иное сожжено, а другое побросано в воду, а притом разорен был королевский литейный дом, монетные сбруи и машины, пороховые мельницы и все королевские фабрики, и забраты везде, где ни были, казенные деньги, коих число простиралось до 100 т. талеров.

 Далее приказано было от Фермера берлинских газетиров наказать прогнанием сквозь строй за то, что писали они об нас очень дерзко и обидно, и назначен был к тому уже и день, и час, и постановлен уже строй. Но Гоцковский, вмешавшись и в сие дело, умел его так перевернуть, что они приведены были только к фрунту, и им сделан был только выговор, и тем дело кончено.

 Далее повещено было всему городу, чтоб все жители, под жестоким наказанием, сносили все свое огнестрельное оружие на дворцовую площадь. Сие произвело всему городу изумление и новое опасение, но Гоцковский произвел то, что и сей приказ был отменен и для одного только имени принесено на площадь несколько сот старых и негодных ружей и по переломании казаками брошены в реку; а то же сделано и с несколькими тысячами пудов соли. Другое повеление Фермора относилось до взятия особливой контрибуции с берлинских жидов, и чтоб богатейших из них, Ефраима и Ицига взять в аманаты {Заложники.}, но Гоцковский умел сделать, что и сие повеление было не исполнено.

 В условиях капитуляции положено было, чтоб ни одному солдату не брать себе квартиры в городе, но цесарский генерал Ласси, оказывающий себя при всех случаях непримиримейшим врагом пруссакам, поднял на смех сие условие и с несколькими полками своего корпуса взял квартиры себе в городе, совсем против хотения россиян. И тогда начались обиды, буянства и наглости всякого рода в городе.

 Солдаты, будучи недовольны яствами и напитками, вынуждали из обывателей деньга, платье и брали все, что только могли руками захватить и утащить с собою. Берлин наполнился тогда казаками, кроатами {Кроатами немцы называют хорватов — славянскую народность, живущую у границы Сербии и Венгрии — ныне это часть населения Югославии.} и гусарами, которые посреди дня вламывались в домы, крали и грабили, били и уязвляли людей ранами. Кто опаздывал на улицах, тот с головы до ног был обдираем и 282 дома было разграблено и опустошено. Австрийцы, как сами говорили берлинцы, далеко превосходили в сем рукомесле наших. Они не хотели слышать ни о каких условиях и капитуляции, но следовали национальной своей ненависти к охоте и хищению, чего ради принужден был Тотлебен ввесть в город еще больше российского войска и несколько раз даже стрелять по хищникам. Они вламывались, как бешеные, в королевские конюшни, кои, по силе капитуляции, охраняемы были российским караулом. Лошади из них были повытасканы, кареты королевские ободраны, оборваны и потом изрублены в куски. Самые гошпитали, богадельни и церкви пощажены не были, но повсюду было граблено и разоряемо, и жадность к тому была так велика, что самые саксонцы, сии лучшие и порядочнейшие солдаты, сделались в сие время варварами и совсем на себя были не похожи. Им досталось квартировать в Шарлоттенбурге, городке, за милю от Берлина отлежащем, и славном по–королевскому увеселительному дворцу, в оном находящемуся. Они с лютостью и зверством напали на дворец сей и разломали все, что ни попалось им на глаза. Наидрагоценнейшие мебели были изорваны, изломаны, исковерканы, зеркала и фарфоровая посуда перебита, дорогие обои изорваны в лоскутки, картины изрезаны ножами, полы, панели и двери изрублены топорами, и множество вещей было растаскано и расхищено; но всего более жаль было королю прусскому хранимого тут прекрасного кабинета редкостей, составленного из одних антик или древностей и собранного с великими трудами и коштами. Бездельники и оный не оставили в покое, но все статуи и все перековеркали, переломали и перепортили. Жители шарлоттенбургские думали было откупиться, заплатив контрибуции 15 т. талеров, но они в том обманулись. Все их дома были выпорожнены, все, чего не можно было унесть с собою, переколоно, перебито и перепорчено, мужчины избиты и изранены саблями, женщины и девки изнасильничаны, и некоторые из мужчин до того были избиты и изранены, что испустили дух при глазах своих мучителей.

 Такое ж зло и несчастие претерпели и многие другие места в окрестностях Берлина, но все более от цесарцев, нежели от наших русских, ибо сии действительно наблюдали и в самом городе столь великую дисциплину, что жители берлинские, при выступании наших и отъезде бывшего на время берлинским комендантом бригадиру Бахману подносили через магистрат 10000 талеров в подарок, в благодарность за хорошее его и великодушное поведение; но он сделал славное дело — подарка сего не принял, а сказал, что он довольно награжден и той честию, что несколько дней был комендантом в Берлине.

 Впрочем, вся сия славная берлинская экспедиция далеко не произвела тех польз и выгод, каких от ней ожидали, но сделалась почти тщетною и пустою. Если б, по ожиданию многих, по занятии войсками нашими Берлина, все союзные армии и самая наша двинулись внутрь Бранденбургии и в оной и даже в окрестностях Берлина расположились на зимние квартиры, то король был бы окружен со всех сторон и доведен до крайности, и войне б через то положен был конец; но как союзники, так и наши не имели столько духа, но напротив того, услышав, что король, узнав о сем занятии Берлина, тотчас с войском своим полетел к нему на помощь, так сего испужались, что рассыпались в один миг все, как дождь, от Берлина в разные стороны. Наши спешили убраться за реку Одер и соединиться с главною армиею; цесарцы направили стопы свои в Саксонию, чтоб соединиться с Даунам, a шведы, поспешившие было также к Берлину, возвратились обратно в Померанию, так что король, пришед к Берлину, не нашел тут уже никого, а одни только следы опустошения и разорения, и успел еще потом, возвратясь к подошедшему между тем в Саксонию Дауну, подраться с цесарцами и как у них побить несколько тысяч народа, так и сам потерять столько ж. Большая, славная и почти беспримерная баталия сия, единая во все течение лета, произошла в Саксонии, при местечке Торгау или Сиплице и совсем была сначала потерянная королем; но нечаянная удача генерала его Цитена и обстоятельство, что Даун был ранен и должен был команду препоручить генералу Одонелю, доставили ему, наконец, победу, без дальних, однако, для него выгод, кроме того, что он удержал за собою Саксонию и все воюющие с ним державы вышли из его пределов.

 Таким образом окончилась в сей год кампания, достопамятная наиболее одними только маршами и контрамаршами, да упомянутою теперь торгавскою баталиею, а в прочем не принесшая ни союзникам дальних выгод, ни изнурившая короля прусского. Он остался при тех же границах, в каких был с начала весны, и все труды, убытки и люди потеряны были по пустому; а сим окончу я и сие письмо, дабы в последующем говорить уже о ином и обратиться паки к своей истории, между тем остаюсь ваш, и прочее.

ПЕРЕМЕНА АРМЕЙСКОГО КОМАНДИРА

ПИСЬМО 85–е

 Любезный приятель! Возвращаясь опять к описанию моей собственной истории, скажу вам, что между тем, как все упомянутое в последних моих обоих письмах в Шлезии, Саксонии, Померании и Бранденбургии происходило, мы, живучи в Кенигсберге, так как прежде мною было упоминаемо, помышляли только о увеселениях и только что досадовали, что не присылались так долго курьеры с известиями ни о взятье городов, ни о сражениях, ни о победах, какими мы во все лето ласкались. Наконец, как обрадовались мы, услышав, что наши пошли в Берлин и оный взяли. Мы думали, что от сего и бог знает что последует, но сколь же взгоревались опять, когда услышали, что войска наши опять сей город покинули, что занятие оного не послужило нам ни в какую пользу и что наши и сами насилу ушли оттуда. Нам стыдно даже самих себя было при сем известии, а особливо потому, что мы слишком уже зарадовались овладением Берлином.

 Вскоре после того и около самого того времени, как пошел мне двадцать третий год, а именно 11 октября (1760), поражены мы были другим всего менее ожидаемым и всех нас неописанно поразившим известием, что императрица, прогневавшись на наших предводителей войск и генералов за то, что они в минувшую кампанию так мало ревности и усердия оказали, и чрез то подвигли союзников ее к неудовольствию и недоверку на себя, вознамерилась сделать перемену и на место графа Салтыкова определила старика фельдмаршала графа Александра Борисовича Бутурлина главным командиром ее армии. Сие известие привело всех нас в изумление, и мы долго не хотели верить, чтоб могло сие быть правдою. Характер сего престарелого большого боярина был всему государству слишком известен, и все знали, что неспособен он был к командованию не только армиею, но и двумя или тремя полками, и что всем и всем несравненно был хуже Салтыкова; а когда и сей едва–едва годился воевать против такого хитрого и искусного воина, каков был король прусский, то чего можно было ожидать от Бутурлина, который уже и до того служил более всем единым посмешищем? Словом, все дивились тому и говорили, что никак людей на Руси уже не стало, и все утверждали, что лучше бы поручить армию последнему какому–нибудь генерал–майору, нежели сему старику, даром, что он был фельдмаршал, до которого чина дослужился он по линии. Единая привычка его часто подгуливать и даже пить иногда в кружку с самыми подлыми людьми наводила на всех и огорчение, и негодование превеликое. А как сверх того он был неуч и совершенный во всем невежда, то все отчаивались и не ожидали в будущую кампанию ни малейшего успеха, в чем действительно и не обманулись.

 Впрочем, сколько негодовали мы на сего нового главного всем нам командира, столько сожалели о прежнем, честном и прямодушном старике, графе Салтыкове. Сей, хотя также был не слишком знающим, но все гораздо уже лучше Бутурлина, и ежели что портил, так от единого своего упрямства и своенравия, при многих случаях даже непростительного. Он был отлучен только от армии, а не отставлен, и ему велено было жить в городе Мариенбурге.

 Между тем, продолжали мы в Кенигсберге жить по–прежнему и самую осень препровождать в увеселениях обыкновенных. У генерала нашего были то и дело балы, а в исходе ноября опять маскарад превеликий, на котором я опять затанцовался до совершенной усталости; а сверх того имели мы около сего времени и другую забаву: прислана была к нам в Кенигсберг — для выпорожнения и у нас, и у многих кенигсбергских жителей карманов и обобрании у всех излишних денег — казенная лотерея. До сего времени не имели мы об ней никакого и понятия, а тогда узнали ее довольно–предовольно и за любопытство свое заплатили дорого. У многих из нашей братьи, а особливо охотничков, любопытных и желавших вдруг разбогатеть, не осталось и рубля в кармане, а нельзя сказать, чтоб и я не сделался вкладчиком в оную. Рублей пять, шесть и до десяти проиграл и я и после тужил об них чистосердечно, ибо на сумму сию мог бы я купить себе превеликое множество книг; но, по счастию, скоро опамятовался и терять более деньги понапрасну перестал.

 В половине декабря был у нас, по причине случившегося какого–то праздника, опять у генерала нашего превеликий маскарад, и я протанцован на оном до самого четвертого часа и до такой усталости, что насилу мог дойтить до квартиры.

 В сию осень как–то в особливости я зарезвился и затанцовался в прах, власно как предчувствуя, что всем таким забавам и увеселениям скоро уже конец долженствовал воспоследовать, как и действительно, не успели мы от оного еще выспаться и отдохнуть, как получаем совсем неожидаемое и такое известие, которое до крайности всех нас перетревожило, а именно, что мы вскоре получим себе нового и незнакомого командира, и что прежнего, то есть Корфа, угодно было императрице определить в Петербурге, на место умершего Татищева, генерал–полицмейстером, а сменить его и нами тут в городе командовать велено было генерал–поручику Суворову, отцу того, который впоследствии так много прославил себя в свете.

 Все мы, хотя и не очень были довольны Корфом, как по чрезвычайно крутому его нраву и бранчивости непомерной, так и потому, что он не слишком был милостив и благодетелен ко всем нам, русским, a особливо подкомандующим, и никто из нас не видал от него никакого добра, кроме одних ругательств и браней, и потому все не столько его любили, сколько ненавидели и самого его втайне бранили, однако, с одной стороны, сделанная уже к нему привычка, а с другой стороны, незнание нового командира и его характера, и обстоятельство, что из знающих иные его хвалили, а иные нет, вообще же все отзывались об нем, что он человек особливого характера, сделало то, что нам его (Корфа) уже некоторым образом и жаль стало.

 Известие о сем получено нами уже в исходе 1760 года и за немногие дни до Рождества Христова, и генерал наш, получив оное, тотчас отправился по некоторым надобностям и делам к фельдмаршалу в Мариенбург, взяв с собою и г. Чонжина, который в сие время был уже коллежским асессором, который чин доставил ему генерал наш.

 Сия отлучка сих обоих особ доставила нам сколько–нибудь свободу и от трудов отдохновение, и я, писавши к приятелю своему большое письмо, говорил, что мне впервые еще удалось тогда препроводить целую половину дня на своей квартире, но зато, как самый праздник, так и святки, были у нас несколько скучноваты. Чтоб пособить тому сколько–нибудь и заменить отсутствие генерала, то вздумалось одному из сотоварищей наших, а именно старшему из тех обоих юнкеров, господ Олиных, о которых упоминал я прежде, случившемуся около сего времени быть именинником, дать нам на другой день праздника добрую вечеринку, или иначе порядочный бал, но только в миниатюре. Была у нас тут и музыка, было много и женского пола, было множество танцев и наконец ужин; и хозяин наш, будучи у нас первым петиметром и любочестием до безумия зараженный, не упустил ничего, чем бы нас как можно лучше угостить и позабавить. Мы собрали на праздник сей всех своих друзей и знакомцев, и как под предлогом, что г. Олин праздновал день своей женитьбы, хотя он от роду еще женат не был, нашли способ пригласить для танцев и многих из тамошних жительниц, и чрез то сделали бал свой не шуточным, но порядочным, а что всего лучше, то все происходило на нем с благочинием и порядком, то завеселились и затанцовались мы на оном впрах и, как говорится, до самого положения риз. Никто же из всех столько не веселилися при сем случае, как я и отъезжающий уже с генералом друг мой, адъютант его, г. Балабин. Мы были почти главные особы на оном, и как во все сие празднество господствовала вольность, откровенное дружество и поверенность, то был он нам, да и самому мне, во сто раз приятнее всех праздников и балов губернаторских.

 Вслед за сею нашею пирушкою получили мы и другое, и в особливости мне весьма неприятное, известие. Наслано было повеление от фельдмаршала, чтоб всем, оставшимся от полков в Кенигсберге третьим баталионам, иттить немедленно к полкам своим, и чтоб при сем случае неотменно собрать и сменить всех отлучных и отправить с ними к полкам их. Для меня повеление сие было тем важнее, что в числе сих баталионов считался баталион и нашего полку, а в числе упомянутых отлучных и сам я, и как посему касалось повеление сие и до меня собственно и пришло к нам пред самою сменою губернаторов, то наводило оно на меня великое сумнение, и я боялся, чтоб сия расстройка не сделалась мне наконец предосудительною.

 Губернатор наш проездил к фельдмаршалу до самого наступления нового 1761 года, который день был у нас достопамятен тем, что получили мы в оный новый год новую зиму и нового губернатора, ибо и сей приехал к нам в самый первый день сего года и остановился тут же у нас в замке, где старый губернатор опростал для его тотчас весь верхний и лучший этаж, а сам перешел в прежний и старался угостить его всячески. Мы встречали его все, и он показался нам остреньким, неглупым и таким старичком, который был сам о себе, несмотря, хотя был очень, очень не из пышных.

 Первые дни сего года прошли в принимании единых поздравлений с приездом ото всех и всех и в ранжировании собственных своих домашних дел, и настоящая смена и сдача губернии воспоследовала не прежде как 5–го января, и как сей день был для меня в особливости достопамятен, то опишу я его подробнее.

 Всем нам повещено было еще с вечера, что на утрие будет происходить смена у губернаторов, и чтоб мы к тому готовились и находились каждый при своем месте. А не успели мы в тот день собраться в канцелярию, как и пришли в оную губернаторы, и старый, в провожании множества всякого рода чиновников, и повел нового по всем канцелярским комнатам и представлял ему всех своих подкомандующих, рассказывая, кому поручено какое дело и кто чем занимался; а при сем случае, натурально, дошла и до меня очередь.

 Я хотя нимало не сомневался в том, что не останусь никак без рекомендации от старого губернатора новому, однако оказанная мне от прежнего при сем случае милость превзошла все мои чаяния и ожидания. Он, возвращаясь с ним из задних канцелярских комнат, нарочно для меня в моей остановился и новому губернатору с следующими словами меня представил:

 — Сего офицера я в особливости вашему превосходительству рекомендую.

 За сим и пошли исчисления и похвалы всем моим способностям, качествам и добрым свойствам, и могу сказать, что все они были не только не забыты, но еще и увеличены. Одним словом, я сам не знал до сего времени, что поведение мое было ему так тонко и коротко известно. Состояние, в каком я тогда находился, не могу я никак описать, а только скажу, что всю эту четверть часа, в которую принужден я был слышать себе от всех бывших тут беспрерывные и на прерыв друг пред другом производимые похвалы, горел как на огне и сам себя почти не помнил от смешения неожиданности, удивления и удовольствия.

 Новый губернатор не успел о имени моем услышать, как спросил меня, кто мой отец был? И как я ему сказал, то уверял меня, что он родителя моего знал довольно, и спрашивал меня потом о некоторых, до фамилии нашей касающихся обстоятельствах, и у какой нахожусь я тут должности? На сие последнее отвечать мне не было времени, ибо тотчас голосов в пять ему было ответствовано и вкупе сказываемо, как я нужен и прилежен, и прочее и прочее. Сколько казалось, то было ему очень непротивно все сие слушать, а особливо уверения всех о том, что я охотник превеликий до наук, до рисованья и до читанья книг, которые у меня, как они говорили, не выходят почти из рук. Он сам имел к тому охоту, и любопытство его было так велико, что он восхотел посмотреть некоторые лежавшие у меня на столе книги. Тогда сожалел я, что не было тут никаких иных, кроме лексиконов, ибо прочие, все тут бывшие, отослал я на квартиру, и если б знал сие, то мог бы приготовить к сему случаю наилучшие. Со всем тем губернатор и те все пересмотрел и говорил со мною об них столько, что я мог заключить, что он довольно обо всем сведущ.

 Между тем как все сие происходило и новый губернатор удостоивал меня особливым своим благоволением, глаза всех зрителей обращены были на меня, и все радовались и поздравляли меня потом с приобретением себе уже некоторой от сего нового начальника милости. И как едва ли ему кто–нибудь иной был столько расхвален, как я, то сие самого меня очень веселило, а притом доставило мне ту пользу, что как скоро дня через два после того доложили ему обо мне, что следует иттить в поход вместе с батальоном, то он тотчас приказал меня оставить и написать обо мне к фельдмаршалу особое представление, которое тотчас было написано и с первою почтою отправлено.

 Новый наш губернатор начал правление свое представлением кенигсбергским жителям такого зрелища, какого они до того еще не видывали, и которое их всех удивило; ибо как на другой день принятия его должности случилось быть празднику Богоявления Господня, то восхотел он показать бываемые у нас в сей день водоосвящения надворные, со всеми обрядами и процессиею, введенными при том в обыкновение. Итак, выбрано было посреди города, на реке Прегеле, наилучшее и такое место, которое могло б окружено и видимо быть множайшим количеством народа, и сделана обыкновенная и — сколько в скорости можно было — украшенная иордань {Прорубь во льду для освящения воды на Крещение.}. По всем берегам реки и острова поставлены были все случившиеся тогда в городе войска и баталионы с распущенными их знаменами и в наилучшем убранстве, а в близости подле иордани поставлено было несколько пушек. Все сии приуготовления привлекли туда несметное множество зрителей. Не только все улицы и берега реки и рукавов ее, но все окна и даже самые кровли ближних домов и хлебных шпиклеров {Складочное помещение, амбар.} унизаны были людьми обоего пола, а то же было и по всем улицам, по которым иттить надлежало процессии от церкви, более версты от сего места удаленной. Процессия сия была наивеликолепнейшая, и архимандрит, в богатых своих ризах и драгоценной шапке, со множеством духовенства, производили для пруссаков зрелище, достойное любопытства, а как присутствовал при оной и сам губернатор со всеми чиноначальниками и от самой церкви провожал ее пешком, несмотря на всю отдаленность, то желание видеть нового губернатора привлекло туда еще более народа. Поелику же, при погружении креста в воду, производилась как из поставленных на берегу пушек, так и с фридрихсбургской крепости, пушечная пальба, а потом и троекратный беглый огонь из мелкого ружья всеми войсками, то сие сделало в народе еще более впечатления, и все кенигсбергские жители смотрели на все сие с особливым удовольствием. Губернатор же не преминул в сей день угостить всех лучших людей обедом. Но многим из народа не полюбился только он наружным своим видом и простотою одежды, ибо относительно до сего не видно было в нем ни малейшей пышности и великолепия такого, какое привыкли они всегда видеть в Корфе.

 Баталион наш выступил вскоре после того в поход, а я, оставшись тут, начал мало–помалу привыкать к новому правительству, которое сопряжено было со многими переменами и между прочим с тем, что все мы принуждены уже были вставать ранее и вместо того, что прихаживали в канцелярию часу в восьмом и в девятом, приходить в нее уже в четыре часа поутру. Что ж касается до губернатора, то, будучи он разумным, деловым, а притом крайне трудолюбивым человеком, вставал так рано, что в два часа пополуночи бывал уж всегда одет и можно было его всякому видеть; а по всему тому хотел, чтоб и канцелярские были поприлежнее против прежнего. Новость сия гг. товарищам моим не весьма нравилась, но к чему не можно привыкнуть? Сперва был о том превеликий ропот и негодование, но скоро все мы к тому привыкли и довольны были тем, что, по крайней мере, после обеда не сидели мы уже в канцелярии и в праздники имели более свободы.

 Другая и не менее важная перемена с нами была та, что мы лишились обыкновенного губернаторского стола, которым до того времени пользовались, и должны были помышлять уже о собственном своем пропитании и вместо того, что хаживали гурьбою прямо из канцелярии за готовый для нас и сытный стол в комнатах губернаторских, должны были расходиться уже по квартирам, ибо новый наш губернатор, будучи далеко не таков богат, как Корф, не рассудил для нас иметь особый стол и тем паче, что и сам имел у себя очень, очень умеренный.

 Обстоятельство сие было для всех нас, а особливо для холостых и одиноких, весьма чувствительно; ибо для живущих тут с женами и имевших и до того домашние столы, было сие сноснее, и мы должны были либо заводиться всем и всем и варить себе есть дома, либо ходить обедать в трактиры, либо приказывать приносить к себе из оных. И как сие последнее было хотя убыточнее, но с меньшими хлопотами и затруднениями сопряженное, то решился я, относительно для себя, избрать сие последнее, и отходя поутру из квартиры, приказал человеку сходить в ближний трактир и заказать для себя обед. Но как удивился я, пришед в полдни домой и нашед у себя стол уже набранный и человека своего, спрашивающего: прикажу ли я подавать кушанье? Я не инако думал, что он хотел иттить за ним в трактир, и потому стал было напоминать ему, чтоб он не простудил мне кушаньев; но как удивился я еще того более, когда он мне сказал, чтоб я того не опасался, что кушанье близко, и что добродушные мои старички–хозяева не успели о том услышать, что я расположился посылать за обедами своими в трактир, как руками и ногами тому воспротивились и, не допустив его до того, приготовили обед мне сами и хотят, чтоб я о том нимало не заботился, но что обед будет для меня всегда готов, в какое бы время я ни пришел из канцелярии, и что хотят сие делать даром, без всякой заплаты и из единой благодарности за то, что я стою у них смирно, что не видят они от меня никакого себе зла и неудовольствия, и во все время стояния моего у них жили в совершенном спокойствии и от всех обид в безопасности. Признаюсь, что такое добродушие хозяев моих поразило меня до крайности, и как чрез минуту после того взошли ко мне наверх и оба старики–хозяева и то же изустно мне повторили, то сколько ни отговаривался я, что не хочу их тем отягощать, и сколько ни совестился, что причиню им тем убыток, но видя их кланяющихся и неотступно того просящих, принужден был на то согласиться и сделать им сие удовольствие, чем они крайне были и довольны.

 И с того времени обедывал и ужинывал я уже всегда дома, и обед для меня был действительно всегда готов, и хотя столы мои и не были уже таковы пышны и изобильны, как у губернатора, но во вкусе и сытости ничего в них недоставало. Всегда имел я у себя три вкусных блюда: суп, какой–нибудь соус и жаркое, а по воскресным дням даже и пирожное, а потом и кофе, и все это бывало всегда так хорошо и вкусно сварено и приготовлено, что я не только сыт, но еще и довольнее во все время был, нежели прежними обедами губернаторскими.

 Наконец настал день отъезда в Петербург нашего бывшего губернатора, день, который встречали мы с особыми чувствованиями и в который можно было видеть, кто как к нему расположен был и кто жалел или радовался о его отбытии. Накануне того дня ходили мы все к нему прощаться. Боже мой! с какой лаской и с какими изъявлениями своего благоприятства, перецеловав, отпустил он нас от себя. Со всяким из нас не оставил он поговорить что–нибудь, и мне советовал он в особливости продолжать хорошее мое поведение и стараться жить добропорядочно. Сия минута сделала мне его впятеро милей перед прежним, и я хотел бы уже и всегда быть в его команде, если б он всегда таков добр и хорош был. Со всем тем и каков он ни был, но я не могу на него жаловаться, а обязан ему еще благодарностью. Многие из наших роптали на него, для чего не одарил он всех их чем–нибудь на память о себе при отъезде, но я доволен был и добрым словом; а сверх того, дал он нам всем изрядные аттестаты за своею рукою и печатью, который хотя мне и не принес в жизнь мою никакой пользы, но я храню его у себя и поныне, как некакой памятник тогдашнему моему служению. Вместе с ним проводили мы тогда и общего нашего друга адъютанта его господина Балабина и расстались с ним, утирая текущие из глаз слезы дружества.

 Проводив его, стали мы по–прежнему жить, и я по–прежнему ходить ежедневно в канцелярию и отправлять прежнюю должность. Впрочем, как я, так и все не сомневались нимало, что на представление, сделанное обо мне, воспоследствует от фельдмаршала благоприятный отказ, почему нимало я и не собирался к отъезду из Кенигсберга, но вдруг воспоследствовало совсем тому противное и всего меньше нами ожидаемое.

 Через неделю по отъезде Корфа пришло наконец повеление обо мне от фельдмаршала, и повеление такое, которое потрясло тогда всю душу мою. В нем, не упоминая обо всех тех необходимостях, о каких писано было в представлении обо мне, сказано только, что буде я в армии быть неспособен, то оставить меня дозволяется, а буде человек молодой и в армии быть могу, то отправить бы меня с батальоном.

 Как повеление сие было не совсем позитивное, а было некоторым образом двоякое, то и не вдруг получил я решительный ответ, но дело осталось еще на перевесе, и я более двух недель находился еще в совершенной неизвестности, что со мною сделают и отправят ли меня или удержут? И как всем нашим канцелярским никак не хотелось со мною расставаться, то все они, а паче всех помянутый асессор Чонжин, во все сие время всячески старался наклонить генерала нашего к тому, чтоб меня не отпускать, но, к несчастью нашему, был он такого характера, что его трудно было и чем–нибудь убедить. Он хотя и внимал всем его представлениям о необходимой надобности во мне, и что все они без меня как без рук будут, и хотя и самому ему не хотелось меня отпустить, но повеление было от фельдмаршала, и повеления сии почитал он все свято, итак, сам не знал, что ему делать и какое найтить посредство в сем случае, а посему на все вопрошения мои у помянутого асессора не мог я добиться никакого толку. Правда, хотя я сам не имел никакой причины спешить получением решительного повеления, но как не было у меня ни лошадей, ни всего прочего, нужного к походу, и всем тем надлежало запасаться, то неволя заставила меня добиваться толку, дабы не упустить к приуготовлению всего того способнейшего времени.

 Мне присоветовали, наконец, сходить самому к генералу и стараться добиться от него чего–нибудь одного, и я последовал сему совету, и чтоб иметь более времени с ним о том поговорить, то избрал в один день утреннее и такое время, когда он только что встал и оделся и у него никого еще не было. Было сие часу в третьем пополуночи, когда я пришел к нему в покои. Он уже был совершенно одет и тотчас велел меня к себе пустить, как скоро ему обо мне доложили. Я нашел его ходящего взад и вперед по одной пространной, но одною только свечкою освещенной комнате, и как он меня спросил, — что я? — то сказал я ему прямо, что я пришел к нему требовать решительного повеления — что мне делать? собираться ли ехать к полку или нет? Но он, будучи превеликим политиком и не хотя, как думать мне можно было, меня оскорбить формальным повелением, не сказав мне ничего точного в ответ, завел со мною такие бары и раздабары, что проговорил со мною более получаса о разных материях, а при всем том о главном деле не сказал мне ни того ни сего, и я вышел от него, на такой же находясь неизвестности, в какой был прежде. То только мог я приметить, что ему хотелось, чтоб я и остался, но чтоб сделалось это так, чтоб он не мог за то понесть от фельдмаршала какого–нибудь слова. Но как ни он, ни я не знал, как бы сие сделать, то осталось опять на прежнем, и я хотя начинал усматривать, что мне вряд ли отделаться от похода, и уже кое–чем начал запасаться, однако, под предлогом, что не могу ничего решительного добиться, продолжал ходить по–прежнему в канцелярию и отправлять свою должность.

 Между тем употреблены были, по приказанию генеральскому, все способы к отысканию на место мое из находившихся тогда в Кенигсберге какого–нибудь способного к тому офицера. Перебраны были все до единого, но не нашлось ни одного, который хотя б несколько к тому был способен. Сие обрадовало меня и польстило было надеждою, ибо как великая надобность в таком переводчике, каков был я, мне самому была известна, то ласкался я надеждою, что, и нехотя может быть, меня, наконец, оставят. Но, к несчастью, проговорись кто–то генералу о присланных из Москвы и тут учащихся студентах. Генерал не успел того услышать, как и прицепился к оным. Тотчас были они все отысканы и спрашиваны самим генералом, не может ли из них кто–нибудь переводить, и тогда случилось одному из них, а именно, самому тому Садовскому, о котором я прежде вспоминал, проболтаться, что из книжки переводить он может. Генерал обрадовался, сие услышав, и в тот же момент велел сыскать ему что–нибудь перевесть на пробу; перевод его, каков ни был несовершенен и как г. Чонжин ни старался его опорочить, однако самим генералом он одобрен, и сказано, что он переводить научится и чтоб он тут оставался и принимался б за работу.

 Бедный Садовский, не ожидавший того нимало и попавшийся тогда, как мышь в западню, скоро увидел, что переводы наши были совсем различны от книжных и таких, какие ему отчасти были известны; и как случилось тогда — как нарочно — дел превеликое множество, и притом еще переводов самых трудных, и положены пред него целые груды бумаг, то бедняк сей и при первом переводе стал совсем в пень и так их испужался, что раскаивался тысячу раз в том, что проболтался, не рад был животу своему и приступал уже с неотступною просьбою, чтоб его от того избавить и освободить, но на него уже не посмотрели. Слово было сказано, и переменить его было не можно, и он, что ни говорил, но принужден был оставаться и коекак не переводить, а городить турусы на колесах.

 Я смотрел хотя на сие и только что смеялся, однако все сие открыло мне уже глаза, и я видел ясно, к чему клонится все дело, и, положив сбираться в полк уже самым делом, стал уже уклоняться от переводов и в канцелярию ходить реже, но не прошло и двое суток, как востребовалась во мне крайняя надобность. Нужно было одно важное дело, и при том очень скоро, перевести, и как новый переводчик учинить того никак был не в состоянии, то прислали нарочного за мною и просили уже просьбою взять на себя труд и перевести оное. Я хотел было сперва позакопаться и не переводить, но, подумав и рассудив, что сердцем и досадою ничего не сделаешь, никакой пользы себе не произведешь, не только не согласился, но нарочно еще постарался перевесть скорее и как можно лучше. Сим угодил я много генералу, а как в самое то же время надобность явилась скопировать некоторые посылаемые ко двору нужные чертежи и рисунки, и произвесть сие, кроме меня, было некому, мне же удалось сделать их еще лучше самого оригинала, то приобрел я чрез то себе новые похвалы и получил новый луч надежды, что меня удержут или, по крайней мере, не слишком скоро станут вытуривать вон из города.

 Но все сие не долго продолжалось: вытуривать меня хотя ни у кого на ум не было, и все рады б были, чтоб я пробыл как можно долее, дабы можно было им моими трудами пользоваться, но самому мне явилась новая побудительная причина добиваться вновь какого–нибудь о себе решения. Является ко мне вдруг купец, у которого приисканы и приторгованы были мною уже лошади, и сказывает, что он отправляется в уезд, и буде мне лошади надобны, то бы я покупал оные скорее, а в противном случае он уедет на них сам; а как лошади были хороши и приторгованы дешево, и мне упустить их не хотелось, то сие протурило меня опять к генералу и побудило просить, чтоб сказал он мне что–нибудь решительное. Признаваться надобно, что я в сей раз надеялся почти несомненно, что получу ответ благоприятный, однако я в том обманулся немилосердно, и генерал, по многим заминаниям, сказал мне, наконец, решительно, что ему никак меня удержать не можно и чтоб я собирался в путь свой,

 Не могу изобразить, как поразился я сим неожидаемым ответом и как взволновалась во мне вся кровь при услышании оного. Я власно тогда как на льду подломился и, терзаем будучи разными душевными движениями и откланявшись ему, пошел, повеся голову, в канцелярию, сказывать сотоварищам своим о учиненном мне формальном отпуске. И тогда я имел неописанное удовольствие видеть, как много меня все любили, как всем им было меня жаль и как не хотелось со мною расстаться. Все, от вышних до нижних чинов, услышав сие, встужились, все собрались в кучку вокруг меня и все напрерыв друг пред другом изъявляли и досаду свою, и сожаление обо мне, и все вообще роптали и были крайне недовольны поступком генерала. Иной называл его трусом и старою бабою, другой говорил, что он сам не знает, чего боится, третий полагал за верное, что фельдмаршал всего меньше о том знает и обо мне думает, а наврать обо мне вздумалось так правителю его канцелярии, и что можно б подождать и вторичного обо мне повеления, которого верно не воспоследует, ибо я составляю столь маловажную в армии особу, что дело обойдется и без меня, и обо мне верно позабудут, иной говорил, что не великая б беда, если б генералу и вторично еще обо мне к фельдмаршалу представить или писать партикулярно и попросить фельдмаршала о дозволении мне остаться как для казенных же и необходимых надобностей, иные советовали мне сказаться больным или всклепать на себя что–нибудь, тому подобное. Все же вообще не советовали мне никак спешить моим отъездом, а медлить оным сколько можно долее, говоря, что и путь становится уже самый последний и мне ехать будет слишком дурно, а лучше бы подождать просухи, а г. Чонжин брался сделать, наконец, то чтоб меня не высылали и неволею, и чтоб медлить сколько можно моим отправлением и так далее.

 Я слушал все сие и молчал, но как все сии сожаления мне ни мало не помогали, и я был уже формально спущен, то, подумав обо всем хорошенько и боясь, чтоб не нажить себе какой беды, решился уже начать собираться прямым делом, и потому, пришед на квартиру, послал тотчас с деньгами за сторгованными лошадьми и купил оных, а потом велел исправлять и повозку и все нужное к походу.

 Но как сие скорей сказать, нежели сделать было можно, потому что повозка моя требовала великой починки, и потребно было по всему тому по меньшей мере недели две времени, то препроводил я все сие время не без скуки и в чувствованиях не весьма приятных. Привыкнув жить столько уже лет на одном месте и в покое и отвыкнув совсем от прежней военной жизни и службы, до которой я и без того поневоле только был охотник, тогда же, познакомившись с науками короче и вкусив все приятности их, всего меньше имея уже к ней склонности, желал я тысячу раз охотнее упражняться далее в оных, нежели ехать на войну и подвергать себя ежедневным трудам и опасностям. К тому же, как наступала и действительно самая уже распутица, ибо было сие уже в исходе февраля месяца, полк же наш находился уже в походе и отправлен был в Померанию, то признаюсь, что ехать мне крайне не хотелось, а потому и неудивительно, что я не старался слишком спешить сборами, но и сам помышлял уже о том, чтоб протянуть отъездом своим как–нибудь долее, и, буде б можно, так до самой бы просухи.

 Между тем, как слух до нас доходил, что с обозами тогда в армии учинена перемена и офицерам уже двум велено иметь одну только повозку, то и сие озабочивало и огорчало меня чрезвычайно, обстоятельство сие принуждало меня забирать с собою колико можно меньше вещей, а как у меня тогда и одних книг более воза было, то пуще всего жаль мне было расстаться с ними, и я не знал, куда мне их девать и кому препоручить по отъезде.

 В сем горестном расположении наступает, наконец, самый март месяц, и мне доносят, что повозка моя уже исправлена и все к отъезду моему было готово, и тогда иное ли что оставалось мне делать, как только иттить требовать себе пашпорты, распрощаться с генералом и со всеми и потом сесть и ехать. Отъезд мой и действительно был уже так достоверен, что я перервал уже и переписку с господином Тулубьевым, расплатился со всеми, кому я был должен, и, полагая за верное, что через неделю отправлюсь в путь и недели чрез две буду уже при полку, был во всем том так удостоверен, что не усомнился ссудить взаймы случившегося тогда тут нашего полку подлекаря, совсем мне почти незнакомого и тогда едущего в полк человека, тридцатью рублями денег в надежде, что получу оные от него тотчас по приезде в полк свой. Но воспоследствовал ли действительно мой отъезд или нет, о том услышите вы в письме будущем, а теперь, как сие уже увеличилось за пределы, то дозвольте оное сим кончить и сказать вам, что я есмь и прочая.

Письмо 86–е.

 Любезный приятель! В последнем моем письме к вам остановился я на том, что я намерен был уже действительно отправиться к полку и не только все было готово к отъезду, но назначен был уже и день оному и оставалось мне только укласться, запрягать лошадей и ехать; и отбытие сие из любезного мне Кёнигсберга казалось уже столь достоверно и неминуемо, что я помянутому, выпросившему у меня взаймы денег и поехавшему в полк, нашему полковому подлекарю, препоручил уже сказать и полковнику нашему и всем полковым о скором моем отъезде и к полку прибытии.

 Но как бы вы думали? ведь всего того не последовало и вышел изо всех сборов моих совершенный пустяк!.. Я не поехал и остался еще долее жить в Кёнигсберге! Но как это сделалось, того истинно сам почти не знаю и приписую ничему иному, как сокровенному действию пекущегося о благе моем божеского Промысла, восхотевшего, чтоб я и сие лето не проваландался по пустому и без всякой пользы по землям неприятельским, а препроводил бы в продолжении начатых мною наук и научился бы кой–чему еще многому хорошему и несравненно пред прежними знаниями моими важнейшему, и для того произведшему такое сплетение случаев и обстоятельств, что я нечувствительно, и сам почти не зная как, остался еще долее жить в Кёнигсберге. Но, дабы подать вам сколько–нибудь о том понятие, то расскажу вам о происшествиях сих, сколько могу упомнить.

 Как все к отъезду моему было уже готово, то, чтоб не допустить до самой половоди и распутицы совершенной, спешил уже и сам я оным, и потому, избрав один день, пошел из квартиры моей в канцелярию действительно с тем, чтоб, испросив у генерала об отпуске и отправлении меня бумагу и распрощавшись как с ним, так и со всеми канцелярскими, на утрие запрягать лошадей и ехать; но мог ли я думать, что самый этот день и час назначен был к неожидаемой остановке и к произведению во всех обстоятельствах моих перемены, и что произведет оную сущая, по–видимому безделица и вещь ничего незначущая!

 Не успел я войтить в канцелярию, в которой я за сборами уже несколько дней не бывал, как в самой моей прежней комнате встречается со мною наш асессор г. Чонжин и, обрадовавшись увидя меня, говорит: «А! вот кстати!.. а мы только что хотели за тобою посылать! вот и вестовой уже сбирается». — «Что такое? спросил я, и за чем таким?» — «Генералу есть до тебя небольшая нуждица, и он приказал послать за тобою». — «Не знаете ли какая?» спросил я. — «Это ты сам услышишь и увидишь, ступай–ко к нему в судейскую: он тебя дожидает».

 Нуждица сия была вот какая: случилось ему как–то ненарочно повредить крест ордена своего святыя Анны и повредить так, что необходимо надобно было сделать оный совсем вновь. Он и приискал уже к тому и мастеров, но как в средине креста был написанный на финифте и в миниатюре маленький образок, изображающий св. Анну, и во всем Кёнигсберге не могли отыскать мастера, умеющего писать на финифти и не оставалось другого средства как послать в Берлин и велеть там оный написать, а для самого сего потребен был точь–в–точь против прежнего образочка рисуночек, то хотя и приводили к генералу в самое то утро живописца, могущего бы то сделать, но какой требовал за то с генерала не менее 5–ти рублей, то сие его, как скупого человека, так раздосадовало, что он, прогнав живописца с глаз долой и будучи еще в превеликой досаде, пришед и канцелярию, жаловался на сей случай своим сотоварищам советникам, и показывая им сей образок, бранил живописца, говоря, что он бессовестнейшим образом вознамерился его ограбить. Как асессор наш г. Чонжин сидел тут и на два только шага от генерала, то, вскочив, подошел и он посмотреть образочек сей, и не успел взглянуть, как захохотав, генералу сказал: «И! ваше превосходительство! есть за что платить 5 рублей, это сущая безделка; да извольте приказать Болотову, он вам в один миг это срисует и не будет надобности платить ни полушки!» — «Да неужели он это может? и умеет разве он и рисовать?» спросил генерал. — «Не только умеет, но превеликий еще и охотник; в летнюю пору мы и здесь в канцелярии видали его много раз окладеннаго вокруг красками и рисующего; и какие же прекрасные рисует он картинки»! — «Что ты говоришь!» — сказал генерал, «это право хорошо и похвально, однако это ведь миниатюрная живопись и нарисовать надобно на пергаменте, так, может ли полно он?» — «Это вы можете у него спросить», сказал Чонжин, «но я, по крайней мере, не сомневаюсь в том, видал я его рисующего, и очень мелко, и на пергаменте также». — «Хорошо бы право это, и не здесь ли он?» спросил генерал. — «Нет, ваше превосходительство, и мы его уже несколько дней не видим: — бедный собирается теперь к отъезду и в последний раз видел я его в превеликих хлопотах и заботах о лошадях, о повозке и прочем, и в горести превеликой»! «Да разве ему очень не хочется? спросил генерал; он ведь офицер, и от службы отрекаться не должен». — «Кто про то говорит? сказал Чонжин, но здесь разве не такая же служба, а сверх того и армейской службе ему не учиться стать: он, как сказывали мне, и в полку был наилучшим офицером и верно и там не загинет; но его не то огорчает более, а иное». — «А что ж такое?» — спросил генерал. — «Ему не хотелось бы отсюда ехать, отвечал Чонжин, более для того, что он начал было здесь только что учиться»! — «Как учиться и чему?» спросил генерал. — «Как, разве ваше превосходительство не изволите знать, что он у здешних университетских профессоров порядочно учится философии и слушает какие–то лекции, и с минувшей еще осени всякой день урывается на час времени отсюда из канцелярии и хаживал по вечерам к ним на дома, и никто долго о том не знал, не ведал». — «Что ты говоришь! сказал с удивлением генерал, это истинно редкий молодой человек; но пошли–ка мой друг за ним: спросим–ко, право, мы его, не может ли он мне нарисовать этого? услужил бы он мне тем очень, очень». Господину Чонжину не было нужды повторять сие в другой раз. Он выбежал в тот же миг в подъяческую и велел призвать вестового, чтоб послать за мною, а в самую ту минуту я, как вышеупомянуто, и вошел в канцелярию, и Чонжин в тот же час и повел меня к нему.

 Генерал не успел меня увидеть, как, сказав: «А! вот ты уже и здесь, хорошо это! и встав с места, продолжал: поди–ка, мой друг, сюда! и новел меня в маленький тут кабинет к окошку, и тут, показывая мне изломанный свой орденский крест, продолжал: — посмотри–ка, мой друг, это; мне сказывали, что ты умеешь рисовать, не можешь ли ты мне этот образочик и в точном виде срисовать?» — Не знаю, ваше превосходительство! сказал я, на оный посмотревши, кажется, диковинка не великая: может быть, и срисую. — «Ты одолжил бы меня тем, сказал генерал, но вот вопрос: ведь надобно, чтоб было это нарисовано на пергаменте и в точной величине против этого». Это разумеется само собою, отвечал я. — «Но есть ли у тебя нужный к тому клочек пергамента?» — Есть, ваше превосходительство. — «Ну хорошо ж, мой друг, потрудись, пожалуй, и поспеши, сколько можешь, и если б можно, так хотелось бы мне не упустить завтрашней (почты) и отправить с нею рисуночек сей в Берлин». — Уклался было совсем и прибрал было всю свою рисовальную сбрую, сказал я на сие: но хорошо, сударь, я поразберусь и достану, и постараюсь поспешить. — «Но что ты так спешишь, сказал он, сие услышав, я тебя хотя и не удерживаю, но ей–ей и не выгоняю — и ты не имеешь нужды так спешить». — Да путь–то, ваше превосходительство, устрашает, самый уже последний. — «То–то и дело, подхватил он, путь–то не хорош, и не лучше ль бы уже помедлить… Итак, возьми–ка, мои друг, поди и потрудись, пожалуй!»

 «Хорошо, ваше превосходительство», сказал я, и, взяв крест, побежал на квартиру, с головою, наполненною разными мыслями и новыми недоумениями о том, что мне делать и ехать ли, или еще на несколько времени остаться. Последние генеральские слова произвели сие недоумение и множество разных во мне мыслей, и я начал уже питать себя лестною надеждою, что меня и оставят, а особливо если мне удастся услужить генералу порученною мне безделкою. Почему, не успел приттить домой, как, отыскав свой походный жестяной ларчик с красками и с кистями, который сделан был у меня нарочно и весьма укромный для похода, принялся тотчас за работу. Она подлинно составляла самую безделку и была так маловажна, что мне удалось ее в тоже утро кончить, так что я, для вручения ее генералу, застал его еще в канцелярии, в которой обыкновенно он часу до второго и до третьего просиживал. Нельзя изобразить, как удивился он, увидев меня к себе в судейскую вошедшего. — «Что ты, мой друг, спросил он меня с поспешностию и увидев подающаго ему и крест его и рисунок, — что это? неужели он уже готов?» — «Готов, ваше превосходительство, сказал я, много ли тут работы?» — «Посмотрим–ка, посмотрим», подхватил он и, встав с места своего, пошел к окну развертывать бумагу с рисунком. Тут вспрыгнул он почти от радости, увидев мою работу и закричал: «а! как это хорошо! ей–ей хорошо, никак я того не ожидал и не думал. Посмотрите–ко, государи мои, обратясь к советникам, он продолжал: истинно нельзя быть лучше и аккуратнее!» Все повскакали тогда с мест своих и пошли смотреть к генералу, а вместе с ними и г. Чонжин, и все начали, напрерыв друг пред другом, расхваливать мою работу, а г. Чонжин говорил: «Ну, не правда ли моя, ваше превосходительство, не сказывал ли я вам наперед, что он сделает? он у нас на все дока!» — «Правда, правда, сказал генерал, в превеликом будучи удовольствии: — и г. Болотов истинно мастер рисовать и, что всего удивительнее, так скоро и хорошо. Спасибо тебе, мой друг, ты одолжил меня трудом своим, право одолжил, и я завтра же пошлю его в Берлин». Я, слушая сие, молчал и только что откланивался ему; но как хотел я прочь иттить, то сказал он мне наконец: «Постой же, и не уходи, мой друг, из канцелярии, а пойдем–ка вместе со мною, отобедаем и поговорим что–нибудь».

 Я сделал ему за честь, оказываемую мне, пренизкий поклон и не успел выттить в подъяческую, как все канцелярские облепили меня кругом и все напрерыв друг пред другом изъявляли радость свою о том, что удалось мне так услужить генералу и поздравляли меня с оказываемою мне честию, какой никто еще до того времени не удостоился из всех канцелярских, и все желали, чтоб хотя сие помогло к тому, чтоб меня оставили; о чем некоторые почти уже не сомневались, и тем паче, что слышали, что в то время, когда я рисовал, говорено было много обо мне в судейской.

 Не успели мы приттить в губернаторские покои, где накрыт уже был маленький столик, ибо он обедывал всегда почти один, как велел генерал тотчас поставить еще прибор для меня, а между тем, как становили и посиди кушанье, и вступил он со мною в следующий разговор: «Право, мой друг, сказал он мне, подумай–ка, уже не отложить ли тебе отъезд свой до просухи? Видишь сам, что путь начал уже совершенно портиться и мы сегодня же получили еще известие, что реки Висла и Ноготь так разлились, что сделалось превеликое наводнение и многие селения затоплены; то как тебе теперь ехать одному и подвергаться без нужды опасностям? Мне досадно, неведомо как, что не могу тебя формально удержать, но с другой стороны, жалею истинно тебя и не желал бы никак, чтоб ты подвергся какому–нибудь несчастию. Подумай–ко, это право не малина и не опадет, и приехать к армии всегда еще успеть ты можешь?» — «То–то так, ваше превосходительство, отвечал я: мне и самому хотелось бы охотно пробыть здесь до просухи, но я опасаюсь, чтоб за нескорый свой приезд не претерпеть мне какой напасти!» — «Нет, подхватил генерал, это не так важно и опасаться того нечего; словом, хотя б прислано было и вторичное о тебе повеление, так и тогда беда невелика! Мы отпишем, может быть, тогда что–нибудь, могущее служить к твоему извинению и оправданию в том». — «О! если эта будет милость ваша, сказал я, поклонившись, так дело иное, и я уже смелее и охотнее остановлюсь здесь до просухи». — «Оставайся–ка, оставайся, мой друг, с Богом до просухи, куда тебе теперь ехать, а там посмотрим, что Бог даст. Может быть, переменятся обстоятельства, и нам можно будет удержать тебя и долее; а между тем поживем–ка сколько–нибудь еще вместе и ты ходика между тем к нам, по–прежнему, в канцелярию, и помогай нам своими переводами, а кстати, притом, можешь продолжать и свои науки. Мне сказывали, что ты чему–то учишься, это истинно похвально и препохвально. Сядем–ка и отобедаем, а потом поговорим с тобою о науках, познакомимся короче, и ты расскажи мне обо всем подробнее».

 Всеми сими словами влил он, власно, как некакой живительный бальзам в отягощенное недоумением мое сердце. Я кланялся и благодарил за его к себе милость и благоприятство и не помню когда бы имел обед столь вкусный и сладкий, как в то время.

 А не успели мы отобедать, как он и вступил со мною в пространный разговор о науках; я должен был рассказать ему все и все, что я знаю, где, чему и от кого учился и чему именно учусь в тогдашнее время.

 И как он услышал, что я всему научился более самоучкою и по единственной охоте, то не мог он довольно расхвалить меня за то. Что ж касается до рассказывания моего о новой философии, которой я начал учиться, то слушал он о том с особливым вниманием, желал слышать наиглавнейшие ее основания и советовал мне никак непокидать учиненного начала и продолжать сие доброе и полезное дело. Коротко, мы проговорили с ним более двух часов сряду и оба узнали друг друга короче. Я узнал, что и он довольно сведущ во многом и отменно любил науки, а он получил обо мне лучшее понятие и чрез самое то сделался ко мне так благосклонен, что я во все время пребывания моего у него под командою, не мог на него ни в чем маленьком пожаловаться, и кроме ласки и благоприятства ничего от него не видал.

 Поговорив сим образом с губернатором, решился я, по совету его, на отвагу остаться долее в Кёнигсберге и дожидаться вторичного о высылке меня повеления от фельдмаршала, и после узнал, что о самом том был у генерала и во время рисованья моего разговор с советниками и асессором, и с общего согласия положено было у них, меня до получения сего вторичного повеления не отпускать, но всячески удерживать. Но как сего вторичного повеления не воспоследовало и во все лето, ибо фельдмаршалу верно не до того было, чтоб помнить о таких безделках, а от полку представлениев обо мне к нему не делано было никаких, и как думать надобно сперва потому, что по уверению приехавшего подлекаря о скором моем приезде, меня ежедневно ожидали, а после когда пошли в поход, то и полковым начальникам не до того было, чтоб о таких безделках делать фельдмаршалу представления, то в ожидании того и прожил я в Кёнигсберге благополучно во все лето и до самого того времени, покуда судьба отвлекла меня в другую сторону и все дело обо мни так было позабыто, как бы и во все его не было.

 Вот каким образом остался я опять в Кёнигсберге и какой безделке назначено было меня остановить; но как бы то ни было, то я тем очень был доволен и о том убытке ни мало не жалел, который я имел при покупке лошадей и исправлении своего походного экипажа, но после тем был еще и доволен, ибо мне в последующее время сгодились они очень кстати, так как о том упомянется после, в своем месте.

 Возвращаясь теперь к продолжению порядка истории моей, скажу, что оставшись помянутым образом, сверх всякого чаяния и ожидания, в Кёнигсберге, начал я по прежнему ходить ежедневно в канцелярию и заниматься переводами, с тем уже для себя облегчением, что имел у себя уже помощника, которого я заставлял переводить все легкое, а сам для себя оставлял только трудные которые переводить он был еще не в состоянии, и как чрез то получил я более досуга, а сверх того и все послеполуденное время могли мы употреблять на себя, то и начал я тем более и прилежнее заниматься науками и как штудированием новой философии, так переводами и чтением книг не столько увеселительных, сколько важных и существенно полезных, и могу сказать, что сей год был для меня прямо учебный и по многим отношениям наиважнейший во всей жизни.

 Ибо, во–первых, спознакомился я в оный и познакомился довольно коротко с здравейшею и лучшайшею философиею из всех, какие бывали только до того в свете и которой полезность, узнанную из собственной опытности своей, ни довольно описать, ни изобразить не могу.

 Посредством оной получил я только впервые истинные и ясные понятия как о существе, так и о свойствах и совершенствах божеских, о натуре и существе всего созданного мира, а что всего важнее, о существе, силах и свойствах собственной души нашей, или короче сказать, спознакомился короче с Богом, с миром и самим собою. О чем обо всем до того времени хотя имел понятия, но понятия мои были весьма еще темные, несовершенные и спутанные, а тогда открылся мне власно как свет и я мог уже обо всем судить здраво и на все смотреть иными глазами. За все сие наиглавнейше обязан я г. Вейману, к которому продолжал я ежедневно почти ходить и не только слушал преподаваемые нм лекции, но успевал все говоренное им записывать, и написал даже целые книги. Он прошел с нами всю метафизику и наибольшую часть морали, а дабы сколько можно было более в том успеть, то неудовольствуясь сими преподаваемыми нам лекциями, купил я весь философический курс, или всю философию Крузианскую, и по книгам сим штудировал и дома, и занимался тем во все праздные часы столько и с таким успехом, что сам г. Вейман не мог тому надивиться, что я так много и в короткое время узнал из сей глубокомысленной и высокой философии; но он не знал того, что я сколько учусь от него, а вдвое того студирую дома по книгам. Словом, прилежность моя так была велика, что я ииные части оной и те, которые казались мне наиважнейшими, как–то, новую науку г. Крузия о воле человеческой или Телематалогию, для лучшего понятия и незабвения выучил даже от слова до слова наизусть, а не удовольствуясь и тем, еще некоторую часть оной и перевел еще на свой природный язык и всем тем с особливым рвением и удовольствием занимался несколько недель сряду.

 Все сие в немногие месяцы сделало меня в философии сей столь знающим, что я не только в осень того же еще года в состоянии был, при бываемых в тамошнем университете публичных диспутах, мешаться в оные и брать в них действительное соучастие, но по возвращении в дом свой в последующие времена сочинить сам философическия и нравоучительные книги и услужить тем своему отечеству, как о том упомяну впредь в своем месте.

 Во–вторых, и что по всей справедливости почитаю я наиважнейшим во всей моей жизни, удостоверился в истине всего откровения и христианского закона и утвердился в религии и вере. И как сей пункт есть наидостойнейший примечания и помогла мне в том почти очевидно сама десница Всемогущего и святой его и бдящий о пользе моей Промысл употребил к тому особливое средство и самую ничего почти незначущую безделку, то опишу я сей случай подробнее.

 Итак, возвращаясь несколько назад, скажу я, что по особливой ко мне милости Всемогущего, имел я еще с юнейших лет и с самого почти младенчества некоторую приверженность к Богу и к святому его откровенному закону. Набожность покойной моей родительницы, при которой я в те годы жил, в которые начинал я сколько–нибудь себя познавать и помнить, и врожденная во мне почти охота к читанию книг подала первый к тому повод, и следы приверженности моей к вере приметны уже были в самые юнейшие мои лета, как о том имел уже я случай упоминать вам отчасти в некоторых из предследующих моих письмах; и вы знаете уже, что я, будучи ребенком, любил уже читать, и не только читать, но даже и списывать духовные книги, и что все сие произвело то, что я и до вступления в службу почитал себя уже более знающим о законе, нежели знают самые наши попы деревенские. Но совсем тем, по обстоятельству, что у нас не было еще тогда никаких хороших духовных и таких книг, которые бы могли меня познакомить короче с первейшими истинами христианского закона, и все прочитанные мною книги состояли из Пролога, Четьих–миней, некоторых других, и наконец Камень веры, которая из всех еще сколько–нибудь была важнее прочих: то все знание мое было не только темно и весьма еще несовершенно, но и основано, как я после увидел, на весьма еще слабых и таких основаниях, которые всего легче могли поколеблемы быть. Словом, я знал о законе не более, как сколько знают большая часть из наилучших и усерднейших к вере наших тогдашних, а, к сожалению, и нынешних множайших соотечественников.

 С сим довольным и весьма для меня счастливым предуготовлением вступил я в военную службу; и как тут не до того было, чтоб продолжать упражняться в чтении духовных книг, каких со мною и не было уже никаких, а сверх того и лета мои были уже такие, что мысли мои развлекались уже иными разными и занимались более светскими предметами: то во все время продолжения службы моей, до приезда в Кёнигсберг, помышлял я всего меньше о законе, а вся польза, полученная мною от чтения в младенчестве моем духовных книг, состояла только в том, что я никогда не преставал быть прилепленным к Богу, никогда не забывал оного, всегда ему маливался и маливался с усердием довольным, а с таковою приверженностию к нему приехал и в Кёнигсберг самый. Тут, получив случай к доставанию и чтению множайших всякого рода книг, а особливо добрых, нравоучительных, стал я мало помалу просвещаться в своих знаниях, до благочестия относящихся, и будучи от природы более к добру, нежели ко злу наклонен, увеличил еще более приверженность свою к Богу, а особливо как скоро из книг получал я уже об нем и обо всем в мире несравненно лучшие и обширнейшие пред прежним понятия, и начинал спознакомливаться с тою блаженною и полезнейшею наукою, которая научает нас увеселяться красотами натуры, и которая чрезвычайно много помогла к образованию моего сердца и к сделанию его наклонным к добродетельной и благочестивой жизни. Но как все читанные мною книги были более нравоучительные, светские, а не духовные и до религии относящиеся, ибо сих никаких не было, а иностранные сего рода книги я как–то небирал никогда и в руки, думая, что они нимало к нам не следуют, то, несмотря на все вышеписанное, не взирая на всю мою приверженность к богопочитанию, все знания мои об откровенном законе были еще слабы и не только весьма недостаточны, но таковы, что могли тотчас поколебаться, как скоро явился к тому удобный случай, а сие и случилось со мною около самого сего времени и в течении прошедшего года и, что особливого примечания достойно, пред самым тем временем, как спознакомился я с Крузианскою и толико блаженною для меня философиею.

 Первый повод подала к тому Вольфианская философия, с которою, как выше упомянуто, спознакомился я прежде, нежели еще знал, что есть на свете Крузий; ибо как скоро, по прочтении оной Вольфианской философии, сделался я способным к чтению и пониманию книг, содержащих в себе и самые важные и высокие материи, и получив к такому чтению превеликую охоту, стал и доставать и выбирать к чтению более такие; то каким–то образом, между множеством других, стали мне попадаться в руки и самые вольнодумческие и такие, которые мало помалу и совсем неприметным и нечувствительным образом, стали вперять в меня некоторые сумнительствы о истине всего откровения и христианского закона, и совращать меня с пути доброго. К особливому несчастию случились они наиболее таких сочинителей, которые рассеваемой повсюду свой яд умели прикрывать прелестною личиною и, для удобнейшего всякому проглощению, облепливать свои ядовитые и пагубные пилюли, власно, как медом и сахаром. А сие и произвело, что я по любопытству своему, начитавшись их с превеликою жадностью, нечувствительно наглотался и оных, и так много, что впал наконец в совершенное сумнительство о законе и едва было едва не сделался и сам совершенным деистом и вольнодумцем. Сколько–нибудь поддерживала меня еще долго прежняя приверженность моя к закону; но как и та никак не могла долго устоять и держаться против мнимых философических и все то опровергающих истин, которыми я напоился, то и впал я наконец в наимучительнейшее и такое состояние, которое я никак описать и изобразить не могу. Было оно среднее между верою и неверием, и доводило меня нередко до того, что я, углубясь в размышления о том, обуреваем был иногда таким страданием душевным, что не рад был почти жизни и не знал, что мне делать и верить ли всему тому, что нам сказывают о христианском законе, или не верить, и почитать все то баснями и выдумками и хитростью духовных, как то помянутые писатели в меня вперить старались.

 Мучительное сие состояние продлилось, как теперь помню, несколько недель сряду и во все сие время я, власно, как горел на огне и пытке, и доводим был нередко до того, что кинувшись на колена и воздев руки к небу, наиусерднейшим образом молил и просил Творца своего, помочь мне в сей нужде и каким бы то образом ни было вывесть меня из сего мучительного положения.

 Ах! моления мои были сим благодетельным Творцом и услышаны, и святой деснице Его угодно было наконец отвлечь меня от бездны, над которою простерта была уже нога моя и в которую готов уже я был совсем упасть, и поставить меня на камень, могущий удержать меня от падения, как тогда, так во все последующее время, и к сему очевидному почти избавлению моему из крайней опасности и к спасению моему употребить по наружному виду самую безделку и вещь, ничего незначущую. Теперь спрошу я вас, любезный приятель, могли ль бы вы подумать и поверить тому, что безделица, один прусский грош (что учинит меньше наших двух копеек), употребленвый во благо, в состоянии был вывесть меня из помянутого наимучительнейшего состояния и положить первое основание всему воздвигнутому потом твердому и такому зданию моей веры, которое ничто уже поколебать не могло и чрез все то не только успокоить мой дух, но и подать повод к бесчисленным удовольствиям и неоцененным минутам в жизни.

 Вы удивляетесь сему? Но удивитесь более, когда расскажу вам все сие, по–видимому, хотя ничего незначущее, но во всю мою жизнь и самое блаженство оной величайшее влияние имевшее происшествие, и увидите, какими путями и маловажными иногда средствами спасает нас Провидение от превеликих бедствий и подает повод к происшествию великих и важных перемен во всей нашей жизни.

 Некогда, во время помянутого моего мучительного состояния, случилось мне приттить в книжную лавку, для покупки одной не помню уже какой именно книги. Между тем как книгопродавец пошел по шкапам ее отыскивать, вынимать и развязывать многие кипы непереплетенных книг, обратил я глаза на раскладенные на прилавке в превеликом множестве разные, непереплетенные немецкие книги, которые всегда при таких случаях имел я обыкновение пересматривать из любопытства. И тогда, власно как нарочно, случись так, что лежала против самого меня, одна немецкая предика, напечатанная в четверть и из листов двух, или трех состоящая. И надобно ж было случиться так, что попадись она мне первая на глаза. Сперва пренебрег было я ее, как немецкую предику и такое духовное сочинение, каких я никогда не читывал и до которых мне всего меньше было нужды; но вдруг меня власно как нечто толкнуло и побудило взглянуть на нее пристальнее и посмотреть, какого бы она была проповедника. И каким же поразился я удивлением, когда кинулось мне в глаза внизу крупными литерами напечатанное имя Крузия. «Ба, ба, ба! Крузия? Да какого же это Крузия? сказал я в уме сам себе: разве иного какого, и разве есть и другие еще Крузии?» Ибо мне и в ум не приходило, чтоб была она того самого великого философа, которого философию я тогда уже штудировал и к которому имел уже беспредельное почтение и уважение. Но как же увеличилось удивление мое еще более, когда увидел я, что была она Христиана Августа Крузия и точно самого сего великого мужа. «Господи помилуй! воскликнул я тогда сам в себе в уме: как же я до сего времени не знал, что есть его и духовные сочинения, и предики еще. Да разве он духовный и не только философ, но и богослов вкупе?» Но я удивился еще более, когда прочитав его титул, увидел, что был он в тогдашнее время. Ибо предика сия была совсем новая и недавно только напечатанная первейшею и знаменитейшею духовною особою во всем Лейпциге и профессором, не только философии, но и богословии при тамошнем университете, и чего я до того никак не ведал, ибо во всех философических его сочинениях, купленных уже мною, называем он был только просто профессором философии. И тогда вдруг родилось во мне превеликое любопытство и желание прочесть оную. — «Куплю–ка я ее, говорил я сам себе, — и посмотрю, чтобы такое говорил в ней сей муж, толь великого уважения достойный». Но сие желание увеличилось и я поразился еще более, как, прочитав надпись о содержании оной, увидел, что была она о великой опасности сумневающихся о истине откровения и нестарающихся удостоверить себя в оной и назначена точно для таких людей, в каком состоянии я тогда находился; следовательно власно как нарочно для меня написана. Я остолбенел от изумления и как в самую ту минуту подступил ко мне книгопродавец с извинениями, что он не мог никак отыскать требуемой мною книги, и что конечно все экземпляры оной разошлись, то я, не слушая более его раздабаров, спешил спросить у пего, чего стоит сия проповедь? «Безделки самой, и один только грош надобен». — «Хорошо ж! подхватил я: я беру ее, и вот тебе, мой друг, грош за безделку эту», и взяв ее, не пошел, а побежал на квартиру, чтоб скорей прочесть оную

 Теперь не могу никак изобразить, с какими чувствиями и разными душенными движениями читал я сию проповедь. Была она не столько богословская, сколько философическая, и великий муж сей умел так хорошо изобразить в ней великую важность удостоверения себя в истине откровения и ужасную опасность сумневающихся в том и не старающихся о удостоверении себя в том, что меня подрало ажно с головы до ног при читании сего периода, и слова его и убеждения толико воздействовали в моем уме и сердце, что я чувствовал тогда, что с меня власно как превеликая гора свалилась и что вся волнующаяся во мне кровь пришла при конце оной. в наиприятнейшее успокоение. Я обрадовался неведомо как и сам себе возопил тогда: когда уже сей великий и по всем отношениям наивеличайшего уважения достойный муж с таким жаром вступается за истину откровения, и так премудро и убедительно говорит о пользе удостоверения себя в истине онаго, то как же можно более мне в том сомневаться, мне, в тысячу раз меньше его все сведущему! Нет, нет! продолжал я, с сего времени да не будет сего более никогда, и я непремину последовать всем его предлагаемым в ней советам.

 Словом, как она, так и самая особливость сего случая так меня поразила, что я, пав на колена, и со слезами на глазах благодарил Всевышнее Существо, за оказанную мне всем тем, почти очевидно, милость и прося Его о дальнейшем себя просвещении; с того самого часа, при испрошаемой его себе помощи, положил приступить к тому, чего г. Крузий от всех слушателей и читателей своих требовал, а именно, чтоб прочесть наперед все то, что писано было в свете в защищение истины откровенного закона божеского, а не оставаться при одном том, что говорили и писали его противники. Он говорил, что тогда он охотно дозволит всякому уже сомневаться, ибо уверен, что никогда того уже быть не может, а без сего не советовал бы он никому сим важнейшим в свете делом так играть, как бы какою безделкою, для того, что игрушка сия всякого так может повредить, как младенца, играющими горящими углями.

 Как слова сии и все прочие убедительные примеры, тут же им приводимые, весьма глубоко впечатлелись в сердце и душе моей, то бросился я в тот же момент отыскивать между Книгами своими ту, в которой преподавался совет к составлению библиотеки и где находились критические замечания о всех лучших книгах и сочинениях всех классов и которая вскользь познакомила меня со всеми наилучшими и славнейшими всех родов книгами во всем свете; и приискав в ней замечания о лучших и достопамятнейших духовных книгах, а особливо таких, кои писаны для защищения истины откровения и закона, выписал все оные и тотчас послал за всеми теми, какие были из них в той библиотеке, из которой брал я книги для читания, а которых не было в ней, те положил неотменно купить и употребити, к тому сколько мне только было можно денег, и сделать сие в непродолжительном времени.

 И с того времени вдался я в наиприлежнейшее чтение всех оных и могу сказать, что я в чтении сем не находил усталости, и в короткое время прочел их довольное множество и благословлял тысячу раз ту блаженную минуту, в которую начал я сие полезное дело; ибо польза от того произошла та, что я чрез то не только избавился совершенно прежнего мучительного недоумения и успокоился духом, но утвердился на всю жизнь свою так в законе, что ничто не могло уже меня поколебать в моей вере. Умалчивая о том, что самое сие доставило мне как тогда, так и во все последующее время моей жизни несметное множество минут блаженных и столь сладких, о каких множайшая часть людей понятия не имеют; а сверх того доставило мне основательное и обширное знание христианского закона и всех вещей я обстоятельств, относящихся до откровенного слова Божия и всей истории оного.

 Вот вторая и весьма важная польза, полученная мною в сей год и которой бы я верно лишился, если б воспоследовал мой отъезд и я отправился шататься по полям и драться с неприятелями; а какие дальнейшие получил я в сей год пользы, о том услышите вы в письме последующем, а теперешнее, как слишком уже увеличившееся, дозвольте мне сим кончить и сказать вам, что я есмь навсегда ваш и прочее.

КНИГИ

ПИСЬМО 87–е

 Любезный приятель! Продолжая повествование мое о полученных мною в течении 1761 года пользах, скажу, что, в–третьих, получил я в сие лето ту важную пользу, что гораздо уже короче познакомился с тем блаженным искусством увеселяться красотами натуры, которое способно доставлять человеку во всякое время бесчисленное множество приятных минут и увеселений непорочных и полезных и тем весьма много поспешествовать истинному его благополучию в сей жизни. Я упоминал вам уже прежде, что первый повод спознакомиться с сим драгоценным искусством подали мне сочинения г. Зульцера, но в сей год узнал я множайшие сего рода книги и не только с особливым вниманием и любопытством читал оные, но из всех их, какие только мог достать, купил себе, а помянутую Зульцерову книжку «Размышления о делах натуры» перевел даже всю на наш язык; а как сие завело меня и далее и побудило короче познакомиться и со всею физикою, то занимался я и оною, и с таким успехом, что после, по приезде в деревню, в состоянии был и сам уже сочинить целые книги сего рода и научить блаженному искусству сему даже и детей своих, словом, я и сим знаниям весьма многим обязан в жизни моей, и они помогли мне препроводить ее несравненно веселее обыкновенного и имели во всю жизнь мою великое влияние.

 Кроме всего того, прилежность моя была в сей год так велика, что я, за всеми помянутыми разными упражнениями, находил еще свободное время к переписыванию набело как некоторых своих сочинений, так и переводов лучших пьес из разных и славнейших еженедельников или журналов. Самую свою памятную книжку, о которой упоминал я прежде, переписал я набело и переплел в сие лето, и как была она первая моего сочинения, то и не мог я ею довольно налюбоваться.

 Что касается до моих книг, то число оных чрез покупайте разных книг на книжных аукционах, из которых не пропускал я ни единого, а отчасти чрез накупление себе многих новых и употребление на то своих излишних денег, увеличилось в сей год несравненно больше и так, что собрание мое могло уже назваться библиотекою, и сделалось для меня первейшею драгоценностию в свете. Со всем тем я не знал, что мне с сею любезною для меня драгоценностию делать, и она меня очень озабочивала. Я, хотя помянутым образом и остался сам собою в Кенигсберге и хотя весною и не было никакого обо мне повторительного повеления, а как армия пошла в поход, то не можно было и ожидать оного, ибо тогда фельдмаршалу нашему, верно, не до того было, чтоб помышлять о таких мелочах, однако, как все еще не было формального приказания, чтоб мне остаться, и не было никакой в том достоверности, чтоб не востребовали меня опять к полку и долго ли, коротко, все должен я был когда–нибудь к полку явиться, книг же у меня одних целый воз уже был, и мне и десятой доли взять их с собою и в походе возить не было возможности, то горевал я уже давно и не мог придумать, что мне с ними делать и как бы их доставить заблаговременно в свое отечество, в которое и сам я почти никакой надежды не имел возвратиться: ибо как конца войны нашей не было тогда и предвидимо; отставки же в тогдашние времена всего труднее было добиваться, да такому молодому человеку, каков я тогда был, и льститься тем совершенно было невозможно, то по всему вероятию и должна была вся служба моя тогда кончиться либо тем, что меня на сражении где–нибудь убьют или изуродуют и сделают калекою, или где–нибудь от нужды и болезни погибну, или, по меньшей мере, должен буду служить до старости и дряхлости и тогда уже ожидать себе отставки. Все сие нередко приходило мне на мысль, и как я с самого того времени, как познакомился с науками, не ощущал в себе далеко такой склонности к военной службе, как прежде, а видел тогда уже ясно, что рожден я был не столько к войне, как для наук и к мирной и спокойной жизни, то, нередко помышляя о том, вздыхал я, что не могу даже и ласкаться надеждою такою мирною и спокойною, яко удобнейшею для наук жизнью когда–нибудь пользоваться. Со всем тем, как я уже издавна и единожды навсегда вверил всю свою судьбу моему Богу и решился всего ожидать от его святого о себе промысла, тогда же, узнав его, и все короче, и более приучил себя при всяком случае возвергать печаль свою на Господа и ничем слишком не огорчаться, а всего спокойно ожидать от него, то таковая надежда и упование на святое его о себе попечение и утешали меня при всяком случае и не допускали до огорчений дальних, а впоследствие времени и имел я множество случаев собственною опытностию удостовериться в том, что таковое препоручение себя в совершенный произвол божеский и таковое твердое упование на святое и всемогущее вспомоществование, и при всяких случаях вспоможение, всего дороже и полезнее в жизни для человека, так что, находясь теперь уже при позднем вечере дней моих, могу прямо сказать и собственным примером то свято засвидетельствовать, что во всю мою жизнь никогда и не постыдился я в таковой надежде и уповании на моего Бога и никогда не раскаивался я в том, но имел тысячу случаев и причин быть тому довольным.

 Самый помянутый случай с моими книгами принадлежит к числу оных и может служить доказательством слов моих, ибо сколь ни мало я имел надежды к сохранению и убережению сего моего сокровища, но всемогущий помог мне и в том, так и при многих других случаях, и доставил мне к тому средство, о котором я всегда меньше думал и помышлял, а именно:

 Как до канцелярии нашей имели дело все, не только приезжающие из армии, но и все приезжающие, как сухим путем, так и на судах и морем из нашего отечества, и командиры и судовщики наших русских судов всегда по надобностям своим прихаживали к нам в канцелярию и нередко в самой той комнате, где я тогда сидел, по нескольку часов препровождали, то случилось так, что одному из таковых судовщиков, привозившему к нам на галиоте провиант, дошла особливая надобность до меня. Он имел какое–то дело с тамошними прусскими купцами и судовщиками и вознадобилось ему, чтоб переведена была скорее поданная от них на немецком языке превеликая и на нескольких листах написанная просьба. И как все таковые шпикерские и купеческие бумаги, по множеству находящихся в них особливых терминов, были наитруднейшие к переводу, и один только я мог сие сделать, то, приласкавшись возможнейшим образом, подступил он ко мне с униженнейшею просьбою о скорейшем переводе оной, говоря, что я тем одолжу его чрезвычайно.

 — Хорошо, мой друг, — сказал я ему, — но дело это не такая безделка, как ты думаешь: я не один раз испытывал сие и знаю, каково трудно переводить таковые проклятые шпикерские бумаги, а притом мне теперь крайне недосужно. Однако, чтоб тебе услужить, то возьму я бумагу твою к себе на квартиру и посижу за нею уже после обеда, а ты побывай у меня перед вечером, так, может быть, я перевесть ее и успею.

 — Великую бы вы оказали мне тем милость, — сказал он и был тем очень доволен, а я, искав всегда случая делать всякому добро, сколько от меня могло зависеть, охотно после обеда и приступил к тому и, посидев часа два, перевел ему ее и прежде еще, нежели он пришел ко мне.

 Но как же удивился я, увидев пришедшего его ко мне с превеликим кульком, наполненным сахаром и разными другими вещами.

 — Ба, ба, ба! — сказал я. — Да это на что? Неужели ты думаешь, что я для того велел приттить к себе на квартиру, чтоб сорвать с тебя срыву? {Взять взятку.} Нет, нет, мой друг, я не из таких, а хотел истинно только тебе услужить и доставить скорее перевод свой. Он у меня давно уже и готов, но теперь за это самое и не отдам его тебе.

 — Помилуй, государь! — подхватил он, кланяясь и ублажая меня. — Для меня это сущая безделка, и вы меня не столько одолжили, но так много, что я вам готов служить и более, и не угодно ли вам чего отправить со мною в Петербург: я на сих днях отправляюсь на своем галиоте туда и охотно бы вам тем услужил и отвез, что вам угодно.

 Я благодарил его за чувствительность к моему одолжению, а он, взглянув между тем на книги мои, установленные по многим полкам, продолжал:

 — Вот книги, например, у вас их такое множество. Не угодно ли вам их препоручить мне отвезть куда вам угодно, в Ригу ли, в Ревель или в Петербург; где вам возить с собою в походах такое множество, а я охотно б вам тем услужил и доставил туда, куда прикажете.

 Нечаянное предложение сие поразило меня удивлением превеликим и вкупе обрадовало.

 — Ах! Друг мой! — воскликнул я. — Ты надоумливаешь меня в том, что меня давно уже озабочивает. Я давно уже горюю об них и не знаю, куда мне с ними деваться? Уже не отправить ли мне их право с тобою и не отвезешь ли ты их в Петербург? Великое бы ты мне сделал тем одолжение.

 — С превеликим удовольствием, батюшка, — сказал он, — галиот мой пойдет пустым и с одним только почти балластом, так если б и не столько было посылки, так можно, а это сущая безделка.

 — Но друг мой! — сказал я ему. — Книги сии мне очень дорого стоят, я до них охотник и могу ли я надеяться, что они не пропадут?

 — О, что касается до этого, — подхватил он, — то разве сделается какое несчастие со мною и с галиотом моим, а то извольте положиться в том смело и без всякого сомнения на меня как на честного человека и извольте только назначить мне, где и кому их отдать, а то они верно доставлены будут.

 — Очень хорошо, мой друг! — сказал я. — за провоз я заплачу, что тебе угодно!

 — Сохрани меня Господи! — подхватил он. — Чтоб я с вас что–нибудь за провоз такой безделки взял; а извольте–ка их готовить и, уклав в сундуки, хорошенько увязать и запечатать, чтоб они дня чрез два были готовы, а в прочем будете вы мною верно довольны.

 На сем у нас тогда и осталось, и я, дивясь сему нечаянному совсем и благоприятному случаю, отпустил его от себя с превеликим удовольствием и тотчас послал к столярам и заказал сделать сундуки для укладывания книг моих. Но тут сделался вопрос: к кому я их в Петербург отправлю? Не было у меня там ни одного коротко знакомого, а был только один офицер, служивший при Сенатской роте, из фамилии гг. Ладыженских, который, будучи соседом по Пскову зятю моему Неклюдову, был ему приятель, а сам я не знал его и в лицо, а только кой–когда с ним переписывался, да знал коротко сестру его, короткую приятельницу сестры моей. Итак, к другому, кроме его, послать мне их не к кому, но и об нем не знал я — в Петербурге ли он тогда находился или в деревне. Но как бы то ни было, и как ни опасно было отдать всю библиотеку мою на произвол бурному и непостоянному морю и человеку совсем мне до того незнакомому, однако подумав несколько и не хотя упустить такой хорошей оказии, призвав Бога в помощь, решился на все то и на удачу отважиться и, наклав книгами целых три сундука и увязав оные и запечатав, препоручил их помянутому судовщику с письмом к помянутому г. Ладыженскому, в котором просил его отправить их при случае к моему зятю в деревню.

 Не могу изобразить, с какими чувствиями расставался я с милыми и любезными моими книгами и подвергал их всем опасностям морским.

 — Простите, мои милые друзья! — говорил я сам себе, их провожая. — Велит ли Бог мне опять вас увидеть, и вами веселиться, и получать от вас пользу, и где–то и когда я вас опять увижу?

 Однако все опасения мои в рассуждении их были напрасны: Всемогущему угодно было сохранить их от всех бедствий и доставить мне в свое время в целости. Ибо так надлежало случиться, что галиот сей доехал до Петербурга благополучно и что судовщик за первый долг себе почел отыскать господина Ладыженского, а у сего и случились тогда, власно как нарочно, люди, присланные от зятя моего к нему за некоторыми надобностями с лошадьми и подводами, с ними ему их всего и удобнее и надежнее можно было отправить в деревню, куда они и привезены тогда же в целости, а оттуда отвез я уже их сам после в свою деревню.

 Сим–то образом удалось мне сохранить и препроводить в Россию мои книги. Они послужили мне потом основанием всей моей библиотеки и принесли мне не только множество невинных удовольствий, но и великую пользу. Но я возвращусь к продолжению моей истории.

 Между тем как я помянутым образом продолжал заниматься учеными делами и большую часть времени своего употреблял на учение, чтение, переводы и писание, дела правления королевством Прусским шли хотя попрежнему, но несравненно с лучшим порядком. Губернатор наш был гораздо степеннее и разумнее Корфа и во всех делах несравненно более знающ. Он входил во всякое дело с основанием и не давал никому водить себя за нос. Словом, дела потекли совсем инако, и усердие его к службе было так велико, что он не только наблюдал и исправлял все, чего требовал долг его, но денно и нощно помышлял и о том, как бы доход, получаемый тогда с королевства Прусского и простиравшийся только до двух миллионов талеров, из которых один миллион паки расходился на расходы по королевству, сделать больше и знаменитее. Он вникал в самое существо и все подробности тамошнего правления и высматривал все делаемые упущения тамошними камерами и чиноначальниками, и о взыскании оных всячески старался; и как между сими разными его затеями и особенными делами случались иногда такие, которые желалось ему сначала утаить и от самых товарищей своих советников, которые были все немцы, то полюбив меня, удостоивал поверенности сей одного меня и не редко запирался с одним со мною в своем кабинете, и я, будучи посажен им за маленький столик, принужден был иногда по нескольку часов писать диктуемые самим им мне разные прожекты, а иногда делать выписки из разных бумаг, мне им даваемых. А всеми такими стараниями и действительно не только сократил он многочисленные расходы, но почти целым миллионом увеличил доходы с сего маленького государства, и всем тем приобрел особливое благоволение от императрицы.

 Впрочем, жил он удаленным от всякой пышности и великолепия и в особливости сначала, и покуда не приехали к нему его дочери, весьма тихо и умеренно. Не было у него ни балов, ни маскарадов, как у Корфа, а хотя в торжественные праздники и давал он столы, но сии были далеко не такие большие, как при Корфе; но с того времени, как приехали к нему его дочери, что случилось еще пред начатием весны, то стал он жить сколько–нибудь открытее, и хотя далеко не так часто, как Корф, но делать иногда у себя балы, а особливо для дочерей своих, которых было у него две, и обе уже совершенные невесты, и из коих выдал он после одну замуж за бывшего у нас тут генерал–провиант–мейстером–лейтенантом, знакомца и соседа моего, князя Ивана Романовича Горчакова.

 Кроме сих двух дочерей, имел он у себя еще и сына, служившего тогда в армии еще подполковником и самого того, который прославил себя потом так много в свете и в недавние пред сим времена потряс всею Европою, и дослужился до самой высшей степени чести и славы. О сем удивительном человеке носилась уже и тогда молва, что он был странного и особливого характера и по многим отношениям сущий чудак. Почему, как случилось ему тогда на короткое время приезжать к отцу своему к нам в Кенигсберг, при котором случае удалось мне только его и видеть в жизнь мою, то и смотрел я на него с особливым любопытством, как на редкого и особливого человека; но мог ли я тогда думать, что сей человек впоследствии времени будет так велик и станет играть в свете толь великую роль, и приобретет от всего отечества своего любовь и нелицемерное почтение.

 Что касается до бывших у нас в Кенигсберге в течение сего лета происшествий, то не помню я ни одного, которое было бы сколько–нибудь достопамятно и такого, чтоб стоило упомянуть об оном, кроме одного, в котором я имел особенное соучастие, и потому расскажу вам об оном обстоятельно.

 На одного из живущих в уезде прусских дворян, принадлежащего к знаменитой фамилии графов Гревенов, человека неубогого и имеющего хорошие деревни, сделался в чем–то донос, и донос такого рода, что надлежало его схватить и тотчас отправить ко двору и в бывшую еще тогда и толико страшную тайную канцелярию {См. примечание 9 после текста в конце I тома.}. Тогда не знали мы ничего, а после узнали, что дело состояло в том, что сидючи однажды за обедом и разговаривая с своим семейством, заврался он при стоящих за стульями слугах и что–то говорил обидное и предосудительное о нашей императрице. И как один из сих слуг, будучи сущим бездельником, был им за что–то недовольным, то восхотелось ему злодейским образом отмстить своему господину. Он, ушед от него, явился прямо к губернатору и объявил, что он знает на господина своего слово и дело. Ныне, по благости небес, позабыли мы уже, что сие значит, а в тогдашние, несчастные в сем отношении времена были они ужасные и в состоянии были всякого повергнуть не только в неописанный страх и ужас, но и самое отчаяние; ибо строгость по сему была так велика, что как скоро закричит кто на кого «слово и дело», то без всякого разбирательства — справедлив ли был донос или ложный и преступление точно ли было такое, о каком сими словами доносить велено было — как доносчик, так и обвиняемый заковывались в железы и отправляемы были под стражею в тайную канцелярию в Петербург, несмотря какого кто звания, чина и достоинства ни был, и никто не дерзал о существе доноса и дела, как доносителя, так и обвиняемого допрашивать; а самое сие и подавало повод к ужасному злоупотреблению слов сих и к тому, что многие тысячи разного звания людей претерпели тогда совсем невинно неописанные бедствия и напасти, и хотя после и освобождались из тайной, но претерпев бесконечное множество зол и сделавшись иногда от испуга, отчаяния и претерпения нужды на век уродами.

 Таковой–то точно донос сделан был и на помянутого несчастного графа Гревена; и как, по тогдашней строгости, губернатору, без всякого дальнейшего исследования, надлежало тотчас, его заарестовав, отправить в тайную в Петербург, то нужен был исправный, расторопный и надежный человек, который бы мог сию секретную комиссию выполнить, которая тем была важнее, что граф сей жил в своих деревнях, и деревни сии лежали на самых границах польских, следовательно, при малейшей неосторожности и оплошности посланного, мог бы отбиться своими людьми и уйтить за границу в Польшу, а за таковое упущение мог бы напасть претерпеть и сам губернатор.

 И тогда так случилось, что губернатор из всего множества бывших под командою его офицеров не мог никого найтить к тому лучшего и способнейшего, кроме меня, и, может быть, потому, что я ему короче других знаком был, и он о расторопности и способности моей более был удостоверен, нежели о прочих.

 Итак, в один день — ни думано, ни гадано — наряжаюсь я в сию секретную посылку, и губернатор, призвав меня в свой кабинет и вручая мне написанную на нескольких листах инструкцию, говорит, чтоб я сделал ему особенное одолжение и принял бы на себя сию комиссию и постарался бы как можно ее выполнить. Я, развернув бумагу и увидев в заглавии написанное слово, по секрету, сперва было позамялся и не знал, что делать, ибо в таких посылках и комиссиях не случалось мне еще отроду бывать; но как губернатор, приметя то, ободрил меня, сказав, что тут никакой дальней опасности нет, что получу я себе довольную команду из солдат и казаков и что избирает он меня к тому единственно для того, что надеется на мою верность и известную ему способность и расторопность более, нежели на всех прочих, и, наконец, еще уверять стал, что буде исполню сие дело исправно, так почтет он то себе за одолжение, то не стал я нимало отговариваться, но приняв команду и сев на приготовленные уже подводы, в тот же час в повеленное место отправился.

 Теперь опишу я вам сие короткое, но достопамятное путешествие. Ехать мне надлежало хотя с небольшим сотню или сотни до полторы верст, но езда сия была мне довольно отяготительна, потому что я ехать принужден был в самое жаркое летнее время, в открытой прусской скверной телеге и терпеть пыль и несносный почти жар от солнца, ибо надобно знать, что в Пруссии таких кибиток и телег вовсе нет, какие у нас и у мужиков наших, но телеги их составляют длинные роспуски с двумя на ребро вкось поставленными и на подобие лестниц сделанными решетками; ни зад, ни перед ничем у них не загорожен, а и место в середине, где сидеть должно, между решеток так тесно и узко, что с нуждою усесться можно. В таковых телегах, или паче фурах, пруссаки возят и хлеб свой и сами ездят, и таковые–то по наряду из деревни приготовлены были под меня и под мою команду; казаки же мои все были верхами.

 Не езжав от роду на таких дурных и крайне беспокойных фурах и притом без всякой постилки и покрышки, размучился я вирах и на первых десяти верстах, и насилу–насилу доехал до первой станции, где мне надлежало переменить лошадей. Тут, отдохнув в доме одного честного и добродушного амтмана {Должностное лицо, старшина.}, накормившего меня досыта и напоившего чаем и кофеем, выпросил я повозку, хотя такую же, но сколько–нибудь получше и с довольным количеством соломы, могущей служить мне вместо постилки, и накрыв оную епанчами солдат моих, уселся, как на перине, и продолжал уже свой путь сколько–нибудь поспокойнее прежнего. Сих солдат послано было со мною десять человек, при одном унтер–офицере, а казаков было двенадцать человек, и в инструкции предписано, что в случае если не станет граф даваться или станут люди его отбивать, то могу я поступить военною рукою и употребить как холодное, так и огнестрельное оружие. Для показания же дороги и указания графского дома и как самого его, так учителя и нескольких из его людей, которых мне вместе с ним забрать велено, послан был со мною и сам доноситель, и приказано было его столько же беречь, как и самого графа.

 Итак, усажав солдат своих по разным телегам и приказав казакам своим ехать иным впереди, а другим позади, пустился я в путь и ехал всю ту ночь напролет и последующее утро, проезжая многие прусские городки и местечки и переменяя везде лошадей, где только мне было угодно, ибо дано мне было открытое и общее повеление всем прусским жителям, чтоб везде делано было мне вспоможение и по всем требованиям моим скорое и безотговорочное исполнение.

 Наконец, около полудня сего другого дня, приехали мы в одно небольшое местечко или городок, ближайший к дому графскому, и как он жил от сего местечка не далее двух верст, то надлежало мне тут об нем распроведать, дома ли он, и буде нет, то где и в каком месте мне его найтить можно? Как дело сие надлежало произвесть мне колико как можно искуснее и так, чтобы никто в местечке о намерении моем не догадался и не мог бы ему дать знать, то принужден я был советовать о том с бездельником–доносителем, который, будучи наряжен в солдатское платье, положен у нас был в телегу и покрыт епанчами, чтоб его кто не увидел и не узнал. Сей присоветовал мне завернуть на часок в один из тамошних шинков, и самый тот, в котором останавливаются всегда графские люди, когда приезжают и приходят в местечко, и где нередко они пьют и гуляют, и разговориться в нем как–нибудь с хозяйкою о графе, ибо он не сомневался, чтоб ей не было о том известно, где находился тогда граф наш. Но как домик сей не такой был, где б останавливались проезжие, то сделался вопрос, какую б сыскать вероятную причину к остановке в самом оном, и сие должен был уже я выдумывать. Я и выдумал ее тотчас, несколько подумав. Рассудилось мне употребить небольшую ложь и хитрость, и в самое то время, когда поровняемся мы против того домика, велеть закричать сидевшему с извозщиком моему солдату, чтоб остановились и взгореваться, что будто бы у нас испортилась повозка и надобно было ее неотменно починить, и все сие для того, чтоб, между тем, покуда они станут ее будто бы чинить на улице, мог бы я зайтить в сей дом и пробыть в оном несколько времени.

 Как положено было, так и сделано. Не успели мы с сим домом, который нам проводник наш указал, поровняться, как и закричал солдат мой во все горло:

 — Стой! стой! стой! Колесо изломалось.

 Вмиг тогда я соскакиваю с повозки и, засуетившимся солдатам своим приказав ее скорее чинить, вхожу в домик и попавшуюся мне в дверях хозяйку ласковейшим образом, по–немецки говоря, прошу дозволить мне пробыть в доме ее несколько минут, покуда солдаты мои починят испортившуюся повозку.

 — С превеликою охотою, — сказала она и повела меня к себе в покои, и будучи, по счастию, крайне словоохотна и любопытна, начала тотчас расспрашивать меня, откуда и куда я с солдатами своими еду.

 У меня приготовлена уже была выдуманная на сей случай целая история. Итак, я ну ей точить балы {Заниматься балами. Балы — лясы, балясы, пустой разговор, остроты, белендрясы.} и городить турусы на колесах {Нести турусы на колесах — молоть чепуху.} и рассказывать сущую и такую небылицу, что она, разиня рот, меня слушала и не могла всему довольно надивиться; а как спросила она меня, какого я чину и как прозываюсь, то назвал себя майором, а фамилию выдумал совсем немецкую и уверил ее тем действительно, что я был природою не русский, а немец, каковым и почла она меня с самого начала, потому что я говорил по–немецки так хорошо, что трудно было узнать, что я русский. А как я при сем разговоре с нею употребил и ту хитрость, что не только употреблял возможнейшие к ней ласки, но и дал такой тон, что я хотя и в русской службе, но не очень русских долюбливаю, а более привержен к королю прусскому, то хозяйка моя растаяла и сделалась так благоприятна ко мне, что стала даже спрашивать меня, не угодно ли мне чего покушать, и что она с удовольствием постарается угостить меня, чем ее Бог послал.

 — Очень хорошо, моя голубушка, — сказал я, — и ты меня одолжишь тем, я не ел благо еще с самого вчерашнего вечера.

 Вмиг тогда хозяйка моя побежала отыскивать мне масло, сыр, хлеб, холодное жареное и прочее, что у ней было, и накрывать скорее мне на столике скатерть; а я между тем, покуда она суетилась, с превеликим любопытством смотрел на невиданное мною до того зрелище, а именно, как делают булавки; ибо случилось так, что в самом сем доме была булавочная фабрика.

 Севши же за стол, вступил я с потчивающею и угостить меня всячески старающеюся хозяйкою в дальнейшие переговоры. Я завел материю о тамошнем местечке, хвалил его положение, распрашивал, как оно велико, чем жители наиболее питаются, и мало–помалу нечувствительно добрался до того, есть ли в близости вокруг его живущие дворяне, и кто б именно были они таковые. Тогда велеречивая хозяйка моя и вылетела тотчас с именем милостивца и знакомца своего, графа Гревена, самого того, который мне был надобен и до которого и старался я умышленно довести разговор наш.

 Не успела она назвать его, как и возопил я, будто крайне обрадовавшись и удивившись.

 — Как! Гревен! Граф Гревен живет здесь, и недалеко, ты говоришь?

 — Так точно, — сказала хозяйка, — и не будет до дома его и полумили.

 — О! Как я этому рад, — подхватил я, — скажу тебе, моя голубка, что этот человек мне очень знаком, и я его люблю и искренне почитаю. Года за два до сего имел я счастие с ним познакомиться, и он оказал еще мне такую благосклонность, которую я никогда не позабуду. Но скажи ж ты мне, моя голубка, где ж он? И как поживает? Все ли он здоров и с милым семейством своим? Где ж он живет и не по дороге ли мне будет к нему заехать. Ах! Как бы я желал с ним еще повидаться, с этим добрым и честным человеком! Как еще упрашивал он меня, при последнем с ним расставаньи, чтоб заехал я к нему, если случится мне ехать когда–нибудь мимо его жилища!

 Хозяйка моя сделалась еще ласковее и дружелюбнее ко мне, услышав, что знаю, люблю и почитаю я ее милостивца. Она начала превозносить его до небес похвалами, и означая ту дорогу, по которой надлежало ему ехать и звание его деревни, присовокупила наконец, что вряд ли он теперь дома.

 — Как? Да где ж он? — спросил я, будто крайне встужившись, и знает ли она, куда он поехал?

 — Люди его, — сказала она мне, — бывшие у меня только перед вами, сказывали мне, что уже три дня, как его нет дома, и поехал в другую свою деревню, мили за четыре отсюда; и говорят еще, что будто он там продает какую–то землю или уже продал; и поехал брать деньги.

 — Ах! Как мне этого жаль! — подхватил я. — Но не дома ли хоть хозяюшка его?

 — Нет и ее, а говорят, что поехал он и с нею, и самая барышня с ними, а дома один только старик учитель, да маленькие дети.

 — Экое, экое горе! — качая головою сказал я, изъявляя мое будто бы сожаление, но которое я и действительно тогда имел, ибо было мне то крайне неприятно, что графа не было тогда в доме. — Но не сказывали ль тебе, голубка моя, люди сии, когда они ждут его обратно?

 — Они ждут возвращения его сегодня же и говорили еще, что какой–то к ним был оттуда приезжий и сказывал, что граф в сегодняшний день выедет.

 — Сегодня же, — возопил я, — о, если б я верно это знал, согласился б истинно даже ночевать здесь и подождать его приезда, так хотелось бы с ним видеться и обнять еще раз сего милого человека; но такая беда, что и медлить мне долго не можно, а спешить надобно за моим делом. Но не знаешь ли ты, моя голубка, в которой стороне эта его другая деревня, не по дороге ли моей и не могу ли я с ним повстречаться, как поеду?

 — Этого я уже не могу знать, — сказала она, — слыхала я, что деревня сия где–то в этой стороне, а слыхнулось и то, что ездит он туда и оттуда двумя дорогами, иногда вот прямо тут и через клочок Польши, а иногда окладником на монастырь католицкий; итак, Богу известно, по которой он ныне поедет.

 Сие последнее извещение было мне очень неприятно, и привело меня в превеликое недоумение, что мне делать; я вышел тогда вон, будто для посмотрения, все ли починено и хорошо ли, а в самом деле, чтоб поговорить и посоветовать с лежащим под епанчею и закутанным проводником моим. Я рассказал ему в скорости всю слышанную историю, и он, услышав ее, сам возгоревался и не знал, как нам поступить лучше. Чтоб на дороге его схватить, это казалось обоим нам для нас еще лучше и способнее, нежели в доме; но вопрос был, которую дорогу нам избрать и по которой ехать к нему навстречу. Обе они были ему знакомы, и долго мы об этом думали; но, наконец, советовал он более ехать по той, которую называла хозяйка окладником {Состоящий в окладе, обложенный, окруженный.} и которая шла вся по землям прусским, а не чрез вогнувшуюся в сем месте углом Польшу, и была хотя далее, но лучше, спокойнее и полистее. Более всего советовал он избрать дорогу сию потому, что лежит на ней один католицкий кластер или монастырь, и что граф всегда заезжает к тамошним монахам, которые ему великие друзья, и любит по нескольку часов проводить с ними время, и что не сомневается он, что и в сей раз граф к ним заедет.

 Я последовал сему его совету и, решившись ехать по сей, распрощался с ласковою своею хозяйкою и, благодаря ее за угощение, просил ее, что если случится ей увидеть графа, то поклонилась бы она ему от меня и сказала, что мне очень хотелось с ним видеться; и пустился наудачу в путь сей.

 Уже было тогда за полдни, как мы выехали из местечка, и я не преминул сделать тотчас все нужные распоряжения к нападению и приказал всем солдатам зарядить ружья свои пулями, а казакам свои винтовки.

 День случился тогда прекрасный и самый длинный, летний. Но не столько обеспокоивал меня жар, сколько смущало приближение самых критических минут времени. Неизвестность, что воспоследует, и удастся ли мне с миром и тишиною выполнить свою комиссию или дойдет дело до ссоры и явлений неприятных, озабочивало меня чрезвычайно, и чем далее подавались мы вперед, тем более смущалось мое сердце и обливалось как бы кровью.

 Уже несколько часов ехали мы сим образом, переехали более двадцати верст, и уже день начал приближаться к вечеру, но ничего не было видно, и ни один человек с нами еще не встречался, и мы начинали уже было и отчаиваться; как вдруг, взъехав на один холм, увидели вдали карету и за нею еще повозку, спускающуюся также с одного холма в обширный лог {Лощина, долина, широкий овраг.}, между нами находящийся; я велел тотчас поглядеть своему проводнику, не узнает ли он кареты; как он с первого взгляда ее узнал и сказал мне, что это действительно графская, то вострепетало тогда во мне сердце и сделалось такое стеснение в груди, что я едва мог перевесть дыхание и сказать команде моей, чтоб она изготовилась и исполнила так, как от меня им дано было наставление. Не от трусости сие происходило, а от мыслей, что приближалась минута, в которую и моя собственная жизнь могла подвергнуться бедствию и опасности. Все таковые господа, думал я тогда сам себе, редко ездят, не имея при себе пары пистолет, заряженных пулями, и когда не больших, так по крайней мере карманных, и они есть верно и у графа, и ну если он, испужавшись, увидя нас его окружающих, вздумает обороняться и в первого меня бац из пистолета! Что ты тогда изволишь делать? Однако, положившись на власть божескую и предав в произвол его и сей случай, пустился я с командою моею смело навстречу к графу. Всех повозок было с нами три; итак, одной из них с несколькими солдатами и половиною казаков велел я ехать перед собою, а другой с прочими позади себя, и приказал, что как скоро телега моя поровняется против дверец кареты, то вдруг бы всем остановиться самим и казакам рассыпаться и окружить карету и повозку со всех сторон.

 Было то уже при закате почти самого солнца, как повстречались мы с каретою. Подкомандующие мои исполнили в точности все, что было им приказано, и не успел я поровняться с каретою, как в единый миг была она остановлена и сделалась окруженною со всех сторон солдатами и казаками. Я тотчас выскочил тогда из своей телеги и поступил совсем не так, как поступили бы, быть может, другие. Другой, будучи на моем месте, похотел бы еще похрабриться и оказать не только мужество свое, но присовокупить к оному крик, грубости и жестокость; но я пошел иною дорогою и, не хотя без нужды зло к злу приумножать и увеличивать испугом и без того чувствительное огорчение, рассудил избрать путь кротчайший и от всякой жестокости удаленный. Я, сняв шляпу и подошед к карете и растворив дверцы у ней, поклонился и наиучтивейшим образом спросил у оцепеневшего почти графа по–немецки:

 — С господином ли графом Гревеном имею я честь говорить?

 — Точно так! — отвечал он и более не в состоянии был ничего выговорить.

 А я, с видом сожаления продолжая, сказал:

 — Ах! Государь мой! Отпустите мне, что я должен объявить вам неприятное вам известие и, против хотения моего, исполнить порученную мне от начальства моего комиссию. Я именем императрицы, государыни моей, объявляю вам арест.

 Теперь вообразите себе, любезный приятель, честное, кроткое, миролюбивое и добродетельное семейство, жившее до того в мире, в тишине и совершенной безопасности в своей деревне, не знавшее за собой ничего худого, не ожидавшее себе нимало никакой беды и напасти и ехавшее тогда в особливом удовольствии, по причине проданной им весьма удачно одной отхожей и им ненадобной земляной дачи, получившей за нее более, нежели чего она стоила, и в нескольких тысячах талерах состоящую и тогда с ними тут в карете бывшую сумму денег, и занимавшееся тогда о том едиными издевками, шутками и приятными между собою разговорами; и представьте себе сами, каково им тогда было, когда вдруг, против всякого чаяния и ожидания, увидели они себя и остановленными и окруженными вокруг вооруженными солдатами и казаками, и в какой близкой опасности находился действительно и сам я, подходя к карете. Граф признавался потом мне сам, что не успел он еще завидеть нас издалека, как возымел уже сомнение, не шайка ли это каких–нибудь недобрых людей, узнавших каким–нибудь образом о том, что он везет деньги, и не хотящая ли у него отнять их и погубить самого его, и потому достал и приготовил уже и пистолеты свои для обороны; а как скоро усмотрел казаков, останавливающих и окружающих его карету, то сочтя нас действительно разбойниками, взвел даже и курок у своего пистолета и хотел по первому, кто к нему станет подходить, опустя окно, выстрелить и не инако, как дорого продать свою жизнь; но усмотренная им вдруг моя вежливость и снисхождение так его поразили, что опустились у него руки, а упадающая почти в обморок его графиня, власно как оживотворясь от того, так тем ободрилась, что толкая и говоря ему: «Спрячь! спрячь! спрячь скорее!» — сама мне помогать стала отворять дверцы, и что он едва успел между тем спрятать пистолет свой в ящик под собою.

 Вот сколь много помогла мне моя учтивость и как хорошо не употреблять, без нужды, жестокости и грубости, а быть снисходительным и человеколюбивым.

 Теперь, возвращаясь к продолжению моего повествования, скажу вам, что сколько сначала ни ободрило их мое снисхождение, но объявленный арест поразил их как громовым ударом.

 — Ах! Боже превеликий! — возопили они, всплеснув руками и вострепетав оба.

 И прошло более двух минут, прежде нежели мог граф выговорить и единое слово далее; наконец, собравшись сколько–нибудь с силами, сказал мне:

 — Ах! Господин офицер! не знаете ли вы, за что на нас такой гнев от монархини вашей? Бога ради, скажите, ежели знаете, и пожалейте об нас бедных!

 — Сожалею ли я об вас или нет, — отвечал я ему, — это можете вы сами видеть, а хотя б вы не приметили, так видит то Всемогущий; но сказать вам того не могу, потому что истинно сам того не знаю, а мне велено только вас арестовать и…

 — И что еще? — подхватил он скоро. — Уже сказывайте скорей, ради Бога, всю величину несчастия нашего!

 — И привезть с собою в Кенигсберг! — отвечал я, пожав плечами.

 — Обоих нас с женою? — подхватил он паки, едва переводя дух свой.

 — Нет, — отвечал я, — до графини нет мне никакого дела, и вы можете, сударыня, быть с сей стороны спокойны, а мне надобны еще ваш учитель, да некоторые из людей ваших, о которых теперь же прошу мне сказать, где они находятся, чтоб я мог по тому принять мои меры.

 — Ах! Господин офицер! — отвечал он, услышав о именах их. — Они не все теперь в одном месте, и один из них оставлен мною в той деревне, из которой я теперь еду, а прочие с учителем в настоящем моем доме и в той деревне, куда я ехал и где имею всегдашнее мое жительство.

 — Как же нам быть? — сказал я тогда. — Забрать мне надобно необходимо их всех, и как бы это сделать лучше и удобнее?

 — Эта деревня, — отвечал он, — несравненно ближе к той, так не удобнее ли возвратиться нам, буде вам угодно, хоть на часок в сию, а оттуда уже проехать прямою дорогою в дом мой, и там отдам я уже и сам вам всех их беспрекословно.

 — Хорошо! Государь мой! — сказал я и велел оборачивать карете назад, а сам, увидев, что карета была у них только двуместная и что самим им было в ней тесновато, потому что насупротив их сидела на откидной скамеечке дочь их, хотел было снисхождение и учтивство мое простереть далее и сесть в проклятую свою и крайне беспокойную фуру; однако они уже сами до того меня не допустили.

 — Нет! нет, господин поручик, — сказали они мне, — не лучше ли вместе с нами, а то в фуре вам уже слишком беспокойно.

 — Да не утесню ли я вас? — отвечал я.

 — Нет, — сказали они, — места довольно будет и для вас, дочь наша подвинется вот сюда, и вы еще усядетесь здесь.

 — Очень хорошо, — сказал я, и рад был тому и тем паче, что мне и предписано было не спускать графа с глаз своих и не давать ему без себя ни с кем разговаривать.

 Таким образом, усевшись кое–как в карете с ними, поехали мы обратно в ту деревню, откуда он ехал. И тогда–то имел я случай видеть наитрогательнейшее зрелище, какое только вообразить себе можно. Оба они, как граф, так и графиня, были еще люди не старые и, как видно, жили между собою согласно и друг друга любили искренно и как должно; и как оба они считали себя совершенно ни в чем не виноватыми, то, обливаясь оба слезами, спрашивали друг друга, и муж у жены, не знает ли она какой несчастию их причины и чего–нибудь за собою, а она о том же спрашивала у мужа и заклинала его сказать себе, буде он что знает за собою, и он клялся ей всеми клятвами на свете, что ничего такого не знает и не помнит, за что б мог заслужить такое несчастие. А как самое несчастие воображалось им во всей величине своей, то оба погружались они не только в глубочайшую печаль, но и самое отчаяние. Несколько времени смотрел я только на них и на обливающуюся слезами и молчавшую дочь их, девочку лет двенадцати или тринадцати и, сожалея об них, молчал; но, наконец, как они мне уж слишком жалки стали, то стал я их возможнейшим образом утешать и уговаривать и употреблял на вспоможение себе всю свою философию. Сперва не хотели было они нимало внимать словам моим, но как увидели, что я говорил им с основанием и всего более старался убедить их к возвержению печали своей на Господа и к восприятию на него надежды и упования, могущего не только уменьшить несчастие их, которого существо всем нам было еще не известно, но и совершенно их избавить, и уверять их, что он и сделает то, а особливо, если они ни в чем не виноваты; то влил я тем власно как некакой живительный бальзам в их сердце и вперил в них о себе еще несравненно лучшее мнение, нежели какое они сначала восприяли. Со всем тем, имея о всех наших русских как–то предосудительное мнение, чуть было не покусились они соблазнять меня деньгами и отведать подкупить и склонить к тому, чтоб я им дал способ скрыться и уехать в соседственную Польшу. О сем намекали они уже друг другу, говоря между собою по–французски и думая, что я сего языка не разумею, и вознамерились было уже пожертвовать хоть целою тысячью талеров, если дело пойдет на лад и я на то соглашаться стану, а особливо побуждало их к тому и то, что деньги у них были к тому готовы и вместе с ними в карете; но я при первом заикнувшемся мне издалека слове тотчас сказал им, чтоб они о том пожаловали и не помышляли и что видят они пред собою во мне честного и такого человека, который ни на что чести своей не променяет и не польстится ни на какие тысячи, хотя б их в тот час же получить было можно. Таковое бескорыстие не только их удивило, но и вперило их ко мне множайшее почтение и такую доверенность, что они не усумнились признаться мне, что находятся с ними в карете многие тысячи; а при сем самом случае граф и признавался мне в том, как почел было нас разбойниками и хотел меня застрелить и, чтоб в истине слов своих меня удостоверить и приобресть более себе доверия, то достал даже и самый спрятанный им пистолет и, выстрелив из обоих их с дозволения моего на воздух, хотел было для напоминания о сем случае меня подарить оными, но я и от сего подарка учтиво отказался.

 В сих собеседованиях доехали мы до того католицкого монастыря, в который он действительно тогда заезжал и мимо ворот которого надлежало нам тогда ехать. Тут из опасения, чтоб не мог граф каким–нибудь образом у меня ускользнуть в оный и из которого мне трудно б было его уже получить, велел я казакам ехать поближе к карете и окружить оную, но тем несколько пообиделись уже и мои арестанты.

 — Ах! Господин поручик, — говорил мне граф. — Пожалуйте, в рассуждении нас ничего не опасайтесь. Когда мы при всем несчастии своем утешены по крайней мере тем счастием, что находим в вас такого честного, благородного, разумного и великодушного человека, то не похотим никогда сами, чтоб вы за нас претерпели какое зло и могли подвергнуться какому–нибудь бедствию; сохрани нас от того боже! Несчастие наше произошло не от вас, а как мы не сомневаемся, по воле божеской: так его воля и будь с нами; но вам на что же за нас несчастным быть? Нет, нет! Сего не хотим и не похотим мы сами.

 Я благодарил их за сие, но присовокупил, что был бы еще довольнее, если б мог получить от них уверительное слово, что и в обоих деревнях их не будет делано ни малейшего шума и препятствия мне в исполнении всего того, что мне от начальства приказано.

 — В противном случае, было б вам известно, — присовокупил я, — что отдана в волю мою не только что иное, но даже и самая жизнь ваша. А сверх того, вот прочтите сами данное мне открытое повеление всем прусским жителям и начальствам, по силе которого могу я везде и от всех получить вспомоществование, если б и команда моя оказалась недостаточна.

 — Сохрани нас от того, Господи, — возопили они, — чтоб нужда дошла до такой крайности, но мы вам даем не только честное слово, что ни малейшего нигде не будет шума и препятствия, но утверждаем слово свое и всеми клятвами в свете.

 Они и сдержали действительно слово, и я не только обеспечен был совершенно с сей стороны, но имел удовольствие видеть их обходящихся со мною, как бы с каким–нибудь ближним родственником. Но я возвращусь к продолжению моей истории.

 К помянутой деревне его доехали мы не прежде, как уже в сумерки, не въезжая в оную, остановились у тамошнего приходского священника или пастора, старика доброго и набожного, постаравшегося нас всячески угостить и накормившего нас хорошим ужином, а между тем посылал граф в деревню свою за человеком мне надобным, которого и привезли ко мне тотчас. Мы набили на него превеликие колодки и, поужинав, тотчас пустились опять в путь и для скорейшего переезда прямо уже чрез оный вдавшийся в Пруссию узкий угол Польши. Мы ехали во всю ночь напролет, и ночь сия была мне крайне мучительная; ибо как передняя скамеечка, на которой я сидел с их дочерью, была узенькая и низковата, и мне ног никуда протянуть было не можно, то сиденье для меня было самое беспокойное и мучительное, и я во всю ночь не смыкал глаз с глазом и только что посматривал на казаков, окружающих верхами карету нашу.

 Мы приехали в настоящий дом его не прежде, как уже гораздо ободняло {Рассвело, настало утро.}, и граф повел меня прямо в то место, где был учитель. Мы застали доброго и честного старика сего еще спящим, и граф, разбуживая его, сказал:

 — Вставай–ка мой друг! Небу угодно было, чтоб постигло нас обоих с тобою несчастие, чуть ли нам с тобою не побывать в Сибири!

 Я не мог тогда довольно надивиться твердодушию старика того. Не приметил я ни в виде его ни малейшей перемены, ни ужаса и в словах смущения, а сказав только:

 — Ну, что ж! Его святая воля и буди с нами! — и начал тотчас с столь спокойным духом одеваться, как бы ничего не произошло и не бывало. Со всем тем удивился я тому, что граф упомянул при сем случае о Сибири, и потребовал от него в том объяснения.

 — Ах! Господин поручик! — сказал он. — Теперь не сомневаюсь я почти, чтоб не побывать мне в Сибири самой. Мнимый и больным называющийся солдат ваш в фуре, как ни скрывался под епанчею, но люди мои узнали в нем прежнего сотоварища, ушедшего от меня за несколько дней до сего времени и величайшего плута и бездельника. И как теперь мы ясно видим, что все несчастие наше терпим от него и, верно, не кто иной, как он, налгал на нас по злобе какую–нибудь небылицу, то ведая ваши строгие в сем случае законы, и предчувствую, что повезут нас в Петербург в вашу Тайную Канцелярию, а оттуда, боюсь, чтоб не сослали нас в Сибирь. Жена моя с ума теперь сходит, узнав о сем бездельнике, и почитает меня уже совсем погибшим; не можно ли вам, господин поручик, ее сколько–нибудь уговорить и утешить?

 — С превеликим удовольствием, — сказал я и побежал тотчас в ее покой, и нашед ее плачущую навзрыд над малолетними детьми своими и называющую их бедными уже и несчастными сиротами, так печальною сценою сею растрогался, что, утирая собственные слезы, из глаз моих поневоле текущие, начал говорить ей все, что только мог придумать к ее утешению, и как их всего более устрашала Сибирь и она за верное почти полагала, что мужа ей своего на веки более не видать, и что он погибнет невозвратно, то клялся и божился я ей, что она напрасно так много тревожится и предается отчаянию, и уверял обоих их свято, что буде действительно не знают они за собою никакого важного преступления, например действительного умысла против государыни или измены настоящей, то не опасались бы нимало ссылки в Сибирь.

 Правда, говорил я далее, то посылки в Петербург, не уповаю я, чтоб могли они избавиться; но дело в том только и состоять будет, что они побывают в Петербурге.

 — Поверьте мне как честному и никак вас не обманывающему человеку, что и там люди, имеющие сердца человеческие, а не варвары, и не всех определяют в ссылку в Сибирь, на кого от бездельников таких, каков ваш бывший слуга, бывают доносы; и как опытность доказала, что из тысячи таких доносов бывает разве один только справедливый, то и оканчивается более тем, что их же канальев, пересекут и накажут, а обвиняемые освобождаются без малейшего наказания; а то же, помяните меня, воспоследует, сударыня, и с вашим сожителем.

 Сими словами утешил и ободрил я настолько удрученную неизобразимою горестию графиню, а чтоб и более ее подкрепить, то, взяв ее за руку и шутя, продолжал:

 — Полно, сударыня! Полно прежде времени так сокрушаться, а подите–ка лучше напоите нас чаем или кофеем, да прикажите скорее нам что–нибудь позавтракать изготовить; да не худо бы и на дорогу снабдить нас каким–нибудь пирогом и куском мяса. Ступайте–ка, сударыня, и попроворьте всем этим; мне ведь долго здесь медлить не можно: и так я, из снисхождения к вам, промедлил долее, нежели сколько мне надлежало.

 Сие побудило всех просить меня убедительнейшим образом, чтоб помедлить еще часа два или три времени, дабы успеть можно было собрать графа в такой дальний путь и снабдить всем нужнейшим, а я, под условием, чтоб графиня более не плакала, охотно на то и согласился.

 Она и действительно, ободрясь тем, стала всем проворить так хорошо, что вмиг подали нам и чай, и кофей, а часа чрез два потом изготовлен был уже не только завтрак, но и обед полный, а сверх того успела она и напечь, и нажарить, и напряжить {Нажарить в масле.} всякой всячины нам на дорогу, а не позабыта была и вся моя команда, но накормлена и напоена досыта.

 Наконец настала минута, в которую надлежало графу расстаться с домом, имением, с милою и любезною женою и со всеми малолетними детьми и расставаться когда не на век, так, по крайней мере, на неизвестное время. Каково расставание сие было, того описать никак не могу, а довольно, когда скажу, что было оно наичувствительнейшее и могущее растрогать и самого твердодушнейшего человека. Весь дом собрался для провожания графа: все, от мала до велика, любили его, как отца; все жалели об нем и прощались с ним, обливающимся слезами; что ж касается до графини, то была она вне себя и в таком состоянии, что я без жалости на нее смотреть не мог. Но всего для меня чувствительнее было, когда начал граф прощаться с детьми своими и, как не надеющийся более их видеть, благословлять их и целовать в последний раз.

 Езда наша была довольно успешна, спокойна и даже весела для нас. Мы ехали все вместе: я, граф и учитель в графской весьма спокойной одноколке на четырех колесах, и не успела первая горесть сколько–нибудь поутолиться, как и вступили мы в разговоры о разных материях. И как старик учитель был весьма доброго, веселого и шутливого характера, то и умел он разговорам нашим придавать такую живость и издевками своими так успокоить и развеселить графа, а меня даже хохотать иногда заставить, что казалось, будто едем мы все не инако, как в гости; но веселость сия продлилась только до того времени, как приехали мы в Кенигсберг, ибо тут подхватили их тотчас от меня и чрез несколько часов повезли их на почтовых в Петербург, карауля их с обнаженными шпагами.

 Губернатор был очень доволен исправным выполнением его повеления и благодарил меня за то; а как восхотел от меня слышать все подробности моего путешествия, то расхвалил меня в прах, что я поступил так, а не инако, и я так повествованием моим его разжалобил, что он сам стал искренне сожалеть о графе и желать ему благополучного возвращения.

 Сие, к общему нашему удовольствию, и воспоследовало действительно, и он возвратился к нам в ту же еще осень, не претерпев ни малейшего себе наказания в Петербурге, и я проводил его из Кенигсберга с радостными слезами на глазах. При расставаньи с ним я имел удовольствие видеть его благодарящего меня, со слезами на глазах, за все мои к нему ласки и оказанное снисхождение и уверяющего с клятвою, что он дружбы и благосклонности моей к себе по гроб не позабудет и что все его семейство обязано мне бесконечною благодарностью. Сим окончилось сие происшествие.

 Других же, подобных тому, не было во все лето; почему и остается мне теперь заменить сей недостаток кратким повествованием о главнейших происшествиях войны нашей в сие лето; но сие учиню не прежде как в последующем письме, поелику сие и без того уже слишком увеличилось, а между тем остаюсь, сказав вам, что я есмь ваш и прочая.

Письмо 88–е.

 Любезный приятель! Между тем как у нас все упомянутое в последних моих письмах в Пруссии и в Кёнигсберге происходило, в Европе продолжалась по прежнему война, и кровь человеческая проливалась по пустому. Лето сего 1761 года было хотя и не так кровопролитно, как в предследующие годы и не было хотя во все продолжение оного ни одной генеральной и большой баталии, однако несмотря на то, на многих небольших сражениях и стычках, также при осадах некоторых городов, народа погублено великое множество, а в числе оного легло много и русских голов в землях чуждых и иноплеменных и, к сожалению, без малейшей пользы для любезного отечества нашего. И как в войне сего года имели и мы великое соучастие, то и расскажу вам, хотя вкратце, историю войны сей в сие лето.

 Кровопролитная война сия, продолжавшаяся уже столько лет сряду, всем воюющим народам так наскучила, что все они уже вожделели мира; но не такого расположения были их обладатели. Один только прусский король, доведенный всеми прежними кампаниями до великого изнеможения, охотно уже желал мира, но желал его без всяких с своей стороны пожертвований. Цесарева была так еще напыщена тогда, что недовольна бы еще была и возвращением ей Шлезии, буде бы не удалось ей притом достичь главной своей цели и унизить короля прусского в класс маленьких князей. Наша императрица уже нарочито утолила свой гнев на короля и не отреклась бы войну окончить. Но как Пруссию почитала она власно как своею провинциею, а добровольной уступки оной ожидать было не можно, то и нужно доставать ее было ничем иным, как продолжением войны. Шведам и шведскому двору война с Пруссиею с самого начала была ненавистна, но бразды правления были все еще в руках государственного совета, повинующегося повелениям французского двора, французский же народ более всех вожделел окончания такой войны, которая изнурила государство их и деньгами и людьми, была совсем противна интересам государственным, начата по фантазии, а по корыстолюбию и для приватных интересов министров и королевских любовниц была продолжаема; война, которая покрывала их только стыдом и бесчестием и которая, и в случае самого лучшего успеха, не обещала никакой для французского народа пользы.

 По всем сим обстоятельствам уже начинали кой–где заговаривать о мире, и назначаем был город Аугсбург для конгресса, и уже предлагаем был от короля прусского и прожект к оному, и он, желая получить себе Саксонию, уже вознамеривался расстаться и с Пруссиею и со всеми своими Вестфальскими провинциями; однако все сие не состоялось и война должна была продолжаться по прежнему.

 Всходствие чего и деланы были всеми воюющими державами опять, в продолжение зимы, все нужные приготовления к наступающей новой кампании и вымышляемы были разные прожекты и планы, как кому воевать и что предпринимать в то лето; и как главнейшую ролю во всей этой войне играла цесарева и у ней было все еще на уме и главнейшею целью завоевание Шлезии, то, сообразно с тем, расположен был так и план всем военным действиям и назначено было, чтоб быть главным действиям тут и паки совокупными силами, и чтоб опять всячески стараться соединить нашу армию с цесарскою и совокупно напасть единожды на короля прусского и победив, выгнать его совсем из Шлезии и овладеть оною. А чтоб надежнее мог быть в том успех, то и назначен был в сей раз командиром цесарской армии не прежний граф Даун, которого медленностию и неповоротливостию были недовольны, а деятельный и прямо неутомимый и расторопный генерал Лаудон. Дауну же велено было, соединившись с имперскими войсками, защищать Саксонию, между тем как в Вестфалии и гановерских местах против союзников действовали обе французские армии под командою принца Субиза и Броглио. Наконец, чтоб сделать еще более прусским войскам развлечения, то положено, чтоб мы отделили от своей армии сильный корпус в Померанию и еще бы раз испытали осадить город Кольберг, употребив уже к тому при вспоможении нашего и шведского флота гораздо множайшие силы и старались бы как можно овладеть оным, а с ним вместе и всею Помераниею.

 Вот какой план сделан был с стороны нашей и цесарской; чтож касается до короля прусского, то сей, потеряв весьма много чрез смерть короля аглинского, наилучшего своего союзника, и не получая уже более от агличан помощных денег, и растеряв почти всех своих генералов и старых солдат, принужден был принимать другие меры и, вместо прежней наступательной войны, вести в сей год более оборонительную и, по малолюдству своему, убегать колико можно генеральных баталий. И как ему все планы и сокровенные намерения неприятелей его были известны, то он, сообразуясь с ними, и разделил войска свои так, чтоб везде можно было ему сделать не только сильный отпор, но в намерениях неприятелей своих повсюду и препоны и помешательства. Итак, против французов отправил он родственников своих принца Фердинанда и наследного принца Брауншвейгского, обоих великих полководцев и героев, и поручил им, с маленькою их союзною армиею, занимать французов и всячески стараться их вытеснить из ганноверанских, вестфальских и гессенкассельских земель; против Дауна поставил он брата своего принца Гейнриха с нарочитою армиею. Померанию прикрывать и защищать от нас Кольберг поручил он родственнику своему принцу Евгению виртенбергскому и некоторым другим генералам с небольшим корпусом; движения же нашей главной армии примечать, и в походе возможнейшие делать остановки и помешательства поручил наилучшим своим генералам, а сам, с наилучшею частию своего войска, вознамерился быть против Лаудона и употребить все силы и возможности к тому, чтоб не допустить его соединиться с нами и напасть на него совокупными силами и положил, в первый еще раз, убегать колико можно в сие лето генерального сражения, которое выиграть он, по малосилию своему, никак уже не надеялся.

 Итак, всходствие сего плана, не успела весна начаться, как родственники его, принц Фердинанд и принц Брауншвейгский и открыли кампанию, и для лучшего успеха очень рано, и даже еще в феврале. И как французы всего меньше толь раннего начатия военных действий ожидали, то союзникам и удалось их далеко оттеснить и, принудив, оставить многие захваченные ими места податься назад до самого города Касселя; но в сем городе засев удержали они, наконец, стремление пруссаков и ганноверанцев, имели с ними несколько сражений, но не весьма знаменитых, с неодинаковым счастием. Иногда побивали союзники их, а иногда получали они выгоды над ними, и воина сия продолжалась у них во все лето и кончилась почти ни на чем, чему всему причиною было наиболее несогласие и вражда между собою обоих французских полководцев.

 Что касается до нашей армии, то она не так была поспешна: но новый ее предводитель г. Бутурлин, хотя тронулся с места и несколько ранее против прошлогоднего, однако, не прежде как в июне, дождавшись подножного корма; но прежде выступления своего в поход, отделил он от себя корпус в 27–ми тысячах состоящий, и поручив оный графу Румянцову, отправил оный в Померанию для третичной осады города Кольберга.

 Армия наша пошла четырьмя дивизиями по прежнему в Польшу и в Познань, где заготовлены были для нее по прежнему главные и большие магазины. Первая дивизия была под командою Фермора и шла на Сироков, вторая, предводимая князем Голицыным, на Познань, третью вел князь Долгоруков, а четвертая составляла резервный корпус и поручена была в команду графу Чернышову.

 По довольно медленном походе прибыл наконец сам генерал–фельдмаршал, 13 июня, в Познань со всем своим генеральным штабом, а князь Голицын, со второю дивизиею, перешел уже между тем реку Варту и там расположился лагерем. В Познани было обыкновенное рандеву или сборище всей армии, и тут простоял г. Бутурлин около двух недель и проводил сие время с одной стороны в сборах и в распоряжениях — как иттить далее и обороняться против делающих нам повсюду помешательство в походе пруссаков. Сии, в числе 12,000, стояли под командою генерала Гольца при Глогау, и король, усилив его еще девятью тысячами, прислал повеление затруднять всеми образами наше шествие и нападать везде на отделенные наши корпусы. Но как сей генерал их скоропостижно умер, то принял команду над ними славный их наездник генерал Цитен и тотчас вошел в Польшу. Самое сие и побудило нашу армию соединиться скорее вместе и принять к дальнейшему шествию лучшие уже меры.

 Другое дело, сделанное господином Бутурлиным в Познани, было неожидаемое никем арестование главного нашего наездника, генерала–майора Тотлебена и отправление его как некоего злодея и преступника в Петербург. Известие сие поразило и армию всю и нас всех в Пруссии неописанным удивлением. Я уже упоминал прежде, что генерал сей сделался было у нас очень славным, командовал всеми легкими войсками и все войско его любило и полагало на него великую надежду. Никто тогда не знал тому причины, но после сделалось известно, что пострадал он и пострадал дельно за слишком уже снисходительные свои поступки в минувшем году к берлинским жителям при взятии им сего города. А носилась молва, что открыты были за ним и другие пакости; но как бы то ни было, но он был как злодей арестован, и команда над легкими войсками поручена генералу–майору Берху.

 Сколько известие сие было для нас поразительно, столько досадно было слышать о главном командире всей нашей и драться с королем прусским идущей армии, господине Бутурлине, что он не отставал от прежней своей дурной, гнусной и всего меньше предводителю такой великой армии приличной привычки. Как прежний с ума сходил на псовой охоте и зайцах, так сей никак не мог и во время важного похода сего отвыкнуть от частого и беспрерывного почти куликанья. То и дело привозились к нам о сем вести, и с одной стороны смешные, а с другой наидосаднейшие анекдоты. Ибо генерал сей при сих куликаньях своих делал бесчисленные глупости и не редко просиживал целые ночи в кружку с гренадерами, заставляя их с собою пить, петь песни и орать, и полюбившихся ему жаловал прямо в офицеры и даже в майоры, а проспавшись прашивал их просьбою сложить с себя чины и сделаться опять тем же, чем были. В сих–то и подобных тому делах упражнялся он, между тем как король прусский, которому все сие было известно, стоючи с армиею своею в Шлезии, вымышлял все средства к недопущению нас соединиться с цесарскою армиею и Лаудоном, который, получив тогда впервые еще главную над цесарскою армиею команду, бесился и досадовал на нас, что мы так долго мешкали и шли медленно: ибо как ему именно от двора своего запрещено было вступать с пруссаками прежде прибытия нашего в дело, а приказано всячески убегать сражения, то, по самому тому, и принужден он был на другом краю Шлезии в горах стоять целых два месяца по пустому и упускать наилучшее время и удобнейший случай к нападению на короля прусского.

 Наконец, 27 июня тронулся г. Бутурлин из Познани, и армия наша потянулась вдоль подле Шлезии к столичному шлезскому городу Бреславлю. Шествие сие было также очень медленное и затрудняемое повсюду пруссаками, почему и пришла армия к Бреславлю не прежде как 4–го августа, между которым временем спешил и Лаудон с цесарскою армиею иттить к нам на встречу. Чтож касается до короля прусского, то сей учинил в сие время невероятное и почти совсем невозможное дело, ибо, выступив из того места, где стоял со всею соединенною вместе своею армиею и многочисленною артиллериею, которой одной, кроме полковых пушек, было до 130 тяжелых орудий, пошел форсированными маршами и с такою скоростию в сторону к нам, что в немногие дни перешел множество миль и самым тем перехватил нашей армии путь и не допустил нас до столь скорого соединения с цесарцами, как того мы с обеих сторон желали.

 К сему, сделанному королем прусским совсем нами неожидаемому помешательству, много помогло и то, что мы, не думая ни мало осаждать город Бреславль, да и будучи к тому не в состоянии, а став подле оного, промедлили тут несколько дней и занимались, сами не зная для чего, деланием батарей и стрелянием по городу из пушек и гаубиц, также раздаванием солдатам привезенных в армию около сего времени серебряных медалей за победу над прусаками при городе Франкфурте.

 Как королю прусскому помянутым образом удалось перехватить нам путь и затруднить даже самую переправу чрез реку Одер, то принуждено было, как с нашей, так и с цесарской стороны, предпринимать разные окружные марши и контрамарши для желаемого соединения, и Лаудон с своей стороны толико был в сем случае расторопен и рачителен, что чрез несколько дней нашел средство, оставив армию свою, и с одною только своею в 50–ти эскадронах состоящею конницею, прискакать к нашей армии для подкрепления оной и с тем, чтоб убедить нас тотчас напасть на короля прусского и дать с ним баталию.. Но все его труды остались тщетны: мы никак не согласились драться одни без его пехоты и он принужден был ехать опять назад к своей армии, ничего не сделав. Наконец, по сделанным еще разным маршам и контрамаршам, 12–го августа воспоследовало при местечке Стригау толь давно вожделенное и четыре уже года искомое соединение цесарской армии с нашею, и как у нашей был уже недостаток в провианте, то Лаудон тот час и снабдил ее оным; — но чтож воспоследовало далее?

 Как чрез соединение сие сила наша сделалась уже несравненно уже превосходнее короля прусского, ибо одна и наша армия состояла более, нежели в 60–ти тысячах, а цесарская в 72–х тысячах, а у короля и всего было не более 50–ти тысяч человек в его армии, то он, сделавшись слишком против нас слаб, отошел тотчас назад и расположился подле самого славного и крепкого своего города Швейдница лагерем. Наши же армии тотчас последовали за ним и окружили его полуциркулем так, что у него остался один только тыл на свободе, а чрез то и приведен он был в критическое и столь дурное положение, в каковом он не бывал еще никогда во все продолжение войны сей. Любимая его охота была давать сражения, но в сей раз и при такой несоразмерности в силах, было бы то для его сущая дерзость и неблагоразумие, ибо и самая победа не инако могла б быть куплена, как слишком дорогою ценою, а притом, в рассуждении столь многочисленных неприятельских армиях и мало бы принесла ему пользы; напротив того, потеряние баталии произвело бы страшные и бедственнейшие для его последствия. В сей крайности находясь и не долго думая, решился он как можно избежать сражения, и для лучшего в том успеха приступить к тому, к чему он никогда не приступал и о чем никогда и говорено не было, а именно к окопанию всего лагеря своего шанцами и к превращению всего оного в некоторый род крепости непреодолимой.

 Великое предприятие сие и начал он производить ни мало не медля и употребил к тому самое то драгоценное время, покуда предводители обеих наших армий между собою строили чины, сзывали военные советы, сумневались и делали планы и распоряжения, как мы атаковать лучше короля в его лагере. Ибо как Лаудон получил уже от монархини своей разрешение на все и ему предано было на волю — давать ли баталию или оной убегать, то и хотел он непременно и ни мало не медля атаковать короля, к чему сначала склонен был и наш господин Бутурлин; но как надобен был к тому план, и сей, по причине несогласных и противоположных мнений и разных между нашими и австрийскими войсками политических и военных оснований, неодинаковых военных обыкновений, многих сумнительств и многоразличных потребностей, никак не мог в одни сутки сделан и все нужные распоряжения к тому учинены быть, то чрез самую сию медленность и упущено было, так сказать, золотое и удобнейшее к атакованию короля время; а сей, употребив невероятную поспешность и заставив денно и нощно работать всю свою армию — так что всегда одна половина оной работала, а другая отдыхала — и успел в самое короткое время не только весь свой лагерь обрыть преглубоким и прешироким рвом и высоким валом, но все линии связать шанцами и редутами, укрепить лагерь свой двадцатью четырьмя большими батареями, пред линиями поставить где рогатки, где палисадники, а пред ним прорыть в три ряда волчьи ямы, гдеж был лес, там поделать засеки и установить егерями; случившиеся же посреди лагеря четыре холма превратить в сущие бастионы, а бывшую на левом крыле гору, сделать почти настоящею цитаделью. Словом, повсюду видны были только батареи, и всякая из них снабдена была еще особого рода двумя ямами, наполненными порохом и гранатами, которые, проведенными от них кишками с порохом, можно было издалека зажигать. Сверх того велел король для батарей своих привезть из города некоторое число больших пушек, так что всех их расставлено было 460 орудий, а притом сделано 182 подкопа и все сие расположено было более на высотах, до которых и без того, за множеством речек, топких ручьев и вязких лугов, дойтить было трудно.

 Все сие огромное дело, расположенное и производимое с величайшим рассмотрением, по правилам строгой тактики и сделавшееся удивительным, образцовым и примерным, начато и окончено пруссаками в течение трех суток; так что предводители обеих наших армий, согласившись между тем о нападении на короля и обо всем условившись и уговорившись и хотев начинать уже дело, вдруг, вместо лагеря прусского, увидели пред собою целый ряд крепостей, произведенных власно как некаким волшебством, и как для атакования сих и приступания к оным потребны были совсем иные и новые меры и планы, и при делании оных являлись отчасу множайшие трудности: то на держанном о том в нашем российском лагере большом военном совете, при котором присутствовал и Даудон, предводитель наш господин Бутурлин прямо объявил, что он не хочет с армиею своею ни на что отважиться, а если дойдет между цесарцами и прусаками дело до атаки, то он отделит от своей армии корпус войск к ним на подкрепление. А и в самом деле атакование тогдашнего прусского лагеря была б самая дерзость, ибо надлежало пролить наперед целые реки крови, покуда бы дошло дело до ручной схватки за линиями внутри лагеря, и дело сие таково было, что и самые мужественные воины трепетали от единого помышления о том.

 Совсем тем Лаудону непременно хотелось на сей великий опыт отважиться, и тем паче, что как бы урон ни велик мог притом быть, но победа сделалась бы решительною для всей войны тогдашней, и произвела бы вожделеннейшие действия; в случае ж неудачи, не могло произойти важных и вредных последствий; и потому и у потреблял он наивозможнейшие старания к преклонению г. Бутурлина к сему отважному предприятию, но сей, для многих и разных причин и обстоятельств, не хотел никак на то склониться, но держался крепко сказанного единожды слова, что он не хочет ни на что отважиться.

 Между тем, как каковые совещания и уговаривания происходили и несколько дней длились, был король прусский в ежечасной готовности к сражению. Днем, когда можно было все наши движения видеть, солдаты его должны были отдыхать, а как скоро наступали сумерки, то сниманы были все палатки, и весь армейский обоз отсылался под пушки крепости Швейдница и все полки становились позадь валов, в ружье, и как вся пехота, конница и артиллерия, в каждую ночь стояла в ордер–баталии. Сам король находился всегда на главной батарее, где становилась для него маленькая палатка; но и его собственный обоз на всякую ночь отвозился прочь, а поутру опять привозился, и войски, не прежде как по восхождении уже солнца, клали ружье и разбивали опять лагерь. Кроме сего, терпела армия очень много от ужасных жаров, в самое то время бывших, и от оскудения, кроме хлеба, во всех прочих съестных припасах. Во всей армии не было почти ничего мяса и другой провизии, и солдаты наскучили уже до чрезвычайности есть один хлеб С водою; а сверх того, измучились все и от бессонницы и неудовольствие в армии было всеобщее, так что если б не удерживали валы и окопы, то верно бы она разбежалась на половину.

 Но как самое сие обстоятельство, что не могло быть из прусской армии дезертиров, чрез которых можно б было узнать о происходившем в лагере у пруссаков, и увеличивало нерешимость наших предводителей, то и стояли они несколько дней без всякого дела и поедали тщетно провиант, в котором начинал уже являться недостаток, а король прусский и ожидал тогда спасения себе всего более от голода. Сам же с сей стороны был совершенно обеспечен, потому что в Швейднице были у него запасены огромные магазины провианта и фуража; а о наших армиях он не сомневался, что им скоро есть будет нечего, потому что все окрестности так уже были очищены, что шефель, или пол–осмина ржи, покупался по 15–ти талеров, да и тому были рады. Нашей армии оскудение сие сделалось прежде всех чувствительно: к тому ж, король постарался нужду нашу еще больше увеличить и ввергнуть предводителя нашего в превеликую заботу и опасение. Он отправил генерала Платена с 7,000 человек к нам в тыл. Сей генерал, врезавшись в Польшу, нашел при Гостине наш вагенбург, окопанный ретраншаментом и прикрытый 4,000 человек. Он напал на оный и, вломившись в него, не учинив ни одного выстрела, а на штыках, и овладев оным, побил все прикрытие, взял до 2,000 человек в полон, сожег все фуры и повозки, коих число простиралось до 5,000, разорил у нас три больших магазина и угрожал даже разорением самого главного в Познани, а все сие и побудило фельдмаршала нашего, г. Бутурлина, иттить скорее назад, чтоб не погубить всей армии своей голодом.

 Итак, препроводив целых двадцать дней в делании и переделывании планов и паки отметании оных, выходивши два раза вместе с цесарцами из лагеря, для действительного уже нападения на пруссаков, и ничего не сделав, возвращаясь опять в лагерь, оставлены были им наконец все замыслы и намерения, отобраны назад все розданные уже диспозиции, и г. Бутурлин наш, оставив при цесарцах графа Чернышова, с корпусом в 20–ти тысячах состоящим, сам со всею достальною нашею армиею отошел от цесарцев и пошел назад в Польшу и в те места, откуда он в поход свой отправился.

 Известие об отшествии нашей армии произвело торжество и радость в прусском лагере. Все радовались и торжествовали, как бы получив какую–нибудь преславную победу. И хотя Лаудонова армия, с оставленным при опой российским корпусом, была почти вдвое сильнее еще королевской, — однако они вдруг перестали принимать прежние меры к обороне. Они не стали уже по вечерам снимать лагеря, не стали отправлять назад обозов и не стали уже более по ночам становиться во фрунт, а большие пушки отвезены были назад в Швейдниц; из ям порох, гранаты и бомбы повыбраты, волчьи ямы засыпаны, рогатки сожжены и большая часть шанцов и окопов разорены и открыта паки коммуникация с уездом, и прусский лагерь снабжен был опять всеми нужными потребностьми.

 Король, по отшествии нашей армии, простоял тут еще не более двух недель. Он почитал кампанию в сей год еще неокончанною и желал еще отличить себя в оную каким–нибудь знаменитым делом. Но Лаудон стоял в крепком лагере и не оказывал охоту к сражению. Королю хотелось угрожательными маршами удалить его и прогнать назад в Богемию, или принудить в каком–нибудь выгоднейшем месте к сражению. Сверх того, и магазин в Швейднице уже истощился, а в городе Нейсе находился другой, запасной, и превеликой; а все сие побудило короля прусского тронуться наконец с места и отойтить к Минстерберху, на два дни перехода от Швейдница.

 Не успел король прусский отойтить от сей крепости, — которая была из знаменитейших во всех прусских областях, снабдена многочисленным гарнизоном и артиллериею и всеми потребностями, имела комендантом в себе искусного и храброго генерала Цастрова, и потому считалась от осады безопасною, — как деятельный Лаудон вознамерился испытать счастия своего над нею и взять её не формальною осадою, а нечаянным и тайным нападением на оную. Он переговорил о том с нашим графом Чернышовым, и сей, не только апробовал его намерение, но предлагал к тому даже весь свой корпус. Однако Лаудон взял только 800 человек наших гренадеров, которые соединены с 20–ю баталионами австрийской пехоты, и предприятие сие поручено генералу Амаду. Все приуготовления к тому сделаны наисокровеннейшим образом, и утаены так удачно от неприятелей, что комендант, совсем того не ожидая, не сделал ни малейших предосторожиостей, но будучи охотник пировать, имел у себя в ту самую ночь бал, как положено было произвести сие в действо. Итак, в одну ночь, в два часа после полуночи, учинено было нечаянное на крепость нападение, и для отвлечения внимания гарнизона от тех мест, где назначено было пехоте лезть на крепость по штурмовым лестницам, велел Лаудон кроатам своим произвести с противоположной стороны фальшивую атаку. Приступ сей произведен в самую темную ночь и имел успех вожделенный. Цесарцы, будучи подпоены вином, для множайшей отваги, шли наимужественнейшим образом и презирали все опасности, а особливо наши гренадеры стремились и лезли кучами, как сумасшедшие. Сим, по несчастию, трафилось в темноте зайтить в такое место, где в наружных укреплениях был преглубокий ров. И как бывший до того тут подъемный мост был сломан, то передовые, увидев пред собою страшную глубину, закричали: «Стой! стой! подавай лестницы и фашины», но офицерам нашим показалось, что сие будет слишком долго, и они, не долго думая, погнали задних, а сии, столкнув передних в ров и наполнив всю глубину сими несчастными, полезли чрез оных и взошли первые почти на городские валы и укрепления, и рубили и кололи всех кто им ни попадался. Пруссаки кричали тогда: «пардон! пардон!» но наши говорили: «нихтс пардон! какой пардон!» и продолжали только рубить и колоть. И тогда одному прусскому артиллеристу не восхотелось умереть без отмщения. Он зажег случившийся тут пороховой магазин и взорвал чрез то множество и своих и человек до 300 наших на воздух. Однако ни сие, ни вся храбрая пруссаков оборона, не могла им пособить, и крепость, по трехчасном сражении, к свету была взята и находилась уже со всею своею многочисленною артиллериею и всем гарнизоном в руках у цесарцев, и они вместе с нашими потеряли не более, как человек до тысячи на сем приступе.

 Лаудону хотелось как можно сохранить город сей от грабежа, почему и запрещено было от него накрепко и обещано было за то 100 т. гульденов в награждение; однако как в городе находилось великое богатство, свезенное изо всех мест Шлезии жителями, как в надежное и безопасное место, то трудно было цесарцев от того удержать: они пустились тотчас на оный, как скоро вошли в город, и цесарским генералам великого труда стоило остановить их в сем варварстве. Что касается до наших, то они приобрели при сем случае от всего света и даже от самых неприятелей своих великую себе честь и похвалу, как за беспримерную храбрость, так и за то, что они не пустились никак на сей грабеж, но взошед на валы, засели тут спокойно, и каждый оставался при своем оружии.

 Чрез сие овладение Швейдлицом, приобрел Лаудон цесарскому оружию крайне важную выгоду и сделал то, что цесарцы, в первый еще раз, во всю сию войну, могли в сей год взять свои зимние квартиры в Шлезии. Однако за сию великую услугу награжден был весьма дурно и единою только неблагодарностию: а провинился только тем, что дело сие предприял сам собою, и неистребовав наперед на то дозволения от императрицы и надворного военного совета, но было когда о том спрашиваться! когда всякая минута была дорога, и чрез неупущение удобного к тому случая получен и весь успех тогдашний. Словом, цесарева так прогневалась на него за то, что самому императору, мужу ее, вступившемуся за Лаудона, великого труда стоило уговорить ее и спасти его от напасти.

 Что касается до короля прусского, то совсем неожидаемое известие о потерянии Швейдлица привело его и всю его армию в неописанное изумление. Никакое несчастие во всю войну сию не подействовало так много на пруссаков, как сие. Они потеряли тогда все плоды тогдашней славной и крайне для них трудной кампании, и не без основания, страшились всех ужасов новой кампании зимней; к тому ж получены были ими тогда страшные известия о действиях наших войск в Померании, которые еще более приводили их в отчаяние. Все опустили тогда руки. Но король нашел способ ободрить и оживотворить всю свою истощенную армию и начал употреблять все силы и возможности к тому, чтоб принудить Лаудона к сражению с собою. Никогда еще он так не желал с ним схватиться, как в сей раз; но Лаудон, будучи счастием своим доволен, не хотел уже на то отважиться, но всячески убегал от сражения, так что, опасаясь от короля отчаянного нападения, препроводил хотя целых 8 ночей с россиянами под открытым небом, во ожидании нападения на себя, однако не только избег сражения, но не хотел покуситься и на овладение Бреславлем, в чем находил граф Чернышов возможность и ему было то советовал, но выбрав такое место, где б мог он иметь свободную коммуникацию с Саксониею, Богемиею и Моравиею, остановился неподвижно в лагере своем при Фрейбурге до зимы самой, где потом расположил и свою армию и наш корпус по зимним квартирам, и принудил и короля к тому же.

 Сей, около самого сего времени, подвержен был наивеличайшему во всю жизнь свою бедствию и едва было едва одним изменником не предан был в руки своих неприятелей или, в противном случае, убит до смерти: все уже было к тому приготовлено, и благополучие и жизнь короля висела уже на волоску, но досада одного утрудившегося слуги, посланного затейщиком сего зла, барона Варкотчас письмом к одному из своих соумышленников и нехотение иттить туда, спасло в сей раз короля от бедствия и погибели неизбежной. Ибо слуга, вместо назначенного места, отнес то письмо к одному деревенскому пастору, а сей доставил оное тотчас к королю, и чрез то все дело открылось и король спасся, но был так бессовестен, что спасшему его пастору не сказал и спасиба, и бедняк сей остался без всякого себе за усердие свое награждения.

 Сим–то образом кончились все военные действия в Шлезии и в сей стороне, и теперь осталось мне вам рассказать, что между тем делалось в Померании, куда, как выше упомянуто, отправлен был от нас граф Румянцов с корпусом довольно сильным для третичной осады и овладения городом Кольбергом.

 Корпус наш, как ни превосходил силою своею всех находившихся в Померании пруссаков, и самый генерал сколь ни искусен был в военном деде, но имел много труда прежде нежели достиг до желаемого… Дело сие не так легко можно было произвесть, как думали, и бездельная крепость сия навела на нас более хлопот и трудов, нежели мы и все думали и ожидали.

 Я уже упоминал вам, что уже в оба последние года делано было нами двукратное покушение к овладению сим приморским городом, и что в оба раза не удалось нам никак овладеть оною. Ошибка состояла наиболее в том, что сначала, когда ею овладеть всего легче было можно, употреблено было слишком мало силы и дело сие поручено не знающим и дурным генералам; а в сей раз имели уже время пруссаки столько тут усилиться и такие взять меры, что и знаменитому корпусу и самому искуснейшему генералу много навели они дела, и очень малого недоставало к тому, чтоб и в сей раз не пропасть всем нашим трудам и убыткам по пустому.

 Но как осада сия была во всю сию войну наидостопамятнейшая, а притом и последним нашим военным действием в войну сию против пруссаков, то опишу я вам ее подробнее, однако учиню то не теперь, а в письме последующем за сим; а теперь дозвольте мне сие, как увеличившееся не в меру, кончить и сказать вам, что я есмь ваш и проч.

Письмо 89–е.

 Любезный приятель! Предприяв в сей раз описать вам славную нашу Кольбергскую экспедицию и осаду, скажу, что граф Румянцов выступил с порученным ему корпусом, из 27–ми тысяч состоящим, в поход довольно еще рано, так что он еще июня 22–го пришел с ним к Померанскому городу Кеслину, отстоящему верст за 30 только от Кольберга и защищаемому некоторым количеством прусского войска. Но как назначен был для подкрепления его и наш флот, долженствующий приплыть из Кронштадта, то, не хотя до прибытия его приближиться к Кольбергу, и остановился он тут дожидаться помянутого флота. Самым тем и учинена была первая и великой важности ошибка; ибо как помянутый флот пришел не так скоро как ожидали, и принуждено было его дожидаться до самой половины августа месяца, то и простоял граф Румянцов тут без мала два месяца без всякого дела, а прикрывающие Кольберг прусские войска, под командою принца Евгения Виртембергского и генерала Вернера, и воспользовались сею медленностию и могли в сие время употребить все, что только можно бы было к затруднению нашей осады и к обороне Кольбергской крепости. Помянутый принц окопался с шестью тысячами человек своего войска под самыми пушками крепости и укрепил весь лагерь свой сцеплением многих и хорошо сделанных шанцев и батарей. Помогло ему много в том и выгодное для него положение места. На правом крыле своем имел он реку Перзант, протекающую почти сквозь самый город и впадающую тут в море, а на левом, глубокое и непроходимое болото, а позади себя крепость, и запасся всеми нужными потребностьми; а сверх того поделал и на берегу сильные батареи для воспрепятствования со флота делать на берег высадки войска, а всем сим и положены были непреоборимые почти затруднения нам в предприемлемой осаде.

 Наконец появился наш флот на море, и Румянцов, узнав о том, тронулся тотчас из своего места и 15–го августа занял другое померанское и в тех местах лежащее местечко Белгард. 19–го августа атаковал он помянутый городок Кеслин и потребовал его к сдаче, и как командующий в оном прусский офицер не захотел сдаваться, то велел он стрелять по нем из 20–ти пушек и гаубиц, и комендант прусский, как сначала ни оборонялся, но принужден был наконец с баталионом своим и обозом, оставя сей город, перейтить в лагерь к принцу Виртембергскому.

 Между тем, 23–го августа, флот наш подошел к Кольбергу. Он был под командою вице–адмирала Полянскаго и контр–адмирала Мартынова, и состоял из нескольких военных кораблей, бомбандирных прамов и других судов — всего из 40 парусов, — и 24–го августа стал пред городом на якорь и в последующий день начал тотчас по городу стрелять и бросать в него бомбы. Чрез 4 дня после того пришла и шведская эскадра, состоявшая из 8–ми военных кораблей и нескольких других судов, и соединилась с нашими. Бомбандирование и стрельба по городу продолжалась беспрерывно и 29–го августа положено было со флота сделать на берег десант, и чтоб графу Румянцов у подкреплять оный со всею своею конницею. Но пруссаки сильным сопротивлением не допустили произвесть сие в действо; а такая ж неудача была, как восхотели было 2–го сентября наши овладеть приступом всем прусским лагерем: нас отбили порядочным образом и с великим уроном. И как г. Румянцов увидел тогда, что ретраншамент сделанный у них не хуже был почти самой крепости, то 4–го сентября придвинулся он ближе к Кольбергу и окружив оный весь, сделал чрез реку Перзант коммуникационными мост и множество батарей против прусского лагеря. Из всех сих, равно как со флота, производилась по городу и по лагерю 4–го и 5–го числа жестокая и беспрерывная почти стрельба и с таким усилием, что 5–го числа, в один день, до обеда, брошено в город 236 бомб, из коих 62 попали в оный и наделали много вреда. 7–го числа была у генерала Вернера с одним нашим небольшим корпусом приместечке Пуетмине жестокая схватка, а 8–го числа наши войска, пробравшись сквозь густой лес, против левого прусского крыла находившийся, напали было на оный, но принуждены были без всякого успеха возвратиться назад.

 Около сего времени шел из Штетина небольшой корпус пруссаков, составленный из выздоровевших от ран и трех эскадронов вновь навербованных гусар, и пробирался к Кольбергу. Принц Виртенбергский, узнав о том, отправил генерал поручика Вернера к нему на встречу, чтоб препроводить их надежнее к Кольбергу и, буде можно, сделать нашим в подвозе провианта помешательство. Но нашим удалось на генерала сего напасть и не только разбить всех с ним бывших, но и самого его взять в полон.

 19–го числа на рассвете учинено было от нас на правое крыло прусского ретраншамента, при производимой как с сухого пути, так и с моря страшной стрельбы и бросании бомб, жестокое нападение. Шесть раз сряду десять баталионов нашего войска приступали с наивеличайшим жаром к оному, но никак не могли ворваться в оный и претерпели от батарей их, а особливо от прозванной нашими зеленой, великое поражение. Наконец, по пятичасном кровопролитном сражении, и овладели было мы одними их главными шанцами, но нас выгнали опять пруссаки и принудили ретироваться, поранив смертельно притом нашего генерал–майора князя Долгорукова, который от того и умер, и побили у нас до 3000 человек.

 Несмотря на то, продолжали наши беспрестанно атаковать ретраншамент прусский и так точно, как бы настоящую крепость. Мы сделали необыкновенное, совсем неслыханное нигде дело, а именно: открыли против его порядочные траншеи, поделали батареи и начали по нем, как по городу, стрелять из пушек и мелкого ружья. И как нам ответствовали тем же и пруссаки, то пропадало от стрельбы сей с обеих сторон множество народа. Ми старались то в том, то в другом месте ворваться в окопы и делали опять к оному 22–го и 27–го числа сентября сильные приступы, но в оба раза были опять отбиты с уроном.

 Сим образом оборонялся принц Виртенбергский почти отчаянным образом в своих окопах и не допускал нас чрез то еще и близко до крепости. По сей, хотя и производилась ежедневно стрельба со флота и бросание бомб, но все сие далеко еще не могло ее принудить к сдаче. При таких обстоятельствах начинала уже приближаться зима и вместе с нею умножались наши трудности. Войски наши от беспрерывных уронов уже гораздо поослабели и уменьшились, а к дальнейшему несчастию, в начале октября случилась на море прежестокая буря и растрепала весь наш соединенный флот. Один из наших военных кораблей разбит был оною и погиб, со всеми людьми и снарядами; на другом, гошпитальном судне сделался пожар и оное совсем сгорело; все сие расстроило так все во флоте, что они принуждены были отойтить прочь, и шведская эскадра отплыла в свое отечество, а вскоре за нею и наш флот отплыл в море и пошел обратно к Кронштадту.

 Несмотря на все сие, Румянцов продолжал мужественно осаду и ожидал со дня на день себе подкрепления ох главной армии. И как между тем оная уже возвратилась из своего похода и пришла обратно к померанским границам, то и отправлено было к нему на вспоможение 12 т. человек войска, а корпус легких войск, под командою генерал–майора Берха, поставлен в Штаргарде, для пресечения пруссакам коммуникации с Штетином.

 Но как и сии в силах своих от частых уронов гораздо поослабели и требовали себе подкрепления, то не преминул король и к ним прислать несколько войска на помощь и велел иттить к ним генералу своему Платену, возвратившемуся тогда из польской своей удачной экспедиции. Приближение сего славного генерала понудило наших податься несколько назад и путь ему преградить поставлением в одной тесной дефилее 6,000 человек войска, а сие и подало повод к сильной канонаде из пушек и гаубиц, продолжавшейся от первого часа до самой ночи. Но как ни старались наши воспрепятствовать в походе сему генералу, но он отчаянным образом и под картечным огнем прорвался удачно и соединился под Кольбергом с пруссаками.

 Принц Виртенбергской обрадован был очень получением себе подмоги и помощника, которого мог он всюду рассылать и препоручать ему комиссии. Главнейшее старание их было о том, как бы крепость и самих себя снабдить провиантом, в котором начинал уже являться недостаток; весь запасенный в городе был уже поеден, а вновь получать не так им было уже легко, как прежде: морем привозить не допускали их наши флоты, а сухим путем имели они коммуникацию только по приморским местам чрез местечки Трептов и Голнов из Штетина. Но наши армейские войска, распространившись всюду по Померании, делали им в подвозе сем возможнейшее помешательство. Они, узнав, что от прусаков прислан был в городок Трептау их генерал майор Кноблаух с 2,000 человек войска для надежнейшего препровождения одного нарочитого провиантского транспорта в Кольберг, атаковали оного в сем городке и, окружив, чрез несколько дней принудили, со всеми при нем бывшими войсками, отдаться нашим в полон. А таковую ж неудачу имел в доставлении в город провианта и посыланный несколько раз от принца Виртенбергского и сам генерал Платен с частию войска, и для подкрепления оного хотя и прислан был еще из Шлезии генерал Шенкендорф с 3,800 человек войска, и оба они хотя всячески старались провесть большой транспорт провианта из Штетина, но наши войски, бывшие под командою генерала Берха и других генералов, не допустили их до того и принудили Платена провиант отослать назад в Штетин, а самого возвратиться в Кольберг с пустыми руками. Все сии неудачи произвели то, что как в крепости Кольбергской, так и в лагере прусском недостаток провианта сделался ощутительнее, а особливо как возвратились опять назад некоторые из наших фрегатов и заперли опять море, которым было они начали пользоваться по отбытии наших флотов. В особливости терпели великую нужду лошади, получавшие уже не более как по полуфунту соломы в сутки. Сверх того, как уже шел ноябрь месяц и было очень холодно, то из всех недостающих потребностей всего ужаснее был для них недостаток в дровах. В сей нужде сламывалт они уже многие деревянные домы в городе и на обогревание себя употребляли. Платен советовал принцу, несмотря на все выгодное положение наших и самое великое превосходство в силах, нас атаковать; но принц усумнился на сие отважиться, а почитая нашу армию слишком еще удаленною, надеялся, что холодность времени и претерпеваемая нашими солдатами стужа и нужда, понудит Румянцова скоро оставить осаду.

 Но у сего совсем не то было на уме: но он, будучи мало помалу до того усилен, что корпус его уже до 40–а тысяч простирался, и притом имея ту выгоду, что могли к нему все потребности привозимы быть, решился, не смотря на всю суровость погоды и напавший даже самый снег, никак не отставать от начатого дела и, окружив со всех сторон и город и весь прусский лагерь, принудить принца Виртенбергского сдаться со всем корпусом своим в плен, и как его, так и город выморить голодом и принудить к сдаче. Вследствие чего неоднократно посылал он требовать сей сдачи с представлениями, что все упорство их будет тщетно и что ожидаемого сикурса мы ниоткуда и никак получить будет не можно. Однако принц и Платен отвергали мужественно все его представления и не соглашались к сдаче; но как нужда и недостаток во всем становился отчасу больше, и город так был со всех сторон окружен, что не можно было ниоткуда провезть в него ни единого воза, и при сих обстоятельствах и самый прикрывающий город корпус принца Виртенбергского обращался городу не столько уже в пользу, сколько в отягощение, ибо поедал и последний провиант, — то начали предводители прусских войск помышлять о том, как бы им от города с войском своим уйтить и, оставив его самого собою защищаться, стараться уже снаружи освободить его от осады, или, по крайней мере, о снабдении его провиантом.

 Но отшествию сему являлись непреоборимые препятствия по множеству шанцов и батарей наших, которыми окружены они были со всех сторон: ибо, если б хотеть им отважиться силою пробиваться, то ничего не было достовернее того, что наши нападут на них и спереди, и сзади, и с боков, и перебьют всех, следовательно о том и помыслить им было не можно.

 В сей крайности находясь, решились они к предприятию, совсем никем неожидаемому и такому, которое казалось совсем невозможным и было для всех крайне удивительно. Позади города и на взморье находилось одно широкое плесо, на подобие озера, соединяющееся с морем узким, но глубоким проливом. Как наши широкое сие водяное плесо и помянутый пролив почитали глубоким, то и думали, что перейтить чрез оную никак не можно, и потому и не брали с сей стороны дальней предосторожности, а удовольствовались повреждением всех судов и лодок, какие найтить могли. Так что у пруссаков осталось только 10 рыбачьих лодок, да 7 узких челночков, в которых не более как по 6 человек помещаться было можно и сии остались потому, что как были они под пушками самой крепости, то нашим добраться до них было никак не можно. Сими–то бездельными суденышками вознамерились пруссаки воспользоваться и, будучи предводимы одним мужиком, обещавшим им показать такое место, где им, чрез помянутую воду, по бывшей в прежние времена и не глубоко водою залитой плотине, перебраться можно, решились в одну темную ночь, а именно, 14 ноября, пуститься на сие отважное предприятие и, сделав для перехода пехоте чрез глубокие места, в скорости, на козлах мост, перевели ее благополучно чрез сию воду; что ж касается до конницы, то сия, посадив за собою по гренадеру, переплыла вплавь, и все сие произведено было так тихо и так удачно, что наши узнали о том уже тогда, когда они удалились уже далеко и всему тому удивились до чрезвычайности.

 Сим–то образом воспоследовало по двадцати трехнедельном пребывании, сие славное и невероятное отшествие прусского корпуса, и граф Румянцов как–то, со всею бдительностию своею, оплошал и упустил из рук своих принца Виртенбергскаго, но за то мог уже ближе подойтить и крепости и утеснить ее со всех сторон сильнее прежнего. С сего времени начади стрелять по ней из сделанных вновь батарей и артиллерии; генерал Голмер употреблял все, что только мог, к утеснению крепости своею стрельбою. Но храбрый комендант Гейден презирал все сие, и на все повторяемые требования сдачи ответствовал только, что он до тех пор обороняться станет, покуда будет у него еще порох и хлеб. И у него не столько на уме была обороеа, сколько хлеб, которым его как принц Виртенбергский, так и генерал Платен всячески снабдить старались. Однако, как все их старания о том и попытки были неудачны, но они везде были побиваемы и недопускаемы, то наконец, и самый гарнизон в крепости начинал уже терпеть великую нужду и недостаток во всех потребностях. Самые прусские войски, находящиеся в Померании, были уже в таком изнеможении, что о важных предприятиях и освобождении города от осады, не можно было им никак помышлять. Однако, несмотря на все, принц Виртенбергский испытывал подходить к городу. Ему хотелось было сразиться с нашими, но наши уклонились от сражения, и ему, за превосходством наших, не можно было никак продраться к городу, хотя он и овладел было одним из наших редутов, обороняемым пятьюстами человек. Стужа около сего времени так была велика, что у пруссаков на сем походе замерзло 102 человека, да и вообще урон их так был велик, что они в один месяц потеряли 1,100 человек, и весь корпус их, состоявший из 30–ти баталионов пехоты, не имел в себе тогда и пяти тысяч способных к обороне.

 Во время сей претерпеваемой Кольбергом уже великой нужды в провианте, случилось плыть мимо гавани его одному купеческому судну, идущему из Кёнигсберга в Амстердам и нагруженному рожью, и буре власно, как нарочно, пригнать оное почти под самые пушки города. Пруссаки не преминули овладеть. оным и почитали оное даром, сниспосланным для них от самого неба. И как сей хлеб мог прокормить их еще несколько времени, то продолжали они упорно оборонятся, и комендант велел все стены и валы крепости улить водою, дабы при тогдашних жестоких морозах они обледенели и сделались так скользки, что, в случае приступа, не можно было нашим никак удержаться на оных, а сие и было причиною тому, что все делаемые нами приступы были неудачны, и всякий раз были отбиваемы с превеликим для нас уроном.

 Все сие и наступившая уже совершенно зима с снегом, покрывшим почти на аршин всю землю, причиняло и нам неописанное беспокойство: ибо все солдаты принуждены были жить в палатках и в сделанных на скорую руку кой–каких землянках, и вытерпливать стужу и крайнюю нужду. Но как бы то ни было, но Румянцов никак не помышлял об отступлении и дождался наконец до того, что Кольбергский гарнизон, поевши достальной хлеб и отчаявшись получить себе вспоможение, принужден был наконец сдаться и отдать нам на договор крепость, а себя военнопленным; что не прежде однако произошло, как уже после нашего зимнего Николина дня и в конце уже сего года.

 Таким образом овладели мы наконец сею досадною крепостью, и всеми своими трудами и великим уроном в людях и во всем прочем, кроме бесславия, не приобрели себе никакой пользы, ибо позднее овладение оною не послужило нам ни к чему, а сверх того, и перешла она скоро опять в руки пруссакам, как о том упомянется впоследствии. А сим и кончились все наши против пруссаков военные действия.

 Теперь, возвращаясь в продолжению моей истории, скажу, что между тем, как все сие в Шлезии и Померании происходило, продолжали мы по прежнему жить в Кёнигсберге и, получая частые известия о происходившем в армиях, только что надрывались досадою о худых успехах войск наших. Но ничто нам такой досады не производило, как помянутая, более 4–х месяцев продолжавшаяся осада города Кольберга. Единая отрада была нам только тогда, как привели к нам пленного генерала Кноблоха и пригнали почти целое стадо прусских пленных офицеров. С каким любопытством хотел я видеть сего генерала, которого имя было нам давно уже известно и нарочито громко! Но как удивился я, будучи послан к нему для некакого дела от генерала, нашел в нем, вместо величавого и мужественного воина, каковым я его себе воображал, небольшого роста сухощавого, кривого и паршивого, почти старичишка, немогущего вперить в себя ни малейшего почтения, а таковы ж почти были и все, взятые с ним в плен, прусские офицеры. Всем им и крайней бедности, и невзрачности их не могли мы довольно надивиться и не понимали, как такая нёгодь могла производить такие великие и славные дела, о каких мы были в течении войны сей наслышаны.

 Что касается до прочих происшествий, то не помню я ни о каких достойных упоминания. Все у нас было мирно, ладно и хорошо, и я, вступивши уже тогда на 24й год моей жизни, продолжал и во всю осень сию, по прежнему, ходить ежедневно в канцелярию и трудиться в переводах, а между тем заниматься науками и штудированием философии, также и чтением. Полюбя духовные книги, в особливости же те, в которых защищаем был истинный закон христианский, не знал я почти усталости при читании оных, и тем паче, что материя сия была для меня совсем новая и крайне интересная и любопытная; и как случилось в самое тогдашнее время жить в Кёнигсберге одному профессору, с особливым рачением в том упражнявшемуся, и не только написавшему многие уже книги в защищение закона христианского, но продолжавшему и тогда еще сочинять и издавать оные под заглавием: «Правое дело откровения», то я купил все сочинения сего славного мужа и читал оные с отменным любопытством и вниманием. И сколь многие приятные минуты доставляли мне сии прекрасные сочинения! Сей достопамятный человек был отцом своим, бывшим таким же профессором богословия, как и он, нарочно воспитан к тому, чтобы он мог быть некогда великим защитником закону. Сей отец его хотел было сам предприять сие великое и для всего света крайне полезное и нужное дело и собрал великую библиотеку из одних сочинений, бывших в разные времена противоборников закона, хотел на все, какие ни деланы были ими возражения, ответствовать и закон защитить от всех делаемых против его злодейских посягательств, и власно как предчувствуя, что Провидение не допустит его до совершения сего великого предприятия, приготовлял заблаговременно к тому единого сына своего и наследника, и выучив его всем употребительным в Европе языкам и наукам, посылал нарочно в Азию и в восточные края, дабы научиться тамошним азиатским языкам на месте и единственно для того, чтобы мог он тем лучше разуметь писания древних восточных авторов и из них почерпать нужные ему объяснения и доказательства. И сей–то самый сын его, прозывающийся Лилиемталем, был тогда при кёнигсбергском университете первейшим профессором богословии, и вступя в следы отца своего, приступил к исполнению того великого предприятия, какое намерен был произвесть отец его, и написал уже многие книги.

 Не могу изобразить, как много занимали меня сии его сочинения и с каким удовольствием наслаждался я, находя в них мудрые и основательные опровержения всех делаемых деистами и натуралистами возражений; нередко приведен будучи словами сих врагов закона христианского в превеликое изумление и даже самое сумнительство, чувствовал себя власно как превеликий камень с плеч своих свергающего. Прочитав то, что он говорил в опровержение их сумнительств и возражений, и радовался духом, находя в самом том божественные истины в чем, по мнению их, были великие нескладности и противоречия. Одним словом, книги сии были у меня около сего времени наилюбимейшия, и я крайне сожалел, что короткость времени недопустила меня свести с сим человеком личное и короткое знакомство, как было положил я то сделать непременно.

 С таким же удовольствием читывал я тогда и проповеди славнейших в Германии немецких и французских проповедников, а особливо Мосгеймовы, Иерусалемовы и Заковы. До сего времени о истинном красноречии и убедительности в проповедях не имел я даже и понятия никакого, и тогда только узнал какой изящности были сии, как сих, так и многих других славных и именитых мужей сочинения; и не только читывал их с превеликим удовольствием, но некоторые из их лучших проповедей и перевел даже на язык российский и чрез все то, час от часу больше утверждался в законе христианском.

 В сих–то крайне полезных занятиях и упражнениях застал меня 1762–й год, — год толико достопамятный в истории всех времен и произведший толь великие и всего меньше ожидаемые перемены во всем свете и во всех обстоятельствах тогдашнего времени. А как такую ж великую перемену произвел он и во всех обстоятельствах и до самого меня относящихся, то отложу повествование о том до письма последующего за сим, а теперешнее окончу, сказав вам, что я есмь и прочая.

Письмо 90–е

 Любезный приятель! Не успел окончиться 1761–й год, и мы едва переступили ногою в новый 1762–й год, как прискакавший к нам из Петербурга курьер привозит к нам известие, которое всех нас поразило как громовым ударом и, всю бывшую у нас до того тишину вдруг и единым разом разрушив, смутило и всех нас встревожило до бесконечности.

 Было оно всего меньше нами ожидаемое и состояло в том, что владевшая нами тогда императрица Елисавета Петровна окончила свою жизнь и переселилась в вечность, и что во владение по ней вступил государь император Петр III.

 Известие сие было тем для нас поразительнее, что мы, не ведая совсем того, что монархиня сия давно уже недомогала, кончины ее всего меньше ожидали и узнали уже после, что она уже с некоторого времени подвержена была разным болезненным припадкам, но которые все она мужественно переносила, да и предписываемые ей медиками лекарства, принимаемые ею хотя очень редко, производили всегда вожделенное действие, и что еще 17–го ноября получила она некоторый род простудной лихорадки, но которая опять и прошла и не мешала ей заниматься по–прежнему делами. Но наконец 12го декабря вдруг сделалась с нею прежестокая рвота с кашлем и кровохарканием. Лейб–медики ее, Монсей, Шилинг и Круз, сочтя, что кровоизвержение сие происходило от гемороя, положили ей тотчас пустить кровь из руки и, к величайшему изумлению своему, увидели, что во всей крови ее было уже великое воспаление. Однако при помощи их и крепкой ее натуры казалось она 20–го числа вне опасности. Но 22–го числа, в десятом часу к вечеру, возобновилась опять рвота с кровью, соединенная с прежестоким и беспрерывным почти кашлем; и тогда как сие, так и все прочие припадки показались врачам ее столь опасными, что они за долг свой почли объявить, что императрица находится в великой опасности жизни, что и побудило ее в последующий день исповедоваться и приобщиться святых тайн, а в последующий после того день собороваться маслом. И как между тем рвота и кашель продолжался беспрерывно, то предусматривала она близкую кончину свою так достоверно, что перед вечером того дня приказала два раза прочесть обыкновенную отходную, и оканчивала жизнь свою с таким твердодушием, что повторяла все чувствительнейшие места из молитв, читаемых священником, и испустила наконец дух в самый день рождества Христова, то есть 25 декабря 1761 года.

 К нам пришло известие сие в ночь под 2–е число генваря 1762–го года, и я поныне не могу позабыть, как поразился я, пришед в сей день поутру в канцелярию и услышав от встретившегося со мною сторожа сии печальные вести. Я остолбенел и более минуты не знал, что говорить и что делать. Все канцелярские наши находились в таковом же смущении духа, все тужили и горевали о скончавшейся, все желали ей царствия небесного, и все поздравляли друг друга с новым монархом, но поздравляли не столько с радостным, сколько с огорченным духом.

 Родившись и проводив все дни под кротким правлением женским, все мы к оному так привыкли, что правление мужское было для нас очень дико и ново, и как, сверх того, все мы наслышались довольно об особливостях характера нового государя и некоторых неприятных чертах оного, а притом и тайная связь его и дружба с королем прусским была нам отчасти сведома, то все мы не сомневались в том, что предстояли нам тогда во всем превеликие перемены и что неминуемо будем иметь и мы участие в оных, и потому все говорили тогда только об одном том и все готовились всякий день к новым слухам и известиям важным, в чем нимало и не обманулись. Ибо не успели всех нас привесть к присяге и учинить в последующий день со всеми бывшими в Кенигсберге нашими войсками, а потом и самыми прусскими жителями, как на другой же день поражены мы были новым и не менее всех нас перетревожившим известием. Получается именной указ, которым повелевалось губернатору нашему сдать тотчас команду и правление королевством прусским бывшему тут генералу–поручику Панину, а самому ехать в Петербург и в Россию.

 Таковая скорая и всего меньше ожидаемая смена нашему доброму, исправному и усердному губернатору, означавшая некоторый род неблаговоления к нему от нового государя, была нам не только удивительна, но и крайне неприятна. Все мы к нему уже так привыкли и за кроткий и хороший нрав его так любили, что сожалели об нем искренно и так, как бы о родном своем. Всем нам непонятно было, за что бы такое был на него такой гнев от государя, и, не зная истинной причины, другого не заключали, что он неугоден был государю потому, что во время правления своего слишком был уже усерден к пользе государственной и не столько к пруссакам был благосклонен, как его предместник, но предпринимал иногда дела, не совсем для них приятные. Может быть, говорили мы между собою, дошли до него о том какие–нибудь жалобы, или король прусский не так им доволен был, как прежним, Корфом, и писал о том к государю.

 Что касается до его, то хотя и ему сие неожидаемое повеление было не менее поразительно, но он перенес сей случай великодушно и, не изъявив ни малейшего неудовольствия, тотчас команду и все правление новому губернатору сдал и в немногие дни собравшись, немедленно в Россию отправился.

 Мы проводили его все со слезами на глазах и все искренно благодарили его за хорошую команду и оказанные ко всем нам милости и благоприятство. Он не преминул при сдаче правления таким же образом водить нового губернатора по всем нашим канцелярским комнатам, и также всех, бывших под командою его, рекомендовать оному в милость. Я не позабыт был также при сем случае, и г. Суворов, по любви своей ко мне, расхвалил меня еще более г. Панину, нежели сколько хвалил меня Корф ему. Но сей надменный и гордый вельможа казался все то нимало не уважающим и не похотел удостоить никого из нас даже и единым своим словом. Таковая поступка не в состоянии была нас порадовать и не обещала нам много добра от губернатора нового, а сие увеличило еще более сожаление наше о г. Суворове, который не оставил также снабдить всех нас добрыми аттестатами и, прощаясь с нами при отъезде, расцеловал всех нас дружески при пожелании нам всех благ на свете. В особливости же был он отменно ласков и дружелюбен ко мне. Он проговорил со мною с полчаса о разных материях, желал мне всего доброго, советовал продолжать свои науки и распрощался со мною, как отец с сыном.

 Таким образом, не думая не гадая, и в самое короткое время, очутились мы под правлением нового и очень еще мало нам знакомого губернатора и должны были к нему привыкать и приноравливаться во всем к его нраву. Сперва думали мы, что будет нам при нем гораздо хуже, однако скоро с удовольствием узнали, что он в самом деле не таков был строг и дурен, каковым нам сначала показался, но что первым его поступком против нас причиною было то, что в тогдашнее время у всех умы находились в расстройке и ему не до того было, чтоб помышлять об нас и заниматься такими мелочьми; но как первый чад прошел, и он сколько–нибудь пооборкался, то увидели, что и он был добрый человек, заслуживающий к себе от нас любовь и почтение. В особливости же довольны мы были его адъютантом и наперсником: сей офицер назывался Иваном Демидовичем Рогожиным и, будучи до того правителем его канцелярии, имел и тогда участие в делах канцелярских. И как он был человек прямо добрый, ласковый и дружелюбный, то познакомились мы скоро, и я имел счастие свести с ним короткую дружбу и приобресть к себе от него любовь искреннюю.

 Не успели мы сколько–нибудь оборкаться, как получается вдруг опять требование всех отлучных и повеление о высылке их в армию и к полкам их. Сие растревожило меня вновь и смутило опять весь дух мой, и тем паче, что я в сей раз не надеялся уже никак отделаться по–прежнему и не сомневался уже нимало, что меня вместе с прочими вышлют в армию. С одной стороны, не мог я возлагать ни малейшей уже надежды на губернатора, меня еще очень мало знающего, а с другой, известно мне было то обстоятельство, что в канцелярии нашей можно было уже тогда обойтись и без меня, ибо г. Садовский, при помощи моей к переводу так уже привык, что мог исправлять сию должность и без меня, а втретьих, видели уже мы, что во всей военной службе начинало иттить все инако и во всем наблюдалось уже более строгости.

 При таковых обстоятельствах не стал я долго уже и думать, но предприял с того же дня понемногу сбираться к отъезду и радовался тому, что не распроданы были у меня лошади и что моя повозка была исправлена и готова. Одно только то меня озабочивало и смущало, что полк наш находился тогда в Чернышовском корпусе при цесарской армии и в превеликой от нас отдаленности. Езда в такую даль и в страны чуждые была мне очень неприятна, и потому хотя сожалеющим обо мне и говорил тогда: «что ж? когда ехать, так ехать», — но на сердце у меня совсем было не то, и я охотнее бы остался еще долее тут, если б только можно было, а к превеликому удовольствию моему скоро и получил к тому некоторый луч надежды.

 Тот же г. Чонжин, который прежде мне так много помогал, не преминул, по любви своей ко мне, и в сей раз мне оказать свою услугу. Он, ведая расположение моих мыслей и нехотение мое отлучиться из Кенигсберга, без всякой моей о том просьбы переговорил обо мне с помянутым адъютантом Рогожиным и насказал ему столько о моем нехотении и боязни, что сей, полюбив уже меня, в тот же час ко мне прибежал и дружески мне сказал: «И братец! как тебе не стыдно, что озабочиваешься требованием отлучных и горюешь о том, как тебе ехать! У нас вряд ли уже более и война–то будет, а того и смотри, что мир и полки возвратятся сами; успеешь и тогда еще наслужиться, а между тем поживи–ка ты, брат, с нами! Малый ты такой добрый! Я, право, тебя полюбил». — «Хорошо, Иван Демидович! — сказал я ему, поклонившись. — И вы меня очень одолжаете своим благоприятством, но как то еще угодно будет генералу, чтоб не изволил приказать он?» — «И, подхватил г. Рогожин, — молись–ка, сударь, богу, страшен сон, но милостив бог: у генерала замолвим и мы словцо–другое, и генерал также человек добрый и милостивый и нас иногда слушает».

 Слова сии послужили тогда мне власно как некиим лекарством и успокоили мое волнующееся сердце. А вскоре после того обрадовано оно было несравненно еще более получением к нам того славного манифеста о вольности дворянства, которым благоугодно было новому государю облагодетельствовать все российское дворянство и приобресть тем вечную благодарность. Не могу изобразить, какое неописанное удовольствие произвела сия бумажка в сердцах всех дворян нашего любезного отечества. Все вспрыгались почти от радости и, благодаря государя, благословляли ту минуту, в которую угодно было ему подписать указ сей. Но было чему и радоваться. До того времени все российское дворянство связано было по рукам и по ногам; оно обязано было все неминуемо служить, и дети их, вступая в военную службу в самой еще юности своей, принуждены были продолжать оную во всю свою жизнь и до самой своей старости или по крайней мере, до того, покуда сделаются калеками или за действительными болезнями более служить будут не в состоянии, и во всю свою жизнь лишаться домов своих, жить от родных своих в удалении и разлуке и видаться с ними только при делаемых койкогда им годовых отпусках. В сих и в командировках из полков в Москву для приема амуниции была вся их и единственная отрада, а отставки были так трудны и наводили столько хлопот и убытков оным ищущим и добивающимся, что многим и помыслить о том было не можно. А посему посудите, каково было нам всем служить, а особливо чувствовавшим себя не рожденным к военной жизни! Все мы предавались обыкновенному отчаянию, и всякий всего меньше помышлял о том, чтоб ему жить некогда можно было дома, и какова ж приятна и радостна должна была быть для нас та минута, в которую узнали мы, что сняты были с нас помянутые узы и нам дарована была совершенная вольность и отдано в наш полный произвол, хотим ли мы вступить в службу или нет, а и служить только до того, покуда похочется, а в случае нехотения служить более, могли уже тотчас получать абшиты и отпускаемы быть в свои домы и жилища!

 Словом, всеобщая радость о том была неописанная, а какое действие в моей душе произвела сия драгоценная бумажка, того не могу уже я никак выразить. Я сам себя почти не вспомнил от неописанного удовольствия и не верил почти глазам своим при читании оной. Я, полюбив науки и прилепившись к учености, возненавидел уже давно шумную и беспокойную военную жизнь и ничего уже так в сердце своем не желал, как удалиться в деревню, посвятить себя мирной и спокойной деревенской жизни и проводить достальные дни свои посреди книг своих и в сообществе с музами, но до сего не мог льститься и малейшею надеждою к тому. Итак, судите сами, коль много должен был я обрадоваться тогда, как узнал, что к тому не только сделалась возможность, но что мог я службу свою оставить, когда мне захочется.

 Я положил с того же часа учинить сие действительно и дожидаться только до того, как учинять тому другие начали. Ибо самому мне первому в отставку проситься и совестно еще было, и не хотелось. В сем расположении мыслей и остался я уже смелее и спокойнее продолжать жить в Кенигсберге и ходить по–прежнему всякий день в канцелярию. Но тут голова моя занята была уже не столько помышлениями о будущей своей деревенской жизни. Я исчислял уже в уме своем все приятности оной и помышлял, как я ими наслаждаться буду, и веселился уже в душе предварительно оными. Но мог ли я тогда думать и ожидать, чтоб с последующею затем первою почтою получится другая и такая бумага, которая в состоянии будет все помянутые мои лестные надежды вдруг и единым разом разрушить и повергнуть меня опять в тысячу забот, сумнительств, досад и недоумений, и власно втолкнуть в целый лабиринт совсем новых и таких мыслей, какие мне до того никогда и в голову не приходили.

 Было сие, как теперь помню, первого числа февраля, когда, пришед по обыкновению своему поутру, в канцелярию и сидючи на своем месте, увидел я кучу целую пакетов, пронесенную мимо нас в судейскую. «Э! э! э! сколько!» — воскликнул я, удивившись и обратясь к товарищам своим, продолжал: — Новостей, новостей небось и тут превеликое множество, и нет ли опять писем от Ивана Тимофеевича Балабина? не отпишет ли он опять чего–нибудь к нам хорошенького?» Ибо надобно знать, что сей прежний наш сотоварищ и друг не позабыл нас и, по приезде своем в Петербург, пописывал нередко ко многим нашим канцелярским, а в том числе и ко мне, письма и уведомлял нас о петербургских новостях и происшествиях: а тогда в особливости была у него беспрестанная переписка с нашим асессором, через которого выписывал он к себе от нас флер и креп черный, в котором, по случаю делаемых к погребению императрицы приуготовлений в Петербурге, сделался недостаток и превеликая дороговизна: а как у нас можно было купить его за безделку и пересылать к нему в пакетах безданно, беспошлинно, то и мог он так его продавать вдесятеро дороже и на том получать себе хороший прибыток. А как он притом уведомлял нас и обо всем происходящем в Петербурге, то все письма его были для нас крайне интересны, и мы дожидались их всегда с превеликим любопытством.

 Не успел я помянутым образом с товарищами своими о тогдашних обстоятельствах разговориться и проводить в том несколько минут, как вдруг выходит к нам наш асессор Чонжин и, обратясь ко мне, говорит: «Ну, брат, теперь уже нечего делать, и теперь уже ехать молодцу, хоть бы и не хотелось, — миновать уже никак нельзя. Прощай, брат Андрей Тимофеевич!» — «Что такое? — спросил я у него. — Не опять ли уже требование?» — «Какое тебе требование, — подхватил он, — и целый указ о тебе именно, да откуда ж еще? Из самой военной коллегии». — «Что вы говорите? — сказал я, почти оцепеневши. — Не вправду ли?» — «Ей! ей! — отвечал он и тотчас побежал опять в судейскую, ибо в самую ту минуту выбежал за ним сторож и звал его к генералу, а я, оставшись, стоял как пень и не знал, что мне говорить и о том думать. Меня продрало с головы до ног, взволновалась во мне вся кровь и стеснилась так в грудь мою, что я едва мог переводить дыхание. Но я не успел еще собраться с духом и опамятоваться, как выбегает г. Чонжин опять с самым указом в руках и, бросив его ко мне на стол и сказав: «На! вот прочти сам, так увидишь!» — опять в ту же минуту ушел в судейскую. Дрожащими руками и с трепещущим сердцем поднял я сию бумагу, но каким же новым и неизобразимым изумлением поразился я, когда, начав не читать, а пожирать глазами писанное, увидел, что пожалован был во флигель–адъютанты к генерал–аншефу Корфу и что повелевалось меня отправить немедленно в Петербург в штат к помянутому генералу.

 «Господи, помилуй! — возопил я. — И как же это так?» — и, выпустив бумагу из рук, начал креститься. Слова сии, сказанные вслух, и сделавшаяся во всем лице моем от нечаянного известия сия перемена возбудили во всех случившихся подле меня превеликое любопытство. Но никто так не интересовался тем, как сидевший против меня товарищ мой г. Садовский. Сей, любя меня как истинный друг, брал во всем, относящемся до меня, превеликое соучастие и потому, любопытствуя более всех, подхватил бумагу, и не успел того же увидеть, как, вскочив со стула, начал меня поздравлять с новым чином и желать мне более и более и дальнейшего еще повышения. И тогда, менее нежели в минуту, рассевается слух о сем по всей канцелярии, и все в один миг, и секретари, и подъячие, и разночинцы, вскочив с своих мест, прибегают ко мне и, окружив со всех сторон, радуются искренно моему благополучию и поздравляют меня с оным. «Батюшки мои! — говорю я им. — Благодарю покорно вас всех, но спросили бы вы наперед, рад ли я тому и желал ли всего этого?» Я и подлинно не знал тогда сам: радоваться ли мне или печалиться более о том, что случилось тогда со мною такое совсем нечаянное и всего меньше мною желаемое происшествие. С одной стороны, хотя и веселило меня то, что я получил чрез сие капитанский чин, но как вспомнил, какого бешеного нрава был наш генерал прежний г. Корф, как трудно и невозможно почти было ему во всем угодить, и притом воображал себе все те труды и убытки, какие должен я буду иметь при экипировании себя в сем новом чине и при отправлении сей трудной должности, то все сие уменьшало неведомо как мою первую радость; а как кинулось мне и то в голову, что происшествие сие произвело непреоборимую почти преграду к восприятому намерению моему иттить в отставку, то сие еще и больше меня смутило и в такую расстройку привело все мои мысли, что я не слыхал почти, что мне говорили, и не знал, что им ответствовать.

 Посреди самого сего моего недоумения и замешательства мыслей вдруг вбегает к нам определенный к почте офицер г. Багеут и, вынимая из кармана письмо, говорит мне: «Отпусти, братец! виноват я пред тобою: давеча был здесь и не отдал тебе письма, позабылся совсем и насилу же теперь вспомнил». С превеликою жадностью и благодаря схватил я у него оное и, увидев, что было оно от помянутого г. Балабина, в тот же миг читать начал. Сей старинный мой знакомец и друг уведомлял меня в оном, что государю угодно было — по особливой милости и благоволению своему к его генералу — пожаловать его в генерал–аншефы и, сверх того, сделать еще шефом одного кирасирского полку, и что как ему как генерал–аншефу уже надобно было сформировать себе обыкновенный штат, то угодно было ему сделать его, Балабина, своим генерал–адъютантом, а во флигель–адъютанты истребовать от военной коллегии меня и князя Урусова. Далее, поздравляя меня с тем, говорил он в письме своем, что генерал сделал все сие по единой своей ко мне благосклонности и приказал ему ко мне отписать, что хотя бы и желал он, чтоб я к нему приехал скорее, однако, как у него уже один флигель–адъютант есть, то что я могу и несколько помедлить и не имею нужды слишком сборами своими спешить, а исправлял себя исподволь и постарался б только приехать к нему по зимнему тогдашнему пути и не упустить оного.

 Сие сколько–нибудь меня еще поутешило, и прежнее смущение мое уменьшилось. Со всем тем бесчисленные хлопоты и убытки, с сим чином сопряженные, а равно и вожделеннейшая мною отставка не выходили у меня никак из ума. Но не успел я о сем последнем вымолвить слов двух или трех, как все друзья мои и приятели напустились на меня и начали со всех сторон тазать и осуждать, что я прилепляюсь к таким мыслям. И дурно то, говорили они, неприлично, и нимало не кстати мне, будучи таким молодым и таких дарований и способностей человеком, помышлять об отставке, а особливо при таких обстоятельствах, когда открывается мне сама собою такая прекрасная прешпектива и я, безсомненно, могу надеяться произойтить и далее в люди и дослужиться даже сам до чинов генеральских. Одним словом, чтоб я таки и не помышлял нимало об отставке, а с богом бы собирался и отправлялся в Петербург.

 Сим и подобным сему образом говорили и уговаривали тогда все мои друзья и знакомцы, а как и самому мне то в особливости казалось примечания и уважения достойным, что произошло все сие без всякого моего о том домогательства и искания, а само собою, а все такие случаи издавна привык уже я почитать велениями самих небес и действиями пекущегося обо мне промысла божеского, и каковым последовать беспрекословно полагал я себе во всю жизнь мою за правило, то, подумав о том хорошенько и говоря сам себе, что я нимало не знаю, к чему, на что все сие делается, и почему знать, может быть, промысл божеский и действительно предпринимает со мною что–нибудь особливое, и решился наконец, благословясь, последовать делаемому мне призыву охотно, и с того же дня приступил к приуготовлению себя к возвращению в милое и любезное отечество и ко вступлению в новую должность.

 Меня спустили в тот же день из канцелярии и уволили от должности, которую я исправлял до того столько лет сряду и уже так к ней привык, что не хотел с нею и расстаться, и как начался уже тогда февраль и времени до последнего пути оставалось уже не много, то спешил я воспользоваться оным и, пришед на квартиру, начал помышлять о всех нужных приуготовлениях как к отъезду, так и к экипированию себя хотя излегка, на первый случай, и так, чтоб мне было, по крайней мере, в чем к генералу моему явиться и исправлять свою должность.

 Но не успел я тут в подробности о том подумать, что и что мне было необходимо надобно и без чего не можно мне было никак обойтись, как ужаснулся я, увидев, что вещей сих набралось великое и такое множество, что на покупку и исправление половины оных у меня тогда не доставало денег. Надобна была мне добрая лошадь, надобно было седло со всем прибором, надобен был когда не два, так, по крайней мере, один новый кавалерийский и уже синий мундир, надобно было несколько пар добрых сапогов, надобны были серебряные шпоры и шляпа, надобен богатый золотой шарф и прочее. Сверх того, нужно было поставить повозку на сапоги и искупить разные другие нужные для столь долгого путешествия вещи, да и для дорожных издержек потребны были деньги. А наконец, и с самим хозяином за кормление меня более года нужно было расплатиться, и на все сие по смете моей требовалась немалая сумма, но у меня и половины ее не было, и я не знал, где мне тогда было взять оную; ибо что касается до содержания себя в Петербурге и до тамошних еще множайших издержек, то надеялся я нужные деньги к тому выписать туда и получить из деревни, а до того времени не сомневался, что одолжит меня и генерал заимообразно, а чтоб могли сии поспеть туда к моему приезду, то с первою же почтою послал я письмо о том через Москву к живущему в деревне дяде моему родному и просил его истребовать от приказчика моего сколько можно более денег и перевезти ко мне чрез кого–нибудь в Петербург.

 Итак, не зная, где взять нужные для тогдашнего времени деньги, взгоревался я неведомо как; но каким же удовольствием поразился я, когда открывшись в том старшему из слуг своих был от него, против всякого чаяния и ожидания моего, утешен и успокоен. «Вот какая беда! — сказал он мне. — Денег! да сколько вам их, сударь, надобно?» — «По меньшей мере, рублей сто, Яков!» — сказал я. «И, барин! — подхватил он. — Так не извольте, сударь, тужить о том и горевать, у меня целых полтораста есть, что мне с ними делать? возьмите их, сударь, и употребляйте, на что вам угодно, а мне когда–нибудь их отдадите уже, а теперь на что мне они».

 Не могу никак изобразить, сколько много обрадовал он меня сим предложением и сколь чувствительно мне было в тогдашней моей нужде сделанное им мне сими деньгами вспоможение! Никогда не забуду я сей его услуги, которая меня тогда сколько обрадовала, столько и удивила, ибо я никак не знал и никак не думал, чтоб у него могло быть столько денег. При вопрошении ж моем, где бог ему послал такое множество оных, сказал он мне: «Где! да разве не изволили, сударь, знать, что я, стоючи на особливой квартире, во все время бытности нашей здесь переторговывал лошадьми и, покупая оных у наших русских извозчиков дешевою ценою, продавывал их здешним прусским мужикам с барышишком, иногда довольно большим, иногда маленьким, как случится; а как я не пью и не мотаю, то не только содержал себя сам во все сие время барышами, не требуя от вас себе ни полушки, но вот сколько и скопил себе еще их по милости вашей. А как я, сударь, и сам ваш, то извольте их взять, и я рад, что они у меня на сию пору случились».

 Я не мог, чтоб не расхвалить его за бережливость, и благодарил искренно за его важную услугу. С меня свалилась тогда власно как гора некая, и как у меня с сими сделалось тогда денег довольно на все надобности, то в миг закипело все и все. Тотчас поспел у меня мундир, тотчас и все прочее, и осталось еще довольно их на расплату и на дорогу.

 Не менее удивил меня и старик, мой хозяин, которому весьма охотно хотел я заплатить как за кормление меня и поение чаем и кофеем, так и за мытье моего и употребление его белья. Он и старушка, его жена, руками и ногами воспротивились тому, как я принес им целые пригоршни рублей и просил их, чтоб они взяли за них сколько им угодно. «Сохрани нас от того боже, — закричали они, — чтобы мы взяли с вас, г. капитан, хоть один грош за кушанье и прочее. Мы никак не разорились от того, и нам было сие совсем нечувствительно, а мы и без того так довольны вами, что не можем вам никак того изобразить. Если б стояли у нас не вы, а кто–нибудь иной из ваших, то чего бы не было с нами и с детьми нашими. Мы несчастные бы были люди и не того б могли лишиться. Нет! нет! бога ради! Возьмите это назад и не обижайте нас этим. Нас бог пропитает и без того, а вам сгодятся они на дорогу. Путь дальний, и до Петербурга отсюда неблизко; а нам дозвольте иметь то удовольствие, что мы услужили вам за всю вашу дружбу и благоприятство к нам сею безделкою». Что мне было тогда делать? Я сколько ни старался их уговорить, чтоб они сколько–нибудь взяли, но они не согласились никак на то, и так меня добродушием своим растрогали, что я со слезами на глазах обнял обоих старичков и изъявлял им мою чувствительность и благодарность, а они не преминули поступить и далее, но перед отъездом не только наготовили мне всякой провизии на дорогу, но перемыли и перечинили все мое белье, а которое показалось им худо, то тайком переменили и добавили недостававшее своим, и просили слугу моего, чтоб мне о том не сказывать.

 Вот каких добродушных, честных и благородных людей случалось мне иметь у себя хозяевами; но надобно сказать и то, что были они не пруссаки, а природные швейцарцы.

 Подобное же почти тому происходило, когда я пред отъездом в последний раз пришел к учителю своему г. Вейману прощаться. Не могу изобразить, с каким сожалением он со мною расставался и с каким усердием желал, чтоб я был счастлив и благополучен. Я хотел также возблагодарить его за все его труды и старание, прося принять от меня сверточек червонцев; но он ни под каким видом на то не согласился, как я и ожидал того, и насилу преклонил я принять в подарок от меня калмыцкий тулуп, который купил я у наших приезжих русских купцов, да и сей убедил я его принять только тем, что уверил его, что он у меня не купленный, а присланный ко мне из деревни, и что прошу его принять только для того, чтоб, нося его, мог он вспоминать об ученике своем. Он расцеловал меня за то и простился, утирая слезы, текущие из глаз его. Так свыклись было мы с ним, и столь много любил он меня всегда.

 Наконец, как все было уже исправлено и к отъезду готово, то, раскланявшись с генералом, от которого, по краткости времени, не видал я ни худа ни добра, пригласил я к себе всех своих друзей и знакомых, и, поподчивав их на прощанье хорошенько разными винами и прочим, чем мог, распрощался я со всеми ими и с плачущими добродушными хозяевами, отправился наконец в путь свой.

 Не могу никак изобразить, с какими чувствованиями выезжал я из сего города и как распращивался со всеми улицами, по которым я ехал, и со всеми знакомыми себе местами. Вся внутренность души моей преисполнена была некакими нежными чувствами, и я так был всем тем растроган, что едва успевал утирать слезы, текущие против хотения из глаз моих. Меньший из гг. Олиных, наших юнкеров, и сотоварищ мой г. Садовский решились проводить меня до самых ворот города. Оба они более всех меня любили, и обоих их почитал я наилучшими своими друзьями. Чего и чего не говорили мы с ними в сии последние минуты, и каких уверений не делали мы друг другу о продолжении любви и дружества нашего! Я условился с обоими ими переписываться из Петербурга и сдержал свое слово в рассуждении первого. Что ж касается до г. Садовского, то небу угодно было лишить его жизни прежде, нежели мог он получить и первого письма моего к себе из Петербурга. Он занемог через несколько дней после моего отъезда, и жестокая горячка похитила у меня сего друга и переселила в вечность. Мы расстались тогда с ним и г. Олиным, смочив взаимно лица наши слезами, и я всего меньше думал, что прощаюся с первым уже навеки.

 Как скоро отъехал я версты две от города и взъехал на знакомый мне холм, с которого можно было город сей не впоследния видеть, то, предчувствуя, что мне его никогда уже более не видать, восхотелось мне еще раз на него хорошенько насмотреться. Я велел слуге своему остановиться и, привстав в кибитке своей, с целую четверть часа смотрел на него с чувствиями нежности, любви и благодарности. Я пробегал мыслями все время пребывания моего в нем, воспоминал все приятные и веселые дни, препровожденные в оном, исчислял все пользы, приобретенные в нем, и, беседуя с ним душевно, молча говорил: «Прости, милый и любезный град, и прости навеки! Никогда, как думать надобно, не увижу я уже тебя боле! Небо да сохранит тебя от всех зол, могущих случиться над тобою, и да излиет на тебя свои милости и щедроты. Ты был мне полезен в моей жизни, ты подарил меня сокровищами бесценными, в стенах твоих сделался я человеком и спознал самого себя, спознал мир и все главнейшее в нем, а что всего важнее — спознал творца моего, его святой закон и стезю, ведущую к счастию и блаженству истинному. Ты воззвал меня на сей путь священный и успел уже дать почувствовать мне все приятности оного. Сколько драгоценных и радостных минут проводил я, уже в тебе! Сколько дней, преисполненных веселием, прожито в тебе мною, град милый и любезный! Никогда не позабуду я тебя и время, прожитое в недрах твоих! Ежели доживу до старости, то и при вечере дней моих буду еще вспоминать все приятности, которыми в тебе наслаждался. Слеза горячая, текущая теперь из очей моих, есть жертва благодарности моей за вся и все, полученное от тебя! Прости навеки!»

 Сказав сие и бросившись в кибитку, велел я слуге своему продолжать путь свой, и хотя более уже не мог его видеть, но мысли об нем не выходили у меня из головы во весь остаток дня того.

 Таким образом выехал я наконец из Кенигсберга, прожив в оном целые почти четыре года и снискав в нем себе действительно много добра истинного, а что всего для меня приятнее было, то выехал с сердцем, не отягощенным горестию, а преисполненным приятными и лестными для себя надеждами. Ибо хотя бы ничего дальнего со мною не последовало, так веселило меня и то уже несказанно, что я ехал не в полк и не на войну, но возвращался в свое отечество, которое за короткое пред тем время не надеялся и увидеть когда–нибудь. Мысль сия, также воображение, что ехал я служить в столицу, где иметь буду случая видеть государя, двор и все знаменитейшее в свете, услаждали много все трудности тогдашнего путешествия моего и делали мне оное вдвое приятнейшим.

 Впрочем, ехать нам было тогда и хорошо и дурно, ибо как выехал я уже в начале марта, а именно 4–го числа сего месяца, и поехал к Мемелю прямою зимнею дорогою, так называемым Нерунгом, или тою длинною пустою песчаною косою, которая, начавшись неподалеку от Кенигсберга простирается до самого Мемеля, и, отделив собою часть моря, составляет славный Курский Гаф, или Мемельский залив морской, то не везде находили мы снег, но в иных местах принуждены были тащиться по голому песку и раскаиваться в том, что поехали сею дорогою. А как на другой день дошло до того, что нам надобно было переезжать помянутый Курский Гаф, или залив морской, поперек по льду, то раскаяние наше увеличилось еще и более. Залив сей хотя и был по жестокости тогдашней зимы покрыт льдом и снегом, но как лед сей далеко не таков толст и крепок был, как на реках, то переезжать по нем через залив всегда было не без опасности, и тем паче, что то и дело делались на нем превеликие трещины и вода, выступая из–подо льда, разливалась иногда на знатное расстояние по поверхности оного. Я не прежде о том узнал, как уже въехавши на оный и тогда, когда поздно было уже возвращаться. И как шириною в сем месте был оный залив более десяти верст, и дорожка проложена чрез него узенькая и во многих местах едва приметная, было же тогда уже перед вечером, как мы чрез него пустились, то истинно души во мне почти не было до тех пор, покуда мы его не переехали.

 Во многих местах принуждены мы были не ехать, а тащиться по напоившемуся водою глубокому снегу, во многих других ехать по воде и столь инде глубокой, что я того и смотрел, что мы где–нибудь либо проломимся и пойдем на морское дно со всею повозкою своею, или огрязнем так, что нам и выдраться будет не можно и мы всю пожить свою подмочим и попортим. А раза два и действительно мы так огрязли, что промучились более часа и насилу выбрались. К вящему несчастию, не случилось тогда никаких других ездоков, ни встречных, ни попутных, и в случае несчастия не могли мы ожидать ни от кого помощи; приближающиеся же сумерки нагоняли на нас еще более страха и ужаса. Я сидел ни жив ни мертв в своей повозке и, сжав сердце, крепился, сколько мог, чтоб не оказать пред людьми своими уже непомерной робости, а во внутренности своей призывал бога и всех святых себе на помощь. Но все мое твердодушие исчезло, как приехали к одному месту, чрез которое не знали как и перебраться. Трещина была тут превеликая и столь широкая, что лошадям надобно было чрез нее перепрыгивать, а выступившая по обеим сторонам вода была почти на поларшина глубиною. Увидев сие, не только я, но и люди мои оробели совершенно, и все мы не знали, что делать и начать. Что касается до меня, то я перетрусился всех более, и как вода была ни глубока и как было ни холодно, но решился выттить из кибитки и переходить по воде чрез трещину пешком, а вместе со мною пересигнул ее и мой Абрашка; что ж касается до Якова, то сей, перекрестясь и надеясь на доброту лошадей, пустился прямо чрез нее на отвагу и был столь счастлив, что переехал ее благополучно, и ни одна лошадь не оступилась, но все пересигнули чрез нее, не зацепившись, и перетащили повозку, как она ни грузна была. Я не вспомнил тогда сам себя от радости, крестился и благодарил бога, что перенес он нас чрез опасное сие место благополучно, и позабыв горевать о том, что ноги мои были почти по колена обмочены и зябли немилосердно. Я скинул скорей сапоги с себя и, укутав их в шубу, старался как можно посогреть их. Но, по счастию, было тогда не далече уже от берега и от селения, на берегу оного сидевшего. Мы поспешили туда как можно, но не прежде приехали, как уже в самые сумерки, и рады были неведомо как, что нашли для переночевания себе спокойную и теплую квартиру, где могли мы отогреться и дать отдохнуть выбившимся почти из сил лошадям нашим.

 Переночевав тут и позабыв все опасности, пустились мы в последующий день далее и доехали до города Мемеля, а было это уже 7го марта, а на другой день, переехав узкий уголок Жмудии, отделяющий Пруссию от Курляндии, въехали в оную и, продолжая благополучно путь, доехали 12го числа до столичного курляндского города Митавы. Как в сем месте никогда еще мне бывать не случилось, то смотрел я с особливым любопытством на сие древнее обиталище курляндских герцогов и жилище прежде бывшей нашей императрицы Анны Ивановны, а особливо на опустевший огромный тамошний замок, или дворец, построенный Бироном, и о котором молва носилась, что была в нем некогда целая комната, намощенная вместо пола установленными сплошь на ребро рублевиками. Правда ли то или нет, того уже не знаю, но как бы то ни было, то мог ли я тогда воображать себе, что доживу до такого времени, в которое сей замок оправится, и что будет в нем некогда иметь убежище себе несчастный и выгнанный из отечества король французский, и что мы его на своем коште тут содержать будем.

 Отправившись из Митавы, доехали мы 13го числа и до границ любезного отечества нашего. Не могу изобразить, с какими особыми чувствиями въезжал я в сии милые пределы и с каким удовольствием смотрел я на места, которые памятны и знакомы были мне от самого даже малолетства. Я благодарил бога, что вывел меня цела из войны бедственной и опасной и возвратил благополучно в земли, принадлежащие уже России, и в тот город, где покоился прах деда моего. Я благословлял его мысленно, пожелал ему дальнейшего покоя и, продолжая путь, замышлял было отыскать ту мызу, где оставлены были некоторые из моих пожитков и ящик с книгами, в то время, когда выходили мы в поход в Пруссию, но как не нашел вскорости никого, кто б меня туда проводить мог, а притом сомневался, чтоб мне без того человека оные отдали, которые отдавал тогда их, а сделавшаяся оттепель устрашала меня скорою распутицею, то, поспешая моею ездою, поклонился я в мыслях бедным своим пожиточкам и книгам и, пожелав ими владеть тем, у кого они были, поехал далее.

 В городе Вальмерах, куда приехал я 15–го марта, съехался я, к превеликому удовольствию моему, с другом и знакомцем своим Иваном Тимофеевичем Писаревым, самым тем, о котором упоминал я уже прежде и с которым познакомился я в Кенигсберге. Он возвращался также из Пруссии, но пробирался уже в Москву и в свою деревню, ибо был уже отставлен. Я завидовал почти ему в том и считал его счастливым, что едет уже на покой в деревню, и воздохнул о себе, не зная, когдато то же будет и со мною. Впрочем, как надлежало ему более ста верст ехать по одной со мною дороге, то рад я был очень его сотовариществу. Я уже упоминал, что был он человек любопытный, охотник до чтения книг, а особливо до благочестия относящихся, и довольно начитанный, и как само сие в Кенигсберге нас спознакомило и с ним сдружило, то для лучшего и веселейшего препровождения в езде времени условились мы пересесться и ехать с ним в одной повозке, дабы тем удобнее было нам между собою разговаривать. И чего и чего мы тогда с ним не говорили! Словом, разговоры были у нас с ним о разных и все важных материях беспрерывные, а за ними и не видали мы почти дороги.

 Наконец расстались мы с ним, препроводив в дороге несколько дней вместе и не только возобновив, но утвердив еще более между собою дружество. Он, услышав, куда и зачем я еду, и будучи меня гораздо старее и в свете опытнее, не оставил снабдить меня многими добрыми и полезными советами, и я обязан ему за то довольно много.

 Вскоре после того доехал я до Дерпта, а потом до Нарвы, и, будучи чрез всю Лифляндию и Эстляндию, по самой той дороге, по которой несколько раз во время младенчества и малолетства моего хаживали мы с полком нашим, напоминал все тогдашние времена и, узнавая многие места и почтовые дворы, в которых мы с покойным родителем моим стаивали, взирал на них с некаким приятным чувствованием и удовольствием особливым. В особливости же растроган я был тем местом в Дерпте, где я в первый раз в жизни расставался с моею матерью и которое было мне очень памятно; а на Нарву, зная уже всю историю оной и что с нею в прежние времена происходило, не мог я смотреть без особливого чувствования и приятного любопытства.

 Наконец 24–го числа марта и почти в самую половодь доехал я благополучно до Петербурга. Но как с сего времени начинается новый и достопамятнейший период моей жизни, то, отложив говорить о том до письма будущего, теперешнее сим кончу, сказав вам, что я есмь ваш и прочая.

(7 нояб. 1801).

КОНЕЦ ВОСЬМОЙ ЧАСТИ

 

Часть девятая

ИСТОРИЯ МОЕЙ ПЕТЕРБУРГСКОЙ СЛУЖБЫ

Сочинена 1800 года, переписана 1805 года

В ПЕТЕРБУРГЕ

ПИСЬМО 91–е

 Любезный приятель! Описав в предследующих письмах и в последних частях собрания оных всю историю моей военной службы и достопамятного моего пребывания в Пруссии и жительства в Кенигсберге, приступлю теперь к сообщению вам моей петербургской службы, которая не может почтена быть военною, а была особливая, и хотя кратковременная, но по многим отношениям не менее достопамятная, как и военная.

 Продолжалась она во все время царствования императора Петра III — время, которое в истории всех земель, а особливо нашего отечества, останется навеки достопамятным.

 И как мне почти всему происходившему тогда у нас в Петербурге случилось быть самовидцем, и многие происшествия и обстоятельства у меня еще в свежей памяти, то, может быть, известия и описания оным или, по крайней мере, всего того, что случилось мне тогда самому видеть и узнать, будет для вас и для тех из потомков моих, коим случится читать сии письма, не менее интересно и любопытно, как и все прежние, к чему теперь и приступлю.

 В последнем моем письме остановился я на том, что приехал из Кенигсберга в Петербург, а теперь, продолжая повествования мое, прежде всего замечу, что случилось сие накануне самого Благовещения и что въезжал я в сей город с чувствиями особливыми и такими, которые никак изобразить не могу, — вам, известно уже, по какому случаю и зачем я тогда ехал в сию столицу.

 Я поспешил к прежнему своему начальнику, генерал–аншефу Корфу, отправлявшему тогда должность генерала–полицеймейстера в Петербурге, и ехал для служения при нем флигель–адъютантом, в которую должность угодно было ему меня избрать и от военной коллегии истребовать, ибо в тогдашние времена имели все генералы право в штаты свои выбирать кого они сами похотят, и военная коллегия обязана была беспрекословно давать им оных и выписывать их откуда бы то ни было, а таким точно образом истребован и выписан был и я.

 Не успел я, приблизившись к Петербургу, усмотреть впервые золотые спицы высоких его башень и колоколень, также видимый издалека и превозвышающий все кровли верхний этаж, установленный множеством статуй, нового дворца Зимнего, который тогда только что отделывался, и коего я никогда еще не видывал, как вид всего того так для меня был поразителен, что вострепетало сердце мое, взволновалась вся во мне кровь и в голове моей, возобновись помышления обо всем вышеупомянутом, в такое движение привели всю душу мою, что я, вздохнув сам в себе, мысленно возопил:

 — О град! Град пышный и великолепный!.. Паки вижу я тебя! Паки наслаждаюсь зрением на красоты твои! Каков–то будешь ты для меня в нынешний раз? До сего бывал ты мне всегда приятен! Ты видел меня в недрах своих младенцем, видел отроком, видел в юношеском цветущем возрасте, и всякий раз не видал я в тебе ничего, кроме добра! Но что–то будет ныне? Счастием ли каким ты меня наградишь, или в несчастие ввергнешь? И то и другое легко может быть! Я въезжаю в тебя в неизвестности сущей о себе! Почему знать, может быть, ожидают уже в тебе многие и такие неприятности меня, которые заставят меня проклинать ту минуту, в которую пришла генералу первая мысль взять меня к себе; а может быть, будет и противное тому, и я минуту сию благославлять стану?

 Сими и подобными собеседованиями с самим собою занимался я во все время въезжания моего в Петербург. Но, наконец, одна духовная ода славного и любимого моего немецкого пиита Куноса, ода, которую во всю дорогу я твердил наизусть и которая, начинаясь сими словами: «Есть Бог, пекущийся обо мне, а я, я смущаюсь и горюю и хочу сам пещися о себе», неведомо как много ободряла и подкрепляла меня при смутных обстоятельствах тогдашних — прогнала и рассеяла и в сей раз, как вихрем прах, все смутные помышления мои и произвела то, что я въехал в город сей с спокойным и радостным духом.

 Мое первое попечение было о том, чтобы приискать себе на первый случай какую–нибудь квартирку, ибо прямо к генералу во двор в кибитке своей мне не хотелось. Я хотя и не сомневался в том, что должен буду жить в его доме, однако все–таки хотелось мне, на первый случай обострожиться где–нибудь поблизости его на особой квартирке и явиться к нему не рохлею дорожным, а убравшись и снарядившись.

 И потому, по приближении к дому его, бывшему на берегу реки Мойки, велел я квартирки себе поискать, а по счастию и нашли мне ее тотчас, хотя наипростейшую, но довольно уже изрядную и такую, что как после оказалось, что я мыслях своих обманулся и мне в генеральском доме поместиться было негде, и я должен был стоять на своей квартире, то я на ней и остался и стоял до самого моего выезда из Петербурга, будучи в особливости доволен тем, что она была близко от дома генеральского и притом не дорогая.

 На другой день, и как теперь помню, в день самого Благовещения, вставши поранее, и желая застать генерала еще дома, и убравшись получше, и надев свой новый кавалерийский мундир, пошел я к генералу явиться и, пришед в дом, старался прежде всего распроведать, где б мне можно было найтить господина Балабина.

 Меня провели к нему в другие маленькие хоромцы, бывшие на дворе, и он не успел меня завидеть, как бежал ко мне с распростертыми руками, говоря:

 — Ах! Друг ты мой сердечный, Андрей Тимофеевич! Как я рад, что ты, наконец, к нам приехал; мы в прах тебя уже заждались и не знали, что о тебе думать, — боялись, что не сделалось ли уже чего с тобою при теперешней половоди! Ну, скажи же ты мне, мой друг!.. — продолжал он, меня обнимая и много раз целуя. — Все ли ты здорово и благополучно ехал? Все ли живы и здоровы наши кенигсбергские друзья и знакомцы? Как они поживают и помнят ли меня?

 — Все, все хорошо и слава Богу! — отвечал я. — И кенигсбергские наши все живы и здоровы, все вас по–прежнему еще любят и все велели вам кланяться.

 — Ну пойдем же, мой друг, пойдем к генералу, — подхватил он. — Он будет очень рад, тебя увидев, и у нас не было дня, в который бы мы с ним о тебе не говорили.

 — Хорошо, — сказал я и пошел за ним, туда меня поведшим.

 Мы нашли генерала в его кабинете, чешущего волосы и убирающимся, с стоящим перед ним секретарем полицейским и держащим под мышкою превеликий пук бумаг.

 Не успел генерал увидеть вошедшего меня в комнату свою, как, обрадовавшись, возопил он:

 — Ах! Вот и ты, Болотов! Слава, слава Богу, что и ты приехал! Мы взгоревались было уже о тебе, мой друг! Как это ты по такой распутице ехал? Поди, поди, мой друг, и поцелуемся…

 Я подбежал к нему и, будучи крайне доволен столь ласковым его приемом, благодарил его за оказанную им мне милость.

 — Не за что! Не за что! — подхватил он. — А я сделал то, чем тебе был должен. Ты заслужил то, чтоб нам тебя помнить, и я очень рад, что мог тебе сделать сие маленькое, на первый случай, благодеяние. Поживем, мой друг, еще вместе, и я не сомневаюсь, что ты, по прежней дружбе и по любви своей ко мне, постараешься и ныне поступками и поведением своим оправдать хорошее мое о тебе мнение.

 Я кланялся ему и уверял, что употреблю все силы и возможности к тому, чтоб заслужить дальнейшее его к себе благоволение и милость.

 — Хорошо, мой друг! — подхватил он. — Я и не сомневаюсь в том; но скажи же ты мне теперь, как поживали вы без меня в нашем любезном Кенигсберге? Довольны ли вы были Васильем Ивановичем? И что поделывали там хорошенького?

 Сие подало нам тогда повод к предлинному разговору. Он расспрашивал меня обо всем, а я рассказывал ему, что знал, и о чем ему более знать хотелось. Наконец спросил он меня, где же я остановился?

 — На квартире, — сказал я.

 — Но для чего же не ко мне прямо на двор взъехал? Мы нашли бы, может быть, местечко где б тебя поместить, хотя и тесненько, правду сказать, у меня в доме.

 Я обрадовался, сие услышав, ибо надобно сказать, что мне самому не весьма хотелось жить у него в доме и быть всегда связанным и по рукам, и по ногам, а на квартире надеялся я иметь сколько–нибудь более свободы, а потому и отвечал я, что могу стоять и на квартире.

 — Очень, очень хорошо! — подхватил он. — Но скажи, по крайней мере, не далеко ли она? И не будет ли тебе затруднения всякий день ко мне оттуда ездить?

 — Очень близко, — отвечал я, — и чрез несколько только дворов от вашего дома.

 — Всего лучше, — подхватил он, — но хороша ли и покойна ли она?

 — Хороша, ваше высокопревосходительство!

 — Ну, так, поживи же ты, мой друг, покуда на оной, а там мы уже посмотрим, а между тем о содержании своем нимало не заботься. Кушать ты здесь у меня кушай, а лошадей–то… небось, ты ведь на своих приехал?

 — На своих, — сказал я.

 — Лошадей–то можешь ты всех распродать; на что они тебе здесь? А оставь только одну, на которой тебе со мной ездить, да и той вели–ка ты брать корм с моей конюшни, а не покупай и не убычься. {В смысле — не траться.}

 Я благодарил его за сию милость, а генерал, начав осматривать между тем меня с ног до головы и увидев, что на мне не было шпор, сказал:

 — Жаль, что нет на тебе теперь шпор, а то хотел было я поручить тебе теперь же маленькую комиссию, и чтоб съездил ты на минутку во дворец.

 Я извинился в том, сказывая, что я пришел пешком и того не знал и что нет теперь со мною лошади.

 — Лошадь — безделица! — сказал он. — Ею бы мы тебя уже снабдили… но постой, — продолжал он, — шпоры–то есть и у меня излишние. Подай–ка, малый, мои маленькие серебряные господину Болотову!… А ты, мой друг, — обратись к одному полицейскому офицеру, продолжал он, — ссуди–ка нас, пожалуй, на несколько минут своею лошадкою, ей ничего не сделается, а послать–то мне очень нужно!

 — С превеликою радостью! — отвечал офицер, — лошадь готова! — и пошел приказывать подавать ее, а слуга между тем отыскивал шпоры, надевал их на мои ноги.

 Я стоял и, простирая ему свои ноги, мысленно заботился о том, как бы мне получше исполнить первое возлагаемое на меня дело. Упомянутый генералом дворец возмутил во мне весь дух мой: как не бывал я еще от роду никогда во дворце, то был он мне тогда так страшен, как медведь, и я не знал, как к нему и приступиться и подъехать.

 Но смущение мое еще более увеличилось, как между тем, как надевали на меня шпоры, генерал далее сказал:

 — Вот какое дело, зачем хотелось бы мне, чтоб ты, мой друг, во дворец съездил. Мне хочется, чтоб ты распроведал и узнал, что государь теперь делает и чем занимается?..

 Слова сии поразили и смутили меня еще более.

 — Вот тебе на! — говорил я сам в себе, — и первый блин уже комом, и не напасть ли сущая? Ну как это мне там и у кого распроведывать? Никого–то я там не знаю и ни к кому приступиться, верно не посмею! Ах! Какое горе!

 Говоря сим и подобным сему образом сам в себе, готовился было я прямо сказать генералу, что ком–миссию, поручаемую им мне, я, по новости своей, вряд ли могу еще исполнить, но, по счастию, он сам, взглянув не меня, смущение мое приметил и, власно как опомнившись, мне сказал:

 — Да, ведь вот еще! Ты, надеюсь, не бывал еще во дворце и ни положения его и ничего не знаешь?

 — Точно так, ваше высокопревосходительство! — подхватил я. — И когда ж мне еще и бывать? Я приехал вчера в вечеру и нигде еще не был.

 — Хорошо ж, — сказал он, — так я дам кого–нибудь тебя проводить и указать то заднее крылечко, к которому надобно тебе подъехать, а и там как поступить, дам тебе наставление.

 — Очень хорошо, — сказал я.

 — А вот каким образом, — продолжал он, — как взойдешь ты на сие крылечко и маленькие тут сенцы, то войди в двери налево и в маленький покоец. Тут найдешь ты стоящего часового и ты постой тут и подожди, покуда войдет какой–нибудь из придворных лакеев: и тогда попроси ты, чтоб вызвали к тебе искусненько Карла Ивановича Шпринтера, и вели–таки сказать ему, что ты прислан от меня к нему. И как он к тебе выйдет, то поклонись ему от меня, но смотри ж, говори с ним по–немецки, а не по–русски, и скажи, что я велел просить распроведовать о том, что теперь государь делает, и чем занимается, и весел ли он? И чтоб он дал чрез тебя мне знать о том, и буде он тебе прикажет тебе подождать, то подожди.

 — Хорошо! — сказал я и, взяв в проводники ординарца, поехал.

 Не могу изобразить вам, с какими чувствиями и подобострастием приближался я в первый сей раз к сему обиталищу наших монархов; мне казалось, что самые стены его имели в себе нечто величественное и священное, и если б не было со мною проводника, ведущего меня смело к крыльцу тому, то я не только бы не нашел оного, но и не посмел бы подъехать к нему; но тогда шел я как по–писанному и, нашед назначенный маленький покоец и в нем часового, попросил его, чтоб он показал, если войдет туда какой придворный лакей. И как мне не долго было дожидаться его, то по просьбе моей и вызван был ко мне Карл Иванович. Он был какой–то из придворных и, по всему видимому, такой, который мог свободно входить во внутренние царские чертоги, и не успел услышать от меня, чего генералу моему хочется, как сказал мне:

 — Подождите, батюшка, немножко здесь, я тотчас схожу и проведаю.

 И действительно, он, не более как минут через пять, опять ко мне вышел и велел Корфу сказать, что государь занимался тогда разговорами с господином Волковым, тогдашним штатс–секретарем и министром, и, как думать надобно, о делах важных, и что в сей день вряд ли он будет свободным, и притом был он все утро не гораздо весел. Я привез известие сие моему генералу, и он был исправлением порученной мне комиссии очень доволен, и как в самое то время докладывали ему, что был стол готов, то сказал он мне:

 — Пойдем же, мой друг, теперь и пообедаем, а там поди себе отдыхать с дороги, а ко мне приезжай уже завтра поутру.

 Я нашел у него стол, накрытый человек на двадцать, и множество людей в зале его дожидающихся. Мы тотчас сели за стол, и господин Балабин, севши подле меня, рассказал мне обо всех тут бывших. Были тут все мои новые сотоварищи, или разные штат его составляющие чиновники; были некоторые полицейские офицеры, из коих попеременно всегда бывал один при генерал и езжал всюду и всюду ординарцем и служил для рассылок по полицейской части; были некоторые кирасирские полку его офицеры; были иностранцы, коих содержал генерал на своем почти коште, были и посторонние; и я узнал, что генерал жил тогда в Петербурге, хотя далеко не такт, пышно и весело, как в Кёнигсберге, но стол был у него всегда открытый и хороший, и всегда накрывался приборов на двадцать и более, несмотря хотя, когда генерал не обедал дома, а где–нибудь в гостях, или во дворце у государя.

 По окончании стола, как скоро генерал ушел в свою спальню для отдохновения, а мы все остались еще в зале, то обступили меня все, штат генеральский составляющие, и г. Балабин, как наш генеральс–адютант, разсказывал мне обо всех, кто они таковы, и рекомендовал меня из них каждому.

 Был тут наш обер–квартермистер Ланг, был обер–аудитор Ушаков, был генеральский приватный секретари. Шульц, и наконец сотоварищ мой, другой флигель–адютант князь Урусов — все они были люди совсем еще мне незнакомые, но все люди добрые, ласковые, все ласкалися ко мне всячески, и все старались со мною познакомиться. Я соответствовал им тем же и рекомендовал себя всякому в дружбу.

 Но ни с кем так я скоро не познакомился и не сдружился, как с помянутым генеральским секретарем, господином Шульцом. Был он человек молодой, хорошего поведения и притом студировавший в университетах и довольно ученый.

 Он не успел узнать, что я говорю по–немецки и охотник к наукам, как тотчас прилепился ко мне, вступил со мною в разные разговоры, повел меня в свои комнаты, в которых он жил в доме генеральском, показывал мне маленькую свою библиотечку и, увидев меня крайне любопытным и все книги его, которых–таки было довольно, с великою жадностью пересматривающего, предлагал мне ее к услугам и уверял, что он за удовольствие почтет, если я всегда, когда мне будет досужено, посещать его стану в сих комнатах и праздное время препровождать с ним вместе: чем я и доволен был в особливости, и впоследствии времени подружившись с ним короче, и действительно всегда, когда мне только было можно, ухаживал к нему и там с лучшим удовольствием провождал время, нежели в передней генеральской, где мы обыкновенно сиживали, дожидаясь ежеминутно повелений от генерала, и нередко в праздности, не без скуки и зеваючи, время по несколько часов иногда провождали.

 Из всех наших штатских сей секретарь жил только один в генеральском доме, а прочие все также, как и я, стояли на своих квартирах; для него же отведены были два покойца на другом конце дома, который и весь был не слишком велик, поземный деревянный, и стоял на берегу реки Мойки, в недальнем расстоянии от тогдашнего дворца. Что касается до сего императорского дома; то был тогда также деревянный и не весьма хотя высокий, но довольно просторный и обширный, со многими и разными флигелями. Но дворец сей был не настоящий и построенный на берегу Мойки, подле самого полицейского моста, на самом том месте, где воздвигнут ныне огромный и великолепный дом для дворянского собрания или клуба. Он был временный и построен тут для пребывания императорской фамилии на то только время, покуда строился тогда большой Зимний дворец, подле адмиралтейства, на берегу Невы реки, который, существуя и поныне, был обиталищем великой Екатерины, и который тогда только что отстраивался, и говорили, что государь намерен был вскоре переходить в оный.

 В сем–то деревянном дворце препроводила последние годы жизни своей и скончалась покойная императрица Елисавета Петровна.

 О кончине ее носились тогда разные слухи, и были люди, которые сомневались и не верили тому, что сделавшаяся у ней и столь жестокая рвота с кровью была натуральная, но приписывали ее некоему сокровенному злодейству, и подозревали в том как–то короля прусского, доведенного последними годами войны до такой крайности и изнеможения, что он не был более в состоянии продолжать войну и полугодичное время, если 6 мы по–прежнему имели в ней соучастие. Письмо друга его, маркиза д'Аржанса, писанное к нему в то время, когда находился он в руках наших, и то таинственное изречение в оном, что голландскому посланнику, случившемуся тогда быть в Берлине, удалось сделать ему королю такую услугу, за которую ни он, ни все потомки его не в состоянии будут ему довольно возблагодарить, и уведомление о которой не может он вверить бумаге, — было для многих неразрешимою загадкою и подавало повод к разным подозрениям. Но единому Богу известно, справедливы ли были все сии подозрения, или совсем были неосновательны.

 Но как бы то ни было, но мы лишились монархини сей не при старых еще ее летах, и прежде нежели все мы думали и ожидали. И как она была государыня кроткая, милостивая и человеколюбивая и всех подданных своих как мать любила, а сверх того и во все почти двадцатилетнее время благополучного ее царствования, Россия наслаждалась вожделеннейшим миром и благоденствием, то и сама любима была искренно всеми ее подданными и не было никого из них, кто б не жалел о ее рановременной кончине. Самые иностранные почитали ее и писатели их приписывали ей многие похвалы и описывали характер ее следующими чертами:

 «Роста была она, говорили они, нарочито высокого и стан имела пропорциональный, вид благородный и величественный; лицо имела она круглое, с приятною и милостивою улыбкою, цвет лица белый и живой, прекрасные голубые глаза, маленький рот, алые губы, пропорциональную шею, но несколько толстоватые длани, а руки прекрасные. Когда случалось ей одеваться в мужское платье, что обыкновенно делывала она в день учреждения своей гвардии, то представляла собою очень красивого и статного мужчину, имеющего героическую походку, сидящего прекрасно на лошади и танцующего с приятностию. Внутренние ее душевные дарования были не менее благородны и изящны. Она имела живой и проницательный ум и столь хороший рассудок, что обо всем могла говорить с основательностию и охотно разговаривала. Кроме природного своего языка, говорила она и разными иностранными, в особливости же могла хорошо изъясняться на немецком и французском языке, а разумела и италианский. О благоразумном и осторожном поведении ее свидетельствуют поступки ее тогда, когда была она, но кончине императора Петра II, исключена от наследства. Благоразумие ее подкреплялось мужественным постоянством и героическою смелостию. Она знала, как по правилам правосудия наказывать виновных, так по правилам благоразумия прощать оных, а невинных избавлять от наказания. Религия производила в ней глубокие впечатления собою. Она была набожна без лицемерства и уважала много публичное богослужение. Одежда ее и убранства, также ее пиршества, изъявляли хороший ее вкус. Она любила науки и художества, а особливо музыку и живописное искусство, и потому собрала множество наипрекраснейших картин. Великодушие се сердца и признательность к верным ее служителям не мог никто довольно выхвалить. Коротко, она была образцовая монархиня, в которой соединены были все свойства великой государыни и правительницы, хвалы достойной».

 Вот какими чертами изображали иностранные характер сей монархини. Из россиян же некоторые приписывали ей уже более слабости и мягкости в правлении, нежели сколько иметь бы надлежало и утверждали, что от самого того во время правления се вкралось в государство множество всякого рода злоупотреблений, и что некоторые из них пустили столь глубокие коренья, что и помочь тому и истребить их было уже трудно, что отчасти некоторым образом было и справедливо, а особливо относительно до последних годов ее правления.

 Но как бы то ни было, но сожаление о кончине ее было всеобщее, и тем паче, что все как–то не великую надежду возлагали на ее наследника, и ожидали от него не столько добра, сколько неприятного, что, к истинному сожалению, и действительно оказалось.

 Впрочем, но кончине и спустя дней двадцать и погребена была со всею подобающею и приличною такой великой монархине пышною церемониею, в Петропавловском соборе, где покоился прах великого ее родителя; однако я всего того уже не застал и все сие было уже кончено прежде, нежели я доехал до Петербурга.

 Теперь следовало бы мне сказать вам что–нибудь и о тогдашнем новом нашем государе и ее наследнике и прежде продолжения моей истории изобразить хотя вскользь характер и сего монарха, а потом хотя вкратце пересказать вам то, что происходило в Петербурге со времени начала вступления на престол его до моего приезда; но как материи сей наберется на целое письмо, а сие достигло уже до обыкновенной своей величины, то отложил я то до письма будущего, а теперешнее окончу, сказав вам, что я есмь, и прочая.

ПИСЬМО 92

 Любезный приятель! В последнем моем письме остановился я на том, что хотел вам пересказать все то, что известно было мне о характере нового тогдашнего нашего императора, и о происшествиях, бывших до приезда моего в Петербург. И как все сие некоторым образом нужно для объяснения последующего описания моей истории, то я приступлю теперь к сему описанию.

 Всем известно, что был сей государь хотя и внук Петра Великого, но не природный россиянин, но рожденный от дочери его Анны Петровны, бывшей в замужестве за голштинским герцогом Карлом–Фридрихом, в Голштинии, и воспитанный в лютеранском законе, следовательно был природою немец, и назывался сперва Карлом–Петром Ульрихом.

 Сей голштинский принц был еще в 1742 году, и когда было ему только 11 лет от рождения, признаваем наследником шведского и российского престола, и получал уже от Швеции титул королевского высочества. Но как императрица Елисавета, будучи незамужнею, не имела никакого наследника, а сей принц был родной ее племянник, то избрав и назначив его по себе наследником, выписала его еще вскоре но вступлении своем на престол из Голштинии, и он был еще тогда привезен к нам в Россию. Тут, по принятии греческого закона, назван он Петром Федоровичем, и вскоре потом, а именно в 1744 году, совокуплен браком на выписанной также из Германии, немецкой ангальтцербской принцессе Софии Аугусте, названной потом Екатериною Алексеевною, от которого супружества имела она уже в живых одного только, рожденного в 1759 году, сына Павла.

 По особливому несчастию случилось так, что помянутый принц, будучи от природы не слишком хорошего характера, был и воспитан еще в Голштинии не слишком хорошо, а по привезении к нам в дальнейшем воспитании и обучении его сделано было приставами к нему великое упущение; и потому с самого малолетства заразился уже он многими дурными свойствами и привычками и возрос с нарочито уже испорченным нравом. Между сими дурными его свойствами было по несчастию его наиглавнейшим то, что он как–то не любил россиян и приехал уже к ним власно, как со врожденною к ним ненавистью и презрением; и как был он так неосторожен, что не мог того и сокрыть от окружающих его, то самое сие и сделало его с самого приезда уже неприятным для всех наших знатнейших вельмож и он вперил в них к себе не столько любви, сколько страха и боязни. Все сие и неосторожное его поведение и произвело еще при жизни императрицы Елисаветы многих ему тайных недругов и недоброхотов, и в числе их находились и такие, которые старались уже отторгнуть его от самого назначенного ему наследства. Чтоб надежнее успеть им в своем намерении, то употребляли они к тому разные пути и средства. Некоторые старались умышленно, не только поддерживать его в невоздержностях разного рода, но заводить даже в новые, дабы тем удобнее не допускать его заниматься государственными делами и увеличивали ненависть его к россиянам до того, что он даже не в состоянии был и скрывать оную пред людьми. К вящему несчастию не имел он с малолетства никакой почти склонности к наукам и не любил заниматься ничем полезным, а что и того было хуже, не имел и к супруге своей такой любви, какая бы быть долженствовала, но жил с нею не весьма согласно. Ко всему тому совокупилось еще и то, что каким–то образом случилось ему сдружиться по заочности с славившимся тогда в свете королем прусским и заразиться к нему непомерною уже любовью и не только почтением, но даже подобострастием самым. Многие говорили тогда, что помогло к тому много и вошедшее в тогдашние времена у нас в сильное употребление масонство. Он введен был как–то льстецами и сообщниками в невоздержностях своих в сей орден, а как король прусский был тогда, как известно, грандметром сего ордена, то от самого того и произошла та отменная связь и дружба его с королем прусским, поспешествовавшая потом так много его несчастию и самой

 Что молва сия была не совсем несправедлива, в том случилось мне самому удостовериться. Будучи еще в Кенигсберге и зашед однажды пред отъездом своим в дом к лучшему тамошнему переплетчику, застал я нечаянно тут целую шайку тамошних масонов и видел собственными глазами поздравительное к нему письмо, писанное тогда ими именем всей тамошней масонской ложи; а что с королем прусским имел тогда он тайное сношение и переписку, производимую чрез нашего генерала Корфа и любовницу его графиню Кейзерлингшу, и что от самого того отчасти происходили и в войне нашей худые успехи, о том нам всем было по слухам довольно известно; а наконец подтверждало сие некоторым образом и то, что повсеместная молва, что наследник был масоном, побеждала тогда весьма многих из наших вступать в сей орден и у нас никогда так много масонов не было, как в тогдашнее время,

 Но как бы то ни было, но всем было известно, что он отменно побил и почитал короля прусского. А сия любовь, соединясь с расстройкою его нрава и вкоренившеюся глубоко в сердце его ненавистию к россиянам, произвела то, что он при всяких случаях хулил и порочил то, что ни делала и не предпринимала императрица и ее министры. И как государыня сия с самого уже начала прусской войны сделалась как–то нездорова и подвержена была частым болезненным припадкам и столь сильным, что пи одни раз начинали опасаться о ее жизни, то неусумнился он изъявлять даже публично истинное свое расположение мыслей и даже до того позабывался, что при всех таких случаях, когда случалось нашей армии или союзникам нашим претерпевать какой–нибудь урон или потерю, изъявлял он первый мнимое сожаление свое министрам крайне насмехательным образом. Легко можно заключить, что таковые насмешки его и шпынянья неприятны были как министрам нашим, так и всем россиянам, до которых доходил слух об оном, и что такое поведение наследника престола производило в них боязнь и опасение, чтоб не произошли от того в то время печальные следствия, когда вступит он в правление и получит власть беспредельную.

 Опасение сие тем более обеспокоивало наших министров, что они предусматривали, что некоторые из них за недоброходство свое к нему будут жестоко от него тогда наказаны, а сие и побудило некоторых нз них известить императрицу обо всем беспорядочном житье и поведении ее племянника, о малом его старании учиться науке правления и о ненависти его к российскому пароду, и довели императрицу до того, что велено было отлучить его от всех государственных дел и не допускать более в конференцию, или тогдашний государственный совет. И как чрез то не оставалось ему ничего другого делать, как заниматься своими веселостьми, то и делался он к правлению от часу неспособнейшим. Итак, при сих обстоятельствах было ему совсем и невозможно узнать самые фундаментальные правила государственного правления и недоброходство министров нему было так велико, что они переменили даже весь штат при двере его и отлучили всех прилепившихся к нему слишком; так, что любимцы его подвергались тогда великой опасности, а все дозволенное ему состояло в том, что он выписал несколько своих голштинских войск и в подаренном ему от императрицы Ораниенбаумском замке занимался экзерцированием оных и каждую весну и лето препровождал в сообществе молодых и распутных офицеров.

 Со всем тем, как министры наши ни старались внушить императрице недоверие к ее племяннику, и как ни представляли, что от него совершенного опровержения всей российской монархии должно было ожидать и опасаться, но она не хотела никак согласиться на то, чтоб исключить его от наследства, но наказывала еще старающихся его от наследства отторгнуть и предпринимающих что–нибудь против его, без ее ведома и соизволения. Достопамятное и всю Россию крайним изумлением поразившее падение бывшего тогда великим канцлером и первым государственным министром графа Бестужева, министра всеми хвалимого и всею Европою высоко почитаемого и даже всеми иностранными дворами уважаемого, было тому примером и доказательством. Он пал при начале войны прусской, лишен был всех чинов и достоинств и сослан в ссылку в Сибирь (?) как величайший государственный преступник. В тогдашнее время никто не знал истинной несчастия его причины, и не могли все тому довольно надивиться; но после узнали вскорости, что сей министр, предусматривая малую способность наследника к правлению государственному и приметив крайнее отвращение его от нашей российской религии и все прочие его дурные качества и свойства, затевал, составив подложную духовную, исключить от престола законного наследника и доставить корону императорскую малолетному еще тогда его сыну, с тем, чтоб до совершенного возраста его управляла государством его мать, с некоторыми из вельмож знаменитейших и сенаторов, которые были к тому именно и назначены. И как все сие каким–то случаем было императрицею узнано и открыто, то и излила она за то гнев свой на Бестужева, и как выше упомянуто, наказала его за дерзость лишением всех чинов и ссылкою.

 Таким образом и осталось все на прежнем основании до самой кончины императрицыной, и она, как ни ласкалась надеждою, что наследник ее со временем исправится и сделается лучшим, но он продолжал беспрерывно жить и вести себя по–прежнему и провождать время свое в сообществе окружавших его льстецов и распутных людей, в невоздержностях всякого рода, и вступил наконец на престол с непомерною приверженностию к королю прусскому, с обожанием всех его обыкновений и обрядов, а особливо военных, с крайним отвращением к греческому исповеданию веры, с ненавистью и презрением ко всем россиянам и с дурным, извращенным сердцем.

 Совсем тем по некоторым делам, произведенным им в первые месяцы его правления, о которых упомянется ниже, можно было судить, что он от натуры не таков был дурен, но имел сердце наклонное к добру и такое, что мог бы он быть добродетельным, если б не окружен был злыми и негодными людьми, развратившими его совсем, и когда б но несчастию не предался он уже слишком всем порокам и не последовал внушаемым в него злым советам, более, нежели, сколько надобно было.

 Сии негодные люди довели его наконец до того, что он стал подозревать в верности к себе свою супругу. Они уверили его, что она имела соучастие в Бестужевском умысле, а потому с самого того времени и возненавидя он свою супругу, стал обходиться с нею с величайшею холодностию и слюбился напротив того с дочерью графа Воронцова и племянницею тогдашнего великого канцлера, Елисаветою Романовною, прилепясь к ней так, что не скрывал даже ни пред кем непомерной к ней любви своей, которая даже до того его ослепила, что он не восхотел от всех скрыть ненависть свою к супруге и к сыну своему, и при самом еще вступлении своем на престол сделал ту непростительную погрешность и с благоразумием совсем несогласную неосторожность, что в изданном первом от себя манифесте, не только не назначил сына своего по себе наследником, но не упомянул об нем ни единым словом.

 Не могу изобразить, как удивил и поразил тогда еще сей первый его шаг всех россиян, и сколь ко многим негодованиям и разным догадкам и суждениям подал он повод. Но всеобщие негодования сии увеличились еще более, когда тотчас потом стали рассеиваться повсюду слухи и достигать до самого подлого народа, что государь не Успел вступить на престол, как предался публично всем своим невоздержностям и совсем неприличным такому великому монарху делам и поступили, и что ом не только с помянутою Воронцовою, как с публичною своею любовницею, препровождал почти все свое время; но сверх того, в самое еще то время, когда скончавшаяся императрица лежала во дворне еще во гробе и не погребена была, целые ночи провождал с любимцами, льстецами и прежними друзьями своими в пиршествах и питье, приглашая иногда к тому таких людей, которые нимало недостойны были сообщества и дружеского собеседования с императором, как например: итальянских театральных некий и актрис, вкупе с их толмачами, из которых многие, приобретя себе великое богатство, вытащили потом с собою из государства в свое отечество; а что всего хуже, разговаривая на пиршествах таковых въявь обо всем и обо всем, и даже о самых величайших таинствах и делах государственных.

 Все сие и предпринимаемое к самое тоже время скорое и дружное перековеркивание всех дел и прежних распорядков, а особливо преобразование всего поиска и переделывание всего, до воинской службы относящегося, на прусский манер, и явно оказуемая к тогдашнему нашему неприятелю, королю прусскому, приверженность и беспредельное почтение и ко всему прусскому уважение, приводило всех в неописанное изумление и негодование; и я не знаю, что воспоследовало б уже и тогда, если б не поддержал он себя несколько оказанными в первые дни своего правления некоторыми важными милостыни и благотворительствами.

 Первейшею и наиглавнейшею милостию изо всех было прежде уже упомянутое освобождение всего российского дворянства из прежде бывшей неволи и дарование оному навсегда совершенной вольности, с дозволением ездить всякому, по произволению своему, в чужие земли и куда кому угодно. Великодушное сие деяние толико тронуло все дворянство, что все неописанно тому обрадовались, и весь сенат, преисполнясь радостию, приходил именем всего дворянства благодарить за то государя, и удовольствие было всеобщее и самое искреннее. Другое и не менее важное благотворительство состояло в том, что он уничтожил прежнюю нашу и толь великий страх на всех наводившую и так называемую тайную канцелярию, и запретил всем кричать по–прежнему «слово и дело», и подвергать чрез то бесчисленное множество невинных людей в несчастия и напасти. Превеликое удовольствие учинено было и сим всем россиянам, и все они благословляли его за сие дело.

 Далее восхотел было он, для пресечения всех злоупотреблений, господствующих у нас в судах и расправах, по причине уже умножившихся слишком указов и перепутавшихся законов, велеть сочинить и издать новое уложение по образцу прусского, и сенат велел было уже и переводить так называемое «Фридрихово уложение», но как дело сие препоручено было людям неискусным и неопытным, то и не возымело оно тогда успеха.

 Кроме сего, приказал он освободить из неволи бывшего в Сибири, в ссылке, славного Миниха, бывшего некогда у нас фельдмаршалом и победителем турок и татар и привезти его с сыном в Петербург. Сей великий воин и министр, препроводив целые двадцать лет в отдаленных сибирских пределах в бедности, нужде и неволе, был в сие время уже очень стар, и как мне история его была известна и он привезен был в Петербург уже при мне, то смотрел я на сего почтенного старца с превеликим любопытством, и не мог довольно насмотреться.

 Сими и некоторыми другими благотворительностями начал было сей государь вперять о себе лучшие мысли в своих подданных, и все начали было ласкаться надеждою нажить в нем со временем государя доброго; но последовавшие за сим другие и нимало с сими несообразные деяния, скоро в них сию надежду паки разрушив, увеличили в них ропот и негодование к нему еще более.

 К числу сих принадлежало наиглавнейше то, с крайнею неосторожностию и неблагоразумием сопряженное дело, что он вознамерился было переменить совсем религию нашу, к которой оказывал особливое презрение. Начало и первый приступ к тому учинил он изданием указа, об отобрании в казну у всех духовных и монастырей все их многочисленных волостей и деревень, которыми они до сего времени владели, и об определении архиереям и прочему знатному духовенству жалованья, также о непострижении никого вновь в монахи ниже тридцатилетнего возраста. Легко можно всякому себе вообразить, каково было сие для духовенства и какой ропот и негодование произвело во всем их корпусе; все почти въявь изъявляли крайнюю свою за сие на него досаду, а вскоре после сего изъявил он и все мысли свои в пространстве, чрез призвание к себе первенствующего у нас тогда архиерея Димитрия Сечинова и приказание ему, чтоб из всех образов, находящихся в церквах, оставлены были в них одни изображающие Христа и Богородицу, а прочих бы не было; также, чтоб всем попам предписано было бороды свои обрить и, вместо длинных своих ряс, носить такое платье, какое носят иностранные пасторы. Нельзя изобразить, в какое изумление повергло сие приказание архиепископа Димитрия. Сей благоразумный старец не знал, как и приступить к исполнению такового всего меньше ожидаемого повеления и усматривал ясно, что государь и синод ни что имел тогда в намерении своем, как переменение религии во всем государстве и введение лютеранского закона. Он принужден был объявить волю государеву знаменитейшему духовенству, и хотя сие притом только одном до времени осталось, но произвело уже во всех духовных великое на него неудовольствие, поспешествовавшее потом очень много к бывшему перевороту.

 Таковое ж негодование во многих произвел и число недовольных собою увеличил он и тем, что с самого того часа, как скончалась императрица, не стал уже он более скрывать той непомерной приверженности и любви, какую имел всегда к королю прусскому. Он носил портрет его на себе в перстне беспрерывно, а другой, большой, повешен был у него подле кровати. Он приказал тотчас сделать себе мундир таким покроем, как у пруссаков, и не только стал сам всегда носить оный, но восхотел и всю гвардию свою одеть таким же образом; а сверх того носил всегда на себе и орден прусского короля, давая ему преимущество пред всеми российскими.

 А всем тем не удовольствуясь, восхотел переменить и мундиры во всех полках, и вместо прежних одноцветных зеленых, поделал разноцветные узкие, и таким покроем, каким шьются у пруссаков оные.

 Наконец и самым полкам не велел более называться по–прежнему, но именам городов, а именоваться уже по фамилиям своих полковников и шефов; а сверх того, введя уже во всем наистрожайшую военную дисциплину, принуждал их ежедневно экзерцироваться, несмотря, какая бы погода ни была, и всем тем не только отяготил до чрезвычайности все войска, но и огорчив всех, навлек на себя, а особливо от гвардии, превеликое неудовольствие.

 Но ничем он так много всех россиян не огорчил, как отступлением от всех прежних наших союзников, и скорым всего меньше ожидаемым перемирием, заключенным с королем прусским. Сие перемирие заключено было уже вскоре после отъезда моего из Кенигсберга, в померанском местечке Старгарде, и подписано марта 16–го дня, с прусской стороны стетинским губернатором принцем Бевернским, а с нашей, по повелению его, генералом князем Михаилом Никитичем Волконским, и заключено с такою скоростию, что самые начальники армии ничего о том не знали, покуда все было уже кончено.

 Нельзя изобразить, какой чувствительный удар сделан был тем всем нашим союзникам, и как разрушены и расстроены были тем все их планы и намерения, а крайне недовольны были тем и все россияне. Они скрежетали зубами от досады, предвидя по сему преддверию мира, что мы лишимся всех плодов, какие могли 6 пожать чрез столь долговременную, тяжкую, многокоштную и кровопролитную войну, и лишимся всей приобретенной оружием своим славы. Вся Пруссия была тогда завоеванною и присягнула уже покойной императрице в подданство.

 Кольберг и многие другие места были в руках наших и вся почти Померания занята была нашими войсками; а тогда предусматривали все, что мы все сие отдадим обратно, и за все свои труды, кошты и уроны в людях и во всем, кроме единого стыда и бесславия, не получим ни малейшей награды. А как в помянутом перемирии и заключенном трактате, между прочим, упомянуто было, что находившийся при цесарской армии наш корпус, под командою графа Чернышова, немедленно долженствовал от цесарцев отойтить прочь и возвратиться чрез прусские земли к нашей армии, то все опасались, чтоб не поступлено было далее, и из уважения к королю прусскому, не только сему корпусу, но и всей нашей армии не повелено б было соединиться с прусскою.

 Все сие смущало и огорчало всех истинных патриотов и во всех россиянах производило явный почти ропот и неудовольствие; а как не радовало их и все прочее ими видимое и до их слуха доходящее, а особливо слухи о вышеупомянутом беспорядочном и постыдном поведении государевом, то сие еще более умножало внутреннее негодование народа, сказуемое к всем делам и поступкам государя.

 Вот в каком положении были дела и все прочее в Петербурге, в то время, как я в него приехал. Я нашел весь город, вместо прежней тишины, мира и спокойствия, власно как в некаком треволнении, шуме и беспокойствии. Ежедневное муштрование и марширование по всем улицам войск, скачка карет и верхами разного рода людей, и бегание самого народа, придавало ему такую живость, в какой его никогда не только я, но и никто до того не видывал.

 И в Петербурге во всем и во всем произошло столько перемен, и все обстоятельства так изменились, что истинно казалось, что мы тогда дышали и воздухом совсем иным, новым и нам необыкновенным, и в самом даже существе нашем чувствовали власно как нечто новое и от прежнего отменное.

 Но я заговорился уже обо всех сих обстоятельствах и происшествиях, так, что удалился совсем от своей истории; почему, предоставя продолжение оной письму последующему, теперешнее кончу, сказав вам, что я есмь… и прочее.

ПЕТЕРБУРГСКАЯ СЛУЖБА

ПИСЬМО 93–е

 Любезный приятель! Возвращаясь теперь к истории моей, скажу вам, что на другой день после приезда моего приехал я к генералу своему уже совсем готовым к отправлению моей должности, то есть одетым, причесанным по тогдашнему манеру, распудренным и уже в шпорах на лошади, с завороченными полами.

 Генерала нашел я уже опять одевающимся и слушающим дела, читаемые перед ним секретарем полицейским. Не успел я войтить к нему, как осмотрев меня с ног до головы, сказал он:

 — Ну, вот, хорошо! Одевайся всегда так–то и как можно чище и опрятнее; у нас ныне любят отменно чистоту и опрятность, и чтоб было на человеке все тесно, узко и обтянуто плотно. Но о мундирце–то надобно тебе постараться, чтоб у тебя был и другой, и новый. Хорош и этот, но этот годится только запросто носить и ездить в нем со мною в будни, а для торжественных дней надобен другой. Видел ли ты наши новые мундиры?

 — Нет еще! — отвечал я.

 — Так посмотри их, — подхватил генерал. — Они уже совсем не такие, а белые, с нашивками и аксельбантом. Иван Тимофеевич тебе их покажет, поговори с ним. Он тебе скажет, где тебе все нужное достать и где заказать его сделать; только надобно, чтоб к наступающей Святой неделе был он у тебя готов и со всем прибором. Сходи к нему и теперь же посмотри, а там приходи опять сюда и будь готов в зале, не вздумается ли мне тебя куда послать. И приезжай ты ко мне всегда, как можно поранее!

 — Хорошо, — сказал я и хотел было выйтить.

 — Но лошадь ли есть у тебя, — спросил еще генерал, — и хороша ли?

 — Есть, — отвечал я, — и, кажется, изрядная. У меня и подлинно была одна лошаденка довольно

 изрядная.

 — Ну! Хорошо ж, мой друг! Поди ж к Балабину. Он расскажет и о том, в чем состоять должна и должность твоя.

 Господин Балабин встретил меня с обыкновенною своею ласкою и благоприятством.

 — Ну, был ли ты у генерала, — спросил он, — и являлся ли к нему? Надобно, брат, привыкать тебе вставать и приезжать сюда как можно ранее. Генерал сам встает у нас рано и нередко рассылает нашу братию, адъютантов и ординарцев своих, едва только проснувшись; так и надобно, чтоб вы были уже готовы, и он любит это.

 — Хорошо, — сказал я, — у генерала я уже был, и он послал меня к вам, чтоб вы мне рассказали, в чем должна состоять моя должность, и показали мне мундиры новые, и показали, где мне для себя заказать его сделать.

 — Изволь, изволь, мой друг, — отвечал он мне, усмехнувшись, — но сядь–ка и напьемся наперед чаю…

 Между тем как его подавали, продолжал он так:

 — Что касается до должности, то она не мудреная: все дело в том только состоит, чтобы быть тебе всегда готовым для рассылок и ездить туда, куда генерал посылать станет; а когда он со двора, так и ты должен ездить всюду с ним подле кареты его верхом и быть всегда при боце — вот и все… А мундирцы–то посмотри–ка, брат, у нас какие! — и велел слуге своему подать свой и показать мне оный.

 Я ужаснулся, увидев его, и с удивлением возопил:

 — Да что это за чертовщина, сколько это серебра на нем, да, небось, он и Бог знает сколько стоит?

 — Да! Таки стоит копейки, другой, третьей, — сказал он, — и сотняга рублей надобна.

 — Что вы говорите? — подхватил я, удивившись, и позадумался очень.

 — Что? Или он тебе слишком дорог кажется? — продолжал он, но это еще славу Богу. Генерал наш поступил еще с милостью, выдумывая оный, а посмотрел бы ты у других шефов какие! Еще и более баляндрясов–то всяких нагорожено! Ныне у нас всякий молодец на свой образец. Это, сударь, было бы тебе известно и ведомо, мундир Корфова кирасирского полку, и как генерал наш шефом в оном, то должны и мы все иметь мундир такой же, и эти мундиры вскружили нам всем головы все. Дороговизна такая всему, что приступу нет; ты не поверишь, чего эти бездельные нашивочки и этот проклятый аксельбант стоит! За все лупят с нас мастеровые втридорога, и все от поспешности только.

 — Но где ж мне все это достать, и кому велеть сделать? — спросил я.

 — Об этом ты не заботься! — сказал он. — Эту комиссию поручи уже ты мне, мастера и мастерицы мне все уже знакомы; но вот вопрос, есть ли у тебя деньги–то, и достаточно ли их будет?

 — То–то и беда–то! — отвечал я. — Деньги–то будут, их пришлют ко мне из Москвы, я писал уже об них, но теперь–то маловато и вряд ли столько наберется.

 — Ну что ж! — сказал он. — Иное–то возьмем в долг, а за иное, где надобно, заплатим деньги, и буде мало, так, пожалуй, я тебя ссужу ими. Бери, братец, их у меня, сколько тебе их надобно.

 Я благодарил господина Балабина за дружеское его к себе расположение и просил уже постараться и заказать мне мундир сделать как можно скорей, и получив от него обещание, пошел к генералу ожидать его дальнейших повелений в зале.

 Тут нашел я съехавшихся между тем и других сотоварищей своих. Был то упомянутый другой флигель–адъютант князь Урусов и полицейский дежурный офицер, исправляющий должность ординарца. Не успел я с ними поздороваться и молвить слова два–три об одевающемся еще генерале, как сделавшийся на улице под окнами шум привлекает нас всех к окнам, и какая же сцена представилась тогда глазам моим! Шел тут строем деташамент {Французское — отряд.} гвардии, разряженный, распудренный и одетый в новые тогдашние мундиры, и маршировал церемониею.

 Как зрелище сие было для меня совсем еще новое, и я не узнавал совсем гвардии, то смотрел на шествие сие с особливым любопытством и любовался всем виденным; но ничто меня так не поразило, как идущий пред первым взводом низенький и толстенький старичек с своим эспантоном {Эспонтон — небольшая пика, длиною около 7 футов, с плоским наконечником и поперечным упором. В России со времен Петра I эспонтоном были вооружены в строю все мушкетерские офицеры; при Екатерине II они были оставлены только в гвардии, а в 1807 г. отменены.} и в мундире, унизанном золотыми нашивками, с звездою на груди и голубою лентою под кафтаном и едва приметною!…

 — Это что за человек? — спросил я у стоявшего подле меня князя Урусова, — … надобно быть какому–нибудь генералу?…

 — Как! — отвечал мне князь. — Разве вы не узнали! Это князь Никита Юрьевич!

 — Князь Никита Юрьевич, — удивляясь, подхватил я, — какой это? Неужели Трубецкой?

 — Точно так! — отвечал мне князь.

 — Что вы говорите!.. — воскликнул я, еще более удивившись. — Господи помилуй! Да как же это? Князь Никита Юрьевич был у нас до сего генерал–прокурором и первейшим человеком в государстве! Да разве он ныне уже не тем?

 — Никак, — отвечал князь, — он и ныне не только тем же и таким же генерал–прокурором, как был, но сверх того недавно пожалован еще от государя фельдмаршалом.

 — Но умилосердитесь, государь мой, — продолжал я далее, час от часу более удивляясь, спрашивать, — как же это? Я считал его дряхлым и так болезнью своих ног отягощенным стариком, что, как говорили тогда, он затем и во дворец, и в Сенат по нескольку недель не ездил, да и дома до него не было почти никому доступа!

 — О! — отвечал мне князь, усмехаясь. — Это было во время оно; а ныне, рече Господь, времена переменились, ныне у нас и больные, и небольные, и старички самые поднимают ножки, а наряду с молодыми маршируют и также хорошехонько топчут и месят грязь, как и солдаты. Вот видели вы сами. Ныне говорят: что когда носишь на себе звание подполковника гвардии, так неси и службу, и отправляй и должность подполковничью во всем!

 — Ну! Нечего более говорить!… — сказал я, изумившись, и не могу тому надивиться…

 — Но вы еще и то увидите! — сказал князь, — Поживите–ка с нами, и посмотрите на всех и все у нас, в Петербурге!

 Выбежавший от генерала камердинер его перервал тогда наш разговор. Он сказал нам, что генерал уже совсем готов и приказал подавать карету, а вскоре потом вышел и сам он, и сказав мне:

 — Ну, поедем–ка, мой друг! — пошел садиться в карету.

 Не успел он усесться в карете, как высунувшись в окно, приказал мне ехать, как тогда, так и ездить завсегда впредь, по левую сторону его кареты и так, чтоб одна только голова лошади равнялась с дверцами кареты, и подтвердил, чтоб я всячески старался ни вперед далее не выдаваться, ни назади не отставать. Князь Урусов должен был ехать таким же образом по правую сторону, а полицейский ординарец с обоими своими, всегда ездившими за нами полицейскими драгунами, уже позади кареты.

 По распоряжении нас сим образом и полетел наш генерал по гладким петербургским мостовым, так что оглушал ажно треск и стук от колес.

 Цуг {Старинная запряжка шестерней; здесь упряжь, постройка, выезд.} у него был ямской и самый добрый, и поелику был он генерал–полицеймейстер, то и езжал отменно скоро, и временем даже вскачь самую, так что мы с лошаденками своими едва успевали последовать за ним. Мы заехали тогда на часок в полицию, а потом объездили множество улиц и заезжали с генералом во многие дома знаменитейших тогда вельмож и пробывали в оных по небольшому только количеству минут.

 Во всех их генерал ухаживал обыкновенно для свидания с хозяевами во внутренние комнаты, а мы все оставались в передних и галанивали {Горланили, шумели, болтали.} тут до обратного выхода генеральского, в которое время рассказывал мне князь Урусов о хозяевах тех домов и о том, какие были они люди, и все, что об них было ему известно.

 Наконец, около двенадцатого часа поскакали мы все во дворец, и подъехали уже не к тому крыльцу, которое мне было известно, а к парадному, и это было в первый раз, что я был порядочным образом во дворце. Генерал прошел прямо к государю, во внутренние его чертоги, а мы остались в передних антикамерах и там, где обыкновенно нашей братии было сборище, и далее которых нас часовые уже не пускали.

 Как тут надлежало нам пробыть во все то время, без всякого дела, покуда не выйдет опять генерал, то восхотел товарищ мой князь Урусов сим временем воспользоваться и оказать мне услугу.

 — Не хотите ли? — сказал он мне, — походить и посмотреть дворца и полюбопытствовать. Вы в нем никогда еще не бывали, так бы я вас проводил всюду, куда только входить можно?

 — Очень хорошо! — сказал я: вы 6 меня тем очень одолжили. А он сказав о том нашему товарищу, полицейскому офицеру и попросив его нас кликнуть, в случае, ежели генерал выйдет, взяв меня за руку и повел показывать все достопамятное в сем временном обиталище наших монархов.

 Нельзя изобразить, с каким любопытством и удовольствием рассматривал я сии царские чертоги и все встречающееся в них с моим зрением. Мебели, люстры, обои, а особливо картины, приводили меня в приятное удивление и не редко в самые восторги.

 Но нигде я так не восхищался зрением, как в большой тронной зале, занимающей целый и особый приделанный с боку ко дворцу флигель. Преогромная была то и такая комната, какой я до того нигде и никогда еще не видывал. И хотя была она тогда и не в приборе, а загромощена вся превеликим множеством больших и малых картин, расстановленных на полу, кругом стен оной, по случаю, что собирались их переносить в новопостроенный каменный Зимний дворец, но самое сие и послужило еще более к моему удовольствию, ибо чрез то имел я случай все их тут видеть, и мог на досуге, сколько хотел, пересматривать и любоваться оными. А князь, товарищ мой, рассказывал мне о всех, о которых ему что–нибудь особливое было известно.

 Будучи охотником до живописи, смотрел я на все их с крайним любопытством, и не могу изобразить, сколь великое удовольствие они мне собою производили и как приятно препроводил я более часа времени в сем перебирании и пересматривании оных. Но ни что так меня не занимало, как последние портреты скончавшейся императрицы. Многие из них были еще неоконченные, другие только в половину измалеванные, а иные только что начатые, и одно только лицо на них изображенное. Видно, что не угодны они были покойнице, или не совсем на ее походили, и по той причине оставлены так. Князь показал мне тот, который всех прочих почитался сходнейшим, и я смотрел на оный с особливым любопытством.

 Наконец, должны мы были их оставить с покоем и возвратиться к своему месту, куда вскоре потом вышел к нам и генерал, и сказал, что он останется тут обедать с государем, приказал, нам ехать домой, и чтоб отобедав там, приезжал бы к нему уже один, в три часа по полудни.

 По приезде в дом генеральский, нашел я уже стол набранный, и опять такое же многолюдство, как было и в первый день. Все, питающиеся столом генеральским, были уже в собрании и дожидались только нашего приезда. Мы тотчас сели за стол, и как первенствующую роль играл тут тогда господин Балабин, как генеральс–адъютант и домоправитель генеральский, то была нам своя воля. Он у нас хозяйствовал, а мы были как гости, и обед сей был для меня еще приятный первого.

 Сей случай познакомил меня еще более со всеми тут бывшими, и как все они были умные и такие люди, с которыми было о чем говорить, то было мне и не скучно. Наконец, дождавшись назначенного времени, поехал я опять во дворец, и не успел войтить в прежнюю комнату, как вышел и генерал, и отведя меня к стороне, сказал: «Съезди, мой друг, к Михаиле Ларионовичу Воронцову, поклонись ему от меня, и скажи, что я с государем о известном деле говорил, и ему то вручил, о чем он уже знает, и что государь принял то с отменным благоволением и очень милостиво, и был тем очень доволен». — Хорошо! ваше высокопревосходительство, сказал я и хотел было иттить. — «Но знаешь ли ты где он живет? спросил меня генерал, остановивши: и найдешь ли дом его?» — Найду, отвечал я, мне указывали оный. — «Ну! хорошо же, продолжал генерал, поезжай же, мой друг, а оттуда приезжай уже прямо домой и дождавшись меня, скажи, что он тебе на сие скажет». Сей Воронцов, к которому я тогда был послан, играл в сие время великую ролю. Он был нашим канцлером и первым государственным министром и родной дядя фаворитки и любовницы государевой, и по всему тому, в отменной у него милости.

 К нашему же генералу был он отменно благосклонен и более потому, что они были женаты на родных сестрах и свояки между собою, и хотя наш генерал и давно уже жены своей лишился, но дружба между ими продолжалась беспрерывно, и как огромный дом сего вельможи, вмещающий в себе ныне думу Мальтийского ордена, был мне уже действительно известен, то и поскакал я прямо в оный. Меня провели тотчас, как скоро услышали, что я от Корфа, к той комнате, где он тогда находился, и без всякого обо мне доклада впустили в оную.

 Но тут как же я поразился и в какое неописанное пришел изумление, когда увидел комнату превеликую и в ней многих людей, и старых, и молодых, сидящих в разных местах подле стен и ничего между собою не говорящих. Я стал тогда в пень и сделался сущим дураком и болваном, не зная, кто из них был хозяин, и к кому мне адресоваться; ибо надобно знать, что я господина Воронцова никогда еще до того не видывал и знал только, что он не молод. Но как тут было много таких, и все одинаково одеты, то и узнать хозяина было не почему и трудно. Истинно минуты две стоял я власно как истуканом, не зная даже кому поклониться, и простоял бы, может быть, и доле, если б сам хозяин, приметив мое недоумение, не помог уже мне выйтить из оного. — «От кого ты, мой друг, прислан?» — От Николая Андреевича Корфа, сказал я. — Не успел он сего услышать, как возопил: — «А! это конечно ко мне; пожалуй, мой друг, сюда поближе и скажи что такое?»

 Я обрадовался сему и тем паче, что я никак не почитал его хозяином, и смелее уже к нему чрез всю горницу перебежав, почти тихомолкою то ему сказал, что мне было приказано.

 — «Ну! слава Богу! обрадуясь, сказал он, меня выслушав. Я очень, очень доволен! поблагодари мой друг, от меня, Николая Андреевича, и скажи, что я не очень здоров, и не можно ли ему завтра поутру со мною повидаться?» — Очень хорошо, ваше сиятельство! сказал я и хотел было иттить, но он остановил меня, говоря, чтоб я немного погодил, что подают горячее, и чтоб я выпил у него чашку оного.

 А между тем, как чай подавали, расспрашивал он меня, кто я таков, и давно ли нахожусь при Корфе? И как я ему все то сказал, то спросил он меня, не родня ли мне был Тимофей Петрович; а услышав, что он был мне отец, сказал, что он его знал довольно коротко и что был он очень добрый человек! Слова сии произвели в душе моей превеликое удовольствие, и я возблагодарил ему за них низким поклоном.

 Исправив сию комиссию и приехав в дом генеральский, не нашел я в нем никого, кроме одного Шульца, секретаря его; и как мне велено было тут генерала дожидаться, то употребил я сей случай к сведению с секретарем сим ближайшего знакомства, и пошел к нему в комнату ждать генерала. Он был мне очень рад, и у нас вошли с ним тотчас ученые разговоры. Я пересматривал опять все его книги, и как многие из них были тут такие, каких я не читывал, и которые мне прочесть хотелось, то с превеликою охотою ссудил он меня ими. Генерал не прежде приехал, как уже ввечеру, и был очень доволен мною и привезенным к нему ответом. Потом приказав, чтоб я наутрие приехал к нему пора нее, не стал долго меня держать, но отпустил на квартиру на отдохновение.

 Сего уже давно вожделела вся душа моя. По сделанной отвычке от верховой езды и от многого в сей день скаканья, так я устал, что насилу стоял на ногах своих, почему, пришед на квартиру, ринулся прямо на кровать и спал в ту ночь как убитый.

 На утрие, встав ранехонько и одевшись, поехал я к генералу, и думал, что в сей день езды нам будет меньше вчерашнего; но во мнении своем ужасно обманулся. Генерал не успел меня завидеть, как и стал уже поручать мне опять комиссии, и приказывать съездить туда, съездить в другое, а там в третье место, и насчитал мне целых пять домов, где хотелось ему, чтоб я побывал, и иного бы поздравил со днем его рождения, другому отвез бы цидулку, у третьего истребовал то, что он обещал ему, а у других спросил бы только, все ль они в добром здоровьи? и всех бы их успел объездить прежде, нежели он оденется и со двора съедет.

 Я слушал, слушал, да и стал; но как он последнее сказал, то ответствовал я ему: — Хорошо! ваше высокопревосходительство, я поеду и повеления ваши постараюсь выполнить, но не знаю, успею ли я так скоро их всех объездить и к назначенному времени возвратиться. По новости, я не знаю о оных, где они и живут еще. — «О! подхватил генерал: — тебе надобно распроведать о том. Спроси ты полицейского офицера, он всех их знает и тебе расскажет; а чтоб не позабыть и их и домы их, и что я тебе приказывал, то запиши все то. Есть ли у тебя записная книжка?» — Книжкато есть, ваше высокопревосходительство! — «Ну так поди же, мой друг, расспроси и запиши вес нужное и постарайся как можно, чтоб тебе скорей назад приехать».

 Что было тогда делать? хоть не рад, да готов, и принужден был иттить расспрашивать, записывать, и потом ехать и отыскивать не только дома, но и самые еще улицы, ибо и они были мне еще незнакомы.

 С превеликим трудом и насилу, насилу отыскал я их и измучился в прах, скакавши из одной улицы в другую. И как было тогда но улицам очень скользко, то чуть было не сломил головы себе в одном месте. Догадала меня нелегкая: объезжая одну карету на Невской проспективой, поскакать по гладкому тротуару, для ходьбы пеших сделанному по осторонь дороги. Но не успел я несколько шагов отскакать, как лошадь моя оскользнувшись спотыкнулась, и я чуть было не полетел стремглав с оной и об мостовую не расшибся. Но как бы то ни было, но я успел и сии комиссии все выполнить и, возвратившись назад, застал генерала еще дома.

 Он очень доволен был моею исправностию и похвалив, благодарил меня за то; но я сам в себе на уме не то думал, а говорил: «Спросил бы, ваше высокопревосходительство, каково мне от езды и скаканья сего? и если так то всякий день будет, то волен Бог и с тобою и со всеми ласками, похвалами и благодарениями твоими!…»

 Между тем, как я сим образом сам с собою говорил в уме, генерал собирался ехать со двора. Я не инако думал, что он меня в сей раз оставит и поедет с одним другим адъютантом; но не тут–то было, я и в том обманулся. Генералу хотелось, чтоб неотменно и я ехал с ним, и я принужден был опять садиться на измученного коня своего и опять скакать с ним подле колеса по улицам петербургским. К превеликой досаде моей, объездили мы еще несравненно более домов, нежели в прошедший день, и искрестили всю почти адмиралтейскую сторону с одного конца до другого. «Господи!», думал я и говорил сам в себе, «долго ли этому длиться и будет ли этому конец?» — Напоследок насилу, насилу приехали мы во дворец, и я рад был, что мог тут хоть немножко отдохнуть от беспрерывного скакания; но к превеликой досаде моей и тутошнее отдохновение было недолго. Генералу вознадобилось еще съездить в одно место и более нежели за версту расстоянием, и мы опять должны были с ним скакать и оттуда опять поспешать домой к обеду, вместе с генералом. «Ну!» думал я: «слава Богу, насилу, насилу всех объездили и обскакали, по крайней мере уже после обеда отдохнем»; ибо я не сомневался, что генерал уже никуда не поедет. Но не тут–то было! и сей счет делан был без хозяина! Генералу чтото вознадобилось и после обеда побывать еще в нескольких домах, и сей день, власно как нарочно, избран был для испытания и изнурения сил господина нового адъютанта. Он принужден был опять садиться на лошадку свою и опять скакать подле колеса генеральской кареты. «Господи! думал я тогда: «ну, если все так то, так это будет сущая каторга?» — Но, что я ни думал, ни помышлял, но генерал только и знал, что из дома в дом, и где посидит час, где полчаса, где еще меньше того, а я в промежутки сии изволь галанить в передних и провождать минуты сии в расслаблении и в скуке превеликой… Рад, рад, бывало, где найдешь хоть стульцо, чтобы посидеть и отдохнуть немного, но и в иных домах и того не было и принуждено было ходить, или прислонившись к стенке стоять.

 Всю половину дня проездили мы сим образом и не прежде домой возвратились, как уже при свечах. Тут нашли мы встречающего нас генеральс–адъютанта, и как он у меня стал спрашивать, где и где мы побывали и какова мне петербургская жизнь кажется? — то, сделав ему нренизкий поклон, сказал я: «Ну, брат! спасибо! Ежели так то все у вас, то прах бы вас побрал и с жизнью вашею! да это и черт знает что! Я так измучился, что не чувствую почти ни рук, ни ног, а спину разогнуть истинно не могу. Я от роду не езжал никогда так много и так измучился, что и не знаю, буду ли в состоянии и встать завтра». «Ну, что ж? сказал мне на сие г. Балабин, завтра хоть и отдохни и сюда хотя и не езди». — «Да генерал–то как же, не осердился б?» спросил я. — «Вот тебе на! отвечал он: ведь тебе не измучиться же стать, до крайности. Изволь, сударь, изволь оставаться себе смело во весь день дома и отдыхай себе, а я уже возьму на себя сказать о том генералу и извинить тебя».

 Рад я неведомо как был сему данному мне совету и дозволению, и положил действительно его исполнить, но если б и не хотел, но принужден бы был исполнить то и по неволе; ибо оба сии дни так меня отделали, а особливо последний так меня доконал, что я в самом деле не мог никак встать по утру от расслабления во всех членах и от превеликой боли в спине и в пояснице. Так хорошо отделало меня скаканье. Словом, я пролежал до половины дня в постели, чего со мною никогда не бывало.

 Но чего молодость и здоровое сложение тела вытерпеть и перенесть не может, и к чему не можно привыкнуть? Не успел тот день пройтить, как почувствовал я себя опять здоровым и так оправившимся, как бы ничего не бывало. Тогда совестно уже было мне оставаться на квартире долее, и я явился опять к генералу, который, увидев меня, не преминул пошутить надо мною и говорил, что произошло сие от непривычки моей к верховой езде, и что некогда с самим им тому подобное было, почему и уверял, что это ничего не значит, и что я впредь подобного тому ощущать не буду: что и действительно была правда. Ибо с того времени, хотя нередко езжали мы также всякий день и не только не меньше прежнего, но иногда еще и больше, но я не чувствовал уже никогда более такого расслабления и боли в спине и пояснице, но ниже и дальней усталости, и сам тому не мог довольно надивиться; одни только ноги спарил было я, по непривычке ходить всегда в толстых и плотных сапогах из аглинской кожи, но и в том нашел средство скоро себе пособить.

 Оправившись помянутым образом и собравшись опять с силами, начал я, по–прежнему, всякий день ездить с генералом по разным домам знаменитейших тогда господ, а иногда и один, будучи от него за чем к ним посылаем. Между тем начинал у нас приближаться праздник святыя Пасхи, случившийся в сей год апреля <Неразборчиво>го числа. Во всем Петербурге кипело тогда и волновалось, и все готовились к сему торжеству и тем паче, что государь намерен был взять оный уже в новом зимнем дворце и перейтить в оный накануне. Ему хотелось, чтоб все шефы находившихся тогда в Петербурге полков изготовили уже к сему времени новые в полках своих мундиры, дабы все в сей праздник могли быть уже в оных, а всходствие того и мне генерал мой не один уже раз напоминал о мундире, но о котором и сам я уже заботился и к удовольствию своему и получил его от портного за несколько дней до праздника. Он был белый, с зеленым воротником с палевым камзолом и нижним платьем. Пуговицы же, нашивки и аксельбант, которым он был украшен, были серебряные, а потому и стоил он не малых денег и со всем прибором, действительно, более ста рублей. Однако я, продав излишних лошадей деньгами на то кое–как и почти без займов поисправил, а вскоре потом имел удовольствие получить и из Москвы себе их Целых триста рублей, от чего и сделался я ими тогда столь богатым, каковым никогда не бывал, и очень доволен был своими родственниками, постаравшимися о том и переведшими их ко мне чрез одного купца петербургского, который не преминул тотчас велеть меня отыскать и дать мне знать, чтоб я приходил и брал от него деньги.

 Сим окончу я сие письмо, а как праздновали мы праздник и что у нас происходило далее в Петербурге, о том узнаете вы из письма последующего, а теперь остаюсь навсегда ваш, и прочая.

ПРАЗДНОВАНИЕ ПАСХИ

ПИСЬМО 94–е

 Любезный приятель! Наконец наступил праздник Святыя Пасхи. Я уже упоминал вам в прежнем письме своем, что к торжеству сему деланы были во всем Петербурге приуготовления превеликия. Но нигде так сие приметно не было, как во дворце. Государю хотелось неотменно перейтить к оному в большой новопостроенный дом свой; но как оный был еще не совсем во внутренности отделан, то спешили денно и ночно его окончить и все оставшее доделать. Во все последние дни перед праздником кипели в оном целые тысячи народа, и как оставался наконец один луг пред дворцом неочищенным и так загромощенным, что не могло быть ко дворцу и приезду, то не знали, что с ним делать и как успеть очистить его в столь короткое, оставшееся уже до праздника время.

 Луг сей был превеликий и обширный, лежавший пред дворцом и адмиралтейством и простиравшийся поперек почти до самой Мойки, а вдоль от Миллионной до Исаакиевской церкви. Все сие обширное место не заграждено еще было тогда как ныне, великим множеством сплошных, пышных и великолепных зданий, а загромощено было сплошь премножеством хибарок, избушек, шалашей и сарайчиков, в которых жили все те мастеровые, которые строили Зимний дворец, и где заготовляемы и обрабатываемы были и материалы. Кроме сего, во многих местах лежали целые горы и бугры щеп, мусора, половинок кирпича, щебня, камня и прочего всякого вздора. {См. примечание 2 после текста.}

 Как к очищению всего такого дрязга потребно было очень много и времени и кошта, а особливо, если производить оное, по обыкновению, наемными людьми, и успеть тем никак было не можно, то доложено было о том государю. Сей и сам не знал сначала, что делать; но как ему неотменно хотелось, чтоб сей дрязг к празднику был очищен, то самый генерал мой надоумил его и доложил: не пожертвовать ли всем сим дрязгом всем петербургским жителям, и не угодно ли будет ему повелеть чрез полицию свою публиковать, чтоб всякий, кто только хочет, шел и брал себе безданно, беспошлинно, все, что тут есть: доски, обрубки, щепы, каменья, кирпичья и все прочее. Государю полюбилось крайне сие предложение, и он приказал тотчас сие исполнить. Вмиг тогда рассеиваются полицейские по всему Петербургу, бегают по всем дворам и повещают, чтоб шли на площадь перед дворцом, очищали бы оную и брали б себе, что хотели. И что ж произошло тогда от сей публикации?

 Весь Петербург власно как взбеленился в один миг от того. Со всех сторон и изо всех улиц бежали и ехали целые тысячи народа. Всякий спешил и, желая захватить что–нибудь получше, бежал без ума, без памяти и, добежав, кромсал, рвал и тащил, что ни попадалось ему прежде всего в руки, и спешить относить или отвозить в дом свой и опять возвращаться скорее. Шум, крик, вопль, всеобщая радость и восклицания наполняли тогда весь воздух, и все сие представляло в сей день редкое, необыкновенное и такое зрелище, которым довольно налюбоваться и навеселиться было не можно. Сам государь не мог довольно нахохотаться, смотря на оное: ибо было сие пред обоими дворцами — старым и новым, и все в превеликой радости, волокли, везли и тащили добычи свои мимо оных. И что ж? Не успело истинно пройтить нескольких часов, как от всего несметного множества хижин, лачужек, хибарок и шалашей не осталось ни одного бревнышка, ни одного отрубочка и ни единой дощечки, а к вечеру как не бывало и всех щеп, мусора и другого дрязга и не осталось ни единого камешка и половинки кирпичной. Все было свезено и счищено, и на все то нашлись охотники. Но нельзя и не так! И одно рвение друг пред другом побуждало всякого спешить на площадь и довольствоваться уже тем, что от других оставалось. Коротко, самые мои люди воспринимали в том такое ж участие, и я удивился, увидев ввечеру, по возвращении своем на квартиру, превеликую стопу, накладенную из бревешек, досток, обрубков и тому подобного, и не верил почти, чтоб можно было успеть им навозить такое великое множество. Словом, дрязгу сего было так много, что нам во все пребывание наше в Петербурге не только не было нужды покупать дров, но мы при отъезде столько еще продали оставшегося, что могли тем заплатить за весь постой хозяину.

 Не успели помянутую площадь очистить, как государь и переехал в Зимний дворец, и переселение сие произведено в великую субботу, при котором случае не было однако никакой особливой церемонии. А и самое духовное торжество праздника не было так производимо во дворце, как в прежние времена, при бывшей императрице, ибо как государь не хранил вовсе поста и вышеупомянутое имел отвращение от нашей религии, то и не присутствовал даже, по прежнему обыкновению, при завтрени, а предоставил все сие одним только духовным и императрице, своей супруге. И все торжество состояло только в сборище к нему во дворец всех знаменитейших особ для поздравления его как с праздником, так и новосельем.

 Мне самому не удалось в сей год чувствовать всю обыкновенную приятность, с сим праздником сопряженную: Я встал хотя и очень рано, но принужден был помышлять не о завтрени и богомолье, а о том, как бы скорее и лучше причесаться и, убравшись в свой новый мундир, ехать к генералу и с ним, с светом, вдруг скакать в разные домы знаменитейших господ для поздравления, и я так всем тем был занят, что насилу урвал несколько минут досужных для забежания в полицейскую церковь и отслушания в ней кончика обедни.

 Генерал, как по должности своей, так и для политических причин, ездил в сие утро по разным местам отменно и так много, что мы с ним не прежде во дворец приехали, как уже в одиннадцать часов, и когда уже был он весь наполнен народом, и вся площадь установлена была бесчисленным множеством карет и экипажей. Для меня зрелище сие было новое, но любопытнейшее дожидалось меня во внутренности дворца самого, в котором я до того времени еще не бывал. И самая уже огромность и пышность здания приводила меня в некоторое приятное изумление, а когда вошел я с генералом внутрь сих новых императорских чертогов и увидел впервые еще от роду всю пышность и великолепие дворца нашего, то пришел в такое приятное восхищение, что сам себя почти не вспомнил от удовольствия.

 Все комнаты, через которые мы проходили, набиты были несметным множеством народа и людей разных чинов и достоинств. Все одеты и разряжены были впрах и все в наилучшем своем платье и убранствах. Но ни в которой комнате не поражен я был таким приятным удивлением, как в последней и той, которая была перед тою, в которой находился сам государь, окруженный великим множеством генералов и как своих, так и иностранных министров. Поелику {В смысле — так как.} и сия, далее которой нам входить не дозволялось, набита была несметным множеством как военных, так и штатских чиновников, а особливо штаб–офицеров, а в числе оных было и тут множество еще генералов, и все они были в новых своих мундирах, то истинно засмотрелся я на разноцветность и разнообразность оных! Каких это разных колеров тут не было! И какими разными и новыми прикрасами не различены они были друг от друга! Привыкнув до сего видеть везде одни только зеленые и синие единообразные мундиры и увидев тогда вдруг такую разнообразицу, не могли мы довольно начудиться и насмотреться и только и знали, что любопытствовали и спрашивали, каких полков из них которые, а наиболее те, которые нам более прочих нравились. Не меньшее же любопытство производили во мне и иностранные министры, выходившие в нашу комнату из внутренней государевой, разновидными и разнообразными орденами и кавалериями {Орденскими знаками, лентами.} своими. И товарищ мой, князь Урусов, которому все они были уже известны, должен был мне о каждом из них сказывать.

 На все сие я так засмотрелся и всеми сими невиданными до сего зрелищами так залюбовался, что позабыл и о всей усталости своей и не горевал о том, что во всей той комнате не было нигде ни единого стульца, где бы можно было хоть на несколько минут присесть для отдохновения.

 Но все мое любопытство было еще до того времени удовольствовано не совершенно, а оставалось еще важнейшее, а именно: чтобы видеть государя и государыню. Так случилось, что сколько раз ни бывал я до того во дворце, но никогда еще до того времени не удавалось мне видеть оных в самой близости, а видал их только в портретах, а потому давно уже и не ведомо, как добивался и желал видеть как их, так и самую фаворитку государеву, Воронцову, о которой, наслышавшись о чрезвычайной и непомерной любви к ней государя, будучи еще в Кенигсберге, мечтал я, что надобно ей быть красавицей превеликой. И как сей день и случай казался мне к тому наилучшим и способнейшим, и я никак не сомневался, что увижу их непременно в то время, когда они пойдут к столу чрез ту комнату, в которой мы находились, как о том мне сказывали, то, протеснившись сквозь людей, стал я нарочно и заблаговременно подле самых дверей, чтобы не пропустить их и видеть в самой близости, когда они проходить станут.

 Не успел я тут остановиться, как чрез несколько минут и увидел двух женщин в черном платье, и обоих в Екатерининских алых кавалериях, идущих друг за другом из отдаленных покоев в комнату к государю. Я пропустил их без всякого почти внимания, и не инако думал, что были они какие–нибудь придворные госпожи, ибо о государыне и фаворитке думал я, что они давно уже в комнатах государских, в которые нам за народом ничего было не видно. Но каким удивлением поразился я, когда, спросив тихо у стоявшего подле себя одного полицейского, и мне уже знакомого офицера, кто б такова была передняя из прошедших мимо нас госпож, услышал от него, что была то самая императрица! Мне сего и в голову никак не приходило, ибо, видая до сего один только портрет ее, писанный уже давно, и тогда еще, когда была она великою княгинею, и гораздо моложе, и видя тут женщину низкую, дородную и совсем не такую, не только не узнал, но не мог никак и подумать, чтоб то была она. Я досадовал неведомо как на себя, что не рассмотрел ее более; но как несказанно увеличилось удивление мое, когда на дальнейший сделанный ему вопрос о том, кто б такова была другая и шедшая за нею толстая и такая дурная, с обрюзглою рожею, боярыня, он, усмехнувшись, мне сказал:

 — Как, братец! Неужели ты не знаешь? Это Елисавета Романовна!

 — Что ты говоришь? — оцепенев даже от удивления, воскликнул я, — Эта–то Елисавета Романовна!.. Ах! Боже мой… да как это может статься? Уж этакую толстую, нескладную, широкорожую, дурную и обрюзглую совсем любить и любить еще так сильно государю?

 — Что изволишь делать? — отвечал мне тихонько офицер, — и ты дивись уже этому, а мы дивились, дивились, да и перестали уже.

 — Ну, правду сказать, есть чему и дивиться, — подхватил я, пожимая только плечами, ибо в самом деле была она такова, что всякому даже смотреть на нее было отвратительно и гнусно.

 Еще я не опомнился от чрезмерного своего удивления, как взволновался весь народ и, разделяясь в две стороны, сделал улицу и свободный проход идущим и вдали уже показавшемуся государю. Не могу никак изобразить, с какими разными душевными движениями смотрел я в первый раз тогда на сего монарха и тогдашнего обладателя всей России. Куча народа, состоявшая из первейших чиновников и вельмож государственных, последовали за ним и провожали его в столовую в своих орденах, лентах и в богатых одеждах.

 Наш генерал шел туг же и разговаривал с фавориткою государевою; но я в сей раз не удостоил ее уже и зрением, а смотрел вслед за государем и императрицею и сам в себе только всему видимому дивился и пожимал плечами.

 Как генералу нашему, за помянутым разговором с идущею с ним рядом фавориткою, не удалось на меня взглянуть, и никто ему из товарищей моих в толпе на глаза не попался, то по ушествии их не знали мы, что нам делать, и домой ли ехать или тут оставаться далее и дожидаться повеления от генерала. И как домой ехать мы не отважились, то чуть было не дошло до того, чтобы быть нам для праздника такого без обеда. Мы и были б действительно без него, если б, по счастию, третьему товарищу нашему, полицейскому офицеру, которому во дворце было все знакомое, не удалось пронюхать и узнать, что в задних и отдаленных комнатах есть накрытый превеликий стол для караульных офицеров и ординарцев. Он не успел узнать о сем, как, прибежав к нам, звал нас скорее с собою туда, уверяя, что и нам там можно обедать, нужно только захватить и не упустить место. Сперва посовестились было мы и не хотели нартом там искать себе обеда, но он силою почти нас за собою утащил и, проведя нас чрез множество комнат и на другой даже край дворца, привел нас действительно к превеликому столу, установленному уже кушаньями, и за который как караульные офицеры, так и многие другие начинали уж садиться.

 Мы сели также, хотя без всякого приглашения, и наелись и напились себе досыта, и были смелостью своею очень довольны, ибо узнали чрез то, что и впредь нам всегда можно сим офицерским и ординарческим столом пользоваться и когда ни похотим оставаться тут обедать, что мы и действительно потом и не раз делывали, а особливо когда случалось, что не хотелось нам ехать домой на короткое время.

 Как обед наш не так долго продолжался, как государев, то кончивши оный, пошли мы в тот покой, который служил вместо буфета и был подле самого того, где государь кушал, дабы мог генерал наш, вставши из–за стола, тотчас нас увидеть, ибо всем надлежало, вставши из–за стола, иттить чрез покой сей.

 Но мы принуждены были долго сего обратного шествия дожидаться: государь любил посидеть за столом и повеселиться. Натурально, не гуляли притом и рюмки. Более часа дожидались мы тут, покуда стол кончится, и имели удовольствие в сие время слышать голос государев и почти все им говорящее. Голос у него был очень громкий, скаросый, неприятный, и было в нем нечто особое и такое, что отличало его так много от всех прочих голосов, что можно было его не только слышать издалека, но и отличать от всех прочих. Наконец, встали они, и как государь пошел тотчас опять во внутренние свои чертоги, то вышел вслед за ним и генерал наш и обрадовался, нас увидев.

 — Ну! Спасибо, что вы здесь, — сказал он, — и что домой не уезжали; мне давеча сказать вам о том было некогда, но обедали–ль вы? Вам бы здесь пообедать за столом офицерским!

 Мы сказали ему, что мы сие уже сделали.

 — Ну! Хорошо ж, — сказал он, — так поедем же теперь домой и отдохнем.

 Сказав сие, пошли мы вниз, где князь, товарищ мой, отпросился от него к своим родным, а я поехал с ним и готовиться был должен ехать с ним опять во дворец на куртаг с товарищем моим, полицейским офицером.

 По приезде к нему в дом отпросился я тотчас на свою квартиру, чтоб отдохнуть хоть часок на оной; ибо как я почти всю ту ночь не спал, то склонил меня тогда ужасно сон, и я впервые еще в сей день спал после обеда. Но, чтоб не заспаться, то посадил подле себя человека с часами и велел ему тотчас себя разбудить, как скоро пройдет час. О сем упоминаю я для того, что как в последующее время и часто таким образом удавалось мне по ночам спать очень мало и заменять то единочасным спаньем после обеда, и я таким же образом всегда саживал подле себя слугу для буженин, то чрез короткое время обратилось сие в такую привычку, что, наконец, не было нужды меня будить, но я уже и сам точь в точь по прошествии часа просыпался, а что удивительнее всего, то и на все продолжение жизни моей всегда, когда ни случалось мне после обеда спать, никогда не сыпал более часа и всякий раз, как тогда, пробуждался сам собой.

 Как куртаги придворные были тогда для меня также зрелищем новым и никогда еще невиданным, то охотно я поехал на оный с генералом и, делаясь час от часу во дворце смелейшим, нашел средство наконец втесниться и войтить туда ж в галерею, где он продолжался.

 Тут насмотрелся я уже досыта, как на государя, так и всему тут происходившему. Видел, как тут играли в карты и как танцовали, наслушался прекрасной музыки, в которой государь сам брал соучастие и играл на скрипице вместе с прочими концерты, и довольно хорошо и бегло; наконец, за большим столом и со многими, с превеликим хохотанием и криком забавлялся он в любимую свою игру кампию, которую игру также не видывал я никогда до того времени; и как хотелось мне ее очень видеть, то был так уже смел и отважен, что подошел близехонько к столу, смотрел на оную и не мог довольно насмотреться и надивиться.

 Мы пробыли тут с генералом до самого окончания сей вечеринки, а как он оставлен был у государя и ужинать, то принужден был и я опять тут окончания оного дожидаться и также перехватить хоть немного за столом офицерским. Но ожидание конца ужина, бывшего в прежней столовой, было для нас очень скучновато.

 Ужин продлился очень долго и гораздо за полночь, и мы все сие время должны были галанить и ждать в проходной буфетной. И как не было, как в сем, так и во всех других тут комнатах ни единого стульца, на которое бы можно было присесть и отдохнуть, то, от беспрерывного стояния и хождения взад и вперед, для прогнания дремоты, вирах мы все измучились, а особливо я, по непривычке. Сон клонил меня немилосердным образом, а подремать не было нигде ни малейшего способа. Несколько раз испытывал я становиться для сего где–нибудь к стенке или к уголку, но все мои испытания были тщетны, ибо не успеют глаза начать сжиматься и сон воспринимать верх над бдением, как вдруг подгибаются колени и, приводя чрез то человека в движение, разбужают оного к неописанной досаде и мешают сладкой дремоте.

 Измучившись и изломавшись, насилу–насилу дождался я конца сего ужина и всей бывшей за оным доброй попойке. Мы возвратились домой почти уже пред рассветом, а как поутру должен был я опять вставать рано, то судите, каково мне тогда было!

 Но первый день куда уже ни шел! Я имел много труда и беспокойства, но за то, по крайней мере, насмотрелся многому, а потому и не помышлял и горевать даже о помянутых беспокойствах, думая, что впредь, по крайней мере, не таково будет, но как увидел, что и все последующие дни были ничем не лучше, а точно таковые ж, и не было дня, в который бы мы с генералом по нескольку десятков верст и всегда почти вскачь не объездили, не побывали во множестве домах, и разов двух не посетили дворца, и в оном либо обедали, либо ужинали, либо обедать к кому–нибудь из первейших вельмож вместе с государем не ездили, и я, всякий раз таким же образом измучившись и изломавшись, не прежде, как уже перед светом домой возвращался, то скоро почувствовал всю тягость такой беспокойной и прямо почти собачьей жизни, и не только разъезды свои с генералом, и беспрерывные рассылания меня то в тот, то в другой край Петербурга до крайности возненавидел и проклинал; но и самый дворец, со всеми пышностями и веселостью его, которые и в первый раз так были для меня занимательны и забавны, наконец так мне опостылел и надоел, что мне об нем и вспоминать не хотелось, и я за величайшее наказание считал, когда доводилось мне с генералом нашим в него ехать.

 Какая б собственно причина побуждала генерала моего к толь частым посещениям знатнейших господ и других разных людей, того, как тогда мы все не знали и не понимали, так истинно не знаю я и поныне.

 Будучи генерал–полицеймейстером в государстве и имея толь великую обузу дел на себе, что ему в каждое утро приносили из полиции целые кипы бумаг для читания и подписывания, казалось, что могло б и одно сие его занимать, умалчивая о прочих делах, к его должности относящихся, и за сими не до того, казалось, было ему, чтоб разъезжать по гостям и терять на то время свое.

 Но он, при всей тогдашней строгости государя, по–видимому, всего меньше рачил о исправном исправлении толь важной должности своей и всего реже езжал по делам, до должности его относящимся. Но, напротив того, так мало ее уважал, что и десятой доли приносимых и заготовленных к подписанию его бумаг не прочитывал, а подписывал множайшие из них, совсем не читая. А все выезды его были по большей части к канцлеру и к некоторым другим из знаменитейших наших господ, как например, к прежнему моему командиру, генералу Вильбоэ, который был тогда у нас фельдцейхмейстером, принцу Гольштинскому, Шувалову, Скавронскому и многим другим, а что всего удивительнее, то и к самым иностранным министрам, а особливо к аглинскому и прусскому, до которых равно как и до других министров, казалось, не было б ему ни малейшего дела. Со всем тем, он не только сам езжал ко всем к ним очень нередко, но сверх того обоих нас с князем замучивал посылками к ним то и дело, и что всего досаднее, за сущими иногда безделицами и ничего не стоящими делами.

 Не могу и поныне забыть, с каким огорчением и досадою скачешь без памяти иногда версты две к какому–нибудь паршивому паричишке и единственно только за тем, чтоб спросить в добром ли он здоровье.

 Часто случалось, что он обоим нам одним утром домов по десяти наскажет куда ехать, и мы скачем, как угорелые кошки, и за все свои труды, что всего было досадней, получаем еще от чудного своего генерала брани. Часто случалось, что, будучи как–то беспамятен или имея голову набитую уже слишком всяким вздором, позабывал он, кому из нас приказал куда съездить, и вдруг требовал от меня отчета в том, о чем приказывал князю, а от него в том, что было мне поручено, а что всего смешнее и досаднее, то случалось не однажды, что, насказывая нам многих, к кому ехать, про иного позабывал, а потом спрашивал, были ли мы у того? И как скажешь и докажешь записками своими, что про того он и не упоминал вовсе, то сердился, досадовал и бранил нас за то, для чего сами не догадались заехать или ему не напомнили. Не чудные ли по истине и не сумасбродные ли были требования и взыскания таковые? Но мы должны были молчать, терпеть и переносить его гнев праведный, внутренно же не могли, чтоб не хохотать тому и не смеяться.

 Далее скажу, что ко всем сим рассылкам употребляем был от генерала более я, нежели князь Урусов и, может быть, потому что умел я говорить по–немецки и мог с множайшими из тех, к коим он посылал, говорить на природном языке, ибо множайшие из них были немцы. Сверх того князь Урусов был как–то увертливее меня и находил средства отбывать иногда не только от таких посылок, но и от самой езды с генералом; и потому он и в половину столько не терпел беспокойств, сколько я, а особливо сначала и покуда я сколько–нибудь не наторел и научился также кое–как и отбывать иногда.

 В самые выезды свои со двора и разъезды по домам знатных вельмож, а особливо после полдни, бирал он обыкновенно только меня одного; но сии для меня сопряжены были не настолько с беспокойством, сколько со скукою, ибо я имел всегда, по крайней мере, ту выгоду, что мог везде находить стулья и место где сидеть во все то время, покуда генерал сиживал у хозяина. И сначала переламливала меня только одна скука, а особливо в таких домах, где он сиживал по нескольку часов сряду, и я принужден бывал все сие время провожать один–одинешенек, в Какой–нибудь пустой передней комнате; но как после я догадался и стал запасаться всегда на такие случаи какой–нибудь любопытною книжкою в кармане, то бывало, засев где–нибудь в уголок или подле окошечка, вынимаю себе книжку, занимаюсь себе чтением, как бы дома, и не горюю о том, сколько б ни сидел генерал у хозяина.

 Но во дворце было дело совсем иное: тут не только что о читанье токмо и помыслить было не можно, но та пуще всего была напасть, что сидеть было вовсе не на чем. Я уже упоминал, что во всех тех комнатах, где мы бывали, не было тогда ни единого стульца, а стояли только в одной проходной комнате одни канапе, но и те были обиты богатым штофом и такие, на каких мы сначала на смели и помыслить, чтоб садиться, к тому же стояли они не в самой той комнате, где мы во время утренних генеральских приездов всегда должны были отстаивать и его дожидаться. Комната сия была самая та, о которой я уже упоминал, а именно ближняя подле той, где государь обыкновенно бывает и с приезжающими к нему по утрам разговаривает, и которую редко не нахаживали мы наполненную многими людьми. Итак, принуждены будучи в ней иногда по нескольку часов стоять и без всякого дела галанить, имели только ту отраду и удовольствие, что могли всегда в растворенные двери слышать, что государь ни говорил с другими, а иногда и самого его и все деяния видеть. Но сие удовольствие было для нас удовольствием только сначала, а впоследствии времени скоро дошло до того, что мы желали уже, чтобы разговоры до нашего слуха и не достигали; ибо редко стали уже мы заставать государя трезвым и в полном уме и разуме, а всего чаще уже до обеда несколько бутылок аглинского пива, до которого был он превеликий охотник, уже опорознившим, то сие и бывало причиною, что он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровью от стыда пред иностранными министрами, видящими и слышащими то, и, бессомненно, смеющимися внутренно. Истинно бывало, вся душа так поражается всем тем, что бежал бы неоглядкою от зрелища такового! — так больно было все то видеть и слышать.

 Но никогда так много не поражался я досадными зрелищами таковыми, как в то время, когда случалось государю езжать обедать к кому–нибудь из любимцев и вельможей своих, и куда должны были последовать все те, к которым оказывал он отменное свое благоволение, как, например, и генерал мой и многие другие, а за ними и все их адъютанты и ординарцы. Табун бывало целый поскачет вслед за поехавшими, и хозяин успевай только всех угащивать и подчивать; ибо натурально везде и для нас даваемы были столы. Одни только трубки и табак приваживали мы с собою из дворца свой. Ибо, как государь был охотник до курения табаку и любил, чтоб и другие курили, а все тому натурально в угодность государю и подражать старались, то и приказывал государь всюду, куда ни поедет, возить с собою целую корзину голландских глиняных трубок и множество картузов {Пакетов.} с кнастером {Кнастер — особый сорт табаку, употреблявшийся иностранцами.} и другими табаками, и не успеем куда приехать, как и закурятся у нас несколько десятков трубок и в один миг вся комната наполнится густейшим дымом, а государю то было и любо, и он ходючи по комнате только что шутил, хвалил и хохотал. Но сие куда бы уже ни шло, если б не было дальнейшего и для всех россиян постыднейшего. Но та–та была и беда наша! Не успевают бывало сесть за стол, как и загремят рюмки и покалы и столь прилежно, что, вставши из–за стола, сделаются иногда все как маленькие ребяточки и начнут шуметь, кричать, хохотать, говорить нескладицы и не сообразности сущие. А однажды, как теперь вижу, дошло до того, что вышедши с балкона прямо в сад, ну играть все тут на усыпанной песком площадке, как играют маленькие ребятки. Ну все прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкать своих товарищей под задницы и кричать:

 — Ну! ну! братцы, кто удалее, кто сшибет с ног кого первый? — и так далее.

 А по сему судите, каково же нам было тогда смотреть на зрелище сие из окон и видеть сим образом всех первейших в государстве людей, украшенных орденами и звездами, вдруг спрыгивающих, толкающихся и друг друга наземь валяющих? Хохот, крик, шум, биение в ладоши раздавались только всюду, а покалы только что гремели. Они должны были служить наказанием тому, кто не мог удержаться на ногах и упадал на землю. Однако все сие было еще ничто против тех разнообразных сцен, какие бывали после того и когда дохаживали до того, что продукты бакхусовы {Хмельные напитки.} оглумляли {Одуряли, доводили до беспамятство; оглум — столбняк.} всех пирующих даже до такой степени, что у иного наконец и сил не было выттить и сесть в линею, а гренадеры выносили уже туда на руках своих.

 Но никогда так сильно дружба с Бакхусом {Бахус, Вакх, у греков чаще Дионис — бог вина, оргий.} не возобновляема была, как во дворце за ужинами, за которыми должен был и генерал мой очень часто присутствовать. Государь любил его как–то около сего времени очень и был к нему милостив, а потому и езжал он почти ежедневно во дворец, а с ним и моя милость. Итак, бывало засядут они себе за стол и, вступя в премудрые и пространные разговоры, ну погромыхивать рюмками и стаканами, а мы между тем во всю ночь галанить и ходить взад и вперед по буфетной, присланиваться к стенам и к уголкам, ссориться ежеминутно со сном и дремотою, мурчать себе под нос и проклинать час своего рождения. Не могу и поныне позабыть, как досадны и мучительны бывали для нас сии дворцовые предлинные ужины и к каким даже дуростям доводимы были мы иногда непреодолимым почти хотением спать.

 Как во всех тут комнатах не было ни единого стульца, где б можно было хоть на минуточку присесть, стоючи же подле стенки дремать никак было не можно, потому что колени подгибались: то что ж наконец выдумали и затеяли мы, или прямо сказать я, ибо признаюсь, что заводчиком тому был я собственно. Философствуя долгое время и вымышляя, как бы пособить нужде своей и найтить способ дремать, — взглянул я однажды на бывшую в той комнате, превеликую и четвероугольную печь и находившийся подле ее запечек или узкую пустоту между печью и стеною. Вмиг тогда пришло мне в голову испытать, уже не можно ли было хоть с нуждою протесниться боком в пустоту сию и ущемить себя так между печью и стеною, чтоб проклятым коленам не можно было сгибаться и мешать мне спать стоючи. Я попробовал сие сперва тайком, но как скоро увидел, что было то действительно очень хорошо и что протеснясь туда стоишь, как в тисках, и колена ни мало уже не мешают дремать, как побежал искать, между множеством нашей братьи, товарища своего, полицейского офицера, и, подхватя его за руку сказал: «Ну, брат! пойдемка. Я нашел наконец место, где нам можно сколько хотим себе дремать, а надобно нам только помогать друг другу».

 Он любопытен был весьма видеть оное, и как ему я запечек указал и растолковал все дело, то сказал он: — «Хорошо бы, брат; но нука тут заспишься, а государь между тем встанет и пойдет здесь мимо самого сего места в спальню свою и увидит: куда тогда деваться и что делать!» — Экой ты! подхватил я: да разве не можно нам спать тут попеременно, то тебе, то мне, а между тем, друг от друга не отходить, а стоять на карауле, и тотчас спящего будить, как скоро в столовой заворошутся и вставать станут? — «Ну, дело! сказал он: право дело! начинай же, брат, ты первый, и полезай, а я буду между тем твой верный страж, и не только тебя разбужу, как скоро вставать станут, но и стану вот тут в уголку и загорожу тебя спиною, так что никто не увидит тебя». — Ей, ей, хороню! подхватил я: — но какая нужда давать мне так долго спать, дай мне хоть немножко вздремнуть, а там пушу я тебя и стану караулить также. — Сказав сие, приступил я к делу, и средство сие было так удачно, что оба мы выспались в сей вечер, как хотели, и повторяли то не один раз, а смотря на нас делывали йотом то же и другие наши братья — адъютанты и ординарны, которых всегда была тут толпа превеликая, и скоро уже дошло, что всякий в захват старался овладеть сим местом.

 В другой раз, и как место сие помянутым образом захвачено было уже иными, догадало меня сделать другую проказу. Давно уже грыз я зубы на помянутые выше сего штофные канапе, стоящие в среднем проходном покое, а также по несчастию на самой дороге, где государю, идучи во внутренние свои чертоги, проходить надлежало. Вся наша братья, равно как и мы, почитали их власно как священными, и не смели к ним никак прикасаться, к тому же и отдаленность их от того места, где мы галанивали и самое местоположение их, от того всякого удерживало; но как я, оборкавшись во дворне, сделался уже смелее и отважнее, то давно уже было у меня на уме испытать, прикорнуть также и на них; а чтоб не застал государь, то употребить также на вспоможение себе своего товарища полицейского офицера. Но тогда, власно как нарочно, случись так, что увидел я на канапях сих придворного пажа, почивающего себе спокойно и растянувшегося, как па кровати.

 — Тьфу! какая диковинка! сказал я сам в себе, когда паж может тут спать, то почему ж бы и мне не можно было? Ведь я такой же государев слуга, и ничем его не хуже! Побегу за товарищем, поставлю его на караул, а там сгоню этого молодца и лягу.

 В один миг все сие и сделано было. Я, смолвившись с офицером и поставив его у дверей на карауле, вдруг подбегаю к пажу, трясу его за плечо и на ухо кричу: «государь, государь идет». — Бедный мой паж вскочил без ума, без памяти, и дай Бог ноги, а я и плюх на его место, но с тою однако предосторожностию, что под ноги разослал наперед свой платок, чтоб не замарать ими штофа. Не успел я улечься и начать глаза заводить, как гляжу — паж мой, увидевши, что я его обманул, и что государь спит еще за столом, вздумал было опять меня согнать и употребить к тому такой же обман.

 Он прибегает ко мне, и, будя, говорит мне, но очень учтиво и вежливо: «извольте, сударь, вставать! государь изволит шествовать». Но я, дожидаясь повести сей не от него, а от своего товарища, тотчас догадался и сказал ему: «Пустое, брат! не правда и не мешай мне!» Досадно было пажу, что я не дался ему в обман. Думать, он и гадать, как бы ему согнать меня удобнее было можно. По счастию моему, не знал он, кто я таков и не отважился предпринимать какиенибудь излишества; но наконец подходит опять ко мне, садится у меня в ногах и начинает говорить, смеяться всячески надо мною, трунить и всем тем мешать мне наслаждаться сном приятным. Долго я перемогался и терпел, притворяясь, что того не слышу; но как он мне своими шпыняньями надоел, то приподнявшись, сказал я ему: «пустяки, брат, и напрасно трудишься, не согнать тебе меня, а убирайсяка ты прочь». — Но как и сие не помогло, но он опять начал и еще более надо мною по своему обыкновению забавляться и ведая, что с ними без дальних церемоний обходиться можно, толкнул таки я его ногою и сказал: «ну! пошел же прочь, когда честь не берет, и не мешай!» Но пажа моего и то не пронимает, но он начал еще и более меня беспокоить и даже за ноги трясти, Тогда вышел я из терпения, и приподнявшись, сердито уже закричал на него: «Слышишь! пошел прочь, щенок, и не мешай! а то я велю тебя полицейскому офицеру неволею и с нечестью и за хохол стащить!» — «Как бы не так!» сказал он. — «А вот я тебе и докажу, подхватил я, что точно так; господин офицер! сказал я, обратясь к стоящему вдали и караулившему меня товарищу моему. Подите сюда! и оттащите от меня этого щенка прочь, и отведите его».

 Я хотел было далее, но сам не знал, что говорить; но спасибо, не было уже в том более нужды. Паж, увидя, что офицер в самом деле стал подходить к нам, так того испужался, что в тот же миг вскочил и от нас брызнул, а сие и избавило меня от сего наяна, и я выспался себе тут досыта, и не прежде уже встал, как будут разбужен своим товарищем: и как нам сей опыт удался, то не преминули мы и после сею отвагою пользоваться и спать иногда на канапях сих.

 Но я заговорился уже так и позабыл, что письмо мое уже слишком увеличилось и что мне давно пора его кончить; итак, окончив сим, скажу, что я есмь навсегда, и прочее.

ЗАГОВОР

ПИСЬМО 95–е

 Любезный приятель! Таким образом жил я в Петербурге и мыкал свое горе. О должности моей, как ни говорил г. Валабин, что она легкая и ничего незначущая, но она была в самом деле крайне трудная и пребеспокойная, а особливо в первый месяц по моем приезде в Петербург, и в короткое время так мне надоела и наскучила, что я проклинал ее и все на свете и не рад был почти животу своему.

 И я истинно не знаю, как бы мог переносить ее далее, если б, по проишествии праздников, по вскрытии реки Невы, по наведении чрез нее на Васильевский Остров моста и по наступлении весны не произошло в обстоятельствах наших небольшой и такой перемены, которая стала доставлять нам временем и отрады и довольное уже иногда отдохновение и чрез то сделала мне должность мою сноснейшею.

 Произошло сие более от двух или трех причин, и во–первых, оттого, что генерал наш, имея давно уже у себя близкую приятельницу в жене того старичка Волчкова, который славен у нас переводами многих (сочинений), стал по–прежнему ездить к ней очень часто на Васильевский Остров, где она с мужем своим жила, и пробывать у ней по целой иногда половине дня и вечера целые. Ибо, как он туда никого из нас не биривал {Многократное от «брал».}, то, при всех таких случаях и оставались мы дома и могли по воле отдыхать и употреблять сие время на себя. Второе обстоятельство, уменьшившее также некоторым образом ежедневное наше беспокойство, было то, что государь, по вскрытии весны, начал уже чаще заниматься экзерцированием и смотрами своих войск и другими упражнениями, а потому и подобные там пиршества, о каких упоминал я прежде, бывали уже реже, и мы с генералом своим езжали во дворец и на оные не так уже часто.

 Наконец, третья и наиглавнейшая причина перемены происшедшей была та, что как около сего времени ропот на государя и негодование ко всем деяниям и поступкам его, которые чем далее, тем становились хуже, не только во всех знатных с часу на час увеличивалось, но начинало делаться уже почти и всенародным, и все, будучи крайне недовольными заключенным с пруссаками перемирием и желея об ожидаемом потерянии Прусии, также крайне негодуя на беспредельную приверженность государя к королю прусскому, на ненависть и презрение его к закону, а паче всего на крайнюю холодность, оказываемую государыне, его супруге, на слепую его любовь к Воронцовой, а паче всего на оказываемое отчасу более презрение ко всем русским и даваемое преимущество пред ними всем иностранцам, а особливо голштинцам, — отважились публично и без всякого опасения говорить, и судить, и рядить все дела и поступки государевы. О государыне же императрице, о которой носилась уже молва, что государь вознамеривается ее совсем отринуть и постричь в монастырь, сына же своего лишить наследства, изъявлять повсюду сожаление и явно ей благоприятствовать; то генерал наш, будучи хитрым придворным человеком и предусматривая, может быть, чем все это кончится, и начиная опасаться, чтоб в случае бунта и возмущения или важного во всем переворота не претерпеть бы и самому ему чего–нибудь, яко любимцу государеву, при таком случае — уже некоторым образом и не рад тому был, что государь его отменно жаловал, и потому, соображаясь с обстоятельствами, начал уже стараться понемногу себя от государя сколько–нибудь уже и удалять, а напротив того тайным и неприметным образом прилепляться к государыне императрице и от времени до времени бывать на ее половине и ей всем, чем только мог, прислуживаться и подольщаться, что после действительно и спасло его от бедствия и несчастия при последовавшей потом революции. Сия–то была третья причина, уменьшившая гораздо всегдашние его выезды и заставлявшая более сидеть дома и заниматься будто своими полицейскими делами, равно как и при самых выездах не всегда нас брать с собою, но оставлять дома, что делывал он всегда, когда случалось ему ездить на половину к государыне или ее приверженцам. Сперва мы не знали всего того и только что дивились такой неожидаемой перемене; но как узнали о потаенных его бываниях у императрицы, о препровождении у нее иногда по несколько часов времени в игрании в карты и в разговорах, то скоро догадались, к чему все сие клонится, и отчего примеченная нами перемена происходила.

 Но как бы то ни было, но мы ею были очень довольны, а горевали и озабочивались только о себе с другой стороны. Всем нам помянутый народный ропот и всеобщее час–от–часу увеличивающееся неудовольствие на государя было известно, и как со всяким днем доходили до нас о том неприятные слухи, а особливо когда известно делалось нам, что скоро с прусским королем заключится мир, и что приготовляется уже для торжества мира огромный и великолепный фейерверк, то нередко, сошедшись на досуге, все вместе говаривали и рассуждали мы о всех тогдашних обстоятельствах и начинали опасаться, чтоб не сделалось вскоре бунта и возмущения, а особливо от огорченной до крайности гвардии. Мысли о сем тем более всех нас тревожили, смущали и озабочивали, что мы опасались, чтоб нам при таком случае не претерпеть бы и самим чего–нибудь.

 — Сохрани Бог, ежели что действительно произойдет, — говаривали мы не один раз между собою, — то генералу нашему трудно будет тогда уцелеть. Все почитают его любимцем государевым, хотя он и далеко не в такой милости у него, как другие; но разбирают ли при таких случаях? И Боже сохрани, ежели сделается с ним что–нибудь дурное, то берегись и мы все, при нем живущие! Сочтут и нас во всем соучастниками, и чтоб не пострадать и нам всем тогда ни за Христа, ни за Богородицу, и не погибнуть бы невозвратно.

 Сим и подобным тому образом говаривали мы часто между собою, поканчивали обыкновенно разговор свой общим гореванием о том, что живем в такие сумнительные времена и находимся при таком генерале, от которого, кроме беды впрочем, никакого добра ожидать не можно; ибо не в похвальбу ему можно сказать, что несмотря на все свое великое богатство и обстоятельство, что ему, как бездетному, совсем некому было прочить, был он в рассуждении нас до чрезвычайности скуп и никогда даже и не помышлял о том, чтоб чем–нибудь нас облагодетельствовать или возблагодарить нас за всю нашу к нему ревность, труды и услуги чем–нибудь существительным. Никто из нас не видал от него во всю нашу бытность при нем ни малейшего себе подарка или какого благодеяния особливого, а все состояло только в том, что мы едали за столом его; но к сему обязывала его и должность, а потому с сей стороны были мы ему не весьма благодарны.

 Теперь, кстати, расскажу я вам, любезный приятель, одно случившееся около сего времени со мною происшествие, которое, по важности своей относительно до меня, особливого примечания достойно. В один день, и как теперь помню, перед обедом, когда мы все были дома, приезжает к нам тот самый господин Орлов, который в последующее время был столь славен в свете, и, сделавшись у нас первейшим большим боярином, играл несколько лет великую роль в государстве нашем. Я имел уже случай в прежних письмах своих сказывать вам, что сей человек был мне знаком по Кенигсбергу, и тогда, когда был он еще только капитаном и приставом у пленного прусского королевского адъютанта графа Шверина, и знаком более потому, что он часто к нам хаживал в канцелярию, что мы вместе с ним хаживали танцовать по мещанским свадьбам, танцовали вместе на генеральских балах и маскарадах и что он не только за ласковое и крайне приятное свое обхождение был всеми нами любим, но любил и сам нас, а особливо меня, и мы с ним были не только очень коротко знакомы, но и дружны. Сей–то человек вошел тогда вдруг в залу, где я с прочими находился, и как он был все еще таков же хорош, молод и статен, как был прежде, то нельзя мне было тотчас не узнать его, и как я об нем с того самого времени, как он от нас тогда с Швериным поехал, ничего не слыхал и не знал, не ведал, где он и находится, то, обрадовавшись неведомо как сему нечаянному свиданию, не успел его завидеть, как с распростертыми для объятия руками побежал к нему, закричав:

 — Ба! ба! ба! Григорий Григорьевич!..

 А он в ту же минуту, узнав меня также, с прежнею ласкою ко мне, воскликнул:

 — Ах! Болотенько (ибо так всегда он меня любя и шутя в Кенигсберге называл)! Друг мой! Откуда ты это взялся? Каким образом очутился здесь? Уж не в штате ли у Николая Андреевича?

 — Точно так! — отвечал я ему, обнимающему и целующему меня дружески. — Флигель его адъютантом!.. Ах, боже мой! — продолжал я, — как я рад этому, что тебя здесь нахожу и вижу здоровым и благополучным.

 — Ко мне, ко мне, братец, пожалуй! — сказал он. — Я живу вот здесь близехонько, подле дворца самого, на Мойке!

 — Но скажи ж ты мне, — подхватил я, — где ж ты ныне находишься и при чем таком! Вот уж не в полевом прежнем, а в артиллерийском мундире; уж не сделался ли ты, враг, {Враг — собственно противник, супостат; часто в смысле нашего: черт, дьявол, леший.} артиллеристом.

 — Здесь, здесь, братец, — отвечал он, захохотавши, — точно артиллеристом и господином еще цальмейстером {Немецкое — казначеем.} при артиллерии.

 — Ну поздравляю ж, поздравляю тебя, Григорий Григорьевич, получив чин сей! Дай Бог тебе и выше, и выше. Еще ты лучше и пригоже в этом мундире. Ей–ей, красавец! Сущий враг!

 Я хотел было далее говорить, но вошедший в ту минуту к нам генерал наш помешал мне в том и, увидев г. Орлова, который ему также по прежнему знакомству очень был известен, также воскликнул:

 — А, Григорий Григорьевич! Здравствуй, мой друг! — и поцеловав его, взял за руку и повел его к себе в кабинет и пробыл там с ним более часа.

 Что они там с ним говорили, того ничего я уже не знаю, а видел только то, что генерал унял его у себя обедать, говорил и обходился с ним дружески, разговаривал за столом с ним о кенигсбергской нашей жизни и о том, как мы там поживали, веселились и танцовали вместе и о прочем. Когда же встали из–за стола и г. Орлову пришло время от нас ехать, то, обняв, расцеловал он меня, опять по прежнему своему кенигсбергскому еще обыкновению и опять убедительнейшим образом стал меня звать к себе и просить, чтоб я у него побывал и навестил в его квартире.

 — Хорошо, хорошо! — сказал я. — Как скоро только можно будет, то твой гость, и побываю у тебя.

 Сим кончилось тогда наше первое свидание, и я почел его ничего не значащим; да и можно ль было мне тогда помышлять и вообразить себе, что призыв сей был превеликой важности и открывал было мне путь к достижению высоких чинов и достоинств к приобретению великих богатств и к восшествию, может быть, на высокие ступени чести и знатности. Ибо я тогда ничего еще об Орлове не знал, и мне в голову тогда вселиться никак не могло, чтоб был сей человек тогда уже очень и очень коротко знаком государыне императрице и, будучи к ней в особливости привержен, замышлял уже играть свою роль и набирал для ей и для производства замышляемого великого дела и последовавшего потом славного переворота из всех друзей и знакомцев свою партию, и которых всех он потом осчастливил, вывел в люди, поделал знатными боярами богачами и на век счастливыми, и чтоб, как сумневаться в том не можно, назначил он и меня тогда в уме своем себе в товарищи.

 Всего того не зная ни мало и не ведая, и пропустил я сей случай без всякого уважения. Но как удивился, как чрез несколько дней является ко мне присланный нарочно от г. Орлова, кланяется от него и говорит, что приказал он меня звать как можно к себе и что есть ему до меня нужда!

 — Хорошо, хорошо, братец! — сказал я присланному. — Я побываю у него, как скоро найду свободное время.

 — Он было приказал вас звать теперь к себе, и приказал было мне проводить вас до его квартиры.

 — Душевно б рад, мой друг, но теперь мне никак не можно! Вот, видишь, карета стоит перед крыльцом, генерал сию минуту едет со двора, и мне надобно с ним ехать. Итак, кланяйся, братец, Григорию Григорьевичу и скажи, что теперь мне никак не досужно и что я повидаюсь с ним после.

 Сие и в самом деле так было: мы в тот же час поехали со двора, и я не уважил и сего вторичного призыва, и почел оный ничего не значащим, и мысленно еще сам смеялся и говорил:

 — Какая чорту нужда! А так, небось, хочется пошалберить и повидаться.

 Но не успело еще несколько дней пройтить, как, к превеликому удивлению моему, является опять тот же присланный от г. Орлова и, остановив меня в сенях, спешащего иттить к генералу, и опять кланяется мне от него, и опять зовет к нему почти неотступно, говоря, что он велел мне сказать, что, ей–ей, есть ему до меня крайняя нужда и чтоб я как можно к нему пожаловал, приехал и хоть бы на одну минуту.

 — Батюшка ты мой! — отвечал я ему. — Ей–ей! Мне и теперь никак не можно. Генерал спрашивает меня, и я, видишь, спешу иттить к нему.

 Сие было и в самом деле, и генерал чрез несколько минут послал меня со двора и надавал мне столько комиссий, что я с превеликою досадою до самого обеда проездил и впрах измучился. Но на дороге не один раз приходило мне на мысль сие призывание.

 — Господи, — говорил я сам себе и говорил не однажды, — какая бы такая Орлову была до меня нужда? Да еще крайняя? Никаких у нас с ним не было связей и никаких таких дел между нами, по которым бы могла дойтить до меня когда–нибудь надобность, а того меньше и нужда!.. Не понимаю я!.. — продолжал я, пожимая плечами, и отъехавши опять то же и то же вспоминал и дивился.

 Наконец, и вздумал было к нему завернуть, но так случись, что было тогда уже поздно, надобно было поспешать домой к генералу, а к тому ж как–то и позабыл я и не мог в точности вспомнить, где именно была его квартира, а у присланного хотел было еще расспросить, но его, вышедши в сени, уже не застал, он тогда уже уехал; сверх того, опасаясь, чтоб сие меня не задержало, отложил я и в сей раз свидание с ним до другого случая, а пропустил благополучно и сей случай и не уважил нимало и сего третичного призыва.

 Но как бы вы думали, любезный приятель, ведь при сем одном не осталось еще сие. Но г. Орлову видно так усердно хотелось вплести меня в свое дело, что не преминул решиться он сам опять к генералу и нарочно только для того приехать, чтоб со мною видеться, и меня как можно убедить приехать к нему; и потому, нашед меня в сей раз в зале, тотчас ко мне адресовался и власно, как с некакою досадою мне сказал:

 — Эх, братец, ты какой! Не мог ты по сие время никак побывать у меня, как я тебя и сам и чрез посланного просил о том!

 — Эх, братец, — отвечал я, — ну как это? Разве не знаешь ты нашего генерала и не насмотрелся в Кенигсберге, каков он и каково жить при нем его подкомандующим. Ведь он и здесь таков же: будь безотлучно при нем и как от дяди ни пяди. Если б можно было, то давно бы побывал, а то, ей–ей, не мог никак ни на один час во все сии дни от него оторваться. Замучил–таки нас до бесконечности.

 — Да как–таки так, — подхватил он, — как бы не найтить свободного времени, если б похотел; а я божусь тебе, что имею до тебя крайнюю нужду и что искренно нарочно для того сюда наиболее и поехал, чтоб тебя звать к себе; ну, поедем же хоть теперь ко мне!

 — Нельзя, голубчик мой, и теперь никак, — отвечал я. — Генерал уже совсем готов и собирается ехать со двора, и мне приказано уже от него, чтоб с ним ехать!

 — Экое горе! — подхватил он. — А мне крайняя до тебя есть нужда, и ты не поверишь, какая крайняя надобность поговорить с тобою.

 — Господи, — удивляясь отвечал я, — да какой такой нужде необходимой быть?.. Не понимаю я, никаких у нас с тобою дел нет и не было!

 — Этакой ты; ну, право, нужда, ей–ей! Нужда, и нужда крайняя!

 — Фу, какой! — подхватил я. — Ежели есть нужда, так разве не можно тебе сказать мне ее здесь и теперь же!

 — Нет, нельзя никак, — отвечал он, — а мне хотелось бы поговорить с тобою дома о том; пожалуйста, братец, поедем.

 — Ну, истинно нельзя, голубчик ты мой! — отвечал я. — А ежели подлинно есть тебе нужда, то для чего ж и здесь не сказать? Разве не хочешь говорить о том при людях? Ну так пойдем вот туда, в дальние комнаты, там никого нет, и мы можем себе говорить обо всем и обо всем, никто нас не увидит и не услышит, а благо время к тому теперь свободное, и генерал еще не совсем оделся.

 От предложения сего позадумался было он, однако, вдруг опять, власно как встрепенувшись, мне сказал:

 — Нет, мой друг! Здесь никак и ни под каким видом нельзя, а, пожалуйста, приезжай ко мне! Ты одолжишь меня тем неведомо как!

 Тут опять, и власно как нарочно, растворились двери в комнату генеральскую, и как нам против самых оных тогда стоять случилось, то генерал, увидев Орлова, стал звать его к себе, и он принужден был, оставив меня, иттить к нему. Но в сей раз не долее пробыл он у него, как только несколько минут, но, проходя опять через залу, не преминул поцеловаться со мною и опять мне сказать:

 — Ну, пожалуйста же, мой друг, побывай у меня, и как можно скорей, ты всегда найдешь меня дома, а особливо по утрам.

 — Хорошо, хорошо, — сказал я, — и как скоро только можно будет.

 С сим и расстались мы тогда с сим человеком, и я ему хотя и верное почти дал слово побывать у него, но в самом деле стали мне неотступные его просьбы и столь усиленные зовы уже и несколько подозрительны становиться и приводить меня в недоумение превеликое, так что я, поехав тогда с генералом, во всю дорогу о том думал и сам себе говорил:

 — Господи, что за диковинка и что за нужда такая? Не понимаю я! Никакой, кажется, нужды быть не можно, а того меньше такой, о которой при людях и даже в доме у нас говорить не можно! Не понимаю, что за секреты такие? Уж нет ли каких у него сплетней особливых, и не хочет ли он уже меня заманить во что–нибудь дурное? Да! Вот и нашел человека! — продолжал я сам себе, усмехаясь, говорить. — Тотчас ведь и согласился на все! Не на такого он напал!

 Сим и подобным сему образом размышлял и сам с собою говорил я тогда во все утро и всячески старался мыслями своими добраться до того, зачем таким призывал он меня к себе. Более всего подозревал я, что не по масонским ли делам то было?

 Принадлежал он, как то известно было мне, к сему ордену. И как он не однажды меня и в Кенигсберге еще ко вступлению в оный уговаривать старался, но я, имея как–то во всю жизнь мою отвращение как от сего ордена, так от всех других подобных тайных связей и обществ, не соглашался к тому никак; то приходило мне в мысль, не хотел ли он и тогда заманить меня в оный и не затем ли призывал меня с таким усилием, но истинной причины никак мне и в голову не приходило.

 Совсем тем, как тогдашнее время было очень шатко и самое критическое, то не имел я охоты входить ни в какие сплетни, а особливо при тогдашнем моем философическом расположении мыслей, и потому, подумав гораздо и сказав сам себе:

 — Уж ехать ли мне к нему и не погодить ли по крайней мере еще? Решился, наконец, к сему последнему, а чрез самое сие все это происшествие тем и кончилось. Г. Орлов более сего уже мне не скучал и меня не видал, а я также, чем далее, тем меньше охоты имел к нему ехать и скоро совсем о том и думать перестал.

 Но после как по вступлении на престол императрицы Екатерины открылось, что такое был Орлов и что он тогда делал и предпринимал, то легко я мог в помянутом его усиленном домогательстве к зама–нению меня к себе усмотреть истинную причину и не мог уже нимало сумневаться в том, что ему хотелось вплесть меня в тогдашний свой комплот и преклонить вступить вместе с тем в заговор тогдашний и хотелось, может быть, потому наиболее, что я был у Корфа адъютантом, а сей находился в милости у государя, и они, может быть, ласкались надеждою узнавать от меня о многом, до государя относящемся.

 Но, как бы то ни было, но я крайне поразился изумлением, услышав о революции и обо всем, во время оной и после происходившем. Однако не думайте, любезный приятель, чтоб я терзался при том сожалением и тужением о том, что упустил четверократный призыв себя к тому же, может быть, счастью, каким воспользовались тогда все сообщники гг. Орловых и бывшие с ними в заговоре, и досадою на самого себя, для чего не послушался я г. Орлова и не ездил тогда к нему, к чему натурально, если б только похотел, то мог бы найтить свободное время. Нет, нет, любезный приятель, сие всего меньше меня беспокоило; а я как тогда, так и после и даже и поныне, всегда, когда ни вспомню тогдашнее время и все помянутое с г. Орловым происшествие, как нахожу во всем оном нечто таинственное и примечаю почти явные следы действия пекущегося тогда о истинном благе моего промысла Господня, старавшегося как чрез все вышеупомянутое, власно как нарочно случившееся мне препятствия и невозможности к езде к г. Орлову, так и последующим потом удивительным почти нехотением моим, или паче никаким и власно как по неволе удержанием меня от того, спасти и предохранить меня, когда не от совершенного бедствия и несчастия, которое могло всего легче воспоследовать, так по меньшей мере от наимучительнейшего состояния.

 Ибо, судя по тогдашнему моему расположению мыслей и прямо по философическим правилам жизни, к каким я прилепился столь крепко еще в Кенигсберге, за верное полагаю, что я никак бы ни под каким видом не согласился на предложение г. Орлова, если б я к нему тогда и поехал и от него оное услышал, но что оное поразило бы меня как громовым ударом, смутило бы весь мой дух и повергло бы меня в наимучительнейшее состояние. Ибо, как, с одной стороны, вся душа моя была тогда всего меньше заражена честолюбием и любостяжательством и всего меньше обожала знатные и высокие достоинствы, а жаждала единственно только мирной, сельской, спокойной и уединенной жизни, в которой бы мог я заниматься науками и утешаться приятностями оных; а с другой стороны, дело сие и тогдашнее предприятие г. Орлова было такого рода, которого счастливый и отменно удачный успех не мог еще быть никак предвидим и считаться достоверным, то, напротив того, все сие отважное предприятие сопряжено было с явною и наивеличайшею опасностью, и всякому, воспринимающему в заговоре том соучастие, надлежало тогда, власно как на карту, становить не только все свое благоденствие, но и жизнь самую, и подвергаться самопроизвольно всем величайшим бедствиям в свете; то подумал ли бы и восхотел ли б я тогда для недостоверного получения таких выгод, которые почитал я тогда сущими ничтожностьми и единою мечтою, самопроизвольно несть голову свою на плаху и подвергнуть себя без всякой нужды наивеличайшей опасности в жизни и пожертвовать тому всем спокойствием и благоденствием в жизни?

 Нет! нет! Никогда бы и никак я на то не согласился, и как бы г. Орлов не стал меня уговаривать, но я верно бы его не послушался. А как бы скоро сие случилось, то подумайте, не подверг ли б я себя и самым сим превеликой опасности? Не вооружил ли б я всю их шайку на себя злобою? Не произвел ли б во всех их опасение, чтоб я не донес на них государю и не подверг их всех опасности величайшей, и не могли–ль бы они, для обеспечения себя от меня, предпринять против самого меня еще чего–нибудь злого и даже восхотеть сбыть меня с рук и с света? Да хотя б и того не было, как не мог ли б я и после, как не хотевший быть с ними заодно, претерпеть какого–нибудь за то бедствия и опасности? А оставляя и все сие, не могло ль бы единое узнание такого страшного дела, при всем нехотении вступить в такой опасный заговор, подвергнуть меня в наимучительнейшую нерешимость, крайнее сумнительство и недоумение, что мне тогда делать, и молчать ли о том или донести где надлежало? Оба сии случаи были б для меня страшны и могли б дух мой поражать неописанным страхом и ужасом; ибо и самое молчание не сопряжено ль уже было с явною опасностию и ожиданием непременного себе бедствия, в случае если б заговор открылся и вкупе узнано было, что и я о том знал и ведал? Не стал ли б тогда меня самый долг присяги побуждать открыть столь страшный заговор самому государю? Но отважился ли бы я и на сие предприятие? А все сие не стало ль бы меня ежеминутно терзать и мучить?

 Итак, другого не заключаю, что благодетельствующий мне промысл Всемогущего, положивший доставить мне и без того такую жизнь, какую только желало мое сердце, и одарить меня истинным, а не ложным благополучием жизни, восхотел меня всем тем спасти и не только от величайших бедствий и опасностей, но оказать мне и самым тем наивеличайшее благодеяние в жизни.

 Но я удалился уже от моего повествования и письмо мое так увеличилось, что мне пора его кончить и сказать вам, что я есмь, и прочее.

ОКОНЧАНИЕ ВОЙНЫ С ПРУССИЕЙ

ПИСЬМО 96–е

 Любезный приятель! Между тем государь, будучи в совершенной беспечности, продолжал провождать время свое по–прежнему, в ежедневных опоражниваниях бутылок с аглинским своим любимым пивом, в частых у себя, а особливо по вечерам, пирушках с любимцами своими и фавориткой, в удостоивании первейших вельмож своих посещениями, в экзерцировании и превращении на иной лад любезного своего кадетского корпуса и войск, как бывших тогда в Петербурге, так и вновь пришедших. А между тем при помощи любимцев своих занимался и разными политическими делами, также и относящимся до правления.

 Он сделал во всей армии и во всем военном штате великую перемену, и старался все учредить на ноге прусской. Перемена была совсем прежняя экзерциция на манер прусский; мундиры пошиты по прусскому покрою; прежние и наиприличнейшие древние звания полков но городам уничтожены и, как я уже упоминал, велено было им называться уже по фамилиям их шефов, которым велено было и мундиры каждого полку отличить от других, чем они пожелают сами. Звание генерал–аншефов уничтожено, и велено им называться просто генералами, а бригадирская степень уничтожена совсем, и полковники, по прусскому манеру, производились уже прямо в генерал–майоры. Прежде бывшее наказание солдат и всех военных батожьем, кошками и кнутом отменено, и велено наказывать палками и фухтелем, и для экзерцирования войска велено было собраться к Петербургу пятнадцати тысячам войска и стать лагерем. А для лучшего во всех военных распоряжениях успеха, составлена особая военная комиссия, в которой членами сделаны: принц Жорж, князь Трубецкой, Вильбоэ, Глебов, Мельгунов и генерал–адъютант барон Унгер, а председательствовал в оной сам государь своею особою.

 Далее, прежняя лейб–компания была распущена, поелику содержание оной ежегодно до двух миллионов рублей государству стоило; напротив того, прежний его голштинский конный полк получил все преимущества конной гвардии, а принцу Жоржу поручена была над ним команда. В самой Гольштинии велел он учредить 9 пехотных и 6 конных полков, с особым баталионом артиллерии. Начальство же над кадетским корпусом, при котором он сам до того был и шефом и директором, по сделанном наперед нарочно для того особом и великом торжестве, обеде и экзерцировании, поручил он генерал–поручику и прежде бывшему императрицы Елисаветы фавориту, Ивану Ивановичу Шувалову.

 Равномерное попечение начал было иметь сей государь и о поправлении и приведении в лучшее состояние нашего флота, и хотел, чтоб английские морские офицеры принимали у нас во флоте службу, и чтоб корабли вперед строены были не в Петербурге, а в Кронштадте. И в мае имел он удовольствие спустить при себе два вновь построенных военных семидесятипушечных корабля. Мне самому случилось быть при сем спуске оных и видеть всю употребляемую при том пышную церемонию. Стечение народа было притом бесчисленное, и государь присутствовал при том сам, с императрицею и со всем своим придворным штатом и всеми иностранными министрами, и назвал один из них «Королем Фридрихом», а другой «Принцем Жоржем». Не могу изобразить, как напряжено было тогда у всех любопытство, когда в несколько сот топоров начали вдруг подрубать подпоры, и как приятна была для всех та минута, когда корабль по склизам полетел вдруг с берега в реку Неву, и рассекал впервые хребет оной своими громадами. Гром от пушечной пальбы, кричание «ура», радостные восклицания народа, и звук труб, литавр и прочей музыки, раздавался тогда по всем окрестностям и придавал зрелищу сему еще более пышности и величия.

 Относительно до дел внутреннего правления государственного, то сенату предоставлен был только департамент гражданских дел, и не велено было ему более ни во что мешаться. А для попечения о славе государства и благоденствия подданных, сделана конференция и членами оной принц Жорж, принц Голштейн–Бекский, граф Миних, князь Трубецкой, канцлер Воронцов, Вильбоэ, князь Волконский, Мельгунов и Волков. А чтоб не отягощен был государь просьбами, то запрещено было подавать государю лично челобитные, а велено просить обо всем в учрежденных к тому местах.

 В самой полиции сделаны некоторые перемены: уничтожены везде полицеймейстеры, и оставлены только в обеих столицах, и московскому велено быть подсудимым нашему генералу, яко главному полицеймейстеру.

 Издан был также указ, относящийся до поспешествования коммерции и торговле, и силою оного дозволен был выпуск за море хлеба, солонины и живого скота, и многие другие полезные для торговли установления.

 Далее были, по приказанию его, освобождены из неволи, кроме Миниха, и многие другие, бывшие в ссылке, а наиглавнейший Бирон, герцог курляндский, с обоими сыновьями своими. Барон Менгден с фамилиею, барон Стрешнев и граф Лешток с женою: и всем возвращены прежние их чины, имения и достоинства.

 В самом придворном церемониале сделаны были некоторые перемены, и государь требовал от всех иностранных министров, чтоб они первые свои визиты делали принцу Жоржу, поелику он его почитал первым принцем крови. Что касается до войны нашей с пруссаками, то, по пресечении военных действий, с самого вступления государева на престол, переговоры о мире начало свое восприяли и продолжались, при содействии самого государя, с такою ревностию, что <неразборчиво, 26(?)> апреля был наконец тот день, в который несчастная сия и толь многой крови и убытков нам стоющая война, получила действительное свое окончание, и в который заключен был между нами и пруссаками, так называемый вечный мир и самим государем подписан. А 30го числа, того ж месяца, был он и всему собранному ко двору генералитету и другим знатнейшим особам чрез великого канцлера, графа Воронцова, объявлен. И государь принимал от всех поздравления с оным, и дал потом превеликий обед, радуяся оному, как бы какой великой находке, и при продолжении стола, при беспрестанной пальбе из пушек, пил за здоровье короля прусского, к крайней досаде и огорчению всех истинных сынов отечества. После сего обнародован был сей мир и во всем городе, и 10–е число мая назначено для всеобщего мирного торжества.

 Торжество сие последовало действительно помянутого числа и было в своем роде хотя самое пышное и великолепное, но для всех россиян не весьма приятное.

 Собрание во дворце всех знатных господ и генералитета было многочисленное, а стечение народа, для смотрения приготовленного к сему случаю огромного и прекрасного фейерверка, было несметное.

 Для обеда и бала после оного приготовлен и с великой поспешностью отделан был большой зал во дворце, в том фасаде оного, который был под окнами на Неву–реку. И государь, опорожнив, может быть, во время стола излишнюю рюмку вина и в энтузиазме своем к королю прусскому дошел даже до такого забвения самого себя, что публично, при всем великом множестве придворных и других знатных особ и при всех иностранных министрах, стал пред портретом короля прусского на колени и, воздавая оному непомерное уже почтение, назвал его своим государем; происшествие, покрывшее всех присутствующих при том стыдом неизъяснимым и сделавшееся столь громким, что молва о том на другой же день разнеслась по всему Петербургу и произвела в сердцах всех россиян и во всем народе крайне неприятное впечатление. Совсем тем самому мне происшествия сего не случилось видеть и помянутых слов, произведших потом страшные действия, слышать своими ушами, а говорили только тогда все о том.

 Нехотение пробыть сей день без обеда и весь оный промучиться в тесноте и в крайней скуке между множеством нашей братии в передних дворцовых комнатах, а напротив того, крайнее любопытство и желание видеть на свободе сожжение фейерверка и оным досыта налюбоваться, побудило меня употребить в сей день небольшую и позволительную хитрость и под предлогом недомогания отделаться в сей день от езды за генералом и остаться дома. Итак, пообедав в свое время и одевшись попростее, пошел я заблаговременно ко дворцу, и, выбрав себе наилучшее и способнейшее для смотрения фейерверка место, стал спокойно зажжения оного дожидаться. И хотя был тогда принужден ждать того несколько часов и не без скуки, однако заплачен был с лихвою за то неописанным удовольствием при смотрении сего наипрекраснейшего зрелища, продолжавшегося несколько часов сряду и достойного по всем отношениям всякого внимания от любопытного человека.

 Был он самый огромный и стоющий много тысяч. Главнейшие его фитильные щиты воздвигнуты были на берегу Васильевского острова против дворца и окон самой оной залы, где отправлялось тогда торжество. Впереди, против сих щитов, поделаны были другие движущиеся колоссальные фигуры, изображающие Пруссию и Россию, которые будучи сдвигаемы по склизам {От скользить, скользский, склизкий.} и загоревшись, сходились издалека вместе и, схватившись над жертвенником руками, означали примирение. Не успело сего произойтить, как произросло вдруг на сем месте пальмовое дерево, горевшее наипрекраснейшим зеленым и таким огнем, какого я никогда до того не видывал. А вслед за сим, выросли тут же и многие другие такие же деревья и составили власно как амфитеатр кругом сего места. Уже и одно сие зрелище было таково, что я не мог им довольно налюбоваться; но сколь удовольствие мое увеличилось, когда вслед за сим вспыхнул и загорелся вдруг большой щит и когда, по прошествии первого дыма, представился зрению моему огромный и великолепный Янусов храм с галереями по обоим сторонам и двумя портиками или присенками, горящий разными и прекрасными фитильными огнями. Не видав никогда еще в таком совершенстве сделанный фитильный щит, не мог я зрелищем сим насытить тогда довольно глаз своих. А неменьшим удовольствием наполнялось сердце мое при последующих потом и более часу сряду продолжавшихся верховых и низменных огнях и много различных фигур, составляющихся из оных. Какое множество горело тут разного рода наипрекраснейших колес огненных и фонтанов и других тому подобных штук! Какое множество выпущено было верховых ракет и луст–кугелей! Какое множество бураков с швермерами и звездами и какое множество разных водяных фигур, горевших на Неве перед дворцом самым и производивших разные звуки и шумы. Зрелища сии были так разнообразны и хороши, что я истинно едва успевал следовать очами своими за всеми сими и на большую часть новыми и невиданными для меня предметами, и удовольствие мое было превеликое.

 Наконец,, не менее увеселяли меня и другие щиты, построенные на больших ладьях, приводимые по воде и устанавливаемые против дворца на место сгоревших. Один из них был прорезной и составленный из искр несметного множества швермеров и колес, горевших позади его, а другой — из так называемых свечек и белого огня, и обе сделанные очень хорошо и горевшие весьма удачно.

 Словом, фейерверк сей был огромный и такой, какие бывают редки, и стечение смотревшего народа было чрезвычайно великое. Все берега Невы и все ближние места были унизаны людьми, а не осталась и сама река праздною, но усеяна была множеством суденышков, наполненных зрителями. По счастию, погода случилась тогда самая тихая и наиприятнейшая вешняя, только жаль было, что вечер тогда случился светловат и не так было темно, как для фейерверка было надобно. Впрочем, зрелище сие продолжалось нарочито долго, и мы не прежде разошлись, как уже около полуночи.

 Сим образом, кончилось мирное торжество в тот первый день. Но государю угодно было, чтоб оно некоторым образом продолжалось и в последующий день. Но как в оный выставлены были только для подлого народа быки {Быки — закуска, постное блюдо: толокно с постным маслом.} и вино, то о сем, как не заслуживающем дальнего внимания деле, я и не упоминаю; а вспомнив, что письмо мое достигло обыкновенных своих пределов, решился на сем месте остановиться и предоставить дальнейшее повествование письму будущему, сказав вам, что я есмь, и прочее.

НАРОДНЫЙ РОПОТ

ПИСЬМО 97–е

 Любезный приятель! Как государь ни старался сделать мирное свое торжество для всех подданных своих приятнейшим и самою пышностию оного ослепить народ подлый, однако сделанное им чрез помянутую крайне неосторожную поступку и ни с чем не сообразное уничижение себя пред портретом короля прусского, неприятное и глубокое впечатление осталось в сердцах подданных его неизгладимым и не только не уменьшило, но бесконечно еще увеличило всеобщее на него негодование. Все, до которых только доходил о том слух, были поступкою сею крайне недовольны, а как присовокупилось к тому и то, что тогда всему народу сделалось уже известно, что примирились мы с пруссаками ни на чем и он при заключении мира сего не удержал себе ни малейшей частички из завоеванных земель, а положено было не только Померанию, но и все королевство прусское отдать обратно, которого всем россиянам было крайне жаль и о котором некоторым известно было, что король, находясь в последней своей крайней нужде, намерен был уже и сам уступить его нам навеки, если б мог только купить через то одно себе — мир. А тогда не только получил его, так сказать, безданно, беспошлинно, но, сверх того, и ту, совсем неожидаемую им и неописанно полезную для него выгоду, что государь наш из единой любви и непомерного к нему почтения, отстав от прежних всех союзников наших, с которыми вместе толико лет проливали мы кровь свою, за которых потеряли толь многие тысячи наилучших своих воинов и пожертвовали толь многими миллионами наших денег и истощили тем даже все государство наше, и не только отстал, но расположился еще и помогать против их королю прусскому всеми своими силами и возможностьми, и что для учинения тому начала велел уже бывшему при цесарской армии Чернышевскому корпусу примкнуть к прусской армии и вместе с пруссаками воевать против прежних наших союзников цесарцев. А рассеявшаяся о том в народе повсеместная молва прибавляла еще, что будто бы государь помянутый наш в двадцати тысячах человек состоящий Чернышевский корпус даже подарил совсем и навсегда королю прусскому; а со всем тем о возвращении прочей армии в Россию никто еще не говорил ни слова, а напротив того начинала рассеиваться молва, что государь, всем тем еще не удовольствуясь, затевал еще за Голштинию свою какую–то новую войну против Датского королевства и что готовился уже флот наш к отплытию в море, а армии нашей велено было иттить опять в поход и пробираться через Померанию в Мекленбург, и что некоторая оной часть, под предводительством графа Румянцева, туда уже выступила; и что у государя не то было на уме, чтоб через помянутое примирение с королем прусским доставить государству своему мир, тишину, спокойствие и отдохновение, но он вознамерился через предпринимайте без всякой нужды новой, отдаленной и совсем бесполезной для нас войны повергнуть все государство свое вновь в бездну многоразличных зол и отягощений и войны сей так жаждал, что вознамеривался даже сам в поход с армией своею отправиться и, самолично командуя оной, и королю прусскому помогать, и с новыми неприятелями драться. То все сие не только огорчало и смущало умы всех россиян, но и сердца их раздражало против его до бесконечности и так, что никто не мог взирать на него с спокойным духом и не чувствуя в душе и сердце своем досады и крайнего негодования и неудовольствия на него.

 А все сие и произвело то последствие, что не успело помянутое мирное торжество окончиться, как бывший до того, но все еще сносный и сокровенный народный ропот увеличился тогда вдруг скорыми шагами и дошел до того, что сделался почти совершенно явным и публичным. Все не шептали уже, а говорили о том въявь и ничего не опасаясь, и выводили из всего вышеописанного такие следствия, которые всякого устрашить и в крайнее сумнение о благоденствии всего государства повергать в состояние были.

 Теперь посудите, каково ж было тогда нам, находившимся при полицейском генерале и о увеличивающемся с каждым днем помянутом всенародном ропоте, огорчении и неудовольствии получающим ежедневные уведомления? Не долженствовало ль нам тогда наверное полагать, что таковой необыкновенный ропот произведет страшное действие и что неминуемо произойдет какой–нибудь бунт или всенародный мятеж и возмущение? Ах! любезный приятель, мы того с каждым почти часом и ожидали, и я не могу вам изобразить, каково было для нас сие критическое время и сколь много смущались сердца наши от того ежедневно.

 Но никто, я думаю, так много всем тем не смущался, как я. Известное уже вам тогдашнее расположение моего духа и мыслей делало меня ко всему тому еще чувствительнейшим. Я воображал себе все могущие при таком случае быть опасности и бедствия, тужил тысячу раз, что находился тогда при такой должности и жил при таком генерале, который, в случае мятежа или возмущения, всего легче мог и сам погибнуть, и нас с собою погубить; желал быть тогда за тысячу верст от него в отдалении; помышлял уже несколько раз о том, что воспользуюсь дарованною всему дворянству вольностью, просить в отставку и требовать себя абшида {Немецкое — отставка; здесь, в смысле послужного списка, аттестата.}, но и досадовал вкупе и досадовал неведомо как, что тогда собственно учинить того было не можно и что необходимо долженствовало дожидаться наперед месяца сентября, с которого дозволено только было проситься в отставку. Сие обстоятельство паче всего меня огорчало, и я истинно не знаю, что бы со мною было и до чего б я дошел, если б при всех сих — крайне смутных обстоятельствах — не подкрепляло меня мое твердое упование на моего Бога и сделанное единожды навсегда препоручение себя в его Святую волю не ободряло весь мой дух и не успокаивало сердце. Я надеялся, что святой его и пекущийся о благе моем промысл верно не оставит меня и при сем случае и произведет то, что за лучшее и полезнейшее для меня признает. И, ах! Я не постыдился и в сей раз в сем уповании моем на моего творца и Бога!

 Он и действительно не оставил меня и произвел то, чего я всего меньше мог тогда ожидать и думать! Словом, Святой воле его угодно было расположить тогда так обстоятельствы, что я вдруг и против всякого чаяния и ожидания сперва власно как некоею невидимою силою оторван был от моего генерала, наводившего собою на нас толь великое опасение, а вскоре потом ни думано, ни гадано получил то, чего только жаждала вся душа моя и вожделело сердце. И как происшествие сие принадлежит к достопамятнейшим в моей жизни и имело великое влияние на весь остаток оной, то и опишу я оное вам в подробности.

 Случилось это в один день и, что удивительнее, в самый таковой, в который мы по дошедшим до нас чрез полицейских служителей новым слухам о увеличившемся ропоте и недовольствии народном в особливости были растревожены, и о том, собравшись перед самым обедом в кучку, между собою судачили, воздыхали и говорили, как вдруг без памяти прискакал к генералу нашему один из государевых ординарцев и, пробежав мимо нас к генералу в кабинет, ему сказал, чтоб он в ту же минуту ехал к государю и что государь на него в гневе. Не могу изобразить, как нас всех необыкновенное сие явление поразило и удивило. Что ж касается до генерала, который только что взъехал тогда во двор, возвратившись из обыкновенных своих всякий день путешествиев и расположившись на сей день обедать дома, хотел было только скидывать с себя кавалерию и раздеваться; то он, побледнев и посмертнев от сей неожидаемой вести, только что кричал: «Карету! Скорей карету!» и бежал в нее садиться опять, и как оная была еще не отпряжена и ее вмиг опять подвезли, то, подхватя с собой товарища моего, князя Урусова и полицейского ординарца, которые одни в тот день с ним ездили, полетел от нас как молния туда, где государь тогда находился, и с такою поспешностию, что едва успел нам сказать, чтоб мы погодили обедать, покуда он либо сам приедет, либо пришлет карету обратно.

 Оставшись после его, не знали мы, что думать и гадать о сем происшествии, и прежнее наше судаченье сделалось еще больше и важнее.

 — Уж не произошло ли чего особливого? — говорили мы между собой. — Уж не сделалось ли где мятежа или возмущения какого? Ныне того и смотри, и гляди!

 О государе всем нам известно было, что он в то утро поехал за город смотреть пришедший только накануне того дня к Петербургу прежний свой и любимый кирасирский полк.

 — Уж не произошло ли там чего–нибудь не дарового? — продолжали мы говорить. — Или не увидел ли он чего во время езды своей туда?.. И, ахти!.. Беда будет тогда генералу нашему!.. На первого он оборвется на него и первому скажет, для чего он, будучи полицеймейстером, не глядит, не смотрит…

 Далее думали мы и говорили мы:

 — Уж не узнал ли каким–нибудь образом государь, что генерал наш тайком и часто ездит к государыне и просиживает у ней по нескольку часов сряду, и не за то ли он на него разгневался?..

 Сим и подобным сему образом догадывались и говорили мы между собою, дожидаясь возвращения генеральского, и сгорали крайним любопытством, желая узнать истинную причину, которая, однако, при всех наших думаньях и догадках никому из нас и на мысль не приходила. А потому и судите, сколь великому надлежало быть нашему изумлению, и сколь сильно поражены были мы все, когда, вместо генерала, прискакал к нам один товарищ мой, князь Урусов и, вбежав к нам в зал, его любопытством встречающим, учинил нам пренизкий поклон и сказал:

 — Ну, братцы! поздравляю вас всех!

 — С чем таким? — подхватили мы и воспылали еще множайшим любопытством слышать дальнейшее.

 — А вот с тем, государи мои, — продолжал он, — что всякий из нас изволь–ка готовиться в путь!

 — Куда это? — спросили мы в несколько голосов и перетревожились уже от одного слова сего.

 — Куда? — подхватил он. — Ни меньше ни больше как в заграничную армию!

 — Что ты говоришь? — спросили мы, крайне смутившись. — Неужели генерала посылают в армию?

 — Какое тебе генерал? — отвечал он. — Генерал как генерал остается там же, где был, и поехал теперь с государем обедать, а изволь–ка все мы за границу!

 — Как это? — подхватили мы, еще больше изумившись. — Нам то, зачем же таким в армию?

 — Как зачем? — сказал он. — Затем, чтоб служить, иттить с нею в поход и воевать против неприятеля. Словом, было б вам всем, государи мои, известно и ведомо, что мы уже теперь не находимся в штате у генерала; а всех нас у него отняли, велено отправить нас в армию и распределить по полкам опять.

 Слова сии поразили нас всех как громовым ударом. Мы оцепенели, даже и не в состоянии были долго выговорить ни единого слова. Но вдруг потом приударились в разные голоса спрашивать и говорить. Иной, не веря всему тому, говорил, что он шутит; другой считал это пустяками; третий крестился и говорил:

 — Господи, помилуй! Как это можно!

 Но те, которые не находили в том шутки, приступали к князю и просили его, чтоб он не томил их больше и сказал им: подлинно ли все то правда, и буде он не шутит, то каким же образом и как это так сделалось и от кого произошла такая неожидаемость?

 И тогда князь, побожившись, что он нимало не шутит и что то не только точная правда, но он слышал и знает, от кого и произошло все сие.

 — Словом, — продолжал он, оборотясь к стоящему с ним рядом нашему обер–квартермистру Лангу, — говорить, причиною тому не кто иной, как вы, и по милости вашей вышла на нас всех теперь такая невзгода и беда!

 — От меня? — с удивлением спросил Ланг.

 — Точно так, и от вас одних все это загорелось; а вот я вам и расскажу все дело. Вы ведь были прежде сего в кирасирском государевом полку и из оного к нам взяты?

 — Был! — сказал на сие Ланг. — Ну, так что ж?

 — А вот что, — отвечал князь. — Как государю все офицеры сего полку, а в том числе и вы, были коротко известны, то сегодня, приехавши смотреть свой полк, не находит он вас и спрашивает, где б вы были и для чего вас нет во фрунте. Ему отвечают, что вас давно уже нет в полку и что вы взяты генералом нашим к нему в обер–квартермистры. Государь не успел сего услышать, как и вспылил, и прогневался ужасным образом на нашего генерала. «Как это смел, — кричал он в гневе, — взять его Корф из полку моего, как мог отважиться сделать то и оторвать от полку лучшего офицера и без моей воли и приказания? Да на что ему обер–квартермистр? Армией ли он командует? В походе что ли был? Ба! ба! ба! Да на что ему и штат–то весь?» Никто не посмел сказать на сие государю ни одного слова, а он, час от часу все более гневаясь, велел в тот же миг скакать ординарцу за генералом нашим, а сам тотчас между тем дал именное повеление, чтоб у всех генералов, кои не командуют действительно войсками и не в армии, штатам впредь не быть и у всех таковых чтоб оные отнять и, отослав в армию, распределить по полкам. — Вот, государи мои! — продолжал князь, — как началось, произошло и кончилось это дело. Генерал наш, прискакав, хотя и оправдался перед государем тем, что по прежним распорядкам имел он право требовать кого хотел, сделанного переменить не только уже не мог, но не посмел и заикнуться о том, а доволен был, что государев гнев на него поутих и что получил он приказание ехать с ним обедать к принцу Жоржу, а с сим известием и прислал он меня к вам, государи мои!..

 Теперь не могу я никак изобразить, с каким любопытством мы все сие слушали и в каковых разных душевных движениях были мы все при окончании сей повести, а при услышании о сей ужасной и всего меньше ожидаемой с нами перемене. Мы задумались, повесили все головы и не знали, что думать и говорить. Никому из нас не хотелось ехать в армию и к тому ж еще и заграничную, а особливо при тогдашних обстоятельствах, когда известно нам уже было, что начиналась новая война против датчан.

 Но никому не было известие сие так поразительно, как мне, едва только из–за границы приехавшему и в отечество свое возвратившемуся.

 — Ах, батюшки мои!.. — говорил я. — Ну–ка, велят распределить еще по самым тем полкам, где кто до сего распределения сюда был?.. Что тогда со мною будет? Полк–то наш в Чернышевском корпусе и находится теперь при прусской армии! И ну–ка то правда, что говорят, будто он вовсе отдан и подарен королю прусскому? Погиб я тогда совсем, и не видать уже мне будет отечества своего навеки. О, Боже всемогущий, что тогда со мною будет? Полк–то наш в Чернышовском корпусе, и находится теперь при прусской армии! и ну–ка то правда, что говорят, будто он вовсе отдан и подарен королю прусскому? Погиб я тогда совсем, и не видать уже мне будет отечества своего на веки. О, Боже Всемогущий, что тогда со мною будет?»

 Сим и подобным сему образом говорил я тогда и вслух и сам с собою. Сердце замирало во мне при едином воображении сей обратной езды в армию, и мысли о сем так смутили и растревожили весь дух мой, что я, севши за стол, во весь обед не в состоянии был проглотить единого куска хлеба. А не в меньшем беспокойствии и душевном смущении находились и все прочие мои сотоварищи. Всем им до крайности неприятна была сия перемена, и как всякому самому до себя тогда было, то никто и не помышлял о том, чтоб утешать других в сей нечаянной горести и печали. Один только Ланг не горевал о том, ибо надеялся, что он останется в Петербурге, и что его определят по прежнему в полк, из которого он только что прибыл к нам пред недавним временем. Все мы завидовали ему в том, и в сердцах своих немилосердно его ругали и бранили за то, что он был всему тому, хотя правду сказать, невинною с своей стороны причиною.

 «Догадало и генерала, — говорили мы тихонько между собою: набирать себе еще обер–квартермистров, обер–аудиторов! Ну, на что сударь, в самом деле они ему? Мы хотя службу служили, и всякий день были не без дела, а они–то… На боку только лежали и за ними только и всего дела было, чтоб приходить сюда обедать, и опять иттить на квартиры и заниматься, чем хотели». Совсем тем, что мы ни говорили и как о том ни судачили и ни рассуждали, но как дело было сделано, и генералу приказано уже было нас немедленно представить в военную коллегию, то и не выходило у нас сие ни на минуту из ума и из памяти, и подало повод к тому, что мы, вставши из–за стола, сделали между собою общий совет и стали думать и гадать о том, как нам в сем случае быть и что при сих обстоятельствах делать? И нет ли еще возможности какой к тому, чтоб нам отбыть от распределения по полкам и отправления нас в заграничную армию. «Уже не может ли, — говорили некоторые из нас — пособить нам в сем случае генерал наш? Хоть бы уж эту милость сделал он нам за все наши труды и беспокойную службу при нем!»

 «Где генералу это сделать, говорили напротив того другие: и можно ли ему чем помочь, когда дано о том имянное повеление! Он не посмеет и заикнуться теперь о том, а особливо по обстоятельству, что и дело–то, все произошло от него. Теперь все наши братья его ругать и бранить за сие будут!»

 Что касается до меня, то мне толкнулся тогда указ о вольности дворянству в голову, и я, приценясь мыслями к тому, твердил только, что ничего бы так не хотел, как получить абшид и уйти в отставку, а не знаю только, как бы это можно было сделать; но как таковое желание из всех нас имел только я один, а всем прочим не хотелось еще выбыть совсем из службы, а иным и некуда было иттить в отставку, то они не только не советовали и мне того, но говорили еще, что едва ли и можно будет мне сие сделать; и тем доводили меня до отчаяния.

 С целый час проговорили и просудачили мы о сем на тогдашнем общем совете, и наконец, с общего согласия, положили, чтоб на утрие поранее всем нам собраться и, при предводительстве нашего генеральс–адъютанта Балабина предстать пред генерала с униженнейшею нашею о том просьбою. — «Попытка не шутка, говорил господин Балабин, а спрос не беда!.. отведаем, попросим!.. Возьмется что–нибудь для нас сделать — хорошо, а не возьмется, так мы и поклон ему, и станем искать уже другой какой дороги!..»

 С сим разошлись мы тогда, и я, пришед на квартиру свою, всю почти ночь о том тогда продумал, и попросил в тайне Творца моего и Бога, о вспоможении мне в сем случае и о том, чтоб Он сам наставил и надоумил меня, что мне делать и сам бы мне в том руководствовал и помогал. На утрие собрались мы по сделанному условию все в кучку ранехонько к генералу в дом, и, дождавшись как он встал, пошли к нему в кабинет.

 Генерал встретил нас изъявлением искреннего своего сожаления о происшедшем и о том, что против хотения своего принужден теперь лишиться нас. И изъявлял нам, как он нами был доволен, и как бы не хотел никогда расстаться с нами…

 Мы кланялись ему и благодарили за хорошее его об нас мнение, и уверяли также и с своей стороны, что мы так милостию его довольны были, что хотели бы всегда служить при нем, хотя в самом деле совсем не то, а другое на сердце и на уме у нас тогда было, и мы с сей стороны и ради еще были, что от него отделались благополучно; но как скоро первый сей церемониал кончился, то, смигнувшись, начали мы все говорить, и кланяясь, просить его о вспоможении нам в нашей нужде, и о исходатайствовании того, чтоб нас не посылать в армию, а распределили б тут где–нибудь, по местам разным. Генерал не успел сего услышать, как вдруг переменил тон, и стал нам клясться и божиться, что хотя бы он и душевно желал пособить нам в сем случае, но не находит себя ни мало к тому в состоянии, и чтоб мы пожаловали его в сем случае — извинили! Словом, он отказал нам в нашей просьбе совершенно, и чтоб прервать скорей с нами о том разговор, то кликал своего слугу, и велел подавать себе одеваться и посылать полицейского секретаря с делами, который обыкновенно был уже к тому наготове.

 Досадно и крайне чувствительно всем нам было слышать такой скорый, холодный и совершенный отказ от генерала, и видеть явное нехотение оказать нам в сем случае, хотя б малое какое со стороны своей вспоможение, например, хотя бы обещал попросить об нас кого–нибудь из своих приятелей и знакомых, что бы ему всего легче можно было и сделать, а не только обещать. И как мы увидели, что он нас тем власно как вон выгонял, то поклонившись ему, вышли вон, мурча всякий себе под нос, и ругая его в мыслях за то немилосердным образом.

 Мы, смолвившись, прошли все чрез зал, в угольную и на другом краю дома находящуюся комнату, чтоб и поговорить свободнее между собою и опять посоветовать, что делать. Там изливали мы на языки наши все тогдашние чувствования сердец наших: бранили и ругали генерала за его к нам неблагодарность, за неуважение всех оказанных ему бесчисленных и почти рабских услуг и за нехотение помочь нам ни на волос, при тогдашних тесных наших обстоятельствах, в которые ввергнуты мы были по его же милости и безрассудку. Но как все таковые брани не в состоянии были нам принесть ни малейшей пользы, то, наговорившись досыта, приступили мы опять к совещаниям о том, что делать.

 — «Ну, братцы!.. сказал нам опять наш бывший генеральс–адъютант Балабин. Когда его высокопревосходительство изволил нам так милостиво на отрез отказать, так не остается теперь другого, как всякому искать самому себе другую и лучшую дорогу. Нет ли, государи мои, у всякого из вас каких–нибудь других милостивцев и знакомцев, которые бы могли за вас в военной коллегии замолвить слово? Ступайте–ка, господа, теперь по домам своим и поищите–ка их. Здесь у генерала делать нам уже более нечего. Ломоть уже отрезан и не пристанет, и так надобно поспешить и постараться о том, покуда еще не написано представление об нас, и как писать оное никому иному, как мне будет надобно, то я постараюсь уже между тем сколько можно оным помешкать. Ступайте–ка, ступайте и нечего медлить, господа! надобно ковать железо, покуда горячо. Ищите себе милостивцев и покровителей и приходите–ка завтра опять и гораздо поранее ко мне».

 Все одобрили его мысли и предложение, и дав требованное обещание, пошли, кто куда знал. А как и мне делать более уже тут нечего было, то пошел и я, но сам истинно не зная куда? Ибо, как у меня из всех знатных не было ни единого человека знакомого и такого, к которому бы я мог в сей нужде прибегнуть, то не знал я, куда иттить и к кому преклонить мне бедную свою голову тогда. Никогда еще не был я так сильно печалию огорчен, как в сии крайние критические минуты. Я пошел, повеся голову из дома генеральского, и, идучи мимо окна, под которым он тогда сидел и чесался, взглянув на него, сам в себе подумал и, качав головой, говорил: «То–то только я от тебя, государь мой, и нажил! Затем–то только ты меня сюда выписал, и тем–то только возблагодарил за все мои труды и услуги? Ну, «Бог с тобою!» продолжал я и, сказав сие, махнул рукою и пошел, не озираючись, далее!

 Но как письмо мое достигло до своих пределов, то дозвольте мне, любезный приятель, на сем месте остановиться и, предоставляя дальнейшее повествование письму будущего, сие окончить уверением, что я есмь, и прочая.

ОТСТАВКА

ПИСЬМО 98–е

 Любезный приятель! В сегодняшнем письме расскажу я вам о новом опыте милосердия Божеского ко мне и о новой черте действий благодетельствующего и пекущегося обо мне святого Его Промысла, и самым тем докажу ту истину великую, что Всемогущий никогда так охотно слабым своим и немощным тварям, возлагающим на него всю свою надежду и упование, в нуждах их не помогает, как тогда, когда не остается уже им никакой помощи и надежды на других смертных, толико же слабых и немощных, как они и сами, и что Он находит, власно как особливое удовольствие в том.

 Самое сие случилось тогда опять действительно со мною, и я имел удовольствие видеть в собственном примере своем и в сей раз подтверждение справедливости той простой пословицы нашей, что «когда Бог пристанет, так и пастыря приставит».

 Не успел я помянутым образом, вышед из дома генеральского в крайнем недоумении, задумчивости и огорчения, несколько сот шагов отойтить, идучи сам почти не зная куда и зачем, как вдруг и власно, как бы кто мне в уши шепнул, пришла мне на мысль та Куносова любимая и наизусть мною дорогою выученная немецкая, духовная ода, о которой я вам однажды уже упоминал и которая начиналась следующими словами:

 «Есть Бог…»

 и вдруг меня ободрила, что я власно как оживотворился, и в уме своем, как из сна воспрянув, сказал: «Фу! какая беда? что я за правду так горюю и отчаиваюсь? Нет у меня милостивцев и покровителей на земле, так есть на небесах и сильнее всех оных! Есть такой, Который более скорее всего может, и на Которого мне всего более надеяться можно». Слова сии влили, как некакий живительный бальзам в уязвленную горестью мою душу. Вся она в единый миг успокоилась тогда, сердце ж вострепетало как от радости какой, и разлило по всей крови моей некое приятное ощущение.

 «Великий Боже! возопил я тогда, вообразив себе как можно живее его близкое присутствие к себе и устремя все душевные помышления и все чувствования моего сердца к Нему: вот случай, при каких Ты отменно любишь помогать! Помоги Ты мне в нужде моей, да воспрославлю имя твое. Никого нет у меня, кроме Тебя, к кому б мог я прибежище взять. Наставь и научи Ты меня сам и покажи след, куда иттить и что мне делать?»

 Мысли сии так меня тогда расстрогали, что как в самую ту минуту случилось мне поровняться с одною церковью? стоявшею подле пути моего, и я увидел входящих в нее людей, то вдруг произошло желание во мне зайтить в оную и помолиться. «Пойду! сказал я сам себе, и ввергну себя вместе с ними к подножию ног моего Господа, препоручу вновь себя в святую волю Его». И что ж произошло и вышло из сего?

 Не успел я войтить в церковь сию, как вдруг поражает меня вид внутренности оной.

 Я узнаю оную и вспоминаю, что некогда бывал в ней, и бывал много раз, словом, что она была самая та, в которую хаживал я так часто по приказанию господина Яковлева, когда, в прежнюю мою бытность в Петербурге, просил я произведении себя в офицеры, и как самая она привела мне на память и сего тогдашнего моего милостивца и благодетеля, то, поразившись вдруг напоминанием сим, сказал я в мыслях сам в себе: «Да вот у меня есть знакомец и милостивец в Петербурге. Я и позабыл совсем про него! Но ахти! продолжал я: где–то он ныне? Чем–то и при какой должности?.. Не случилось мне как–то ни самого его видеть, ни разговориться ни с кем про него? Кудато делись они по смерти генерала их, графа Шувалова, при котором он играл такую великую ролю? В Петербурге ль то он еще, или куда выбыл? мне и не ума было об этом расспросить и распроведать; а вот при теперешнем случае он, может быть, мне бы и пригодился? Что я не распроведаю о том? право! распроведать бы… но где и как? Постой, — воскликнул я, продолжая о сем мыслить и час от часу прилепляясь более к этой мысли: всего лучше распроведать о том в доме том, где он тогда жил и который был недалеко отсюда, и мне довольно был знаком и приметен».

 — «Уж не пойтить ли мне теперь же туда? Время, благо, праздное и свободное! на квартире что ж я буду делать!.. Ей–ей! Сбегаю–ка я туда! Почему знать, может быть и (не) по слепому случаю зашел я сюда в церковь!.. Может быть и сама судьба завела меня сюда, чтоб напомнить мне о сем человеке, и кто знает! может быть он и ныне в состоянии будет мне помочь так, как помог при тогдашнем случае? и ах! когда бы могло это так случиться, и он помог бы мне! Пойду! Ей–ей, пойду, и буде он тут, то адресуюсь прямо к нему! Не великая беда, если и не удастся. Говорится же в пословице: «попытка не шутка, а спрос не беда». Сказав сие, и будучи всеми мыслями и словами сими растроган очень, не стал я долго медлить, но положив с особливым усердием несколько земных поклонов, и вздохнув из глубины сердца моего к небесам, побежал я искать дома, где жил до того господин Яковлев, и как мне от церкви все улицы и переулки были еще довольно памятны, то и не трудно мне было его найтить.

 Теперь, судите же о изумлении и крайнем удовольствии моем, когда, подошед к воротам дома сего, увидел я сходящего с крыльца одного армейского офицера, идущего ко мне па встречу и мне на сделанный мною учтивый вопрос, не может ли он мне сказать, кто живет ныне в этом доме? мне сказавшего:

 «Как кто! да разве вы не знаете? Хозяин, сударь, оного, Михайла Александрович Яковлев»! — Что вы говорите? — воскликнул я, обрадуясь до чрезвычайности.

 «Но не знаете ли вы, — спросил я далее: дома ли он теперь или нет, и где б мне его найтить было можно? он мои давнишний знакомец! — «Как не знать, отвечал он: я сей только час его видел и иду от него. Он дома, и вы извольте только иттить прямо на крыльцо, а там в зал, а оттуда в двери на лево. Он сидит в кабинете своем, и об вас тотчас ему доложат». — Покорно вас, батюшка, благодарю, сказал я: вы меня очень обрадовали; но хотелось бы мне вас еще спросить, чем он ныне и служит ли еще и буде служить, то где и при какой должности? — «Как? ответствовал он мне, удивившись. Неужели вы, батюшка, и того не знаете? он, сударь, бригадир и заседает в военной коллегии, и хотя вторым, но важнейшим из всех членов. Все почти дела он один делает!» — Не вправду ли? О Боже Всемогущий! воскликнул я, сам себя почти не вспомнив от удовольствия и радости. Ах! как вы меня обрадовали, государь мой! и как я вам за сие благодарен.

 Офицер удивился моему восторгу и не преминул спросить меня, не имею ли я до него нужды, и не нужно ли мне в чем–нибудь его вспоможения?

 — То–то и дело! — отвечал я, и нужда превеликая!

 Как генерала своего не застал я дома, то побежал прямо к господину Балабину, с которым и хотелось мне более видеться, и сообщи, ему все, что со мною случилось и рассказал о всех словах г. Яковлева. Он дивился не менее моего нечаянности сего случая, и рад был неведомо как, что я так скоро сим делом спроворил. «Ну! спасибо! право спасибо, Андрей Тимофеевич! говорил он. При тебе, может быть, и нам всем хорошо будет. И на что нам всем лучше сего ходатая и попечителя, и иском бы искать, не найтить нам лучшего. Я сам знаю, что он ворочает почти один всеми делами в военной коллегии. А что касается до генерала нашего, продолжал он, так уговорить его написать то беру уже я на себя. Я на горло ему наступлю, если вздумает он и в том уже нам отказать! Он и не хотя у меня напишет. Соберитесь–ка завтра поранее сюда, и положитесь в том на меня.»

 Пришед на квартиру, препроводил я весь остаток того дня уже повеселее прежнего, а люди мои почти вспрыгались от радости, когда я им сказал, что Бог подаст нам надежду быть скоро дома и получить отставку. Да и в ночь, последующую за сим, спал я уже спокойнее, нежели в прошедшую; ибо голова моя набита была мыслями не об армии и не о войне, а уже воображениями приятной сельской жизни.

 На утрие, как пришел я в дом генеральский, то нашел всех моих бывших сотоварищей в собрании, и г. Балабина, ушедшего уже к генералу, с написанным об нас представлением. Он успел уже до меня отобрать ото всех желания и вписать оные против имен в список; а вскоре после того вышел и он от генерала, и завидев нас, сказал: — «Ну! братцы! скажите спасибо!.. Было хлопот довольно, и на силу, на силу уломал я его, как доброго черта. Не хотел было никак подписывать написанного мною, и чего и чего не говорил он! И не смеет–то, и боится–то государя сделать об нас такое представление, и будет–то оно ни мало не кстати; и не произведет–то нам никакой пользы, и коллегия–то его не послушает, и поднимет только на смех и ничего–то из того не выйдет!.. Словом, он отговаривался всем и всем; но я приступил к нему уже не путем, и говорил наконец: пускай же не выйдет из того ничего, и коллегия его не послушает; но по крайней мере, он не останется нам ничем должен, и мы будем уже на несчастие свое, а не на его жаловаться. И сим–то и подобным тому образом, на силу на силу, преклонил его к тому, чтоб послать такое представление на Божью волю и на удачу. И теперь пойдемте, господа, он велел мне всех вас к себе представить».

 «Ну, так ступайте, батюшка, с Богом и адресуйтесь к нему прямо. Он человек милостивый, и если только ему можно, то все для вас сделает, а особливо, если вы ему знакомы». Сказав сие и раскланявшись со мною, пошел он своим путем далее, а я, оставшись, в несколько минут не мог собраться с духом от удивительного сплетения всех сих обстоятельств, поразившего меня нечаянностию своею до чрезвычайности.

 Наконец, взошед на крыльцо, а потом в зал, довольно мне еще памятный и знакомый, удивился я не нашед в нем ни одного человека, а увидев в правой стороне большие стеклянные двери, а за ними домашнюю церковь, которой в прежнюю мою бытность совсем тут не было. Я, помолившись и тут моему Создателю, и восслав к Нему благодарный вздох за нечаянное приведение меня в дом сей, пошел прямо туда, куда мне сказано было, то есть влево и во внутренние комнаты г. Яковлева. Тут нахожу я одного только лакея, который не успел меня увидеть, как, вскочив, побежал было обо мне сказывать. Но не успел он растворить в кабинет двери, как г. Яковлев, увидев меня сказал: «Пожалуйте сюда!» и между тем, как я ему кланялся и собирался говорить, продолжал: «Что–то мне знакомо лицо ваше, батюшка! кто вы таковы? Пожалуйте мне скажите».

 Не успел я вымолвить, что я Болотов, как спешил он меня обнять и, целуя, продолжал:

 «Ах! Боже мой! сын покойного Тимофея Петровича! Все ли, мой друг здоров? где ты ныне и чем служишь? Да! да! да! бишь при Корфе! продолжал он: и я позабыл было, что мы определили тебя к нему во флигель–адъютанты. Ну! давно ли ты приехал, и хорошо ли тебе служить–то при нем, человек он как–то слишком горячий»! — Это так! Но это бы все ничего, сказал я. Мы уже привыкли к нему. Но теперь не то меня смущает и огорчает. — «А что ж»? спросил он меня с поспешностию. — Ах, батюшка, Михаила Александрович! Нас ведь от него отняли, и велено отправить опять нас в армию! — «Как это и каким образом»? спросил он удивившись, ибо слух о том до него еще не достиг. Тогда рассказал я ему все дело и, окончив повествование свое, примолвил: «Вот в каких досадных обстоятельствах мы теперь находимся; и я пришел теперь к вам, батюшка Михаила Александрович, просить, нельзя ли вам сделать надо мною великую свою милость. Тогда вы меня, как из мертвых воскресили и всему благополучию моему положили начало, воскресите, батюшка, меня и ныне, если только можно, и избавьте меня каким–нибудь образом от армии, и чтоб мне не ехать опять за границу, откуда я только что приехал. Я всю надежду мою на вас одного полагаю, и вы обяжите ценя тем до бесконечности».

 «Хорошо, мой друг! сказал мне на сие г. Яковлев, и сказав сие, задумался. Я не знаю еще, продолжал он: сделанного об вас нам предписания. Ну, если предписано очень строго и никак того сделать нельзя будет, в таком случае ты меня уж извини тогда, мой друг, невозможного и сам Бог от нас не требует. Однако, между тем, скажи ты мне, куда ж бы тебе хотелось, если не в армию»? — Ах, батюшка Михаила Александрович! сказал я. Если б только можно было, то я бы никуда не хотел, а желал бы всего более удалиться в свою деревнишку, и питаться в ней чем Бог послал и своими трудами.

 «Это всего лучше! подхватил г. Яковлев, и при нынешних обстоятельствах не мог ты, мой друг, ничего благоразумнее сего выдумать, и я очень бы и очень жалел, если б мог тебе пособить в сем случае. Однако, молись прилежнее Богу и ходи только почаще распроведывать обо всем к нам в военную коллегию. Может быть, мы это как–нибудь и сделаем. Это сколько–нибудь уже легче прочего, а то признаюсь тебе, мой друг, определение ныне по другим местам сопряжено с крайними затруднениями». Я учинил ему за сие пренизкий поклон и хотел было приносить ему тысячу благодарений; но он, не допуская меня до того, спросил далее: — «Но скажи как ты мне то наперед, послано ли уже от генерала вашего к нам представление об вас, или еще не послано»? — Нет еще, сказал я. — «Ну хорошо ж; отвечал он: так слушай же, мой друг! Чтоб удобнее нам можно было сделать, то постарайся ты уже о том, чтоб генерал ваш в представлении своем об вас, не упоминал, ничего об отправлении вас в армию, а вместо того примолвил только, что он просит военную коллегию о учреждении с вами но желаниям вашим, а желания сии чтоб объяснены были против имен ваших в приложенном к представлению списке, и попросите его как можно, чтоб он сие сделал». — Очень хорошо! сказал я, а с сим и отпустил он меня тогда от себя.

 Теперь легко вы можете сами, любезный приятель, вообразить, с какою радостию побежал я от него к дому генеральскому и сколь приятно было для меня сие краткое путешествие. Я не слыхал почти ног под собою, и все мысли мои заняты были тем и упоены приятнейшею надеждою. Сколько раз на пути сем благодарил я моего Господа, за ниспосланную ко мне и столь очевидную почти от Него помощь и покровительство, и не сомневался уже никак в достижении до желаемого.

 Все мы благодарили г. Балабина за его об нас старание и пошли за ним в кабинет к генералу.

 «Ну, государи мои! сказал он нам при входе: хотя бы мне и следовало, но я расположился уже представить об вас военной коллегии так, как вам хотелось; вот оно. Возьмите его и доставьте сами в коллегию, и дай Бог вам получить все, желаемое вами». Мы кланялись ему и благодарили, и как из всех нас один только я объявил желание иттить в отставку на свое пропитание, а прочим всем хотелось по большей части к делам, то, при выходе нашем от него, кликнул он меня назад и мне по–немецки сказал: «Так ты домой, Болотов, хочешь! и на свое пропитание?» Домой, ваше высокопревосходительство! «Хоть бы и раненько иттить тебе в отставку, продолжал он: при нынешних обстоятельствах разумнее всех это ты делаешь. С Богом, мой друг, с Богом! и дай Бог тебе получить желаемое, и чем бы скорей, тем лучше».

 С сими словами отпустил он меня, и мы в тот же час все гурьбою пошли в военную коллегию и представление о себе подали. Тут велено было нам несколько обождать, а чрез полчаса и вышел к нам г. Яковлев и, спросив нас всем моим товарищам сказал, чтоб они взяли терпение и пообождали, покуда коллегия найдет праздные места, в которые бы можно было их разместить по их желаниям, а между тем от времени справливались бы они о том в коллегии. «А что до вас, г. Болотов, касается, — обратясь ко мне, продолжал он: — то вы извольте об отставке вас, в силу указа о вольности дворянства, подать в коллегию особую челобитную; да вот, постойте, я велю ее вам и написать». Сказав сие, обратился он к одному стоявшему тут вахмистру и велел меня отвесть к одному повытчику, чтоб он тотчас написал мне челобитную об отставке и чтоб она в тот же еще день и к подаче подоспела.

 Все удивились такому обо мне особенному приказанию, а вахмистр оказал такую ревность к исполнению повеленного, что в тот же миг подхватил меня и помчал чрез набитые народом комнаты в самую крайнюю, с такою поспешностию, что не дал времени с завидующими уже мне товарищами моими молвить и одного слова и с ними проститься; и, приведя туда, отдал меня с рук на руки повытчику и пересказал все, что ему приказано было. Повытчик мой, не сказав ни ему, ни мне на то ни одного слова, и дав только ему знак рукою, чтобы он шел, сел себе писать по прежнему.

 Я тотчас догадался, что сие значило, и, отвернувшись к стороне, выхватил из кошелька рубль и, всунув ему непреметно его в руку, на ухо ему шепнул: «Пожалуй–ка, мой друг, потрудись и поспеши челобитную написать и будь уверен, что я буду тебе благодарен».

 Не успел я сего сделать, как и началась у нас с ним, против всякого ожидания, сущая комедия. Он вдруг–таки, приподнявшись с места и обратившись ко мне, ну предо мною кривляться и коверкаться, бить себя но брюху, косить разными и Бог знает какими странными манерами свой рот, и вместо всего ответа, с великою поспешностью и только брызгая на меня слюны изо рта, произносить сперва только: — «Из–из–из–из–из–из–из, — а там — су–су–су–су–су–су–су, а потом: то–то–то–то–то–то» и всем тем в такое удивление меня привел, что я остолбенел, и не знал, на что подумать, и сам только в себе твердил и говорил: «Господи! что это такое! И как его по безконечному твержению «из–из–су–су–су и то–то–то», наконец власно, как прорвало, и он вдруг сказал: «изволь, сударь, тотчас», то насилу мог догадаться, что он был превеличайший заика, и насилу удержался, чтоб, смотря на кривлянье рожи его, самому не захохотать и пред ним не одурачиться. Совсем тем, он был деловой и добрый человек, и хоть долго не выговорил: «изволь, сударь, тотчас», но за то, действительно, у него тотчас все поспело, так, что я в тот же еще день успел подать мою челобитную.

 Как сим отправлением нас в военную коллегию должность наша при генерале кончилась, то с сего времени не стал я уже к нему ходить по прежнему ежедневно, а только тогда, как мне хотелось; а чтоб более иметь покоя и свободы, то приказывал варить себе иногда есть дома и занимался уже более литературными своими упражнениями, продолжая между тем переписку с кёнигсбергскими своими друзьями, а особливо с г. Олениным, Александром Ивановичем. Из писанных в сие время к нему писем, хранится у меня и по ныне еще одно, достопамятнейшее и писанное в ответ на то, которым уведомлял он меня о смерти общего друга нашего г. Садовского, которого мне очень жаль было. Я поместил оное в число моих разных нравоучительных сочинений, собранных в особой книжке.

 Напротив того, не оставлял я ходить в военную коллегию для распроведывания, что происходит ежедневно. Она была тогда на прежнем своем месте, в Большой Связи на Васильевском острове, и господин Яковлев так турил моим делом, что на четвертый день после того, а именно 24 мая, назначен был для нас всех, просившихся тогда в отставку, смотр, и мы должны были поодиночке входить в присутственную комнату и показывать себя господам членам. Смотр сей для некоторых из означенных к оному был и неблагоприятен. Они выходили из судейской с огорченными и печальными лицами и сказывали, что им было для разных причин отказано. Я трепетал тогда духом, боясь, чтоб не последовало того же и со мною, и минута, в которую предстал я пред господ решителей своего жребия, была для меня самая тяжкая: я стоял ни жив ни мертв, когда они меня осматривали с головы до ног и бывший первым членом генерал–поручик Караулов стал говорить другим, что мне в отставку было бы еще рано и я слишком еще молод.

 Вся кровь во мне взволновалась при услышании сего слова, а сердце затрепетало так, что хотело выскочить из груди моей; но, по счастию, г. Яковлев недолго дал мне страдать в сем мучительном состоянии. Он, обратись к г. Караулову, сказал:

 — Он ведь просится на свое пропитание, так для чего ж не отпустить нам его?

 И не дожидавшись его ответа, а обратись ко мне, спешил громко произнесть то важное и толико ободрившее и обрадовавшее меня слово:

 — С Богом! С Богом, когда на свое пропитание! А как то же повторил уже и господин Караулов,

 то я, сделав им пренизкий поклон, вышел из судейской, сам себя почти не вспомнив от радости и удовольствия. Ибо минута сия была решительная, и я мог уже считать себя с самой оной отставленным и от всей службы освобожденным вольным человеком. Не могу изобразить, с каким удовольствием шел я тогда на свою квартиру и как обрадовал известием о том людей своих. И поелику я тогда почитал отставку свою достоверною и надеялся вскоре получить и свой абшид, то начали мы с самого того дня собираться к отъезду из Петербурга в деревню и запасаться всем нужным к такому дальнему путешествию. Я тотчас поручил приискивать мне скорее купить лошадей, ибо прежние были распроданы, и люди мои так тем спроворили, что достали мне на третий же день после того купить прекрасную и добрую пару серых лошадей, а как третья у меня уже была, то в короткое время и готовы мы были уже к отъезду. Со всем тем, дело мое в военной коллегии по разным обстоятельствам продлилось долее, нежели как я думал и ожидал, и даже до самого 14–го июня месяца.

 Во все сие время не оставлял я всякий день ходить в военную коллегию и горел как на огне, желая получить скорее свой абшид. Пуще всего тревожило меня то, что обстоятельствы в сие время в Петербурге становились час от часу сумнительнейшими. Ибо как государь около сего времени со всем своим двором отбыл из Петербурга на летнее жилище в любезный свой Ораниенбаум, то по отъезде его народный ропот и неудовольствие так увеличились, что мы всякий день того и смотрели, что произойдет что–нибудь важное, и я трепетал духом и боялся, чтоб таковой случай не остановил моего дела и не захватил меня еще неотставленным совершенно и чтоб не мог еще совсем оного разрушить.

 Наконец настало помянутое 14–е число июня, день, наидостопамятнейший в моей жизни; и я получил свой с толиким вожделением желаемый абшид. В оном переименован я был из флигель–адъютантов армейским капитаном; ибо как я в чине сем не выслужил еще года, то сколько ни хотелось господину Яковлеву дать мне при отставке чин майорский, но учинить того никак было не можно; но я всего меньше гнался уже за оным, а желал только того, чтоб меня скорее отставили и отпустили на свободу.

 Таким образом кончилась в сей день вся моя 14 лет продолжавшаяся военная служба, и я, получив абшид, сделался свободным и вольным навсегда человеком.

 Не могу изобразить, как приятны были мне делаемые мне с переменою состояния моего поздравления и с каким удовольствием шел я тогда из коллегии на квартиру. Я сам себе почти не верил, что я был тогда уже неслужащим, и идучи, не слыхал почти ног под собою: мне казалось, что я иду по воздуху и на аршин от земли возвышенным, и не помню, чтоб когда–нибудь во все течение жизни моей был я так рад и весел, как в сей достопамятный день, а особливо в первые минуты по получении абшида. Я бежал, не оглядываясь, с Васильевского Острова и хватал то и дело в карман, власно как боясь, чтоб не ушла драгоценная сия бумажка.

 Сколько ни случилось тогда со мною мелких денег, оставшихся от тех, кои роздал я в коллегии подъячим, писцам и сторожам, все их роздал попадающимся мне на встречу нищим, и за благодарный молебен, который заставил я в то же время отслужить, забежав в ту же самую церковь, из которой произошло мое благополучие, с радостию заплатил целый рубль служившему священнику.

 С каким же усердием и с какими чувствами душевными благодарил я во время оного Всевышнее Существо, того изобразить уже никак не могу. Впрочем, хотел было я в тот же час забежать к генералу своему и с ним распрощаться, дабы на утрие ж можно было мне ехать из Петербурга; но как услышал, что его нет дома и что не будет и обедать домой, то пробежал прямо на квартиру и там обрадовал также своих людей. С величайшим удовольствием отобедал, а после обеда не преминул сходить в дом к г. Яковлеву и принесть см за милость и благодеяние, оказанное им мне, наичувствительнейшее благодарение.

 Он принял меня в сей раз еще ласковее, нежели прежде, изъявлял удовольствие свое, что мог мне в сем случае услужить, жалел что не мог мне доставить майорского чина; был признательностию моею очень доволен, проговорил со мною более часа и отпустил меня, с пожеланием мне всех благ на свете. Словом, он очаровал меня своими поступками, и я так доволен был сим человеком, что и по ныне еще благословляю мысленно намять его и желаю праху его ненарушимого покоя.

 По отдании долга сему моему милостивцу и благодетелю, осталось мне распрощаться только с моим генералом и также поблагодарить его за все оказанное им мне добро, во всю мою при нем кёнигсбергскую и тогдашнюю бытность. Правда, хоть добра сего было и очень мало, и не только я, но и никто из всех подкомандующих его не мог похвалиться, чтоб воспользоваться от него какими–нибудь особыми милостями и благодеяниями, и он был как–то очень скуп на оные и не умел ни мало ценить все делаемые ему услуги, однако, как казалось, требовал того не только долг, но и самая благопристойность, чтоб его поблагодарить за все и все, то положил я сделать то в последующее утро и какою–нибудь половинкою дня пожертвовать сему долгу. Но вообразите себе, любезный приятель, сколь великой надлежало быть моей досаде, когда, пришед поутру к нему в дом, услышал я, что к нему присылай был от государя нарочный, и что он еще в ту же ночь ускакал к нему в Ораниенбаум. Меня поразило известие сие как громовым ударом, и я руки почти у себя ел, что не сходил к нему накануне того дня в вечеру проститься как и хотел было то сделать. Но как пособить тому было уже нечем, то пошел я к бывшему его и живущему еще по–прежнему тут в доме генеральс–адъютанту Балабину, чтоб спросить его, не знает ли он, на долго ли генерал туда поехал, и что он присоветует мне делать: дожидаться ли его возвращения, или не дожидаться. Сей искренний друг сказал мне, что хотя он никак не знает, на долго ли генерал отлучился, однако не думает, чтоб отсутствие его могло надолго продолжиться, и что я очень дурно сделаю, ежели не дождусь его и уеду, не распрощавшись. Я признался в том и сам, и хотя у меня и все уже к отъезду было в готовности и спешить оным побуждало меня все и все, однако, как сам собою, так и по совету друга моего, решился я дождаться генеральского возвращения.

 Но не досада ли для меня была сущая, когда власно, как нарочно, для мучения моего, случись так, что государь зачем–то задержал его там долее, нежели все мы думали и ожидали. Итак, я его ждать день, ждать другой, не едет, наступил третий.

 Проходит и оный, а о возвращении генеральском нет ни слуху, ни духу, ни послушания. Нетерпеливость меня пронимает. Я мучусь и горю, как на огне, посылаю то и дело людей проведывать к нему в дом, измучиваю всех оных, а не пронявшись тем, иду наконец сам и опять к г. Балабину, и спрашиваю, нет ли по крайней мере какого слуха о генерале. — «Вот тебе и слух весь, говорит он: что генерал еще там и не знает и сам, когда государь его отпустит и также пряжится как на огне». Горе на меня напало тогда превеликое. Господи! когда это будет? говорю я и требую опять совета; а он опять советует мне ждать, а буде не хочу, то другого не останется, как съездить разве самому в Ораниенбаум и с генералом проститься. — И! что ты говоришь! подхватил я, поеду ли я туда; кого и смотри, что бунт и возмущение и беда; не только кому иному, но и самому государю; а я чтоб туда поехал!.. Долго ли до беды! пропади они!

 «То правда, отвечал г. Балабин, ехать туда теперь очень, очень страшненько, как попадешься под обух, так нечего говорить!» — То–то и дело, подхватил я: а здесь все–таки воля Господня! лошади у меня готовы и все укладено почти, и какова не мера, так долго ли запречь и навострить лыжи.

 Сим образом поговорив и вновь посудачив о тогдашних смутных и опасных обстоятельствах, решился наконец я, положась на волю божескую, дожидаться еще генерала. И жду опять день, жду другой, жду третий, но о генерале все еще нет ни слуху, ни духу, ни послушания, а волнение в народе час от часу увеличивается. Уже видим мы, что ходят люди, а особливо гвардейцы, толпами и въявь почти ругают и бранят государя. «Боже Всемогущий! говорим мы, сошедшись с помянутым господином Балабиным, что это выйдет из сего? не даровым истинно все это пахнет»! и считаем почти часы, которые проходили еще с миром и благополучно.

 Наконец, и только уже за шесть дней до воспоследовавшей революции, к неописанному моему удовольствию, прискакал наш генерал, и мы на силу, на силу его дождались. И как он прислан был только на несколько часов от государя в Петербург, и ему для обратной езды переменяли только лошади, то друг мой, услышав о том, присылает ко мне с известием о том нарочного, и с напоминанием, чтоб я спешил скорее и заставал генерала. Я не вспомнил сам себя тогда от радости, и как стоял, так и побежал к генералу.

 Сей ничего еще не знал о моей отставке и обрадовался, услышав, что я получил так скоро желаемое увольнение. «Счастливый ты человек, мой друг, сказал он мне: что ты уж на свободе! Я сам желал бы теперь находиться отсюда верст за тысячу. Прости, мой голубчик! продолжал он, меня целуя: Дай Бог тебе всякого благополучия, и чтоб жить тебе весело и счастливо в деревне». Я поблагодарил его за все его оказанные благосклонности и, прощаясь с ним, пожелал и ему от искреннего сердца всех на свете благ, позабыв все претерпенные от него в разные времена досады и огорчения, и это было в последний раз, что я его видел.

 После сего не стал я уже ни минуты долее медлить в Петербурге; но уклавшись, велел скорей запрятать лошадей и, пролив слезы две, три при прощаньи с моим другом г. Балабиным, поскакал неоглядкою из сего столичного города, оставив его и все в нем в наисмутнейшем состоянии, и будучи неведомо как рад, что уплелся из него целым и невредимым. И как самым сим кончилась и вся моя петербургская служба и в сей столице пребывание, то окончу сим и теперешнее письмо свое, сказав, что я есмь, и прочее.

РЕВОЛЮЦИЯ 1762 ГОДА

ПИСЬМО 99–е

 Любезный приятель! Продолжая теперь повествование мое далее, скажу вам, что не успели мы, выбравшись за заставу, от Петербурга несколько отъехать, как сделавшееся в повозке моей небольшое повреждение принудило нас на несколько минут остановиться, и как случилось сие в таком месте, откуда можно было нам еще сей город видеть, то, воспользуясь сею остановкою, восхотел я посмотреть еще на него в последний раз и посмотреть не одними телесными, но вкупе и умственными, душевными очами. Итак, покуда кибитку поправляли, вышел я из оной и, присев на случившийся тут небольшой бугорок и смотря на город сей, углубился в разные об нем размышления. Я вспоминал, с какими чувствиями я в него въезжал за три месяца до того, пробегал в мыслях своих все мною виденное в нем в течение сего времени и все случившееся в нем со мною, и наконец, вообразив все критическое и смутное положение, в котором я его оставил, сам себе говорил:

 — Ах! Что–то произойдет в тебе, милый и любезный город? Не обагришься ли ты вскоре кровью граждан твоих и не текли бы целые потоки оной по твоим стогнам и мостовым! Обстоятельства очень дурны, в каких я покинул тебя! Наготове все к превеликому в тебе возмущению. Дай Бог, чтоб не произошло бунта, подобного стрелецкому!.. Слава Богу, что я уплелся из тебя благовременно и что не увижу всех зол, которые готовятся, может быть, поразить тебя. Счастлив ты будешь, если произойдет в тебе что–нибудь не столь опасное и бедственное, и ты отделаешься без междуусобноЙ брани от того. Но я–то, я–то! Зачем таким приведен был в недра твои?.. Не получил я в тебе в сей раз ни малейшей себе пользы, кроме того, что отставлен от службы; но сие не мог ли б я при нынешних обстоятельствах и не будучи в тебе и везде получить?.. Со всем тем, верно не без причины же приведен я был в тебя судьбою моею?… И ах! не для того ли сие было, чтоб, во–первых: избавить меня через то от езды из Кенигсберга к полку моему, бывшему тогда в землях цесарских, а ныне находящемуся в прусских владениях, в корпусе графа Чернышева, куда б по разрушении нашего правления королевством прусским, должен был неминуемо ехать и ныне вместе с пруссаками воевать против цесарцев и там подвергаться таким же военным опасностям, каким подвергаются другие офицеры полку нашего. И благодетельная судьба не хотела ли меня спасти и освободить от оных! Во–вторых: чтоб я, находясь в тебе, имел случай видеть большой свет, видеть двор и все происходящее в нем, насмотреться жизни знатных и больших бояр, насмотреться до того, чтоб получить к ней и ко всему виденному омерзение совершенное. Сего только мне недоставало еще, и сие, может быть, и надобно было еще к тому, чтоб я не мог впредь и ею никогда прельщаться и тем спокойнее и счастливее жить в деревне, куда теперь ведет меня судьба моя!.. И ах! ежели это так, то сколь обязан я за то пекущемуся о пользе моей промыслу Господню? Сколь много должен я благодарить его за то! А что оный имел и здесь попечение обо мне, это доказал мне ясно последний случай и почти очевидное вспоможение, оказанное им мне при отставке моей. Вообще, мог ли я при отъезде моем из Кенигсберга думать и помышлять, чтоб я в такое короткое время мог так много увидеть, так многое узнать и так скоро получить то, чего желало всего более мое сердце? Не очевидное ли в том во всем было распоряжение судеб и промысла обо мне Господня?.. Мог ли я даже за месяц до сего думать и помышлять, чтоб я теперь уже был совершенно на свободе и так скоро находиться буду в путешествии и куда же? На свою родину и в деревню, которую за полгода до сего никогда и видеть не надеялся?.. Ах! все это действовала невидимая рука Господня, и не обязан ли я ему за то бесконечною благодарностью.

 Сим и подобным сему образом говорил я сам с собою до тех пор, покуда продолжалась поправка, и меня стали звать садиться в повозку. Тогда, взглянув в последний раз на Петербург и сказав:

 — Прости, любезный град! Велит ли Бог мне когда опять тебя видеть? — сел в свою кибитку и, поскакав, старался и в самый еще тот же день отъехать колико можно далее. Однако, как мы ни спешили, но не прежде могли доехать до Новагорода, как 25–го числа июня. Тут сделался вопрос: куда мне ехать и прямо ли продолжать свой путь в Москву, или повернуть направо во Псков и заехать к старшей сестре моей и ее мужу, г. Неклюдову. Многие причины убеждали меня к сему последнему. Уже миновало тому более шести лет, как я расстался с сею сестрою моею, и Богу известно, когда б удалось мне ее видеть опять, если б не решился я тогда к ней заехать.

 Отдаленность жилища ее от моих деревень не могла подавать мне никакой надежды к скорому с нею свиданию, к тому ж влекла меня к ней и маленькая моя библиотечка. Вся она, будучи из Кенигсберга морем в Петербург, а оттуда к ней привезена, находилась у ней в доме, и мне хотелось привезть ее с собою в свою деревенскую хижину; а не менее и самая любовь, которую с самого младенчества имел я к сестре своей, к тому ж меня преклоняла. А все сие и убедило меня велеть поворачивать вправо и ехать по псковской дороге.

 Как время было тогда почти наилучшее в году и погода случилась добрая и сухая, то ехать нам при спокойном и радостном сердце было не скучно и хорошо; и езда продолжалась с таким успехом, что мы 28–го июня доехали благополучно до Пскова, а 29–го числа и до жилища сестры моей, не имев в пути сем никаких приключений, кои стоили б того, чтоб упомянуть об оных.

 Не успел я приблизиться к тем пределам, где жила сестра моя, и увидеть те места, которые мне с малолетства были знакомы и в которых я весь почти четырнадцатый год моей жизни препроводил так весело и хорошо, как по всей душе моей разлилась некая неизобразимая радость, и я на все знакомые себе места смотрел с таким удовольствием, какое удобнее чувствовать, нежели описать можно. Я нашел в самом селении зятя моего уже превеликую перемену. Он жил хотя еще в прежнем своем доме, но у него построен был уже новый, несравненно перед тем огромнейший, и воздвигнут на высоком холме на поле по конец всего селения сего и стоящий несравненно на красивейшем перед прежним месте. Я увидел здание сие уже издалека и не узнал бы, если б не так коротко знакомы были мне все окрестности оного.

 Зять мой и сестра находились тогда дома, как я приехал, и как они обо мне давно уже ничего не слыхали и, не зная даже и о петербургской моей службе, считали меня все еще в армии и в Кенигсберге, то, судите сами, сколь великой надлежало быть их радости, когда они вдруг увидели меня, вошедшего к себе в комнату. Сестра моя сама себя не вспомнила от чрезмерности оныя, а не менее рад был и я, ее увидев. Слезы радости и удовольствия текли только тогда из ее и из моих очей, и мы едва успевали отирать оные. А не менее рад был приезду моему и зять мой. Что ж касается до их сына, которого имели они только одного и которого, оставив ребенком, увидел я тогда уже довольно взрослым мальчиком, то он не знал, как лучше приласкаться ко мне и не отходил от меня ни пяди. Весь дом и все люди их, любившие меня издавна, сбежались от мала до велика; все хотели видеть меня, и я принужден был всем давать целовать руки свои. И, о как приятны были мне первые минуты сии. Сестра не могла довольно наговориться со мною, а услышав, что я уже в отставке, не могла долго поверить, а потом довольно надивиться и нарадоваться тому. Словом, вечер сей был для всех нас радостный и один из наилучших в жизни моей.

 Я расположился в сей раз пробыть у сестры моей не более недель двух или трех, дабы мне можно было до осени еще успеть доехать до своей деревни. Но не прошло еще и одной недели с приезда моего, как вдруг получаем мы то важное и всех нас до крайности поразившее известие, что произошла у нас в Петербурге известная революция, что государь свергнут был с престола и что взошла на оный супруга его, императрица Екатерина II {См. примечание 1 после текста.}.

 Не могу и поныне забыть того, как много удивились все тогда такой великой и неожидаемой перемене, как и была она всем поразительна и как многие всему тому обрадовались, а особливо те, которым характер бывшего императора был довольно известен и которые о добром характере нашей новой императрицы наслышались. Для меня все сие было уже не так удивительно, ибо я того некоторым образом уже и ожидал. И как я из Петербурга только что приехал, то и заметан был от всех о тамошних происшествиях вопросами, и я принужден был, как родным своим, так и приезжавшим к им соседям все, что знал и самолично видел, рассказывать. Но как и я о точных обстоятельствах сего великого происшествия столь же мало знал, как и они, ибо из первого короткого о том манифеста ничего дельного нам усмотреть было не можно, то не менее и я был любопытен о всех подробностях узнать, как и они. Узнав же потом обо всем в подробность, радовались тому, что совершилось сие без всякой междуусобной брани и обагрения земли кровью человеческой.

 Теперь не за излишее почел я известить вас, любезный приятель, хотя вкратце о помянутых подробностях сей великой революции, при которой хотя и не случилось мне быть самолично, но как наиглавнейшие обстоятельствы оной и бывшие при том происшествия сделались мне со временем знакомы, то и могу вам оные, как современник тому, пересказать и тем усовершенствовать сколько–нибудь историю о правлении, жизни и конце бывшего у нас императора Петра III.

 Я уже упоминал вам, каким слабостям и невоздержанностям подвержен был сей внук Петра Великого и как своими крайне соблазнительными и неосторожными поступками возбудил он в народе на себя ропот и неудовольствие, а в высших и знатных господах совершенную к себе ненависть. Со всем тем и каково сие всенародное неудовольствие было ни велико, однако, казалось, что государю всего того вовсе было неизвестно. Он, окружен будучи льстецами и негодными людьми и не зная ничего или не хотя–таки и знать, что в народе происходило и в каком расположении были сердца оного, продолжал беззаботно по–прежнему упражняться всякий день в пированиях, забавах и всякого рода увеселениях и обыкновенном своем прилежном опоражнивании рюмок и стаканов. И дабы свободнее можно было ему во всем том, в сообществе с любимцами и любовницею своею, Воронцовой, упражняться, переехал со всем своим придворным штатом в любимый свой Ораниенбаум, где и происходили у него ежедневно по дням муштрования своего голштинского маленького и только в 600 человек состоящего корпуса, но на который он всех больше надеялся, а по вечерам пирушки и всех родов забавы. А как приближался день его имянин и ему хотелось препроводить его как можно веселее, то и приглашены были туда из Петербурга многие знатные обоего пола особы, и по сему случаю было там великое собрание оных.

 Между всеми сими веселостьми и забавами не оставлял он, однако, заниматься временно и политическими делами и затеями; но все они были как–то невпопад и не столько в пользу, сколько во вред ему служили и обращались. Привязанность его к помянутому дяде своему, голштинскому принцу Жоржу, была так велика, что он, не удовольствуясь тем, что осыпал его честьми и богатством и сделал штатгальтером и наместником своим во всей Голштинии, но восхотел еще, каким бы то образом ни было, доставить ему и Курляндское герцогство во владение, которым владел тогда принц Карл, сын Августа, короля польского. У сего принца намерен был государь, оное отняв, доставить сперва освобожденному из ссылки прежнему герцогу Бирону, а сего заставить потом поменяться на иные земли с принцем Жоржем.

 Итак, сие намерение занимало его с одной стороны, а с другой, и всего более, занят был он затеваемою войною против датчан. На сих сердит он был издавна и ненавидел их даже с младенчества своего, за овладение ими каким–то неправедным образом большею частик» его Голштинии. Сию–то старинную обиду хотелось ему в сие время отмстить и возвратить из Голштинии все отнятое ими прежде, и по самому тому и деланы были уже с самого вступления его на престол к войне сей всякого рода приготовления. А как слухи до него дошли, что и датчане, предусматривая восходящую на них страшную бурю, также не спали, а равномерно не только делали сильные к войне приготовления, но и поспешили захватить войсками своими некоторые нужные и крайне ему надобные места; то сие так его разгорячило, что он, приказав иттить армией своей из Пруссии прямо туда, решился отправиться сам для предводительствования оною и назначил уже и самый день к своему отъезду, долженствующему воспоследовать вскоре после отпразднования его именин Петрова дня. Принца же Жоржа отправить в Голштинию наперед, который для собрания себя в сей путь и приехал уже из Ораниенбаума в Петербург, и по самому тому и случилось ему быть в сем городе, когда произошла известная революция.

 Таковые его замыслы и предприятия были всем россиянам столь неприятны, что некоторые из бывших у него в доверенности и прямо ему усердствующих вельмож отговаривали ему, сколько могли, все сие оставить, а советовали лучше ехать в Москву и поспешить возложением на себя императорской короны, дабы через то удостоверить себя поболее в верности и преданности к себе своих подданных; также, чтоб он лучше первое время правления своего употребил на узнание своего государства, нежели на путешествие в чужие земли и на занятие себя такими делами, в которых он еще не имел опытности. Но все таковые представления и предлагаемые ему примеры деда его, Петра Великого, были тщетны. Он не внимал никаким сим искренним советам, отвергал все оные, а последовал только внушениям своих льстецов и друзей ложных, старающихся слабостьми его всячески воспользоваться и толикий верх над ним уже восприявших, что он повиновался почти во всем хотениям оных.

 У сих негодных людей наиглавнейшее попечение было о том, чтоб рассорить его с императрицею, его супругою, и привесть ее ему в ненависть совершенную, и не можно довольно изобразить, сколь много они в том успели. Они довели его до того, что он не только говорил об ней с явным презрением публично, но употреблял притом столь непристойные выражения, что никто не мог оных слышать без досады и огорчения. Словом, слабость его в сем случае до того простиралась, что запрещено было от него даже садовникам петергофским, где тогда сия государыня по его велению находилась, давать ей те садовые фрукты, о которых он знал, что она была до них великая охотница.

 При таком расположении его духа и произведенной ненависти к его супруге, не трудно было им наговорить ему, что сплетается против него от нее с некоторыми приверженными к ней людьми умысел и заговор и что у ней на уме есть тотчас по отбытии его из государства уехать в Москву и там, при помощи их, велеть себя короновать и что она посягает на самую жизнь его. И как государь всему тому поверил, то и стал думать только о том, чтоб супругу свою схватить и заключить на весь ее век в монастырь. Сие, может быть, он и произвел бы действительно, если б обыкновенная его неосторожность все его намерения, разрушив, не уничтожила. Так случилось, что накануне самого того дня, в который положено было им сие исполнить и в действо произвесть, ужинал он в доме у одного из своих первейших министров, где, по несчастию его, находились и некоторые из преданных императрице и такие люди, которым поручено было от нее наблюдать все его движения и замечать каждое его слово и деяние. Итак, при присутствии их надобно было ему проговориться и неосторожно выговорить некоторые слова, до помянутого намерения относящиеся. Не успел один из сих преданных императрице оных услышать и из них усмотреть намерения государя, как в тот же момент ускользает он из того дома и скачет в ту же ночь в Петергоф, где находилась тогда императрица и, ничего о том не зная, спала спокойно с одной только наперсницею своею. Всего удивительнее то, что наперсницею сею и вернейшею приятельницей ее была родная сестра любовницы государевой, Катерина Романовна Воронцова, бывшая замужем за князем Дашковым, и женщина отличных свойств и совсем не такого характера, какого была сестра ее {См. примечание 3 после текста.}. Обеих их разбуждают и прискакавший уведомляет их, в какой опасности они находятся. Императрице сделался тогда каждый час и каждая минута дорога. По случаю заарестования одного из числа приверженных к ней, подозревала она, что государь узнал как–нибудь о их заговоре; к тому ж и он сам дал ей знать, что желает он в следующий день вместе с нею обедать в Петергофе, а в самый сей день и намерен он был ею овладеть. Итак, государыне нельзя было терять ни минуты времени, и она должна была употреблять все, что только могла, и отваживаться на все для своего спасения; а потому минута сия и сделалась решительною, и она мужественно отважилась на то предприятие, которому все так много после удивлялись. Она в тот же миг выходит тайно из дворца петергофского, садится в простую коляску и господами Орловыми с величайшею поспешностью отвозится в Петербург. Она приезжает 28–го июня еще до восхождения солнца в Невский монастырь и посылает тотчас в гвардейские полки за знаменитейшими их и преданными ей начальниками оных. Сии рассеивают тотчас слух о том по всей гвардии и по всему городу, так что в семь часов утра был уже весь Петербург в движении. Вся гвардия без всякого порядка бежала по улицам, и смутный крик и вопль народа, не знающего еще о истинной тому причине, предвозвещал всеобщую перемену. А через несколько потом минут и является государыня, въезжающая в город, окруженная почти всею конною гвардиею, ее прикрывающею. Шествие ее простиралось прямо к Казанской соборной церкви, и тут провозглашается она императрицею и самодержицею всероссийскою и принимает первую, от случившихся при ней, присягу; а потом, при провождении своей гвардии и множества бегущего вслед народа, шествует в Зимний дворец и окружается там гвардиею и бесчисленным множеством всякого звания людей, радующихся и кричащих: — Да здравствует мать наша императрица Екатерина!

 Со всем тем для всех непонятно было сие происшествие. Самый народ, наполняющий всю площадь и все улицы кругом дворца и восклицающий во все горло, не знал ничего о самых обстоятельствах сего дела. Тотчас привезены были и поставлены для защищения входа во дворец заряженные ядрами и картечами пушки, расстановлены по всем улицам солдаты и распущен слух, что государь, будучи на охоте, упал с лошади и убился до смерти и что государыня, как опекунша великого князя, ее сына, принимает присягу. В самое то же время приказано было всем полкам, всему духовенству, всем коллегиям и другим чиновникам собраться к Зимнему дворцу для учинения присяги императрице, которая и учинена всеми, не только без всякого прекословия, но всеми охотно и с радостию превеликою. Наконец издан был в тот же еще день первый о вступлении императрицы краткий манифест и с оным, и с предписаниями что делать разосланы всюду во все провинции и к предводителям заграничной армии курьеры.

 Между тем, как сия торжественная присяга производилась, забраны были под караул все те, на которых было хотя некоторое подозрение, а народ вламывался силою в кабаки и, опиваясь вином, бурлил и грозил перебить всех иностранцев; но до чего, однако, был не допущен, так что претерпел от него только один принц Жорж, дядя государев. Сей не успел увидеть самопервейшего стечения народа, как догадавшись о истинной тому причине, вскакивает с поспешностью на лошадь и скачет в Ораниенбаум к государю. Никто из всех слуг его не видал, как он вышел из дома, и один только гусар его последовал за ним. Но один отряд конной гвардии, встретившись с ним за несколько шагов от дома, узнав, схватывает его и, позабыв все почтение, должное дяде императорскому, снимает с него шляпу и принуждает сойтить с лошади, и он подвергается при сем случае величайшей опасности. Один рейтар {Немецкое — кавалерист, всадник.} взмахнулся уже на него палашом своим и разнес бы ему голову, если б, по счастию, не был еще благовременно удержан и до того не допущен. Его сажают в карету и везут ко дворцу; но в самое то время, когда он стал из нее выходить, присылается повеление отвезть его опять в его дом и приставить там к нему и ко всему его семейству крепкий караул. Принц, при привезении его туда, находит весь свой дом уже разграбленным, людей своих всех изувеченных и запертых в погреб, все двери разломанные и все комнаты начисто очищенные. У самых принцев, сыновей его, отняты часы, деньги, сняты кавалерии и сорваны даже мундиры самые. Одна только спальня принцессы осталась пощаженною, да и то потому, что защищал ее один унтер–офицер. Принц, увидев сие, сделался как сумасшедший от ярости, но ему ни метить за сие, ни племяннику своему, императору, помочь было уже не можно.

 Такое ж несчастие претерпел при самом сем случае и мой генерал Корф, случившийся в сие время также в Петербурге. Толпа гренадер вломилась в дом его и не только разграбила многое, но и самому ему надавала толчков; но, по счастию, присланный от государыни успел еще остановить все сие и спасти его от погибели.

 Между тем, как все сие происходило в Петербурге, государь, ничего о том не зная, не ведая, находился в своем Ораниенбауме, и говорили, что оплошность его была так велика, что в ту же еще ночь, когда государыня уехала из Петергофа, некто хотел его о том уведомить и, написав цидулку, положил подле него в то время, когда он, веселяся на вечеринке, играл на скрипице своей какой–то концерт, и хотя цидулку сию он и усмотрел, но находясь в музыкальном энтузиазме и не хотя никак прервать игру, оставил ее без уважения, а намерен был прочесть ее после; но как по окончании концерта он об ней вовсе позабыл и от стола того отошел прочь, то нашлись другие, которые видевши все то и как подозрительную ее искусненно и поприбрали к себе, и чрез то не допустили его узнать и прочесть такое уведомление, от которого зависела безопасность не только его престола, но и самой жизни. А как и в Петербурге приняты были все предосторожности и расставлены были по всем дорогам люди, чтоб никто не мог прокрасться и дать обо всем происходившем знать государю, то и не узнал он до самого того времени, как по намерению своему приехал в Петергоф, чтоб в последний раз с государыней отобедать и ее взять потом под караул. Теперь посудите сами, сколь изумление его долженствовало быть велико, когда, приехав в Петергоф, не нашел он тут никого, и легко мог заключить, что это значило и чего ему опасаться тогда надлежало. Неожидаемость сия поразила его как громовым ударом и повергла в неописанный страх и ужас… Со всем тем усматривал он, что надлежало ему принимать скорейшие меры, и его первое намерение было то, чтоб послать за своими голштинскими войсками и защититься ими от насилия. Но престарелый фельдмаршал Миних представил ему, что такому маленькому числу войска и шестистам его человекам не можно никак противоборствовать целой армии и что в случае обороны легко можно произойтить, что от раздраженных россиян и все находящиеся в Петербурге иностранцы могут быть изрублены. Напротив того, предлагал он два пути, которые неоспоримо в тогдашнем случае были наилучшие, выключая третьего, но о котором тогда ни государю, ни другим и в мысль не пришло.

 — Всего будет лучше, — говорил ему сей опытный генерал, — чтоб ваше величество либо прямо отсюда в Петербург отправиться изволили, либо морем в Кронштадт уехали. Что касается до первого пути, то не сомневаюсь я, что народ теперь уже уговорен; однако если увидит он ваше величество, то не преминет объявить себя за вас и взять вашу сторону. Если ж, напротив того, отправимся мы в Кронштадт, то овладеем флотом и крепостью и можем противников наших принудить к договорам с собою.

 Государь избрал сие последнее. Отсылает голштинцев своих обратно в Ораниенбаум, приказывает им тотчас сдаться, как скоро на них нападут, а сам, со всеми при нем бывшими, садится на яхту и отплывает к Кронштадту. Многие знатные госпожи, коих мужья были в Петербурге, не восхотели отстать от своего государя и последовали за оным.

 Как расстояние от Петергофа до Кронштадта не очень велико, то приплывают они туда довольно еще рано, но принимаются очень худо. Часовые кричат, чтоб яхта не приставала к берегу, и как государь сам кричит и о своем присутствии им объявляет, то они отвечают ему, сказывая напрямки, что он уже не император, а обладает Россиею уже не он, а императрица Екатерина Вторая. Потом говорят ему, чтоб он отъезжал прочь, а в противном случае дадут они залп изо всех пушек по его судну.

 Что оставалось тогда сему несчастному государю делать? Он приводится тем в неописанное изумление и другого не находит, как восприять обратный путь. Несчастие начало его гнать уже повсюду, и согласно с тем сплелись и обстоятельства все удивительным образом. Известие о вступлении государыни на престол получено было в Кронштадт только за полчаса до его прибытия и привез оное один офицер из Петербурга, с повелением, чтоб комендант присягал со всем гарнизоном императрице. И надобно ж было так случиться, что комендант сею неожидаемостью приведен был в такое смущение и замешательство мыслей, что ему и в голову не пришло того, чтоб сего присланного арестовать и донесть о том государю. А он начал только делать некоторые оговорки, дабы собраться между тем с духом; а присланный так был расторопен, что воспользуясь сим изумлением коменданта, велел тотчас самого его арестовать приехавшим с ним многим солдатам, сказав ему при том то славное и достопамятное слово:

 — Ну, государь мой, когда не имели вы столько духа, чтоб меня арестовать, так арестую я вас.

 Между тем яхта отвозит изумленных пловцов своих в обратный путь и приплывает с ними уже не в Петергоф, а прямо к Ораниенбауму, однако не прежде как уже поутру на другой день. Тут поражается государь еще ужаснейшим известием, а именно, что императрица, его супруга, прибыла уже с многочисленным войском и со многими пушками из Петербурга в Петергоф. Было сие действительно так; ибо государыня успела еще в тот же день, собрав все гвардейские и другие бывшие в Петербурге полки и предводительствуя сама ими, вечером из Петербурга выступить и, переночевав по походному в Красном Кабачке, со светом вдруг отправиться далее, и как Петергоф отстоит только 28 верст от Петербурга, то и прибыла она в оный еще очень рано. А не успел государь от поразившего его, как громовым ударом, известия сего опамятоваться и собраться с духом, как доносят ему, что от новой государыни прибыл уже князь Меньшиков с некоторым числом войска и с пушками для вступления с ним в переговоры, и требует, чтоб все голштинские войска сдались ему военнопленными. Сие смутило еще более государя и расстроило так все его мысли, что как некоторые из офицеров его, случившиеся при том, как было принесено известие сие, стали возобновлять уверения свои, что они готовы стоять до последней капли крови за своего государя и охотно жертвуют ему своею жизнью, то не хотел он никак согласиться на то, чтоб толико храбрые люди вдавались, защищая его, в очевидную опасность. И пекущийся о благе России промысл Господень так тогда затмнил весь его ум и разум, что он и не помыслил даже о том, что ему оставался еще тогда путь, никем еще не прегражденный и свободный. Он имел тогда при себе более 200 человек гусар и драгунов, снабденных добрыми лошадьми, преисполненных мужества и готовых обороняться и защищать его до последней капли крови. Весь зад был у него отверстым и свободным и не легко ль было ему пуститься с ними в Лифляндию и далее? В Пруссии ожидала уже прибытия его сильная армия, на которую мог бы он положиться. Бывшая с императрицею гвардия не могла бы его никак догнать, она находилась от него еще за 20 верст расстоянием, в Петергофе, и он, по крайней мере, предускорил бы оную пятью часами. Никто бы не дерзнул остановить его на дороге, а если б и похотел какой–нибудь гарнизон в крепости его задержать, так могли бы гусары его и драгуны очистить ему путь своим оружием. Но все сии выгоды ни он, ни все друзья его тогда не усматривали, а встрепенулись тогда уже о том помышлять, когда было уже поздно.

 Но что говорить! Когда судьба похочет кого гнать или когда правителю мира что не угодно, так может ли тут человек что–нибудь сделать? А от того и произошло, что вместо всего вышеупомянутого государь впал тогда в такое малодушие, что решился послать к супруге своей два письма, и в одном из оных, посланном с князем Голицыным, просил он только, чтоб отпустить его в голштинское его герцогство, а в другом, отправленном с генералом–майором Михаилом Львовичем Измайловым, предлагал он даже произвольное отречение от короны и от всех прав на российское государство, если только отпустят его с Елизаветой Воронцовою и адъютантом его, Гудо–вичем, в помянутое герцогство.

 Легко можно вообразить себе, какое действие долженствовали произвесть в императрице таковые предложения! Однако по благоразумию своему она тем одним была еще не довольна, но чрез упомянутого Измайлова дала ему знать, что буде последнее его предложение искренно, то надобно, чтоб отречение его от короны Российской было произвольное, а не принужденное, и написанное по надлежащей форме и собственною его рукою. И г. Измайлов умел преклонить и уговорить его к тому, что он и согласился наконец на то и дал от себя оное и точно такое, какого хотела императрица.

 Не успел он сего достопамятного начертания написать и оное доставить до рук императрицы, как посажен он был с графинею Воронцовой и любимцем своим Гудовичем в одну карету и привезен в Петергоф, где тотчас разлучен он был со всеми своими друзьями и служителями и под крепким присмотром отвезен в мызу Ропщу и посажен под стражу. Ни один из служителей его не дерзнул следовать за оным, и один только арап его отважился стать за каретою, но и того на другой же день отправили в Петербург обратно.

 Таким образом кончилось сим правление Петра III, и несчастный государь сей, имевший за немногие дни до того в руках своих жизнь более 30–ти миллионов смертных, увидел себя тогда пленником у собственных своих подданных и даже до того, что не имел при себе ни единого из слуг своих; а сие несчастие и жестокость судьбы его так его поразили, что чрез немногие дни он в заточении своем занемог, как говорили тогда, сильною коликою и, претерпев от болезни столь жестокое страдание, что крик и стенания его можно было слышать даже на дворе, в седьмой день даже и жизнь свою кончил, и 21–го числа того ж июля месяца погребен был в Невском монастыре без всякой дальней церемонии. А сие и утвердило императрицу Екатерину на престоле к славе и благоденствию всей России.

 Таково–то окончание получила славная сия революция, удивившая тогда всю Европу, как своею необыкновенностью, так и благополучным своим окончанием. Все мы не могли также довольно оной надивиться и, хотя я тогда и мог заключать, что легко бы и я мог иметь в ней такое же соучастие, как господа Орловы и многие другие, бывшие с ними в сообществе и заговоре, однако нимало не тужил о том, что того не сделалось, а доволен был своим жребием и тем, что угодно было учинить со мною промыслу Господню.

 Но как письмо мое слишком увеличилось, то дозвольте мне сим оное кончить и сказать вам, что я есмь ваш, и прочее.

В МОСКВЕ

ПИСЬМО 100–е

 Любезный приятель! Возвращаясь теперь к продолжению истории моей, скажу вам, что пребывание мое и в сей раз у сестры и зятя моего было для меня таково ж весело и приятно, как и в прежние мои пребывания в сем милом и навсегда любезном для меня доме.

 Оба они, любя меня чистосердечно, старались наперерыв друг пред другом сделать мне оное колико можно веселейшим и побудить меня чрез то прожить у них долее. Не оставлен был ни один род из всех деревенских забав и увеселений, который бы неупотребляем был оными для доставления мне множайшего удовольствия и не остался ни один из всех живущих по близости к ним соседей и знакомцев, который бы несколько раз у нас не побывал и к которому бы мы не ездили. И как лета мои и тогдашние обстоятельствы были таковы, что мне можно было помышлять уже и о женитьбе, и сестра не советовала мне оною долго медлить, да и сам я усматривал уже в том необходимую надобность, то по любви своей ко мне ничего она так не желала, как переманить меня на свою сторону и буде б только можно было, преклонить меня жениться на какой–нибудь тамошней девушке; а потому не успело несколько дней пройтить после моего к ним приезда, как и начала она уже приступать к тому издалека и сперва расхваливать мне всячески тамошние их прибыточныя деревни и хорошее общежительство в их соседстве, а потом шутя мне говорить: «А что, братец, ну–ка бы ты здесь у нас вздумал жениться! как бы я тому была рада и как бы стала благодарить за то Бога! Подумай–ка, право, голубчик братец!» — «Зачем дело стало! отвечал я ей, также смеючись, сыщи, сестрица, невесту и подавай сюда; мы, может быть, и женимся! пришла б только по мысли и не была б совсем бедная. Ныне, говорил я далее: уже я не такой ребенок, как был прежде, и не стану уже стыдиться так, как в то время, когда надоедала ты мне так много своею невестою Сумароцкою». — «Ах! тата на меня беда!» подхватила она, «что эта–та враговка у нас ушла и уже замужем, а то бы я, хотя на горло наступила, а женила бы тебя на ней!» — «Что так строго», смеючись, говорил я, — «на этой бы и сам я может быть охотно женился; но что о том говорить, чего воротить не можно; а нет ли у вас других каких, ей подобных?» — То–то моя и беда», говорила она, — «что подобных–то ей нет у нас во всем околотке. Правда, невест довольно, но все они не по тебе, братец. Иная слишком уже бедна, иная, хотя и с достатком, но нравов и обычаев таких, что и сама я не присоветовала б тебе на них жениться. Пропади они совсем! а есть одна, которая и вдвое еще богатее Сумароцкой, и которую можно назвать богатою невестою, да и нрава она такого, что я не желала б с сей стороны лучшей для тебя, да и верно почти знаю, что ее и отдали б за тебя; но…» «Что но? подхватил я, — разве дура какая? И ежели дура, то волен Бог и с достатком и со всем ее хорошим нравом»… «Ах нет! братец, сказала она: дурою назвать ее никак не можно. Она умница и воспитана очень хорошо и учена довольно. Но…» — «Что ж такое?» спросил я далее: «поэтому знать собою–то не хороша и лицом дурна?» — «То–то и есть!» отвечала она, «и то–то самое и озабочивает меня, а когда бы не то–то, так бы готова тебе неведомо как кланяться и просить, чтоб ты не искал никакой другой, а женился бы на ней. Верно бы я могла сказать, чтоб был ты счастлив; а деревни–то, деревни какие!» — «Но неужели, сестрица», сказал я, «уже так она дурна, что ни к чему не годится? Не была б только совсем отвратительна, а то бы я за излишнею красотою и сам не погнался. Я ведаю, что красота вещь совсем непрочная, а сверх того, скорей всего к ней и привыкнуть можно». — «Ох, голубчик, братец! то–то мое и горе, что нехороша и так нехороша, что я никак не осмелюсь и предлагать тебе ее; а разве бы ты сам вздумал и захотел!… Но молчи, братец, они хотели у нас побывать на сих днях, и ты можешь ее увидеть и сам лучше судить, а то я не отваживаюсь и говорить об ней». — «Хорошо, сестрица, посмотрим»…

 Сим образом окончили мы тогда сей разговор, и хотя был он почти издевочной, но во мне не преминул он произвесть некоторого впечатления. — Деревни тамошние были в самом деле таковы, что стоило того, чтоб помыслить о женитьбе в тамошней, мне с младенчества приятной стороне, а особливо, если б случилось найтить невесту по своим мыслям. Но как мысли сии имели тесное сопряжение с сердцем, а сердце было во мне не топорной работы, а рождено было уже с нежнейшими чувствованиями, то слыша от сестры таковое помянутоц невесте описание, и не уповал я, чтоб она могла мне полюбиться. Совсем тем любопытен был я ее видеть и с некоторою нетерпеливостию дожидался приезда к нам господ Темашовых.

 Наконец, чрез несколько дней после того и в самое такое время, когда ходил я один но милым и издавна мне знакомым прекрасным берегам реки Лжи, и вспоминая тогдашнее свое уженье и разъезжание на своем челночке по ее прекрасным заводям и изгибам и всем тем любовался, увидел я бегущих ко мне из дома людей и сказывающих мне, что приехали гости господа Темашовы. — Сердце вострепетало во мне при услышании сего называния, ибо мне известно было, что помянутая невеста была дочь господина Темашова. И как сам он был мне еще тогда знаком, как я жил в первый раз у сестры моей, то спешил я спросить у человека, один, что ли, Иван Иванович, или с семейством? — «Нет, сударь», отвечал мне малый, — «самого его нет, да он никуда, за слабостию, не ездит, а боярыня только тут с старшею своею дочерью… И сестрица приказала вас просить, чтоб вы скорее приходили и сколько–нибудь поприоделись. Сие увеличило еще больше трепетание моего духа, происшедшее может быть от того, что сей случай был еще первый, что мне должно было видеть девушку, предлагаемую мне некоторым образом в невесты. — «Хорошо! хорошо!» сказал я малому, — «я тотчас буду, а ты беги между тем наперед и скажи человеку моему, чтоб приготовил мне иное платье». — По отходе его пошел и я вслед за ним, но спешить шествием своим совсем был не в состоянии. Дух мой приведен был случаем сим в такое смущение, что я едва в силах был переступать ногами и во всю дорогу не выходила у меня невеста сия из ума, и вся голова моя наполнена была разными об ней и о женитьбе своей помышлениями. Когда же, пришед в задние комнаты и с поспешностию переодевшись, пошел я в те комнаты, где сестра моя с гостьми сидела, то сердце мое так в груди моей стеснилось, что с превеликою нуждою переступил я чрез порог и едва в силах был отворить к ним двери. Вот что могут производить предварительные к чему–нибудь нас предуготовления!…

 Но как же поразился я, увидев госпожу Темашову. Я остолбенел почти от первого на нее взгляда. Сколько ни воображал я себе ее дурною, но она превзошла все мои чаяния и ожидания. Еще никогда до того времени не случалось мне видеть девушки столь дурной, нескладной и имеющей вид и лицо толико отвратительное. Она имела не только нескладный и совсем непропорциональный с летами ее стан, но была широкорожа, ряба, безобразна, а что всего хуже, имела один глаз совсем белый и покрытый бельмом превеликим. Сердце во мне даже замерло, когда я, расцеловавшись с матерью ее, в первый раз взглянул на нее и ей поклонился! Словом, она так смутила меня тогда, что я не имел даже столько духа, чтоб и взглянуть на нее в другой раз, а не только чтоб ее рассматривать, или отыскивать в ней, хотя небольшие бы, какие приятности.

 Сестра моя, не спускавшая с меня глаз и примечавшая все мои движения, легко могла приметить действие, произведенное девушкою сею в душе моей; и хотя не сомневалась уже в тои, что она мне никак не нравилась, однако не преминула меня смеючись о том спросить, как скоро нашла к тому удобный случай. «Ну, что братец?» сказала она. — «Что сестрица!» отвечал я, «истину и чистосердечно тебе сказать, что если б было за нею и целая тысяча душ, если б и нрав имела она самый ангельской, то и тогда никак не мог бы я иметь столько духа, чтоб на ней жениться. И возможно ли, что нет–то ни в чем ни малейшей приятности!» — «Это я предугадывала уже наперед», подхватила она, — «и потому не смела и предлагать тебе ее, а теперь еще более и сама вижу, что совсем–то она тебе не под стать и теперь жалею неведомо как, что нет на ту пору здесь и Дубровских». — «Если и та такая ж», сказал я, — «то не для чего тужить, сестрица». — «Ах нет! братец», отвечала она, — «на ту бы верно ты стал пристальнее смотреть. Девушка предорогая и сама собою очень не дурна, а и достаток не многим чем меньше этой; но на ту беду уехали враги в Порховские свои деревни и неизвестно, когда они оттуда и будут». — «Ну что же и говорить о том, что невозможно», сказал я и пошел в комнату к гостям нашим, но с сердцем облегченным уже, власно, как от бремени превеликого.

 Сим кончилось тогда первое мое, и так сказать, полусватанье. Гости сии у нас в тот день ночевали и на другой день обедали, и мать девушки сей как ни старалась оказывать мне возможнейшие ласки и просить, чтоб вместе с сестрицею и я удостоил их своим посещением, но я внутренно всему тому только смеялся и всего меньше на уме имел к ним ехать, а помышлял уже более о том, как бы мне отправиться в дальнейший путь и поспешать в милое и любезное свое Дворяниново.

 Но как я ни спешил своим отъездом, но не мог никак вырваться прежде, как по наступлении уже августа месяца. Сестра и сам зять мой не хотели меня никак отпустить скоро и упрашивали неведомо как, чтоб я сделал им удовольствие и погостил у них по долее.

 — Кому–то велит Бог впредь видеться и когда–то это будет! — твердили они то и дело оба. — Живем мы не так близко друг от друга, — продолжали они, — чтоб можно было нам льстить себя частыми свиданиями.

 — Да, — говорил и я, — проклятая отдаленность много тому мешает; однако все–таки отчаиваться не можно.

 — То так, — подхватил зять мой, — но лета и слабости нас стращают. Почему знать? Вот, может быть, уж и в последний раз мы тебя видим!.. Я, по слабости здоровья своего, не смею и подумать о том, чтоб мог пуститься в такой дальний путь, а и тебе нужно только заехать в такую даль и там обострожившись {Укрепившись; от острог — частокол.} жениться, как позабудешь и об Опанкине.

 — И, что вы говорите! — подхватил я. — Этого никогда не будет, чтоб я позабыл сие милое селение и вас, любезных родных моих.

 — Хорошо, посмотрим, — сказал зять, — и дай Бог, чтоб мы дожили до того, чтоб увидели опять вас в странах здешних.

 Сие говорил он, власно как предчувствуя, что ему впредь меня уже никогда не видать и что и самого меня судьба едва ли допустит видеть опять его Опанкино. Я и действительно с того времени уже не видал сего обиталища родных моих, равно как и с ним в последний раз уже тогда виделся.

 — Но что вы ни говорите, — сказал мне наконец зять мой, — но я не отпущу вас никак до того времени, покуда не перейду в новые хоромы. Воля твоя, а, по крайней мере, сделай нам то удовольствие, что отпразднуй вместе с нами новоселье и поживи хоть немного дней вместе с нами в новом нашем доме; а там уж и Бог с тобой!..

 Что было делать и как можно было отговориться? Я принужден был дать слово и пробыть у них до сего деревенского праздника. Сие и совершилось вскоре после того времени, и праздник сей был в своем роде превеликий. Все соседственное дворянство и все друзья и знакомцы приглашены были к оному. Весь новый дом, как ни велик был, но наполнен был людьми и гостями, и как съехалось множество и господ, и госпож, и девиц, то мы и повеселились–таки в сей последний раз гораздо и гораздо, и окончили пиршество сие с удовольствием особливым.

 После сего не стал я уже долее медлить, да и они не держали уже меня более. Итак, собравшись и уклав всю свою библиотеку на особую подводу, которою снабдил меня мой зять, 10–го августа отправился я в сей путь, распрощавшись с сими милыми и любезными родными и смочив взаимно друг у друга слезами свои лица.

 Не могу изобразить, сколь чувствительны для меня были проводы из сего селения. Все люди собрались провожать меня и все целовались со мною, как не надеясь уже никогда более видеть, что, кроме немногих, и действительно так случилось. Зять и сестра провожали меня версты три и до самой реки Утрой, и я навек не позабуду той минуты, когда, расставшись с ними и переехав вброд реку, с другого берега видел я в последний раз возвращающегося уже в дом моего зятя, машущего своею шляпою и кричащего мне:

 — Прости, прости, мой друг!

 Езда моя была благоуспешна; я ехал опять чрез Псков, Новгород и другие города, лежащие до Москвы на большой дороге, и на все сии, с младенчества мне знакомые, места и города смотрел уже тогда совсем не с такими чувствиями, как сматривал прежде. Я был уже тогда в совершенном возрасте и все знания мои были несравненно уже обширнейшими пред прежними. Мне известны были уже истории городов, мною виденных, и я много уже знал, что происходило в древности в местах тех, чрез которые доводилось мне тогда ехать. Итак, я воображал себе сии происшествия и смотрел на все не только с любопытнейшими очами, но и с разными при том чувствиями и тем всем делал путь сей для себя приятнейшим.

 Впрочем, не помню я, чтоб случилось со мною в продолжение путешествия сего что–нибудь особливое, кроме двух происшествий, достойных некоторого замечания.

 Первое случилось на пути между Псковом и Новым–городом, и было следующее. Мы отъехали уже от Пскова несколько десятков верст, как вдруг, против всякого чаяния и ожидания, останавливает нас поставленная на большой дороге застава и говорит, чтоб мы далее не ехали. «Что таково?» спросили мы удивившись, «и для чего?» — «А для того», отвечают нам, «что там впереди, во всех деревнях по дороге, конский жестокий падеж; так чтоб не заразить и вам своих лошадей и не лишиться оных». Мы обмерли и спужались, сие услышав. Никогда еще такой беды с нами не случалось. Я воображал себе всю опасность сего случая и не знал, что мне делать.

 — «Да как же нам быть?» спросил я; — «и что делать?» — «Что изволите», говорили стоящие на заставе, «либо назад поезжайте, либо ступайте в объезд, стороною, вот по этой дороге, направо». — «Да далеко ли будет нам надобно ехать?» — «Да не близко», сказали они, «и крюк вам будет большой и верст тридцать лишних. Вы выедете уже под самый почти Новгород». — «Да как же нам найтить дорогу эту? совсем она нам незнакома». — «Язык до Киева доведет», сказали они, «а сверх того мы вам расскажем и деревни, чрез которые вам ехать; хоть запишите себе их». — «Хорошо!» сказал я, «но там и в этих деревнях, разве еще нет падежа?» — «Есть кой–где и там, но не везде и не таков еще силен; но по крайней мере все дорожные, через них теперь ездят и вы может быть проедете благополучно. Расспрашивайте только поприлежнее и где падеж есть, там поскорей проезжайте». — «Экая беда!» говорил я, «и там не совсем безопасно. Что делать ребята? спросил я у людей, обратившись к оным: — как вы думаете? пускаться ли нам на сию опасность, или не возвратиться ли уже назад опять к сестрице?» — «И, что вы сударь! воскликнули они, сие услышав: — уже назад ехать! Как это? Уже столько отъехавши, да назад ворочаться!» — «Да как же быть–то?» спросил я далее. — «А так и быть, говорили они: — «что, положась на власть Божию, пускаться в путь; благо есть объезд; когда люди ездят, то для чего ж и нам не проехать?» — «Ну, буди же по глаголу вашему!» сказал я несколько подумав, и возложив упование свое на Бога, — «поворачивай вправо!…»

 Но ах! с каким страхом и душевным беспокойством ехали мы сим дальним объездом. Было сие, как теперь помню, в самые полдни, как мы своротили с большой дороги и проезжать нам доводилось премножество деревень. Въезжая в каждую, первое наше попечение было о том, чтоб узнать все ли было тут здорово и не валятся ли лошади? И как скоро узнавали, что падеж есть, то со страхом и трепетом припускали во всю скачь лошадей, пролетали как молния сквозь оные и неоглядкою старались уехать далее. Но как досадовали мы и как увеличился страх и опасение наше, когда везде, куда ни приезжали мы, нам сказывали тоже, а именно: что тут надеж есть, а в предследующей деревне его еще не было. По приезде туда сказывали нам тоже и теми ж самыми словами. «Господи помилуй, долго ли это будет? говорили мы: — и найдем ли мы где–нибудь здоровое еще место?» И поговорив сим образом, пустимся опять скакать. Но нам и в ум не приходило, что бездельники сии нам не везде сказывали правду, и что опасаясь столько же нас, сколько боялись их мы, они нарочно иногда всклепывали на селение свое падеж, чтобы побудить нас тем ехать далее. Наконец измучили мы в прах лошадей своих и довели до того, что не могли они бежать далее. И как тогда наступала уже и ночь, то рады, рады были, что доехали, хотя уже с нуждою, до одного селения, о котором уверили нас, что в нем действительно падежа еще не было.

 Но что ж? Не успели мы в оном посреди широкой улицы ночевать расположиться и лошадей своих отпречь, как подходят к нам другие и сказывают, что падеж есть и у них и что в самый тот день пало у них более десяти лошадей. Господи! как мы тогда все оробели и перетрусились. «Давай, давай скорее! — закричал я: — и запрягай опять лошадей!» — Но мужики рассмеялись только тому и мне говорили: «Куда вам, барин, далее ехать на измученных лошадях ваших? Впереди целых пятнадцать верст нет ни одного селения на дороге, да и там такой же падеж уже есть, как у нас. Ночуйте–ка здесь с Богом; но лошадей–то не пускайте с места и кормите уже при повозках. Мы вам добудем уже и накосим травки свеженькой».

 Что было тогда делать? Мы против хотения и с превеликим хотя страхом, но принуждены были остаться тут ночевать, и от сумления не спали почти всю ночь, так настращал нас сей проклятый лошадиный мор. Но было, правда, чего и опасаться, и одна мысль о потерянии всех лошадей своих, посреди мест, зараженных повсюду сею конскою эпидемиею, по невозможности достать иных, нагоняла на нас страх и ужас, и мы сами себя не вспомнили от радости и не знали, как возблагодарить Бога, как выехали мы наконец благополучно из сих опасных мест и взъехали опять, неподалеку уже от Новагорода, на большую дорогу и к такой же заставе.

 Вид сего города, усмотренный издалека, возбудил тогда во мне мысль о Синаве и Труворе. Имена сих древних обитателей Новагорода были у меня в особливости затвержены по трагедии Сумароковской, из которой знал я многие места и монологи наизусть и декламировал оные нередко; а сие и произвело во мне тогда разные чувствования и побудило говорить в душе своей: «Ах! вот тут и в сих–то местах жили некогда Гостомысл, Синав и Трувор. Хоть и не было в точности всех тех происшествий с ними, какие написаны г. Сумарововым, но что они были и жили некогда тут, это правда». А таким же образом с особливыми чувствиями смотрел я и на площадь городскую, где некогда висел славный новогородский вечевой колокол и на мост в городе, переезжая по оному реку Волхов. «Вот тут–то, — говорил я сам себе, — побиваемы были некогда долбнею все несчастные дворяне новогородские и повергалися в воду, и сия–то река уносила их прочь в быстрых струях своих и служила им могилою. Были ж времена! — продолжал я, и углубляясь далее в мыслях, напоминал всю историю сего в древности столь славного и великого республиканского города: — сколько пролито тут крови человеческой; сколь часто обагряемы были ею все окрестности сии, сколь многие миллионы людей обитали некогда на них и коль многих смертных прахи сокрыты в недрах земли, в окрестностях и внутри сего старинного города, бывшего некогда столь великим». Наконец не мог я довольно надивиться быстроте реки тутошней, вытекающей из озера Ильменя, и как случилось нам тут ночевать, то весь вечер проводил я на берегах оной в разных помышлениях.

 Другое происшествие случилось с нами в горах Валдайских. Переезжая славную сию цепь гор, съехался я тут с одним мне давно знакомым и вместе со мною в одном полку служившим офицером. Был то г. Федцов; и он, препроводив всю жизнь свою в военной службе, дослужившись капитанского ранга, ехал тогда из армии также в отставку и поспешал в деревню в жене своей и детям, с которыми он многие уже годы не видался, и также не надеялся было никогда видеть; неведомо как радовался тогда тому, что вынес его Бог из чужих земель благополучно и без получения на всех многих сражениях, на которых ему бывать случалось, ни единой раны и никакого увечья

 Мы обрадовались неведомо как, друг друга узнавши, и севши к нему в повозку не могли довольно наговориться. Он расспрашивал обо всем меня, а я таким же образом расспрашивал его, и он рассказывал мне и о полку нашем и обо всем, что с ним в последние годы службы происходило, и окончил повествование свое, как теперь помню, сими словами: «Так–то, братец, послужили, походили по чужой стороне, потерпели довольно нужды, набрались довольно и страхов и всего и всего, но по крайней мере теперь, слава Богу, еду на покой и провождать последние дни свои в мире и тишине с бабенкою своею и ребятишками». — Но ах! может ли человек что–нибудь наверное заключить о предбудущем и предвидеть, что предстоит ему впереди и за самое иногда короткое время! Всего–то меньше можем мы все это знать, и последующее послужило мне истине сей новым и крайне поразительным для меня доказательством.

 Не успел он помянутых последних слов выговорить, как увидел я, что надлежало нам в ту самую минуту начинать спускаться с одной превысокой и крутой горы, и что спуск был дурен, и шел излучиною и влеве у нас была превеликая стремнина и глубокий буерак. Будучи как–то всегда не очень смел и в таких случаях отважен, и сделав уже издавна привычку выходить на горах таких из повозки и сходить вниз пешком, восхотел я и в сей раз сделать тоже, и говоря повозчику, чтоб он на минуту остановился, стал вылезать из кибитки. Но г. Федцов не пускает меня и говорит мне:

 — «И, братец, как тебе не стыдно? Уже боишься такой бездельной горы, а еще служил! И такие ли горы мы переезжали иногда! — Сиди, сударь, и не бойся ничего, лошади у меня смирные и мы съедем хорошехонько!»

 — Нет, воля твоя, брат, — отвечал я ему: — а я ни из чего не соглашусь с такой страшной горы ехать, а пусти–ка меня долой. Дело–то будет здоровее, — труд невелик сойтить. Ноги, слава Богу, есть и здоровы еще, а говорится в пословице: береженого коня и Бог бережет. И сказав сие спрыгнул я с его повозки, а он, захохотав, далее сказал:

 — «Этакой ты какой трус; ты, брат, истинный и горе, а не воин!»

 — Ну, пускай трус, — говорю я: — и называй ты меня как хочешь, а я знаю то, что по крайней мере дух во мне будет в спокойствии, да и на что без нужды подвергать себя опасности. Словом, я советовал бы и тебе, брат, тоже сделать.

 — «И пустое, — возопил он: — невидальщина какая! Ступай, малый!»

 Но что ж, не успел он несколько сажен от меня отъехать, как лошади его вдруг отчего–то вздурились и понесли его вниз. Они держать, они кричать, останавливать, но не тут–то было. Лошади взяли верх, несут во всю прыть и по самому краю стремнины. Я обмер, испужался сие увидев, но не успел еще опомниться, как гляжу, повозки его на горе как небывало и очутилась она вдруг уже опрокинутая и лежащая в буераке, куда с горы полетела она стремглав, сорвавшись с передней оси.

 Не могу изобразить, коликим ужасом поразило нас сие несчастное приключение. Мы, остановив лошадей своих, без памяти побежали помогать упавшим и коих крик и вопль достигал до нас из буерака, и чуть было сами не полетели стремглав, слезая с крутизны той стремнины. И что ж? В каком жалком положении находим оных! Оба они лежали придавленные их повозкою, и кричали, чтоб мы как можно скорее их спасали и не дали им задохнуться. С превеликою нуждою своротили мы с них повозку и нашли слугу, отделавшагося еще довольно удачно, а господина самого с переломленною рукою, вышибенною ногою и переломленными двумя ребрами на боку и от превеликой боли, как корова, заревевшего.

 Что было тогда нам с ним делать? Превеликое сожаление поразило нас всех и все мы горевали и тужили об нем, но пособить сами не знали чем и как между тем прибежали к нам и прочие люди, съехавшие под гору благополучно с нашими повозками, и там и его лошадей поймавшие и своих остановившие, то при помощи их выволокли мы всеми не правдами повозку его из буерака и рады были уже и тому, что она не изломалась совсем и что можно было нам, положив его как–нибудь в повозку, довезть до ближнего впереди селения.

 Тут остановился и я для него и не поехал уже в тот день далее. Человечество требовало подания помощи, и хотя мы всего меньше в состоянии были подать оную, но по крайней мере сделали ему к боку припарку, а руку его связали в лубки как умели; а для выправления вышибенной ноги отыскали тут костоправа. Он препроводил всю ту ночь в неописанном страдании и раскаивался, но уже поздно, что не послушал моего совета. Но как нам за ним тут долее жить остаться было не можно, то поутру на другой день, оставив его тут и пожелав скорого выздоровления, продолжали мы свой путь далее.

 В Москву приехали мы 30–го августа, и приезд в сей столичный город не менее был для меня чувствителен и приятен. Не видав оного уже много лет, не мог я довольно налюбоваться и видом его, как скоро он нам вдали еще показался. С неописанной радостью перекрестился я, завидев впервые его башни и колокольни, и благодарил Бога, что довел он меня до оного благополучно. И как мы приехали в оный уже к вечеру, то решился я в оном передневать для запасения себя кой–какими надобностями для будущей деревенской жизни. Пуще всего хотелось мне запастись тут какими–нибудь экономическими книгами: до сего во всей моей библиотеке не было ни одной экономической, потому что, как не надеялся я никак быть скоро дома, то и не запасался ими, и у меня часть сия была совсем в небрежении. А тогда, как ехал я домой для посвящения себя навсегда деревенской жизни, то считал уже необходимостью познакомиться и с экономиею. И как я всего меньше разумел оную, то и надеялся научиться оной из книг, и потому и желал в Москве запастись хоть несколькими на первый случай.

 Но сколь же удовольствие мое было велико, когда при распроведывании о том, нет ли в Москве книжной и такой лавки, где б продавались не одни русские, но вкупе и иностранные книги, услышал я, что есть точно такая подле Воскресенских ворот {См. примечание 4 после текста.}. С превеликою поспешностью побежал я в оную. Но сколь радость и удовольствие мое увеличилось еще больше, когда нашел я тут лавку, подобную почти во всем такой, какую видел я в Пруссии в Кенигсберге, и в которой продавалось великое множество всякого рода немецких и французских книг в переплете и без переплета. Я спросил каталог, и как мне его подали, то спешил отыскивать в нем и потом пересматривать все экономические; и как по счастию случилось со мною тогда довольное число оставшихся денег, то накупил я несколько десятков оных, и как вообще экономических, так в особливости и садовых, и повез их с собою, как бы новое какое сокровище, в деревню.

 Мы выехали из Москвы сентября первого числа, и как ехать нам оставалось уже немного, то скоро и доехали до Серпухова, а, наконец, 3–го числа достигли и до тех пределов, где я увидел свет в первый раз в своей жизни и проводил многие годы в моем младенчестве и малолетстве. День сей мне в особливости памятен.

 Никогда не позабуду я того, каким неописанным и сладким удовольствием наполнялась вся душа моя при приближении к тем местам, где было мое жилище и как, подъезжая к Городне, восхищался я видимыми уже вдали знакомыми мне лесами и местоположениями приятными; как приветствовал я все оные, как мысленно говорил со всеми ими и как, проехав Городню и поворотив для скорейшего приезда вправо мимо Дурнева, досадовал я на горящую под повозкою моею ось, не допускающую нас так поспешать ездою своею, как мне тогда хотелось. Во всю дорогу она у нас ни однажды не горела, а тут вздумала гореть, как бы нарочно, для увеличения моей нетерпеливости. С какою досадою принуждены были мы несколько раз для нее останавливаться и, скидывая колесо, тушить оную, и чем ни тушили мы ее и колесо! Но, наконец, преодолели мы сие последнее препятствие, и я довольно еще рано приехал в любезное свое Дворяниново и в обиталище предков своих и свое собственное.

 А сим и окончу я, друг мой, и письмо сие, а вкупе и все сие собрание оных, сказав вам, что я есмь ваш, и прочая.

КОНЕЦ ДЕВЯТОЙ ЧАСТИ

 

Часть десятая

В ДВОРЯНИНОВЕ

ИСТОРИЯ МОЕЙ ПЕРВОЙ ДЕРЕВЕНСКОЙ ЖИЗНИ ПО ОТСТАВКЕ ВООБЩЕ И, В ОСОБЕННОСТИ, ПЕРИОДА ОНОЙ ДО ЖЕНИТЬБЫ

1762–1763

ВСТУПЛЕНИЕ ПЕРВЫЙ ДЕНЬ В ДЕРЕВНЕ

ПИСЬМО 101–е

 Любезный приятель! В предследовавших пред сим моих письмах сообщил я вам историю моих предков, моего младенчества, моего малолетства и всей моей военной службы. А теперь начну описывать вам историю моей первой двенадцатилетней деревенской жизни, как нового, и такого периода моей жизни, который можно почесть самым цветущим во все течение оной: ибо простирался он с двадцать пятого по тридцать седьмой год моего возраста. Но не знаю, будет ли история сего времени для вас так любопытна и занимательна, чтоб могли вы ее читать без скуки и иметь при том хоть некоторое удовольствие. Никаких отменно важных и особливых происшествий не случилось со мною во все продолжение сего времени; но оно протекало в мире, тишине и во всех удовольствиях, какие только может доставлять уединенная, простая и невинная сельская жизнь мыслящему и чувствительное сердце имеющему человеку.

 Я расскажу вам, как по приезде из службы в отставку обостроживался я в маленьком своем домишке, как учился хозяйничать и привыкал к сельской экономии, поправлял и приводил в лучшее состояние свое домоводство, как познакомливался с своими соседьми и приобретал их к себе в дружбу и любовь; как потом женился, нажил себе детей, построил дом новый, завел сады; сделался экономическим, историческим и философическим писателем и вообще, как и в чем наиболее препровождал праздное время: чем себя занимал, чем веселился и что предпринимал для сделания себе уединенной сельской жизни приятною и веселою, покуда, наконец, провидению угодно было паки меня на несколько лет оторвать от дома и доставить мне иной, и такой род жизни, который был для меня совсем новый, и хотя с меньшею вольностию соединенный, но не меньше приятный и полезный.

 Вот краткое содержание истории всего того периода времени, который я описывать теперь предпринимаю. Но я не знаю, найду ли при описывании всего того доволь таких вещей, которые бы могли сколько–нибудь достойны быть вашего любопытства и поддерживать внимание ваше при читании оного. И вы извините уже меня в том, когда, за неимением важных вещей, буду я иногда рассказывать вам о самых мелочах и безделках, и делать то более для того, что когда не вам, так для потомков моих могут и они быть столь же интересны и любопытны, как и другие. Словом, я поступлю таким же образом, как делал прежде, и дело стану мешать с бездельем и самым тем придавать повествованию своему сколько–нибудь более живости и приятности.

 Итак, приступая к продолжению моего прежнего повествования и прицепливаясь опять к прерванной нити оного, скажу вам, что помянутый третий день месяца сентября 1762–го года, в который возвратился я из службы в свою деревню, был одним из наиприятнейших в моей жизни. Я рассказывал уже вам, как мы, приближаясь к тем пределам, где я родился, поспешали своею ездою, как предварительно веселился уже я всеми окрестностями, наше жилище окружающими, и как досадовал на горящую ось под повозкою моею, мешавшую нам поспешать по желанию; а теперь опишу вам все подробности сего достопамятного моего возвращения и приезда в свое обиталище.

 День случился тогда ясный и погода самая теплая, тихая и наилучшая из сентябрьских, и мы, потушив и подмазав вновь свое колесо, не ехали, а катились по гладкой и сухой тогда дороге. Я только и знал, что твердил повозчику своему, чтобы он понуживал {Понуждал, заставлял; здесь — погонял.} лошадей и спешил довезть меня до двора прежде еще наступления вечера. Мне хотелось приехать в дом мой сколько можно поранее для того, чтоб успеть еще можно было из повозок выбраться и сколько нибудь осмотреться; а старанием толико же поспешающего к жене своей моего кучера, мы и действительно доехали довольно рано и задолго еще до захождения солнечного. Чтобы лучше успеть в том, то предложил он мне — не прикажу ли я своротить с большой Тульской дороги еще прежде приезда в Ярославцево, где мы обыкновенно, едучи из Москвы, сворачиваем вправо, и брался меня провезть прямо от Городни знакомыми ему полевыми дорожками и тропинками, и как я на то согласился, то и провез он меня прямо мимо Дурнева и чрез Трешню так, что мы подъехали к селению нашему уже не от Яблонова, а с Хмырова.

 Теперь никак не могу я изобразить того сладкого восхищения, в котором находилась вся душа моя при приближении к нашему жилищу. И ах! как вспрыгалось и вострепеталось сердце мое от радости и удовольствия, когда увидел я вдруг пред собою те высокие березовые рощи, которые окружают селение наше с стороны северной и делают его неприметным и с сей стороны невидимым. Я перекрестился и благодарил из глубины сердца моего Бога за благополучное доставление меня до дома, и не мог довольно насытить зрения своего, смотря на ближние наши поля и все знакомые еще мне рощи и деревья. Мне казалось, что все они приветствовали меня, разговаривали со мною и радовались моему приезду. Я сам здоровался и говорил со всеми ими в своих мыслях. А не успели мы въехать в длинный свой между садов проулок, как радующийся кучер мой полетел со мною как стрела, и раздавался только по рощам стук и громкий его свист, и ежеминутные его окрики на лошадей, и понукание оных. В единый миг очутились мы пред старинными и большими воротами моего двора, покрытыми огромною кровлею и снабженными претолстыми и узорчатыми вереями {Вереи — столбы, на которые навешивают ворота.}, и вмиг вскакивают спутники мои с повозок, и с громким скрытом растворяют оные, и мы въезжаем на двор, и летим как молния к крыльцу господского дома.

 Во всем доме никто тогда еще не знал и не ведал о моей отставке и возвращении в дом свой; но все, считая меня еще в службе и в Петербурге, всего меньше нас ожидали. И как время тогда было рабочее, и не весь хлеб убран был еще с поля, то и не было почти никого, кроме одних старух и ребятишек тогда в доме.

 Все сии, увидев взъехавшие на передний двор повозки, не знают, что б это значило, сбегаются со всех сторон видеть сию необыкновенность и, узнав моего кучера, разбегаются паки врознь и с громким кричанием: «боярин, боярин приехал!» рассевают слух о том по всем избам и клетям, где знали, что находились тогда их деды и бабки.

 Вдруг тогда оживотворяется весь двор: со всех сторон и углов оного стекаются старики и старухи и, позабыв всю свою дряхлость и слабость, спешат и бредут видеть своего барина. И мне не успели еще отпереть замкнутых хором моих, как увидел я себя всеми ими окруженным. Все кланялись, все целовали мои руки, все изъявляли радость о том, что Бог вынес меня на Святую Русь, и все говорили, что они меня не чаяли уже и видеть, и теперь почти глазам своим не верят и не могут довольно тому нарадоваться; и что они говорили правду, то доказывали мне слезы, текшие действительно из глаз некоторых из них от радости.

 Приятно было мне смотреть на сии нелицемерные знаки их ко мне любви и усердия; а вскоре за сим увидел я и усача домоправителя своего, поспешавшего ко мне с гумна, где находился он с мужиками и складывал хлеб, привезенный ими с полей в оное. Старик он был совершенный, служивший еще при покойном отце моем кучером, и, привыкнув еще тогда ходить в усах, не хотел и по смерть расстаться с оными. Звали его Григорьем, а по прозвищу Грибаном, и я управлением его был нарочито доволен. Для сего человека была тогда сугубая радость: вместе со мною увидел он возвратившегося к нему и меньшего сына своего — в младшем, а родного племянника — в старшем из слуг моих. При целовании им руки моей горячая слеза, капнувшая из глаз его и ее смочившая, так меня тронула, что я поцеловал сего старинного слугу отца моего и радовался, что нашел его еще в силах и довольно бодрым. Потом дал ему волю обниматься с приехавшими родными своими, а сам пошел в отворенные уже сени дома моего.

 Не могу забыть той минуты, в которую вошел я впервые тогда в переднюю комнату моего дома, и тех чувствований, какими преисполнена была тогда вся душа моя. Каково ни мало и ни любезно было мне сие обиталище предков моих и мое собственное в малолетстве; но возвращаясь тогда в оное, не только уже в совершенном разуме, но, так сказать, из большого света и насмотревшись многому большому, смотрел я на все иными уже глазами: и как сделал я уже привычку жить в домах светлых и хороших, то показался мне тогда дом мой и малым–то, и дурным, и тюрьма тюрьмой, как и в самом деле был он. А особливо тогда при вечере, с маленькими своими потускневшими окошками и от древности почти почерневшим потолком и стенами — весьма, весьма не светел. И передняя моя комната, по множеству образов, в кивотах и без них, которыми установлены были все полки и стены в угле переднем, походила более на старинную какую–нибудь большую часовню, нежели на зал господского дома, а особый пустынный запах придавал еще более неприятности. Со всем тем я первейшим делом почел повергнуть себя ниц пред святынями, которым поклонялись еще самые прадеды и предки мои, и принесть Господу благодарения моего за благополучное возвращение в тот дом, в котором я родился и впервые стал дышать воздухом.

 Между тем, как выбирали из повозок и носили все в хоромы, пересматривал я всех предстоящих предо мною и, разговаривая с ними, искал глазами своими старинного своего слугу и дядьку Артамона. Время изгладило уже данным давно в сердце моем всю бывшую на него досаду и возобновило паки прежнюю мою любовь и приверженность к нему. Он приходил мне во время путешествия моего многажды на ум, и я располагал уже в мыслях своих — как мы опять с ним жить и вместе о поправлении дома и экономии моей трудиться станем. Но как он тогда не встречался нигде с зрением моим, то любопытство меня побудило спросить об нем у жены его.

 — Ах, батюшка, — сказала она мне, утирая слезы, потекшие ручьями из глаз ее. — Его уже нет на свете! Дня три только тому, как мы его схоронили.

 — Что ты говоришь? — воскликнул я, чрезвычайно сим известием поразившись.

 Горячая слеза покатилась тогда из глаз моих, и я не мог далее выговорить ни одного слова. Минуты две стоял я, отворотившись с молчанием и утирая глаза свои и щеки. Сию жертву благодарности и сожаления принес я тогда праху сего любимца и воспитателя своего, и сие так меня растрогало, что я весь тот вечер далеко не таково весело проводил, как надеялся.

 — Куда как мне жаль твоего мужа, — говорил я жене его, — но воля Господня и со всеми нами! Между тем постарайся–ка, Алена, о том, чтоб мне было что поужинать.

 — Тотчас, батюшка, — сказала она, забыв на тот раз всю печаль и огорчение свое, и пошла готовить мне мой ужин. Ибо скажу вам, что она, как при покойной еще моей матери, так и в прежнее мое жительство в деревне отправляла должность стряпухи и была в сем рукомесле довольно искусна.

 Между тем, как оный готовили, осматривался я в своих, пустынью и гнилью пахнувших хоромах: ходил по всем комнатам, поднимал окошечки для впущения свежего воздуха и помышлял о том, как бы мне в них лучше обострожиться и расположиться, и которую из комнат назначить себе спальнею, которую жилою и гостиною, и где назначить место для лучшего своего на службе приобретения и всего моего тогдашнего сокровища, а именно своей библиотечки. Как и всех к жилью сколько–нибудь способных комнат было только две, а третья, передняя была почти пустая и холодная, то не долго было делать мне выбор и распоряжения. В сию велел я переносить все сундуки свои с книгами, угольную назначил своею спальнею, а вкупе и жилою, и гостиною, и столовою; а комнату, которая всех прочих была еще сколько–нибудь посветлее и веселее, сделал до времени и заднею, и лакейскою своею, и всем, и всем.

 В сих распоряжениях и не видел я, как прошла оставшая часть дня и наступил вечер. Я спешил тогда поужинать и лечь спать на постланной для меня на том же месте постели, где сыпала покойная мать моя. Я надеялся, что от дорожных трудов и беспокойств просплю я всю ночь как убитый, но в мыслях своих обманулся.

 Не успело пройтить и двух часов после того как я заснул и все в доме угомонилось, как вдруг посещает меня на постели моей незванная и совсем неожиданная гостья, пресекает мой сладкий сон, заставливает меня с постели моей вскочить, будить и кликать спавших в комнате людей и просить их, чтоб они мне, как умели помогали в моей нужде.

 Ну! теперь думайте и гадайте, что б это была за гостья; только ради Бога не заключайте ничего худого и непристойного. То хотя и правда, что была то одна из тутошних жительниц; однако прошу меня не обидеть… была то не женщина, а госпожа крыса, и крыса превеличайшая.

 Далее, не подумайте, чтоб я вскочил, испужавшись оной. Ах, нет! Крыс и мышей я никогда не баивался; а вскочить принудила меня самая неволя: ибо госпоже крысе вздумалось поступить со мною как–то неучтиво и приласкать приежнего в жилище свое гостя уже слишком грубо. Словом, думать было надобно, что была она, либо наиглупейшая из сих тварей, либо крайне голодна и несколько дней ничего не ела: ибо судите, не дура ли она была самая и не глупейшая тварь в свете, что не умела разобрать, что живое тело и что мясо, но, сочтя один палец руки моей, закинутой за голову и лежащей на подушке, куском какого–нибудь мяса и обрадуясь, нашед находку сию, может быть, еще в первый раз в своей жизни, так по своей вере его типнула {Схватила.} и куснула, что вырвала из него даже целый кусок тела, величиною с большую горошинку. Ну, можно ли быть глупее и безрассуднее сей негодяйки и быть такою неучтивицею против обладателя своего жилища?

 Однако заплатил же и я ей за наглость и грубость сию такою же монетою и доказал ей, что не она, а я господин сему жилищу. Не успела боль, сделавшаяся от того, меня разбудить, как, почувствовав подле уязвленного пальца своего нечто отменно мягкое, не с другого слова, схватил я гостью свою и так удачно рукою, что не могла она никак из оной вырваться, да и не имела к тому и времени: ибо я в тот же миг, взмахнув, так мужественно и сильно бросил ее на пол, что она и не пикнула, но тут же тогда и околела.

 Произведя такое героическое дело и учинив столь жестокое враговке {Женский род от враг; более употребительное — врагуша.} своей наказание, лег было я по–прежнему и хотел продолжать спать, но боль руки и лиющаяся из раны кровь принудила меня встать и помянутым образом раскликать спавших людей, велеть им принесть скорее к себе кусок густой грязи и сыскать какую–нибудь тряпицу для перевязания моей раны.

 Вот первое происшествие, случившееся со мною по возвращении моем в дом из службы. И возможно ли?.. Во все продолжение оной на самом сражении не был я ни однажды ранен, а тут проклятая крыса так меня поранила и уязвила, что я несколько дней принужден был ходить с обвязанным пальцем, и хотя не мог тому довольно насмеяться, но нередко рана сия и докладывала мне своею болью и заставляла почти охать.

 На другой день собрались ко мне все мои крестьяне на поклон и нанесли мне множество всякой всячины. Я, поздоровавшись и поговорив со всеми ими, пошел таким же образом осматривать всю свою усадьбу и все знакомые себе места, как осматривал в предследовавший вечер свои хоромы. Тут опять, смотря на все также другими глазами, не мог я надивиться тому, что все казалось мне сначала как–то слишком мало, бедно, мизерно и далеко не таково, каковым привык я воображать себе все с малолетства. Все вещи в малолетстве кажутся нам как–то крупнее и величавее, нежели каковы они в самом деле. Прежние мои пруды показались мне тогда сущими лужицами, сады ничего не значащими и зарослыми всякой дичью, строение все обветшалым, слишком бедным, малым и похожим более на крестьянское, нежели на господское, и расположение всему самым глупым и безрассудным.

 Не успел я, обходивши все места, возвратиться в хоромы, как нахожу в них уже первых моих посетителей и гостей, пришедших ко мне и дожидавшихся моего возвращения. Был то приходский наш священник, отец Иларион, с братом своим, дьяконом Иваном. Они, поздравляя меня с приездом, не могли довольно изобразить того, как они были обрадованы, услышав о моем возвращении из службы, и я уверен был, что они говорили правду. Любя обоих сих духовных особ с моего младенчества, не перестал я еще и тогда их любить и был очень доволен посещением оных. И как сие случилось кстати, то и просил я отца Илариона отслужить в доме моем тогда же благодарный молебен Господу Богу и, освятив воду, окропить ею все мое будущее обиталище.

 С превеликою охотою учинил он то, чего я требовал; а между тем, покуда посланные ходили за ризами, книгами и прочим, расспрашивал я у его обо всем, как у сведущего все и такого человека, который мог обо всем подать мне лучшее понятие, нежели мои люди. Словом, я занялся почти весь тот день сими первыми и приятными для меня гостями. Они должны были, по отслужении молебна, остаться у меня обедать, обходить со мною еще многие места в моей усадьбе и пробыть у меня столько, сколько мне хотелось. И как отец Иларион умел очень хорошо, важно и сладко говорить, а брат его был веселого и доброго характера и умел разговоры свои приправлять приятными шуточками и издевками, то было мне с ними и не скучно; и могу сказать, что они мне как тогда, так и после бывали всегда приятными гостями, и я всегда был рад, когда они ко мне прихаживали.

 От сего–то отца Илариона узнал я тогда, во–первых, что Дворяниново наше было в сие время не таково пусто, как в прежнюю мою бытность, и что во время отсутствия моего произошли с обоими соседями однофамильцами и родственниками моими важные перемены. О прежнем моем ближайшем соседе и родном брате отца моего, сказывал он, что старичку сему наскучило как–то, наконец, жить в прежнем вдовстве своем и вздумалось при старости жениться; но что женитьба сия была ему не слишком удачна, власно как бы в наказание за то, что погнался он за одним достатком: ибо невеста его была хотя девушка довольно достаточная, но таких же почти престарелых лет, как и он: и что во время свадьбы их вся еще Москва смеялась тому, что новобрачным сим было полтораста лет от роду.

 Я удивился, сие услышав. Но удивление увеличилось еще больше, когда, при дальнейшем расспрашивании о том, кто она такова и есть ли у ней с ним дети, отец Иларион, рассмеявшись, мне сказал:

 — Каким, сударь, быть детям!.. Посмотрите–ка только тетушку вашу, вы удивитесь и не поверите, как это могло статься, что такому благоразумному человеку, каков Матвей Петрович, вздумалось жениться на такой дряхлой, больной и такой старушке, которую вскоре после свадьбы расшиб и паралич, и которая и поныне, и с самого того времени без языка и не может выговорить ни одного слова.

 — Что вы говорите? — воскликнул я, удивившись. — Ах, какая диковинка!.. Но в доме ли они и здесь ли теперь?

 — Нет, — отвечал мне отец Иларион, — а оба они теперь в Москве и живут у брата ее, господина Павлова, весьма зажиточного человека.

 — Жаль же мне, — сказал я, — что я этого не знал; а то повидался бы с ним в Москве, ехавши через оную.

 — Это вы еще успеете сделать, — отвечал мне отец Иларион. — Они живут безсъездно в Москве, а особливо в зимнее время; и как вы поедете, надеюсь, в оную для коронации государыни, которая, как говорят, в нынешнем же месяце воспоследует, то и можете не только им, но и всему их житью и бытью и семейству досыта насмотреться и надивиться.

 Что касается другого моего однофамильца и родственника, живущего также в одной со мною деревне и который доводился мне внучатной дед и был самый тот, у которого бывал я в прежнюю мою в Петербурге бытность, и о котором я имел уже случай вам упоминать, то сказывал отец Иларион, что и сей, будучи из полковников пожалован генерал–майором, находился потом несколько лет сыщиком воров и разбойников в Нижнем–Новегороде; и наконец, будучи отставлен и получив генерал–поручицкой штатский чин, живет уже несколько лет в деревне и в здешнем доме дедов и отцов своих.

 — Во, во, во, — сказал я удивившись, — так и у нас теперь завелись здесь превосходительные и генералы! Ну, слава Богу!.. Но не вздумалось ли и сему также на старости лет жениться, как и моему дядюшке?

 — Конечно, — отвечал мне отец Иларион, — Но сей, по крайней мере, взял уже за себя хотя вдову, но гораздо уже и достаточнее и помолоясе, и всем и всем получше, и Софья Ивановна у нас боярыня изрядная и хоть куда бы. Но самому–то ему деревенская жизнь как–то не посчастливилась…

 — А что такое? — спросил я.

 — Стрелял как–то из окошка из штуцара {Нарезное ружье, винтовка.} — отвечал он мне — и штуцар этот разорвало и повредило ему так руку, что остался у него на ней один только указательный палец, а прочие все лекаря принуждены были отрезать, и насилу насилу могли залечить. Несколько недель принужден он был жить для сего в Туле, но и теперь еще носит ее всю обвязанную.

 — Что вы говорите? — воскликнул я удивившись. — Ах, какое несчастие! И вот другой пример на глазах моих, что человек целый век служил, бывал на войнах и в сражениях, но нигде не был ранен и поврежден, а наконец, приехав домой на покой, претерпевает какое несчастие.

 Потом рассказал я отцу Илариону то, что случилось на дороге с господином Федцовым и что довелось самому видеть.

 Наконец, на вопрос: дома ли сей генерал тогда находился? сказал мне отец Иларион:

 — Дома, сударь. И где же им быть? Он никуда почти не ездит; и только изредка кое–когда бывает у сестрицы своей Варвары Матвеевны Темерязевой.

 — А жива еще сия милая старушка? — спросил я.

 — Жива еще и все такова же — отвечал он. — И мы сегодня же еще ее видали, заходя давеча на часок к Никите Матвеевичу. И они все еще изъявляли великую радость о вашем приезде и усердно желают вас видеть, а особливо генеральша.

 — Что таково? — воскликнул я удивившись.

 — Так–таки, — отвечал мне отец Иларион, — люди вы еще не знакомые, и она еще новый человек; так хочет вас видеть и с вами познакомиться. А легко статься может, что и другое что–нибудь имеет на мыслях.

 — А что бы такое это было? — спросил я с родившимся во мне тотчас и превеликим любопытством.

 — Бог знает, — сказал отец Иларион усмехнувшись. — Может быть, я и обманываюсь, и она мыслей таких и не имеет; но по натуральности судя, быть это легко может. У ней есть от первого мужа дети, сын да дочь, и сия живет при ней, и девушка изрядная и поспевает в невесты; а вы, батюшка, человек также молодой, холостой, достаточный; приехали теперь в отставку, и вам не одному же жить в деревне, а натурально надобно будет помышлять и о том, чтоб нажить себе и хозяюшку. Ну, так судите сами, милостивый государь, не легко ли статься может, что познакомившись с вами, не захочет ли она попробовать вас ей в женихи? Ей, как матери, то и натурально.

 — Во, во, во, — сказал я. — Этого я всего не ведал; и хорошо, батюшка, что вы мне это сказали. Я очень вам за то благодарен.

 — Однако, — отвечал мне отец Иларион, — невеста не невеста, а вам, батюшка, отбегать от них ненадобно. Люди они старые, почтенные, хотя дельные, но все родственники.

 — Конечно, — сказал я.

 — Мой и первый выезд будет к ним; и как скоро осмотрюсь, то и побываю у них.

 После того говорили мы о других моих дальних родственниках, живших у меня не в дальнем соседстве. Но все они были уже тогда в царстве мертвых, и из всех их был почти только один, по имени Захарий Федорович Каверин, живший тогда от меня неподалеку. Сей добренькой и мягкодушный старичок доводился мне по матери внучатым дядею и был мне очень знаком. Он служил в последнее время в одном со мною полку и, будучи секунд–майором, оставался с батальоном в Кенигсберге, где я его нередко видал, и как он был там и с женою своею, и детьми, то не один раз случалось мне бывать у них и на квартире и обходиться с ними, как с родными. Я очень рад был, узнав, что находился уже он также почти в отставке и жил тогда с женою и детьми своими в маленьком своем домике в селе Каверине, и положил возобновить с ним прежнее свое знакомство.

 Кроме сего, сказывал мне отец Иларион, что жива еще и та любезная старушка, Матрена Ивановна Аникеева, которая была родная сестра дяди моего, г. Арсеньева, а мне тетка, и которую за добрый ее и ласковый характер любил я с самого еще младенчества. Я положил и с нею повидаться, как скоро только мне возможно будет, и жалел только, что жила она от меня не близко, и верст за сорок от моего селения, под Каширою, и мне часто с нею видеться было не можно.

 В сих немногих особах состояли в сие время все близ меня живущие мои родственники. А из живущих далее известен был мне еще один, из фамилии господ Бакеевых, а по имени Василий Никитич, который доводился матери моей внучатный брат, но был ею отменно почитаем. Но как сей находился еще в службе и служил в Москве при полиции, то и не случалось мне до того времени никогда его еще видать. Следовательно, и знал я его по одному только имени и по тому, что он не оставлял нас при разных случаях своими вспоможениями, и между прочим и самым переводом ко мне денег из деревни в Петербург. С сим своим дельным родственником положил я также при первой езде своей в Москву познакомиться; и тем паче, что доброту его характера все не могли мне довольно выхвалить.

 Я не преминул также расспросить отца Илариона и обо всех прочих соседях, живущих от меня неподалеку, и с которыми, как думал, надлежало мне со временем познакомиться. И он не только известил меня об них, но и описал их и характеры, сколько мог, и поколику они самому ему были известны, и всем тем услужил мне так, что я был им очень доволен и отпустил от себя, благодаря искренно за сие посещение.

 В сем собеседовании с отцом Иларионом препроводил я с удовольствием большую часть первого дня моей деревенской жизни. По ушествии же его, ходил я еще раз по всем местам моей усадьбы: посетил свое господское гумно, полюбовался многими скирдами, складенными вновь из своженного хлеба, обходил все рощи.

 Но паче всего хотелось мне походить по остаткам старинных наших садов и порассмотреть пристальнее тогдашнее их весьма жалкое и незавидное состояние: ибо охота к ним начинала уже тогда во мне рождаться. И я, едучи еще дорогою, помышлял многажды о том, как бы мне их поправить и привесть в лучшее и такое состояние, чтоб мне можно было в них с удовольствием провождать время в своем сельском уединении. И как мне часть сия хозяйства столь же мало или еще меньше была известна, нежели все прочие, то, для самого того в проезд свой чрез Москву и запасся я несколькими иностранными, до садоводства относящимися, книгами, из которых вознамеревался я искусству сему учиться. Паче же всего любопытен я был видеть младший из всех наших садов и тот, о котором писал я еще из Кенигсберга к своему бывшему дядьке, чтоб он мне его, по посланному тогда к нему рисунку, превратил в регулярный. {Правильный — здесь; благоустроенный.}

 Но в каком состоянии нашел я оные и другие места в моей усадьбе, о том услышите вы в письме последующем, которое к тому назначаю я в особливости, а теперешнее, как довольно увеличившееся, сим кончу, сказав вам, что я есмь, и прочая.

СОСТОЯНИЕ МОЕГО ДОМА И ДЕРЕВНИ.

Письмо 102–е.

 Любезный приятель! Вот письмо, о котором предварительно вам сказываю, что оно для вас будет скучнее всех прочих, и таково, что я вам отдаю на волю: хотите вы его читайте, хотите нет, а оставляйте сие моим потомкам, для коих наиболее я его назначаю. Сим, как думаю, будет оно довольно любопытно и интересно: ибо в оном положил я описать в подробности все тогдашнее состояние моего дома, садов и прочих частей усадьбы, дабы могли они видеть, в каком положении и состоянии было все мое жилище и усадьба в старину и при моих предках, ибо в таком точно и застал я тогда все оное; а из сего тем яснее потом усмотреть все деланные мною, от времени до времени, разные перемены и превращения. Словом, я опишу все тогдашнее наше прямо наипростейшее и самое почти бедное, мизерное и ничего не значущее деревенское обиталище, и для лучшего объяснения приобщив к тому и чертеж всему моему двору и всей моей усадьбе, буду на него, при описании моем, ссылаться и вкупе сказывать, что на тех местах находится ныне.

 Итак, приступая теперь к сему предприятию, за которое, может быть, любопытнейшие из потомков моих скажут мне спасибо, начну с моего господского тогдашнего дома, в котором я, по особливой милости ко мне Господней, имел счастие родиться.

 Дом сей нашел я в том же состоянии, в каком оставил его, отъезжая на службу, и которого как наружный вид, так и внутреннее расположение имел я уже случай вам описать и изобразить рисунком в одном из предследующих моих писем {См. письмо 15–е во II–й части том I, стр. 154. А. Б.}. Вся разница состояла в том, что он, будучи и без того очень стар и построен за многие десятки лет еще до рождения моего, и стоявши во все время продолженія моей военной службы в запустении, еще более одревнел и был тогда самая милая старина, удрученная толико тягостию протекших многих лет, что нашел я его почти вросшим в землю, и столь низким, что из иных окон можно было доставать рукою до земли самой; а драницы, которыми он по старинному обыкновению покрыт был, поросли уже все густым зеленым мохом и скрывали под собою превысокой и препросторной чердак, служивший некогда вместо кладовых, для поклажи всякой всячины, а особливо, по милому древнему обыкновению, яблок и груш в один рядок на разостланной соломе. Маленькая, дождями размытая и почти развалившаяся труба, торчала только одна из поседевшей кровли и служила обиталищем галкам.

 Дом сей (1) {См. число сие в рисунке, равно как и все прочие, означенные в скобках. А. Б.}, каков ни стар и ни прост был, но мысли, что живали в нем мои предки и что я сам впервые в оном (стал) дышать воздухом; также, воспоминания приятных дней младенчества и юности, препровожденных в оном, делали мне его и тогда еще милым и любезным. Он стоял в сие время между обоих дворов, переднего и заднего, занимал собою весь нижний фас, так издревле называемого, переднего двора (2), и прикасался одним и глухим концом к старинному садику моих предков.

 Ныне место сие, где он стоял, лежит посреди двора моего, против самых временных хоромцев и погреба, и незанято никаким строеніем. Оно мне мило и любезно еще и поныне. И как оно лежит в виду из окон моего кабинета, то нередко и ныне еще, при вечере дней своих, смотря на оное, преселяюсь я мыслями и воображениями своими в лета юности и младенчества своего, воспоминаю все тогда бывшее, наслаждаюсь и поныне еще удовольствиями тогдашнего златого века, и оканчивая всегда взглядом на известное мне еще и то самое место, где я родился и благодарным вздохом ко Творцу моему за то, что по велению Его родился я тут, а не в ином каком месте и не посреди диких каких народов и в бедности, а в недрах земли христианской и от родителей, доставших мне и в колыбели уже бесчисленные преимущества пред многими миллионами других, и подобных мне тварей и обитателей земли сей.

 Что касается до помянутого переднего господского двора, то был он самый маленький, и от малой ходьбы по оному, всегда порослый мягкою муравою и чистый. О мализне его можно по тому судить, что весь нижний его фас и западный бок занимали наши хоромы с крошечным огородком пред окнами, в конце дома (3); а немногим чем больше была и вся длина его. Со всем тем, в малолетстве казался он мне превеликим. И я и поныне еще, смотря на сие место, вспоминаю нередко и с удовольствием те дни, когда строивал я на нем в зимнее время из снега города с башнями и воротами, и препровождал иногда время свое в невинных детских разных играх и забавах, а особливо в игрании с братом моим двоюродным и множеством ребятишек, в любезную нашу килку или мяч, — игру, требовавшую великое внимание и расторопность, и увеселявшую нас до чрезвычанйости. Впрочем, место сие и ныне ничем незанято, но составляет уже только четвертую часть двора моего.

 Вплоть подле самых почти хором и перед крыльцом оных, стояли тогда питательницы предков моих или хлебные их житницы и амбары (4). Они не уступали хоромам ни престарелостию своею, ни дряхлостию. Их было три. Все они стояли рядом, и о двух из них не знали и старики самые, когда и кем из предков моих были они строены. Превеликие и толстые плиты, взгромощенные друг на друга, лежали против первых двух и служили вместо крылец, для удобнейшего вхождения на присенки оных; а чугунная доска висела под навесами сих присенков, долженствовавшая всякую ночь звуком своим наводить страх ворам и крысам, а хозяев удостоверять о бдении караульщиков. Все сии наиважнейшие в тогдашние времена здания покрыты были уже и в древность самую тесом. Но как оный от древности весь изтрупарешил, то солома должна была прикрывать оный и составлять кровлю на сих зданиях, не более как сажен на пять от хором отдаленных. Одни только маленькие низенькие решетчатые дверцы в сад, с двумя небольшими по обеим сторонам звеньями такой же негодной решетки, отделяли оные только от хором, и служили входом в сад господской, который в старину толико уважался, что запечатывался и летнее время восковою печатью, — что мне памятно еще с малолетства, и более потому, что для меня удивительно было то, что воск, будучи сначала желтым, в короткое время побелев на воздухе, превращался в так называемый — ярый или белой, чему я тогда не знал причины. Впрочем, житницы сии стояли на самом том месте, где ныне стоит моя конюшня и сарай каретный и, составляя северный бок двора переднего, стояли тут так давно, что, как за несколько лет до сего, вздумалось мне, для опростания сего места, перенесть их на улицу за двор, то нашел я под ними такое множество нагнившей, из одного сыпавшегося из них хлеба и сора, доброй земли, что, при сгребании оной, насыпали мне из нее целую гору в саду, за ними находившемся.

 Весь третий бок помянутого переднего двора занимал собою старинный наш не каретный, а колясочный сарай (5); ибо карет тогда еще не знавали. Он покрыт был также соломою, и стоит еще и но ныне на том же месте и довольно еще крепок, хотя тому уже более ста лет, как он построен.

 Вплоть подле сего и в углу сего переднего фаса были наши старинные большие и главные на двор ворота (6), с толстыми резными разными вычурами вереями и превеликою калиткою. Они имели на себе превеликую и преширокую, по старинному обыкновению, кровлю, покрытую тесом, и от древности, так много обросшим зеленым мохом что был почти неприметен.

 Вплоть подле их стояла на самом углу двора сего одна из наших людских изб, называемая переднею (7). Она была хотя вкупе жилищем моего прикащика, но красного окна не имела у себя ни одного — тогда мало еще об них знавали — а была она черная и точно такая же, какие бывают у крестьян наших.

 Сим образом огражден был мои господский двор со всех трех сторон сплошным и беспрерывным строением. Что ж касается до четвертой, то с сей стороны отделялся он от другого, и так называемого заднего двора, простенькою решеткою; и одна только небольшая и высокая конюшня с 4–мя стойлами занимала собою часть сего фаса и стояла вплоть подле избы помянутой (3).

 Вот вам описание всего переднего двора господского. Теперь опишу таким же образом старинный наш задний двор (9). Оный был уже гораздо больше переднего, но не столь порядочный, а иррегулярный, узкий, протянутый в длину по берегу крутой нашей Осиповской вершины, загнувшийся потом кругом хором глаголем и оные, с двух лучших сторон, как–то, с полуденной и западной, огибающий собою. Он был наибезпорядочнейший в свете, загромощен множеством всякого рода мелких и простейших строений, засорен навозом и всяким дрязгом и сором, и осенен с полуденной стороны несколькими старинными большими претолстыми дубами, видевшими еще самых прадедов наших. Многие другие деревья, выросшие вместе с ними на берегах помянутого каменистого буерака, сотовариществовали оным и закрывали собою всю сию полуденную сторону; а насажденная за ними высокая березовая роща придавала еще более густоты и делали с сей стороны и дом и двор наш совсем невидимым.

 Начало свое воспринимал сей задний двор от помянутой нашей верхней или передней избы, подле которой был и передний выезд на него особыми воротами (10). Ряд людских клетей, пунек и закут ограждал его от улицы, а подле их, к вершине находились наши скотские дворы: и сперва (11) овчарник, а там коровник (12). К сим примыкал сараи для разной поклажи (13), а под ним теплый погреб, с предлинным каменным выходом, и самый тот же, который, хотя в превратном виде, но существует и поныне; а подле его старинный наш ледник (14); а позадь оных тот же самый ряд людских клетей и приклетов, который стоит еще и поныне и служит двору моему ограждением от вершины. Но подле ледника и вплоть почти стояла тогда другая людская изба, называемая среднею, походившая еще более передней на крестьянскую (15), а вплоть подле ее находился наш конный или лошадиный двор, или, как в старину было обыкновение называть, вор (16), построенный на углу двора, к вершине, на самом том месте, где ныне стоит наша кухня.

 Наконец, заднюю сторону двора всего и наилучшее место во всей усадьбе и самое то, где построил я потом нынешний дом свой, занимал собою небольшой овощной огородец (17), с отделенным от него пчельничком (18) и его омшенником. Задний же выезд с сего двора был на том месте, где ныне стоит ткацкая; а тогда тут стояла третья лачуга (19), называемая нижнею избою, и которая была еще хуже и мизернее обеих прочих и ворота были вплоть подле ее (20), между ею и огородом, огражденным высоким плетнем. А пристроенные к ней клетушки, пунки и закуты и разные другие хибарки в закорот к хоромам, составляли последний боковой фас двора сего и заграждали его от сада. Все они примыкали к так называемой исстари черной горнице (21), стоявшей подле самого заднего крыльца из хором и составлявшей и кухню нашу, и приспешню, и жилище бывшего моего дядьки с его семейством и всех бывавших на сенях.

 Вот вам описание всего моего тогдашнего господского, и прямо можно сказать, бедного и совсем расстроенного, во всех частях обветшалого и развалившегося дворишка: ибо как было уже около двадцати лет, как в оном ничего вновь строено и переправляемо не было, а все предано одному течению натуры, то и натурально долженствовало все опуститься и обвалиться. Сам я во все сие время находился в малолетстве и в службе, а домоправители во все сие время были таковы, что они всего меньше о таковых поправлениях помышляли, а наблюдали более свое спокойство и карманы. А как присовокуплялись к тому и деревенские браги, то и подавно о таких поправлениях всего нужного в домоводстве помышлять было некогда и недосужно; а от меня они к тому приказаниев не получали.

 А каков был мой двор, таковы же были и все прочие немногие господские здания, разбросанные кой–где по моей усадьбе. Самая сия была, как исстари, так и тогда очень–очень тесновата, и не простиралась ни на шаг через вершину и запруды наши. Сии ограждали все наше жилище с сей стороны от полей хлебных, примыкавших тогда вплоть к вершине: ибо, ни нынешнего гумна моего, ни риги, ни сада, ни сарая там еще не было; а была только одна березовая большая роща (22), что на клину насажденная покойною матерью моею до моего еще рождения на ближней полевой земле. Вся она сначала не имела в себе более полудесятины, ибо столько случилось у нас тут самой ближней земли. Но, как смотря на нее, восхотелось тут же рощу, насадить и деверю ее, а моему дяде и занять тем и другую полниву, ему принадлежавшую: а сверх того запущен был под нее клин земли к самой вершине, который принадлежал нам вообще, то чрез самое то она и увеличилась.

 Что касается до прудов, то было их тогда только два, из коих один назывался нижним (23), а другой верхним (24). Оба они составляли почти лужицы, оба сделаны. были еще в самой древности, и теми из предков моих. которые первые основали тут слое жилище, и оба, будучи многие годы нечищены, были заплывшими почти тиною и грязью, и требовали себе поправки и возобновления.

 Я уже упомянул, что за сими прудами не было у нас уже ничего, а по сю сторону против плотины верхнего пруда стояли у нас господские овины с своими токами и половнями. Их было у нас только два (25, 26,) и оба ничем не лучше и непросторнее крестьянских. Они стояли рядом, а сараи или половни, в которых собирался мелкий гуменный корм и солома, были и того еще ближе ко двору (27, 28) и посреди улицы. Самый же хлебник или скирдник был далее за овинами, и отделен от них небольшою рощицею, из немногих больших и разных дерев состоявшей, и бывший в том месте, где теперь у меня вишенный сад за пчельником (29). Рвы, которыми сей хлебник был окопан, видны отчасти и поныне, хотя место сие служит теперь нам вместо огорода, и снабжает меня табаком и маслом и другими огородными продуктами.

 Позадь гумна сего, к полю, находилась у нас тогда наша, так называемая, молодая роща (30). Она прикрывала с северо–восточной стороны всю нашу усадьбу, и защищала ее от бурь и метелей. Покойная мать моя садила ее сама, и я запомню, как она была еще маленькая, и как ее еще поливали бабы, хотя протекло уже после того много лет.

 От сей рощи до самого двора моего простирался большой наш коноплянник, занимавший тогда все то место, которое теперь под моим верхним садом (31). По всему видимому, место сие было уже из самой древности назначено и употребляемо под посев господских и людских коноплей, было огорожено кругом кой–какими плетнишками и почитаемо столь свято, что сама покойная мать моя едва в силах была отважиться оторвать от коноплянника сего самый маленький и ближний ко двору уголок и засадить оный несколькими десятками яблоней и другими садовыми деревьями.

 Маленький сей садик, бывший любимым у покойной моей матери и у самого меня в малолетстве, находился в самом том месте, где теперь у меня спаржа (32), и был самый тот, о котором писал я домой еще из Кёнигсберга, чтоб его распространить, увеличить и насадить в него еще более всякого рода садовых дерев, сделать его регулярным. Комиссия сия поручена была от меня прежде бывшему моему дядьке, как человеку, могущему разобрать посланный тогда к нему от меня расположению сада сего прожект и рисунок, — что им, сколько умелось, и произведено было в действо. А потому и занимал уже сей сад тогда целую треть помянутого большого коноплянника. И я еще очень любопытен был видеть, как дядька мой произвел сие дело и положил всему регулярству моих прежних садов первое основание.

 Но удовольствие мое было гораздо меньше мною наперед воображаемого: ибо, хотя и нашел я его насажденным так, как мною было предписано, хотя без наблюдения точной во всем меры и пропорции, но заросшим так всяким дрязгом и травою, что не было почти нигде и по самым дорожкам его прохода. А притом и деревья все были в слабом и дурном состоянии и не совсем еще укоренившиеся.

 Сад сей отделялся от двора и от другого сада узким и исстари грязным проезжим проулком, который на самом том же месте существует и ноныне. Покойная родительница моя осадила оный березками и другими деревьями с обоих боков; и некоторые из берез сих и поныне еще растут и, украшая собою мои двор, нередко утешают меня в зимнее время прекрасными инеями и позлащенными от солнца верхами своими.

 Помянутый другой и самый главный сад лежал по другую сторону помянутого проулка, и прилегал к северному боку всего двора моего (33). Сей сад был самый старинный, и никто из живших тогда не знал и не помнил — кем и когда он насажден и тут заведен был. То только мне известно. что он и тогда еще, как я начал сам себя помнить, был уже престарелым и большим: почему и заключаю я, что первейшее основание положено ему, либо еще прапрадедом моим, Осипом Ерофеевичем, либо прадедом, Иларионом Осиповичем, как первыми места сего обитателями.

 Впрочем, каким сад сей в малолетстве моем ни казался мне огромным, но тогда нашел я и его не только малым, но и ничего незначущим. Весь он не занимал и полудесятины собою; был очень узок и отделялся только плетнем от сада дяди моего. Плодовитых дерев имел он в себе очень мало: ибо старинные почти все уже кончили сизой век и остались из них весьма только немногие; а вновь подсаженных было также очень немного. Напротив того, разного рода диких дерев, а особливо берез и осин, которыми он в последние годы по своей воле зарастал, было так много, что и тогда уже был он способен к сделанию из него сада аглинского, и можно бы было сделать еще лучший, нежели какой сделал я из него в последние времена.

 Впрочем, длиною своею простирался он от помянутого проулка до самого ребра горы к речке, ниже двора моего находящейся. Маленькая и ни к чему годная сажелка, выкопанная, как думать надобно, также первейшими еще из моих предков и от долготы времени вся заплывшая и заросшая тиною (34) и небольшая черная банишка, поставленная в саду на берегу оной (35), находились на сем нижнем краю сего сада и занимала собою сие наилучшее и прекраснейшее место во всей усадьбе; но тогда было оно самое презреннейшее и худшее. Один только, стоявший на берегу сей лужицы, престарелый и едва уже дышущий дуб ознаменовал оное и вкупе древность сего произведения рук человеческих.

 За сею сажелкою и за плетнем, ограждающим сад сей, с стороны этой не было уже более ничего, кроме одной крутой, искривленной и самой безобразнейшей горы (30), с растущими кой–где по ней превеликими кривыми безобразными и престарелыми березами. От того места, где была на горе помянутая сажелка, простиралось вниз по ней небольшое углубление с грязным ручейком, на котором, в самом низу и там, где у меня ныне вечерная (?) сиделка и карпная сажелка, была под большою и дряхлою лозою небольшая топкая и непроходимая яма, в которой мачивали старики наши пеньку свою.

 Две косые, крутые и скверные дороги пресекали скверную гору сию вкось. И одна из них шла внизу мимо всей моей усадьбы на двор, к живущему подле меня дяде моему; а другая проложена была снизу по крутой косине горы ко мне на двор и была так крута и дурна, что по ней в повозках съезжать никак было не можно, а гонялся только по ней скот на реку и в поля в летнее время. А сверх того испещрена была вся сия прескверная гора множеством пробитых по косине ее в разных местах тропинок и дорожек. Что все замечаю я в особливости для того, что в последующее время не осталось из всего того ни малейшего следа; но вся гора сия превращена в наилучшее место во всей моей усадьбе.

 Одна только маленькая и крутейшая частичка сей горы занята была ёще стариками нашими под сад, которого остатки застал еще я, при возвращении моем из службы. Сей сад (37), называемый исстари нижним, был очень невелик и простирался только от помянутого огорода, подле двора бывшего, но косую съездную нашу дорогу вниз с горы. И как подле плетня, ограждающего его от горы, насажены были покойною родительницею моею и в самый тот год как я родился, березки, и из оных три стоят еще и поныне и одна в наилучшем месте пред окнами моего дома и служащая мне вместо ветромера, то и могут они собою доказывать, где была тогда съездная с горы дорога и покуда простирался наш нижний сад, по горе к реке. В сторону же к вершине простирался он вплоть по ручей, и старинный наш лучший ключ, известный под именем Течки, были всегда в саду этом. Впрочем, весь сей сад состоял только из немногих старинных и ни к чему годных яблоней, разбросанных по самой крутизне горы; а внизу, где он оканчивался и где теперь вершинная сажелка, бывала у нас на ручье и колодезе винокурня деревенская (38).

 Вот вам подробное описание всего моего обиталища, которое, по всей справедливости, было незавидно и мило мне только потому, что я тут родился и жил то нескольку времени в моем младенчестве и в малолетстве. А впрочем было не только наипростейшее в свете, но требовавшее во всех частях своих переправки, а в иных и совершенного переворота. А каков был мой дом со двором, таковы же точно и ничем не лучше были и оба соседские господские домы в нашей деревне. А всего удивительнее было то, что и самое расположение внутренних комнат было во всех домах одинаково: власно так, как бы старики наши лучшего расположения выдумать не умели, или не имели к тому столько духа. У самого дяди моего Матвея Петровича, бывшего в свое время хорошим геометром и инженером, был точно такой же, и вся разница состояла в том, что был дом его меньше и власно как миниатюрный перед нашими.

 Оба сии дома были неподалеку от моего, и дом помянутого генерала Никиты Матвеевича Болотова, находился только за вершиною, и окружен был почти вокруг старинным садом, насажденным еще его дедом Кириллою Ерофеевичем, яко первым основателем всего сего селения. Место, избранное им под дом, было также одним не из самолучших, и хоромы были также спрятаны и поставлены так, что из них всего нашего изящного местоположения было совсем невидно.

 И старики наши любливали как–то смотреть только на свой двор и передние ворота.

 Что касается до дома и двора дяди моего Матвея Петровича, то, как сему, по разделе с моим покойным родителем, вздумалось поселиться внутри той половины сада, которая ему досталась, то и сделался дом его к нам очень близок и не более, как только сажен на 30 или на 40 от оного. И как в последние пред сим времена из всего сего двора не осталось и следа, то и замечу я впредь для памяти, что хоромцы его стояли лицом к нашему двору, а узким боком под гору; и что под самыми окнами с сей стороны стояла та яблонь, которая, будучи повалена бурею, растет у меня теперь неподалеку от парников, лежучи, и известна под именем лежанки, а за сими хоромцами и далее к вершине, был его задний двор, с избами, скотскими дворами и закутами.

 Впрочем, надобно заметить, что каков беден был наш дом и двор, таковы ж были и все деревни наши. Будучи людьми малодостаточными, имели мы их очень немногие и малолюдные. У меня во всем здешнем селении было только 3 двора, да в деревне Болотове 2, да в Тулеине 6: и всего здесь только 11 дворов. А и в других деревнях также сущая малость и клочки самые малые, как например, в ближней из сих, каширской моей деревне, Калитине, было только крестьянских два двора, да двор господский; а в деревне Бурцовой только 1 двор. В епифанской моей деревне, Романцове, только 2 двора, а в чернской? Есиповой, только 1 двор, да в шадской, что ныне тамбовская, дворов с десять. Вот и все мое господское имение, ибо более сего я не имел. А как присовокуплялось к тому и то досадное обстоятельство, что все сии мелкие и ничего незначущия деревнишки не только были малоземельны, но и земля везде находилась в чрезполосном владении с другими посторонними помещиками, и посему ничего особливого с нею предпринимать было не можно, то и проистекло от всего того–то натуральное следствие, что и доходы наши с них были чрезвычайно малы и ничего почти незначущими.

 В сии–то бедные и малодоходные деревнишки приехал я тогда жить, и ими–то должен был не только содержать себя, но и поправлять свое жилище; а сверх того должен был помышлять и о заведении всего того, чего у меня недоставало и о снабдении и дома своего, и самого себя множеством разных и необходимо нужных вещей: ибо, не только у самого меня не было никакого порядочного платья, кроме моих прежних и тех мундиров, которые мне тогда и носить было уже не можно, но не было у меня ни довольных лошадей, ни конской сбруи, ни экипажей для езды, ни лакеев, ни ливреи на них, а в доме не было ни единой почти посудины, кроме немногой старинной и изломанной оловянной, и нескольких стаканов и рюмок, а из мебелей ни единого почти стульца, ни единого столика, ни одних кресел и канапе; а о комодах и прочем и говорить нечего. Итак, всеми, и всем надлежало мне заводиться и всем обостроживаться в своем доме, и обо всем тогда мыслить и рассуждать, а особливо в первые дни по моем приезде.

 Сим кончу я сие мое почти совсем побочное письмо; а в последующем приступлю к дальнейшему продолжению моей истории, сказав между тем, что я есмь и прочая.

СВИДАНИЕ С РОДНЫМИ И ЕЗДА В МОСКВУ

ПИСЬМО 103–е

 Любезный приятель! Приступая теперь к продолжению моей повести, скажу, что не успел я, по возвращении в деревню, всю свою усадьбу и все строения и сады окинуть глазом, а в доме всем разобраться, как усмотренные в премногих вещах недостатки заставили меня тотчас же начинать помышлять о том, как бы себя скорее всеми ими запасти и в доме всем обосторожиться получше. А ко всему тому потребны были и деньги, то самое сие побуждало меня войтить и в состояние моих доходов и деревень. И как о сем надеялся я всего лучше узнать от старика своего приказчика, то и призван был он на конференцию о том со мною и должен был мне все и все рассказывать, что ему было о сем известно.

 Уведомления его были для меня не весьма радостны и приятны. Он изображал мне состояние моих деревень таковым, каковым оно действительно было, то есть очень худым и недостаточным; а и доходы, получаемые с них, не увеличивать, а уменьшать еще старался, к чему он имел и причину; ибо боялся, чтоб я за все прошедшие годы не стал его считать и делать с него взыскания.

 Но как бы то ни было, но я, узнав всю малочисленность моих доходов, гораздо и гораздо от того сначала позадумался и смутился. Ибо видел ясно, что я в прежних мыслях о деревнях своих очень много обманулся, и что они далеко не таковы были выгодны, каковыми я их себе воображал, и что мне не без труда будет получать с них столько, сколько нужно было мне и на свое содержание, и на запасение себя всем нужным.

 Мысли о сем озабочивали меня чрезвычайно, и признаюсь, что приуменьшили гораздо собою и то удовольствие, какое я имел сначала по возвращении из службы в дом свой. На все и на все потребны были деньги, а денег сих не было, и я горевал, не зная, где мне столько их будет доставать, сколько нужно было их для исправления всех нужд и необходимых потребностей.

 Однако, вся сия горесть и печаль моя недолго продолжалась: я возвергнул ее по обыковению своему, на Господа, и в утешение сам себе сказал:

 «И! был бы у меня только Бог и Бог любящий меня и пекущийся обо мне, а прочее все уже будет!.. Что достаток мой невелик и я небогат, это правда; но не с ума же мне от того сойтить… И, продолжал я: не тот богат, кто имеет много, а тот, кто доволен тем, что у него есть и умеет пользоваться оным. К тому ж, достатки–то не рукою ли Всемогущаго нам всем раздаются и неоделяемся (ли) мы ими по его премудрому рассмотрению и произволению святому?… Итак, можно ли мне и помыслить о том, чтоб дерзнуть роптать на то, для чего мой достаток невелик и не больше теперешнего?… Не получил ли я и тот от Зиждителя моего без всяких моих заслуг и нрава на то?… Не от единого ли святого произволения его зависело то, что и такой я еще имею?… Сколько есть миллионов людей на свете, и сколько тысяч моей братьи дворян самих, которые и того не имеют, что и я имею, и которые бы счастливейшими людьми себя почли, если б могли иметь столько, сколько я имею быть на моем месте?… Для чего же мне не почитать себя счастливым? И! продолжал я, я счастлив и пересчастлив еще пред многими другими, и мне нужно только уметь пользоваться тем, что имею я, н чувствовать все преимущество состояния своего пред другими. Не надобно только мне никогда смотреть вверх, а надобно смотреть вниз себя — так и буду всем доволен… Ну, что ж за беда, что я не слишком богат? Не всем же быть богатым! — Ну, когда не богат, так и живи так: не затевай ничего излишнего, не гоняйся во всем за богатыми, а протягивай, говоря по пословице, ножки свои по одёжке, так и будет дело в шляпе и все ладно и хорошо».

 Сим и подобным сему образом сам с собою говоря и рассуждая, я не только утешил сам себя очень скоро и возвратил духу своему всю прежнюю веселость и спокойствие, но, подкрепляясь мыслями таковыми действительно положил во всю будущую деревенскую жизнь свою за главное правило себе почитать, чтоб не гоняться никак за живущими не по своим достаткам, а держатся как можно умеренности и середины; а равномерно — ничем и не спешить и от единой поспешности сей отнюдь не входить в долги, как то иные делают нередко и чрез то разоряются в немногие годы. Словом, я положил вести себя и жить (по) пословице говоря: ни шатко, ни валко, ни на сторону, — и жить так, чтоб расходы никак не превосходили доходов, а довольствоваться во всех случаях тем, чем Бог послал, а не выходить никогда за пределы состояния и достатка своего. А сие и помогло мне очень много, как то окажется изъ последствия.

 Итак, осмотрев все строения в доме моем, хотя и видел я, что нужна всем им превеликая реформа и поправление; однако, соображаясь с помянутым правилом. Положил до оного на первый случай нимало еще не касаться, а предоставляя то до будущего и удобнейшего времени, хотел только снабдить себя такими вещами, без которых мне не можно уже было никак обойтиться. И как для самого сего нужно было побывать хоть на короткое время в Москве, то и положил, осмотревшись в доме, туда на несколько дней съездить; а между тем познакомиться сколько–нибудь с соседями своими. Но и в рассуждении сих вознамеревался я не спешить никак сводить тесного знакомства со всеми ими, а особливо с теми, кои мне были еще вовсе незнакомы, а довольствоваться на первый случай одними только ближними, и такими, которые были мне либо сродни, либо знакомы.

 Из сих первым и знаменитейшим из всех был помянутый и ближний мой сосед Никита Матвеевич Болотов. Я за долг себе почитал побывать у него всех прочих прежде и сходить к нему на третий день по своем приезде. И как я сего человека с самого того времени не видал, как я, по произведении меня в офицеры, бывал у него в Петербурге, когда был он еще только полковником, то был я очень любопытен видеть, как примет он меня и как обойдется со мною, сделавшись генералом. Но, к удивлению моему, не нашел я ни в нем, ни в доме его ничего такого, чтоб походило на генеральское, но во всем господствовала единая деревенская простота, и все пахло не пышностию, а также единою только умеренностию и небогатым состоянием. Ибо и сей родственник мой, хотя и всю свою жизнь провел в военной службе и служил беспорочно, но не вывез с собою также никаких богатств и сокровищ, а деревнями собственно своими был он еще беднее меня. Итак, все обстоятельствы принуждали его жить не по–генеральски, а весьма умеренно и просто.

 Что ж касается до собственно его особы, то нашел я его точно таковым же, как он был и прежде. Он принял меня и обходился хотя ласково, но с таким удалением от откровенного, поверенного и дружелюбного родственного обхождения, что я легко мог видеть, что все его ласки и благоприятствы происходили не от чистого сердца, а имели основание свое на едином досадном этикете или, того еще хуже, на природном свойственном ему лукавстве. Почему и заключал предварительно, что вряд ли этот дом найду я таким, где мне можно было бывать часто; но паче опасался, чтоб примечаемая во всем обхождении крайняя принужденность мне скоро не наскучила б и не отдалила меня от сего дома, что и воспоследовало действительно. Ибо не успел в нем побывать несколько раз, как, видя всегда единообразное обхождение, удаленное от всякого простосердечия и откровенности, и принужден будучи всегда сидеть на месте и строго наблюдать все чины, так всем тем наскучил, что стал ездить к нему как можно реже и просиживать у него кратчайшее время.

 Что касается до превосходительной его молодой супруги, то называлась она Софья Ивановна, была гораздо его моложе и показалась мне боярынею очень–очень незамысловатою, а простодушною и прямо деревенскою. Она вышла за него вдовою, и была до того в замужстве за господином Митковым, от которого имела двух детей, сына и дочь. Первый находился в службе, а вторая жила и воспитывалась при ней. Отец Иларион, разговорами и рассказываниями своими возбудил во мне особливое любопытство видеть сию девушку. Но я нашел ее хотя изрядною лицом, но слишком еще молодою, и притом столь простого деревенского воспитания, что я, с первого почти взгляда, решительно заключил, что хотя б была она и старее тогдашнего, но в невесты для меня никак бы не годилась. Все что–то находил я в ней несогласное с моими мыслями и желаниями и не мог никак прилепляться к ней мыслями. Почему, будучи с сей стороны совершенно обеспечен, обходился я как с нею, так и с матерью ее равнодушно и хладнокровно.

 Сия ласкалась ко мне сколько умела и сколько ей было можно. Ибо надобно знать, что как сей отдаленный родственник мой был не только странного, но и прямо оригинального, удивительного и непостижимого характера, и особливость характера сего имела, между прочим, и то в себе, что он и с самыми ближними родными своими не обходился никогда откровенно, но ко всему свету имел недоверчивость; то и проистекала из того беспредельная ревнивость к обеим женам его, — которая, относительно до первой его жены, бывшей из фамилии Елагиных и называвшеюся Ириною Герасимовною, простиралась даже до варварской и такой жестокости, что она едва ли не лишилась и самой жизни от того, и пострадала невиннейшим с своей стороны образом. Ибо все подозрение его было совсем пустое и неосновательное. Да и предметом ревности его был никто иной, как упомянутый приходский наш поп, отец Иларион, хотя он был совсем не такого характера и всего меньше мог составлять тайного любовника. Но как бы то ни было, но ревнивому старику возмечталось что–то такое и довело его до таких глупостей, которые не походили ни на что и не приносили ему ни малейшей чести. И как слух о том рассеялся всюду и молва о скорой кончине его жены не весьма была для его выгодна и благоприятна, то самое сие и побудило сего старика жениться на сей второй жене без дальных разборов и следующим, особым образом.

 Некогда случилось сей госпоже ехать сквозь нашу деревню в село Кошкино, где имела она родственников. Лишь только начала она въезжать в наше селение и в околицу против самых ворот дома сего моего родственника находившихся, как кучер ее был так неосторожен, что зацепил за верею сих воротищ, и так неловко, что изломались от того и ось и колесо под ее коляскою и она принуждена была остановиться, и разослать людей всюду искать другого колеса, на котором бы ей можно было доехать, и дерева, для подделания оси. Родственник мой был тогда уже генералом и незадолго до того приехал только из службы в отставку и находился тогда дома. Слуга адресуется к первому к нему с уничиженнейшею просьбою о вспоможении госпоже его в ее нужде. Сей охотно брался одолжить ее и осью и колесом, но не знал только найдется ли в доме его к тому способное. Он послал тотчас за человеком, управлявшим его домом; а между тем, расспрашивает человека о его госпоже и обо всем, до ней относящемся. И слышит от него, что она была нестарая еще вдова, что имела намерение иттить вторично замуж и что есть у нее хорошие степные деревни и достаток изрядный. Все сие возбуждает в нем любопытство и желание узнать ее лично и с нею познакомиться, и тем паче, что у него у самого давно уже на уме была вторичная женитьба. Был он хотя и очень уже стар и вдовствовал уже несколько лет, но одиночество в уединенной сельской жизни скоро ему так наскучило, что он положил неотменно жениться на другой жене, как скоро только найдет себе невесту по своим мыслям.

 Итак, не успел он все вышеупомянутое о госпоже Митковой услышать, как получает тотчас мысль: не могла ль бы она годиться ему в невесты? И недолго думая, посылает к ней человека с просьбою, чтоб, между тем, покуда станут чинить ее колесо и подделывать ось, благоволила б она зайтить к нему в дом, где ей спокойнее будет того дожидаться, нежели на улице. Госпожа принимает охотно сие предложение и идет чрез двор пешком, и нравится старику уже при первом взгляде и еще издали. Он приветствует ее всячески и осыпает всевозможнейшими ласками; он старается угостить ее как можно лучше и, приметив произведенное всем тем особое в ней удовольствие, предпринимает вдруг за нее свататься и предлагает сам собою, без дальних околичностей, ей свою руку.

 Госпожу Миткову поразило таковое нечаянное и всего меньше ею ожидаемое предложение! Но как он ласками и учтивостями своими так ее очаровал, что показался ей совершенным ангелом, а присовокупилось к тому и то, что вышедши за него, будет она превосходительною, то все сие и смутило ее так, что родственник мой легко мог приметить, что предложение его ей не совсем противно, а напротив того, приятно было. А будучи хитрым и лукавым человеком, и восхотел он ковать железо, покуда оно было еще горячо; и не давая ей время даже опомниться, а не только чтобы узнать и распроведать о всех обстоятельствах, до первой его жены относящихся, спроворил так хорошо, что они в тот же день ударили по рукам и в тот же самый день и обвенчались в церкви!

 Сим–то странным образом женился сей мой родственник на сей второй своей жене, но которая скоро увидела, что она не столь была счастлива, как она себе мечтала прежде. Называние ее превосходительною, сколько сначала было ей приятно и лестно, столько сделалось после ненавистны, и таким которое охотно б она хотела и не иметь, если б была только впрочем более счастлива. Но сего–то самого и недоставало. Родственник мой, по недоверчивости своей, содержал и ее в превеликой неволе и такой строгости, что она связана была и по рукам и по ногам во всех своих поступках, и должна была говорить и делать все только то, что ему было угодно, и беспрестанно смотреть ему в глаза и узнавать его мысли.

 Все сие было так приметно, что я мог усмотреть сие и при первом уже свидании с ними. И как он ни старался наружно оказывать ей ласки и любовь свою, но я видел, что все, сие делано было только для гостей и посторонних, а в самом деле жизнь их не такова была. блаженна и хороша, каковою казалась снаружи.

 Что касается до сына моего родственника, которого он одного только и имел, то сего не было тогда дома. Он записан был в гвардию; но попечение об нем отца его, по странности характера его, было столь малое, что он не мог даже выхлопотать ему унтер–офицерского чина, а служил он только капралом.

 Я препроводил у сего старика, моего родственника, почти весь тот день: ибо, как я хотел оказать ему честь и в первый раз пришел к нему поутру, то не отпустил он меня без обеда и продержал долго и после оного, рассказывая мне истории, как о своей женитьбе, так и несчастном повреждении руки своей, которую и тогда носил еще он в черном тафтяном мешочке. Сие увеличило еще более его безобразие, ибо был он и от природы не очень хорош собою: высок, сутуловат, белокур, ряб, дурного расположения лица, а при всем том еще, без одного глаза.

 Но как бы то ни было, но я не только тогдашним его приемом был доволен, но и во все достальные годы его жизни не оказал он мне ничего такого, чем бы я мог быть в особливости недовольным. Правда, хотя и не было между нами дружеского и откровенного обхождения, но какого он и ни с кем не имел. И мы с ним видались не слишком часто, но по крайней мере, могу то в похвалу ему сказать, что он меня любил и повсюду отзывался обо мне с похвалою и уверениями, что он был мною весьма доволен. А сего для меня было по нужде уже и довольно.

 Побывав у него, препроводил я первые десять дней жительства своего в деревне в разных экономических упражнениях. Я объездил все свои дачи и земли, осмотрел леса и хлебные поля, с которых убираем был тогда последний хлеб; обходил несколько раз вновь все сады свои, разговаривал обо всей экономии деревенской с стариком прикащиком своим; располагался мыслями, что и что мне предприять в приближающуюся осень, и для получения лучшего понятия обо всей деревенской экономии, посвящал. все почти праздное свое время чтению купленных мною в Москве экономических книг. А сии и снабдили меня многими новыми и такими познаниями, каких я до того вовсе не имел, и нечувствительно начали вперять в меня охоту, как к деревенской экономии вообще, так в особливости к садам: так, что я, сделавшись почти до них совершенным уже охотником, положил, в ту же еще осень приступить к распространению оных, и начал сие тотчас по возвращении своем из Москвы, куда хотелось мне прежде еще наступления самой осени на короткое время съездить.

 Причины, понуждавшие меня к сей первой езде моей в столицу были разные. Во–первых, нужно мне было купить многие нужные и такие вещи, без коих мне никоим образом обойтиться было не можно; во–вторых, хотелось мне повидаться с дядей моим родным, Матвеем Петровичем и некоторыми другими своими, в Москве тогда находившимися родственниками; а в–третьих, хотелось мне кстати видеть и коронацию нашей новой императрицы, о прибытии которой в скором времени в Москву уже носились тогда слухи.

 Итак, собравшись налегке, поехал я в Москву в том же еще сентябре месяце. И по приезде своем туда, первым долгом своим почел съездить к помянутому дяде своему, для принесения ему благодарности за попечение об моих деревнях, во время моего шестилетнего отсутствия.

 Я нашел его в доме у шурина его, господина Павлова, где он обыкновенно живал во время пребывания своего в сем столичном городе. И дядя мой был очень обрадован, увидев меня тогда впервые по возвращении из службы; и как он меня любил искренно еще в малолетстве, то, увидев тогда уже в совершенном возрасте, полюбил меня еще больше и не мог со мною обо всем довольно наговориться. Он рекомендовал меня своей жене, а моей тетке, но сия могла говорить с нами и изъявлять ласки свои мне одними только пантомимами. Я нашел ее в прежалостном положении, и кроме паралича, столь дряхлою и слабою, что не мог довольно надивиться тому, как вздумалось дяде моему избрать себе на старости такую подругу. Совсем тем, казались они друг другом быть довольными и ни мало не раскаивающимися о своем соединении.

 С ними находился тогда тут и меньшой и любимейший сын дядин, Гаврила, мальчик уже довольно взрослый, но воспитанный очень худо. Другого же его и старшего сына, а моего прежнего в играх сотоварища, Михайлы Матвеевича, тогда при нем не находилось, ибо он был в службе и служил в артиллерии; был уже офицером и находился тогда от Москвы в отсутствии.

 Что касается до господина Павлова, его шурина, которого звали Данилою Степановичем, то обласкан я был и от него, равно как и от жены его, Анны Артемьевны и детей их, которых было у него трое: два сына и дочь, — из коих первые были уже взрослые, а последняя выходившая только из лет детских.

 Кроме сего, не преминул я также отыскать в Москве и другого моего дядю, господина Арсеньева, Тараса Ивановича, которому так много обязан я был за попечение обо мне в малолетстве и содержании у себя в доме петербургском. Он служил тогда при московской полиции чиновным человеком и обрадовался чрезвычайно, увидев меня таким, каковым я тогда был. Жена его также была мне очень рада; а узнал меня и полюбил при сем случае и брат ее, а мой по деревням недальний сосед, Андрей Петрович Давыдов. И как сей вскоре отъезжал в свою деревню, то звал меня к себе в оную, и я принужден был то ему обещать.

 Кратковременность моего тогдашнего в Москве пребывания не допустила меня видеться тогда с прочими родственниками своими, в сем столичном городе находившимися, но я отложил до своего вторичного в Москву приезда зимою и на должайшее время. А в сей раз я так спешил возвращением в свой дом, что не успел все нужное и что надобно было искупить, как не захотел дожидаться и коронации самой и для оной проживать несколько лишних дней в Москве; но, распрощавшись до зимы с дядею, пустился в обратный путь и приехал домой еще 20–го числа, того ж еще сентября месяца.

 Не успел я возвратиться опять в свой дом, как и приступил уже к поправлению в разных пунктах моего домоводства и экономии. Мое первое и наиглавнейшее дело в сию первую осень состояло в распространении нашего молодого сада за проулком, известного ныне под именем верхнего. Всею прибавкою оного, сделанного умершим моим дядькою, был я весьма недоволен, но мне восхотелось распространить его и увеличить гораздо больше. И как, по счастию, случился подле самого сего сада превеликий коноплянник, занимающий все место между им и рощею, то и решился я весь оный занять под сад и совокупить с помянутым маленьким садиком.

 Не могу и поныне надивиться тому, как имел я столько духа, что мог пуститься на такое великое предприятие, то есть на уничтожение всего старинного коноплянника и превращение его в большой и обширный регулярный сад, дело, которое бы в старину почтено было за великое законопреступление, а предприятие сие беспримерною героическою отвагою! А оттого самого и от излишнего уважения и почтения к старине старики наши так мало и делывали дел и оттого так мало и оставили нам подле себя вещей, могущим нам припоминать оных.

 Но как бы то ни было и как косо ни смотрели все старики из дворовых моих людей на затеваемое мною новое и, по мнению их, величайшее дело, но я приступил к оному и прожектировал план; как умелось, так и расчертил, и потом и начал засаживать его липками и яблонками. Все мои дворовые люди и все крестьяне, сколько я их не имел в близости, должны были помогать мне в сем великом деле и возить из леса липки и другие деревья, и копая рвы и ямки, садить оные в них и заниматься с утра до вечера.

 Что касается до меня, то я был почти безвыходно в саду сем. И как это была для меня первоученка {Первоначальное обучение чему–нибудь.}, и я в первый еще раз в жизни заводил у себя совсем новый сад, то не мог довольно нарадоваться и навеселиться, когда начал он образоваться и получать свой вид и фигуру. Сколько раз ходил я взад и вперед по длинным и прямым, липками усаженным дорожкам и аллейкам! Сколько раз я до восхищения даже любовался яблонками и всем сим произведением ума и рук своих! И какие горы удовольствия не обещевал я себе от него в предбудущее время! Словом, я плавал тогда в неописанном удовольствии, и оным заплачен был с лихвою за все труды и убытки, которые употреблены были мною при посадке оного.

 Но сколько же и погрешностей наделано было мною при основании и заведении тогда сего сада! И как тужу я и поныне, что я тогда слишком уже поспешил заведением оного и не взял времени, чтоб познакомиться наперед короче со всеми обстоятельствами деревенскими и с самым существом садов, которые до того были мне известны по одной наслышке; а, впрочем, был я в рассуждении их совсем еще не знающим и во всех моих делах бродил, как курица слепая.

 По несчастию не имел я никакого человека, знающего сколько–нибудь это дело и могущего меня, в ином случае, остерегать, или подавать мне советы. А совещался я с одними только книгами, и книгами не нашими, а иностранными, писанными не на наш климат и по не нашим обстоятельствам, и потому могущими скорее всего заводить нас в лабиринты погрешностей и ошибок, как то и со мною тогда отчасти случилось, но что, по новости моей и но совершенному недостатку практических знаний, ни мало и не удивительно.

 Первая и величайшая ошибка была та, что сделал его регулярным, нимало не подумав о том, что такой большой регулярный сад во всей форме и порядке впредь содержать, по малолюдству моему и недостатку, не будет мне никакой возможности. Мне и в мысль тогда не приходило, что я очень скоро в том раскаюсь, и после тужить буду о том, что предпринимал я тогда очень много трудов напрасных и излишних, и всеми ими не столько пользы, сколько вреда себе наделал. Но к несчастию, в тогдашнее время ни о каких других садах не было еще и понятия; а регулярные сады были только одни в обыкновении и повсюду в величайшей моде. А потому и мне, видавшему их кое–где мельком, восхотелось неотменно и самому иметь у себя сад регулярный, и при основании и расположении оного оказать мнимое знание свое и искусство.

 Сие показал я и удивил оным многих при сем случае: все не могли довольно надивиться тому, как недели в две, или в три, совсем на пустом месте, проявился у меня уже превеликий сад, усаженный несколькими сотнями превеликих яблонок и многими тысячами липок и других лесных дерев, и с таким множеством длинных и поперечных, прямых и окружных аллей и дорог, что без усталости все их обходить никому было не можно! Но ах, сколь мало знал я тогда, что все сие регулярство далеко не принесет мне столько удовольствия, сколь многого я ожидал и от него тогда получить ласкался. Но напротив того, что я весьма споро и так к нему пригляжусь, что оное не только не будет более меня собою веселить, но даже мне наскучит; и что многие из насажденных мною дорог останутся почти навсегда пустыми и никем никогда, и ниже самим мною, не посещаемыми; и что напротив того, стрижка липок и чищение дорог обратится скоро в превеликое отягощение и надоест мне как горькая редька! И мог ли я себе тогда воображать и предвидеть то, что, промучившись несколько лет с ними и не видя никакой себе от них пользы, а примечая только существительный вред, ими саду производимый, принужден буду, наконец, все милое и прелестное тогда его регулярство уничтожат, и многие из насаженных липок и дорожек вырубать совсем вон, как для опростания тщетно и без всякой пользы занимаемого ими места, так и для того, чтоб они не мешали собою караулить плоды и не отгоняли купцов, покупающих оные на деревьях.

 Вторая и важнейшая еще той и существительнейшая погрешность состояла в том, что я от излишней поспешности и от непомерного желания видеть у себя скорее сад, не постарался столько, сколько б надлежало о том, чтоб запастись для засадки сего сада прививочными и лучших пород деревцами, а употребил к тому какие мне прежде других попались. Но к несчастию, в тогдашнее время, как в Туле, так и в других местах и не производилось еще такой великой торговли прививочными деревцами, какая производится ныне, и садовое искусство было еще в таком младенчестве, что не знавали еще нигде и самого прививания в очко, или листочками, и я почти первый ввел сей род прививания в обыкновение, научась сам сему искусству из книг, а не от других людей. А посему, хороших прививочных деревцов и достать и взять было негде; а где они и были, так продавались, по тогдашним временам, еще слишком дорого.

 При таких обстоятельствах, я неведомо как еще рад был, что нашли мне неподалеку от нас, а именно, в селе Типецах, у мужика, целую грядку с предлинными и превысокими яблонками, воспитанными им от посеянных почек, выниманных, по уверению его, из самых добрых украинских яблок, и что сторговали мне их за цену очень сносную и не дороже, как по 7–ми копеек за яблонку.

 Не могу изобразить, как обрадован я был сею покупкою: я считал ее неинако как находкою, и не мог довольно налюбоваться и ростом и дородством новокупленных своих яблонок. И с каким удовольствием разнашивал я тогда и раскладывал их по ямам, и с каким тщанием старался сам о лучшем сажании и закрывании кореньев их землею!

 Но ах, сколь мало знал я тогда, что я делал, и сколь мало все они были того достойны! Мне и в мысль тогда не приходило, что я сажал сущую и такую дрянь, которая саду моему была пагубна и навек его портила, и что я в последующее время тысячу раз тужить о том буду, что я ими, а не лучшими деревьями занимал тогда наилучшие места в саду этом. Да и можно ль чего доброго ожидать от почек, особливо сеяных и воспитанных мужиком. От почек, взятых и из самых лучших яблок, редко выращиваются хорошие, а на большую часть вырастает всякая дрянь и негодь; а из набранных из всякой дряни, как то бессомненно было с сими, и подавно не можно было ожидать хорошего. Но мне обстоятельства сего было еще тогда неизвестно; а я думал, что от ночек из хороших яблок надобно и родиться хорошим яблоням, и полагаясь в том на уверения сего мужика, и думал, что я нажил ими целое сокровище. А что они по вышине своей были так дешевы, то мне и в ум не приходило, что было это оттого, что они у мужика на грядке уже переросли и он не знал, куда ему с ними деваться, и рад был их за что–нибудь сжить с рук своих.

 Но как бы то ни было, но я засадил весь мой сад сею, ни к чему годною и такою дрянью, которая и поныне мне только досаду причиняет, и, выросши с дубья, не только приносит плод ни к чему годной, но и дают плода так мало и приходят с плодом так редко, что не один уже раз собирался я от досады все их вырубить. И многие действительно, нимало не жалея, рублю, режу и кромсаю, стараясь их, но уже поздно, превратить в лучшие и достойнейшие садов моих деревья. И за счастие себе еще почитаю, что накупил их тогда не так много, чтоб можно было мне напичкать ими весь мой сад часто, и что садил я их так редко, что между ими мог еще подле помещать яблонки, воспитанные уже дома и родов лучших.

 Но как бы то ни было, но я произвел у себя в самое короткое время преогромный регулярный сад, которым не мог довольно налюбоваться. И как было сие моим первым деянием экономическим, то и был я оным весьма доволен; и тем паче, что мог оное показать гостям своим в приближающийся день именин моих, к которому хотелось мне пригласить соседей и сделать для них обед и маленький деревенский праздник.

 Но как письмо мое достигло до своих пределов, то дозвольте мне на сем месте остановиться и оное окончить, сказав вам, что я есмь, и прочее.

СОСЕДИ И ИМЕНИНЫ

ПИСЬМО 104–е

 Любезный приятель! Последнее письмо кончил я уведомлением вас о насажденном вновь саде и о намерении моем праздновать приближавшийся день именин моих. А теперь, прежде описания торжества сего, расскажу вам о тех из моих соседей, с которыми успел я до того времени познакомиться и которых хотелось мне пригласить к помянутому празднику.

 Из всех сих, наидостопамятнейшим был живущий от меня неподалеку, господин Ладыженской, по имени Александр Иванович. Как жилище его не далее от меня было, как верст пять и на той же самой речке, а от другой моей деревни, Тулеино, не далее одной версты, и я наслышался об нем, что и он, также как и я служил в армии, был в прусских походах и из службы недавно только приехал в отставку, то хотелось мне с ним познакомиться. И хотя доходили до меня некоторые слухи о странности и особливости его характера, но я, не уважая того, поехал к нему, как к своему сослуживцу наперед сам, и был очень тем доволен, что сие сделал.

 Я нашел в господине Ладыженском человека не только очень доброго, но разумного, и по самой особливости характера своего, очень забавного и веселого — так, что с ним никогда не скучно было провождать время. Как он, так жена его были посещением моим очень довольны, и оба они наперерыв друг пред другом так ко мне ласкались, что я с самого того дня их полюбил и не преставал любить по самую смерть их. А не менее полюбили и они меня; и как обходились они просто, без всяких этикетов или чинов и лукавства, а чистосердечию, дружелюбно и откровенно, то и возстановилось у меня с сим домом искреннее дружество, которым пользовался я во все время первого моего в деревне жительства, и был приязнию их, а особливо Авдотьи Александровны жены его, боярыни ласковой и простодушной, очень доволен. А потому и с охотою согласился быть, по желанию их, восприемником детей их, и чрез то сдружились мы с ними еще более.

 Неподалеку от него жил другой наш сослуживец господин Иевский, Семен Михайлович. Он отставлен был, также как и господин Ладыженский, майором, и был женат на родной сестре того самого господина Селиверстова, которого, при местечке Ковнах, зарыли мы в песок сыпучий так, как я упоминал о том при описании первого нашего похода в Пруссию. Как сей г. Иевский жил от г. Ладыженского не далее двух верст, и оба сии дома были между собою знакомы и дружны, и часто видались, то имел случай и я, находясь однажды у господина Ладыженского, спознакомиться с сим г. Иевским. Но как характер его был совсем отменный от характера г. Ладыженскаго, а того более еще от моего, и, между прочим, несогласен был и в том, что он нередко приносил жертву Бахусу, и во время сих жертвоприношений был весьма неугомонен, то и не имел я охоты сводить с ним тесную дружбу, но оставался при одном знакомстве; что и потому почитал я за надобное, что у него была дочь таких лет, что могла выдана быть уже и замуж. А как мне она не гораздо была подстать, то и убегал я, сколько мог, от близкого знакомства с сим домом.

 Кроме сих, спознакомился я еще с одним, довольно знаменитым дворянином, из фамилии господ Хвощинских, а по имени Василием Панфиловнчем. Я узнал его в доме помянутого генерала, деда моего, которому доводился он племянником, и по самому тому, езжал к нему часто и с женою своею. И как случалось нам бывать вместе, то чрез то и познакомились мы с сим человеком, и я благоприятством его к себе был всегда доволен.

 Тут же в доме возобновил я старинное знакомство и с сестрою сего моего знаменитого соседа и самою тою старушкою, Варварою Матвеевною Темирязевою, которая предала мне повесть о пленнике нашем, Еремее Гавриловиче. Она была в сие время уже очень стара, жила, верст за 15 от нас, в деревне Костине, с овдовевшею и довольно еще молодою невесткою своею, Татьяною Михайловною, и ее детьми, а своими внучатами, коих было у нее двое, но оба еще малолетние. И как старушка сия езжала нередко к брату своему, помянутому генералу, то по сему случаю возобновил и я с нею знакомство и бывал несколько.

 Я непреминул также, и тотчас по возвращении своем из Москвы съездить к преждеупоминаемому внучатному дяде своему, Захарию Федоровичу Каверину, и возобновить с ним прежнее знакомство и дружбу. Я нашел его в прежалком положении. Будучи человеком очень небогатым, имел он, по несчастию своему, жену редкого, особливого и столь странного и строптивого характера и нрава, что ни с кем не могла она ужиться в мире и в тишине, а всего меньше с своими рабами.

 Сии были у них прямо несчастные твари. За все про все, и не только за дело, но и за самые безделицы принуждены они были от сей беспутной и вздорной женщины вытерпливать не только всякие брани и ругательства, но и самые побои и мучительства. Почему и неудивительно было, что они, будучи нередко сею женщиною доводимы до того, что животу своему были не рады, принуждены были от них уходить и в бегстве искать себе спасения и отрады.

 Словом, нрав сей удивительной женщины до того был худ, что не успел дядя мой, выпросившись из службы, на время приехать пожить в маленькую свою и ничего незначащую деревнишку, как в самое короткое время успела она не только всех, служивших при них и живших во дворе людей, но и самых крестьян разогнать, и до того дойтить, что им не с кем почти жить было, и вместо лакеев прислуживали им небольшие, набранные из крестьян, девчонки. И в таком–то точно положении нашел я тогда сию злополучную чету супружников и не мог, как странному характеру сей удивительной женщины, так и добродушию, мягкосердию, кротости и смиреномудрию несчастного моего дяди, переносящему все то с терпением, довольно надивиться.

 Кроме сих благородных люден, возобновил я старинное знакомство с живущими на заводах у нас немцами, кои в тогдашнее время всеми соседственными дворянами принимаемы были так, как бы полублагородные. Они имели вход во все домы и везде их сажали с собою и обходились с ними так, как бы с бедными какими дворянами — чего они по хорошему своему поведению и порядочному образу жизни, были и некоторым образом и достойны. Из них были тогда наизнаменитейшими из живших на Саламыковском заводе, Мартын Петров Шосве; а из живших на Ченцовском заводе, Иван Тусеев, Навей Иванов и старик Ян Тинтер. Все они были мне знакомы и все езжали и хаживали ко мне; но никто из них так ко мне не ласкался и так часто у меня не бывал, как старуха жена Яна Тинтера, с обоими своими сыновьями, Янкою и Навеем. Она известна была повсюду под именем Ивановны, и старуха была отменно добрая, и такого веселого и хорошего характера, что я всегда бывал рад, когда она ко мне прихаживала.

 С сими разными людьми и соседями свел я знакомство и дружбу в первые дни жительства моего в деревне. И их–то или паче знаменитейших из них хотелось мне пригласить к себе в день именин моих. Чтоб торжество сие сделать колико можно лучшим, то прибрал я сколько мог свою хату; велел выломать из не я все старинные лавки и полки; замазал на стенах все прежнее свое гвазданье и глупые фигуры; выбелил потолок, стены и печь; вынес прежний длинный и простейший дубовый стол, отыскал другой складной и лучший, а для сиденья успел отделать и обить канапе и дюжину стульев. Соседственный Домнинский и принадлежавший г. Хитрову столяр призыван был еще до отъезда моего в Москву ко мне, и подряжен был не только сделать мне в самой скорости помянутые канапе и стулья, но и выучить еще одного молодого крестьянина моего столярному искусству, которого рекомендовали мне, как отменно к тому способного человека.

 По особливому счастию и случился у меня тогда из молодых крестьян, действительно, с такими отменными дарованиями и способностями, что ему не было нужды учиться долее одного месяца. И как сие время ни коротко было, однако, я получил в нем не только хорошего столяра, но вкупе рещика, токаря, колесника, каретника, золотаря и такого во всем художника, что я был им крайне доволен. И он, живши всегда при мне, при помощи моей, так всему наблошнился, что в последующие времена в состоянии был вступать в разные подряды, делать и золочивать иконостасы, убирал дворянские домы и предпринимал и другие подобные тому дела, превосходящие почти его силы и возможности, и обучил всему тому не только мне другого человека, но и все свое семейство.

 Прибравши помянутым образом свои хоромцы и сделав предпринимаемому торжеству все нужные приготовления и воздав в 7–й день октября, как в день рождения моего, Творцу и Богу моему благодарение за покровительство его во все протекшие 24 года моей жизни, и начав препровождать двадцать пятый год своего века, пригласил я всех помянутых соседей своих в 17–е число, как в день именин моих, к обеду; и был столь счастлив, что все почти они посещением своим меня и удостоили.

 Первым и наиглавнейшим гостем был у меня генерал, мой дедушка и ее превосходительство его супруга. С ним вместе не отрекся посетить меня, случившийся тогда у него и помянутый господин Хвощинский с женою, равно как и старушка, сестра генеральская, с своею невесткою. За сими следовал дядя мой, г. Каверин; но сей был один, а супруга его изволила отказаться и не поехала. Далее пожаловал ко мне ближний мой сосед г. Ладыженский, с женою; а как ко всем им присовокупился и отец Иларион с дьяконом, то и составилась нарочитая компания.

 Поелику было сие еще в первый раз от роду, что я трактовал у себя так многих и столь знаменитых гостей, то старался я угостить их колико можно лучше и сколько ума и знания моего к тому доставало. Но каков сей обед и каково сие угощение было в самом деле, о том я уже и не говорю; а довольно, когда скажу, что я и поныне еще совещусь и сам себя стыжусь, когда ни вспоминаю сей праздник и все его несовершенства и то, как я тогда гостей своих угощал их потчевал. Но правду сказать, чего лучшего можно было и требовать от холостого, в пустом доме жить только начинавшего и всех тогдашних обрядов и обыкновений еще не знавшего молодого и одинокого человека?

 Но как бы то ни было, но гости мои угощением моим все были довольны и за столом были очень веселы. Господин Ладыженский развеселял всю компанию своими шутками и издевками, и нередко заставлял всех хохотать и до слез почти смеяться. Наилюбимейшая его привычка была говорить виршами, не разбирая, кстати ль бы то было или некстати; но самым тем и смешил он всех присутствующих.

 А как после обеда не преминул я всех их сводить и показать им и свой вновь насажденный сад, то тем так их всех очаровал, что они не могли приписать мне довольно похвал. И я получил от торжества сего ту пользу, что с самого того времени начал уже повсюду разноситься обо мне слух, что я, несмотря на всю молодость свою, был хороший эконом и превеликий до садов охотник, хотя в самом деле я весьма еще от того был удаленным.

 По отпраздновании сего праздника, принялся я опять за разные экономические дела, и пользуясь достальными способным к садке дерев временем осенним, успел сделать в новом саду своем еще одно дельцо, а именно, положить первое основание садовому своему магазину или питомнику. Я назначил к тому особое место, велел оное вскопать и переделать в грядки; а потом насадил на них множество молодых лесных яблонок; а на иных грядках насеял яблочных зерен или почек, и последовал во всем том наставлениям иностранных писателей. Хотел было я и кроме сего предпринимать еще кое–что в садах моих, но наставшие осенние дожди и ненастья, сделавшие повсюду грязь, и наконец самая стужа и зазимье, согнали меня с надворья и принудили сидеть в тепле и помышлять о внутренних занятиях и забавах.

 И тогда–то, особливо в короткие и мрачные дни и длинные осенние вечера, почувствовал и узнал я впервые, что такое есть холостая и уединенная, одиночная и прямо деревенская жизнь! И как до того времени живал я всегда в людстве, был на людях и имел с светом сообщение; а тогда вдруг увидел себя удаленного от всякого сообщения с светом и в совершенном одиночестве и уединении.

 Перемена сия, а особливо сначала, по непривычке еще, была для меня очень поразительна! И я не знаю, чтоб со мною было, если б не помогла мне в сем случае охота моя к книгам и литературе. Тут–то оказали книги и науки мои первую и наиважнейшую мне услугу, превратив скоро и самое скучнейшее осеннее время в наиприятнейшее и усладив так мою уединенную жизнь, что не только не чувствовал ни малейшей скуки и тягости, с уединением сопряженной, но, напротив того, был еще так весел, что и не видал, как протекали дни и длинные вечера.

 Ибо, не успел я приняться опять за свои книги, как тотчас и завели они меня в разные ученые упражнения и сделали то, что мне и в сие скучное осеннее время сделалась всякая минута так дорога, что мне не хотелось терять оную понапрасну. Почему и находился я в беспрерывных упражнениях и занимался то чтением книг, то размышлениями о читанном, то самим описанием, и либо сочинением чего–нибудь, либо переводом, либо переписыванием набело. И употреблял к тому не только все дневное время, но просиживал и вечера, и занимался иногда тем до полуночи самой, сидючи один с свечкою в больших своих и пустых почти хоромах и не чувствовав нимало скуки, с таким одиночеством и уединеннием сопряженной.

 Я прочел в сие время не только множество разных книг, но, занимаясь нередко философическими мыслями, сочинил некоторые небольшие нравоучительные пьесы. Из сих в особливости памятны мне мысли мои «о времени и о душевном сне», в котором погружены бывают все люди, и некоторые другие, помещенные в книге, содержащей в себе первые опыты моих нравоучительных сочинений. И сии сочинения могут служить свидетельством тогдашнего расположения и занятия моих мыслей.

 Словом, ученые мои упражнения произвели то, что я вместо скуки начинал и тогда уже чувствовать всю приятность свободной и ни от кого не зависимой, непринужденной и спокойной деревенской жизни, и не скучал нимало ни временем, ни одиночеством своим.

 Единого мне только недоставало, а именно человека, с которым бы я мог говорить о книгах и о ученых делах, и которому бы я мог сообщать самые чувствования души моей и от него тем же самым пользоваться. Из всех моих немногих тогдашних соседей не находил я ни одного, который бы был к тому сколько–нибудь способен и с которым бы мог я с сей стороны делить свое время. Господин Ладыженский был хотя и добрый, любезный и такой мне сосед, с которым я не редко и с удовольствием видался, но будучи вовсе неученым, не мог он быть мне таким собеседником, какого мне недоставало и какого желала иметь вся внутренность души моей.

 Наконец, удовольствовано было некоторым образом и в том мое вожделение. В один день, и когда я всего меньше о том думал и помышлял, въезжает ко мне один гость на двор. Мы смотрим и не узнаем, кто б такой был это?… Но как обрадовался и удивился я, увидев вошедшего к себе самого того господина Писарева, с которым познакомился я еще в Кёнигсберге, — с которым съехался и ехал несколько времени вместе во время езды своей в Петербург и с которым не одну, а многие минуты препроводили мы в таких разговорах, какие были для меня во всякое время наиприятнейшими из всех, и составляли истинную пищу душевную!

 — «Ах, батюшка ты мой, Иван Тимофеевич! — воскликнул я его узнав. — Откуда это ты взялся? И как это тебя Бог ко мне принес?..»

 — Откуда и взялся, а вот видишь здесь у тебя, мой друг, — отвечал он мне, меня обнимая и целуя. — То–то, держись друга, продолжал он мне говорить: не успел узнать и услышать только, что ты приехал в отставку и теперь живешь в своем доме, как на другой же день к тебе и поскакал, мой друг.

 — «О, как ты меня обрадовал и одолжил тем, — говорил я ему. — Но скажи, пожалуй, где же ты живешь. И далече ли отсюда?»

 — Очень не далеко, — отвечал он мне, — всего только верст за тридцать. Я сегодня же, позавтракав дома, к тебе поехал. И вот, видишь, как приехал еще рано.

 — «О, как я этому рад! — подхватил я, его сажая. — И поэтому мы можем с тобою часто видеться; и ты наградишь мне собою то, чего недостает мне только в нынешней моей деревенской жизни. Пожалуюсь тебе, любезный друг, что хоть много соседей, но истинно не с кем и одного словца разумного промолвить. Но теперь, с тобою, мой друг, можем мы опять по прежнему говорить и провождать часы в удовольствии особливом».

 — Те же вести и у нас, — сказал он: — меня самого наиболее то же протурило сюда. И мне столь усердно восхотелось возобновить наше прежнее дружество с тобою, что я покоя не имел покуда тебя не увидел.

 Я благодарил вновь за то моего любезного гостя и старался угостить его сколько мог лучше. Он пробыл у меня двое суток, и в сие время чего и чего не было у нас с ним говорено, и о чем и о чем не разсуждаемо? Господин Писарев не был хотя порядочно ничему учен, не знал хотя никаких языков, кроме своего природного, но, будучи охотник до чтения книг, начитан был всему и всему так много, что можно было с ним говорить, как с ученым, обо всем и обо всем, и между прочим о самых важнейших материях, относящихся до религии и нравоучения. Сии материи были для его еще и наиприятнейшими. А как они таковыми же были и мне, то и препровождали мы многие часы сряду, разговаривая о том с равным с обеих сторон удовольствием душевным.

 Вот обстоятельство, которое наиболее меня к сему человеку привязывало. Но и кроме сего был он мне и с другой стороны полезен: будучи гораздо меня старей и живучи более моего в большом свете и всю жизнь свою обращаясь между людьми, был он во всем, относящимся до светской жизни, несравненно меня сведущее. Самый тогдашний деревенский образ жизни всех дворян был ему короче и совершенно известен; а как мне всего того недоставало, то и мог он мне в сем случае быть наилучшим советником и наставником; и я не преминул воспользоваться сими его знаниями, взамен тому, как пользовался он моими философическими. Словом, мы взаимно помогали знаниями своими друг другу; но с тою только разностию, что он, будучи меня старее, во всем опытнее и хитрее, умел скоро вперить в меня к себе отменное и такое уважение, что я впал власно, как в некое повиновение ему и допустил его взять над собою верх и власно, как некое господствование.

 Всходствие чего, как между прочими разговорами, не однажды доходила у нас речь и до того, как мне лучше расположить свою жизнь в деревне, то не преминул он мне давать в том свои советы и наставления. И хотя также говорил, как и все прочие, что одному мне прожить никак будет не можно, а надобно мне будет не отменно жениться; однако, не советовал мне ни как сим важным делом спешить, но наперед гораздо осмотреться; да и ко всем невестам, которые мне от кого–нибудь предлагаемы будут, не вдруг и не слишком скоро привязываться, а стараться как можно более выигрывать время, для узнания свойств и характера каждой, дабы тем надежнее мог быть выбор и не так легко можно было ошибиться в оном.

 Я слушал все сии советы с таким вниманием, какого они были достойны, и не преминул рассказать ему о всех невестах, которые мне кой–кем были уже сказываемы; а он мне рассказал о тех, какие ему были известны. Но при разговаривании о каждой, качал он только головою; давая чрез то знать, что не почитает ее приличною дня меня и такою невестою, на которой бы можно было мне посвататься. В рассуждении каждой находил он что–нибудь, чем ее мог, либо опорочивать, либо сделать мне ее неприятною и не завистною.

 «Ты у нас», — говорил он мне, «женишок теперь с именем, и такой, что как скоро узнают тебя короче все и о всех твоих качествах разнесется молва повсюду, то найдутся многие из девушек, которые не отрекутся за тебя выттить, и которых матери и отцы с радостию за тебя отдадут. Но для тебя–то не всякая годится, И потому–то нет нужды и спешить. О достатке я не говорю, продолжал он: — достаток — последнее дело, и с ним многих невест найтить можно; а нужно, чтоб был человек и чтоб тебе весь свой век не с скотиною жить, а чтоб и другая–то половина имела сколько–нибудь таких же склонностей и дарований, какие имеешь ты. Как, например, была бы охотница до наук, или любила б, по крайней мере, читать книги и чтоб было тебе с кем промолвить слово».

 Я одобрял все, им говоренное и положил следовать в сем пункте его совету, и просил помогать мне в том дружескими своими советами, — что он и обещал мне свято.

 Препроводив двое суток у меня с отменным для обоих нас удовольствием, поехал он, наконец, домой, но взяв наперед клятвенное почти обещание с меня, чтоб приехать к нему, как скоро только мне возможно будет, — что я не только обещал ему охотно, но и деиствительно сдержал свое слово, и чрез несколько дней к нему поехал.

 Я нашел его живущего в доме отца своего, который был старичок простенькой и ничего почти не значущий. Оба они были мне очень рады и старались угостить меня всеми образами. Третий жил с ними меньшой его брат, нынешний владелец сего имения; женщины же никакой у них тогда не было. Сам старик был давно уже вдов, а оба его сыновья еще холосты; дочери же, которую он одну только и имел, не было тогда дома. Находилась она у какой–то родственницы, в Смоленске, и приятель мой неведомо как тужил о том, что находилась она в отсутствии. И как о сей девушке не один, а много раз доводил он речь и стороною неведомо как расхваливал ее характер и охоту ее к читанию книг, а особливо важных и нравоучительных, то хотя он и не предлагал никогда ее мне в невесты, и как тогда, так и после, ни однажды и не заикался о том; однако, непомерные расхваливания его показались мне с самого начала как–то подозрительными. И я не однажды сам себе говорил: «уже не прочит ли он за меня сестры своей и не скрывается ли у него в уме какой замысл.» А всходствие того, решился я и в рассуждении сестры его брат такие же предосторожности, какие советовал он мне принимать против других, и не допускать никак и его запутать меня в такие сети и тенета, из каких не можно б было мне после выдраться.

 Ночевав у него две ночи и препроводив также все сие время в приятных с ним разговорах, возвратился я домой, и занявшись опять прежними своими упражнениями, стал поджидать к себе меньшую свою сестру из Кашина. Поспешение приехать домой и разные другие обстоятельства не допустили меня заехать к ней, едучи из Пскова в деревню. Однако, из Москвы не преминул я ее о себе уведомить, и звал ее усильным образом, чтоб она приехала ко мне для свидания. А как не было на письмо мое никакого ответа, то и ласкался я надеждою увидеть скоро ее в родительском доме; однако, счет сей делан был без хозяина, как то означится ниже.

 Кроме сего не помню я ничего особливого, что б случилось со мной в течение всей осени, кроме того, что женил я младшего из бывших со мной в службе слуг и тогдашнего своего камердинера и лакея, Аврама. И как в доме не случилось тогда ни одной девки, которая б могла б быть ему невестою, то в удовольствие старика приказчика, отца его, купил я девку ему в одном соседственном дворянском доме и, по тогдашней дешевизне, только за десять рублей. А как был в доме у меня и другой жених, брат старшего моего слуги, Якова, то восхотелось сделать мне и ему удовольствие и женить таким же образом его брата на купленной в постороннем доме девке.

 Впрочем, по наступлении настоящей зимы начал я мало–помалу собираться ко вторичной своей езде в Москву. Причины, побуждающие меня к сей езде, были разные. Во–первых, хотелось мне пожить сколько–нибудь подолее в Москве и спознакомиться короче с прежними моими знакомцами и родными, которых в первую мою поездку я видел только вскользь и сдружиться с ними не имел и времени. Во–вторых, нужно было мне и пообмундироваться и запастись таким платьем, какого у меня недоставало.

 Далее думал я и том, не случится ли мне где–нибудь найти себе и невесту, с мыслями моими согласную: ибо, признаться надобно, что женитьба часто уже и самому мне приходила на мысль и возбуждала желание. Стечение в Москву со всех сторон в сию зиму дворянства, по случаю пребывания императрицы в оной, подавало к тому некоторую надежду; а к тому ж хотелось восприять участие и в разных увеселениях, о которых молва носилась, что в ту зиму в Москве будут. Наконец, и что всего важнее, хотелось мне из Москвы съездить и в Кашин, чтоб повидаться там с сестрою своею, которая уведомляла меня чрез письмо, что самой ей быть ко мне никак было не можно, и звала меня к себе для свидания.

 Но как к путешествию таковому потребны были деньги, а у меня от прежних оставалось уже очень мало, то не мог я в путешествие сие прежде отправиться, как дождавшись возвращения отправленного в Москву обоза с хлебом. Сей обоз был первый, который отправил я при себе на продажу. И хотя я всячески старался сделать его многочисленным, но денег привезли ко мне за него весьма–весьма умеренное количество: но чему и дивиться не можно, если рассудить о тогдашних низких ценах хлебу и другим нашим деревенским продуктам. Рожь не выкупалась тогда выше рубля четверть; а которая была хуже, за ту не более 90 и 80 копеек давали. Ячменя четверть продавалась только по 90, а овса по 80 копеек; самое пшено и пшеница покупалась только по 160, а крупу и горох по 150 копеек четверть; самое масло покупалось только по 180 копеек пуд. Не ужасная ли разница с нынешними ценами, и что тогда и на превеликом обозе получить было можно?.. Но зато и сахар продавался тогда не дороже 10 рублей пуд, а в сравнении с ним и все другие вещи также. Вот какая разница произошла в течение каких–нибудь 30 или 40 лет! Но и то правда, что мы тогда не имели еще бумажных денег и не розданы еще были толь многие миллионы оных взайму дворянству.

 Снабдив себя деньгами и собравшись в путь, отправился я в оный на другой день Рождества Христова. Но выезд в сей раз был мне очень неудачен. Не успел я проехать Серпухов, как занемог рвотою и жестоким поносом так сильно, что испужавшись, чтоб не слечь в дороге, велел я тотчас оборачивать назад оглобли и везти меня обратно в деревню; но, по счастию, болезнь моя была самая кратковременная, не продлилась более одних суток и не имела никаких дальнейших последствий: ибо, как произошла она единственно от того, что я, разговевшись на Рождество, неосторожно наелся свиного желудка и тем свой желудок испортил; но не успела рвота и понос желудок мой очистить, как вся болезнь и прошла благополучно сама собою, и я в скором времени так оправился, что мог смело отважиться опять в путь свой и приехал в Москву благополучно.

 Но как с сего времени наступил не только новый 1763–й год, но некоторым образом и новый период моей жизни, то и начну я описывать оный в письме будущем; а теперешнее тем кончу, сказав вам, что я есмь и прочая.

МОСКОВСКАЯ ПЕРВАЯ ЖИЗНЬ

ПИСЬМО 105–е

 Любезный приятель! Начиная теперь описывать вам новый и особый период жизни и происшествия, случившиеся со мной в течение 1763–го года, скажу вам, что период сей потому почитаю я некоторым образом особливым, что в оный спознакомился я сколько–нибудь с нашею приватною дворянскою светскою жизнию. Ибо до сего времени была вся жизнь моя более военная, находился я наиболее вне отечества своего, занимался мыслями своими более о книгах и ученых делах, а о светской жизни и обращении в оной имел всего меньше попечения; и потому относительно до оной был я почти совершенный еще невежда, и мне не только недоставало потребных к тому сведений и навыка, но было во мне много еще дикого, грубого и неболваненного, {Неотесанного; оболванить — обтесать, придать желаемый вид.} — так, что я в светском обращении, а особливо в нашем дворянском приватном роде жизни, был еще очень несовершенным и представлял собою фигуру, со многими недостатками сопряженную. И с сего только времени начал я с сей стороны сколько–нибудь и мало–помалу выправляться. Ибо, что касается до первых четырех месяцев, прожитых в деревне, то и сие время, препровожденное мною наиболее в уединении, не могло еще к тому много способствовать и преподало мне только случай узнать и приметить собственные мои в том и с сей стороны недостатки.

 Сим выправление своим обязан я сей первой моей московской жизни или паче тем четырем домам, с которыми наиболее я тогда ознакомился и в которых наиболее провождал свое время. Все они были мне родные и для меня очень благоприятные и дружественные. Но дабы преподать вам лучшее о том понятие, то расскажу об них подробнее.

 Первейшим и более всех соучастие в том имевшим домом, был дом преждеупоминаемого г. Павлова, шурина моего дяди. Как из всех родственников не имел я никого ближе сего родного брата покойного родителя моего и от него был искренно любим, то и хотелось ему, чтоб я, приехав в сей раз в Москву не на короткое время, а с тем, чтобы в оной несколько недель пожить, видался с ним как можно чаще; и для удобнейшего произведения сего в действо, стал квартирою поближе к их дому. Сперва хотелось было ему, чтоб я стал у них в самом том доме, где он тогда жил, на что и шурин его был согласен; но как дом сей был несколько тесноват и не нашлось в нем для меня особых покойцев, а к тому ж и самому мне не хотелось быть всякий час связанным и я лучше хотел жить где–нибудь на свободе, то, при помощи их, и приискана была мне шагов за сто от их дома изрядная квартирка в каменном доме одного из попов, принадлежащих к церкви Климента папы Римского, где я, но приезде своем, и расположился.

 Не успел я еще в оной разобраться и сколько–нибудь обострожиться, как и был уже от г. Павлова приглашен к нему к обеду. Весь дом сей, сделавшийся мне, уже при первом моем приезде в Москву, знакомым, обрадован был тогда моим приездом, и все хозяева оного принимали меня тогда, как бы близкого своего родного и оказывали мне наивозможнейшие ласки. Происходило сие отчасти от того, что они искренно любили моего дядю, а по нем и мне, как ближнему его родственнику, хотели оказать свое благоприятство. А наиболее и сам я подал им к тому повод: ибо я имел счастие как–то им и в прежнюю уже мою бытность у них в особливости понравиться. А в сей раз, не успел я у них несколько раз побывать, как и стали они принимать меня, как бы действительно своего ближнего родного и обходились со мною без всяких чинов, но дружелюбно, откровенно и так, что я всем обращением их со мною крайне был доволен.

 Благоприятство их ко мне было так велико, что они усильным образом просили меня почитать их за своих ближних родных и не только приезжать и приходить к ним всякий день, когда ни случится мне быть дома — обедать и ужинать; но делить с ними и все прочее время, когда только я иметь буду к тому досуг и находиться дома.

 Предложение такое было мне, как холостому, одинокому, заезжему и никого еще в Москве почти незнающему человеку, весьма–весьма непротивно. И я охотно на то согласился, и тем паче, что дом сей был не из самых чиновных, и не такой, где б наблюдаем был во всем этикет и где б долженствовало быть во всегдашней принужденности. Ибо, что касается до самого старика хозяина, то был хотя человек богатой, но самой простой, скупой и дряхлый и никуда почти со двора не выезжавший, и относительно до меня очень ласковый, и меня, за тихое и скромное поведение, очень полюбивший.

 Но, напротив того, жена его была боярыня умная, расторопная, нарочито бойкая, знающая светское обращение и старающаяся жить так, как живут другие, с наблюдением, однако, во всем доброго хозяйства и благоустройства в доме. И как я имел счастие поведением и всеми поступками своими и ей понравиться и полюбиться, то обходилась и она со мною не только ласково и дружелюбно, но так, как бы действительно родная. И я выправлением всех своих несовершенств и недостатков весьма много обязан ее советам и обращению со мною. Что касается до моего дяди и тетки, то от них научиться и перенять мне было нечего; они сами были люди совсем не светские, а благодушные и простые, и я пользовался только их в себе ласкою и приязнию.

 Итак, сей–то дом был первым, в котором, бывая всякий почти день и провождая действительно все праздное время, спознакомился я сколько–нибудь с обращением светским. Ибо, как хозяева жили не совсем уединенно, а был к ним и довольный приезд всякого рода людей, то и имел я тут случай насмотреться, наслышаться и навыкнуть многому, к чему несколько поспешествовали и оба сыновья г. Павлова, бывшие уже взрослыми и воспитаны так, как требовала тогда светская жизнь и обращение. И как я всегда за правило себе поставлял прикраиваться во всех возможных случаях не только к старикам и степенным людям, но и к молодым и даже самым детям, то полюбили и они оба меня также, и обходились со мною искренно и дружелюбно. Словом, я был всем семейством г. Павлова и даже всеми приезжавшими к нему его родными и знакомыми очень доволен, и многие дни и часы с удовольствием особым препроводил в их доме.

 Другой дом, имевший также в поправлении моем великое соучастие, был того дяди моего, г. Арсеньева, о котором упоминал я вам уже прежде и которому я так много обязан был в моем малолетстве. Я езжал к нему так часто, как только мне можно было; и как дядя, так и тетка принимали меня всякий раз с обыкновенным их ко мне дружелюбием, ласкою и благоприятством. Как оба они жили тогда в большом свете и к ним также был довольный приезд, и редко случалось, чтоб я у них не находил кого посторонних, и во всем наблюдалось тут уже более чинов и этикета, то имел я случай насмотреться многому такому, чего не видал в доме г. Павлова, и занять {Позаимствовать.} также для себя кое–что, к поправлению недостатков моих служащего и был с сей стороны и сим домом обязан многим.

 Третий дом, в который я также в сию бытность мою в Москве часто езжал, был прежде уже отчасти упоминаемого родственника моего, господина Бакеева, по имени Василья Никитича. Он был внучатной брат, покойной моей матери и знаком и дружен очень с покойными моими родителями, и всегда благорасположен к нашему дому. Но мне, как–то до того времени, знаком он был только по одному слуху и по деланным кой–когда нам одолжениям; лично же его узнать никогда мне до сего времени еще неудавалось. А в сей раз, я за первый долг себе почел к нему съездить и, спознакомившись, поблагодарить его за все деланные им прежние к дому нашему одолжения.

 И как доволен я был, что сие сделал! Я нашел в нем такого родственника, какого только могла желать душа моя. Был он человек самый добрый, благоприятный, степенный, обхождения самого простого, милого, откровенного, нецеремониального и так меня обласкал, что я с первого нашего свидания искренно и столь много его полюбил, что с особливым удовольствием обещал исполнить то, чего ему и всему семейству его очень хотелось, а именно, чтоб я видался с ними и приезжал к ним как можно чаще.

 Сему дому обязан я был также чрезвычайно много, относительно до усовершенствования моего поведения. Люди они были хотя не богатые, но жили порядочно и в светском обращении были столь знающи, что весьма много занял я с сей стороны и в их доме.

 Но никто не имел в том столько соучастия, как его дочери. Он имел их двух, и обе они были девушки уже взрослые, обе умницы, прекрасные собою и столь ласкового, приятного обращения и таких хороших и благонравных характеров, что они очаровали меня своим поведением; и, обходясь со мною как с родственником своим без всех чинов и принуждения, ласками и благоприятством своим так меня к себе привязали, что дом их сделался мне наиприятнейшим из всех, и таким, в который я охотнее, нежели во все другие ездил, и несмотря на всю отдаленность их жилища от моей квартиры, бывал у них очень часто.

 Но к сему много побуждали меня и всегдашние просьбы и приглашения стариков, их родителей. Оба они в короткое время так меня полюбили, что обходились со мною как с самым ближним родным своим. В особливости же доволен я был ласкою старушки тетки, жены его. Она была не природная россиянка, а иностранка из каких–то азиатских пределов, но будучи в самом малолетстве воспитана при дворе еще императора Петра Великого, сделалась россиянкою, имела тихий, добродушный, ласковый и самый добрый характер, полюбила меня чрезвычайно и обходилась со мною не инако, как с родным сыном.

 Сих было у них два. Старший из них назывался Тихоном; был уже секретарем сенатским и женат, и жил от них особо и своим домом; а другой, Алексей, жил при них, и малый был добрый. Из дочерей же их звали, одну Татьяною, а другую Палагеею. И была между ими та разница, что хотя и обе они были и умны и хороши собою, но большая была блондинка и несколько простодушнее, а меньшая брюнетка и во всем превосходнее сестры своей, и была не только лицом очень хороша, и рост имела прекрасный и пропорциональный, и фигуру представляла собою во всем прелестную, — но и жива, умна, приятна, ласкова и одарена всеми качествами, делающими девицу совершенною.

 Впрочем, как они были очень въезжи в дом к одной княгине Долгоруковой и были ею крайне любимы, и чрез самое то наиболее и навыкли светскому обращению, то чрез их познакомился и я с сим домом, — которой был четвертый, имевший в поправлении моем великое соучастие и сделавшийся также чрез короткое время мне весьма приятным. Княгиня сия была им, так как и мне, но деревням соседка, а мне еще и сродни. Мать ее, которую родители мои называли своею теткою и имели к ней особое почтение, жила в том же сельце Калитине, где жил и помянутый дядя мой г. Бакеев, и в котором жили и все предки мои с матерней стороны; да и сама покойная мать моя родилась и воспитана была в оном, у деда своего Гаврилы Прокофьевича Бакеева.

 Почтенная и важная старушка сия, которую я сам еще запомню, видав ее в малолетстве, называлась Авдотьею Игнатьевною Пущиною, и было у ней всего только двое детей, сын и одна дочь. С сими детьми ее натура поступила не с одинакою благосклонностию, но сколько благоприятна была ее дочери, произведя ее превеликою красавицею и сделав чрез самое то ее потом счастливою, столько, напротив того, немилосерда была к ее сыну, произведя его дурным и неуклюжим. К вящему несчастию, случилось еще ему самому себя особливым и нечаянным образом и застрелить.

 Некогда, будучи уже в совершенном возрасте и находясь в службе, приехал он в отпуск повидаться с помянутою матерью своею, и находясь у ней в Калитине увидел однажды из окна сидящих на дворе ворон. Вдруг, приди ему охота застрелить оных. Он схватывает ружье, о котором знал, что было оно заряжено дробью, выбегает на крыльцо, прицеливается, спускает курок, но ружье обсекается. Он досадует, хочет поправить кремень — не находит на полке пороху, удивляется и заключает, что он в мнении своем обманулся, и что ружье было, либо не заряжено, либо кем выстрелено. Чтоб удостовериться в том, схватывает он за дуло, подносит его ко рту и, всунув в рот, в него дует. Но в самый сей несчастный момент ружье разряжается, выстреливает ему в рот и он падает мертв на том же месте с расковерканною головою.

 Легко можно заключить, каков тяжел был сей удар несчастной старухе, его матери, любившей его чрезвычайно и имевшей в нем одного по себе наследника! Ибо, что касается до помянутой ее дочери, то была она уже замужем. Некто из фамилии господ Дохторовых, человек хотя пожилой, но очень богатый, пленясь красотою ее, на ней женился и она имела от него уже сына. И как старуха, почитая ее уже пристроенною к месту удачно, то и имела всю надежду на помянутого сына. Она не могла никак перенесть несчастной его кончины, и не в продолжительном времени и сама последовала за ним в гроб, и помянутая дочь сделалась всему имению ее наследницею.

 Но и сия недолго после ее жила с своим мужем: смерть похитила его у ней.

 И как она осталась после его еще очень молодою и была еще во всем блеске красоты своей, то, как для красоты, так и великого достатка и женился на ней один из наших князей Долгоруковых, по имени Иван Алексеевич. И с ним–то жила она тогда в Москве, в пышном и огромном каменном своем доме и воспитывала при себе помянутого сына своего, бывшего тогда уже мальчиком лет пятнадцати, и столь же прекрасного, какова была сама она и француз учитель обучал его наукам.

 В сей–то дом были помянутые родственницы мои въезжи. И как княгиня была и им сродни, как и мне, и любила их чрезвычайно, то не только бывали они у ней очень часто, но иногда и живали по нескольку недель у ней. И поелику дом сей принадлежал к домам довольно уже знатным и обращение в оном было всегда многолюдное и большого света, то от самого того и научились они всему светскому обхождению так, что по незнанию можно б было их почесть воспитанными в домах знатных.

 Не успели они со мною познакомиться, как непреминули они пересказать обо мне и помянутой своей знакомке и родственнице и насказали ей столь много обо мне хорошего, что княгине нетерпеливо захотелось и самой спознакомиться со мною. Она помнила еще мою мать и всю ту дружбу и приязнь, какою пользовалась она от ее матери; а видая и самого меня еще ребенком, не только не отрекалась тогда от родства со мною, но и хотела усердно меня видеть.

 Мне тотчас было сие пересказано. И как она поручила помянутым родственницам моим звать и привесть меня к себе, то и должен я был на другой же день к ней ехать с ними и их родными. Княгиня приняла меня с такою ласкою и благоприятством, какого я мог только ожидать от самой ближней родственницы. И как имела она характер самый добрый и изящный, и была не только умна, но и весьма тихого и хорошего нрава и поведения самого честного и порядочного; а при том, в обхождении с людьми была негорделива, а очень ласкова и дружелюбна, — то всем тем она так меня очаровала, что я с первого свидания возымел к ней и ее мужу искреннюю любовь и почтение, и весьма охотно согласился выполнять ее желание и приезжать к ним чаще, и был столь счастлив, что в короткое время и они меня так полюбили, что не хотели почти со мною расстаться.

 Сим–то четырем домам обязан я всем исправлении нравственного своего, или паче житейского характера, и в сии–то четыре дома езжал я наиболее в сию бытность мою в Москве. И как мне иных дел в Москве было мало, кроме исправления некоторых покупок, кои я в первые дни тотчас же и исправил, на квартире же своей сидеть одному было уже слишком скучно; то и употреблял я все почти свое время на сии разъезды; и проходил редкий день, чтоб я в котором–нибудь из сих домов не был, и либо обедал, либо ужинал. И как везде я был принимаем хорошо, везде мне были рады, везде меня ласкали и мне благоприятствовали, то могу сказать, что все время тогдашнего пребывания моего в Москве протекло для меня так весело, что я и не видал, как миновало уже несколько недель с моего приезда.

 Нельзя изобразить, сколь многому насмотрелся я, бывая во всех упомянутых мною домах, и какое множество получил новых для себя понятий! Всегдашнее обращение с людьми есть лучший для нас наставник и учитель. И как–то уже всем нам свойственно то, что от всякого рода сожития и обращения с людьми всегда что–нибудь и само собою и без всякого умышленного перенимания прилипает, то кольми паче {Кольми паче, коли — тем более, особенно.} прилипало тогда ко мне все то, что я видел и слышал в домах сих хорошего, когда о том я и сам еще старался и не упускал замечать в мыслях своих всякую всячину.

 Впрочем, не помню я, чтоб в сию бытность мою в Москве произошло со мною что–нибудь особливое, кроме немногого нижеследующего.

 Первое было то, что и тут, везде, где ни бывал я у моих родственников и знакомцев, твердили мне все то же, что говорено мне было уже в деревне от моих соседей и знакомцев, а именно, что мне надобно жениться и помышлять уже и о сыскании себе невесты. Напоминания таковые слышал я везде и везде и слышал многажды. И хотя я нимало того не отвергал, но паче и сам охотно со мнением их соглашался, и нередко всем им говаривал:

 — За чем дело стало? Жениться, так жениться; а сыщите только невесту.

 Но как просьбы о том никогда почти не были прямо серьезные, а наиболее смехом, и никому еще не хотелось входить в сватовство, а все наболее отзывались тем, чтоб я сам наперед приискал себе по мыслям своим невесту, то и не доходило еще никогда до настоящего сватовства. Один только дядя мой, Матвей Петрович, и любезный мой сосед, Александр Иванович Ладыженской, который также в сие время был в Москве, и с коим мне случилось увидеться, поступили несколько далее.

 Первый, по любви своей ко мне, настоял всех больше на то, чтоб я искал себе невесты и женился скорее. Не проходило почти ни одного дня, в который бы не возобновлял он вновь со мною о том разговора и чтоб не спрашивал меня: не случилось ли мне где–нибудь заприметить девушки такой, которая бы мне годилась в невесты? Но как я всегда сказывал ему, что — нет, как то и действительно было, то всякий раз и сожалел он вновь, что не было тогда в Москве одной девушки, бывшей у него на примете, и такой, которая, по мнению его, могла б годиться мне в невесты, а именно госпожи Палициной, — и самой той, которая была после за г. Хрущовым, Федором Яовлевичем.

 О сей девушке упоминал он мне еще в самую первую мою в Москве бытность и, приписывая ей многие похвалы, не сомневался почти в том, что ее за меня отдадут, как скоро я посватаюсь. А и в сей раз не проходило почти дня, в который бы он ее не напоминал и мне не расхваливал. Но я не знаю, что–то особое и непостижимое меня так от невесты сей удаляло, что я с самого начала не хотел нимало прилепляться к ней своими мыслями; а после, всякий раз, даже и слышать не хотел о ее имени, хотя я ее никогда не видал, и какова она, о том ни малейшего понятия не имел. Может быть, происходило от того, что невеста сия казалась мне слишком против меня недостаточна: ибо дядя мой с самого начала от меня того не таил, что за нею не более пятидесяти душ; а сие количество, по свойственному желанию всем женихам — жениться на богатых невестах, казалось мне уж слишком мало.

 Я хотя и не искал себе слишком богатой невесты, каковую б получить за себя и не надеялся, но на слишком бедной жениться мне также не хотелось; а особливо потому, что и собственный мой достаток был не слишком велик, а весьма–весьма незнаменит. Почему и твердил я всегда, что хорошо бы, когда мой был обед, а женин ужин. Всходствие чего и не спешил прилепляться слишком скоро к небогатым невестам, но ожидал от времени — не случится ли богатее и лучше. А потому из сего предложения дяди моего ничего и не вышло; и сколько он мне об ней, как тогда, так и после того не твердил, но я не только свататься, но и видеть ее, — и тем паче не соглашался, что не почитал дядю своего способным судить о качествах невесты, а особливо, когда и самому ему она не была коротко знакома.

 Что ж касается до помянутого соседа моего, господина Ладыженского, то сему, также по любви своей ко мне, вздумалось мне предложить: не хочу ли я видеть одних знакомых ему и тогда в Москве находившихся девушек и не понравится ли мне какая–нибудь из них, в котором случае мог бы он охотно взять на себя комиссию и за меня посватать.

 — А ежели не придет ни одна по мыслям, — говорил он — то так тому и быть: мы и не начнем никакого дела.

 — Очень хорошо, — сказал я, — посмотреть не диковинка, но только без всякого наперед сватания. Но как же это можно? И кто они таковы? И как богаты? Это мне также наперед знать надобно.

 — Это и дело, — отвечал он. — И все это я тебе, сосед мой дорогой, и расскажу. Видеть можем мы их в собственном их доме; сядем–таки в санки с тобою вместе и поедем прямо к ним в дом. Мне они знакомы и несколько сродни: отец их доводится мне дядя, а они сестры. Однако не подумай, чтоб я тут мог иметь какое пристрастие; этого ты от меня не опасайся, и для меня все равно: полюбится ли тебе из них какая, или нет. А чтобы лучше можно было тебе их рассмотреть, то поедем так, чтоб нам можно было их застать врасплох и нимало не предуведомляя о нашем приезде. Я скажу, что я вместе с тобою ездил в город, и как давно с ним не видался, то вздумал к ним заехать и уговорил тебя сделать мне компанию.

 — Очень хорошо, — сказал я, — и это всего лучше. Удастся — квас, а не удастся — кислые щи!

 — Ну, ладно! — подхватил он. — А на другой твой вопрос — кто они таковы, скажу тебе, что они Кушелевы. Что ж касается до того, сколь они богаты, о том не могу сказать тебе в точности; и сколько отец приданого даст — не знаю. А то только скажу, что и сам он не слишком богат, и многого дать ему за ними не можно. К тому ж, есть у него еще и сын. Однако об этом в точности узнать можно после; а наперед посмотреть только: ежели и не полюбится ни одна, то и начинать нечего.

 — Хорошо, — сказал я, — изволь, поедем.

 Мы, не отлагая сего дела вдаль, и произвели оное в действо, и в дом господина Кушелева ездили. И один вид уже сего дома не обещал мне ничего хорошего. Был он самый старинный, низенький и обветшалый. Нас провели через закоптевшую от древности залу, в гостиную, которая была еще того темнее и имела приборы наипростейшие в свете. Тут кашли мы самого хозяина, лежащего в расслаблении в одном углу, подле дверей самых. Он был рад нашему приезду и посадил нас подле себя.

 Между тем, покуда мы с ним говорили и он меня кой о чем расспрашивал, искал я с любопытством девиц, дочерей его, и за темнотою комнаты и самых почти сумерок, насилу усмотрел их, сидящих всех рядышком в черном платье, подле противоположной стены и в нарочитом от нас отдалении.

 Я напрягал сколько мог зрение мое для точнейшего их рассматривания; но не находил ни в одной того, чего искал. Все они казались мне девушками изрядными; но ни одна не была по моим мыслям и таковою, чтоб могла сколько–нибудь привлечь на себя особенное внимание. В самой лучшенькой из них не только не находил я ничего для себя прелестного, но было в ней что–то такое особливое, что меня от нее власно как отторгало. А как сверх того, в доме сем наблюдались такие чины и во всем приметна была превеликая и такая принужденность, что я не слыхал ни единого слова, выговоренного девушками сими, то все сии обстоятельствы, а вкупе и небогатое состояние самого дома, так мне не полюбилось, что я захотел уже из оного скорее вырваться. И потому, мигнув товарищу своему, побудил его поспешить окончанием нашего визита и своим отъездом.

 Не успели мы выехать за вороты, как спросил меня мой товарищ о том, каковы показались мне девушки?

 — Что, братец, — сказал я, — девушки изрядные; но что–то ни одна из них не пришла мне как–то по мыслям. Но в образе и самой лучшенькой из них, которую ты называл Анною Ивановною, находил я что–то особливое, и такое, что вселяло в меня некоторое от нее и непреоборимое отвращение. И по всему видимому вряд ли ей быть когда–нибудь моей невестою: и судьба видно ее не мне, а кому–нибудь другому назначила.

 — Это я отчасти и сам в тебе заприметил, — сказал мне мой товарищ. — А как в то время, когда ты выходил вон, я успел с дядею словца два и о тебе и о приданом перемолвить, то узнал, что хотя ты ему полюбился очень–очень и он охотно бы хотел иметь тебя своим зятем; но приданое–то за ними так мало, что я ажно ужаснулся и тужил уже о том, что и привозил тебя сюда. А теперь, благо и тебе они не понравились, так и Бог с ними, и мы дело сие и оставим.

 Сим образом кончилось тогда сие происшествие и начальное мое, так сказать, полусватанье и неудачное свидание с невестами. Я выложил их тотчас из головы, и тем паче, что не находил в них и сотой доли тех приятностей и совершенств, какие видел я почти ежедневно в родственницах моих Бакеевых, а особливо в меньшой, и каковые хотелось мне охотно найтить в своей невесте.

 Дело сие так тогда и осталось; но после, как случилось нам с помянутою Анною Ивановною, бывшею потом замужем за г. Сухотиным, жить несколько лет вместе в одном городе и ежедневно почти видеться и быть очень знакомыми, то увидел тогда я, что сама судьба и невидимое попечение обо мне божеского Промысла похотело спасти меня от сей женщины. Была она весьма странного и такого характера, что муж мукою с нею мучился и наконец, едва было не лишился от ней самой жизни.

 Будучи подвержена слишком той слабости, что любила втайне испивать, дошла она однажды даже до того, что отравила было мужа своего ядом, и он с нуждою отлечился от действия оного. Все они ныне уж покойники; и как муж ее был мне добрым приятелем и любил меня чистосердечно, то не могу и поныне вспомнить его без сожаления и не пожелать праху его мира и спокойствия.

 Другое происшествие, случившееся тогда со мною, было хотя самое бездельное, но странностию и редкостию своею особливого примечания достойное. Состояло оно ни в чем ином, как в виденномъ только мною одном сновидении; но сновидении таком, которого я во всю мою жизнь не мог позабыть, и которое по смерть не забуду. Словом, оно было такое, что я со всею своею философиею, и при всех своих обширных психологических сведениях о силах и действиях души нашей, не мог никак добраться до того, как могло оно произойтить и сделаться в душе моей. Было оно следующее:

 Некогда, и как теперь помню в ночь под воскресенье, приснилось мне, будто я в санях своих, в каких я тогда езжал, еду по Москве и, переехав Каменной мост в самом том месте, где с улицы сей поворачивают на Пречистенку, встречаюсь вдруг с другими санями, везомыми двумя серыми добрыми лошадьми и покрытыми зеленою медвежьею полстью, и в санях сих вижу сидящего старинного своего однополчанина и друга, Алексея Дмитриевича Вельяминова, а на запятках за ним стоящего слугу его, Илюшку, — который тогда, как мы с ним живали и едали вместе, обоим нам служил и был нашим общим камердинером и официантом. И что будто я, обрадовавшись увидев сего моего друга, которого я уже несколько лет и с самого того времени не видал, как с ним в Кёнигсберге расстался и он пошел с волком в поход, — вдруг его останавливаю, с ним здоровкаюсь, расспрашиваю у него, где он ныне находится? и что будто он мне сказывает, что он находится уже давно в отставке и живет ныне в Чернской своей деревне. А таким же образом и я ему рассказывал о себе.

 Мечта сия так глубоко впечатлелась в мою память, что, проснувшись поутру, не позабыл я ни одной черты оной, и подивился еще тому, — как это вздумалось в душе моей проснуться мыслям о Вельяминове, о котором я года три и не помышлял ни однажды? Но посмеявшись тому и сочтя все сие сновидение пустым и ничего не значущим, так это все и оставил.

 Но вообразите себе, не чудо ли сущее вышло из сей мнимой безделицы и не самое ли странное и удивительное было дело, когда власно как нарочно случилось так, что мне в самый тот же еще день надобно было за Москву–реку к дяде моему, г. Арсеньеву, обедать и переезжать Москву–реку по Каменному мосту, — следовательно действительно ехать по самому тому месту, которое видел я за несколько до того часов в сновидении, — и подумайте, сколь удивление мое было чрезвычайно, когда я, доехав до помянутого поворота на Пречистенку, в самом том месте, действительно встретился с санями, запряженными парою добрых серых лошадей, покрытыми зеленою медвежьею полстью, и увидел в них едущего друга моего Алексея Дмитриевича и позади его слугу его Илюшку, стоящего на запятках?!. Видение сие так меня поразило, что я обомлел почти от удивления, и боясь, чтоб г. Вельяминов от меня не уехал, закричал во все горло: «стой! стой! стой!», и бросился сам из саней обнимать сего милого и любезного своего друга. Он не менее моего обрадовался, меня увидев, но не менее моего и удивился, когда я спешил рассказать ему всю чудесность своего сновидения и то, что я, за несколько часов, его и с Илюшкою его, и точно на самом этом месте видел, с ним говорил, и что он мне рассказывал, что находится ныне в отставке и живет в своей Чернской деревне.

 — «Это действительно так, — воскликнул, он еще более удивившись: я подлинно ныне в отставке и живу в Чернской своей деревне, и оттуда только вчера сюда ненадолго приехал».

 Мы простояли тогда более получаса на сем месте: расспрашивали обо всем друг друга и не могли сновидению моему надивиться довольно. Оно и в самом деле было удивительно; и всю редкость и необычайность оного составляло собственно то, что я видел в самой точности такое происшествие, которого еще не было и кое долженствовало еще чрез несколько часов произойтить на свете! Словом, я не понимаю, как это сделалось и не позабуду сего сна по гроб мой, а всегда стану ему удивляться, равно как и другому на него похожему, виденному мною в бытность мою уже в Богородицке.

 Сие было второе происшествие; а третье было всех маловажнее и более смешное, нежели достопамятное. Состояло оно в том, что хозяин того дома, где я стоял квартирою, чуть было однажды не задушил нас дымом. «Как это?» спросите вы, удивившись. А вот каким образом.

 Я вам сказывал, что дом, в котором мне наняли квартиру, был поповский и принадлежал одному из попов Климентовой церкви. Теперь скажу, что квартирка сия была изрядная: я имел внизу две чистенькие и светлые комнаты, с кафленою голанскою печью; а сам хозяин удалился жить в находящуюся на чердаке и прямо над моим покойцем комнату. И как он был человек старый, а притом вдовый и одинокий, то для его было сей горенки и довольно.

 Квартиркою сею был бы я и доволен совершенно, если б только хозяин мой не наводил мне иногда беспокойства.

 Имея привычку выпивать иногда излишнюю рюмку вина и при таких случаях напиваться до беспамятства, делывался он тогда, власно как сумасшедшим: бродил по всему дому и по всем комнатам и углам оных, шумел, бурлил, кричал и проказничал. Но что всего хуже, то никому уже не можно было тогда с ним сладить. Но я всего того не знал и не ведал, ибо как случалось сие более в мое отсутствие и я, при возвращении на квартиру, находил его уже затворившимся в своей горенке и спящим, то и не было мне до него ни малейшей нужды.

 Но вообразите, как удивился я, когда, заехав однажды после обеда для взятья некаких вещей на свою квартиру, вдруг услышал я в самой комнате моей превеликий крик и стук. Я не понимал, чтоб сие значило и спешил растворить дверь. Но как удивился я еще более, когда увидел тут превысокого мужичину, с большою рыжею бородою, с растрепанными и с склокоченными волосьями, в засаленном и неподпоясанном китайчатом полукафтане, босиком и в одних только туфлях, в безобразнейшем виде, с превеликим вскрикиванием и крепким топанием ногою об пол, приступающего к нарисованной на стене углем вороне, торкающего в нее пальцем, и с таким рвением и криком с нею разговаривающего, что он никак не видел и не слышал, что ему кто ни говорил, и никого не слушая и толкая всех от себя, продолжал только свое дело, как сумасшедший! Удивился и захохотал я, все сие увидев; а особливо потому, что ворону сию догадало меня самого, накануне самого того дня, тут нарисовать. Людям моим каким–то образом случилось захватить в сенях и поймать живую ворону. Они принесли ее ко мне, а мне что–то пришла мысль, схватив уголь и кусок мела, срисовать с нее точный портрет на белой стене моей комнаты. Сию–то ворону случилось тогда нечаянно и в первый еще раз увидеть его преподобию, будучи пьяный, и как рисунок сей имел счастие ему крайне понравиться, то, по самому тому и занимался он с нею разговорами. И люди мои, смеючись, говорили мне, что я вороною своею с ума свел и до того довел нашего хозяина, что они не знают, что с ним и делать. Сколько ни звали, ни уговаривали и ни убеждали его, чтоб он вон вышел, но никак нейдет; и не остается другого средства, как волочь его разве силою.

 — Да, зачем дело стало? сказал я: таки с божьею помощию, возьмите его под руки и отведите–ка силою в его горенку и там заприте.

 Это они тотчас и сделали; и поп мой не только за то не сердился, но проспавшись и пришед по утру ко мне, благодарил меня еще за то, что я его, дурака, велел силою вывесть.

 — «А все вот эта ваша проклятая ворона тому причиною, говорил он. Ну, нечего говорить, умеешь рисовать, барин!… Таки как живая, окаянная!.. Что ты изволишь!.. Нет, нет, барин! воля твоя и как ты хочешь, а меня ты одолжи и напиши такую же и мне в моей горенке, чтоб я мог ею всегда любоваться и тебя вспоминать.»

 — Изволь, изволь! говорил я; если она тебе так полюбилась, то для чего не нарисовать. Для меня это безделка.

 Хозяин мой не успел сего услышать, как и приступил ко мне с неотступною просьбою, чтобы я ему в тот же час это одолжение сделал. И я принужден был иттить тогда же к нему наверх и лезть по темной и безпокойной лесенке.

 — Ну, где ж тебе ее нарисовать? спросил я, вошед в первый еще раз в его изрядную горенку.

 — «Вот здесь, здесь, батюшка», говорил он, указывая мне белое место на стене, подле печки в уголку.

 — Хорошо, сказал я. И, взяв уголь и мел, тотчас и намахал ему такую ж ворону. Поп мой вспрыгался почти от радости, и выхваляя искусство мое до небес, приносил мне тысячу благодарений. А я рад был, что доставил ему вороною своею упражнение в его горенке, и ему не было уже нужды ходить в мою для разговаривания с оною; но он там уже с нею бурлил и покрикивал сколько ему хотелось.

 Но в один раз весьма дурно заплатил было он мне за мой труд и рисунок. Пропив где–то всю ночь, пришел он домой уже поутру, и в самое то время, как топили уже печи, и пришед в свою горенку наверху, начал, по обыкновению своему, бурлить, кричать и шуметь; а чтоб никто ему в том не мешал, то заперся еще на крючок в оной. И тогда, при обыкновенном его с вороною и таким же образом, с криком и топаньем разговаривании, померещилось ему, что она от него в трубу печную улететь хочет. «А! кричал он: ты улететь и от меня брызнуть хочешь?!. Но нет, нет, нет! «Это не удастся тебе. Я и поприпру тебя, «госпожа моя». Сказав сие, бросился он к печи, и подхватя вьюшечную крышку, хлоп–таки на вьюшку и затворил потом дверцы, нимало не разбирая и не подумав, что вьюшка сия была от самой той печи внизу, где я жил и которая тогда только–что растопилась в развал. «Ну, на! полетай теперь!» кричал он, и стал, шагая, приступать к ней и ее пальцем торкать.

 Между тем, мы, ничего того не зная, находились себе внизу и я только что стал одеваться. Но вообразите себе, как должны были мы все перетревожиться и перепугаться, как вдруг, и в одну почти минуту вся комната моя наполнилась дымом и зноем!.. «Батюшки мои! Что это такое? закричал я, вскочив без памяти с места. Уже не загорелось ли где и не пожар ли?» Вмиг, бросились мы тогда в ту комнату, из которой валил к нам дым и из которой печь ваша топилась. И как же изумились, увидев густой дым, валящий из устья печи! — Ахти, свод, свод, конечно, обвалился в печи! кричал!. я. Экое горе. Что делать?..

 — «Нет, нет, сударь! подхватила топившая печь и прибежавшая также к нам работница попова. — А это батька там, конечно, напроказничал пьяный и закрыл вьюшку. Я слышала, что он там покрикивал с своею вороною».

 Она побежала тогда вверх открывать скорее вьюшку. Но — хвать! двери на крюку заперты и не отворяются! Она кричать попу, она просить, чтоб отпер двери: поп не слушает и шагает только по горнице и продолжает свое дело: кричит и харабриться над своею вороною.

 «Батюшка, кричит ему работница: либо нас пусти, либо сам скорей открой вьюшку; ты задушил нас всех дымом».

 — «Да, как бы не так!» кричал в ответ ей наш хозяин: «чтоб проклятая–то улетела?.. Нет, нет! А посиди–ка ты вот здесь, моя государыня!» — И торк ее опять пальцем!

 Что было тогда работнице делать? Она принуждена была бежать вниз и звать людей моих, чтоб помогли ей силою растворить двери. И поп наш не прежде растворил двери, как увидев, что они с топором уже ломать ее начали. Ибо, как между тем, обе мои комнаты наполнились столько дымом и чадом, что не можно было в них никоим образом быть, и я принужден был выбежать на двор и стоять на прежестоком морозе, то другого и не оставалось, как приступить к насилию.

 Сим кончилось тогда сие смешное происшествие. Я раздосадован был за то неведомо как на попа. Но как он, проспавшись и сделавшись прямо жалким человеком, валялся у меня почти у ног, прося уничиженнейшим образом простить ему сию проказу, то скоро отпустил я ему вину его, и тем паче, что, будучи непьяным, был он старик очень добрый и умный.

 Сим кончу я сие вышедшее уже из границ своих письмо мое и, предоставив о прочем рассказание в письмах будущих, скажу, что я есмь ваш, и прочая.

ЕЗДА В КАШИН И МАСКАРАД

ПИСЬМО 106–е

 Любезный приятель! Приступая к продолжению моей повести, скажу вам, что как ни весело мне было тогда жить в Москве и как скоро ни протекло время, но я, при всех своих разъездах, не забывал никак того, что мне надлежало еще съездить в Кашинский уезд и повидаться с больною сестрою моею. Миновало уже более двенадцати лет, как я ее не видал. Ибо, с того времени, как она приезжала с мужем своим к нам в деревню, не случилось мне ее уже ни однажды видеть. И как хотелось мне съездить к ней до наступления еще масляницы, а к сей возвратиться в Москву, дабы видеть приуготовляемый тогда славный уличный маскарад, то и не стал я в сей раз в Москве заживаться; но распрощавшись на время с знакомцами и родными своими, отправился в свой путь.

 Все они взяли с меня обещание возвратиться неотменно к маслянице в Москву. Но никто так сильно не настоял на то, как помянутые родственницы мои, госпожи Вакеевы. И как с ними последними я после всех распрощался и заезжая к ним по дороге, от них из дома уже в путь свой отправился, то не выходили они у меня из мыслей во всю почти дорогу. Ласки их, приятное со мною обхождение и все часы с особливым удовольствием у них и с ними провожденные, воспоминались мне ежечасно; и дом сей сделался мне так мил, что я его не мог никак забыть. Всего же чаще воспоминалась мне меньшая из сих девушек. Чем более я ее видал и чем короче я с ними познакомливался, тем умнее, прекраснее и совершеннее во всем она мне казалась: так что я, смотря на нее и любуясь ее красотою, сам себе не однажды в мыслях говорил:

 «Вот, когда бы такую–то Бог послал мне невесту. Не желал бы я иметь лучшей. Ни в чем–то не нахожу я в ней ни малейшего несовершенства и недостатка! Какой ум!… Какая острота и проницательность! Какое сведение обо всем! Как ласкова, скромна и приятна в обхождении и как прекрасна собою! Какая нежность и белизна тела, какой румянец, какие это глаза, какие взоры, какая воровская улыбка и какие прелести во всем!… Нельзя, кажется, быть совершеннее. Не расстался бы истинно с нею и с таковою, если б случилось где отыскать ей подобную… И куда как жаль, что сама она мне родня, а притом не старшая, а меньшая дочь у отца. Если б не то, не то–то подумав, не погнался бы я и за достатком и ни и зачем иным; а решился бы посвататься на ней и не уступил никому другому такой милой и предорогой девушки!»

 Сим и подобным сему образом не один раз я сам с собою говорил и рассуждал во глубине моего сердца. И как образ ее мечтался мне и во всю почти дорогу, а особливо в первые дни, то такие же мысли возобновлялися в душе моей и во время путешествия моего, — и так часто, что я даже начинал тому уже и дивиться, и сам себе смеючись, говорил:

 «Господи! что это такое?.. Только и мыслей что об ней; только она, да «она!.. Уж даровое ли, право, это?… Уж не влюбился ли я в ее? И не любовь ли уже это шутить надо мною изволит?.. Чего доброго: прелестям таким немудрено хоть кого заразить!.. Однако, я… я… я покорно благодарствую! Мне сего бы очень не хотелось. Пропади она, эта любовь и со всеми ее сладостьми! Мне как можно надобно от нее остерегаться. Заразит, проклятая, так и сам себе не рад будешь».

 Не успел я сим образом сам о себе усумниться и восприять некоторое подозрение, как при помышлении дорогою на досуге час от часу более о том, пришла мне на мысль вся прежняя моя философия и все правила ее, которым положил я следовать во все течение жизни моей. Я вспоминал все, что предписуется ею в таких случаях, и положил с того же часа начать преоборать страсть сию, употребляя к тому все предписуемые ею средства. И как главнейшим средством почиталось то, чтоб не давать мыслям о том возобновляться часто, но чтоб оные прогонять и пробудившияся тотчас засыплять опять, то и практиковался я в том во всю дорогу, и имел в том, как казалось, и успех довольно хороший: так, что, при окончании путешествия сего, чувствовал я себя уже гораздо спокойнейшим, нежели при начале.

 Впрочем, кратковременное путешествие сие кончил я благополучно, и не произошло со мною в езду сию ничего особливого. Я нашел сестру свою одну, с детьми ее, дома; ибо зятя моего не было тогда еще дома: он продолжал еще свою военную службу и его только что начинали ждать в отставку.

 Не могу изобразить, как много обрадована была сестра моя моим приездом. Она позабыла почти всю болезнь свою и казалась выздоровевшею совершенно. Не видав меня никогда еще в совершенном возрасте и расставшись в последний раз со мною за 12 лет пред тем, когда я был почти еще ребенком, не могла она в сей раз довольно насмотреться на меня. Все ее дети облипли вокруг меня и старались друг друга превзойтить своими ко мне ласками. Их было у ней тогда четверо: три дочери и один сын. Я старших двух только видел, но видел тогда, как были они еще в колыбели; а третья дочь и сын родились уже после: следовательно, все они были мне еще незнакомы. Девочки были все уже на возрасте, а мальчик еще ребенком и учился тогда только что ходить.

 Что касается до самой сестры моей, то в те 12 лет, в которые я ее не видал, она так много переменилась и так пред прежним похудела, что я с трудом бы ее и узнать мог, если б случилось мне увидеть ее где–нибудь в незнакомом доме. Тогдашняя ее болезнь была хотя не слеглая, однако такая, что мне дозволяла ей почти выезжать со двора, а иногда даже сходить с постели. Страдала она сперва долго жестокою зубною болезнию. Но сия болезнь произвела потом другую во рту и в деснах, казавшеюся сперва совсем не опасною, но после сделавшаяся для ее самою бедственною и лишившею ее даже самой жизни. Но тогда не было нимало и похожего на то, а все почитали ее ничего незначущею.

 Я пробыл тогда у сей сестры своей не более недели, и за беспрерывными к себе ласками и не видал, как протекло сие время. Она старалась угостить меня как можно лучше и выискивала все, что только можно было к сделанию мне дней сих веселейшими. Она дала знать всем своим соседям о моем приезде, и все они перебывали у нас и напрерыв друг пред другом изъявлять также мне свои ласки. А к иным и таким, которым самим у нас быть было не можно, ездили сами мы с сестрою.

 Ей хотелось неведомо как, чтоб все они меня узнали и получили обо мне такое же выгодное и хорошее мнение, какое имела обо мне сама она, и более для того, чтоб слух обо мне распространился в тамошних окрестностях и мог бы помочь мне, в случае, если б вздумалось мне — так как ей весьма хотелось — в тамошних местах жениться. Она и непреминула заговаривать мне о том не один раз; но я отделывался и от нее тем же, чем от других, то есть, чтоб сыскала она мне невесту. Она и бралась мне сыскать, если б я только согласился пожить у ней подолее. Но как самого сего мне сделать было невозможно, то краткость времени не дозволила ей учинить тому и начало. А потому сие при одних словах о том тогда и осталось.

 Из посторонних домов, в которые нам тогда ездить случалось, памятны мне наиболее три дома. Первый был, наипочтеннейший во всем тамошнем околотке, старика господина Баклановскаго, по имени Константина Ивановича. Сей умный и сединами украшенный муж, доводился как–то сродни моему зятю, и будучи знаком покойному отцу моему, весьма охотно хотел меня видеть. Я ездил к нему один и нашел его от старости слабым и обкладенный своими книгами, до которых он был охотник. Он был очень мне рад, и не мог со мною довольно обо всем и обо всем наговориться, и за знания и свойства мой так меня полюбил, что отзывался всем обо мне с великою похвалою и называя меня редким молодым человеком.

 Другой и также знаменитый дом принадлежал одной почтенной старушке, госпоже Калычевой, Катертне Федоровне, которая в особливости дружна была с моею сестрою и имела у себя сына, охотника до наук, и бывшего потом мне приятелем. У сей были мы вместе с сестрою моею. И старушка так меня полюбила, что не могла довольно расхвалить меня.

 А в третьем жил господин Коржавин, мой старинный сослуживец, однополчанин и самой тот, который был моим капитаном. Сей не мог нарадоваться, меня увидев, и я ласками его был чрезвычайно доволен.

 Словом, я имел как–то счастие всем тамошним соседям полюбиться, и как все они меня ласкали, то и было все время тогдашнего пребывания моего у сестры для меня очень не скучно и наполнено такими приятностьми, что я охотно бы согласился, по желанию сестры моей, пробыть у ней и долее, если б не подошла нечувствительно и самая масляница, которую неотменно хотелось мне взять в Москве и видеть все приуготовляемые там увеселения. Но, ах, если б я мог тогда предвидеть, что был этот последний уже раз, что я видел сестру мою, то пренебрег бы все и остался у нее долее. Но как сего и мыслить тогда было не можно, а я, напротив того, надеялся скоро иметь удовольствие опять ее видеть, и давал ей верное слово приехать к ней на должайшее время, то не стала она и сама меня долее держать и препятствовать моему отъезду. Итак, распрощавшись с моею сестрою, провожавшею меня с пролитием многих слез, поехал я от нее с слезами на глазах, власно как предчувствуя, что я ее более уже не увижу, и успел приехать в Москву еще довольно благовременно.

 Я нашел тогда всю публику московскую, занимающуюся разговорами о имеющем быть вскоре уличном маскараде. Как зрелище сие было совсем новое, необыкновенное и никогда, не только в России, но и нигде не бывалое, то все дожидались того с великою нетерпеливостию. Новой нашей императрице {Екатерина II.} угодно было позабавить себя и всю московскую публику сим необыкновенным и сколько, с одной стороны, великолепным, столько, с другой стороны, весьма замысловатым и крайне приятным и забавным зрелищем.

 Маскарад сей имел собственною целию своею осмеяние всех обыкновеннейших между людьми пороков, а особливо мздоимных судей, игроков, мотов, пьяниц и распутных и торжество над ними наук и добродетели: почему и назван он был «торжествующею Минервою». {Минерва — римская, Афина — греческая богиня, покровительница поэтов, ученых, врачей и т.д.} И процессия была превеликая и предлинная: везены были многие и разного рода колесницы и повозки, отчасти на огромных санях, отчасти на колесах, с сидящими на них многими и разным образом одетыми и что–нибудь особое представляющими людьми, и поющими приличные и для каждого предмета нарочно сочиненные сатирические песни. Пред каждою такою раскрашенною, распещренною и раззолоченною повозкою, везомою множеством лошадей, шли особые хоры, где разного рода музыкантов, где разнообразно наряженных людей, поющих громогласно другие веселые и забавные особого рода стихотворения; а инде шли преогромные исполины, а инде удивительные карлы. И все сие распоряжено было так хорошо, украшено так великолепно и богато, и все песни и стихотворения петы были такими приятными голосами, что не инако как с крайним удовольствием на все то смотреть было можно.

 Как шествие всей этой удивительной процессии простиралось из Немецкой слободы по многим большим улицам, то стечение народа, желавшего сие видеть, было превеликое. Все те улицы, по которым имела она свое шествие, напичканы были бесчисленным множеством людей всякого рода; и не только все окны домов наполнены были зрителями благородными, но и все промежутки между оными установлены были многими тысячами людей, стоявших на сделанных нарочно для того подле домов и заборов подмостках. Словом, вся Москва обратилась и собралась на край оной, где простиралось сие маскарадное шествие. И все так оным прельстились, что долгое время не могли сие забавное зрелище позабыть; а песни и голоса оных так всем полюбились, что долгое время и несколько лет сряду увеселялся ими народ, заставливая вновь их петь фабричных, которые употреблены были в помянутые хоры и научены песням оным.

 Мне при помощи помянутого родственника моего г. Бакеева удалось получить наилучшее место для смотрения сего всенародного зрелища. Как он служил при полиции, то не трудно ему было приискать для всех своих знакомцев особый и покойный дом, где компания наша могла занять все окны. Тут была наша княгиня, тут были его родные и некоторые другие. Но я так охотно хотел видеть внятнее сие необыкновенное зрелище, что не восхотел смотреть в окны из–за боярынь, а, желая иметь более простора, сошел вниз на двор и, выбрав себе любое место на сделанном возле забора помосте, смотреть оное на свободе оттуда. А как по счастию случилась на тот раз и погода самая умная, то есть серая, тихая и умеренная, и не было ни тепло, ни холодно слишком, то и было мне смотреть очень хорошо.

 Кроме сего, помянутый родственник мой, у которого в доме я в сие время почти всякий день бывал, доставил мне и другое, и для меня особенное удовольствие, а именно свозил меня с собою в придворный театр и дал случай видеть придворными актерами самую ту трагедию представляемую, которая была мне почти вся наизусть знакома: а именно «Хорева». Театр сей был тогда еще деревянный и построенный на поле неподалеку от Головинского дворца и набит был в сей раз таким множеством народа, что мы насилу могли с ним выгадать себе местечко в партерах. {См. примечание 5 после текста.} И удовольствие, которое я имел при смотрении сей трагедии, было неописанное, а не менее увеселяла слух мой и придворная музыка.

 Впрочем, как тогда в Москве не было еще таких публичных маскарадов и съездов, какие введены в обыкновение после, а особливо по построении большого каменного московского петровского театра, а все таковые балы и маскарады даваны были только при дворе во дворце Головинском, а туда не всем можно было иметь вход, а места мало было и для одних знатных; то в сих и не могли мы иметь ни малейшего соучастия, а довольствовались уже своими, приватными съездами и вечеринками, а днем — катанием и ездою в санях по всем лучшим улицам и к горам, на которых народ веселился катаньем.

 В сих беспрерывных увеселениях препроводил я всю тогдашнюю масленицу. Я стоял на прежней своей квартире и не выпрягал почти лошадей за ежедневным разъезжанием по гостям. Во всех знакомых мне домах бывал я по нескольку раз и не один раз получал случай кой–где и потанцовать, а особливо в доме у княгини Долгоруковой, где бывали часто превеликие собрания, музыка и самые танцы.

 Но нигде мне так весело не было и нигде с таким удовольствием не препровождал я свое время, как в доме у помянутого г. Бакеева. К сему дому сделался я, власно как привязанным некакими приятными цепями. И хотя, будучи в оном, нередко напоминал то, что я думал дорогою, едучи в Кашин и, всходствие тогдашнего предприятия, бдил наистрожайшим образом над самим собою и держал в совершенном обуздании свой язык и взоры; но с своим сердцем хотя и хотел, но не мог я столь же легко ладить: оно выбивалось из под моей власти, и, получая в себя час от часу глубочайшие впечатления, наполняло всю душу мою некакою смесью из удовольствия, приятности, тоски, скуки и беспокойства. И я не знаю, чем бы могло все сие кончиться, если б не поспешил наступить великий пост и не прервал все наши съезды и увеселения.

 Теперь, напоминая историю моей петербургской службы и то, что пересказывал я вам тогда о знакомстве и происшествиях у меня с г. Орловым, любопытны может быть вы будете узнать: не случилось ли мне в сию мою московскую бытность где–нибудь сего человека видеть, или не старался ли я сам о том, чтоб его отыскать и с ним видеться? На сие скажу вам, л. п., что ни того, ни другого не было, и причиною тому, во–первых, было то, что мне нигде–таки не случилось повстречаться и его видеть, поелику был он в сие время великим уже человеком и первейшим фаворитом у императрицы, и всегдашнее свое пребывание имел во дворце и находился безотлучно при государыне; во дворце же мне ни однажды быть не случилось, а нарочно добиваться такого случая, чтоб там быть, или к нему прямо адресоваться, как–то не имел я ни малейшаго желания и охоты.

 С одной стороны, удерживала меня неизвестность того, узнает ли он меня и как примет: с прежним ли ко мне дружелюбием и ласкою, или, по тогдашней великости своей, с хладнокровием, или еще с самим презрением, за несоответствование мое его желанию, или, каким–нибудь образом, еще того хуже, — что для меня было бы очень тяжело и несносно. А с другой, останавливало меня и тогдашнее мое душевное расположение.

 Будучи удален от всякого честолюбия и всего меньше обуреваем сею, толь многим людям свойственною страстию, а достигнув до того, чего единого так издавна желала душа моя, то есть, мирной, спокойной и свободной деревенской жизни, и был я, при всем малом моем чине и достатке, так состоянием своим доволен, что невожделел в том никакой перемены. И мысль, что в случае и самого лучшего и благоприятнейшего приема, не стал бы он мне советовать вступить опять в службу и предлагать мне какое–нибудь место, и опасение, чтоб, соблазнившись тем, не мог бы я потерять опять того, чем благодетельной судьбе угодно было меня одарить сверх всякого моего чаяния и ожидания; а всего паче, твердое наблюдение старинного своего философического правила, чтоб, по совершенной неизвестности тогда, где можно найтить, где потерять, — ничего самому не искать и усильно не добиваться, а ожидать всего от случая, или паче, от произволения и распоряжения Промысла Господня, останавливала меня всегда, когда ни случалось мне помышлять о господине Орлове и о сыскании случая с ним видеться, — и побуждала всякий раз, из любви к спокойствию и свободе, махнув рукою, самому себе говорить:

 «И! Бог с ними со всем! ищи еще, хлопочи и добивайся; а что будет и чем кончится, того всего нимало еще неизвестно… Почему знать? может быть, вместо мнимой пользы наделаю я себе еще вреда множество и вплетуся чрез то в такие сети. из которых не буду знать как и выпутаться назад, и ввергну себя во множество зол и в такие обстоятельствы, которым и не рад буду, и тысячу раз в том раскаиваться стану. А не лучше ли остаться при том, что, по благости Господней, я имею? И! был бы только у меня мой Бог и Его ко мне милосердие, а то буду я и сыт и доволен всем и без всех таких искательств и домогательств чего–нибудь лучшаго». А по всему тому и не произвели все случавшиеся помышления о том никакого на меня действия и я оставался с сей стороны спокойным.

 Итак, заговевшись, стал я помышлять уже о своем отъезде. Однако, не прежде поехал из Москвы, как уже на второй недели великого поста; а первую препроводил я отчасти в исправлении достальных своих покупок, отчасти в говенье и богомолье. Дядя мои присоветовал мне говеть с ним вместе в сию первую неделю, почему и остался я для сего на всю оную и приобщался св. Тайн в помянутой церкви Климента папы римского.

 По наступлении ж второй недели не стал я уже более медлить и жить в Москве; но, распрощавшись со всеми моими родными и знакомцами и оставив дядю моего заниматься своими приказными хлопотами до самого последнего путя, пустился в обратный из Москвы путь, в милое и любезное свое уединение, и повез с собою хотя множество снисканых новых знаний и общих понятий, но сердце не столь свободное и спокойное, с каким приехал; однако нельзя сказать, чтоб и слишком беспокойное. Ибо не успел я и приехать в деревню и заняться прежними своими литературными упражнениями, как и позабыто было скоро почти все, и я сделался столько же спокоен, как был и прежде.

 Окончив сим образом свою московскую поездку, окончу я и сие мое письмо, как достигшее уже до своих пределов, и скажу вам, что я есмь, и прочее.

ДЕРЕВЕНСКАЯ ЖИЗНЬ И УПРАЖНЕНИЯ

ПИСЬМО 107–е

 Любезный приятель! Между тем как я помянутым образом жил и веселился в Москве, происходили в деревне у нас другие увеселения и такие происшествия, которые были для меня весьма неприятны и кои произвели во мне великую досаду, как, возвратись в дом, об них услышал.

 В дачах наших находился один молодой заказ, {Лес — заказник — заповедная роща, оберегаемый лес.} подле деревни нашей, Болотовой, воспитанный и береженный уже несколько десятков лет, и лесок столь прекрасный, что я, видая оный осенью, не мог им довольно налюбоваться. Сей–то прекрасный и почти единый молодой, какой мы имели, вздумалось нашим деревенским жителям срубить весь без нас до основания и чрез то единым разом разрушить всю нашу на него надежду.

 Я ужаснулся и обомлел даже, когда увидел на дворе у себя весь колясочный сарай, набитый сплошь и до самого верха и установленный стоймя сим лесом, который успел уже выроста в нарочитое бревешко. Усач, приказник мой, зазвав меня в оный, вздумал тем еще похвастать и надеялся получить за это от меня великую себе благодарность.

 — Посмотрите–ка, сударь, — сказал он, — сколько наготовил я вам дров — на круглый год их станет!

 — И!.. Да где ты такую пропасть взял? — спросил я его, удивяся.

 — Где? — отвечал он. — В молодом заказе Болотовском.

 — Да кто тебе дозволил его рубить?

 — Никто не дозволял; а его более нет, — сказал он — весь его снесли до хворостинки. И если б я немного помедлил, так бы ничего не застал и этого б не было!

 Обомлел я, сие услышав, и не хотел было почти верить словам его — так было мне жаль заказа!

 — Да умилосердись, как это сделалось? Расскажи ты мне порядочнее.

 — А вот как, — отвечал он мне — вы знаете, что лес сей у нас общий у всех; но мы никто до сего времени в нем не рубили, но более двадцати лет берегли. Но ныне, без вас, вздумалось что–то дедушке вашему Никите Матвеевичу послать в него всех крестьян своих и приказать рубить. А не успел он сего сделать, как поехали и дядюшкины: а на них смотря, и все наши деревенские: и ну его рубить сподвал, {Сплошь, без разбору.} и как не попало взахват {Насильственно присваивая.}. Я, видя, что все его рубят и денно и нощно, рассудил, что мне отставать от других не можно. И так, против хотения, принужден и я всех своих послать и таким же образом велеть рубить. И вот сколько мы навозили; а таким же образом завалены теперь и все крестьянские дворы и здесь, и в Болотове. Всякий рубил, кто только мог и хотел: и в три дня всего заказа как не бывало!

 — Куда как хорошо, — вздохнув, отвечал я, — и вот следствия общего чрезполосного владения! Но можно ль было ожидать того от его превосходительства?.. Ну, скажет же ему, дядюшка мой, за то спасибо!

 Но что мы с ним ни говорили, но заказа нашего как не бывало, и превосходительный наш господин генерал умничаньем своим сделал нас на долгое время без дров и без леса.

 Чрез несколько недель после того съехал с Москвы и дядя мой и приехал жить к нам на все лето с женою своею в деревню. Я был очень рад его приезду, ибо с ним мог я и видеться чаще, и время свое препровождать сколько–нибудь приятнее, нежели с другими. Итак, покуда продолжалась зима, то делил я свое время с ним и с моими книгами. За сии не преминул я приняться опять, как скоро возвратился из Москвы в деревню, и они, вместе с красками и кистями, которыми, будучи в Москве, запасся, заменяли мне Много недостаток общества. Кроме их, занимал меня много и вышедший из наук столяр мой. Я снабдил его всеми нужными инструментами, и мы тотчас начали с ним кое–что шишлить {Копаться, возиться с чем–нибудь.}, мастерить и работать. Я указывал и надоумливал его в том, чего он еще не разумел, и отменное его удобопонятие ко всему меня радовало и веселило.

 Посреди всех сих упражнений я и не видал, как прошла достальная часть зимы; а не успела весна начать вскрываться, как множество разнообразных новых дел и упражнений дожидались уже меня и готовились занимать собою и ум мой, и члены, в сердце же водворять мало–помалу все приятности уединенной и свободной сельской жизни.

 Как весна сия была еще первая, которую в совершенном возрасте и научившись любоваться красотами натуры, препровождал я тогда в деревне, то не могу изобразить, сколь бесчисленное множество наиприятнейших и невинных радостей и забав доставила она мне во все продолжение течения своего.

 Не успели начаться первые тали, как единое приближение весны производило в душе моей уже некакое особое удовольствие. Я смотрел на возвышающееся с каждым днем выше и яснее уже светящее солнце; смотрел на тающий от часу более снег, на помрачающую зрение белизну полей, власно как горящие от лучей ярко светящего на них солнца; примечал первейшие прогалины на полях, первейшие бугорки, обнажавшиеся от снега и чернеющиеся вдали; смотрел на капли первых вешних вод, упадающие с кровель на землю, на маленькие ручейки, составляющиеся из оных и под снег паки уходящие и всем тем предварительно уже утешался. Когда же началась половодь, то, о! с каким восхищением смотрел я на прекрасную сию половодь, бываемую всегда на речке нашей. Я избрал в саду своем на самом ребре горы своей наилучшее место для смотрения оной, протоптал туда тропинку по снегу и тогда еще положил в мыслях своих сделать со временем тут беседочку себе.

 Я ходил туда всякий день и не мог довольно налюбоваться множеством огромных льдин, несомых вниз по воде сквозь селение наше. Все они по нескольку раз в день спирались под горою против самого двора моего и производили страшный рев и шум водою, продирающеюся между их; а лучи полуденного солнца, ударяя об них и о бесчисленные струи и брызги воды вешней, ослепляли почти зрение и представляли наиприятнейшее и такое для глаз зрелище, которому довольно насмотреться было не можно. Крик и радостные восклицания юных обитателей селения нашего, бегущих вслед за льдинами, плывущими вниз по реке и подбирание ловимой отцами их рыбы, присоединялися к зрелищу сему, и, утешая слух мой, увеселяли меня еще более, — так, что неутерпливал я и сбегал вниз с горы к самой реке нашей, чтоб насладиться всеми новыми для меня зрелищами сими ближе.

 Случившаяся в самое почти то же время святая неделя и сельское оной торжествование, соединенное с забавами особого рода, увеличили еще более мое удовольствие. Уже многие годы не видал я сего торжества в своей деревне, милого и любезного мне от самого младенчества; и потому дожидался с вожделением сего праздника и проводил оный весьма весело.

 Вскоре потом открывшаяся весна, с оживающею своею зеленью и развертывающимися деревьями, отворила мне путь к новым и бесчисленным забавам и увеселениям. Вся натура была мне отверзтою, и я впервые еще тогда мог на свободе и сколько хотел ею пользоваться и всеми ее приятностьми, красотами и великолепиями наслаждаться. Не могу изобразить как приятна и утешна была для меня сия первая весна, и как много веселился я всеми окружающими меня разными предметами и происходящими всякой день с ними переменами.

 Сперва утешали меня самые распуколки древесных листов, там младая и нежная зелень листочков и приятная разноцветность оных; а потом, веселили зрение мое самый цвет всех плодовитых дерев, соединенный с бесчисленными и разными цветами, рассеянными натурою по бархатным коврам распростертым по земле. Я любовался ими и любовался положениями мест вокруг жилища моего. Все они были прекрасны, все мне милы, все утешали зрение и услаждали чувствования сердца моего, — и я не мог довольно навеселиться ими. Пение пташек, налетевших в превеликом множестве в сады и рощи мои, а особливо восхитительные крики соловья, слышимые повсюду и гремящие по вечерам во всех садах моих и рощах, увеличивали еще более приятность ощущений моих. И сколь многие минуты были ими наполнены тогда!

 Не было дня, в которой бы я, отрываясь от прочих моих упражнений, по нескольку раз не выходил из дома в рощи, или сады свои: и либо сидючи в совершенном уединении на каком–нибудь приятном бугорке, на хребте своей горы прекрасной, либо стоявши, прислонясь спиною к какому–нибудь дереву и простирая взоры на прекрасные дальни и местоположения окрестные; либо расхаживая взад и вперед по тропинкам, пробитым мною в садах моих под тенью и ветвями дерев плодовитых, — не углублялся я в размышления различные, и когда приятные и чувствительные, когда важные и глубокие — и не производил ими в себе чувствований столь приятных и сладких, что за ними забывал все прочее на свете, и благодарил только судьбу свою, что она доставила мне, наконец, то, чего желало только сердце мое: то есть свободную и мирную деревенскую жизнь.

 Со всем тем не упускал я заниматься и экономиею сельскою и посвящать ей знаменитую часть праздного времени своего. В течение зимы имел я довольно досуга к тому, чтобы обдумать все части оной и позаметить в мыслях своих, что и что сделать бы мне в течение наступающей весны, лета и осени.

 Не хотя вести домоводства своего так слепо и с таким небрежением, как ведут его многие, а желая основать оное колико можно порядочнее и лучше, завел я всему порядочные записки, переписал все замышляемые дела, все нужные поправления старых вещей и все затеваемые вновь заведения и предприятия и, соображаясь с малолюдством и достатком своим, избирал то, что казалось нужнейшим пред другими вещами, и давал всегда сим преимущество пред такими, кои были либо не столь нужны, либо могли терпеть еще несколько времени. А всегдашнее наблюдение сего правила и порядка в самых работах и помогло мне очень много в моем домоводстве, и сделало то, что я очень немногими людьми в самое короткое время успел произвесть то, чего иные и многими людьми и несравненно в должайшее время произвести не в состоянии.

 Все мои упражнения относились в течение сего лета наиглавнейше только к двум предметам: к зданиям и садам моим. Первым как ни располагался я спешить, но как нужду терпел я и в первейшей потребности житейской, то есть ту, что мне жить было негде, ибо дом мой был уже слишком ветх и староманерен, и те комнаты, где я сначала расположился жить, были и скучны, и темны, и дурны, и совсем не по моим мыслям; то расположился я воспользоваться находящеюся в конце хором за сеньми нежилою и, по–видимому, довольно еще крепкою двоенкою {Двойной избой.} и не только сделать из них для жилья себе два порядочных покойца, но присовокупить к ним еще и третий, сделав оный из задней половины передних больших и просторных сеней.

 Итак, решившись предпринять сие дело, которое бы в старину почтено было смертным грехом и неслыханным отважным предприятием, не успел я дождаться приближения весны, как и должны были плотники прорубать стены и проваливать где двери, где места под печь, где окошки большие, где забирать вновь стены, где из дверей делать окны, и так далее. И работа, по указанию и распоряжению моему, пошла с таким успехом, что усач приказчик мой, смотря на все сие, молчал и пожимал только плечами: ибо ему таких отважных предприятий не приходило никогда в голову. А увидев чрез короткое время прекрасные и веселые покойцы, в которых жить никому было не стыдно, не верил почти глазам своим и только удивлялся, как я успел все то так скоро и хорошо сделать.

 Сие и действительно так было: ибо мне как–то удалось очень скоро всю сию работу кончить и нажить себе три, хотя небольшие, но прекрасные и веселые комнатки с большими окнами и не только с подбитыми холстиною и выбеленными потолками, но и обитые самим мною по холстине и довольно хорошо разрисованными обоями. Один и величайший из сих покойцев, сделанный из бывшей до сего харчевой светлички, составлял у меня некоторой род гостиной или передней. Я осветил его тремя большими и порядочными окнами: одно из них было на двор, а два прорублены вновь в сад, где пред самыми оными отгородил я особый огородец и сделал порядочный цветничок. Для нагревания же оного снабдил его особою, и хотя кирпичною, но порядочно складеною и мною расписанною печкою. Обои же в оном сделал я светло–пурпуровые с цветочками и столь красивые, что горенка сия была хоть куда.

 Второй покоец сделал я своею спальнею, превратив ее из старинной темной кладовой и соединив дверьми, осветил его двумя большими окнами, которые оба были в сад. И как одно из них было на полдень, то сие и придавало обоим сим покойцам довольно светлости. Я обил стены сего желтыми и также росписными обоями.

 Третий, маленький и из задней половины больших сеней сделанный покоец, составлял по нужде и заднюю и лакейскую комнату. Дверьми имел он соединение и с передними и задними сенями, и с моею спальнею, с которою и одна печь его нагревала.

 Сия–то была первая в доме моем внутренняя и далеко еще не совершенная переделка; но, по крайней мере, я тогда и сим был очень уж доволен и тотчас перебрался туда жить, как скоро она поспела. А дабы любопытнейшим из потомков моих можно было видеть сию мою первую переделку, то изобразил я оную в приобщенном при сем плане и рисунке.

 Но сие было не одно, в чем я тогда упражнялся. Но между тем, покуда сие плотники с столяром моим перестроивали, занимался я садами своими. Я навещал ежедневно свой новонасажденный и поспешествовал чем можно было скорейшему его принятию. А сверх того начал помаленьку приниматься и за старинный свой и подле хором находящийся сад. Мне весьма хотелось и сей привесть в лучшее состояние. И как тогда все еще с ума сходили на регулярных садах и они были в моде, то хотелось мне и сей превратить сколько можно было в регулярный. Но как вдруг его весь перековеркать я не отважился, то отделил сперва одну часть оного, лежащую к проулку и превратил ее в регулярную. Я отделил часть сию от всего прочего сада двумя длинными, чрез всю ширину сада простирающимися и прямо против входа расположенными цветочными грядками, и сделав случившиеся в средине оной части четыре, в кучке сидящие и ныне еще существующие, но тогда молодые еще березки, — центром, вздумал сделать под ними осьмиугольную прозрачную решетчатую беседку и, проведя от сего центра во все четыре стороны дорожки, сделать тут 4 маленьких квартальца, окруженные цветочными рабатками, а по сторонам кой–где крытые дорожки, коих остатки видны еще и поныне, так как все то из приобщенного при сем рисунка яснее усмотреть можно.

 Всю же нижнюю и большую часть сего сада оставил я еще в сей раз в прежнем состоянии, а вычистил только и сколько–нибудь оправил находившуюся в конце оного и на самом хребте горы, старинную прадедовскую сажелку, на плотине которой стоял еще издыхающий огромный дуб, преживший века многие. И как сие последнее дело надлежало производить многими людьми дружно и я принужден был согнать всех ближних своих крестьян и крестьянок, то при сем случае и имел я удовольствие видеть всех их в собрании, и не мог довольно надивиться веселому характеру нашего народа, производящему и самые трудные и тяжелые дела с шутками и издевками, со смехами и играньем друг с другом.

 Премногое множество насадил я также в сию весну разных плодовитых и диких дерев, а особливо в сем ближнем саду, — где, к числу посаженных в сию весну деревьев, принадлежит и прекрасная моя большая ель, украшающая ныне всю средину сего сада и стоящая посреди еловой площади, и прекрасная моя кронная липа. Первая посажена была маленькою поконец одной длинной цветочной грядки, а другая при начале оной, и обе служат мне ныне памятниками тогдашнего приятного времени.

 В сих ежедневных и занимательных упражнениях протекли нечувствительно все первые дни, — и так, что я их почти и не видал. Последующее за тем и самое лучшее вешнее время, одевшее все деревья зеленью и украсившее плодоносные из них снегоподобными цветами, умножило еще более мои невинные сельские забавы и увеселения. Я любовался сею разноцветною и прекрасною зеленью, любовался нежными молодыми листочками, сотыкающими для меня приятные тени под ветвями дерев и кустарников; любовался тысячами цветов разных, которыми они все были унизаны и мне изобилие всяких плодов обещавших; любовался, наконец, и самою завязью и начатками плодов сих, и не мог всем тем налюбоваться и зрения своего насытить довольно. И какое множество приятных и неоцененных минут в жизни доставила мне ужо и первая весна в деревне! С каким неописанным удовольствием провождал я многие часы и целые дни в садах своих, и сколь разнообразные и всегда меня занимающие приятные упражнения находил я для себя в оных!

 Из всех плодовитых дерев и кустарников, также и сажаемых в цветишках цветочных произрастений, не было мне еще ни одного знакомого: со всеми ими надлежало мне познакомливаться и всех их узнавать натуру и свойствы. Сими последними снабдила меня одна моя соседка, госпожа Трусова. Будучи охотница до цветов, имела она у себя их многие разные роды. И как у меня вовсе не было никаких, то, будучи мне несколько сродни и сделавшись знакомою, не успела узнать, что я сделал цветник и нуждаюся цветами, как и снабдила меня всеми зимними породами оных, какие только у нее были.

 И, Боже мой! сколько невинных радостей и удовольствий произвели мне сии любимцы природы, украшающие собою первые зелени вешние! Как любовался я разнообразностию и разною зеленью листьев и травы их! С какою нетерпеливостию дожидался распукалок цветочных и самого того пункта времени, когда они развертывались и разцветали! И самые простейшие и обыкновеннейшие из них, как, например, орлики, боярская спесь и гвоздички турецкие, увеселяли меня столько, сколько иных не увеселяют и самые редкие американские произрастения, и более от того, что все они были мне незнакомы. А о нарциссах, тюльпанах, ирисах, лилеях, пионах и розах, которыми она меня также снабдила, и говорить уже не для чего. Сии приводили меня нередко даже в восхищение самое, и сделали мне маленький мой цветничок столь милым и приятным, что я не мог на него довольно насмотреться и налюбоваться. И с самого сего дня сделался до цветов превеликим и таким охотником, что не проходило дня, в который бы не посещал я его и по нескольку раз не умывал рук своих, замаранных землею при оправливании и опалывании цветов своих.

 А таковые же поводы к упражнениям, а вкупе и удовольствиям и увеселениям многоразличным подавали мне и другие части садов моих. Ни один из последних уголков в оных не оставался без посещениев моих; а многие места в них и по нескольку раз в один день посещаемы были мною. И везде и везде находил я себе дело и везде занятие и упражнение. Здесь оправлял я, или заставлял поливать новопосаженныя деревья и кустарники, и старался поспешествовать всячески тому, чтоб они принимались лучше и скорее. Там подчищал я другие, и вырезывая мешающую им постороннюю дрянь и негодь, давал им свободы и простора более. Инде стягивал и подвязывал ветви и уменьшал чрез то безобразие оных; а в некоторых местах — либо серпом обсекал, либо ножницами обстригал я молодые деревцы и кустарники и превращал их в кронные и фигурные. Здесь выкашивали мне траву и истребляли дурные произрастения, а инде, по указанию моему, прочищали и прокладывали дорожки, и делали земляные лавочки и сиделки для отдохновения, окладывая их зеленым дерном, — и так далее.

 Во всех сих садовых занятиях и упражнениях моих был сотоварищем и помощником моим один из стариков, живших тогда во дворе. Не имея у себя никакого садовника и ни единого из всех людей моих такого, который хотя б сколько–нибудь знал сию важную часть сельского домоводства, долго не знал я и не мог сам с собою согласиться в том, кого бы мне приставить к садам моим и сделать садовником. Но, наконец, попался мне сей старичок на глаза и полюбился по своей заботливости, замысловатости и трудолюбию. Он служил при покойном отце моем, бывал с ним во всех походах и звали его Сергеем, но известен он был более под именем Косова. Так называл его всегда мой родитель, так называл его я, но, наконец, прозвали его все дядею Серегою.

 Сему–то доброму старичку решился я препоручить все сады мои в смотрение. И сей–то прежний служитель отца моего, которого на старости мы женили и выпустили было в крестьяне, но взяли опять во двор, был и садовником моим, и помощником, и советником, и всем, и всем. И хотя сначала и оба мы ничего из относящегося до садов не знали; но иностранные книги обоих нас в короткое время так всему научили, что он вскоре сделался таким садовником, какого я не желал лучше. И он пришелся прямо по мне и по моим мыслям; ибо не только охотно исполнял все, мною затеваемое и ему повелеваемое, но по замысловатости своей старался еще предузнавать мои мысли и предупреждать самые хотения мои, чем наиболее он мне и сделался приятным. И я могу сказать, что все прежние сады мои разными насаждениями своими и всем образованием своим обязаны сему человеку. Его рука садила все старинные деревья и воспитывала и обрезывала их; и его ум обработал многие в них места, видимые еще поныне и служащие мне всегдашним памятником его прилежности и трудолюбия. Словом, я был сим служителем своим, дожившим до глубочайшей старости и трудившимся в садах моих до последнего остатка сил своих, так много доволен, что и поныне при воспоминании его и того, как мы с ним тогда живали, как все выдумывали и затеи свои производили в действо, слеза навертывается на глазах моих, и я, благославляя прах его, желаю ему вечного покоя, — и тем паче, что приемник и ученик его, нынешний мой главный садовник, далеко не таков, каков был сей рачительный и добрый старичок.

 Наконец, книги, сии всегдашние и наилучшие мои друзья и собеседники, преподавали мне также многие поводы к чистым и непорочнейшим забавам и утехам. Весьма понятно и поныне мне еще то, как много помогли они мне тогдашнюю, прямо уединенную и от всего светского шума удаленную жизнь препровождать в спокойствии и удовольствии совершенном, и как много с своей стороны поспешествовали всем тогдашним моим увеселениям. При помощи их вел я тогда жизнь прямо философическую, и большую часть времени своего посвящал им и науке сельского домоводства.

 К сей, при помощи их же, я так прилепился, что позабывал почти о разъезжают по гостям, но всегда охотнее оставался один дома, занимался своими садами и книгами, нежели препровождал время в сообществах с такими соседями и людьми, из которых не было ни одного, с кем бы можно было молвить разумное словцо и побеседовать прямо дружески. Словом, весь тогдашний образ моей жизни был особливый и так единообразен и прост, что я могу оный немногими словами описать.

 В каждое утро, встав почти с восхождением солнца, первое мое дело состояло в том, чтоб, растворив окно в мой сад и цветничок, сесть под оным и вознестись при том мыслями к производителю всех благ и пожертвовать ему первейшими чувствиями благодарности за все его к себе милости. Между тем как я сим первым и приятнейшим для себя делом занимался, готовил мой Абрам (который продолжал и в деревне мне служить и отправлять должность камердинера, при помощи одного мальчишки, по прозвищу Бабая) мой чай.

 Сей был у меня в тогдашнее время особливый. Некогда имея нужду полечить себя от заболевшей груди вареною в воде известною травою буквицею {Буквица — буковица, буковина — полевой шалфей.}, подслащенною медом и приправленною сливками и продолжая пить сего напитка несколько дней сряду, я так к нему привык, и он мне сделался так приятен, что я позабыл совсем о чае и пил вкусный отвар сей всякое утро с таким же удовольствием, как и самый лучший чай китайский. Итак, не успею, бывало, встать, как чрез несколько минут и принашивал ко мне мой Абрам на подносе чайничек с вареною буквицею и с кострюлечкою с растопленным медом, и с другою такою ж с согретыми сливками; а Бабай мой следовал за ним с раскуренною трубкою с табаком. И я, опорожнив их до дна и напившись досыта, вскидывал на себя легкую, простую и спокойную деревенскую одежду и, всунув в карман какую–нибудь книжку, спешил в сады свои.

 Там, ходючи по своим аллеям и дорожкам, любовался я вновь всеми приятностями натуры, вынимал потом из кармана книжку и, уединясь в какое–нибудь глухое местечко, читывал какие–нибудь важные утренние размышления, воспарялся духом к небесам, повергался на колена пред обладателем мира и небесным своим отцом и господом и изливал пред ним свои чувствования и молитвы. Препроводив в том несколько минут, продолжал я хождение свое, отыскивал своего садовника, приказывал ему, что в тот день или час ему делать; и обходив сим образом и сады свои все, а иногда и всю усадьбу свою, возвращался я паки к удовольствию в свою комнату. Тут находил я всегда уже готовый для себя завтрак.

 Сей состоял у меня обыкновенно из сваренной в кастрюлечке грешневой каши–размазенки. Приправив ее хорошим чухонским маслом, выпоражнивал я ее с особливым вкусом и приятностию. После чего либо садился на верховую лошадь и выезжал на свои поля осматривать и производимое хлебопашество, либо отхаживал опять в сады и в те места, где в тот день производились работы, и присутствовал при оных.

 Двенадцатый час возвращал меня опять в мои комнаты. Туг дожидался уже меня изготовленный легкий и хотя не пышный, но сытный и приятный деревенский обед. И я, насытив себя, либо выходил опять в сад и, между тем как обедали и отдыхали мои люди, занимался там, сидючи где–нибудь под приятною тенью, читанием взятой с собой приятной книжки; либо брал в руки кисти и краски и что–нибудь рисовал до того времени, покуда работы воспринимали опять свое действие и меня к себе призывали. Приятное же вечернее время посвящал я опять увеселениям красотами натуры; и чтоб удобнее ими пользоваться и наслаждаться, то удалялся обыкновенно в старинный свой нижний сад, откуда видны были все окрестности и все прекрасное течение извивающейся нашей реки Скниги. У меня выбрано было к тому особое и лучшее местечко на самом обнаженнейшем хребте горы своей.

 Тут, сидючи на мягкой мураве, при раздающемся по всем рощам громком пении соловьев, любовался я захождением солнца, бегущею с полей в дом и чрез речку перебирающеюся скотиною, журчанием воды, переливающейся чрез камушки милой и прекрасной реки нашей Скниги. И нередко приходя от того в приятные даже восторги, просиживал тут иногда до самого позднего вечера, и до того, покуда прихаживали мне сказать, что накрыт уже стол для ужина.

 Сим и подобным сему образом провождал я тогдашнюю свою уединенную холостую жизнь и за беспрерывными упражнениями не видал, как прошла вся весна тогдашнего года. Наступившее потом лето принесло некоторые другие занятия, но о которых упомяну я в письме последующем; а теперешнее, как довольно увеличившееся, сим окончу, сказав вам, что я есмь, и прочее.

ПРОИСШЕСТВИЯ КРИТИЧЕСКИЕ

ПИСЬМО 108–е

 Любезный приятель! Изобразив вам в последнем письме всю приятность первоначальной моей деревенской жизни, скажу теперь, что сколь ни была она приятна и как я ею ни был доволен, но со всем тем чувствовал я всегда, что мне при всех моих заботах и увеселениях чего–то недоставало и что самым сей недостаток делал все их как–то несовершенными.

 Сначала недостаток сей был мне не весьма чувствителен; но чем далее, тем становился он мне чувствительнее — и сделался, наконец, столь приметен, что я стал уже об нем и размышлять, и существо его исследовать. И тогда скоро открыл я, что важный недостаток сей происходил от совершенного моего одиночества и состоял единственно в неимении при себе другого и такого мыслящего существа, которому мог бы я сообщать все свои мысли и с которым бы мог разделять все свои чувствования. Словом, мне нужен был товарищ такой, который бы имел согласные со мною мысли и такие же чувствования, как я…

 Все те дни и часы, которые провождал я в сообществе с приезжавшим кой–когда ко мне приятелем моим, господином Писаревым, доказывали мне, сколь многое зависело от сообщества с человеком, с которым можно было обо всем говорить, и сколь отменны дни сии были от препровожденных в совершенном уединении. И как недостаток становился мне час от часу ощутительнее, и я наградить оный надеяться мог только чрез женитьбу, то хотя надежда сия была и не достоверная, но как не было ничего иного лучшего, то само сие обстоятельство и побуждало меня чем далее, тем чаще и более помышлять о моей женитьбе и о приискании себе в жены такого товарища, какого, собственно, мне недоставало и какого желало мое сердце.

 Но сие скорее сказать, нежели сделать было можно. Ибо, как хотелось мне не только такой, которая бы была довольно умна и к составлению мне такого товарища, какой мне нужен был, способна; но которая бы и собою была, хотя не красавица, но по крайней мере такова, чтоб мог я ее, а она меня любить; а сверх всего того, которая не совсем была бедна, но приданым своим сколько–нибудь могла б не большой, а весьма умеренный достаток мой увеличить, то таковую при тогдашних обстоятельствах моих и найтить не скоро или паче с трудом было можно.

 Знакомство мое было не так обширно, чтоб я всех бывших тогда в домах взрослых девушек мог видеть и сколько–нибудь узнавать. Родственников и таких людей, которые бы могли в сем случае помогать, имел я также мало, а которых и имел, так все они были не таковы, чтоб мог я ожидать от них важной и существительной в сем случае услуги и вспоможения. А сверх всего того, и во всех ближних окрестностях и соседстве нашем было тогда как–то очень мало девиц, могущих быть мне сколько–нибудь под пару. Ибо, в иных домах хотя и были, но слишком против меня богатые, и такие, о которых мне помышлять было не можно; а другие, напротив того, но слишком еще молоды и малы и в невесты мне еще не годились. О других носилась молва, что они привязаны уже были слишком к светской жизни, и которые, будучи девушками самыми модными, были совсем не на мою руку; а иные, наконец, не имея никакого воспитания, были уже слишком просты и таковы, что живучи с ними не можно было ожидать себе желаемой подмоги. А что всего хуже, то число и всех их было так невелико, что и выбирать было не из чего. А все сие сколько с одной стороны удерживало меня от поспешности при выбирании себе невесты, столько с другой стороны озабочивало и производило опасения, чтоб за такими переборами не остаться, когда не навсегда, так надолго без невесты.

 Итак, хотя и были у меня с дядею и другими многократные разговаривания о невестах, но до половины лета не было у меня ни одной такой на примете, за которую бы можно мне было посвататься. Из всех, по достатку, сколько–нибудь казалось мне сходнейшею одна, о которой упоминала мне одна из заводских немок, называемая Ивановною. Сия добренькая старушка всегда, когда ни случалось ей у меня бывать, говаривала мне, что у ней есть на примете для меня хорошая и такая невеста, которая была бы мне очень под стать; но сожалела, что была она еще слишком молода и что ей только минуло двенадцать лет. А сие не допускало ни меня, ни ее о сей невесте и думать. Другие же, кой–кем предлагаемые, были все как–то не по моим мыслям и таковы, что мне никак не хотелось начинать с ними какое–нибудь дело.

 В сих–то обстоятельствах находился я, когда вдруг приезжает ко мне на двор человек в незнакомой ливрее и, вошед ко мне, кланяется от князя Долгорукова и княгини, жены его, а моей тетки и с извещением о том, что они приехали из Москвы в деревню свою Калитино и намерены тут прожить до самой осени. Обрадовался я чрезвычайно сему неожидаемому их в наши края приезду, и приказывая благодарить за уведомление, говорил, что я не премину конечно сам у князя побывать и мое почтение засвидетельствовать. «Князь и княгиня того и желают, сказал слуга: и приказали вас просить, ежели можно, то завтра же бы пожаловать к ним откушать». — Очень хорошо, сказал я; кланяйся, мой друг и скажи что буду.

 Я и в самом деле положил к ним на утрие ехать; и как селение то, где они тогда находились, не далее было от меня верст двенадцати, а сверх того, имел я и сам в оном усадьбу и несколько крестьянских дворов, то и успел не только к ним поспеть к обеду, но и в деревне своей наперед все осмотреть, что там было.

 Князь и княгиня приняли меня с обыкновенным своим благоприятством и отменно ласково. Они благодарили меня за скорый к ним приезд и изъявляли особливую радость свою о том, что я живу от них так близко, и просили, чтоб я посещал их, как можно чаще и помогал им провождать время в скучной деревенской жизни. Я охотно обещал им сие делать, не ведая ни мало, что скоро получу к тому и особую побудительную причину. Ибо, не успел я несколько минут у них посидеть, как увидел входящих в комнату к ним самую ту старушку, госпожу Бакееву, с обеими своими дочерьми, которые сделались мне в Москве так знакомы, и так много меня ласками своими к себе привязали.

 Я поразился до чрезвычайности сим совсем неожидаемым явлением: ибо мне и на ум того не приходило, чтоб они вместе с княгинею из Москвы сюда приехали. И вид их привел меня в такое смущение, что я долгое время не в состоянии был ни одного слова выговорить; и замешательство мое было так велико, что сделалось всем довольно приметно, и доказало хозяевам моим то, чего они до того времени может быть и не воображали, но что и самому мне было еще не совсем достоверно известно, а именно, то, что я на меньшую из сих девушек смотрел не равнодушным оком, но прилеплен был к ней, хотя сокровенною, но довольно сильною уже любовью.

 О сем с достоверностию и сам я не прежде узнал, как в сей день. Ибо, хотя и было мне то уже давно и при отъезде еще из Москвы в Кашин, да и после того приметно; но как по возвращении своем из Москвы и живучи несколько месяцев в доме, за беспрерывными другими разными занятиями, я всего меньше об них думал, то отсутствие сие и время и поизгнало их так из моего воображения и памяти что я считал все происходившее в Москве со мною единою мимопреходящею случайностию, и думал, что я из столицы сей возвратился тогда с таким свободным (сердцем), с каким в нее и приехал.

 Но сей день доказал мне, что я в счете своем ужасно ошибся и во всех мыслях и заключениях своих обманулся до крайности. Ибо не успел с очами моими встретиться опять тот предмет, который для них был в Москве всего прочего интереснее и приятнее, как в единый миг возбудились во мне все прежние мои к ней нежные чувствования, — и я сделался в нее еще влюбленней, нежели как был прежде. Мне и тогда казалась она красавицею совершенною; а в сей раз, будучи одета в простое сельское летнее платье но чисто и со вкусом, показалась она мне сущим ангелом! И вид ее так меня очаровал, что я не мог почти глаз моих отвесть от оной: но куда бы зрение свое ни направлял, но она, как некакой магнит, привлекала оное ежеминутно и беспрерывно к себе, — и так сильно, что я не мог сам себя одолевать! И чрез самое то, равно как смущением и рассеянностию своих мыслей и дал тотчас приметить страсть свою князю и княгине.

 Я пробыл тогда тут до самого вечера. И как обходились со мною и хозяева и гости их еще с множайшим благоприятством и ласкою нежели в Москве, то и протекло время сие так скоро, что я почти и не видал оного, и не прежде встрянулся ехать домой, как уже пред наступлением сумерек. Князь и княгиня отпустили меня не инако, как взяв с меня обещание приехать к ним опять чрез три дни, — и также с тем, чтоб у них обедать и препроводить весь день, — на что охотно я и согласился.

 Не успел я, севши в свою коляску, пуститься в обратный путь, как и почувствовал я всю силу и действие возобновившейся и пробудившейся во мне любви. Образ госпожи Бакеевой не хотел выттить никак из головы моей; но представлялся ежеминутно воображению моему со всеми своими прелестьми и напоял всю душу мою удовольствием неизобразимым! Во всю дорогу, забывая все, занимался я об ней только одной помышлениями: я исчислял все ее приятности, воспоминал все ее слова, со мною говоренные и все деяния, производимые ею. И как все они казались мне отменно милы и прелестны, то несколько раз жалел я о том, что она мне родня и небогата, и что мне на ней жениться было не можно. «Никакой бы иной не хотел я иметь лучше сей невесты для себя, говорил я сам себе: так хороша! так умна! так благонравна! А что всего лучше, так для меня мила и приятна! Как бы счастлив я был, если б мог найтить невесту себе ей подобную!»

 В сих и подобных сему разговорах с самим собою препроводил я все время путешествия своего, и возвратился домой, власно как с потерянным и оставленным в Калитине сердцем и с духом, лишившимся своего прежнего спокойствия, и проснувшаяся любовь моя успела так увеличиться, что не дала мне покоя и в ночь самую. И ее я всю почти тогда не спал, а занимался воображениями прельстившего меня предмета. И действие ее было столь сильно, что мне стало и скучно уже жить дома, и я уже с крайним нетерпением стал дожидаться того дня, в которой мне надлежало опять ехать к князю.

 Между тем, как я сим образом почти ежеминутно помышлял о соблазнившем и очаровавшем меня предмете и с нетерпеливостию дожидался дня, в который надеялся опять его увидеть и зрение свое им насытить, происходили в Калитине обо мне разговоры. Ибо как старуха детка моя бывала всякий день вместе с князем и княгинею, но тому что дом ее был в самой той же деревне и шагов только за двести от их дома, княгиня же отменно любила девушек, дочерей ее, а особливо меньшую, то и были они почти безвыходно у нее и в собственном доме своем только что ночевали, да и то не все, а разве только одна старуха с старшею дочерью; младшая же жила почти совсем в доме у княгини. А потому, не успела княгиня на другой день старуху тетку мою увидеть, как и завела с нею обо мне разговор. Она сообщила ей сделанное ею замечание, а сия призналась, что она и сама давно уже приметила отменную склонность и привязанность мою к дочерям ее, и что на самом том оснует свою надежду и думает, не могу ли я сделаться когда–нибудь ее зятем?

 — «Как, спросила княгиня, сие услышав: разве это можно? и разве вы не так близко родня между собою?»

 — Конечно можно, сказала старуха. Родня только мы с мужем ему; а между детьми моими и им нет никакой родни: они между собою правнучатные. И поп здешний, Егор, говорит, что жениться без всякого сумнения можно.

 — «О, когда так, сказала княгиня, то надобно же нам совокупно стараться сим случаем воспользоваться. Женишок этот, право завистной. И дочь ваша верно бы не безчастна была, если б могла получить себе такого мужа».

 — Конечно так, отвечала старуха. Но Бог его знает: что–то он ни мало еще о том не заговаривает, хотя и ласкается он к обеим дочерям моим. Мы сколько ни ждали того в Москве, но не могли дождаться. И признаюсь, что более для того и в деревню сюда поехали: не решится ли он здесь нам сделать предложения, которому бы мы очень были рады.

 — «Это может быть от того происходит, сказала на сие княгиня: что он слишком застенчив, и так несмел, как красная девушка, и его надобно к тому поприготовить».

 — Хорошо, сказала старуха; но того бы еще лучше, если б вы, матушка княгиня, нам в том сколько можно помогли.

 — «С превеликою охотою! отвечала княгиня. Я употреблю с своей стороны все, что только можно. Палагею Васильевну я сама очень люблю, и она достойна такого жениха».

 — Нет, матушка, подхватила старуха: а ежели милость твоя к нам будет, так наклоняйте более Татьяну за него. Мой Василий Никитич и слышать того не хочет, чтоб меньшую дочь прежде большой выдавать замуж; и он никак не согласится, чтоб Палагею просватать наперед.

 — «О, это пустое! сказала на сие княгиня. Это разбирали в старину, да и не при таких случаях и женихах. В рассуждении сего было б сущее дурачество, если б предпринимать такие разборы. А к тому ж, что ты изволишь, если ему не Татьяна твоя, а Палагея более нравится, как я в том и не сомневаюсь, и когда он на Татьяне свататься и не подумает?.. Однако, посмотрим, что будет далее, и поглядим: знает ли он еще и то, что ему вы не так близко родня, чтоб ему жениться на дочерях ваших было не можно».

 — А Бог его знает, подхватила старуха. Может быть он и не знает того.

 — «Хорошо ж, сказала княгиня. Надобно ж нам наперед в этом его удостоверить: и буде он не знает, то внушить ему то».

 Сим и подобным сему образом, как я после в точности узнал, говорено было тогда обо мне в Калитине, и положено, при первом случае и свидании, речь довесть до родства нашего и вывесть меня из недоумения. Сие и учинили они действительно; и чтоб лучше меня в том удостоверить, то с умысла уняли у себя в тот день, как я приехал, тамошнего приходского попа обедать, и нарочно при мне разговорились с ним о том, до какой степени нельзя вступать в брак и потом, будто бы для примера и объяснения, стали с ним считать родню: сперва, между мною и княгинею, а потом, между мною и старушкою и ее дочерьми.

 Я сперва ни мало не догадался, и почитал все сие случайным разговором. Но как разговор стал час от часу ближе касаться до меня, и они ясно выводили, что обе оные девицы были со мною в осьмом колене и так далеко родня, что мне можно на них и жениться, то сие власно как отворило мне глаза, и я усматривал уже к чему это все говорено, и что собственно на уме было, как у моих хозяев, так в особливости у старушки моей тетки, бравшей более всех в помянутом разговоре соучастие и явно старающейся меня в том удостоверить, что мне на дочерях ее жениться было можно. Я не сомневался тогда уже в том, что сей того уже очень хотелось и что непротивно б было то и князю и княгине.

 Все сие было хотя страстному моему сердцу очень и очень непротивно и ласкало оное наиприятненшими для него надеждами и чувствиями, и оно прыгало, так сказать, от радости при слышании сего разговора, — в котором я хотя и не брал соучастия, но сидел рдея только и краснея, не говоря ни одного слова. Но, с другой стороны, самое сие возбудило в уме моем толпу совсем новых мыслей, а притом и некоторый род особливой осторожности. До того любовался я только красотою и совершенствами меньшой дочери госпожи Бакеевой, как моей сродственницы; а с сего времени стал уже на обеих дочерей ее смотреть иными глазами, и так, как на девушек, назначаемых мне в невесты, — и на таких, из которых на любой можно было мне и жениться; и не только любоваться их красотою, но рассматривать ближе и точнее — как собственные их характеры, свойствы и нравы, так и самое душевное расположение их ко мне и выводить из того нужные для себя заключения. И как, но счастию, был к тому наивождеденнейший случай, но причине частых с ними свиданий и вольного и короткого с ними — как с родственницами — обхождения, то и положил я воспользоваться сколько можно удобностями сего случая, и никак не спешить приступлением к решительному предприятию, от котораго долженствовало зависеть все будущее блаженство дней моих.

 Всходствие чего, я не только не отказывался от всех их к себе приглашений, но и сам еще почти навязывался к тому, чтоб мне с ними бывать чаще вместе. А потому, не проходило ни одной недели, в которую бы не побывал я у князя раза два или три и не препровождал у них всякой раз по целому дню в разных упражнениях: когда в игрании с ними в карты, когда в гулянии по рощам и садам, а когда в шуточных и забавных разговорах.

 Несколько раз хаживали мы все совокупно навещать и старушку тетку мою, в собственный ее дом, и она угощала нас там, как хозяйка. И не один раз засиживался я так долго у них, что соскучив ездить всегда домой по ночам, оставался даже ночевать в том селении, на собственном своем дворе, — куда нарочно для того велел привезть постель и кровать. А всем тем не удовольствуясь, пригласил я однажды и всех их к себе в Дворяниново отобедать. И как все они с особливою охотою на то согласились, то и угостил я их сколько мог лучше в своем домишке.

 Сего обеда и празднества не могу я и поныне никак позабыть. Оный был наизнаменитейшим во всю мою холостую жизнь, и по многим обстоятельствам особливого примечания достоин. Случилось сие не при начале тогдашнего моего с ними знакомства, а незадолго уже пред отъездом князя в Москву, и тогда, когда с одной стороны любовь моя к прельщавшему меня предмету дошла до высочайшей своей степени и я ею почти ослеплен был совершенно; а с другой, когда находился я в высочайшей степени нерешимости с самим собою в том: жениться ли мне на этой девушке, или нет?.. И когда находился я по сему — сколько, с одной стороны в приятнейшем, столько, с другой, в наимучительнейшем расположении духа: ибо сказать надобно, что как с одной стороны любовь моя к сей девушке во все сие время не только неуменьшалась, но с каждым новым свиданием так много увеличивалась, что я сделался, наконец, до беспамятства и до того в нее влюбленным, что были минуты, в которые, любуясь. вблизи прелестьми ее и красотою, я так ею пленялся, что решительно уже в мыслях предпринимал ни для чего в свете с особою столь для меня милою и с толикими совершенствами одаренною, не расставаться и никак и никому в свете не уступать ее другому, — так, с другой, в каждый день встречались с зрением и умом моим такие мысли и предметы, кои всю пылкость любовного стремления моего в состоянии были останавливать и принуждать меня, как на любовь сию, так и на предпринимаемый сей союз смотреть прямо философическими глазами, и чрез самое то, власно как некакими узами связывать те важные слова, находившиеся много раз на языке моем, которые долженствовали решить единожды навсегда мой жребий.

 Наиглавнейшее обстоятельство, удерживавшее меня было то, что я, сколько ни желал, сколько ни ласкался надеждою и сколько ни ожидал, но не мог никак дождаться от нее ни малейшего соответствования мне в той душевной склонности, какую я к ней чувствовал. Словом, я никак не мог усмотреть в ней ни малейшей взаимной любви к себе и душевной привязанности. И сколько ни старался примечать все ее взоры и поступки, но всегда усматривал в глазах ее единое совершенное хладнокровие и равнодушие к себе. Все оказываемые ею ко мне ласки и благоприятство ничем не разнились от оказываемых ее сестрою. и были обыкновенные и существенно ничего незначущие.

 Не примечал я также во всем ее поведении, во всех ее поступках и изъявлениях своих чувств ни малейшего согласия с моими чувствиями и расположениями душевными. И я, к крайнему прискорбию своему, не усматривал ни малейшей симпатии, или сходствия между душами нашими в чем бы то ни было. А все сие, а всего паче несоответствование ни на волос мне в любви моей, а совершенное ко мне хладнокровие и останавливало меня всегда, и не только удерживало меня от объяснения с нею, но и смущало и огорчало дух мой до бесконечности.

 Долгое время не понимал я, от чего бы сие происходило? И недостаток взаимной склонности ко мне казался мне тем удивительнее и непостижимее, что, по–видимому, имела бы она все причины ласкаться и желать себе союза со мною. Но, наконец, пришло мне на мысль, что не занято ли уже кем–нибудь иным ее сердце и не от того ли проистекает вся ее ко мне непреоборимая холодность?..

 Мысль сию, нечаянно со мною повстречавшуюся, чем более я разрабатывал, тем вероятнейшею она мне казалась. И воображение мое тотчас нашло уже и предметы, к которым, по мнению моему, устремлены были душевная ее склонности и мысли. С помянутою княгинею был тогда и сын ее, прижитый с первым ее мужем и наследник всему его великому имению. Мальчик сей был тогда уже лет пятнадцати, довольно взрослый и собою отменно хорош. А сверх того находился с ними француз, учивший сего сына княгинина, и также малой еще молодой, очень недурен собою и крайне живой и проворной. А как помянутая девушка жила почти безвыездно в доме у княгини и с обоими ими обходилась очень вольно и отменно ласково, то и возмечталось мне, что не из них ли кто–нибудь и прежде меня обовладел сердцем обожаемого мною предмета? И не сие ли в сей холодности ее ко мне причиною?

 Основательно ли было сие мое подозрение, или нет, того истинно не знаю и поныне; а только известно мне то, что тогдашняя несклонность ее ко мне возродила и питала во мне сии мысли, и не один раз заставливала меня самому себе говорить:

 «Господи! Что за диковинка, что неощущает она ко мне ни малейшей привязанности и склонности душевной? Правда, хотя и неоспоримо то, (что) сердца и склонности оных не состоят в нашей власти и насильно никого полюбить не можно. И что всего легче статься может, что она таки натурально не находит во мне ничего такого, что могло бы ее ко мне душевно привязать. Но с другой стороны, Бог знает! уже не влюблена ли она в кого иного и не находится ли с кем–нибудь уже в сокровенной связи?.. Девушке, такой прекрасной, молодой, светской и живой, немудрено в кого–нибудь и влюбиться, или по крайней мере иметь не меня, а кого–нибудь иного у себя в предмете. Легко статься может, что не один я, а есть и другие в нее влюбившиеся также, как и я: и она, будучи о красоте своей сведома, имеет у себя в виду какого–нибудь лучшего и во всем ее вкусу сообразнейшего и богатейшего жениха, нежели каковым я ей кажуся. Почему знать, не влюблена ли она, или не влюблен ли в нее самый сын княгинин и не прочит ли она его себе в женихи? Немудрено никак статься и сему. А не даром вижу я такую непостижимую к себе холодность, а особливо при присутствии этого княжева пасынка. Что я в нее влюблен, это она уже давным–давно приметила и знает; знает же и то, что согласились бы и отдать ее за меня. Итак, что ж бы такое удаляло ее от меня? Ненавидеть ей меня не за что, а и отвращения от меня иметь, также, казалось бы не можно… Нет, нет! А надобно быть, по всему видимому, чему–нибудь иному и мне неизвестному».

 Сим и подобным сему образом говаривал и рассуждал я сам с собою не однажды. А как к тому присовокуплялась и примеченная мною в ней отменная привязанность к московской суетной светской жизни и совершенный недостаток в таких склонностях, какие хотелось мне иметь в своей будущей подруге, то все сие, а при всем том и самый недостаток приданого и удерживал меня не только от сватовства, но даже и от объявления ей любви своей. Но я скрывал, как сию, так и все подозрения мои в глубине моего сердца, и находился от того в мучительной нерешимости — что мне делать? И приступать ли к удовлетворению жестокой любви своей чрез сватовство и женитьбу на сей девушке, или отважиться последовать гласу мудрости и благоразумия и к мужественному преоборонию сей мучительной склонности, о которой самому мне было довольно сведомо, что она, по натуре своей, не могла быть долговременною и прочною; но всего скорее может и погаснуть и уничтожиться невозвратно.

 В сих–то обстоятельствах находился я, когда дошло дело до помянутого празднества. Повод к оному подала сама старушка тетка моя: ибо как она не сомневалась почти, что я не премину вскоре за дочь ее начать свататься, то хотелось старушке сей видеть наперед дом мой и все мое житье бытье и оным заблаговременно полюбоваться. И потому, однажды заговорила она о том так, что я принужден был почти против хотения своего пригласить их всех к себе в дом, и просить князя и княгиню, чтоб и они удостоили меня своим посещением и у меня хоть бы однажды отобедали. И как сии охотно на то согласились, то по самому тому и были они у меня все в Дворянигове, — и не только обедали, но препроводили почти и весь день в гулянье по садам моим и не прежде от меня поехали, как уже перед вечером.

 Каково сие угощение было, о том я не упоминаю. Оно имело натурально свои недостатки; да и можно ли чего совершенного ожидать от тогдашнего моего холостого состояния? Но то только знаю что поехали они от меня, как казалось, будучи очень довольными всем моим угощением, но что не так доволен был я сим посещением оных.

 Повод к неудовольствию сему подала мне самая та, для которой наиболее и предпринимал я сие угощение, то есть, дочь помянутой старушки.

 Желая угодить ей как гостье, всех прочих для меня интереснейшей, надрывал я все свои силы и возможности к тому, чтоб угостить их как можно лучше. Но к величайшему моему огорчению и неудовольствию, усмотрел я, что ей все мои старания и все и все в доме было как–то неугодно. И за столом она одна ничего почти не ела, и все кушанья казались одной ей только невкусными. А после обеда, когда ходили мы гулять по садам, ничто ей одной в них не нравилось; и когда я, взведя всю компанию на лучший хребет горы моей и самое то место, где стоит ныне у меня, так называемый, «храм удовольствия», показывал им прекрасное положение места, окружающее жилище мое, и пересказывал князю и княгине все намерения свои и все, что хотел я впредь тут строить и делать, то сколь много любовались они красотою местоположения и хвалили все, вместе с доброю и простодушною старушкою теткою моею, так мало, напротив того, все сие удостоивала дочь ее своего внимания! А что всего для меня неприятнее и поразительнее было, то, вместо желаемого мною одобрения, власно как бы с некаким презрением усмехалась она еще, смотря на француза, всему тому, что мною говорено и показываемо было. Сие растрогало меня до чрезвычайности и сделало всему любовному ослеплению и стремительству моему вдруг такую осадку, что я в тот же еще день, проводив их, с расстроенным уже и огорченным духом, решился наконец к предприятию того, чего они всего меньше ожидали, а именно, вместо ожидаемого старушкою сватовства, к мужественному преодолению всей любви своей к ее дочери и к оставлению о женитьбе своей на ней всех своих помышлений.

 Признаюсь, что перелом сей был для меня труден и предприятие сие было хотя прямо героическое, но произведенное мною с желаемым успехом. Весьма много помогли мне притом и слова старика прикащика моего. С сим, как с разумнейшим из всех моих тогдашних слуг, случилось мне как–то в тот же еще день разговориться о сем деле.

 Проводив гостей своих, вышел я в след за ними на ближнее мое поле, за прудами, посмотреть посеянной и всходившей тогда ржи. Старик сей шел в след за мною. И как мы с ним, начав обо ржи, разговорились и о гостях моих, то вздумалось мне полюбопытствовать и узнать: каких бы он мыслей был о помянутой девушке? — Но как удивился я, когда, на вопрос мой — какова она ему кажется? сказал он мне:

 — «Хороша, сударь, и девушка изрядная; но матери–то не ее, а старшую за вас спроворить хочется».

 — А почему ты это знаешь? спросил я, удивившись.

 — «Как, сударь, не знать, отвечал он: слухом земля полнится: мы слышали от их же людей. И говорят, что она и спит и видит только то, чтоб ей быть за вами замужем. Да говорят, что она лучше и нравом и всем и всем меньшой сестры своей».

 — Но мне–то она не такова на глаза, как меньшая; и ежели б жениться, так разве на сей последней: как ты думаешь?

 — «Бог знает, сударь, сказал старик: состоит это в воле вашей. И жениться не устать, судырь; отдадут, может быть, и эту, ежели свататься станете и не захотите взять старшую… Но то–то беда, чтоб после, судырь, не тужить вам о том».

 — Да почему ж бы так? спросил я: она так умна, так всем хороша, что я не желал бы истинно иметь лучшей жены. Признаюсь, что она мне очень и очень нравится.

 — «Но то–то всего и опаснее, судырь. Мы это давно уже приметили и знаем, что она вам очень полюбилась. Но говорят, что любовь–то такая не очень прочна, а скоро проходит и потухает; а тогда–то и смотрите, чтоб и не стали вы тужить, что ни с чем взяли. А к тому ж и то еще неизвестно: станет ли она любить вас. Родилась она и выросла в Москве, и деревни почти в глаза не видала. А вы у нас люди деревенские: так, Бог ее знает, полюбится ли ей жить в деревне и будет ли она всем довольна, что вы имеете здесь? Смотрите, судырь: как бы не ошибиться… А по моему згаду, недурно бы, если б что–нибудь и за невестою было. А на сей, судырь, когда женитесь, то не только ничего не получите, но и сами еще потеряете: Калитина хотя и не зовите уже тогда своим, а должно будет оно помогать уже им во всем. Люди они, как сами знаете, совсем недостаточные».

 Слова сии впечатлелись глубоко в мое сердце, и так, что я подумав несколько и сам с собою помыслив, сказал наконец: — Ну, чуть ли ты не правду, старик, говоришь. Но как же быть–то? И где ж взять другую–то невесту?

 — «И, судырь, отвечал он, был бы только жених, а невесты уже будут! Спешить только не надобно. Да и какая нужда! Это не малина, и не опадет. Когда не одна, так другая, а не другая, так третья. Неужели–таки Бог так немилостив будет, что никакой себе не найдете лучше и выгоднее сей? Вот, о какой–таки твердит все Ивановна? И говорит еще, что будто сто душ за нею и что она одна только и есть дочь у матери».

 — Это я слышал, отвечал я; но о сей что говорить: это еще ребенок — этой только еще тринадцатый год.

 — «Но разве подрость она еще не может?» подхватил старик.

 — То так! отвечал я. Это я сам уже думал; а потому и почитаю ее всегда запасною невестою.

 Сим кончился тогда сей нечаянный разговор наш; и каков короток и прост он ни был, по произошли от него великие и важные следствия. Все говоренные стариком прикащиком моим слова так глубоко врезались в мою память, что не вышли у меня во всю последующую ночь из головы. И как присовокупилась к тому и досада и неудовольствие, произведенное во мне дочерью госпожи Бакеевой в тот день, возобновившая в уме моем и все прежние подозрения, то и заснул я с твердым предприятием — оставить все свои об ней помышления и преодолевать всю свою к ней любовь — по правилам и при помощи своей философии, обратив внимание свое к другим невестам. И буде не найдется никакой иной, то возыметь прибежище свое наконец к помянутой запасной.

 Всходствие чего и в убежание дальнейшего себе беспокойства, и решился я не ездить более уже так часто в Калитино, а побывать только там единожды для благопристойности. А между тем, употребить все, что только могла предписывать мне философия моя к преодолению страсти моей.

 Оба сии намерения и произвел я в действие, и в Калитине не был после сего времени более двух раз. В первый вскоре после помянутого угощения, для принесения князю и княгине моей благодарности, а в другой, при самом уже их отъезде в Москву, для распрощания с ними. В оба сии приезда старался я уже как можно реже и меньше смотреть на предмет, меня столь много до того занимавший. И хотя мне несказанного труда стоило к тому себя приневоливать; однако, я в состоянии был себя не только в сем случае пересиливать, но при помощи философии своей и распрощался с нею, при последнем свидании, без дальнего сожаления, а довольно хладнокровно, и только ей сказал:

 — «Простите, сударыни! дай Бог, чтоб вы были здоровы, веселы и благополучны, и чтоб нашли более удовольствия в Москве, нежели в скучных деревнях, где мы остаемся жить и в скуке влачить дни свои в уединенной жизни». И как она и при сем случае не оказала ни малейшего сожаления, но распрощалась со мною хладнокровнейшим образом, то помогло мне много и самое сие к скорейшему преодолению всей жестокости любви моей и к истреблению ее совсем из моего сердца, а предмета, толь много меня занимавшего, из моей памяти.

 Совсем тем, сие не так легко и скоро можно было произвесть в действо, как я сперва думал; а потребно было к тому все философическое искусство и наблюдение всех правил предписываемых к тому ею. И не один раз принужден я бывал делать себе превеличайшее насилие и с слезами почти на глазах выгонять из головы лестные и приятные помышления и напоминания об ней, а производить, напротив того, противуположные, и такие, о которых известно было мне, что они всего скорее и удобнее силу страсти уменьшить и ее, наконец, совсем обессилить и засыпить могут. И могу сказать, что ни при котором случае я изящною Крузиевою философиею, а особливо новою его наукою телематологиею так много не воспользовался, как при сем. Она помогла мне всего более преодолеть в сей раз всю любовь свою и чрез немногие дни успокоить себя почти совершенно.

 Но как бы то ни было, но сим образом кончилось тогда все мое знакомство как с князем и княгинею, так и с господами Бакевыми. Ибо с сего времени уже я их никогда более в жизнь мою не видывал, — и не знаю ни мало того, в каких мыслях обо мне они тогда расстались; а радовался только тому, что с их стороны ни старушке тетке моей, ни князю, ни княгине не вздумалось никогда сделать мне какого–нибудь относящегося до сей женитьбы предложения, чем бы могли они меня смутить и все мысли мои расстроить до бесконечности; а я, с моей стороны — что при всей жестокости моей любви и при всех частых свиданиях и самом коротком обхождении с ними, был так осторожен, что не проговорился ни одним словом ни князю, ни княгине, ни им о любви своей и помышлениях о женитьбе на сей девушке. Почему и не могли они меня обвинять чем–нибудь, с своей стороны.

 Ныне находятся все они уже давно в царстве мертвых и многие годы, претекшие с того времени, изгладили почти совсем из памяти моей все тогдашнее происшествие. И я позабыл бы оное почти совсем, если б не напомнило мне оного знакомство, сведенное недавно с детьми сей отдаленной родственницы моей, коим судьба определила жить в моем соседстве, и которых благоприятством и дружбою пользуюсь я и поныне.

 Но как письмо мое слишком уже увеличилось, то дозвольте мне сим оное кончить и сказать вам, что я есмь и проч.

НАЧАЛЬНОЕ СВАТОВСТВО

ПИСЬМО 109–е

 Любезный приятель! Описав вам в предследующем письме одно из достопамятнейших происшествий, бывших в моей жизни, расскажу вам в теперешнем о том, в чем и как препроводил я осень и весь остаток сего года и как началось формальное мое сватовство за ту, в сожитии с которою Провидение назначило мне препроводить весь век мой и… нажить детей, составлявших до сего и составляющих и поныне наилучшую часть блаженства жизни моей.

 Случилось сие вскоре после отъезда помянутых родственников моих с князем и княгинею в Москву. Ибо, не успели они уехать и я помянутым образом, при помощи философии, уменьшить сколько–нибудь жестокость страсти своей, как стала уже мне представляться вся та опасность, какой подвержен я был недавно. И я радовался и благодарил Бога, что избавился от нее благополучно. Я рассуждал уже тогда обо всем происходившем до того с чистейшими мыслями, — и чем более о том размышлял, вспоминая все виденное и слышанное, и все бывшие при том обстоятельства между собою сравнивал, тем более казалось уже мне, что женитьба моя на помянутой девушке не могла для меня быть никак выгодною, а того меньше счастливою, и тем паче, что я не находил между склонностями нашими с нею ни малейшего согласия. Но дабы дело сие прервать совершеннее и не запутать себя опять в сети, из которых едва только высвободился, рассудил я поспешить как можно исканием себе другой невесты. А тогда, и власно как нарочно для скорейшего истребления из ума моего и мыслей госпожи Бакеевой и занятия всех мыслей моих иным предметом — и случилось так, что старушка бабка моя, госпожа Темирязева, увидевшись со мною, насказала мне так много об одной знакомой ей и довольной достаток имевшей девушке, из фамилии Хотаинцовых — что я, восхотев ее усердно видеть, с особливою охотою согласился на предлагаемое старушкою в доме у ней с девушкой сею свидание. Старушка не успела получить на то мое согласие, как дала тотчас о том знать матери той девушки; и как та давно уж того дожидалась и дочь свою за меня прочила, то и назначен был тотчас к тому и день. И мы с дедом моим, Никитою Матвеевичем, приглашены были к помянутой старушке, сестре его, и туда поехали.

 Во всю дорогу старик, издеваясь, и шутками говорил мне, чтоб я смотрел невесту сию пристально, а не излегка, и чтоб не прельщался одною красотою, а рассматривал и все прочее. Но, по счастию, не нужны были все внушаемые им мне предосторожности.

 Невеста, которую нашли мы приехавшею туда уже до нас, не показалася мне и при первом уже на нее взгляде. Она была хотя недурна собою, но показалася мне девушкою уже гораздо посидевшею и притом столь дородною и толстою, что и один взгляд на нее привел меня уже в замешательство. А как, сверх всего того, была она впрах разряжена, разбелена и разрумянена и оказывала себя наиревностнейшею подражательницею всей модной московской светской жизни, так мало со всеми склонностями моими сообразной, и в поступках своих, в разговорах и поведении столь вольною, что я, увидев все сие, даже содрогнулся и сам себе в мыслях сказал: «Э, э, э! да куда мне с этакою чиновного деваться? И как можно будет с эдакаю модницею ладить?.. Сохрани меня от ней, Господи! Нет, нет, нет! И не мне, не мне с эдакою ладить, а пускай она ищет себе другого и ей приличнейшего жениха: а я ей под пару не гожуся». А как таких же мыслей был и старик дед мой и находил между нами совсем неровню, то и рад я был, что от ней благополучно отделался и что из свидания сего ничего не вышло. И мы, посидев немного, поехали назад с тем же, с чем приехали, и я, без дальних околичностей, а прямо старушке сказал, что невеста мне не по нраву.

 Со всем тем произошло от сего свидания то следствие, что я того же самого стал опасаться и в рассуждении других предлагаемых кое–кем мне невест. И сия так меня настращала, что я отчаивался уже найтить между всеми ими какую–нибудь себе по мыслям. И чем более я о сем размышлял, тем менее я имел к тому надежды; а напротив того, тем более стал прилепляться мыслями своими к той, которая предлагаема мне была немкою Ивановною. Ибо в рассуждении сей, льстила меня, по крайней мере, надеждою ее молодость. Я думал, что когда она так молода, то некогда еще ей заразиться московским модным духом и всею пышностью светской жизни.

 — И почему знать, может быть, — говорил я сам себе далее, — по молодости ее и удастся мне лучше приучить ее к себе и ко всему тому, что хотелось бы мне иметь в будущей жене своей?

 Сим и подобным сему образом сам с собою рассуждая, восхотел я поговорить еще раз об ней с помянутою немкою и расспросить обо всем обстоятельнее. Немка не успела узнать, что я хочу с ней видеться, как тотчас прилетела ко мне, и не успел я довесть до нее речь, как и начала она о сей знакомице своей с таким жаром говорить и насказала мне о сей молодой девушке, а особливо о матери ее столь много хорошего, что я, наконец, почти соглашался уже на то, что начать за нее и свататься.

 К сему побудила она меня наиболее тем уверением, что она хотя летами и действительно молода, но ростом так велика, что могла уже быть невестою. А в том она почти не сомневается, что согласились бы, может быть, ее и отдать, если б посвататься. Словом, конференция наша тогдашняя об ней кончилась на том, чтоб Ивановне моей взять на себя труд и, съездив в этот дом, пораспознать, по крайней мере, мысли матери ее о том: расположилась ли б она ее замуж отдать, если б стал кто свататься и, например, такой человек, как я.

 Не успели мы о сем с Ивановною смолвиться, как начала она уже требовать и назначения самого дня, в который бы ей туда на моих лошадях съездить. Сердце вострепетало тогда в груди моей, как дошло до того, чтоб назначить день сей. И я, не инако как благословясь, и воспарив мысли свои к небу и обратив помышления свои к Богу, отважился на сей неизвестный мне путь и к назначению дня сего. И как обоим нам не хотелось дело сие откладывать вдаль, то и назначено было к тому 13–е сентября; и я снабдил ее парою своих лошадей и повозчиком.

 Не могу и поныне позабыть, с каким нетерпением дожидался я возвращения сей старушки и с какими душевными чувствиями препроводил я все те три дня, которые она в сей путь проездила! Дом госпожи Кавериной был от нас не близко: жила она в соседственном к нам Алексинском уезде и в селе, отстоящем от нас не ближе, как верст за 40. Итак, надлежало употребить целый день, покуда она туда доехала, другой весь прогостила она там, как в знакомом себе уже давно и ей благоприятствующем доме, и ко мне не прежде могла возвратиться, как ввечеру третьего дня.

 Во все сии дни не были мысли мои ни на минуту в покое. Ивановна моя не выходила у меня из ума и памяти, и я не знал, радоваться ли мне или тужить о том, что ее отправил и начал такое дело, которое не могло почесться безделкою, а могло возыметь важные по себе последствия. Обстоятельство, что предпринял я оное сам собою, и никому о том не сказавши, и ни с кем о том не посоветовав, еще более меня смущало. Все мысли мои колебались тогда, как трость, колеблемая ветром. До сего имел я твердое предприятие не начинать отнюдь ни на ком свататься, покуда не узнаю я коротко невесты и ее нрава, и характера. А как поступил тогда совсем несообразно с сим правилом и начинал свататься за такую, которую не только не знал, но и не видал, а что того еще страннее — за сущего почти ребенка; то мысли о сем еще более меня смущали и доводили до того, что я несколько раз уже раскаивался, что поспешил так сим делом, которое казалось мне несообразным ни с каким благоразумием.

 — По крайней мере, — думал и говорил я сам себе, — надлежало бы мне с кем–нибудь иным о том наперед поговорить и посоветовать, а не с одною ничего не знающею старухой и ни о чем правильно судить не могущею немкою, которая старается о том только из интереса и надеясь получить себе за то какую–нибудь награду. Может быть, — говорил я далее, — и не все то правда, что насказала она мне о невесте и ее матери. Хорошо, если б услышал я об них от других, коим они знакомы и которые лучше судить о том могут, нежели простодушная немка, которой, по простоте ее, все кажется хорошим.

 И тут приходило мне и то на мысль, что, к несчастию, и посоветовать о том мне было не с кем: все родственники, соседи и знакомцы мои были не таковы, чтоб пристально мною интересовались. К тому ж дом сей никому из них, по отдаленности, и знаком не был. Наконец, и то обстоятельство приходило мне на мысль, что по непомерной молодости помянутой девушки и стыдился даже я и не отваживался и упоминать об ней никому.

 Из всех моих друзей и знакомых хотя и был г. Писарев такой, с которым бы мог я о сем важном деле поговорить и посоветовать; но и тому не имел бы я духа в том открыться. К тому ж как случилось, что его во все сие лето не было дома, но он был в дальней отлучке, и я его давно уже не видал; а ежели б и был, то, по подозреваемому в нем тайному намерению женить меня на сестре своей, едва ли бы я ему решился в намерении своем открыться.

 Сими и подобными сему мыслями занимался я тогда; но как дело было уже сделано, и Ивановна моя уже поехала, то и не осталось иного, как ополчаться на все неизвестности и ждать всего от времени и случайности. По крайней мере, ободрял я себя тем, что полагал почти за верное, что вся езда моей Ивановны будет тщетная, и что ей, по причине чрезвычайной молодости невесты моей, откажут совершенно, и что из сего дела не выйдет ничего.

 Наконец увидел я и возвратившуюся мою посланницу — и сердце затрепетало во мне, как вошла она нечаянно ко мне в комнату.

 — Ах, вот и ты, Ивановна, — воскликнул я. — Ну что, моя голубка: «ель или сосна» и имела ли ты какой успех в своем путешествии? И не даром ли проездила?..

 — Бог знает, батюшка, — отвечала она мне, — и даром и недаром; и не знаю истинно, что сказать вам.

 — Что ж по крайней мере? — продолжал я ее спрашивать. — Была ли ты там? Застала ли дома? Видела ли и говорила ли обо всем?

 — Это все было, — сказала она, — и видела, и говорила обо всем и обо всем, и мне были там очень рады, и насилу отпустили оттуда: хотели было еще на целые сутки удержать, но я уже отговорилась кое–как и сказала уже, что повозчик мой не соглашается никак долее ждать.

 — Хорошо! — сказал я, — но о деле–то нашем что?

 — Ну что, батюшка, — отвечала она, — я не знаю, что и сказать вам о сем. Слушать они слушали все, что ни говорила и ни рассказывала я об вас, и им, кажется, все было не противно, и все слушали они с удовольствием. Но как дошло до дела, то и стали они в пень и не знали, что мне сказать на то, а твердили только, что невеста–то слишком еще молода, что ей и тринадцати лет еще не совершилось и что при такой ее молодости им и подумать еще о выдавании ее замуж невозможно.

 — Ну, так поэтому они совершенно отказали тебе? — сказал я.

 — Ах, нет! — отвечала она. — Отказать они никак не отказывали; и именно мне сказано, что не отказывают, а хорошо, говорят, когда бы можно было взять терпение и дать время невесте подрость, а им между тем с родными своими о том посоветовать. А на сие нечего мне было более говорить.

 — Это, конечно, так, — сказал я, — а посему и нам о том говорить более нечего; а видно, что иного не остается, как искать другой невесты. Но, по крайней мере, не сказали ль они тебе, сколько ж бы времени хотели бы они еще, чтоб я подождал?

 — Хоть бы годок место, {Здесь — повременить годок.} говорили они, — сказала она.

 — О, моя голубка! — подхватил я, — год не неделя и не безделка; в это время много воды утечет, и я со скуки, живучи один, пропаду. Дело иное, если в сие время не найду я никакой иной невесты по себе.

 — Ну, авось–либо, — сказала на сие старуха, — по моим счасткам {На мое счастье.} это так и сделается, и никакой другой и не найдется.

 Сим образом кончилось тогда сие первоначальное мое сватовство. И я, оставшись в неизвестном, рад был, по крайней мере, тому, что не завязалось еще сие дело так, чтоб мне от сей невесты и отстать было не можно. И как ничего решительного положено не было, то и рассудил я — никому о сем происшествии не сказывать, а сокрыть оное в глубине моего сердца, а между тем продолжать приискивать себе других невест.

 Но все мои старания о том, как в последующую за сим осень, так и в первые зимние месяцы, были тщетны: нигде не отыскивалось невесты, которая сколько–нибудь была бы мне под стать. Дядя мой, хотя и не переставал твердить мне о своей госпоже Палициной, а помянутая старушка бабка госпожа Темирязева — о своей Хотаинцовой, уверяя, что я матери сей последней очень полюбился и она охотно соглашается отдать за меня дочь свою; но мне об них и слышать, а первую и видеть никак не хотелось. И провидение, власно как очевидно, как от сих, так и от нескольких других, кой–кем предлагаемых мне невест и, может быть, для того меня отводило, что ему известно было, что всех их век недолго продолжится: ибо к особливому удивлению из всех их нет уже ни одной в живых, и все они уже давно переселились в царство мертвых. Словом, промысл Господень строил свое, а не то, что я думал и располагал.

 Теперь, оставя сию материю, расскажу вам, любезный приятель, о прочем, происходившем со мною в сию осень и о том, как и в чем препроводил я как оную, так и первые зимние месяцы.

 Жил я во все сие время, хотя в сущем уединении и одиночестве, однако не могу сказать, чтоб проводил оное в скуке. Привычка к беспрерывной деятельности и к заниманию себя чем–нибудь, не давала мне никогда чувствовать скуки, но помогала мне проживать уединенные дни свои еще с удовольствием. Ни одного дня не препроводил я в праздности; но всегда находил себе столько упражнений, что не на долготу времени жаловался, а сожалел, напротив того еще, что оно протекает слишком скоро и мне не дозволяет делами своими столько заниматься, сколько бы мне хотелось.

 Покуда было еще тепло и можно было быть и заниматься чем–нибудь на дворе, то не сходил я почти с оного. Сперва занимали и увеселяли меня до бесконечности плоды, созревшие в садах моих. Со всеми ими я спознакомливался и все собирал с особливым рачением и удовольствием. Потом, как наступила осень, то занимался опять садкою многих и разных дерев в садах моих; а между тем, несколько времени занимался другим и важнейшим делом.

 Из всех наших лесных угодьев оставалась еще тогда одна прекрасная и в нескольких десятинах состоящая роща, известная и поныне еще под именем Шестунихи, не срубленная. И как она была у нас у всех общая и легко могла подвержена быть такой же опасности и несчастному жребию, как и недавно глупейшим образом срубленный молодой заказ наш; то, жалея оную, хотелось нам с дядею спасти ее от того чрез раздел оной и убедить к тому соседа нашего, генерала. И как, по особливому счастию, согласился и сей на то, то хотелось всем, чтоб комиссию сию взял я на себя и произвел раздел сей колико можно лучшим и вернейшим образом.

 Но как сего без снятия сей рощи геометрическим образом на план учинить было не можно, то хотелось мне, при помощи дяди моего, испытать над нею знание свое геометрии в практике, которая до того известна мне была только в теории. Но как к сему потребна была необходимо астролябия, у нас же не было никакой, да и взять ее было негде; а что того хуже, то мне не случилось никогда ее и видеть, то сперва не знали мы — чем пособить, в сем случае, своему горю. Но наконец вздумали с дядею сами смастерить себе некоторой род астролябии, и когда не совершенную, так, по крайней мере, такую, которою б можно было нам хотя по одним углам снимать лес и прочие места на план. Мы и произвели намерение сие в действо.

 По наставлению и совету дяди моего мне и удалось сделать ее довольно изрядною; дно оловянной тарелки, расчерченное на градусы, долженствовало служить ей основанием, а приделанные диоптры и сделанный кое–как штатив, придал ей желаемую к делу нашему способность. Мне никогда еще не случалось действовать инструментом сего рода; но старику дяде моему нужно было только показать мне первоначальные приемы, — как дело и пошло у меня по порядку, и с таким успехом, что в немногие дни обошел я весь оный лес, и в состоянии был сделать всему лесу очень верный и такой план, по которому нам легко уже было его разделить по дачам и потом просеками разрезать на части. Оба старики мои были тем чрезвычайно довольны; а я хорошим успехом первого опыта своего был еще довольнее оных.

 В самое сие время приехал к нам в отпуск старший сын дяди моего и мой прежний в резвостях сотоварищ, Михайла Матвеевич. Как он служил тогда в артиллерии офицером и приехал к нам из полку, то с крайним любопытством и нетерпеливостию хотел я видеть сего ближайшего родственника и будущего своего современника и соседа. Я никак не сомневался, что найду в нем великую перемену: я и нашел ее; но, увы! далеко не такую, какую желал бы я в нем найтить.

 Он был хотя годом меня моложе и служил в таком корпусе, где надобно бы ему чему–нибудь научиться и знать; но я нашел в нем совершенного неуча и во всем невежду, — которая даже до того простиралась, что он не знал и первейших понятий из математики и наук, и не умел даже изображать лес на планах. Я остолбенел от удивления, попросив его однажды помочь мне при скопировывании моих планов и увидев совершенную к тому его неспособность.

 Он прожил с нами почти до Рождества и до самого того времени, как поехал, дядя мой по обыкновению своему в Москву. Прихаживал кой–когда ко мне; но посещения его были мне не столько приятны, сколько скучны и отяготительны: ибо, будучи не таких свойств как я, не о том он думал и помышлял, о чем думал я и не тем занимался, что мне было надобно.

 Как скоро настала глубокая и холодная осень, загнавшая меня в тепло, то начались у меня другие упражнения. Родилась во мне охота к малеванию масляными красками. Никогда я еще до того не малевал оными: а тогда вздумалось мне учинить тому опыт и срисовать с самого себя портрет на холсте. В сей работе упражнялся я обыкновенно днем, и с таким рвением и прилежностию, что не могу и поныне еще позабыть, как я однажды так заработался, что позабыл даже об обеде и удивился сам себе, как личарда мой, Бабай, уже пред самыми сумерками подступил ко мне и стал спрашивать: не прикажу ли я на стол накрывать?

 — Как, удивясь, спросил я его: разве я еще не обедал?

 — «Да нет еще», сказал он

 — Ну, брат, хороши же мы с тобою, сказал я, захохотав. Я заработался, а ты так хорош, что мне и не напомнил.

 — «Да я, сударь, все ждал приказания вашего».

 — Ну, ну — хорошо. Собирай же скорее; а то нам и куры будут смеяться, что мы про обед позабыли.

 Что касается до длинных и скучных осенних и зимних вечеров, то все сии посвящал я литературе и наукам, и занимался в оные либо чтением книг, либо писанием. И хотя я просиживал все сии вечера один одинехонек с свечкою пред собой и подле тепленькой печки, и хотя и во всех хоромах, кроме меня и сотоварища моего Бабая, не бывало ни жадной души, — да и сей сотоварищ мой не со мною сиживал, а забившпсь в лакейскую сыпал крепким сном, так, что нередко нахаживал я его впрятавшагося совсем в печь, и с высунувшею только из оной и на стул положенною головою, храпящего; однако, несмотря на все сие, провождал я длинные вечера сии, при помощи книг своих, без малейшей скуки. И за сие в особливости благодарить я должен свою «Детскую философию».

 Сия книга обязана происшествием своим самому сему моему тогдашнему уединению: ибо я упражнялся тогда наиболее в сочинении первой части оной. Мне вздумалось в сие время предприять сие дело на досуге и от скуки; а побудило меня к тому наиболее «детское училище». Мне хотелось, подражая некоторым образом госпоже де–Бомонт, изяснить таким же легким и удобопонятным образом для детей всю наиважнейшую часть метафизики или естественную богословию; а притом, все сочинение расположить так, чтоб оно могло послужить в пользу и будущей молодой жене моей, если не на иной, а на сей доведется мне жениться. Вот причина, для которой и помещены в ней первые разговоры, изображающие такой характер молодой женщины, какой хотелось бы мне, чтоб имела будущая моя подруга; ибо как никакой иной невесты не отыскивалось, то начинал я думать, что едва ли не той судьба назначает быть за мною, которая предлагаема мне была немкою Ивановною.

 При всех помянутых литературных и любопытных моих упражнениях, не оставлял однако я и того, чтоб временно видаться и с немногими соседями своими. Хотя и не очень часто, однако хаживал я и к обоим старикам, ближним соседям моим и просиживал у них иногда по нескольку часов; а езжал также и к г. Ладыженскому и к Иевскому. Осеныо же, услышав, что с Москвы съезжал в старинную свою деревню дядя мой, г. Арсеньев, Тарас Иванович, ездил я к нему за Серпухов, в село Кислино, и принят был от него с отменною ласкою. А не оставил также, чтоб не побывать и у сестры его, а моей тетки, Матрены Ивановны Аникеевой.

 Сию милую, разумную и почтенную старушку любил и почитал я с самого младенчества; да и она любила меня отменно, и была очень довольна, что я приезжал к ней в деревню. И как она непреминула также начать говорить со мною о женитьбе и советовать оною не медлить, то ей только одной открылся я в начатом своем сватовстве. И она не только мне не отговаривала, но и советовала не упускать сей невесты, если только отдадут, говоря, что молодость ни мало не мешает, и что для меня несравненно безопаснее и лучше жениться на молодой и простой деревенской девушке, нежели на модной и развращенной какой–нибудь московской моднице и вертопрашке. Сие подкрепило меня очень много в моем намерении продолжать сие дело. И я неведомо как жалел, что милая и разумная сия старушка жила от меня так далеко, что не можно было мне видаться с нею часто и пользоваться искренними ее советами.

 Сим образом делил я свое время между домашними упражнениями и разъездами по своим соседям. Ко мне же, как к холостому человеку, редко кто приезжал. Один только прежний мой приятель, г. Писарев не преминул меня посетить, как скоро возвратился из своего путешествия в смоленские пределы, — и прогостил у меня опять несколько дней сряду.

 Сие время было для меня опять лучше всякого праздника: ибо с ним мог я опять обо всем и обо всем наговориться до сыта. И я не видал как протекли те три дня, которые он у меня пробыл; я показывал ему начатой свой труд и читал с ним все, сколько ни сочинено было до того времени моей «Детской философии», и он, расхвалив ее, советовал мне продолжать оную.

 Но что касается до начатого мною сватовства, то не отважился я упомянуть ему об оном ни единым словом: ибо боялся чтоб не стал он меня за то гонять и называть предприятие мое неблагоразумнейшим делом. Я не переставал все еще подозревать его в сокровенном его намерении женить меня на сестре своей: и тем паче, что не успел он приехать как и начал мне рассказывать о своем путешествии в Смоленск, где сестра его тогда у какой–то родственницы находилась, и превозносить ее бесчисленными и непомерными похвалами, рассказывая мне как она разумна и какая великая охотница до читанья книг, а особливо таких, о которых он знал, что были у меня в особом почтении, как например, Гофмановы, «о спокойствии и удовольствии», и других тому подобных.

 Всем тем, а особливо изображением изящного ее нрава, тихого и кроткого ее поведения и отменно хорошего характера — старался он сколько мог предубедить меня в ее пользу. В чем, может быть, наконец он и успел бы, если б, по счастию моему, не случилось мне за короткое время до его ко мне приезда нечаянно узнать о сестре его то, что он тщательно от меня сокрыть старался, а именно: что она гораздо меня старее, была очень дурна собою и что самый нрав и характер ее был далеко не таков хорош, каким он его изображал; а что всего хуже, то не имела за собою никакого почти приданого. Все сие услышал я нечаянно от старика генерала, моего соседа, которому случилось ее видеть, и которому все обстоятельства их дома, бывшего ему как–то еще и сродни, были коротко знакомы.

 Старик сей, говоря еще о сем, именно упоминал мне, что вот и она невеста; но для меня ни мало не под стать и никак не годится. А сей нечаянный случай и помог мне, в рассуждении сего пункта, взять предварительно от г. Писарева предосторожность и не всему тому слепо верить, что он мне об ней внушить старался. А как тотчас потом стал он меня наитщательнейшим образом расспрашивать, не нашел ли я себе где–нибудь невесты и не сватает ли за меня кто какую, также, нет ли у меня какой на уме? то сие еще более увеличило во мне к нему подозрение и побудило меня еще более сокрыть от него начатое сватовство, а упомянуть только о госпоже Хотяинцевой и о бывшем у нас сей невесте смотре, которое происшествие, как сделавшееся всем известным, было бессумненно ему уже и без того ведомо. И как он, услышав о том, стал надседаться со смеха, и не только всячески ее опорочивать и поднимать и ее и меня на смех, то сие еще и более подкрепило меня в подозрении о его к себе неискренности в сем пункте, и побудило тщательно утаевать от него мое последнее сватовство.

 Впрочем, памятно мне, что и в сей год, в день именин своих, сделал я у себя небольшую пирушку и пригласил к себе на обед всех ближних моих соседей. Оба старики соседи мои удостоили меня опять своим посещением; но кроме их и любезного соседа моего г. Ладыженского, никого в сей раз у меня не было.

 Вот почти все, что происходило в течении последних месяцев сего года. Ибо кроме сего не помню я ничего особливого и такого, о чем стоило бы упомянуть. Кроме того, что как я в сей год не имел дальней нужды ехать в Москву, а сверх того боялся, чтоб там опять не возобновить знакомства своего с госпожами Бакеевыми, то расположился я и самые святки пробыть дома и довольствоваться теми увеселениями, какие могла доставить мне деревенская жизнь. И частые свидания с моими соседями помогли мне и действительно препроводить их без дальней скуки: и один дом г. Ладыженского в состоянии уже был доставить мне удовольствиев множество, и по веселому характеру хозяина сего дома было мне в оном всегда весело и никогда нескучно.

 А всем сим мог бы я и всю историю сего года кончить, если б не оставалось мне еще одного, чем я вам, любезный приятель, должен, а именно то, чтоб сообщить вам известие и о конце той славной нашей «семилетней войны», о которой в предследовавших моих письмах говорил я так много, и которая в течении сего года получила совершенное уже свое окончание. О сей войне хотя, но удалении своем в деревню, и не имел я почти и слухов; но как не сомневаюсь я, что (вы) любопытны знать и слышать, чем странная война сия кончилась, то расскажу вам все, что мне впоследствии времени сделалось о том известно, и чрез то усовершенствовать сколько–нибудь мое об ней повествование. Однако, учинить сие дозвольте мне не теперь, а в письме за сим последующем, — а между тем, сказать вам, что я есмь и прочее.

КОНЕЦ ПРУССКОЙ ВОЙНЫ.

Письмо 110–е.

 Любезный приятель! Обещав вам в сем письме рассказать вкратце о том, чем и как славная наша прусская война, известная в истории под именем «Семилетней», кончилась, и приступая теперь к сему повествованию, прошу припомнить все то, что я об ней рассказывал прежде, и те обстоятельствы, на которых мы тогда остановились. А дабы вам удобнее сие учинить было можно, то возвратимся на минуту несколько назад, — и к самому тому времени, как скончалась наша императрица Елисавет Петровна.

 Время сие, как я тогда уже вам упоминал, было для прусского короля самое критическое. Он доведен был всеми предследующими кампаниями до самого уже истощания; а последние наши и союзников наших, цесарцов, завоевания довели его до такой крайности, что он, будучи почти совсем без денег, без войска, без генералов и офицеров, не находил себя в состоянии выдержать еще и полугодичную войну и начал уже действительно опасаться, чтоб не лишиться ему — когда не всех своих наследственных земель, так, по крайней мере, большей части оных. А сие, по всем тогдашним и прямо для его несчастным обстоятельствам, может быть и действительно б совершилось, если б продлилась еще хоть один год жизнь императрицы Елисаветы. Но нечаянная и никем неожидаемая кончина сей монархини нашей, происшедшая может быть и не совсем натурально, а чрез поспешествование к тому врачей ее, которые за самое то сделались потом несчастными, произвела во всей войне сей столь великий переворот, что весь свет впал от того власно как в некое изумление. Велькая, беспримерная и почти чрезъестественная дружба наследника ее к королю прусскому произвела сию великую и никем неожидаемую во всех обстоятельствах перемену.

 Я вам рассказывал уже, что император наш Петр III не успел вступить на престол, как первейшим делом своим почел заключить с прусским королем сперва перемирие, а в непродолжительном времени потом и самый мир. И не только велел сначала находившемуся тогда при цесарской армии нашему Чернышовскому, и в 20–ти тысячах человек состоявшему корпусу, отошед от цесарцев, возвратиться чрез прусские области в Польшу; но как цесарцы не восхотели тотчас предложению его и совету повиноваться и с пруссаками заключить мир, то, рассердившись за то, приказал сему, уже за Бреславль прошедшему корпусу, не только остановиться, но, соединившись с армиею короля прусского, находиться у него в полном повиновении.

 Таковая поступка нашего императора и заключенный им с прусским королем, не только мир, но и дружественный союз, — а вскоре за сим воспоследовавший мир у прусского двора с шведским государством, — не только расстроил все дела наших, воевавших против прусского короля союзников, но ободрили прусского короля так, что он поднял опять голову, и начал сам уже на других нагонять страх и опасение. По чрезвычайной расторопности своей, нашел он средства чрез короткое время снабдить себя всем и всем нужным и ополчиться против неприятелей своих так, что в половине лета был уже готов, при помощи наших, начинать великие предприятия.

 Его главное намерение было овладеть паки славною и в последнюю кампанию цесарцами отнятою у него шлезскою крепостью Швейдницом, — от завладения которою весьма многое зависело. Но как цесарцы не только имели в оной сильной гарнизон, но и вся цесарская армия, под командою опять славного их фельдмаршала графа Дауна, в недальном расстоянии стояла в горах, окопавшись, и могла сей осаде делать помешательство, то нужно было королю каким–нибудь образом отдалить и вытеснить из гор сию цесарскую армию и пресечь ей сообщение с Швейдницом.

 Для сего рассудилось ему отправить отделенной легкой корпус с нашими казаками во внутренность Богемии, для опустошения и разграбления мест позади цесарской армии находящихся, — в надежде, что сие побудит Дауна сойтить с своих укрепленных гор и отойтить в Богемию. Но какой успех посланные от короля прусского в предприятии своем ни имели и какое разорение тамошним местам казаки наши ни причинили, — но все сие не могло никак поколебать хитрого фельдмаршала цесарскаго: он не сошел никак с гор. А сие и причиною было, что король, не находя иных средств, решился наконец в сих горах его атаковать и произвесть то силою, чего не мог произвесть он хитростию и искуством.

 Происшествие сие было славное, и более потому, что король принужден был употребить все свое военное искусство при сем случае и производить атаку сию укрепленных гор с крайним рассмотрением. Он и произвел ее прямо мастерским образом.

 Но совсем тем, едва ль бы мог иметь в том успех вожделенный, если б нечаянный и особливый случай не сделал ему в том вспоможения. Ибо в самое то время, когда только что хотел он начинать сию атаку при помощи нашего Чернышовского корпуса, получает граф Чернышов вдруг курьера с известием о вступлении императрицы Екатерины на престол и с повелением, чтоб ему того часа иттить от прусской армии прочь и возвратиться к прочей нашей армии, находившейся тогда еще в Пруссии.

 Короля сразило сие неожидаемое и все его замыслы и дела расстроившее известие. Однако, он хотя бы и мог тогда остановить и совсем обезоружить наш корпус; но сего никак не сделал, а отпустил его с честию, и так, как бы дружественное войско. А воспользовался он при сем случае только тем, что упросил графа Чернышова, чтоб он до того времени, покуда сделаны будут по дороге, для обратного шествия его, все нужные приуготовления, и не более, как дня два или три, не объявлял бы о сем повелении никому, а сокрыв бы оное в тайне, постоял с корпусом своим на одном, ему назначенном месте, хотя без всякого дела. И как граф Чернышов ему сие одолжение и сделал, то и поставил он корпус его в таком месте, что незнающим еще ничего о том цесарцам принуждено было отделить знатную часть своей армии и поставить против сего мнимого неприятельского корпуса и чрез то ослабить оставшую и ту часть своей армии, которую король атаковать замышлял. А чрез самое то и удалось ему, хотя с великим трудом, но получить над ними великий выигрыш, и не только овладеть их горскими укреплениями, но вытеснить их из гор и принудить отойтить в Богемию. Итак, корпус наш, хотя и не был в действии, но стоял спокойно, но одним присутствием своим помог получить ему великую выгоду.

 Сия была последняя короля прусского хитрость, употребленная некоторым образом против нас и своих неприятелей. После того не стал он ни минуты более держать наш корпус; но одарив графа Чернышева прямо по–королевски, отпустил его с честию от своей армии.

 Сим образом расстались тогда наши с пруссаками, и хотя не проливали за него кровь свою, но сделали побочным образом ему великое вспоможение. И он во все время пребывания нашего корпуса у него воспользовался только вышеупомянутым действием наших казаков, доезжавших при набегах своих в Богемии почти до самого столичного богемского города Праги и причинивших цесарским землям великие опустошения и подавших королю прусскому первый повод к украшению всей конницы своей султанами на шляпах и шапках, которое обыкновение сделалось потом, как известно, и всеобщим. Случай к тому был тот, что хотя различие между прусскою и цесарскою конницею было во многих вещах и довольно приметно, но дураки наши казаки не могли никак того примечать и различать; но часто самую прусскую кавалерию почитали цесарскою. А дабы сделать первую для них приметною, то и вздумал король отличить всю конницу свою для казаков сими султанами.

 Весь свет тогда не сомневался, что у нас возобновится опять война с королем прусским; да и нельзя было инако и думать: ибо императрица наша, почитавшая до того короля прусского личным себе недругом, не только в первом уже манифесте своем назвала короля злейшим неприятелем России; но и тотчас по вступлении на престол отправила поведения как к помянутому Чернышову, так и ко всей тогда еще в Пруссии находившейся нашей армии, чтоб почитать пруссаков опять своими неприятелями и всех прусских жителей привесть опять в верности к себе к присяге. Однако, в мнении своем все обманулись, и произошло совсем тому противное и не ожидаемое всеми возобновление войны, а подтверждение и с стороны ее заключенного уже до того императором мужем ее с пруссаками вечного мира.

 Все историки тогдашнего времени приписывали неожидаемому явлению сему следующую и в особливости достопамятную причину. Говорят, что как начали по кончине императора Петра III, при присутствии самой императрицы, разбирать все письменные дела в его кабинете, то нашлись тут многие своеручные письма короля прусского к императору, из которых оказалось, что он далеко не такой был враг императрице, каковым она его себе почитала, но напротив того, он многажды его наиубедительнейшим образом увещевал быть во всем воздержнее и благоразумнее, и не посягать ни мало и ни в чем против императрицы, своей супруги; и что сии письма, якобы до слез и так расстрогали императрицу, что она в тот же час оставила намерение свое с ним воевать; а решилась подтвердить заключенный с ним мир, и отправила в тот же день противные прежним повеления свои в армию, находившуюся в Пруссии, и приказала выйттить ей совсем из прусских пределов и оставить все наши завоевания.

 Все сии перемены последовали столь скоропостижно друг за другом, что и неудивительно, что в прусском городе Кёнигсберге произошло то в особливости историками замеченное странное явление, что 26–го июня находились еще утвержденные на воротах и в других местах сего города российские двуглавые орлы; 27–го числа были они все, по случаю заключенного императором Петром III с Пруссиею мира, сняты и вместо их поставлены прежние прусские, одноглавые орлы; а 4–го июля явились, по повелению императрицы, на них опять российские орлы, а 9–го числа июля, наконец, поставлены опять и навсегда уже прусские орлы.

 Но как бы то ни было, но сим кончилась тогда с нами вся бывшая до того кровопролитная война, пожравшая у нас более трехсот тысяч нашего российского народа, извлекшая из недр России несметные миллионы денег и не принесшая нам никакой иной пользы, кроме того, что войска наши и генералы научились лучше воевать, и все лучшеё служившее тогда в армии российское дворянство, препроводив столько лет в землях немецких, насмотрелось всей тамошней экономии и порядкам. И получив, потом, в силу благодетельного манифеста о вольности дворянства, от военной службы увольнение, в состоянии было переменить и всю свою прежнюю и весьма недостаточную деревенскую экономию; приведя ее несравненно в лучшее состояние, чрез самое то придать и всему государству иной и пред прежним несравненно лучший вид и образ, — хотя заплатило за сие и очень дорого!

 После сего недолго уже продолжалась и в других местах сия кровопролитная и на веки достопамятная война. Однако, во все течение 1762–го года, все еще она продолжалась и в разных местах пролито еще много крови человеческой. Но из всех, бывших в сие время и последних военных произшествий, ни которое так не достопамятно, как осада пруссаками помянутого шлезского города Швейдница, которую король прусский тотчас предприял, как скоро удалось ему вышеупомянутым образом вытеснить цесарскую армию из гор и прервать чрез то ей сообщение с помянутою крепостью.

 Все историки сего времени утверждают, что из всех бывших во всю сию «семилетнюю» воину многочисленных осад, никоторая не была так достопамятна, как сия. И, во–первых, потому, что производима была по всей форме военного искусства; во–вторых, что производима была целою прусскою армиею при глазах и при распоряжениях самого короля прусского и, что того более, в виду и всей цесарской армии, под командою славного их генерала графа Дауна, старавшегося освободить крепость сию от осады и вскоре после начатия оной к ней подоспевшего, но всею хитростию своею не могшего никак ее освободить от осады; в–третьих, что крепость сия защищаема была сильным и более, нежели в 9,000 человек состоящим гарнизоном, под командою искусного в военном ремесле коменданта генерала Гаска; в–четвертых, что как осаждаема, так и защищаема была по предписаниям и распоряжениям двух славнейших в тогдашнее время в свете инженеров, доведших инженерное искусство до высочайшей степени совершенства и старающихся друг пред другом всему свету доказать великое свое в сей науке знание.

 А всего страннее, удивительнее и достопамятнее было то, что оба сии великие инженеры были родом французы, оба старинные между собою друзья и в прежние времена сослуживцы и военные камерады: один назывался Грибоваль, и защищал крепость, а другой Дефевр, и распоряжал всеми действиями осаждающих. Первый находился еще и тогда во французской службе и был, за отличную свою способность, прислан от короля французского к австрийской армии, а последний служил тогда королю Фридриху. Оба они были писатели, оба имели особые и собственные свои системы, которые каждый из них в сочинениях своих защищать старался. И тогда оказался редкий случай доказать обоим им доброту своих теорий действительною практикою пред глазами всего света. Материалы к сим испытаниям, яко то, человеческая кровь, железо и порох предоставлены были им на волю. Лефевр хотел взять крепость преимущественно подкопами и взять в короткое время; но он хотя и исполнил свое обещание, но только весьма несовершенно и принужден был почти поступать на большую часть по старым правилам.

 Нельзя изобразить, сколь многие употребляли они друг против друга хитрости, и какое множество делано было с обеих сторон мин и контраминов! Славные и так называемые глобы де–комиресион, или гнетущие шары, сделались наиболее в сем случае известными и были многим сотням людей смертоносными. Но и кроме того, производима была при сей осаде не только сверх земли, но и в недрах оной настоящая война и с разными с обеих сторон успехами. Но осажденным удавалось как–то всегда брать над пруссаками преимущество, и бедный Лефевр, нажив презрение от всей прусской армии, доходил даже до такого отчаяния, что сам себе искал смерти, вдаваясь в величайшие опасности, и что король принужден был уже его сам утешать и ободрять при его неудачах.

 Теперь было бы слишком пространно, если б описывать все бывшие при сей осаде происшествия; а довольно когда сказать, что было их множество разных, редких и достопамятных, и что продлилась осада сия до самого октября месяца и целые 63 дня от открытия траншей, и что помогла пруссакам овладеть сею крепостью одна их гаубичная граната, попавшая случайным образом в такое место, где лежало у цесарцев много пороху и которая, зажегши оной, взорвала целой бастион, с двумя гренадерскими ротами и многими австрийскими офицерами на воздух. Сие только происшествие, расстроившее все распоряжения осажденных, принудило, наконец, цесарского коменданта, не допуская до приступа, сдать крепость сию королю прусскому и отдаться ему со всем своим гарнизоном в плен.

 С обеих сторон погибло при осаде сей тысячи по четыре людей и выстрелено до трехсот тысяч пушечных, гаубичных и мортирных зарядов. И королю, как ни жаль было потерянных толь многих людей при сей осаде, но он так почтил храбрость защищавшего толь долго крепость коменданта, что посадил его с собою за стол обедать.

 Что касается до цесарского фельдмаршала Дауна, то неудача его при освобождении сей крепости от осады нанесла ему великое бесчестье, и приписывалась наиболее вражде его против Лаудона. И в Вене так были недовольны поступками его в сем случае, что народ публично было обругал жену его на улице. И как сие было последнее знаменитейшее действие у цесарцев с пруссаками, то, к сожалению, и кончил сей славный полководец войну сию не с славою для себя, а с порицанием и хулою.

 После взятия Швендница, не произошло уже ничего в особливости достопамятного у короля прусского с австрийцами. Но у имперской армии, бывшей под командою принца Штольберхского и действовавшей против принца Гейнриха, были еще многие происшествия.

 Сей удалось одержать над пруссаками некоторые поверхности; но победа, одержанная принцем Гейнрихом 29–го октября при Фрауенштейне, затмнила все оные и доставила с сей стороны пруссакам поверхность над германцами, так что они войски свои посылали даже внутрь Германии и сии, достигая до самого Нюренберга, нанесли германцам много вреда и чрез все то побудили наиболее их к заключению вскоре потом перемирия.

 А таким же образом происходило много разных военных действий и у французов с гановеранцами в окрестностях Рейна и Вестфалии; и победа, одержанная французами при Иоганисбурге, неподалеку от Фридберга, над наследным принцем брауншвейгским 30–го августа, было последним в сей стране военным действием в сей войне, разорившей более шести лет не только всю Европу, но обе Индии и Америку.

 Величайшим поводом ко всеобщему примирению и окончанию сей разорительной войны подала собою Франция. Сия претерпела в сию войну всех прочих государств более: и англичане на море были против оной так счастливы, что отняли у ней почти все ее американские и азиатские земли и колонии, и Франция, как людьми, так в особливости деньгами, так истощилась, что предвидела явную себе пагубу. Все сие и понудило ее домогаться скорейшего мира; и по особливому для ей счастию и удалось ей заключить оной в начале сего 1763–го года в Фонтенебло с англичанами и получить, кроме одной бездельной и ничего не значущей и пустой северной американской провинции Канады, все свои потерянные американские и азиатские острова и поселения обратно.

 С Англиею произошло при сем случае тоже, что и с нами: она лишилась всех своих завоеваний, купленных реками крови, с приумножением многими миллионами национального своего и так много ее отягощающего долга. Но сего бы никогда не случилось, если б, по особливому для ее несчастию, не произошло в министерстве, ее перемены, и когда бы кормило правления по особливому случаю, но исторжении из рук мудрого Питта, не попалось в руки глупому и почти бессмысленному англинскому лорду Бутту.

 Не успели французы отстать от австрийцев или цесарцев, как и сим не оставалось уже другого средства, как также поспешить заключением мира с королем прусским и пожертвовать также всеми своими о завоевании Шлезии надеждами. Последний мир сей заключен был наконец при глазах самого короля прусского, в саксонском замке Губертсбурге, 15–го февраля сего 1763–го года, и, по силе оного, к удивлению всего света, из всей сей кровопролитной войны не вышло ничего, и все державы остались при прежних своих владениях и при тех границах, в каких они были при начатии войны. И война сия сделала лишь только то, что многие сотни тысяч человек во всех частях света пролили свою кровь, и миллионы фамилий и семейств впали в бедность и разорились.

 Одной Саксонии стоила война сия деньгами и продуктами всякого рода более 70–ти миллионов талеров, и одна Европа потеряла более миллиона людей. Все державы, выключая одну Пруссию, нажили на себя превеликие и такие долги, коих тягость будут ощущать и самые еще поздние потомки их. А сколько городов, сел и деревень разорено и опустошено было, о том и упоминать почти нечего. Вся задняя Померания и часть Бранденбургии сделались совершенными пустынями; а и многие другие области и земли находились не в лучшем состоянии, и во многих местах не было людей, а в других мущин одних — и женщины пахали землю. А были области, в которых и сих не было, и видны были превеликие полосы земли, где и следов прежнего земледелия было неприметно. Один офицер писал, что он, путешествуя чрез Гессенские земли, семь деревень проехал и во всех их нашел одного только человека, и тот был пастор, варивший в пищу себе бобы одни.

 Вот какова была сия война наша и какие последствия были оной! Она будет долго памятна не только нам, но и всей Европе.

 Сим оканчиваю я все мои военные известия, а вкупе и все сие десятое собрание писем моих, сказав, что я есмь ваш и прочая.

Конец десятой части.

Сочинена в генваре 1801, переписана в ноябре 1805 года, в Дворянинове.

 

Часть одиннадцатая

ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МОЕЙ ПЕРВОЙ ДЕРЕВЕНСКОЙ ЖИЗНИ ПО ОТСТАВКЕ ВООБЩЕ И, В ОСОБЛИВОСТИ, МОЕЙ ЖЕНИТЬБЫ 

1764

Сочинена 1801 года,

переписана 1805 года,

в Дворянинове

ПЕРВОЕ СВИДАНИЕ

ПИСЬМО 111–е

 Любезный приятель! Тысяча семьсот шестьдесят четвертый год, которого историю я теперь писать начинаю, был наидостопамятнейший из всех в моей жизни. Промыслу и провидению Господню угодно было, чтоб в течение оного решился, наконец, мой жребий, и я перешел в иной род жизни и сделался уже женатым мужем. Но как сия важная и на всю достальную жизнь мою великое влияние возымевшая перемена, со мною произошла не в начале сего года, а посреди уже лета, то дозвольте мне возвратиться к тому времени, на котором я в последнем моем о себе письме остановился, и прерванную тогда нить повествования продолжать теперь далее по порядку.

 Из помянутого письма знаете уже вы, в каких обстоятельствах находился я при конце минувшего года. Я жил один и в совершенном почти уединении в своей деревне, и хотя за беспрерывными и наиболее любопытными упражнениями своими и не чувствовал дальней скуки, однако, несмотря на то, великое мое одиночество было мне не весьма приятно и, делаясь мне уже и отяготительным, побуждало меня к приискиванию себе подруги и товарища. Но вы знаете также, что все мои старания о том были до сего времени не весьма успешны. Нигде я не мог отыскать такой, какую бы мне иметь хотелось и какой желало мое сердце. Говоря с вами о сей материи, рассказывал я вам и то именно, с какими дарованиями желал я сначала найтить себе невесту; но как последствие оказало, что таковую мне всего труднее найтить было можно, то начинал я в том совершенно отчаиваться.

 Узнав короче и состояние свое и все обстоятельства, в каких я находился, и спознакомившись сколько–нибудь и с деревенскою и московскою жизнью, предусматривал я ясно, что мне долго надлежало искать, буде хотеть, чтоб невеста моя была точно такова, каковою образовал я ее себе в своем воображении, и что не открывалось к тому еще ни малейшего следа. А как пошел мне уже тогда двадцать шестой год от роду, то и жениться было уже высочайшее и лучшее время; то лишался я надежды найтить по желанию моему вскорости и рад был уже и такой, которая бы, хотя не во всех частях, а сколько–нибудь уже с мыслями и желаниями моими сообразовалась. Но как и такой еще не отыскивалось и нигде не было на примете, то и находился я относительно до сего пункта в величайшем недоумении, что самое и побудило меня наиболее к начатию прежде упоминаемого мною и некоторым образом отдаленного и не совсем формального сватовства за малолетнюю госпожу Каверину. Но как из сего сватовства не вышло еще ничего положительного и важного, и я перестал почти и о сей невесте думать, то при начале сего года и был я вовсе без невесты и не знал, куда и в какую сторону направить мне стопы свои для искания себе подруги.

 Со всем тем, как я женитьбу почитал всегда наиважнейшим в жизни человеческой делом и всегда был того мнения, что совершается она не инако, как по особливому божескому Провидению и произволу; то, как во всех прочих пунктах, так в особливости и в сем, яко наиважнейшем из всех прочих, возлагал я все мое упование на моего Бога, оказавшего мне уже толь многие опыты своего особого и милостивого обо мне попечения. И хотя и искал себе невесты, но всею внутренностию души своей просил и молил сие невидимое и благодетельное высочайшее Существо, чтоб сыскало оно мне невесту и дало такую мне подругу, какую самому Ему будет угодно, — и я хотел принять ее от Его святой десницы. А таковое расположение моего духа и подкрепляло меня очень много при всем помянутом моем в искании невесты себе худом успехе. Я заключал, что, конечно, либо время еще не пришло мне жениться, либо назначенная мне в жены была еще молода и до надлежащих лет не достигла, либо мешали тому другие и неизвестные мне обстоятельства.

 С сими помышлениями и вооружась терпением, и начал я сей наступивший новый год, положив твердо ожидать всего от случая и времени или, паче, от распоряжения всех касающихся до меня происшествий благодетельным и пекущимся обо мне божеским Промыслом. — Но не успело еще и двух дней пройтить сего вновь начавшегося года, как от нечаянного и особливого совсем случая и возобновились во мне паки помышления о упомянутой юной невесте.

 В одну ночь ни думано, ни гадано приснилась она мне во сне, и что удивительнее всего, то совсем в ином и не таком виде, в каком я изображал ее себе при всех прежних моих об ней помышлениях. Мне приснилось, будто находился я с нею вместе в какой–то компании и что некто из бывших тут же гостей, указывая на нее, говорил мне точно сими словами:

 — Ну, вот твоя невеста, смотри ее себе, пожалуй.

 И как была она совсем не такова, какой образ начертан был ей в моем воображении, то будто сие меня не только удивило, но и поразило так, что я сам себе говорил:

 — Как же это? Сказали, что она девушка такая и такая, а она вот ажно какая. Эта девушка годится и изрядная, да не так мала, как говорили…

 Далее памятно мне было, что я хотя и не говорил с нею ни одного слова, но рассматривал все черты лица ее и весь рост и вид ее наивнимательнейшим образом и так, что образ ее впечатлелся так глубоко в душе моей, что я, и проснувшись поутру, не мог никак еще позабыть оного, но видел как наяву пред собою.

 Удивился я неведомо как сему сновидению, и хотя более наклонен был полагать, что было оно натуральное и произошло оттого, что я в предследующий вечер, ложась спать, о сей невесте думал; однако помыкался мыслить {Приходило в голову.} и то нет ли в сем случае чего–нибудь чрезвычайного и не назначается ли девушка сия мне и действительно уже в жены промыслом Господним? И как я до сего времени никогда ее еще не видал, да как–то и не слишком и хотел ее видеть, то с самой сей минуты и возродилось во мне сильнейшее желание ее видеть.

 — Что ж, заправду! — говорил я сам себе: — свататься я начинаю, а не имею об ней ни малейшего понятия. Бог ее знает, какова еще она. Может быть, она и в самом деле совсем еще не такова, каковою я ее себе воображаю! И почему знать, может быть, она мне и совсем еще не полюбится, и я никак не захочу жениться, хотя б и отдавать ее за меня стали.

 Но что ж воспоследовало за сим далее? Не успел я сим образом сам с собою поутру поговорить и той глупости своей еще похохотать и посмеяться, что начинал свататься, а невесты никогда еще и не видал: как вдруг является предо мною и как бы нарочно ко мне присланная моя Ивановна — немка. Я не видал ее с самого того времени, как возвратилась она из своей посылки в сентябре месяце, и как тогда дело осталось ни на чем, то и не имела она дальней охоты быть у меня; а и в сей раз приехала ко мне по случаю тогдашних праздников, и как я всего меньше тогда ее к себе ожидал, то, обрадовавшись, возопил я, как скоро ее увидел:

 — Ба! ба! ба! Ивановна! Что так запала и так давно у меня не была? Мне кажется, уже несколько лет, как мы с тобою не видались.

 — Виновата, батюшка, — отвечала она мне, — все как–то было недосужно, да и дома–то была редко: все кой–куда ездила; а и теперь только что приехала… Да, знаете ли что, барин? Привезла к вам еще поклон.

 — От кого это? — подхватил я.

 — Угадайте? — сказала она и, приняв на себя отменно веселый вид, засмеялась.

 Сие явление меня смутило, и вся кровь во мне в один миг так взволновалась, что я, не дав ей далее говорить, спешил спросить ее:

 — Уж не от невесты ли?

 — Хоть не от ней прямо, а от матушки ее, Марии Абрамовны!

 — Неправда! — возопил я. — Как это может статься?

 — Ей! ей! и я только что от них приехала, — отвечала она.

 — Как! Так ты была опять у них? — спросил я далее. — И зачем же ты ездила?

 — Была, сударь! — отвечала она. — Як ним всякий год около сего времени в святки езжу, и они мне кое–что жалуют; а потому и ныне ездила и целые сутки у них провела, и они мне были очень рады.

 — Ну, не знал же я, — сказал я, — а то бы я тебя попросил еще о нашем деле…

 — Это я и без вашей просьбы сделала, и у нас много кой–чего говорено было о вас.

 — Что ты говоришь? — подхватил я. — Ну, расскажи ж ты мне, пожалуйста, что такое говорили вы обо мне.

 — Мало ли чего, — сказала она, — и как можно все упомнить и пересказать? А скажу вам только то, что в сей раз говорено было там об вас уже охотнее, нежели как прежде, и они, может быть, во все то время, как я у них не была, более об вас думали и помышляли, нежели мы считали. Мария Абрамовна мне призналась, что она расспрашивала об вас кой–кого, и от всех, кроме похвалы одной, об вас не слыхала. А особливо расхвалил ей вас какой–то господин Сонин, который сказал, что вас коротко знает, потому что служил с вами в одном полку.

 — Уж не Яков ли Титыч? — спросил я.

 — Точно он, — отвечала она.

 — Ну, спасибо же ему, — сказал я, — он действительно мне знаком, и человек добрый.

 — Так от него–то, — продолжала она, — наслышались они об вас так много, и все хорошего, что Марья Абрамовна и гораздо уже гораздо помышляет об вас и сожалеет уже о том, что дочка ее не достигла еще совершенного возраста и молодовата. Ей не хотелось бы, как видно, упустить такого жениха, как вы, и сколько мне показалось, то желалось бы ей вас видеть и с вами познакомиться…

 — Ах! голубка моя, Ивановна! — пресекши ее речь, сказал я, — мне и самому хотелось бы ее и дочь ее видеть и получить об них понятие. Скажу тебе, Ивановна, что я дочь ее в самую сегодняшнюю ночь во сне видел. И как она мне совсем не таковою показалась, каковою я себе ее воображал, то и родилось во мне крайнее любопытство ее в самом деле видеть и узнать, какова она. А то смешно, право! Свататься мы сватаемся, а я ее и они меня в глаза еще не видали!

 Ивановна моя удивилась, сие услышав, и стала расспрашивать обстоятельнее о моем сне и о том виде, в каком я ее видел; и как я ей, сколько мог, ее образ описал, то она еще больше удивилась и уверяла меня, что она чуть ли действительно не такова, каковою я ее во сне видел, и рассмеявшись потом, сказала:

 — Ну, когда это случилось, то чуть ли сему делу и не быть. Сон этот верно не простой, а что–нибудь значит! И дура я буду, если дело это не совершится! Помяните меня тогда…

 — Хорошо, хорошо! — сказал я. — Но, оставя шутки, мне право как–то хочется и очень захотелось ее видеть, и нельзя ли, Ивановна, смастерить того как–нибудь, чтоб я их, а они меня видели. Мне очень жаль, что из всех моих здешних знакомцев нет никого, кто бы им знаком был и к кому б они ездили.

 — То–то и дело, — сказала она, задумавшись, — а разве нет ли у них какого–нибудь знакомого дома, где бы нам можно было съехаться и друг друга видеть? Мне жаль, что мне не пришло на ум поговорить о сем. А разве еще у них побывать и поговорить о том?

 — Весьма бы ты меня одолжила тем, Ивановна! Но не дурно ли тебе так скоро к ним опять ехать?

 — И, нет, — сказала она, — они меня благо звали и просили, чтоб я к ним ездила чаще!

 — А что, право, Ивановна! Уж не съездить ли в самом деле тебе опять и не поговорить ли о том? Ты можешь прямо сказать, что дело не дело, а это бы нимало не мешало, если бы они меня, а я их мог видеть, и сколько–нибудь мы между собою познакомились. Можно б сделать сие без дальней огласки и где–нибудь в постороннем и знакомом им доме и расположить так, что будто бы съехались мы ненарочным образом.

 — За чем дело стало? — сказала Ивановна. — Давайте лошадей! Я на будущей неделе готова опять ехать и скажу им, будто я была на Вепрее у своих немцев и оттуда к ним рассудила заехать опять.

 — Право, съезди–ка, Ивановна, и поговори, и буде дело пойдет сколько–нибудь на лад, то смотри ж, постарайся уже о том, чтобы именно было и назначено, куда и когда мне приехать.

 — Это разумеется само собою, — сказала она. — Извольте, и я вам дам знать, когда вам ко мне прислать лошадей.

 Сим образом условились мы тогда с нею, и мне не было нужды долго дожидаться. Не прошло и недели еще после того, как она и прислала уже за лошадьми и повощиком и в путь сей и отправилась. Но за то промучила она меня опять целых три дня нетерпеливым себя ожиданием. Во все оные, а особливо в последний я как на огне пряжился и насилу–насилу дождался ее.

 — Ну, моя голубка, — закричал я, увидев ее к себе вошедшую, — получила ли ты успех в своем деле и не по–пустому ли проездила?

 — Нет, нет, — отвечала она с радостным видом, — не по–пустому, и дело наше начинает, слава Богу, клеиться. Они не только на предложение мое охотно согласились, но сыскали уже и дом, где бы вам видеться, и хотели мне дать знать, когда именно и приехать вам туда.

 — Что ты говоришь? — сказал я. — И где ж и у кого, Ивановна?

 — У Василия Тихоновича Недоброва, — отвечала она. — Он им сродни и очень знаком и дружен, живет недалеко от Вепреи и на половине почти дороги отсюда к ним. Но как нужно им было наперед с ним видеться и условиться обо дне, в который бы им и вам к ним приехать, то и хотели они мне знать тогда дать…

 — Очень хорошо! — сказал я. — Итак, станем мы ждать от них известия. Но смотри ж, Ивановна, дай же ты мне знать тогда о том поскорее, чтоб я мог сколько–нибудь к тому приготовиться и кого–нибудь пригласить с собою: не одному же мне ехать!

 — Конечно, — сказала она, — и я тотчас либо сама прибегу, либо пришлю к вам сына. А говорили только они, чтоб приехали вы без дальних сборов и не набирали бы с собою многих.

 — Да кого мне набирать, — подхватил я. — А разве попросить одну Софью Ивановну, не съездит ли она со мною.

 — Это всего будет лучше. Им хотя и хочется, чтобы свидание сие было как возможно простее, но нельзя же вам ехать туда и без женщины с своей стороны: без того некому будет и поговорить с невестою и с ее матушкою. А Софья Ивановна, хотя и генеральша, но боярыня у нас не чиновная, а простая, и ей открыться в этом деле можно. Не надобно только многих других набирать с собою.

 — Хорошо, хорошо! — сказал я. — Точно так и сделаем. Мне и самому не хотелось бы дела сего распускать слишком в огласку. Софью Ивановну я уже упрошу, чтоб она за собою подержала. {Помолчала.} А пожалуй, и ты, Ивановна, не сказывай о том никому.

 — Хорошо, — отвечала она, — от меня никто того не услышит.

 Обещанное известие и получено было ею чрез немногие дни после того времени, и Ивановна моя не успела получить оное, как и прилетела ко мне с превеликою радостью.

 — Ну вот, барин, — сказала она, ко мне вошедши, — я в своем слове устояла. Приказали вам кланяться и сказать, чтоб вы пожаловали после завтрева к Василию Тихоновичу к обеду.

 Кровь во мне вся воспламенилась, как я сие от ней услышал, и сердце хотело власно как вон выскочить от трепетания. Но оправившись кое–как от своего смущения, спросил я у ней: не знает ли она, не будет ли кого с ними из посторонних?..

 — Никого, — сказала она, — разве одна невестка Марьи Абрамовны, братнина жена, Матрена Васильевна Арцыбашева, с которой она живет очень дружно и согласно, и к тому ж и невестина она родная тетка.

 — Ну, хорошо, Ивановна! Стану же я к сему времени готовиться и сегодня же съезжу к Софье Ивановне и позову ее с собою. Но поедет ли она еще к ним, как совсем ей незнакомым людям?

 — Поезжайте, сударь, и попросите: может быть, и согласится. Об них и о хозяевах уверьте ее, что они люди все добрые, простые и не чиновные, и вы их полюбите. А особливо Василий Тихонович, какой это добрый человек! Вы не наговоритесь с ним довольно, а и я верно знаю, что и он вас полюбит.

 Теперь не могу изобразить, в каком смущении и беспокойствии духа препроводил я как достальную часть того, так и весь последующий день. Я не преминул съездить к старику, своему деду и, открывшись в намерении своем, просить жену его, генеральшу, одолжить меня в сем случае и со мною туда съездить. Софья Ивановна сначала, было отнекивалась, но как я стал просить о том и старика, и он, желая искренно, чтоб я скорее женился, радовался, что отыскивается мне такая невеста и, советуя мне не упускать сего случая, охотно на то соглашался, чтоб ей ехать и сам на то еще настаивал, то, наконец, согласилась и она и дала мне в том слово.

 Но как смущение мое увеличилось, когда ввечеру, пред наступлением назначенного для свидания сего дня, вдруг, и против всякого чаяния и ожидания, явился предо мною приятель мой, Иван Тимофеевич Писарев, прискакавший ко мне без памяти. Я остолбенел, увидев его ввечеру к себе вошедшего, и неожидаемость сия так меня смутила, что я несколько минут стоялъ как пень, и не знал, что мне с ним говорить и о чем спрашивать. Никогда приезд его не был таков неблаговременен, как в сей раз, и я, утаевая тщательнейшим образом от него все мое сватовство, не знал тогда, как мне быть, что с ним делать и сказывать ли ему о своем намерении, или не сказывать.

 Сперва показался мне сей приезд его натуральным, хотя и не мог я надивиться и понимать, чтоб такое побудило его опять и так скоро ко мне приехать; ибо не прошло еще и трех недель, как он у меня в последний раз был и ничего о скором опять приезде не сказывал и не говорил. Но как при выбирании из повозки и внашивании его вещей в горницу приметил я, что он привез с собою и шпагу и свой артиллерийский мундир, чего до того никогда не делывал; а притом чрез несколько минут он мне прямо сказал, что приехал ко мне дни на три, а может быть и долее у меня пробудет: то все сие не только удивило меня еще больше, но произвело во мне уже некоторое и подозрение.

 — «Батюшки мои!» думал и говорил я тогда сам себе: «как же это так? — Уж право что–то не натурален сей его приезд ко мне, и уже нет ли тут какого–нибудь финта и не скрывается ли какого таинства? Уж не узнал ли он каким–нибудь образом о моем сватовстве и что завтрашний день назначен у нас для свидания?… Уже не было ли у него каких людей подговоренных?… Уже не дал ли кто ему о том знать, и не затем ли с умысла он ко мне и приехал теперь, чтоб меня завтра задержать, или в деле сем сделать какое–нибудь помешательство?»

 Чем далее я сим образом думал и сам с собою говорил, тем имовернее казалось мне сие дело и тем более находил я в том правдоподобия. И как наконец я в том почти не сомневался; то сие увеличило еще более и подозрение и неудовольствие мое. Гостю моему был я в сей раз и очень уже не рад. Говорится в пословице: «не в пору гость — хуже татарина», и это действительно правда — и он был для меня тогда точно таковым. Как я его ни любил и как мы с ним ни дружно до того жили; но в сей раз охотнее бы я желал, чтоб его у меня не было. Но как переменить того было уже нечем и я предусматривал, что ни выжить его, ни утаить от него намерения своего было уже никак не можно; то стал я уже думать и сам с собою совещаться уже о том, как бы мне с ним поступить и ему о том рассказать лучше, и положил наконец никак, ни намерения, ни езды своей не отлагать, что б такое он мне ни стал говорить, — а звать его лучше с собою, и когда не поедет, то ехать одному.

 Расположившись поступить с ним таким образом, не стал я уже и сам медлить, но довел тотчас до того речь.

 — Ну, братец, сказал я ему: скажу тебе сущую диковинку. Ты приехал ко мне не нарочно, а ведь очень кстати, и тебя власно, как сама судьба ко мне в сей раз прислала!

 — «А что таково? спросил он у меня с притворным удивлением и будто ничего не зная и не ведая».

 — Что, братец! — Тебе, как другу, могу я во всем открыться и сказать, что я собрался завтра по утру в недальний отсюда путь ехать.

 — «Куда это и за чем?» спросил он у меня далее.

 — Что, брат, скажу тебе за секрет, что за меня сватают невесту, и как ни я ее, ни она меня еще не видала, то и хотелось нам друг друга посмотреть, и положено, чтоб в завтрашний день съехаться нам в одном постороннем и им знакомом и дружеском доме.

 — «У кого это?» спросил он меня далее.

 — Есть некто старичек Недобров, Василий Тихонович, — так у него в доме.

 — «Недобров!… Недобров! подхватил он власно как гнушаясь сим прозваньем и презирая оное. — Что–то мне слыхнулось о каком–то Недоброве, и кажется, что он ничего незначащий человек и какой–то так старичишка!»

 — Я право его сам не знаю, сказал я: но говорят, что он добрый человек и живет порядочно. Но какая нужда, кто б и каков бы он ни был: мне нужен не он, а невеста.

 — «Но невеста–то кто и какая такая? подхватил г. Писарев, и прежде нежели я мог ему на сие отвечать, начал мне пенять и мне выговаривать, для чего я от него секретничал и не дал ему знать прежде и с ним о том не посоветовал».

 Я оправдывался скоропостижностию сего дела и тем, что будто не успел ему дать знать о том, а к тому ж говорил ему, что будто сказано было мне, что его нет дома и что я за самым будто тем к нему и не посылал. Все сии и другие подобные тому извинения, как ни были слабы и неимоверны, но он казался ими быть довольным. Но не успел он от меня при дальнейшем расспрашиваньи услышать, чьих была моя невеста, как с некаким малоуважающим и презрительным тоном и видом воскликнул:

 — «Каверина!… Каверина!… Но что–то я не слыхал, чтоб была где–нибудь невеста из фамилии этой! У нас есть тут вблизи Каверины; но это люди все бедные, ничего незначущие и недостойные никакого уважения. А чтоб такая невеста была Кавериных, о какой ты говоришь, и за которою б было сто душ приданого, того я никак не слыхал. И уже правда ли то?… Я худо как–то всему тому верю…. Но кто бы такой сватал за тебя эту невесту?»

 Тогда не хотелось мне никак сказать ему о своей Ивановне, а я сказал ему только: — Ну, кто ни есть, братец, — а что это правда, то — правда; а что ты. не слыхал, так то может быть от того, что невеста–то, сказывают, слишком еще молоденька.

 — «Ну, вот это дело иное, сказал он: только воля твоя, но когда она Каверина, то наперед можно сказать, что тут ничему доброму быть не можно. Вся эта фамилия составляет Бог знает что, и я не слыхал еще ни об одном из них, чтоб был путный человек».

 После сего стал он меня расспрашивать далее, и не успел услышать, что она по тринадцатому еще году, как вдруг, захохотав как сумасшедший и насмеявшись до сыта, сказал мне:

 — «Как, братец, не с ума ли ты сошел и неужели на таком ребенке жениться хочешь? Умилосердись, государь мой! Что ты это затеял?»

 Досадно мне сие неведомо как было, и я едва мог перенесть такие его насмешки, и сказал ему наконец:

 — Но как бы то ни было, и — жениться ли, не жениться ли, — а видеть мне ее очень хочется и я любопытен очень ее узнать.

 — «И! пустое, сударь, пустое! подхватил он: и сущий это вздор! Когда так она еще мала и молода, то что и смотреть ее…. И таким еще нарядным делом…. ха, ха, ха!… Ни малёхонько не кстати и начинать это!… И не дурачься–таки, мой государь! Ты ни мало не знаешь, какие последствия от того произойтить могут. Дела–то ты не наделаешь, а выведешь из себя историю и одурачишься так, что во всех домах о тебе говорить и смеяться тебе станут!… Словом, как друг, не советую тебе никак предпринимать того, буде ты себе добра хочешь. И мой згад, что лучше б тебе послать и сказать им, что ты занемог и тебе быть завтра никак не можно, или что тебя захватили нечаянные гости, и скажи хоть прямо на меня».

 Слова сии так меня смутили и привели в такое замешательство мои мысли, что я не в состоянии был несколько минут ему ответствовать; а он, приметя мое смущение и задумчивость, вздумал еще более меня поджигать и говорил мне:

 — «Нечего–таки и думать, брат, а наряжай–ка скорее, и еще сегодня, кого–нибудь туда, и вели сей же час ехать и хоть на дороге ночевать, чтоб мог приехать туда как можно ранее и благовременно им сказать, что тебе быть никак не можно».

 — Слышу! — сказал я, перервав его речь и не стерпя более такого пристрастного отговариванья: но воля твоя, брат, и что ты ни говори, — но я дал слово завтра приехать и слова сего ни для чего на свете не переменю, и сам себя никак не захочу одурачить пред ними. А налыгать на себя болезнь того еще смешнее. Этого я никогда не делывал и делать без крайней нужды не стану. К тому ж я условился уже с Софьею Ивановною, и она обещалась съездить туда со мною. А что касается до твоего дружеского приезда ко мне; то ты, как друг, лучше помоги мне в сем случае рассматривать невесту–то и их семейство. А ежели не похочешь одолжить меня тем, чтоб вместе со мною туда съездить, так, по дружбе своей ко мне, не взыщи уже на мне, что я, оставив тебя, туда съезжу. Езда моя не долго продлится, я завтра же к вечеру и назад возврращусь. А ты ежели похочешь в доме моем меня подождать, так можешь этот день у знакомого тебе моего соседа, Никиты Матвеевича, препроводить. А что ты говоришь, что я выведу из того о себе историю, и что во всех домах обо мне говорить и мне смеяться станут; то я не знаю и не понимаю, как бы это могло сделаться. У нас смолвленось так, чтоб никто почти из посторонних о сем съезде нашем не знал и не ведал, и ты один только, которому я в сем открылся. Так разве ты это повсюду разблаговестишь, а то, почему кому узнать о том.

 Сими словами тронул я его так, что он тотчас перервал мне сию речь и сказал:

 — «А мне какая нужда разблаговещать о том, когда тебе того не надобно». Потом, помолчав и позадумавшись несколько, продолжал он далее говорить: — «Нет! нет, мой друг! Сего ты от меня не опасайся. А чтоб доказать тебе искренность дружбы моей к тебе, то изволь, сударь, я соглашаюсь и с тобою ехать вместе, благо кстати взял я и мундир с собою. Правду сказать, у меня не то, а другое было на уме и я приехал было с предложением тебе другой, и такой невесты, которая по всем отношениям будет гораздо, гораздо повыгоднее сей; но о сем дозволь уже мне и помолчать теперь до поры, до времени, а то ты подумаешь еще, что я разбиваю тебя в твоем сватовстве и предначинании. Изволь, сударь, изволь! Поедем и посмотрим, что за невеста такая?.. Съездить не великий труд и не диковинка!»

 Я благодарил его за сие и не стал уже и сам добиваться до того, чтоб он сказал что–нибудь более о другой невесте своей. Итак, на другой день, ранехонько собравшись и заехав за Софьею Ивановною, поехали мы все вместе — мы, запрягши большие городовые сани, — ибо тогда в кибитках так, как ныне, еще не езжали, а употреблялись более крытые сани, либо возки; но у меня ни возка, ни крытых саней тогда еще не было, — а Софья Ивановна в своем возке — и чин чином.

 Мы приехали к господину Недоброву еще довольно рано и гораздо до обеда, но нашли невесту мою с ее матерью и теткою, госпожею Арцыбашевою, нас уже дожидавшихся. Дом господина Недоброва был в самом деле небольшой и не слишком прибранный, ибо он был человек небогатый, а притом и старинного века. Что ж касается до самого характера его, то был он в самом деле человек очень добрый и старичок неглупый и очень ласковый и благоприятный. А такова же была и жена его, Авдотья Дмитровна. Оба они обласкали меня неведомо как и не могли довольно наговориться со мною.

 В тетке невесты моей нашел я боярыню умную и такую, с которой можно было с удовольствием о многом говорить. Она говорила также со мною много. А равномерно и мать невесты моей казалась боярынею тихой, но разумною; однако не имела почти духу со мною говорить, а довольствовалась слушанием, как другие со мною говорили, и примечанием всех моих поступок. Что ж касается до самой дочери ее, а моей невесты, то не могу изобразить, как много удивился я, увидев образ и все черты лица ее действительно похожие на те, какие видел я в моем сновидении. И чем более я в нее всматривался, тем множайшее, казалось мне, находил я с виденным во сне подобием ее сходство.

 Странность сего удивительного и редкого происшествия так меня поразила, что не сходила она у меня с ума во всю мою тогдашнюю в сем доме бытность. И как за обедом случилось мне сидеть прямо против моей невесты, то начинал и сам уж я почти не сомневаться в том, что едва ли не она назначается мне промыслом Господним действительно в жены, и потому и рассматривал я ее наивнимательнейшим образом. Однако, сколько ни старался и даже сколько не желал я в образе ее найтить что–нибудь для себя в особливости пленительное, но не мог никак ничего найтить тому подобного: великая ее молодость была всему тому причиною.

 Она была действительно так молода, что не можно было никак почесть ее совершенною невестою, и потому, хотя и была она недурна собою, но весь образ и все черты лица ее имели в себе нечто детское и не в силах еще были произвесть какие–нибудь особые чувствия. Со всем тем доволен я был, по крайней мере, тем, что не находил я в ней ничего для себя противного и отвратительного; а сверх того, и ростом была она больше, нежели каковою я ее себе воображал, и так что если б неизвестны мне были ее лета, то почел бы я ее девушкою лет пятнадцати.

 Впрочем, во все пребывание мое там не удалось и не можно было мне ничего с нею самою говорить и не слыхал почти, как и говорит она. Немногие только слова проговорила она в ответ спрашивавшей ее что–то тетки. Что касаемся до всех ее бывших тут родных, то они мне поступками и обхождением своим полюбились. В особливости же приятно было мне то, что все они были люди не слишком светские, пышные, чиновные и модные, но более простые и деревенские и такие, какие наиболее мне под стать и мною желаемы были.

 Мы пробыли у них не более как несколько часов, ибо, как случилось сие 18–го января и дни были в сие время самые короткие, то, боясь, чтоб не захватила нас в дороге метель, не стали мы дожидаться до самого позднего вечера, но как скоро начал приближаться оный, то, распрощавшись с ними, и отправились домой.

 Сим кончилось тогдашнее первое свидание, и как условлено у нас было предварительно, чтоб в сей раз с обоих сторон ничего не говорить и ничего не спрашивать, то и действительно не было ничего говорено и сей раз о самом деле, но мы были и поехали так, как бы приезжали в гости.

 А сим дозвольте мне окончить и сие письмо и, предоставив дальнейшее повествование будущему, сказать вам, что я есмь ваш, и прочая.

НОВОЕ СВАТОВСТВО.

Письмо 112–е.

 Любезный приятель! Продолжая теперь повествование свое далее, скажу вам, что не успели мы севши в сани со двора съехать, как товарищ мой горел уже нетерпеливостью узнать, какова мне показалась невеста и каких бы я был об ней мыслей, и потому заикнулся было тотчас меня о том спрашивать. Но я тотчас толкнув его ногою и завернувшись будто от стужи в свою шубу, не сказал ему в ответ на то ни единого слова, давая ему чрез то знать, чтоб он помолчал. Но как он не совсем догадался, что я не хочу с ним говорить и, по нетерпеливости своей, начал было опять заводить речь о том; то, наклонившись к нему, шепнул я ему на ухо, чтоб он пожаловал, отложил говорить о том до возвращения нашего в дом и что мне не хотелось бы, чтоб кучер и стоявшие позади люди могли говоренное нами слышать. Сим принудил я его о сем замолчать и он, соображаясь с желанием моим, завел было тотчас речь со мною о другой материи; но я, не имея охоты и о том с ним тогда говорить, а желая иметь свободу заняться размышлениями о том, что происходило тогда со мною, сказал ему прямо и без обиняков:

 — «Охота тебе, братец, говорить на такой стуже, а я так озяб и мне истинно не до разговоров теперь, а насилу могу, и шубою закутавшись, согреться». Через сие и получил я то, чего желал и добился до того, что он замолчал и оставил мне свободу думать и рассуждать, как мне хотелось.

 В размышлениях сих и углублялся действительно я во всю дорогу и так, что за ними почти и не видал, как мы весь обратный путь совершили. Легко можно заключить, что предметом оных была наиболее — виденная много невеста.

 Я не знал, что мне об оной заключать, и как расположиться в рассуждении тысячи разных помышлений, бродивших тогда в голове моей. Я мыслил и то и другое, и как она не произвела во мне никаких особых чувствований, и я поехал, хотя с удовольствованным любопытством, но столько же или еще более хладнокровным к ней, как и приехал.

 С другой стороны не произошло в душе моей и никакого к ней отвращения; то не мог я никак сам с собою согласиться в том, продолжать ли сие дело и сватовство далее или от оного отстать совершенно. И того и другого мне как–то не хотелось. К первому не было и не находил я никаких дальних побуждений, ибо ничто меня в особливости в ней не прельщало, а от последнего отвлекала меня, — во–первых, надежда, что может быть, в то время, как она подрастет и сколько–нибудь повозмужает, и в состоянии она будет произвесть во мне собою нежные чувствования; во–вторых, та мысль, что другой невесты может быть и не скоро сыщется, которая бы была с таким достатком, а что всего паче, с таким семейством, каково было сие, и которое в особливости тем мне нравилось, что было небольшое и состояло только в ней и ее матери. Обстоятельство, что была она одна только дочь у матери, и мысль, что сия могла бы жить вместе с нами и быть до совершенного ее возраста у нас хозяйкою, в особливости предубеждало меня в ее пользу и мне, казалось, что сие было бы для меня очень кстати.

 Далее хотя смущала и озабочивала меня весьма много та мысль, что видел только одно лицо невесты, а о душевных ее дарованиях и склонностях и нраве не имел еще ни малейшего понятия и о уме ее не мог еще делать ни малейших заключений, а особливо узнать, имеет ли она хотя небольшую склонность к читанию книг, какую всего паче хотелось бы мне найтить в своей невесте; но с другой стороны думал и то, где ж я найду такую, которой бы и нрав и все душевные склонности и дарования мог бы я узнать коротко, как вещи, которые обыкновенно в невестах всего труднее безошибочно узнавать можно.

 «Тут, — говорил я сам себе, — но крайней мере остается еще великая надежда на ее молодость и что в случае, хотя б она и не имела желаемых мною склонностей, но если натурально не глупа, то может быть удастся и вперить в нее то, что желал бы я найтить в невесте, так как и самый нрав, может быть, можно будет сколько–нибудь исправить, если б оный в чем–нибудь показался дурен. Но с иною и совершенно взрослою, и уже в чем–нибудь закореневшею, трудно будет ладить, а должно будет довольствоваться уже тем, что найдешь, и в случае неудачи — весь свой век горе с нею мыкать. А, наконец, как и самое имя ее как–то мне в особливости было приятно и нравилось, то все сие и привязывало меня к ней и отвлекало от того, чтоб отстать от ней совершенно.

 Сим образом, находясь в тысяче разных помышлениях и в совершенной нерешимости что делать, ехал я домой; а как мы уже приближаться стали к своему селению, то начал я думать и помышлять о том, как мне быть и что сказать своему спутнику. Я не сомневался, что он не преминет тотчас меня исповедывать, как скоро мы приедем, и наверное полагал, что он станет мне невесту корить и как ее, так и меня и все мое сватовство поднимать на смех. И как мне что–нибудь сказать ему необходимо будет надобно, то долго думал я, как бы мне в сем случае расположиться лучше, и наконец за лучшее признавал — притвориться и принять на себя вид, что она мне вовсе не полюбилась, и что я не хочу вовсе об ней и думать. Сим надеялся я вдруг не только заградить ему уста и произвесть то, чтоб он и впредь в сие дело не мешался, что мне и хотелось; но побудить его рассказать мне и о той своей другой и лучшей невесте, о которой намекнул он мне при нашем отъезде.

 В сих расположениях мыслей и возвратился я с ним домой, где тотчас и увидел, что я нимало не обманулся в своих мыслях и ожидании. Не успели мы приехать и от людей удалиться, то и начал он прямо ироническим образом со мною о сем путешествии говорить и меня исповедывать.

 — «Ну, что ж, братец? Ну что, невеста–та?… Какова же она тебе показалась?… Уж невеста!… Нечего говорить!… прямо уж невеста!… Было зачем трудиться так далеко ездить и так зябнуть!»

 — Что, братец, сказал я, приняв на себя прямо неудовольственный вид: я и сам уже о том тужу, что затевал сие. Ну, какая это невеста, ребенок еще сущий.

 — «Этого я и ждал, сказал он видимым почти образом обрадуясь: что она не прельстит тебя собою. Да и чему и прельстить–то в самом деле? Нет, кажется мне, тут ни в чем и ничего прелестного и завидного! И сама–то она, и семейство–то, и все знакомство, и вся родня–то их Бог знает на что походят! Словом, такая ли тебе, моему другу, невеста надобна? Мне кажется, что она и ноги–то твоей не стоит»…

 — Ну! что, братец, и говорить, сказал я перервав его речь и не допуская далее сим образом над нею насмехаться: я уже перестал об ней и думать, и Бог с нею и совсем. Я и рад еще, что она так молода и что есть справедливый резон и отговориться, если б они и приступать стали.

 — «Конечно, подхватил он: и это и курам бы был смех, если б вздумал ты на таком ребенке жениться, да и ребенке–то еще каком! Ха! ха! ха!»

 — Ну, полно, полно, братец, говорить о сем, сказал я: а скажи–ка ты мне лучше о своей–то теперь, и какую–такую хотел ты мне предложить?

 — «Изволь, брат, теперь расскажу я тебе и о своей. Есть некто Иван Онофриевич Брылкин, не знаешь ли ты его?»

 — Нет, не знаю, сказал я, а слыхал только мельком его имя.

 — «Ну, так скажу тебе, что он человек почтенный, старый, умный, и при том очень богатый. Вот неподалеку и отсюда есть у него превеликое село Лаптево, — не знаешь ли ты его?»

 — Как не знать, отвечал я: Лаптево от нас недалеко и не более десяти верст.

 — «Ну, так это его. И у сего–то господина Брылкина, по неимению детей, воспитывается в доме племянница; и то–то девка–то; уж не чета сей! Какая умница, какого хорошего воспитания, какого поведения, и какая охотница до книг и до наук! А и собою не дурна. А что всего важнее, то говорят, что он укрепляет ей более трех сот душ. Так вот невеста–то, и не с твоею ее сменить, брат! И сию–то хотелось мне тебе предложить, и за такую–то чтоб тебе посвататься».

 — Но хорошо, душ как дадут, сказал я на сие. Люди это знатные и богатые; так куда нам за таких хвататься. Откажут и слова не скажут, и останешься только что в стыде.

 — «Что таково! — прервав мою речь он сказал. Разве не женятся небогатые на богатых, и нет разве тому тысячи примеров. Все ли только за богатством одним гоняются? И не дороже ли иным человек всех богатств и прочего?»

 — То так, сказал я: но нам ли быть так счастливым? Бывает то по особливым случаям, а нам где их взять? Великая бы разница, если б жил я в свете и имел обширное знакомство; а здесь не имею я ни случая и ни малейшего к тому следа, — как например и самый этот Брылкин совсем мне незнаком, и как можно мне к нему адресоваться?

 — «То–то и дело! сказал мне на сие г. Писарев: незнаком он тебе, а знаком отчасти мне, и мне то–то и хочется тебя с ним познакомить. — Я услышал, что он на сих днях хотел быть в Лаптево, и может быть уже и приехал сюда. Итак, вознамерился я тебе при сем случае помочь и тебя к нему свозить как соседа и познакомить с ним. А там позвали бы мы его сюда, да и сам он должен бы был приехать и мы могли б его угостить. И тогда б нужно б ему тебя только узнать и о тебе от меня все услышать; так легко статься может, что он тебя и полюбит. А нужно б только тебе ему полюбиться, как и пошло бы дело на лад. Он, как все говорят, ищет племяннице своей только человека».

 Признаюсь, что слова сии меня смутили и заставили о предложении этом более думать, нежели сколько я сначала хотел. А он, желая меня более к тому прилепить и чрез то отвлечь мысли мои от госпожи Кавериной, стал говорить, что нам нечего бы и медлить и наутрие ж бы еще послать людей проведать в Лаптево о приезде г. Брылкина. И как я на то был согласен, то и отправили мы действительно в Лаптево двух человек — я своего, — чтоб показать дорогу, а он своего для распроведывания.

 Между тем как посланные наши туда ездили, не преставал он почти ни на минуту говорить со мною о сем деле, и о том, как бы ему познакомить меня с господином Брылкиным, и мне его у себя угостить лучше; и дабы искренности его обо мне попечения придать более вероятности, то стал он входить даже в мое хозяйство, и расспрашивать обо всем что у меия есть и чего не было из нужных вещей к сему угощению. И как оказалось, что у меня многого не было, то советовал он мне все то заблаговременно искупить и приготовить, и написал мне превеликий реестр всем сим недостающим вещам и всему, что мне надлежало сделать. И как недоставало у меня на тот раз и самой хорошей сладкой водки, то принялся он сам из простои водки делать и приготовлять оную с разными специями и подслащивать. И мы занимались одним почти тем во все течение дня того. Вот как хитро умел он придавать всему тому вид вероятности. Теперь не могу изобразить, с каким нетерпением дожидался я возвращения наших посланных, и как много начал я озабочиваться сим новым делом. Наконец приезжают наши люди, и человек его сказывает нам, что Брылкин еще не бывал, но что его ждут и наверное полагают, что он будет; однако не прежде, как через неделю или более.

 — «Ну, жаль же мне и очень жаль сего, сказал на сие мой приятель, приняв на себя вид истинного сожаления: — а особливо потому, что мне так долго у тебя жить и его приезда дожидаться невозможно…. Однако, что ж, — власно как встрепенувшись продолжал он: это ни мало не мешает и для нас же это лучше. Ты можешь чрез то иметь более времени всем позапастись и все приготовить. Успеешь и платьецо и себе и людям сшить получше и все, что я говорил, сделать. А я между тем съезжу домой исправить свои нужды и получить чрез то более свободы пожить у тебя тогда подолее. Ты же между тем проведывай почаще о приезде, и как скоро он на двор, то присылай тотчас ко мне нарочного. Я в миг к тебе прибегу, и какие бы ни случились нужды и недосуги, — все для тебя, моего друга, оставлю!»

 — Очень хорошо, сказал я, и ты пожалуй уже меня тогда не оставь, братец.

 — «Боже мой! подхватил он: можешь ли ты в том сомневаться, и стоит ли еще просить о том. Будь, сударь, единожды и навсегда уверен, что я тебе друг, желаю тебе от всего сердца добра, и не упущу ничего сделать, что только может относиться к твоей пользе».

 С сим уверением, которому тогда слепо верил и не верить не мог, и расстался он со мною, и на другой же день от меня домой поехал. Чтоб придать всему еще более весу, то подтвердил он мне и при самом еще отъезде, чтоб я присылал к нему скорее человека и тотчас, как только узнаю о приезде г. Брылкина.

 — «Хорошо, хорошо! кричал я вслед ему: это я не упущу сделать и тотчас к тебе гонца отправлю!»

 Но что ж воспоследовало? Лишь только что он съехал со двора, и я еще не успел засыпить мысли о сей новой невесте, которыми вся голова моя была во все то утро наполнена, как нечаянно попадись мне на глаза тот из людей моих, который посылан был в Лаптево с его человеком. И вдруг родилось во мне любопытство порасспросить у него пообстоятельнее о том, что они там о приезде г. Брылкина слышали — «И! спросить было мне и его еще о том», сказал я сам себе, и тотчас его к себе кликнул. — Но как удивился я, когда на первый мой сделанный ему вопрос о том, он с оказанием некоторого удивления мне сказал, что он о приезде лаптевского боярина ничего не знает, а напротив того слышал, что он нынешнею зимою в Лаптево не будет.

 — Вот какой вздор! сказал я: врешь ты это, братец! Как же сказывал человек Ивана Тимофеевича, что его ждут с часу на час и что он на будущей неделе верно будет.

 — «Не знаю уж того, отвечал слуга мой, изумившись еще более. — Правда, человек ходил к прикащику и говорил с ним; но и со мною стоял их староста и мы много еще с ним о том говорили. И как же бы кажется не знать о том старосте, ежели б его ждали. Он мне еще сказывал, что недавно от них ходил обоз в Москву с столовым запасом и хлебом, и что приехавшие именно говорили, что боярин их в сей год к ним не будет; а сверх того, кабы они его ждали, то бы верно топлены были его хоромы, а то они не топятся, и я сам видел, что и окна в них закрыты и крыльцо все занесено снегом».

 — Что ты говоришь?! сказал я, крайне тому удивившись. И как жё это так? Тот уверял за верное, что к приезду его все готово; а ты совсем противное тому говоришь!

 — «Не знаю сударь, отвечал он. Только, воля ваша, а это неправда, и я не знаю с чего он взял это».

 — Господи! сказал я тогда сам себе: это очень что–то мудрено и удивительно… И уже нет ли и тут со стороны друга моего какого–нибудь финта? И не выдумано ли уже все и это для отвлечения только меня тем от невесты?

 Мысль сия так меня встревожила и смутила, что я начал и гораздо подозревать его в обмане, и чем более о том мыслил, тем сумнительнее становилось мне сие дело. И тогда приходили мне на память и некоторые слова, говоренные моим другом, которые и тогда казались мне уже несколько несвязными и кои я никак не мог сообразить с прочими его о невесте сей рассказами; но я тогда их как–то пропустил и не уважил, а теперь увеличивали и они мое подозрение.

 — «Что ж таково! наконец сказал я: удостовериться во всем этом не долго. Завтра же пошлю человека и велю обо всем распроведать точнее и обстоятельнее»; а сие действительно и сделал.

 Между тем как посланный мой туда ездил, продолжал я заниматься мыслями, как о происшествии сем, так и о самой сей невесте; и чем далее о том мыслил, тем более уменьшалась во мне охота начинать сие повое сватовство. Обстоятельство, что была она знатного и богатого дома и воспитана в Москве и в большом свете, как–то мне весьма не нравилось. — «Ежели б была все то правда, говорил я сам себе, в чем старался меня мой друг уверить, так Бог еще знает, приступать ли к сему делу. Дом этот знатный и богатый, и куда нам небогатым и простым деревенским жителям соваться и входить в такую знатную родню? И не рад будешь, как ввяжешься в роднищу большую и знатную. К тому ж и невеста, Бог ее знает, какая! Совсем она мне незнакома; а что московским духом и пышностию она набита, в том нет и сомнения никакого. Итак, пожалуй ладь тогда с нею. Не рад будешь и жизни, как свяжешься!»

 Сими и подобными тому мыслями занимался я до самого того времени, как возвратился мой посланный. — «Что? — спросил я, его завидев.

 — «Что, сударь! Все пустое! сказал он усмехаясь, и Я только что в стыде остался. Прикащик и меня я вас, сударь, только на смех поднял, и мне с первого слова сказал: — что это вам и боярину вашему попалось? Я кажется и прежнему вашему посланному и довольно ясно сказал, что господина нашего здесь нет, что мы его никогда и ждать не начинали и что у его и на уме нет нынешнею зимою приезжать сюда. С чего это взяли, я истинно не знаю. Скажи это боярину своему. — Вот, что сказал мне прикащик».

 — Ну, хорошо! сказал тогда я, досадуя неведомо как на моего друга. Изрядно ж он со мною поступил! Спасибо! ей, ей, спасибо! Долго б было мне дожидаться… Но подождет же он от меня теперь и присылки, и вперед буду я уже поосторожнее, и не так легко ему во всем верить стану!

 Удостоверение сие, открывшее мне глаза и доказавшее явно неискренность и даже самый глупый обман и хитрость моего друга, истребило тогда вдруг все мои о сей новой невесте помышления и обратило их опять к прежнему предмету.

 «Чуть ли, говорил я сам себе, тут дело будет не надежнее? Не лучше ли приниматься за прежнее и постараться теперь узнать о том, какого остались они обо мне мнения и показался ли я им или нет? и распроведать, сколько можно, о том, чего я еще не знаю, то есть о нраве и душевных дарованиях виденной невесты. Дай–ка мне теперь увидеть мою Ивановну! Настрою я ее к тому, сколько можно».

 Сия и не преминула ко мне и в самый еще тот же день явиться. Ее первое слово было: «Ну что, боярин? Были ль?»

 — Был, сказал я.

 — «И видели»?

 — И видел.

 — «Ну, какова же показалась вам моя Александра Михайловна и матушка ее, Марья Абрамовна»?

 — Ну, что, моя голубка, отвечал я: Марья твоя Абрамовна кажется мне боярыня умная и степенная, и показалась мне гораздо моложе, нежели я думал; а и Александра твоя Михайловна девушка кажется изрядная и ростом довольно уже великонька и более, нежели я думал. Но все молода, и очень, очень молода!

 — «Об этом нет и спора, сказала она: это я вам наперед уже сказывала. Но вопрос теперь, полюбилась ли она вам»?

 — Бог знает, сказал я, Ивановна; чтоб полюбилась она мне, и полюбилась очень, того не могу я сказать. Но как и полюбиться, когда она почти сущий еще ребенок; но, по крайней мере, она не дурна собою и мне ни мало не противна.

 — «Ну так и слава Богу, сказала на сие Ивановна. Это–то и надобно, и этого уже довольно; а полюбиться она уже полюбится, дай–ка ей только повозмужать и повырость больше… Но как–же вы теперь думаёте?» спросила она меня далее.

 — А я думаю то, сказал я: что мне хотелось бы теперь знать, каков показался я им, а особливо невесте, и какого они обо мне мнения?

 — «0! это не долго узнать, сказала она; мне нужно только побывать у них. Они мне все скажут».

 — Ну слушай же, Ивановна; когда так, то сделай же ты мне одолжение и съезди туда. Но знаешь ли, съезди так, как бы сама от себя, а не от меня нарочно, и не бери с собою моего человека, а поезжай, хоть на моей лошади, но с своим сыном чтоб тем лучше могли они тому поверить. И пожалуй, распроведай обо всем хорошенько, особливо о том, не противен ли я самой невесте–то. Ежели дойдет речь до меня, то ты скажи, что ты меня видела, что они мне все полюбились; но что я тебя к ним еще не посылал и ничего еще с тобою не приказывал, и что не знаю о том, что ты и поехала. А буде станут они говорить для чего я приезжал не один, то скажи, что сие случилось нечаянно и не нарочно; что гость сей мне приятель и приехал ко мне ввечеру перед тем днем, как ехать; что я ему и не рад был и что по необходимости принужден был взять его с собою.

 — «Хорошо, хорошо, батюшка, сказала мне на сие Ивановна: но скажите вы мне, говорили ли вы что–нибудь с невестою и умна ли она вам показалась?»

 — Нет, моя голубка! И можно ль было мне с нею говорить о чем–нибудь, а особливо по ее молодости. Я и с матерью ее очень мало говорил, а потому и смущает меня теперь наиболее–то, что я не могу ничего еще судить о ее разуме и боюсь пуще всего, что не глупа ли она. Итак, пожалуйста, как можно пораспроведай моя голубка о том, умеет ли она по крайней мере грамоте и читать и писать, и не охотница ли читать книги? Куда бы мне хотелось, чтобы она была к сему сколько–нибудь охотница и мне могла б в том сколько–нибудь сотовариществовать. Также поразведай, сколько тебе будет можно, и о том, к чему она наиболее охотница; также не дурного ли нраву. Дурной нрав ведь и смаленьку уже в человеке приметен, и этого я боюсь всего более. А постарайся также узнать и о склонностях и охотах ее матери, мне и о том нужно бы очень знать.

 — «Хорошо, хорошо, сказала она: я постараюсь, сколько мне только можно будет узнать, и расскажу вам потом все и все; а также и о том поразведаю их мысли, как же бы они теперь располагались и согласились ли б ее за вас отдать, если б вы того уже стали желать и требовать».

 — Очень хорошо, моя голубка, сказал я. Ступай же с Богом и ежели можно, то завтра же поезжай к ним; а чтоб лучше обо всем узнать, то пробудь у них хоть день–другой лишний.

 — «Очень хорошо, сказала она. А благо кстати сыну моему есть крайняя нужда побывать в Туле, — так и пускай он оттуда в нее проедет и там надобности свои исправит; а я между тем и останусь погостить у них».

 — Всего лучше, сказал я: ты и сказать можешь, что по случаю самой сей езды его в Тулу, ты к ним и приехать вздумала.

 Она и действительно все так сделала, как говорено было, и дней через пять возвратившись назад, тотчас и прилетела ко мне, с нетерпеливостью и крайним любопытством ее дожидавшемуся.

 — Ну, что, моя голубка, Ивановна? спросил я ее увидев. ездила ли ты, и что вестей?

 — «Целый короб привезла их к вам, барин! отвечала она: и все хороших. Полюбиться вы им полюбились всем. Они все вас хвалят, говорят об вас хорошее и довольны всем вашим поведением».

 — Неужели? спросил я: слышала ты тоже и от невесты самой?

 — «Ну нет! отвечала на сие Ивановна. И надобно солгать, ежели сказать, что слышала все тоже и от самой невесты. От сей, по молодости ее, трудно сего добиться. Она, как ни была ко мне до сего ласкова и как меня ни любила; но с того времени, как узнала о моем сватовстве, и смотреть на меня и говорить со мною не хочет. И ей, что ни говори, так либо молчит, либо плачет, либо, застыдившись, уйдет прочь. От ней не могли еще того и все родные ее добиться, чтоб она сказала, каковы вы ей кажетесь. Но по крайней мере и то уже хорошо, что она не противится и не просит, чтоб сие дело оставили. А когда б противны были вы, так бы верно она сказала. Вот вам все, что я могла узнать об невесте вашей. А впрочем грамоте она мастерица и читать и писать умеет и когда заставляет ее матушка, то читает и книги. Сама же Марья Абрамовна охотница и любит читать книги, а притом и очень богомольна».

 — Ну, это хорошо, сказал я. А о нраве–то, Ивановна! распроведывала ли ты?

 — «Распроведывала и расспрашивала кое–кого и о том, батюшка. Но это всего труднее еще узнать, и по молодости ее нельзя и судить еще о том. Теперь она кажется хорошего и ласкового нрава, так как и матушка ее, очень хорошего нрава и поведения; а вперед как вырастет, Бог знает, какова будет, это не можно еще никому узнать. Нравы, как известно, с летами переменяются. Также и о склонностях ее нельзя еще ничего судить».

 — То–то и дело, сказал я и задумался, а она продолжала далее:

 — «А то только я слышала, что она рукоделка, не ветрена, не резва; любит заниматься чем–нибудь, и в домашнем хозяйстве матери уже во многом помогает».

 — Это все хорошо, сказал я опять, перехватив ее речь. Но нрав–то, нрав–то и неизвестность его ужасно меня устрашает! Ну, если она да дурного будет нрава, что ты тогда изволишь? Разве уже в этом случае полагаться на волю божескую и свое счастие?

 — «Конечно, сказала она: другого не остается, и нрав узнать во всякой невесте трудно, кольми паче у такой молодой».

 — То так, сказал я: кто их узнает; в девушках во всех правы хороши, как говорят; но после–то выходит часто иное. Но что ж еще скажешь ты мне, Ивановна?

 — «А то, что товарищ ваш, с которым вы приезжали, им всем как–то не очень нравился. И слава Богу, что вы мне сказали, что случилось это нечаянно и что вы по неволе принуждены были взять его с собою. Этим успокоила я их; а то было это им не очень приятно, и они понегодовали и на вас за то».

 — Вот изволь, пожалуй! сказал я: что он мне наделал, и теперь напоминаю я, что он с умыслом там себя дурачил, и так себя вел, как я нимало не ожидал от него. Но о деде–то самом, как же они думают и что с тобою говорили?

 — «Что, батюшка, о деле–то самом и теперь говорят они все тоже, что говорили прежде, — что по молодости ее начинать его никак еще не можно и что прежде о том и думать они не хотят покуда не совершится ей 13 лет».

 — Но когда ж это будет? — спросил я

 — «Дожидаться правда и сего не долго, отвечала она. Именинницей вот будет она в великий пост. Итак, все дело, чтоб только подождать до весны».

 — Ну, это куда бы уже не шло, сказал я. Можно и до лета, а хотя и до осени еще свадьбою подождать. Пускай бы себе подрастала она. Я с сам тем более мог бы иметь времени исправиться всем и приготовиться к свадьбе.

 — «То так, батюшка, подхватила Ивановна. Но страшно, чтоб в это время не произошло и там от злых людей каких–нибудь каверз. Мне и так уже отчасти слыхнудось, что есть у них там соседка, и приятельница им, по имени Аграфена Иваноана, и что этой старушке, Бог знает, что–то вздумалось разбивать все наше дело. Для меня удивительнее всего то, что не видав вас в глаза и не зная вас нимало, а корит вас всячески; и когда уже не чем иным, так уже сущей и смешною небылицею. Затем и наскажи на вас; да ком уж? — самой Александре Михайловне, что вы и колдун–то, и чернокнижник, и Бог знает что».

 — Что ты говоришь? — захохотав сему, воскликнул я… — Неужели в самом деле?

 — «Точно так, говорила она. И я сама уже тому смеялась, смеялась, да и стала и мне старушка эта ни весть как досадна. Как это можно молоть такой вздор и внушать его ребенку… А та, по молодости и но любви своей к ней, поверив тому, и ну плакать».

 — Ну спасибо же этой Аграфене Ивановне, сказал я. Есть право за что спасибо сказать. Да не с ума ли она сама спятить изволила? И сходно ли с разумом поверить тому, если б кто и стал ей то сказывать. И не глупо ли истинно, чем меня раскорить хочет?… Но неужели и сама мать ее тому же. верит?

 — «И! нет, отвечала она. И как можно этому верить. Однако, как бы то ни было, но все неприятны и опасны такие каверзы, а потому и кажется, что им все еще хочется получить более времени об вас хорошенько и обстоятельнее распроведать».

 — Пожалуй, сказал я, распроведывай себе, как хотят. Чего нет, то и будет нет, и злые люди что ни стали б выдумывать и сами от себя затевать, но правда сама собою после откроется. Досадны только этакие глупцы и негодяи!… Ха! ха! ха! Уже в чернокнижники и в колдуны меня пожаловали! И можно ли чему глупее и смешнее такого вздора быть? А все, небось, потому, что я охотник до книг, до наук и до всяких рукоделий и знаю кой–какие хитрости.

 — «Конечно, сказала она. И у нас–таки между чернью мало ли какого вранья об вас».

 — Что ты говоришь, Ивановна? — Ну, не знал же я… Право не знал, что и от знания наук можно нажить себе молву дурную… Ха! ха! ха! Но воля их, и чтоб они ни говорили, но с науками не расстанусь я ни для кого и ни для чего в свете! Ну, как же, сказал я наконец своей свахе: так нам и быть, и опять остаться ни на чем?

 — «Видно, что так, отвечала она мне: но по крайней мере не далее, как до весны, или до лета. А тогда мы можем и опять приступить к ним.

 — Конечно, — сказал я: а между тем не трафится ли еще и другая какая невеста!.

 Сим кончилась тогда наша пересылка; а как нечувствительно письмо мое достигло до обыкновенных своих пределов, то дозвольте мне и оное сим кончить, и сказать вам, что я есмь, и прочая…

ПРИЕЗД НЕОЖИДАЕМОЙ И ПРИЯТНОЙ ГОСТЬИ.

Письмо 113–е.

 Любезный приятель! Вести, привезенные мне моею Ивановною и все пересказанное ею мне повергло меня опять в превеликое недоумение и нерешимость, что мне делать. Я занялся опять мыслями и сумнениями разными о предначинаемом деле, и смущаем был ими тем более, что не имел никаких дальних побудительных причин к продолжению сего дела и к поспешению оным. В особливости же огорчало меня то, что не имел я никого, с кем бы можно было о том поговорить и посоветовать, и кто б мог подать мне искренний и благоразумный совет при тогдашних моих критических обстоятельствах.

 О приятеле своем, господине Писареве, перестал я и думать. Явное пристрастие последнего его со мною поступка и очевидный опыт неискренности его дружбы отвлек меня совсем от оного и побуждал еще более таиться от него в сем деле, нежели прежде. Из других не хотелось мне также никому в сем деле открыться. Старика, дяди моего родного, тогда не было в деревне, а жил он, по обыкновению своему, всю зиму в Москве. Старика, деда моего, генерала оставил я при том мнении, что невеста показалась мне слишком еще молода, и ему в истинном расположении своем и нерешимости не хотелось мне также открыться, отчасти для неискренности его со мною обхождения, а отчасти из опасения, нет ли действительно у жены его на уме, женить меня на своей дочери, что после и оказалось в самом деле. Итак, оставалась одна только Ивановна; но и сия более только желала мне невестою своею услужить, нежели в состоянии была подать совет благоразумный. А посему и горевал я о сем недостатке добрых советников и не знал, что мне делать. Но по счастию мучительное сие состояние продолжалось недолго. Не успело нескольких дней пройтить, как вдруг одним днем взъезжают ко мне на двор гости в дорожном возке и с кибиткою за оным. «Господи, кто бы это такой был?» говорил я сам себе, смотря в окошко, удивляясь и не в состоянии будучи догадаться, кто б это такой был. Но удивление мое увеличилось еще нёсказанно, когда в окно увидел я выходящую из возка боярыню В крайнем недоумении выбегаю я в сени, чтоб ее встретить. Но каким приятным восторгом поразился я, узнав в ней старшую сестру мою, госпожу Неклюдову, Прасковью Тимофеевну.

 — Ах, Боже мой! возопил я, бросившись в ее объятия. Ах матушка сестрица; откуда ты это взялась? И мог ли я себе воображать, чтоб я так счастлив был, чтоб видеть тебя у себя в деревне! Не сам ли Бог тебя ко мне прислал в такое время, когда ты мне всего нужнее.

 Радостные слезы текли тогда у меня из глаз, а и она, таковые же обтирая, шла за мною, вёдущим ее в свою хижину. «Поди–ка, моя мать! и посмотри мое житье–бытье. И как это тебя Бог принес в дом дедов и родителей наших, и вздумалось посетить меня в моем уединении?.. О, как много я тебе благо дарен!» — Сказав сие, принялся я опять целовать у ней руки и лицо.

 — «Молчи, молчи, братец! Дай–ка мне обогреться сколько–нибудь, а то все тебе расскажу!… И! как у тебя тепло и хорошо здесь! Какие это прекрасные покойцы ты себе сделал, и как убрал здесь все так хорошо! И не узнаешь их! Это были, конечно, наши прежние кладовые?»

 — Точно так! сказал я, и водя по всем оным, показывал их ей.

 — «Ну, а там? спросила она: где мы прежде живал, что у тебя?

 — Там все–таки по прежнему и так, как было, сказал я.

 — «О! поведи же меня, братец, и в ту половину, подхватила она. Хочу нетерпеливо видеть еще раз те места, где я родилась, воспитывалась, где жила в малолетстве… и поклониться молению предков наших.

 — Изволь, моя мать, — и введя в прежнюю нашу большую горницу, ей сказал: вот наша старинная передняя! Видите, вся потемнела она уже от древности.

 Сестра не успела войтить в нее, как поверглась пред образами, которыми установлен был еще весь передний угол в оной.

 — «Да, сказала она: вот она, и точно еще в таком же виде, в каком оставила я ее, отъезжая в последний раз с покойною матушкою отсюда. И поныне еще с удовольствием вспоминаю я, как маливалась я пред сими образами по утрам, находясь еще в девках.

 После сего вошли мы с нею в угольную, с которою производимы были мною столь многие перемены.

 — «Вот эта уже совсем не такова, как была прежде, сказала она: но места в ней мне все памятны. Вот здесь, братец, висела колыбель твоя, как был ты еще махенькой, и я помню и поныне, как я тебя здесь иногда качивала. А вот здесь стояла кровать покойной матушки. Не знаешь ли, братец, на котором месте скончалась она?»

 — Вот здесь сказал я, указывая на передний угол. Сюда, как мне сказывали, переставлена была кровать с нею, и тут испустила она свое последнее дыхание и преселилась в вечность.

 Слеза покатилась тогда из глаз сестры моей. Она поклонилась сему месту и, отворотясь, утирала их платком своим. Потом пошли мы в комнатку, и сестра, указывая мне знакомые ей еще места в оной, говорила: «Вот здесь сыпали мы с сестрою, а вот тут родился ты, братец. О как мила мне и поныне горница сия, где живали мы в малолетстве». Не успел я ее обводить и возвратиться в свои комнаты, как просил я удовольствовать мое любопытство, и рассказать, каким образом и по какому счастливому случаю я ее у себя вижу.

 — «А вот по какому, сказала она: у меня давно было обещание съездить помолиться к Нилу Столобенскому чудотворцу, в монастырь, что на озере Селигере близ Осташкова. А как оттуда не очень далеко было уже и до Москвы, то и восхотелось мне побывать еще раз на свою родину и посмотреть места сии, которые я столь многие годы и с самого моего замужства не видала; повидаться с тобою, братец, посмотреть твое житье–бытье, а потом проехать в Кашин и повидаться с сестрою, Марфою Тимофеевною, у которой я также никогда еще не была и слышу, что она, бедная, нездорова. Не отпустит ли она со мною старшую дочь свою: мне хотелось бы ее взять у ней к себе.»

 — Это очень бы хорошо, матушка сестрица! сказал я: а то сестра как–то очень нездорова и я боюсь, чтоб не лишиться нам ее; а вы знаете, каков зять наш, Андрей Федорович.

 — «То–то и дело! сказала она. Но скажи же ты мне, как ты поживаешь, братец? Все ли ты здоров?

 — Слава Богу.

 — «Не скучилось ли тебе жить в одиночестве?

 — То есть тот грешок, сказал я: и потому помышляю уже о том, как бы нажить себе и товарища и жениться.

 — «Давной пора, братец! сказала она. Но есть ли невесты–то, и нашел ли ты себе какую?

 — То–то и беда–та наша, отвечал я: невест много; но все как–то не по мне. А есть одна на примете; но и в рассуждении той не знаю, как решиться. Такая беда, что и посоветовать не с кем. Но теперь, славу Богу! и я очень рад, что ты ко мне приехала. С тобою, моя матушка, могу я лучше всех о том поговорить и посоветовать, и сам Бог тебя ко мне принес.

 — «Очень хорошо, братец! сказала она. И как я у тебя неделю–другую пробыть расположилась, то и поговорим о том, сколько тебе надобно. И как бы я рада была, если б могла тебе сколько–нибудь в сем случае помочь».

 Я поцеловал у ней за сие обещание руку, и спешил скорее обогревать ее с дороги согретым чаем.

 Между тем как я ее им потчивал, собрались все старейшие из людей моих, мущины и женщины, которые видали ее еще незамужнею и были живы, и пришли просить, чтоб она им себя показала и дозволила им перецеловать у себя руки. Сестра с превеликою охотою на то согласилась и, напившись чаю, вышла к ним в лакейскую, и тогда представилась глазам моим сцена весьма трогательная. Все во множество голосов восклицали тогда: «Ах, матушка наша, Прасковья Тимофеевна!» И все наперерыв друг пред другом спешили целовать ее руки и изъявлять непритворную радость свою о том, что Бог допустил их еще прежде смерти своей ее увидеть. Всякая из женщин, подходя к ней, напоминала о себе и сказывала свое имя. Сестра помнила еще все оные и многих из них узнавала, а другим дивилась, что они так состарелись и переменились, что и узнать их было не можно. Со всеми ими она перецеловалась, со всеми поговорила, и всем приказала наутрие опять собраться и притить к себе, чтоб могла она их оделить привезенными им гостинцами.

 Как скоро сестра моя отдохнула сколько–нибудь от дорожных безпокойств и наступил вечер, уединивший нас от людей; то стала требовать она, чтоб удовольствовал я чрезмерное ее любопытство и рассказал ей о моих сватовствах и невестах. И тогда, усевшись с нею в уголок, и рассказал я ей все и все, с самого начала и до конца, и не утаил от ней ничего из всего писанного и сообщенного вам в предследовавших моих письмах. И доведя наконец повествование свое до самого последнего случая и происшествия, изобразил ей всю тогдашнюю мою нерешимость, пересказал все, что меня к невесте прилепляло и все те сумнительствы, которые меня устрашали и отвлекали от оной, и требовал наконец от нее совета, как бы мне поступить при сем случае было лучше.

 Сестра моя слушала все слова мои с величайшим вниманием, и наконец, подумав, сказала:

 — «Не знаю, братец, я и сама, что мне тебе сказать на сие, и какой совет лучше дать при таких твоих обстоятельствах. А желала б я и очень желала, если б только можно было, чтоб мне самой невесту эту и мать ее видеть, и тогда бы я уже могла сколько–нибудь надёжнее мой совет тебе предложить».

 — Хорошо бы, сестрица, сказал я, и очень бы это хорошо. Я и сам желал бы того, чтоб вы ее увидели, и это всего б лучше было. Но как же бы это сделать–то? — вот вопрос. Разве поговорить о том с моею Ивановною, не придумает ли она к тому какого способа.

 — «Это дело, и хорошо, братец, отвечала она. И пошли–ка ты завтра по утру за нею. Благо и без того мне эту старушку видеть хочется, и ее поблагодарить за ее об тебе попечение».

 Сие я на другой день и сделал. А между тем, покуда ездил туда наш посланной, явился к нам наш приходской поп, — тот отец Иларион, о котором я имел уже случай вам пересказывать. Он не успел услышать о приезде сестры моей, как восхотел ее видеть того часа, и побежал к нам. И сестра моя, знавшая его еще в малолетстве, была очень рада, что нашла его еще в живых, и не могла с ним обо всем и обо всем наговориться довольно.

 Она сказывала ему о себе все, что ему хотелось знать, а он рассказывал ей о себе и о всех происшествиях, с ним бывших. И как он был старик отменно велеречивой и умевший и самые безделки так красно и хорошо рассказывать, что с удовольствием его слушать было можно; то и занялись они и углубились так в разговоры между собою, что я мог, для исправления домашних своих надобностей и сделания нужных к дальнейшему сестры моей угощению распоряжений от них на несколько минут отлучиться.

 Между тем покуда я на конюшню и кой–куда ходил и сиими распоряжениями занимался, и рассудила сестра моя, воспользуясь сим отсутствием моим, поговорить обо мне и о всех обстоятельствах моих с отцом Иларионом. Бессомненно, расспрашивала она его о всем моем житье и поведении, ибо не успела меня завидеть, как и начала мне говорить:

 — «Ну, спасибо братец, ей–ей, спасибо! я очень порадовалась услыша от отца Илариона о том, как ты здесь живешь, и как себя ведешь хорошо, похвально и постоянно. Это всего лучше, братец! И мне очень мило и приятно слышать, что ты успел уже нажить себе хорошее имя и похвалу и любовь от всех знакомых и незнакомых себе соседей».

 Я не знал, что ей на сие сказать, ибо она привела меня тем в некоторое приятное самого себя устыдение, но от которого не успел я еще оправиться, как продолжала она далее говорить мне с веселым видом.

 — «Но знаешь ли ты что, братец? и сказать ли тебе, что я хотя не долго здесь еще жила, а нашла уже и другого знатока на твою невесту!»

 — Что вы говорите? спросил я удивившись. И кого б такого?

 — «А вот кого, сказала она. Ты конечно и не знаешь еще того, что в том селе, где живет твоя невеста, попом ведь родной племянник отца Илариона, сын сестры его родной.»

 — Не вправду ли? возопил я.

 — «Точно так," сказал отец Иларион.

 — Но как же я этого не знал?

 — «Так–таки, и у нас как–то никогда не доходила речь о том. Ваша честность не изволили никогда со мною говорить о сем, а самому мне мешаться в это дело смелости не было.»

 — Ну, не знал же я, батька сего! сказал я: а то б мы давно с тобою о сем поговорили.

 — «Итак, вот чрез кого, подхватила сестра моя: можно нам все и все узнать короче. Вот и они, братец, хвалят очень мать невесты твоей и говорят, что она хотя и молода еще, но живет очень хорошо, степенно и порядочно.»

 — «Точно так, присовокупил отец Иларион: и племянник мой не нахвалится всегда сею прихожанкою своею, как ни случалось мне у него бывать.»

 — Так вы и сами бывали там, батюшка? спросил я.

 — «Как же, отвечал мне он: и не один раз видал и Марью Аврамовну и ее дочку.»

 — «Вот и он, братец, говорит, подхватила сестра моя: что она хотя хороша, но молодовата еще. Но сие куда бы уже не шло, и это не сделало б уже дальнего помешательства. А дай–ка мне только увидеть ее и повидаться с ними.»

 — А что сестрица, нельзя ли как–нибудь чрез батьку это сделать? спросил я.

 — «То–то и дело, сказала она: и мы уже и говорили с батькою о том, и нашли уже и хороший след к тому.»

 — А как? спросил я с превеликим любопытством.

 — «А вот как, сказала она: село это, сказывают, лежит на прямой отсюда дороге в Тулу, а мне в Тулу и без того съездить хотелось и есть нужда. Так я поеду сею дорогою и заеду к ним просто по дорожному, побываю у них и познакомлюсь с ними. А чтоб случилось сие не нечаянно, то и говорили мы с отцом Иларионом, чтоб ему взять на себя труд, и съездив туда, либо чрез племянника своего им о том сказать, либо, того лучше, самому с ними повидаться, и попросить дозволения мне к ним приехать, и приехать бы просто без всех чинов и церемониалов, а прямо по дорожному. И отец Иларион на то и согласен.»

 — Очень хорошо, батюшка! сказал я: и вы меня тем очень одолжите.

 — «Извольте, сударь! отвечал он. И если вам угодно, то завтра же туда отправлюсь.»

 — Хорошо, хорошо, батюшка! и чем скорее, тем лучше.

 Не успели мы сим образом условиться, как поглядим, и наша немка в двери. — «Ах, вот и Ивановна!» закричал я, и подведя ее к сестре, начал ее рекомендовать ей. Сия обошлась с нею отменно ласково и благо приятно и полюбила очень сию добродушную, веселую и услужливую старушку, и не могла с нею довольно наговориться обо всем. Она должна была у нас остаться обедать; а не отпустили мы уже и отца Илариона от себя. После обеда, и по отпуске сего последнего, благодарила сестра моя Ивановну за все ее хлопоты и обо мне старания, подарила ее прекрасным шелковым платком и удержала ее до самого вечера, говоря почти беспрерывно о сей материи и расспрашивая ее обо всем, что она знала. Наконец сказала она и о намерении своем повидаться с ее знакомицами, и как мы расположились это сделать.

 — «Очень, очень хорошо, сказала она: благо мне теперь не можно никак отлучиться, а то хотя бы и я готова опять туда съездить.»

 — Тебя побережем мы для переду! сказал я: а то мне тебя уже и жаль: ты и то только что оттуда приехала.

 — «Это бы нет ничего, отвечала Ивановна. Однако хорошо, хорошо, пускай поп съездит.»

 Между тем как отец Иларион туда ездил и исправлял комиссию, ему порученную, сестра моя за долг себе почла побывать у соседа моего и общего нашего деда, Никиты Матвеевича, которого она не видала почти с малолетства своего, и я должен был сотовариществовать ей в сем посещении.

 Ее приняли в доме сем с наивозможнейшею ласкою и благоприятством, хотя происходило то очевидно из природного лукавства старика генерала. Что ж касается до простодушной его супруги, госпожи генеральши, то сия отменным образом и так ласкалась к сестре моей, что я тому даже подивился, и стал подозревать, не с намерением ли–то каким сокровенным то делалось, и не ошибся в моих заключениях. Ибо на другой же день после того явилась к нам другая немка заводская, которая была к ним вхожа в дом и более всех других любима, и, к удивлению нашему, проболталась нам напрямки, что от Софьи Ивановны поручено ей предложить мне стороною дочь ее в невесты, и узнать, какого я о том мнения.

 Неожидаемость сия нас обоих с сестрою смутила, а особливо меня. Но, но счастию, мы только что говорили пред тем с сестрою о сей девушке и оба друг друга спрашивали, какова она кажется, и дивились еще тому, что оба мы были одинакового об ней мнения и оба почитали ее хотя изрядною, но впрочем ничего незначущею и такою девушкою которая нимало не была под стать мне, а особливо по малому ее приданому. К тому ж и то обстоятельство побуждало нас всего меньше об ней думать, что семейство старика и мне и сестре моей совсем не нравилось и я никак не хотел войтить в оное.

 И как сим предварительным об ней разговором были мы власно как предуготовлены, то, не долго думая, и сказали мы немке, — взяв в предлог также великую ее еще молодость, — хотя политический, но такой ответ, из которого можно было им заключить, что у меня нимало на уме нет на сей девушке жениться и что она мне совсем не по мыслям, а разве доведет меня до того самая крайность и я не найду себе никакой иной и лучшей невесты. Все сие внушили мы немке точно таким же образом стороною, и будто в шутках и издевках, каким образом сама она начинала свое сватовство, и были очень довольны тем, что сватовство сие было не формальное, и что нам можно было от невесты сей учтивым и необидным образом отыграться.

 В последующий день и прежде еще узнания нашего ответа, не преминула посетить нас и сама генеральша и привезла с собою и дочку свою, разрядив ее в прах и как можно лучше. И как тогда намерение ее было уже нам сведомо, то и смеялись мы внутренно сему ее предприятию, и я сам в себе говорил: «Тщетны все ваши труды и старания, мои государыни! Не прельстить вам меня сими уборами. Знаем мы вдоль и поперек, какова она, и сим блеском не обманемся.»

 В самое тоже время приезжал к нам и любезный сосед мой, г. Ладыженский, с своею женою; ибо как скоро от меня узнали, что сестра моя ко мне приехала, как захотели ее видеть и с нею познакомиться. Сестра моя была очень довольна посещением их, и жену г. Ладыженского, за ласковость, откровенность и простодушие ее, отменно полюбила. И как они у нас долее остались нежели генерал и генеральша, то, по отъезде их, госпожа Ладыженская прямо нам сказала: что она готова побожиться, что генеральша с умысла привозила свою дочку, но было бы смешно, если б я тем дал себя прельстить и вздумал бы на ней жениться, ибо ей она также что–то не нравилась. А сим разговором своим она еще более нас побудила отклонить от себя как можно сие сватовство.

 Наконец, как на другой день после того возвратился наш и отец Иларион и привез к сестре моей и поклон, и согласие на предлагаемый заезд и самое приглашение ее к тому; то не стала сестра моя долее медлить, но тотчас в путь сей отправилась. Она расположила езду свою так, чтоб ей приехать в дом к госпоже Кавериной тотчас после обеда, посидеть у ней до вечера, и буде не уймут ночевать, то продолжать бы путь свои далее к Туле и ночевать хоть на дороге. Как условленось было, чтоб быть всему тут запросто и чтоб свидание сие было совсем не нарядное, то и не заботилась сестра моя нимало о том, чтоб одеться получше, и думая, что там никого не будет посторонних, и расположилась заехать прямо по дорожному.

 Но к несчастию случилось совсем неожидаемое, и она, приехав, нашла тут не только помянутую тетку невесты моей, госпожу Арцыбашеву, но и сестру ее, госпожу Крюкову с ее мужем, и всех их приезда ее нарядно дожидавшихся. Сия неожидаемость так сконфузила и смутила сестру мою, что она, с досады, что ее власно как подманули, не согласилась никак у них ночевать, — хотя они ее и унимали, а особливо для присутствия г–жи Крюковой, которая ей, по бойкому и к пересудам склонному ее нраву и характеру, как–то очень неполюбилась, — а поехала от них прочь и ночевала в первой деревне, случившейся на дороге от них к Туле.

 Тут досадовала она неведомо как на попа нашего, думая, что он не так им и нам пересказал, как с обеих сторон было приказано. Но после открылось, что он тому не виноват был, а произошло приглашение к сему случаю госпожи Арцыбашевой от того что мать невесты отменно с нею жила дружно и ничего без ней и совета ее не делала. А приезд господина Крюкова случился нечаянный. Он, едучи из гостей и ничего о том не зная, к ним тогда заехал и ночевать у них расположился. Сборы же и приготовления их к принятию гостей произошли от того, что сколько отец Иларион их ни уверял, что сестра моя будет одна, однако они тому не верили, а за верное полагали, что и я с нею к ним буду.

 Но как бы то ни било, но сестра моя у них была, и хотя за помянутыми гостьми и не удалось ей и с невестою и с матерью ее столько поговорить, сколько ей хотелось; но по крайней мере она их видела и сколько–нибудь и понятие об них получила, а сего по нужде было и довольно.

 Между тем я, о том ничего не зная, не ведая, находился дома и с великим нетерпением дожидался обратного приезда сестры моей.

 — Что, матушка сестрица? спросил я ее по возвращении оной.

 — «Что, братец! Была, видела, и со всеми ими и даже с ближними ее родными спознакомилась».

 — Как это? Разве и родные были? спросил я.

 — «То–то мое было и горе, сказала она. Я понадеялась, и приехала запросто и в тех мыслях, что никого не будет; а погляжу — полна горница народа, и я сгорела даже от стыда».

 — Господи! но как же это так сделалось?

 — «Уж всего того не знаю. Однако мне не велика нужда до иных и чтоб ни стали говорить обо мне. А особливо была тут какая–то Анна Васильевна!.. О! уже это Анна Васильевна! Пересудит кажется всякого насквозь и процедит до чиста. Сестра ее, Матрена Васильевна, кажется не такова и лучше. А мать девушки–то кажется женщина умная, степенная и не вертопрашка, и мне она полюбилась».

 — Ну, а девушка–то? спросил я с трепещущим сердцем.

 — «И она кажется изрядная, братец! Недурна собою, и как повыровняется, то будет и гораздо еще лучше. А показалось мне также, что она и неглупа. А впрочем, Бог ее знает! В такое короткое время можно ли узнать какова она, и что–нибудь заметить в оной. Для помянутых гостей принуждена была я сидеть и чиниться и не то говорить, что бы мне хотелось, а то, чего требовали чины и благо пристойность. И мне неведомо как жаль, что сие так, а не инак случилось, и что сии гости помешали мне рассмотреть и узнать девушку сию короче».

 — Экое горе! сказал я: сожалею и я о том, но думаю, что случилось сие не с умысла, а конечно, не нарочно каким–нибудь образом. Но как бы то уже ни было и как бы ни случилось; но что ж сестрица, какой совет ты мне теперь подашь?

 — «Что, братец! Ежели истину тебе сказать, то желала б я, и всем сердцем и душею желала б, чтоб иметь тебе невесту лучше и совершеннее этой. Но то–то беда, не из своего стада и не выберешь. Говорится в пословице: «и рад бы в рай, но грехи не пускают.» Сам ты говоришь, что невест не слишком много, и что никакой иной нет у тебя в особливости на примете. Итак, Бог знает, когда–то другая случится, — и чтоб не прождать тебе того несколько лет сряду, а что того хуже, не влюбиться бы опять в какую и не жениться на такой, которая в десять раз и хуже этой, и о которой стал бы после, как любовь пройдет и погаснет, сам раскаиваться. А как тебе, по всем обстоятельствам твоим, женитьбою поспешать надобно, то мой тебе згад, братец, не забиваться в даль. И благо невеста есть и есть такая, которая тебе непротивна и всем обстоятельствам твоим под стать; так нечего б долго и думать, а помолясь Богу и возложив на него всю надежду и начинать бы формально свататься. Ведь, Бог знает, ни то найдешь лучше, ни то нет. А что она молода, это нимало не мешает, ростом она и теперь уже великонька, а к лету еще более поднимется… Погляди, какая вырастет!… А что касается до неизвестности ее нрава, то нрав и во всякой невесте трудно узнать, и всегда и в рассуждении и всех будет такая же неизвестность. Тут есть какая–нибудь надежда на молодость ее, а в рассуждении другой и урослой и того быть не может. Больше ж всего мне то правится, что она одна только и есть дочь у матери и что мать ее должна будет жить вместе с вами, и может до поры до времени быть хозяйкою в твоем доме и не такою ветреною, каковыми бывают иногда молодые жены».

 Вот что говорила мне сестра; и я слушал все сии слова с величайшим вниманием, и не перебивая ни одним словом ее речи. Наконец, как она перестала говорить, сказал я ей:

 — Ну, так так–то, сестрица, и ты мне советуешь жениться на этой?

 — «С Богом братец, с Богом… и сколько мне кажется, то сама судьба избрала и назначает тебе сию, а не иную какую невесту… Теперь–таки и сделай им удовольствие и подожди, покуда совершится ей тринадцать лет, а с весны и начинай с Богом свататься формально, и помышлять о том, чтоб веселым пирком да и свадебку; а между тем заблаговременно и приготовляйся помаленьку к тому… Вот, и с хоромами — продолжала она — надобно тебе будет еще что–нибудь сделать. Так им остаться не можно. В сих маленьких трех горенках тебе жениться и после с женою и тещею жить будет слишком тесно».

 — Конечно, сказал я: это я и сам уже думал, и расскажу вам, сестрица, что у на уме меня есть сделать и как хочется мне обе половины хором соединить вместе, и получить чрез то гораздо более простора.

 После чего рассказал я ей все мое намерение. Она похвалила оное, но не думала, чтоб сие было возможно; однако я уверил, что в том нет никакой невозможности.

 Вскоре после сего, и власно как нарочно для придания совету ее множайшего веса, приехала ко мне и старушка тетка моя, госпожа Аникеева, которой я дал также знать о приезде сестры моей. Она неизобразимо была рада, ее увидев, и прогостила у нас до самого почти отъезда сестрина. Я очень доволен был сею прямо любившею нас добродушною и разумною старушкою. А как о сватовстве своем мы и ей открылись, то и она, выслушав все рассказываемое нами об обстоятельствах нашего дела, также советовала мне не отставать от оного, но с Божиею помощью начинать оное в свое время. И тогда просила ее сестра моя не оставить меня в то время своим вспоможением, что она охотно и обещала.

 Все сие подкрепило меня еще более в моем намерении и уничтожило совершенно всю мою нерешимость. Я положил уже решительно последовать их совету и не искать себе более никакой иной невесты, а прилепиться уже к сей единой. И с сего времени не стал я уже таиться в том от всех и не скрывать того и от прочих моих сродников и соседей.

 Сестра прожила тогда у меня более двух недель и до самой масляницы; но как уже стал приближаться и наступать март месяц, то, страшась, чтоб не захватила ее на дороге распутица, спешила она ехать; — итак, 28 февраля отправилась она в путь свой.

 Не могу изобразить, с какими чувствиями расставалась она со всеми местами, видевшими ее в малолетстве и со всею своею родиною. Не сомневаясь в том, что она в последний раз видит их в своей жизни, ибо не могла уже никак надеяться быть еще в местах наших, прощалась она со всеми ими на веки. Она обходила со мною все оные и не только сама плакала, но и меня в слезы привела. Все наши дворовые люди от мала до велика, а особливо прежние ее знакомые и престарелые провожали ее и прощались также навек с нею. Что касается до меня, то я решился проводить ее до Москвы самой и там уже распрощаться с нею навсегда.

 В Москве пробыла она немногие только дни, употребив оные на покупки разных для себя вещей и на свидание с ближайшими нашими родственниками, как–то с дядею Матвеем Петровичем и с дядею Тарасом Ивановичем Арсеньевым. Свидание с обоими ими было у ней также чувствительное, а прощание — того трогательнее. Она прощалась с ними также на весь век, ибо не уповала уже их более за дальностию своего жилища видеть, и просила их о неоставлении меня, а особливо, в случае моей женитьбы, о которой заблагорассудили мы им уже открыться, и имели удовольствие слышать и от них намерению моему одобрение, — а особливо от дяди Матвея Петровича, который рад даже был, что я сыскал себе невесту.

 Наконец распрощалась сестра моя и со мною, с пролитием с обеих сторон многих слез. Но, ах! я пролил бы их несравненно более, если б мог предвидеть тогда и знать, что я видел ее в сие время уже в последний раз в жизни. Она поехала к меньшой моей сестре в Кашин, а я спешил возвратиться домой по причине наступающего великого поста;

 Но как письмо мое достигло уже до своих пределов, то окончив оное, скажу вам, что я есмь, и прочая.

СВАТОВСТВО И СГОВОР

ПИСЬМО 114–е

 Любезный приятель! Возвратясь из Москвы в свою деревню, стал я с нетерпеливостью дожидаться наступления весны, дабы вместе с началом оной начать и свое важное дело. А не успела весна сия наступить, как мая в 18–й день, благословясь, и отправил я Ивановну мою к госпоже Кавериной с формальным предложением руки моей ее дочери и для истребования от ней также решительного ответа: согласны ли они на то или не согласны? И буде согласны, то чтоб назначен был ими уже и день, когда бы быть сговору. С превеликим нетерпением и беспокойствием духа дожидался я возвращения сей посланницы, ибо хотя и не сомневался почти в получении благоприятного ответа, однако все–таки смущался еще духом и мучился неизвестностью.

 Наконец приезжает моя Ивановна и привозит мне ответ, какой мною был уже ожидаем, а именно, что они решились, наконец, дать свое соглашение и, почитая то волею небес, назначают и самый день, в который бы нам начать сие дело формальным сговором. Кровь во мне взволновалась вся, как услышал я сие изречение, и смущение мое было так велико, что я едва имел столько духа, чтоб спросить, когда ж бы хотелось им, чтоб сие было?

 — Тридцатого мая, или на самый троицын день, — сказала она. — И я, сколько ни говорила, чтоб быть тому прежде, но они никак не согласились.

 — Да какая в том и нужда, — сказал я, — и очень, очень хорошо, что не так скоро, тем более буду и я иметь времени к тому приготовиться.

 Сии приготовления и начал я с самого того же дня делать и трудился в том ежедневно. Состояли они, во–первых, в том, чтоб одеть себя и людей своих к сему времени получше; во–вторых, чтоб исправить экипаж, в котором бы на сговор ехать; в–третьих, чтоб приискать людей, которые бы помогли мне в сем случае, ибо одному ехать мне не годилось; в–четвертых, запастись какими–нибудь вещами, которыми бы мне невесту свою дарить можно было; в–пятых, как я не сомневался, что после сговора в непродолжительном времени назначится и свадьба, то надлежало поспешить и переправкою дома, также прибранием сколько–нибудь получше и сада своего. Всеми сими делами и начал я заниматься, но горе мое было, что не было у меня ни одного человека, с кем бы я мог тогда обо всем том посоветовать.

 Дядя мой находился тогда еще в Москве, а хотя б и дома был, но к тому был бы неспособен. О старике деде, генерале нашем, и говорить нечего. Сей был на меня в некотором внутреннем, хотя скрытом, неудовольствии за то, для чего не хочу жениться на его падчерице. Дядя мой, господин Каверин Захарий Федорович, был также человек в таких делах совсем не сведущий, а жена его была самая госпожа «Чудихина» и советами своими могла б скорее все дело испортить. Сам господин Ладыженский был совсем странного и оригинального характера и не мог никак советов дать, как только сообразных с своими странными мыслями.

 Один бы господин Писарев мог быть таким, который был и сведущее и умнее всех прочих и мог бы мне в сем случае более всех помочь. Но к несчастию, и он находился тогда со мною в таких отношениях, что мне не хотелось даже ему о намерении своем и сказывать из опасения, чтоб он опять тут чего–нибудь не выдумал, чем бы остановить, или совсем разрушить это дело. И я даже боялся, чтоб он опять не приехал ко мне незванный; но положил уже твердое намерение не слушать его, чтоб он ни стал говорить, а оставаться уже твердо при своем намерении. А сообразуясь с тем, и будучи последним его поступком крайне недовольным, я, с самого того времени, как он от меня поехал, ни однажды у него уже не был, да и рад был, что и он ко мне не приезжал уже после того ни однажды, да и пересылки между нами никакой уже не было.

 Итак, не имея у себя никого, кто б хотя несколько мог мне помочь, принужден я был один и так хорошо, как умел, делать все нужные приготовления. Себя–таки и людей я кое–как поодел, да и то не совсем по–людскому и далеко не так, как модные женихи одевались и собирались. Но что касается до экипажа, то долго не знал я, что мне делать.

 Кареты были тогда еще очень, очень редки, и в таких небогатых домах, каков был наш, были они еще совсем не в употреблении, а езживали все наши братья в четырехместных и так называемых венских колясках. Но у меня не было и такой, а было две старинных и староманерных коляски, из коих одна была большая, четвероместная, но с какою и показаться никуда было не можно, а другая такая же и поменьше, и полегче, и так, как бы визави, двуместная, и образом своим не лучше первой. Для покупки же новой, а того паче кареты, недоставало у меня денег. Итак, не знал я, что мне делать, и вздумал, наконец, велеть Павлу, столяру своему, большую свою коляску как–нибудь преобразить и сделать получше. Итак, ну–ка мы оба с ним ее коверкать, инако устраивать, обивать, раскрашивать и золотить. Но как бы то ни было, но смастерили себе и сгородили коляску изрядную, и такую, которая нам потом несколько лет прослужила и на которой ездить было никуда не постыдно.

 Что касается до подарков, то для закупки оных послал я нарочного человека в Москву и писал к тамошним родным своим, чтоб они искупили мне все, к тому нужное. Но каковы сии дары были, о том я и не говорю уже. Ни от кого–то из всех моих знакомых не мог я добиться толку, что б такое употребить к тому лучше. Иной советовал мне то, иной другое. Один затевал дары сии уже не по моему достатку, а другой выдумывал что–нибудь уже странное и нелепое. Итак, я истинно не знал, что мне и делать и не сомневаюсь, что подарки мои были тогда очень смешные, а особливо, если сравнить их с обыкновением нынешних времен, но зато, по крайней мере, не были они мне разорительны и не завели меня в долги превеликие, как заводят иных женихов нынешние.

 Что касается до переправки хором, то в этом деле не было мне нужды в советниках посторонних, а мог я и один и лучше всех оное произвесть, и мне удалось и смастерить переправку сию так хорошо, что все не могли довольно ухвалиться. Я поступил в сем случае уже слишком героически и так, что иной бы, на моем месте не мог бы иметь никак столько духу.

 Я отважил прорубать стены и окна превращать в двери, а двери — в окна в комнатах, священных от древности. Оставшая половина передних сеней должна была превращаться в комнату, из которой мы сделали, на случай свадьбы, род другой и маленькой гостиной и которая потом отправляла нам должность и гостиной, и столовой, и моего кабинета, или штудирной комнаты. А старинная наша, от древности закоптевшая или потемневшая передняя получила от себя выход прямо с надворья, с стеклянными дверьми, и превращена была в большую и такую комнату, которая бы могла служить в случае нужды, вместо залы, а в другое время служить вместо лакейской и сеней самих; а через сие самое и соединил я обе половины хором и произвел в них целых семь довольно просторных комнат. И как я во всех потолки подбелил, а стены обил бумажными обоями, то и сделался домик мой хоть куда, и можно было в нем уже без нужды играть свадьбу.

 А таким же образом поприбрал я и всю ближнюю часть сада к дому, и сделал ее так, что в ней с удовольствием гулять уже было можно. В особливости же украсилась верхняя часть сего сада, тою прозрачною и из дуг и столбов сделанною, осьмиугольною отверстою беседочкою, которая построена была под группою случившихся тут высоких и прямых берез. Я выкрасил ее и с перилами внизу празеленою {Празелень — иссиня–зеленая земляная краска.} краскою, и как она к самому тому времени поспела, как нам надлежало ехать на сговор, то и обновил я ее накануне того дня ввечеру, приказав в ней накрыть вечерний стол и отужинав в ней с съехавшимися гостьми и спутниками моими. Вечер сей случился тогда наилучший и наиприятнейший, какие только быть могут в месяце мае, и мы препроводили оный с отменным удовольствием.

 Что касается до сих спутников моих при езде на сговор, то мне не за кого более было взяться, как за дядю моего Захара Федоровича Каверина и жену его, да за соседа своего Александра Ивановича Ладыженского. Сих–то упросил я сделать мне в сем случае сотоварищество и присутствовать при сем первом обряде.

 Итак, 30–го мая, собравшись гораздо поранее и севши все четверо в переделанную мою большую коляску, пустились мы в свой путь и, пообедав на дороге, приехали в село Коростино еще довольно рано и вскоре после обеда, и господин Ладыженский шутками и издевками своими увеселял нас так во всю дорогу, что мы все до слез почти иногда смеялись.

 Теперь не могу никак изобразить тех чувствований, с какими въезжал я в первый раз на двор, где жила моя невеста, и с каким любопытством смотрел я на их дом и все жилище, которое вскоре долженствовало принадлежать уже мне.

 Весьма просто и незнаменито {Не замечательно.} оно было. Мне представился маленький и старинный домик с тремя только покойцами, разделенными еще между собою сенями. И одна половина оного казалась вросшею от древности почти совсем в землю и была с небольшими окошечками и с кровлею, поседевшею уже от выросшего и размножившегося на ней моха. Другая сколько–нибудь была поновее и повыше, по случаю, что все хоромцы стояли на косогоре.

 Небольшое, высокинькое и тесом покрытое крылечко вводило в сени, посреди хором сих находящиеся, а маленький и узенький цветничок, насаженный кой–какими цветами и осененный тенью от насажденных подле решетки высоких уже черемух и других деревцов, был единым только наружным дому сему украшением или паче вещью, увеличивающею еще более его простоту и безобразие. А потому все сие и не в состоянии было очаровать мое зрение и произвесть в уме моем выгодное обо всем мнение. Но я уже молчал и не говорил ничего, каково у меня на сердце уже ни было.

 Но каков маловажен ни показался мне сей дом снаружи, но вошед с товарищами своими из сеней прямо в величайшую из всех комнат, поразился я вдруг, увидев всю ее наполненную множеством разряженных впрах гостей обоего пола. Было тут несколько человек мужчин, а того более боярынь, и из первых не было мне, кроме старика Недоброва и господина Хвощинского, Василия Панфиловича, ни одного знакомого; а из последних была знакома только мать и тетка невесты моей, госпожа Арцыбашева, а прочие были мне совсем не знакомы. И как многие из них были молодые, то искал я глазами между ими своей невесты, и почел было ею сперва одну, которая была всех моложе и села в уголку, всех от меня отдаленнее. Однако скоро увидел я, что это была не она, а совсем мне незнакомая, и перестал удивляться, находя ее совсем в ином виде, нежели в каковом видел я свою невесту.

 Нас приняли с обыкновенными учтивствами и посадили. Но не успели почти все усесться и минут двух посидеть, как и сделано было от дяди моего обыкновенное в таких случаях предложение. И как на оное также с их стороны было по известной форме ответствовано, то и пошли тотчас некоторые из них за невестою, и через минуту и введена была она к нам из другой комнаты.

 Все собрание встало тогда с мест своих, и как в ту же минуту явился и священник, бывший уже наготове, то и поставили тотчас нас обоих посреди комнаты и начали петь и читать обыкновенные в сих случаях стихи. В минуту сию был я почти вне себя. Важность начинаемого дела представилась тогда уму моему во всем ее пространстве, и я так смутился, что едва в силах был стоять на ногах и столько духа иметь, чтобы несколько раз взглянуть на поставленную подле меня невесту.

 Но каким приятным изумлением поразилось тогда мое сердце, когда не увидел я уже в ней прежнего ребенка, а девушку уже совершенно почти взрослую и не такую уже тонкую, как была прежде, и лицом несравненно уже лучшею и мне приятнейшую, нежели какою показалась она мне при нашем первом свидании. Не могу изобразить, как много обрадовался я тому, как много ободрило и подкрепило меня сие и с каким удовольствием смотрел уже я на свою невесту.

 Но в самую сию минуту блеснула молния, и громкий звук загремевшего над нами грома встревожил нас и всех присутствующих при сем обряде. Все стали креститься и дивиться тому, что никому и не в примету была взошедшая в самое то время тучка, и все стали считать неожидаемое явление сие, а особливо линувший в то самое время сильный дождь добрым предзнаменованием нашему начинающемуся союзу. А не успел обряд кончиться и нас, по обыкновению, благословили образом, как и начались обыкновенные со всех сторон взаимные поздравления, рекомендации и целования друг друга, и поелику собрание было велико, то продлилось сие несколько минут сряду. После чего посадили нас обоих в передний угол и стали по обычаю сперва поздравлять нас кругом ходящим покалом с вином, а потом потчивать кофеем и заедками {Закусками, сластями, лакомствами.}.

 Все достальное время сего дня и до самого ужина должен был я сидеть в помянутом углу и как на огне пряжиться. Глаза и внимание всего собрания устремлено было на меня и на невесту мою, и замечались не только все мои слова, но и движения самые, а сие и приводило меня в неописанное смущение. Я знал, что мне надлежало тогда разговаривать что–нибудь с моею невестою и ласкаться к оной всячески, но для меня составляло самое сие наивеличайшую и труднейшую коммиссию и было таким делом, которое на все старания мои несмотря, не мог я никак произвесть по желанию. Ибо, не упоминая о природной моей застенчивости и несмелости в таких случаях, каков был сей и в каковых никогда еще и быть мне не случалось, не знал я тогда, и как ни старался, но не мог и придумать, что б такое и о чем мне говорить тогда с такою молодою невестою, какова была моя, и которая, несмотря на всю свою возмужалость, была все еще почти дитя или очень еще мало от детства удаленною.

 Как скоро все, что было заблаговременно в уме приготовлено, я ей пересказал и все переговорил, то и стал я, наконец, в пень и не знал более, что и пикнуть, и тем паче, что и с ее стороны не мог дождаться никаких совопрошаний. Да и в самом деле, какие разговоры и о чем можно было иметь с такою молодою особою? Словом, мы сидели потом, не говоря почти ни единого слова с нею, и я неведомо как рад был, что сидевшие близко подле меня мужчины вступили со мною кое о чем в разговоры, и тем меня сколько–нибудь заняли. Итак, по причине молодости невесты моей и лишен я был того удовольствия, какое имеют женихи, сговаривающие на невестах взрослых и им понравившихся и которое для них обыкновенно бывает очень лестно и приятно.

 Вечерний стол приготовлен был у них в другой половине, и нас повели туда по наступлении вечера и посадили по обыкновению опять вместе. Но оба мы не столько ели, сколько кланялись всем поздравляющим нас и пьющим за наше здоровье. Стол был у них нарядный и все в оном в порядке. По окончании ж ужина и в рассуждении, что нам за дальностию не можно было успеть домой возвратиться, приглашены мы были ночевать к соседу и родственнику их, господину Колюбакину, Ивану Алексеевичу, живущему в том же селе и от них только через улицу, чем мы были в особливости и довольны.

 Тут во всю ночь я очень мало спал, ибо вся голова моя набита была помышлениями о начатом деле и о моей невесте. Я не знал, счастием ли то почитать или несчастием, и обо всем виденном и слышанном так много размышлял, что не мог уснуть очень долго.

 На другой день надобно было мне посетить невесту, и, по обыкновению, отвезть ей подарок. А она с их стороны, по обыкновению старинному, дарила людей своих, а я всех дворовых и людей потчивал водкою, привезя с собою для самого того погребец свой, и меня уверили, что обряд сей необходимо надобно было исполнить.

 В сей раз был я с невестою своею хотя несколько уже познакомее, однако все наше знакомство не имело как–то дальних успехов, и я приписывал то ничему иному, как ее молодости, и не без удовольствия проводил с нею все сие утро. Ибо нас и в сей день без обеда не отпустили, и мы не прежде возвратились в свою деревню, как уже по наступлении ночи.

 Сим образом сговорил я, наконец, жениться, и как сие случилось на самый троицын день и свадьбе в тот же мясоед быть было некогда, то и отложили мы оную до начала будущего мясоеда, или до июля месяца.

 Сие время употреблено было с обеих сторон на приутотовления к свадьбе, с их стороны — на шитье платья и на приготовление приданого, а с моей — на окончание того, что у меня было еще не доделано, и также на дальнейшие приготовления к сему великому для меня и торжественному дню.

 Между тем, сколько мне время тогдашние проливные ненастья и обстоятельства дозволяли, езжал я к моей невесте; однако далеко не так часто, как ездят другие. Тогда не было либо сего в столь великом обыкновении, как ныне, и у меня никогда и на уме того не было, чтоб препровождать там по нескольку дней сряду и не отходить от невесты, так сказать, ни пяди, и ходить только ночевать в другой двор, какой–нибудь чужой, а весь день с утра до вечера быть с невестою; либо происходило сие от того, что я к своей, по великой ее еще молодости, не имел еще дальней привязанности. К тому ж и она как–то ко мне нимало не ласкалась, но все от меня власно как дичилась. Сие обстоятельство было всего более причиной тому, что я не имел охоты и побуждения к тому, чтоб ездить часто в такую даль единственно для свидания с нею, ибо оное не производило мне никакого дальнего удовольствия, но, напротив того, служило иногда поводом к досаде и к чувствительному неудовольствию на самого себя.

 Но никогда сие последнее так велико не было, как после вторичного моего с невестою свидания. Случилось сие вскоре после сговора. И день сей был в особливости для меня несчастным и власно как нарочно назначенным для произведения мне многих неудовольствий, так что он мне, по особливости своей, и поныне еще очень памятен.

 Встал я в оный очень рано, — ибо как хотелось мне приехать к ним к обеду и с тем, чтоб, посидев у них, в тот же день и назад возвратиться, то и надобно было поспешать; и потому ездил я в сей раз налегке в какой–то городовой отверстой старинной колясочке, которую я, не помню у кого, на сей случай выпросил. Уже в самое утро рассержен я был не помню чем–то людьми своими, почему поехал уже и со двора не гораздо с веселым расположением духа, а почти нехотя, а для соблюдения единого этикета. Да и ехать как–то было не хорошо и коляска была самая беспокойная и дрянь сущая.

 Но как бы то ни было, но я туда приехал, и довольно еще рано. Но что ж?… и застал их в сей раз одних, то есть невесту мою с одною только ее матерью, и нимало меня в сей день недожидавшихся. И не знаю, оттого ли, что первую застал я в совершенном дезабилье, или одетую совсем запросто и далеко не столь нарядною, какою я привык ее видеть, или оттого, что все они, а особливо она, нечаянным моим приездом была перетревожена; но как бы то ни было, но покажись она мне в сей раз совсем не такою, какою я ее до того видал, но несравненно худшею и такою, что я не находил уже ни в образе ее, ни во всех обращениях и поступках ни малейших для себя приятностей и не инако мог смотреть на нее, как с деланием себе некоторого насилия и принуждения. А как к вящему несчастию, не хотела и она в сей раз на все оказываемые ей ласки нимало соответствовать, но все от меня власно как тулилась, да и к разговорам с нею не мог я найтить никаких почти материй, ибо она сама как–то в них не вмешивалась, и была очень несловоохотна, а только отвечала на делаемые ей вопросы, и то власно как нехотя, ласки же ко мне не оказывала ни малейшей: то все сие меня еще пуще сразило, и привело в такое изумление, что я во все то время, как у них находился, был власно как сам не свой, и неведомо как рад был, когда стал приближаться вечер и мне можно было, с ними раскланявшись, поспешать домой ехать.

 Но что ж? — Не успел я, севши в свою коляску, со двора съехать, как и пошли в голове у меня мысли за мыслями и наконец такая дрянь, что я и животу своему почти не рад был.

 «Ах! Боже мой! говорил я сам в себе: где это были у меня глаза, где ум, и где разум был?… Возможно ли так ослепиться и не видать всего того уже сначала, что я теперь видел? О, Боже мой! продолжал я: как это мне с нею жить будет!… И ну, если она и всегда такова неласкова и несловоохотлива и не весела будет?… Ни малейшей–таки ласки и ни малейшего приветствия не хотела она мне оказать, и сколько я к ней ни ласкался, она и глядеть почти на меня не хотела… Батюшки мои! — продолжал я еще далее: уже не противен ли я ей так, как черт?… Уже не возненавидела ли она меня, ничего еще не видев, и не имеет ли ко мне она уже крайнего отвращения?… А не даром во весь сегодняшний день и смотреть на меня почти не хотела… Но, ах, Боже мой! Что это будет, если она меня любить не станет, а напротив того возненавидит еще?.. Не несчастный ли я буду человек. Самый разум ее, Бог знает еще, каков? Сколько ни старался я завесть ее в разговоры, и о чем, о чем ни заводил с нею речь, но все как–то не мог почти ничего иного добиться, как только да или нет, и только что отмалчивалась. Все это для меня непонятно и удивительно. И не знаю, что это и как со мною все это сделалось? И что со мною впредь будет?… И ну, если она и впредь не умнее, не словоохотнее, не ласковее и не лучше сего будет?… Что со мною, бедным, тогда будет!… И такого ли я себе товарища желал и искал, и такого ли получить домогался?… Ах! это будет для меня сущая каторга — жить с таким человеком»!…

 Сим и подобным сему образом размышлял я и говорил сам с собою во всю дорогу, и чем более углублялся о сем в помышлении, тем вероятнейшими и величайшими казались мне все примеченные в невесте моей несовершенствы. И сие довело меня наконец до того, что я впал в превеликое раскаяние о том, что я сие дело начал, и досадовал неведомо как, что дело сие зашло уже так далеко, что и отстать от него было уже почти совсем не можно или по крайней мере трудно, и для самого меня не инако как крайне постыдно. Сие смутило и растревожило всю душу мою так сильно, что я в коляске своей не сидел, а власно как на огне пряжился, и только что пересаживался из одного угла в другой, твердя сызнова:

 «Ах, Боже мой! что это я сделал? Где это были мои глаза, и в какую бездну ввергнул я себя! И, ах, что мне теперь уже делать, и как можно уже отстать и переменить все это? — «Правда, — говорил я далее, замышляя уже и об отказе самом: дело еще не совсем сделано и узла неразрешимого еще не завязано. Возможность еще есть и разрушить все начатое, а подумавши, можно придумать какие–нибудь и предлоги и употребить приличныя средства к тому. Примеры такие бывали, бывают, и всегда будут в свете».

 Мысль сия так мне полюбилась, что я начал ее тотчас разработывать далее и уже помышлять о том, как бы сие удобнее было сделать, и выдумывал уже и приличнейшие средства. Но не успел я в помышления сии углубиться, как опять вдруг, и власно как от сна воспрянув, сам себе я сказал:

 «Так, пусть так, чтоб это сделать было и можно! Но, ах! Какие последствия проистекут из того?… Не одурачу ли я себя перед всем светом? Не подвергну ли я себя тогда всеобщему посмеянию?… Не выведу ли я из себя истории?… Не станут ли все обо мне говорить, меня хулить и мне смеяться?… Куда могу я тогда глаза свои показать?… И какая невеста захочет иметь тогда со мною дело?… Не станут ли все от меня, как от чудовища какого бегать?… И где, и как можно мне будет найтить себе другую невесту, да еще и лучше сей?»

 Все сии мысли остановили меня в прежнем моем замышляемом намерении, но не успокоили дух мой, а привели его и все мысли мои еще в вящее нестроение и повергли меня опять в нерешимость и в такое мучительное состояние, которого я никак изобразить не могу.

 Между тем как я сим образом углублялся в разные мучительные размышления, летело нечувствительно время и уже наступила ночь, и, к крайнему умножению моей досады и неудовольствия, прежний прекрасный день превратился в пасмурной и ненастной. Где ни взялись мрачные тучи, покрыли весь горизонт, и вмиг почти после того полился на нас пресильный и проливной дождь, и стад мочить нас немилосердым образом.

 Я сколько ни старался укрыться от него в своей коляске, но не было никакого к тому способа. Была она старинная городовая двуместная, и были у ней хотя спереди и с боков кожаные задержки, но в таком худом состоянии, что никак не можно было их съютить вместе, и я, как ни старался схватив вместе их держать, но никак не мог укрыться и защитить себя от дождя. Стремился он прямо нам в лицо, и с такою силою, что всего меня замочил в прах, и я нигде не мог найтить места и защиты от него в коляске.

 Новое сие горе, присовокупившись к прежнему, увеличило еще более мою досаду и неудовольствие. «Боже мой! — говорил я: что это такое? Все беды и напасти на меня сегодня соединились!… Понесло же меня сегодня!… Ведал бы, истинно не ездил!… Измок весь и озяб немилосердо… Бог знает, как и доедем еще»?

 В самом деле наступила тогда уже совершенная ночь, и сделалось так темно, что ни зги было не видать. Я хотя и говорил то и дело кучеру своему, чтоб он поспешал ездою, ибо оставалось еще много ехать; но он ответствовал мне, что поспешает и так, но боится, чтоб в темноте не сбиться с дороги, чтоб не потерять ее совсем и чтоб не заехать куда–нибудь в чепыжи и кустаринки непроходимые, и взъехав на пень, не извалить бы коляски, — ибо мы ехали тогда перелесками и чепыжами, где дорога по лугам едва и днем была приметна.

 «Вот новое еще горе и беда», говорил я, и подтверждал как ему, так и прочим всем бывшим со мною людям примечать как можно дорогу. Но как надежда и на всех была не велика, то пришло уже мне тогда не до мыслей о невесте, а стал думать и помышлять о том, как бы в самом деле не заблудиться, и ежеминутно сам смотреть и примечать, сколько можно было, все окрестности и положение мест. Но покуда ехали мы подле лесов и пробирались лугами и чепыжами, до тех пор все было еще сколько нибудь ехать и дорогу видеть и окрестности примечать можно. Но как скоро выбрались мы на чистое поле, тогда скоро дошло до того, что сами не знали, куда ехали, ибо ни дороги, ни по сторонам вовсе ничего было неприметно, а блестелась сколько–нибудь в стороне вода, которая от проливного и ужасного дождя покрыла всю землю и стояла везде, как море.

 Горе тогда на всех на нас напало превеликое. Дождь мочил всех нас без всякого милосердия! На всех людях не осталось уже ни одной нитки сухой! Темнота была превеликая, ехать оставалось еще не близко и верст более еще шести или семи; но лошади начинали уже почти становиться. Но что всего хуже, то дороги было вовсе не видно и неприметно, и мы потеряли все признаки и приметы, и сами не знали, где мы и куда ехали.

 Более часа ехали, или паче сказать, бредком брели мы сим образом по местам неизвестным, и как мне показалось, что езда наша продолжается уже слишком долго; то, раскрывши свои задержки, стал я сам пристальнее смотреть вперед и по сторонам. И тогда вдруг покажись мне, что мы едем какою–то большою и широкою дорогою, ибо преширокая полоса блестящей во мраке воды казалась простирающеюся вдоль пред нами.

 — Стой, стой! закричал тогда я: не туда мы, братцы, заехали! Это какая–то большая и широкая дорога и совсем не та, по какой нам должно ехать.

 — «Это и мы видим, и дивимся!» говорили мне люди,

 — Но как же вы это такие, братцы, подхватил я: видите сами, что не тут мы едем, где надобно и что не туда заехали, — а знай едете, и не остановитесь!

 — «Да как же быть–то?» сказали они.

 — А так, что надобно бы остановиться и поискать себе дороги. А то мы этак, и Бог знает, куда заедем!

 — «Да как, сударь, искать? говорили они далее: вовсе ничего не видно. Растеряемся и сами, ежели иттить искать дороги. Да и как и найтить ее теперь?»

 — Ну, когда так, сказал я: так нечего делать. Лучше остановиться на одном месте и дожидаться света. Как быть: мокрее этого уже не будет, а ночи ныне небольшие, — скоро и рассветать станет. По крайней мере не измучим мы лошадей своих понапрасну.

 — «То так, сказали они на сие: но мы как–нибудь уже от дождя притулимся: кто за коляску, кто под нее, — и ночь прождем. Но им–то как же? Так без корма и быть?»

 — Но что ж делать, сказал я на сие: и рад бы в рай, да грехи не пускают. Где ж взять корма, когда его нет. Ништо им сделается; но все лучше им стоять, нежели везть и мучиться.

 — «Хорошо! отвечали они: знать тому так и быть» — и тотчас начали располагаться, как бы им лучше провождать ночь сию. Я сам вооружился терпением, и, приказав повернуть коляску так, чтоб по крайней мере дождь не сек мне в лицо, а попадал бы в зад коляски, и я за нею имел бы сколько–нибудь защиту. По учинении сего, прижался я к одному уголку и, усевшись, помышлял уже о том, как бы сколько–нибудь согреться и задремать; как вдруг услышал кучера своего говорящего к товарищам своим:

 — Посмотрите–ка, ребята, попристальнее, нагнувшись к земле, вперед: что–то, мне кажется, чернеется впереди. Уж не сена ли это стог?

 — «Какому сену быть!» сказали другие.

 — А чернеется что–то, в самом деле на стог похожее, но Бог знает что. Уж не подъехать ли нам поближе туда?

 — Очень хорошо, сказал я. Зачем дело стало. Подъедем: может быть и в самом деле сено, и нам все уже равно — здесь, или там ночевать.

 Не успел я сего сказать, как все сели опять по своим местам и поехали далее. Но как же удивились и обрадовались все мы, увидев там, вместо мнимого стога сена, кудрявую и всем нам довольно знакомую лозу, стоящую на заводских полях на перекрестке, и по конец почти самых полей наших.

 — Ах, батюшки! закричали все мы в один почти голос: да это лоза заводская на перекрестке, и мы поэтому ничего не сбились и ехали все своим путем и дорогою! Отсюда вот уже не трудно нам и домой добраться! Вот и повертка к нам, и дорога наша!

 Не могу изобразить, как обрадовался я и доволен был сим открытием. Мы тотчас решились продолжать уже свой путь далее, и хотя с трудом и кое–как, но действительно и благополучно доехали до двора своего, хотя было тогда и гораздо уже за полночь. Но мы рады по крайней мере были, что не принуждены были ночевать на поле и под дождем, и терпеть стужу и беспокойство.

 Сим образом кончилось тогда трудное, скучное и досадное мое путешествие, и я, угревшись, проспал на другой день почти до обеда: так передрог и измучился я в прошедшую ночь.

 Что ж воспоследовало далее, о том услышите вы в письме последующем; а теперешнее дозвольте мне на сем месте кончить и сказать вам, что я есмь, и прочая.

ПРИУГОТОВЛЕНИЯ К СВАДЬБЕ

ПИСЬМО 115–е

 Любезный приятель! Я не инако думал, что проснусь на другой день с таковою ж нерешимостью и смущением душевным, каким мучился я во всю почти дорогу. Однако сего не воспоследовало: а я, проснувшись, чувствовал в себе все мысли власно как просветившимися, все разные душевные движения усмирившимися и всю внутренность души моей гораздо в спокойнейшем состоянии, нежели с каким я заснул с вечера.

 Мысли обо всем том, что я говорил и рассуждал сам с собою во время своего путешествия, хотя и возобновлялись в памяти и воображении моем, однако я не судил уже обо всем так строго и жестоко как вчера, но напротив того, выискивал уже и все, что только могло служить и в извинение невесте моей во всем ее поведении против меня. И как великая ее молодость и неопытность казалась быть тому наиглавнейшею причиною, то и возобновлял я прежнюю свою надежду на время и умножение лет и не сумневался, что сии переделают наконец все и сделают ее ко мне и ласковейшею и приятнейшею.

 К сему присовокуплялось и то, что мне все последствия, могущие произойтить от разорвания сего дела, представлялись в сие утро гораздо еще невыгоднейшими и для меня предосудительнейшими, нежели какими воображал я себе их в прошедший день, и нередко, доводили меня до того, что я даже содрогался от единого помышления о сем случае. А все сие и произвело, что я от прежнего внутреннего волнения гораздо поуспокоился, и положил по крайней мере смотреть, что будет вперед и не переменятся ли обстоятельствы?

 И в самом деле, как в скором времени после того надлежало мне еще к ним съездить, и там случилось в тоже время быть и тетке невесты моей, Матрене Васильевне Арцыбашевой, и сей хотелось, чтоб я после побывал и у ней в доме, находившемся почти на дороге и на половине пути от моей деревни до Коростина, и я охотно желание ее выполнил и к ней ездил и у ней был: то спознакомившись при всех сих случаях, как с нею, так и с самою матерью невесты моей уже короче, был я так доволен обеих сих госпож к себе ласками и благоприятством, и мне обе они казались столь благоразумными и такого хорошего, тихого, степенного и благонравного поведения, что они вперили в меня к себе искреннее почтение и самое уважение; а сие много уменьшило и прежнее мое неудовольствие на невесту. А и сама сия казалась мне опять не таковою для меня противною, каковою показалась она мне в помянутый несчастный день, и не только сноснейшею, но сколько–нибудь ко мне благоприятнейшею. А все сие и расположило дух мой к ее пользе.

 По наступлении петровского поста, который в сей год был очень невелик, решился я употребить оный на побывание в Москве, куда хотелось мне съездить, как для закупки всех нужных вещей к свадьбе, так и в особливости для того, чтоб убедить просьбою моею старика дядю моего, Матвея Петровича, съехать на то время, как я буду жениться, в деревню и послужить мне при сем важном случае вместо отца.

 Итак, собравшись налегке, отправился я в Москву. И это было в четвертый раз после приезда моего в отставку, что я был в сей нашей столице.

 Мое первое дело было адресоваться с просьбою моею к дяде, и старик согласился на просьбу и желание мое охотно, и по любви своей ко мне радовался искренно тому, что я нашел себе невесту, и что он будет иметь еще удовольствие видеть меня женатым. Как он, так и все его семейство, и тамошние его родные и мои знакомцы расспрашивали меня обо всем и обо всем, и не только одобряли, но и одобряли мое предприятие, и госпожа Павлова, как знающая свет боярыня, не преминула дать мне кой–какие относящиеся до свадьбы и прочих обстоятельств благоразумные советы.

 Не преминул я также побывать и у дяди своего, господина Арсеньева. Он и тетка, любившие меня также искренно, поздравляли меня равномерно с невестою, расспрашивали обо всех обстоятельствах и желали мне всякого благополучия и всего доброго в свете.

 Хотелось — было мне очень побывать и у князя и княгини Долгоруковых, так много мне благоприятствовавших; но как опасался я найтить в доме у них кого–нибудь из дома г. Бакеева, к сему же в дом не отваживался я никак ехать, ибо не надеялся никак еще сам на себя, а опасался, чтоб не мог возмутить дух мой опять предмет прежний: то не поехал ни к нему, ни к князю, и хотел лучше, в случае если б они и узнали, что я был в Москве, оставить их в некотором на себя неудовольствии, нежели подвергнуть себя без дальней нужды очевидной опасности. А я неведомо как рад был тому, что годичное время успело страсть мою так ослабить и низложить, что она около сего времени не причиняла уже мне ни малейшего беспокойства.

 Впрочем был я в сей раз в Москве очень недолго, и не успел с помянутыми родственниками своими повидаться и искупить все нужное к свадьбе, как и спешил возвратится домой, чтоб успеть достальное все кончить, что у меня было начато и еще не окончено.

 Итак, по возвращении своем в деревню и занялся я действительно всем тем в достальное время поста. А вскоре после меня не преминул съехать с Москвы и приехать к нам и дядя мой, и, увидев переправленные мои хоромы, не мог выдумку мою довольно расхваливать и ей надивиться. Впрочем, не преминул я также побывать еще раза два и у своей невесты, с которою познакомливался и от часу больше.

 Наконец окончился наш пост и начался мясоед, долженствующий решить мой жребий и судьбу мою кончить. Чем ближе подвигался я к сему времени, тем более волновался и смущался и беспокоился весь мой дух. Совершенная неизвестность — будет ли мне женитьба моя удачна, и счастливее ли я чрез оную сделаюсь или бессчастнее — тревожила меня и смущала чрезвычайно, и тем паче, что не было никаких особых видов, которые могли б льстить меня сколько–нибудь приятными надеждами, а встречались с мыслями моими более сумнительствы в получении всего того, чего наиболее желало мое сердце.

 Сие, будучи сотворено уже от природы с наинежнейшими чувствованиями, желало всего более, чтоб и будущий сотоварищ в жизни моей имел сердце с такими ж чувствиями или сколько–нибудь ему подобное. Но сие было не только неизвестно, но, к величайшему моему неудовольствию, не было к тому ни малейшего луча надежды. Ибо, как ни старался я то примечать при всех моих с нею свиданиях, подававших мне случай к разговорам с нею о разных материях и к желаемому испытыванию и узнаванию всех ее природных способностей, а отчасти и самых свойств душевных, но не мог приметить ни малейшей к тому наклонности, что хотя и приписывал я чрезвычайной ее молодости, но все–таки надеялся и желал найтить в ней хотя некоторые начатки и приготовления к тому; но как не находил и сих, то огорчало сие меня до бесконечности.

 При таковых обстоятельствах другого не оставалось, как брать прибежище свое к философическим рассуждениям, и ополчаться не только терпением, но относительно до всего, могущего быть, и философическою твердостию духа. Ни в которое время не нужна, была и не помогала мне так много моя философия, как в сие, которое можно почесть самым критическим в моей жизни.

 Не один раз по нескольку минут, а иногда по целому часу хаживал я по любимой своей, и под тению дерев в саду проложенной и пробитой тропинке взад и вперед, и углублялся в философическия размышления и предварительные суждения о будущей и неизвестной судьбе своей! Не один раз восклицал я сам в себе:

 А!… что будет, если в будущей жене своей не найду я себе такого товарища, какого желала вся внутренность души моей и желает и поныне мое сердце?.. Что будет, если не найду в ней такого друга, к которому бы имел я и которая бы взаимно имела ко мне нежнейшие чувствования, которому б мог я сообщать все внутренние действия души моей, все мои мысли и помышления и все желания и хотения моего сердца, и которая за удовольствие бы поставляла себе во всем согласоваться с оными?… Что будет, если между нравами — моим и будущей подруги моей не будет ни малейшего согласия и единообразия, но случится в ней нрав и чувствования совсем противуположные моим, и ни в чем не можно будет сладить и согласиться с нею?… Можно ли тогда ожидать всех тех блаженных утех и непорочных радостей и веселостей в жизни, какие ласкался и ласкаюсь я всегда получить от супружества себе, и какими пользуются и наслаждаются действитёльно многие счастливые четы?… Что будет, если и при дальнейшем возрасте пребудет она таковою ж, каковою она мне теперь кажется, не знающею ничего и не имеющею ни малейшей склонности к чтению, наукам и познаниям?…

 Ныне приписываю я то ее молодости воспитанию и льщу себя надеждою, что со временем вперю я в нее сии блаженные склонности! Но, что будет, если я в сей надежде обмануся и если окажется, что она от природы ни к чему такому, чего бы я желал, неспособна, и в ней нет и врожденных склонностей к тому?… Что будет, если и вышедши замуж и достигши до возраста совершенного, будет и останется она навсегда таковою ж несловоохотною и таковою ж неласковою ко мне, каковою я вижу ее ныне?… Ну что, если и это в ней природное, и если и тогда не увижу и не дождусь я от ней ни малейших ласк н таких приветствиев ко мне, какие составляют душу счастливых супружеств и всего более взаимной любви поспешествуют!… Что, если она и тогда будет такая ж несмеяна и я не увижу никогда в ней ни радости, ни удовольствия и всего того, что веселым и приятным называется, или, что того еще хуже, если будет она всегда невесела и всем и всегда недовольна и только в одних жалобах на все и все в беспрерывном ропоте все свое удовольствие находить будет?…

 «Несчастные такие нравы бывают не редко в свете, а особливо между женщинами!… И ну, если, к несчастию моему, она иметь будет таковой и притом еще вместо любви — ненависть ко мне?… Что тогда изволишь делать?… Какою желчию станет напоять она все веселие и блаженство дней моих!… Какой необъятной труд и какое философическое терпение потребно будет мне тогда к великодушному переношению всего того, и какое искусство к прикраиванию себя к характеру таковому… Ах! сие устрашает меня всего более…

 «Но с другой стороны, ежели вспомнить и подумать о том, что все брачные и толь великое на всю человеческую жизнь и на все их потомство влияние имеющие союзы не происходят и не могут никак происходить по слепому случаю, а располагаются невидимою рукою пекущегося об нас божеского Промысла и святым его Провидением; то, что можно учинить вопреки велению его, и можно ли уклониться от того, чему должно быть по сему мудрому распоряжению его?… Ах! В сем случае другого не остается, как повиноваться совершенно воле его и быть довольным такою, какою угодно будет самому Господу наделить меня… Он знает совершениее, что для нас лучше и что хуже, и верно изберет и избирает всегда наиполезнейшее для нас… Итак, его святая воля и буди в том, а мне остается только охотно принять жену от десницы его и быть уверенным, что избрана она мне Им, и верно не ко вреду, а к пользе моей, и чтоб в случае, если что и откроется в ней дурное и для меня неприятное, так несомневаться в том, что сам он и поможет мне переносить все то с терпением и с спокойным духом».

 Вот каким образом, удаляясь от всех людей, помышлял, озабочивался, смущался и чем сам себя ободрял и подкреплял я в самые последние дни пред своею женитьбою. И не один раз было то, что я не прежде выходил из сада, как повергнув себя где–нибудь в скрытом уголке пред невидимым и вездеприсутствующпм высочайшим Существом, вверяя ему вновь всю свою судьбу и все свое счастие и несчастие, и возвергая на него всю свою надежду и упование!

 Ныне, пишучи сие при позднем вечере дней своих, и препроводив уже более сорока лет в моем супружестве, и обозревая умственным оком все сие долговременное течение оного, могу и должен сказать и признаться, что во многих из вышеупомянутых тогдашних умозаключениях своих, а особливо в надежде и уповании моем на Творца моего, я нимало не ошибся. Но благодетельствующий и о пользе моей пекущийся святый Промысл Господень не одарил хотя меня некоторыми из желаемых тогда моим сердцем выгод и вещей; но заменил то иным с лихвою и так, что я тысячу причин имел и имею быть судьбою своею довольным, и что я всего меньше мог не только тогда, но и в первые годы моего супружества того предвидеть, что Провидению Господню угодно было совершенное удовлетворение тогдашним вожделениям сердца моего произвесть и осчастливить тем меня не тогда, а предоставить оное дальнейшему, предбудущему и тому времени, когда иметь я буду уже детей, и в них во всех, а особливо в дарованном мне от оного сыне, доставить мне наконец то в полном совершенстве, чего желала тогда вся внутренность души моей, то есть совершенное во всем важнейшем подобие самому себе, и такого друга, собеседника и во всех моих чувствованиях соучастника, какого я себе только желать мог и который вместе с сестрами своими, доставив мне несметные тысячи минут приятных и блаженных в жизни, служит и ныне утешением мне при старости моей и делает и самые поздние дни мои блаженными, — и за что за все не могу я довольно возблагодарить Господа.

 Возвращаясь теперь к повествованию моему, скажу, что как хозяйкою во время сего приближающегося торжества, быть в доме моем назначал я тетку мою, Матрену Ивановну Аникееву, и не находил никого способнее к тому оной, ибо мне хотя и весьма хотелось, чтоб находилась при том и сестра моя Травина, но ей за болезнию своею быть ко мне никак было не можно, а поелику помянутая тетка жила всех прочих ближе, то и послал я за нею за несколько дней до свадьбы. А как она не отреклась нимало ко мне приехать, и охотно согласилась на мою просьбу, чтоб быть в сие время вместо матери моей хозяйкою в моем доме; то и принялись мы с сею милою и любезною старушкою приготовлять и запасать все, что нужно было к сему великому для меня празднику, также советовать о том, кого и кого пригласить нам к сему случаю и как лучше расположить нам все сие дело.

 Все из наших мне знакомых соседей приглашены были к сему празднику. Но знаменитейшим из всех был тот же дядя мой г. Каверин, о котором я упоминал прежде. Он с женою своею и сосед мой, господин Ладыженский, также с женою были наизнаменитейшие мои гости. Однако были и некоторые другие. Сверх того присутствовал при том и дядя мой родной, Матвей Петрович. Старик же генерал, дед мой, не похотел никак удостоить меня своим посещением, хотя и был к тому убедительно и приглашаем. Но я того на нем и не взыскивал, потому что он никуда почти не ездил со двора и мог бы нам при сем случае наделать более связи {В смысле — стеснить, связать.}, нежели удовольствия.

 Впрочем, для сделания праздника сего колико можно лучшим, порядочнейшим и веселейшим, то не только запаслись мы нужною провизиею и конфектами, но выпросили, не помню у кого, хорошего повара, также достали и музыку. Сию выпросили мы у господина Трусова, мужа соседки моей, Натальи Ивановны. А чтоб не стыдно мне было приехать к церкви, то не помню также от кого, выпросил и достал я себе на это время двуместную карету. Словом, мы не упустили ничего, чего только можно было нам с теткою сделать и приготовить к сему случаю.

 Наконец Ивановна моя должна была то и дело переезжать то от нас в дом к невесте, то от них к нам и совещаться о том, когда именно быть нашей свадьбе и где совершаться сему таинственному и священному обряду; и как с обоих сторон все нужные приуготовления к тому были сделаны, то и не стали мы долее медлить, но назначили к тому 4–е число месяца июля и согласились с обоих сторон, чтоб бракосочетанию быть в стоящей на дороге и на половине почти расстояния от них и от меня, посторонней церкви в селе Гатницах и чтоб обряд сей совершать отцу Илариону как моему духовнику.

 Каким образом все сие происходило, о том расскажу я в письме последующем, ибо сие увеличилось бы чрез то над меру. Итак, окончив оное, скажу, что я есмь, и прочая.

МОЯ СВАДЬБА

ПИСЬМО 116–е

 Любезный приятель! Наконец приступаю я к повествованию вам истории того дня, который был наиважнейшим в моей жизни, того самого дня, в который сделался я уже женатым мужем и который никогда не выйдет у меня из памяти.

 Во весь оный был я равно как в некаком чаде и тумане и от разных душевных движений в таком смущении, что всех подробных и мелких происшествий, бывших в сей день, вовсе не упомню и не могу никак все их, виденные как во сне, описать вам так, как бы хотелось. Одно только мне памятно, и памятно очень, что весь праздник сей был хотя изрядный, но более прост, нежели великолепен. Не было при оном не только чрезвычайного, но еще многого недоставало к тому, чтоб быть ему порядочному и такому, какие обыкновенно бывают при таких случаях.

 Причиною тому был не я и не моя тетка, также и не скупость моя. Провизии всякой и других вещей было приготовлено и запасено было множество; но недоставало людей, которые могли б сделать при том лучшие распоряжения и расположить все сие дело так, чтоб было мне не постыдно. Не было никого, кто б мог быть при том добрым хозяином и распорядителем. Людей было хотя много, но все на большую часть — старые, последних обыкновений не знающие, да и неспособные. Из молодых же не было и не случилось ни единого человека, которому б можно было быть шафером или хоть несколько потанцовать. А то музыка хотя и была, но для единого только слуха. Словом, свадебка была самая простая дворянская, и не с пышной руки, и не мотовская. Но ежели здраво рассудить, то такая была и здоровее, и для обоих сторон соединена была с меньшими хлопотами и затруднениями.

 Гости, приглашенные мною к сему торжеству, съехались ко мне еще накануне того дня, как быть свадьбе, и довольно рано, ибо всем хотелось видеть, как привезут приданое. И как погода тогда стояла наилучшая июльская, то весь вечер проводили мы в саду, гуляя в оном и слушая играющих вальторнистов, ибо музыка была к нам уже привезена, и мы восхотели ею попользоваться. И это было в первый еще раз, что раздавался звук музыкалических инструментов в моем саду и окрестностях моего жилища.

 В самое то время, как мы помянутым образом в саду гуляли и занимались музыкою, возвещено нам было, что показались везущие приданое. Все мы бросились тогда из сада в хоромы и спешили приттить туда прежде их приезда, дабы видать весь порядок наблюдаемого при том обыкновенного обряда.

 Приданое было хотя очень не знаменитое, в каком и не было никакой надобности, поелику невеста шла за меня со всем своим достатком, да и самого платья, по молодости ее, нельзя было готовить многого; однако привезли оное по обыкновению на нескольких цугах и вносили как кровать, так и все прочее, при зрении сбежавшегося народа, по обычаю, на коврах и церемониально. Для постановления кровати с обыкновенным ее занавесом отвели мы тот наугольный покоец, в котором я до того времени сыпал; и как присланные люди оную поставили и наитишь {Тишком, втихомолку — без крика, без ссор.} снарядили, то угостив и одарив их по обыкновению, отпустили мы их обратно и уже довольно поздно ночью и по отъезде их спешили и сами взять скорей покой себе.

 Последующий затем и достопамятный день встретил я с особыми чувствиями. Увидев чистое и прекрасное восходящее солнце, сказал я сам себе к нему:

 — В последний раз, будучи холостым, вижу я тебя, о солнце, восходящим! Еще прежде, нежели ты опустишься за горизонт, присоединюсь я уже к мужам женатым и в завтрашний день буду видеть восход твой уже перешед в состояние иное… О, буду ли я в оном счастлив? И будет ли будущая подруга моя помогать мне веселиться так много тобою и твоим утренним светом, как много веселился я тобою, будучи холостым и в свободном состоянии?

 Первая мысль сия повлекла тотчас за собой многие и другие, и я, вскочив и накинув на себя легкое утреннее платье, побежал в сад и, уклонившись от людей, пал ниц на землю перед невидимым Господом и отцом своим небесным и, принося ему за все обыкновенные свои благодарения, просил его на коленях о сниспослании своего в сей толико важный для меня день и о том, чтоб он был ко мне милостив.

 Едва я успел возвратиться из сада, как сказано мне было, что пришел уже священник со своим причтом для служения всенощной. Был то отец Иларион с братом своим, дьяконом Иваном, и его детьми. Мы тотчас начали служение и отслужили не только всенощную, но потом и молебен с водосвятием, и весь дом окроплен был освященною водою. Никогда почти не маливался я с таким усердием и благоговением, как в сей раз; но и было о чем молиться.

 Обед был у нас ранний и не слишком церемониальный, а после обеда и начали мы тотчас собираться и располагать время так, чтоб нам от церкви возвратиться можно было не позже и не ранее сумерек. Меня нарядили и убрали, как водится, однако не с пышной руки и не так, как бы какого петиметра. Наконец, как все было уже готово, то поставлен был по обыкновению посреди комнаты стол с образом и хлебом и солью. За оный посадили меня и всех, ехавших со мною в церковь.

 По восстании из–за стола и по принесении последних молитв Господу благословляем был я образом вместо отца дядею моим Матвеем Петровичем, а вместо матери — теткою Матреною Ивановною. Слеза, капнувшая из глаз моих, смочила тогда самую икону, с которою, по обыкновению еще старинному, поехал вперед помянутый духовник мой. Я последовал за ним и, севши с дядею Захарьем Федоровичем в карету, ехал во всю дорогу, сам себя почти не помня от волнующихся в душе моей разных мыслей и пристрастий. Погода случилась, тогда наипрекраснейшая и день самый ясный, тихий и жаркий.

 Мы приехали к церкви еще довольно рано, и тут не было еще никого. Обряд требовал, чтоб невесте приезжать после и чтоб жениху не инако, как несколько времени дожидаться оной в церкви, и сие обыкновение наблюдалось как–то от самой древности. Каковы были для меня сии минуты, а особливо та, в которую увидели мы показывающиеся с горы экипажи невесты моей и другие с нею бывшие, того описать и изобразить я никак не могу, а довольно, когда скажу, что во все сие время сердце у меня было далеко не на месте и трепетало так сильно, что В ту минуту, когда сказали нам, что подъехали они уже к входу церковному, хотело оно из меня власно как выпрыгнуть.

 Наконец введена была в церковь и невеста, и вошли и все приехавшие с нею мужчины и женщины. Взоры мои устремились натурально тотчас на ту, Которая через несколько минут долженствовала соединиться со мною неразрывными узами. И как она мне в сей раз отменно хороша и столь приятною показалась, каковою она мне никогда еще до того не была, то сие ободрило меня очень, и я бодро и охотно пошел за ведущим меня на середину церкви. Но тут, не успели нас обоих поставить рядом и начать обряд бракосочетания, как мало–помалу, смущаясь мыслями, пришел я в такое замешательство мыслей, и кровь во мне взволновалась столь сильно, и я в таком находился беспорядке, что я дрожал тогда так, как бы от лихорадки или от мороза, хотя было тогда в церкви и очень еще жарко. И состояния, в каком находился я во все время, покуда отправлялся сей священный и таинственный обряд, не в силах я никак изобразить словами моими. Я был вне себя и сам себя почти не помнил.

 Совершаем был оный помянутым духовником моим, отцом Иларионом, со всею важностью и степенностью, каковая была сему духовному мужу свойственна и какой требовало и само существо сего обряда. По окончании оного прочтено было нам небольшое и обыкновенное в сем случае поучение. Когда же все кончилось и я поцеловал в первый раз невесту свою так, как уже жену свою, то возгремели со всех сторон поздравления и начались взаимные рекомендации между всеми в новое родство и знакомство друг с другом вступившими. И минуты сии были для меня восхитительны! С меня свалилась тогда власно как некая гора с плеч, и я сделался уже веселее и отважнее.

 По окончании сего обряда и обыкновенного при том этикета, поехали мы домой и спешили колико можно ездою, чтоб успеть доехать еще засветло и за несколько минут прежде прочих. Во весь сей обратный путь был я уже гораздо веселее и спокойнее в мыслях. Я чувствовал в себе некакое облегчение и власно как новую жизнь, и не однажды говорил сам себе:

 — Ну, слава Богу! Как бы то ни было, но дело теперь уже кончилось, и я теперь уже женатый муж!.. Теперь не станет меня уже более мучить нерешимость и сомнительства прежние. Неразрешимый узел уже связан и теперь остается только просить Бога, чтоб он благословил сей наш брак своею святейшею десницею и не отверг нас обоих от лица своего, но продолжал прежние свои ко мне щедроты и милости. Далее можно мне помышлять уже о том, как бы довольным быть сим со мною происшествием, о котором уверен я, что не могло никак произойтить и совершиться без воли и соизволения на то моего Бога. А всходствие того и должно мне с сего времени уже стараться приноравливать себя ко всему и ко всему, и как ко времени, так и к обстоятельствам, в каких я впредь находиться буду, несмотря каковым бы им быть не случилось и быть всем довольным, что б ни воспоследовало со мной!

 Тако сам с собою говоря и размышляя, проводил я все время при обратной своей езде от церкви. Мы приехали домой, действительно, в самые сумерки, так что нас встретили уже с огнем, и все комнаты мои освещены были множеством огней. Валторны встречали нас своим звуком уже издалека, а не успели мы приехать и я, приняв из коляски молодую свою жену, подвесть ее к крыльцу, где при входе в дом встречал нас дядя и тетка с образом и хлебом и солью, и не успели мы к первому приложиться, а последний принять и поцеловать и древний сей похвальный обряд кончить, как при входе нашем в покои загремела музыка и не переставала играть разные симфонии, покуда не окончился весь вечерний стол, за который нас тотчас и посадили.

 Стол был набран и приготовлен был не в зале, а в угольной и той комнате, где я прежде сего живал и которую в прежнюю свою бытность в деревне распачкивал {Размалевывал.} разными фигурами, но которая тогда обита была уже обоями и прибрана лучше. И как стол поставлен был глаголем, {Глаголь — старинное название буквы «Г»; в виде буквы «Г».} то и оказалось в ней довольно простора для помещения гостей всех.

 Мы во весь ужин, по глупому старинному обыкновению, ничего не ели, да и прочие ели мало. Кушаньев настряпано и приготовлено было хотя и очень много и более, нежели сколько еще надобно было, но как тогда не было еще в обыкновении кушанья обносить кругом лакеям в соусниках и блюдах, а все надлежало кому–нибудь из сидящих за столом раздавать, то за безделкою стало дело, что кушанье раздавать было некому. Из стариков никому не хотелось принять на себя сию комиссию, а помоложе и такого, кто б мог сию должность взять на себя никого не было и не случилось; итак, уже кое–как и кое–кем было дело сие совершимо, и я размучился впрах с досады, приметя и видя сей беспорядок, но которому пособить был не в состоянии, да и переменить было нечем.

 По окончании ужина тотчас повели нас за так называемые сахары или за стол, установленный конфектами и другими всякого рода фруктами и вареньями. Сей стол приготовлен был в тогдашней моей жилой и лучшей угольной комнате, ибо в комнатке, или в другой угольной поставлена была кровать. Тут потчиваны мы были кофеем и конфектами, а потом отведена была невеста в спальню и раздеваема была боярынями, которые, возратясь оттуда и распрощавшись с нами, возвратились все в прежнюю столовую комнату, из которой между тем вынесены были столы и сделан был простор желаемый.

 Ничто мне тогда так досадно не было, как известное древнее и наиглупейшее наше обыкновение, наблюдаемое и поныне при множайших бракосочетаниях, но начинающее ныне мало–помалу выходить из обычая; а именно, чтоб всем ночующим тут в доме гостям не спать, а в скуке дожидаться иногда по нескольку часов, покуда можно будет им новобрачным принесть свои поздравления.

 Глупое и досадное сие обыкновение почиталось так свято, что и помыслить было не можно о преступлении оного, как много ни желал я того. В особливости же хотелось мне сего для того, чтоб доставить скорее покой незнакомым и новым гостям своим, которым за дальностью их домов, ехать было некуда, а всем надлежало ночевать у меня же в доме.

 И хорошо, что в сей раз так случилось, что гостям не долгое время принуждено было сидеть молча и провожать время свое в скуке и что за препровождением целого почти часа в посещении новобрачной всеми гостями, во взаимных поздравлениях, при опоражнивании всеми, по обыкновению, бокала с напитками и в изъявлении всеобщей радости и прочих, бываемых при таких случаях обрядов, осталось еще довольно времени к тому, чтоб всем и выспаться и взять отдохновение.

 Между тем как в доме моем происходило сие брачное пиршество и весь оный наполнен был таким множеством народа, какого никогда в нем до того не бывало, мать жены моей, сделавшаяся тогда уже моею тещею, для скорейшего об нас и обо всем узнания и чтоб быть к нам ближе, переехала после нас из Калединки, откуда невеста отпускаема была к венцу, ночевать в Ченцовский завод, к общей нашей знакомке Ивановне.

 Тут нашел я ее на другой день, приехавши поутру по обыкновению благодарить ее за содержание и воспитание своей дочери и для приглашения ее к нам на обед или так называемый княжой пир, на который она приехала вслед почти за мной. И с сего времени мы уже не расставались никогда с нею, но она, сделавшись общею нашею семьянинкою, к особливому счастью обоих нас с женою и детей наших, жила всегда уже с нами и живет еще и поныне, и приобрела к себе от меня такое почтение и уважение, что я всегда не инако ее себе почитал, как своею родною матерью.

 Помянутый княжой пир был уже не только порядочнее, но живее и веселее предследовавшего ужина. Все гости сделались уже друг другу знакомее и между всеми господствовала радость и удовольствие. Музыка гремела опять во все продолжение стола, равно как и во все послеобеденное время, которое препровождено было всеми без скуки и весело.

 Мы старались угостить колико можно лучше всех гостей своих и не отпустили никого из них от себя, не упросив ночевать еще у нас ночь. И они разъехались не прежде, как после обеда уже на третий день и расстались с нами с удовольствием и пожеланиями нам всех благ и благополучного супружества. Мы же, с своей стороны, в особливости довольны были тем, что никакое противное и досадное происшествие не помутило общей нашей радости и удовольствия во все время брачного сего пиршества, и что и сама погода была наилучшая.

 Сим образом кончилось наше пиршество, и я сделался мужем женатым, вступил со многими, до того совсем незнакомыми, людьми в новое родство и знакомство и перешел совсем в иной и от прежнего отменный образ жизни. Моя прежняя одинокая и уединенная жизнь кончилась, и я нажил себе уже семейство, которое было хотя и не велико, но все уже был я не один, как прежде.

 И как с сего времени пошло уже все иное, что дозвольте и мне дальнейшее повествование о случившихся со мною происшествиях начать с письма последующего, а теперешнее сим окончить, и сказать вам, что я есмь, и прочая.

МОЯ ТЕЩА

ПИСЬМО 117–е

 Любезный приятель! Начиная теперь описывать вам историю моей жизни с того времени, как я женился, скажу вам, что по окончании брачного пиршества и по разъезде гостей мое первейшее дело было то, чтоб вместе с молодою своею женою объездить всех, бравших в брачном пиршестве нашем соучастие и одолживших нас своим посещением, и принести нашу общую благодарность; также чтоб познакомить новых семьянинок своих короче с моими родственниками и соседями, а между тем и самому спознакомиться ближе с матерью жены своей, также и с самою ею.

 Как всех более одолжила меня при сем случае тетка моя Матрена Ивановна; то первейшее наше попечение было о том, чтоб угостить ее колико можно лучше и отпустить от себя, осыпав нашими благодарениями. Она пробыла у нас всех прочих гостей долее, и поехала от нас уже на четвертый день после свадьбы. Не преминули мы также с обеих сторон возблагодарить и нашу Ивановну за все ее труды, хлопоты и старания, и возблагодарили ее не только словами, но и делом. И добродушная сия старушка была по смерть свою нами очень довольна, и с сего времени, не только бывала очень часто в нашем доме, но и гащивала у нас иногда по нескольку дней сряду, и мы ей всегда были очень рады, и жена моя, позабыв скоро всю свою прежнюю на нее досаду, стала любить ее столько же, сколько любила прежде.

 После того и прежде всех свозил я новых сотоварищей своих к превосходительному соседу и деду своему, престарелому генералу, и познакомил их с оным. Он принял их с обыкновенными своими притворными ласковостями и показался им по благоприятству своему сущим ангелом, хотя в самом деде он далеко не таков был.

 Дяде моему родному, Матвею Петровичу, принесли мы также свое благодарение, и сей не преминул угостить нас обедом, и был выбором моим так доволен, что по кончину свою отзывался всегда хорошо, как о жене моей, так и теще. Онемевшая и жалкая его жена изъявляла нам также свои ласки своими жестами и давала знать, что она одобряет мой выбор. Другой дядя мой, Захарий Федорович Каверин, не позабыт был также от нас, и мы принесли ему в доме его также наши благодарения за все его труды и прпнимаемое им соучастие, как в свадьбе, так и в сговоре нашем.

 Таким же образом свозил я их и к любезному соседу своему, господину Ладыженскому и познакомил их короче, как с ним, так и с женою его.

 Сей дом сделался нам с сего времени еще знакомее и дружелюбнее прежнего, и согласие и дружба между обоими нашими домами господствовало беспрерывно во все достальное течение дней моих и продолжается и до ныне, хотя тогдашние хозяева оного находятся уже давно в царстве мертвых, а живет уже в сем доме один из сыновей его и мой крестник.

 Что касается до другого моего ближнего соседа, господина Иевскаго, то в жене его, Дарье Семеновие, нашла теща моя близкую себе сродственницу. Она доводилась ей внучатная сестра и была ей издавна знакома. Таким же образом сродни ей был и сосед мой господин Лихарев, Алексей Игнатьевич, живший неподалеку от меня в деревне Нижней Городне и ко мне езжавший.

 Побывав у всех тутошных своих родных и соседей, поехали мы таким же образом развозить визиты свои по родственникам и знакомым жены и тещи моей, которые сделались тогда вкупе и моими. И все они жили ближе к дому тещи и жены моей, нежели к моему; то переехали мы на сие время в сей старинный дом их, и оттуда уже стали разъезжать но домам оным.

 В сей раз рассмотрел я сей дом и родину жены моей уже короче и обстоятельнее, и узнал ближе относящиеся до оного обстоятельства. Я нашел его очень небольшим и по всем отношениям своим малозначущим. Был он самый старинный, маленький, ветхий и тесный домик со двором ему приличным и таким же. Позади сего находился хотя нарочито обширный, но на половину только засажденный, а на другую зарослой синниннком другою дичью сад, который был такого рода, какой мог только быть у женщины, правящей домом.

 Теща моя была хотя и не совсем не охотница до садов, а любила цветы и вообще все произрастения, занималась охотно сеянием, саждением и содержанием первых и попечениями о вторых: однако все была женщина, — а сего было уже и довольно. Но с сего времени препоручила она все попечение о сем саде мне и предала его совершенно в мою волю, что мне было и не противно, потому что я получил чрез то предмет, которым мог я во все праздные и досужные часы занмматься, и чрез то не допускать себя до чувствования скуки.

 Первый свадебный визит сделали мы тетке жены моей, Матрене Васильевне Арцыбашевой. Из всех тамошних родных была она к ним родством и дружелюбием всех ближе. Она жила в деревне своей Каледннке, отстоящей неподалеку от того села, где мы венчались. И как селение сие было на дороге от нашего дома к Коростину, то заехали мы к ней еще туда едучи. Она не больше как за год до того лишилась мужа своего, Андрея Аврамовича, родного брата тещи моей, имела тогда у себя трех детей, — двух девочек и одного мальчика, но которые все были еще очень малы. Меньшая дочь ее? Александра, что ныне за г. Крюковым, Львом Савичем, была еще в колыбели. Сын, Петр, еще на руках, а и большая дочь, Прасковья, что ныне за г. Кислинским, Васильем Ивановичем, сходила тогда только что с рук и говорить начинала.

 Домик у ней был также очень маленький и гораздо еще меньше коростинского, однако изрядненький и веселенький, и подле оного добрый плодовитый сад с хорошими плодами. Тетка, будучи очень ласковою и разумною госпожою, приняла нас очень благоприятно и угощала всячески. Она всем поведением и поступками своими вперила в меня к себе истинное почтение, и я могу сказать, что я во всю жизнь почитал и любил ее искренно и был ею всегда доволен. Но и она любила нас искренно, как родных, а особливо меня, и я с самого начала как–то имел счастие сделаться ей угодным.

 Неподалеку от ней жил еще один их родственник, господин Селиверстов, Сергей Петрович, и хотя он у нас и не был на свадьбе; однако мы не преминули у него побывать, ибо теще моей хотелось ему меня показать и его со мною познакомить. Человек он был уже не молодой и дряхлый, имел превеликую семью и детей множество.

 Кроме сего жила неподалеку от ней еще другая небогатая вдова, бывшая также им в родстве, из фамилии Хотяинцовых, а по имени Катерина Алексеевна, с дочерью своею Авдотьею Андреевною, бывшею потом за двумя мужьями, Ферапонтовым и Перхуровым. С сею я также тогда познакомился, и о сей упоминаю я более для того, что помянутая дочь ее, будучи тогда еще очень молодою, живала потом по многому времени у нас в доме, и почти воспитываясь в оном, делала жене моей компанию и увеличивала собою почти наше семейство, и мы пребыванием ее у нас всегда были очень довольны.

 Из Калединки, продолжая путь, заезжали мы к старику г. Недоброву, Васплью Тихоновичу. О сем любимом и почитаемом родственнике их имел я уже случай упоминать вам. Он был самый тот добродушный и умный старичок, у которого в доме видел я в первый раз жену мою, и с которым уже с тогдашнего времени сделался знакомым. Он принял нас в сей раз наиблагоприятнейшим образом и угостил так, что мне приятно было быть у него в доме; и как он и жена его, такая ж добренькая и добродушная старушка, как и он, полюбили меня скоро в особливости, и я всегда приязнию и дружбою их так доволен, что и они всегда были и у меня наиприятнейшими гостями, и сие согласие и дружба между нашими домами продлилась до самой их кончины, которая к сожалению воспоследовала немногие спустя годы после моей женитьбы.

 По приезде ж в Коростино за первый долг почли мы отвезть также визит свой к ближайшему их соседу и родственнику, Ивану Алексеевичу Колюбакину — человеку доброму, но крепкому на ухо. Он жил в одном селе с нашими и только чрез улицу от нашего двора и имел изрядный домик и не старую еще жену, жившую с моими в великой дружбе. Мне ж в особливости знаком был ко службе брат его родной, Кирилл Алексеевич — самый тот, с которым я стоял вместе на карауле в Рогервике и с которым, возвращаясь, сыграли мы над князем Мышецким на квартире комедию. Сей дом как до того, так и после во всегдашнее время, был нам благоприятен и дружелюбен и соседями сими были мы довольны.

 Кроме сего был тут же в селе и за речкою и другой еще домик, с живущею в нем вдовою старушкою и тою Аграфеною Ивановною, о которой я имел уже случай упоминать. Она была также нашим с родни и жила прежде с тещею моею в отменном и тесном дружестве; но тогда было между ими небольшое несогласие, и, что удивительнее всего, — то за меня.

 Старушке сей что–то приди охота разбивать наше сватовство, и не только не знавши меня в глаза, корить и хулить меня всячески, но и жене моей, которая любила ее очень с самого малолетства, внушать обо мне не только самые невыгоднейшие мнения, но с пути ее сбивать еще и обещаниями сыскать ей другого, несравненно лучшего и богатейшего жениха, и говорила уже ей о каком–то Хитрове. А всем тем и наделала она очень много пакостей, и впечатления, произведенные ею в нежном и мягком уме и сердце жены моей, производили действия, которые приметны были даже и по прошествии многих лет после сего времени. Словом, старушкою сею ни теща моя, ни я не имели причины быть довольными. Однако я, хотя не тогда, а после, презрев все сие, возобновил и с нею прежнее знакомство и заставил и ее себя почти насильно любить и почитать. Старушка сия жила после того по смерть свою в Тульском монастыре, в котором была она наконец игуменьею. Но характер ее был во всю жизнь не из лучших и похвальнейших.

 Из села Коростина ездили мы потом в село Луковицы, для отвезения своего визита и благодарности господину Арсеньеву, Василью Васильевичу, как бывшему у нас также на свадьбе и бравшем во всем деле нашем соучастие. Поелику был он помянутой тетки жены моей, Матрены Васильевны, родной брат; то и жили наши как с ним, так и с женою его, Афимьею Никитичною, боярынею умною и ласковою, в особливом дружелюбии, и я могу сказать, что и сим домом был я всегда доволен. Они меня также полюбили и любили даже по смерть свою, хотя мы и жили после уже в отдаленности друг от друга и не так часто видались, как тогда. А в то время езжали мы к ним всякий раз, когда ни случалось нам бывать в Коростине, а и они бывали у нас не только там, но приезжали к нам не один раз и в Дворяниново; а по них сделались мы после того знакомыми и с другими господами Арсеньевыми, как–то: Иваном Михайловичем и братом его, Михаилом Михайловичем, в особливости же с другим родным же братом Матрены Васильевны и известным всей России по высокому и великому своему росту, Дмитрием Васильевичем Арсеньеввм, служившим тогда в кавалергардах и знавшим меня еще ребенком, поелику он в молодости своей служил у отца моего в полку адъютантом и из оного взят был тогда в лейб–компанию.

 Оттуда ж ездили мы наконец и в другую сторону и за большую дорогу из Москвы в Тулу, где жила родная и меньшая сестра тетки жены моей, Анна Васильевна, бывшая в замужстве за небогатым дворянином, господином Крюковым, Борисом Ивановичем. Они жили в деревне Каменки, неподалеку от Вашаны, где живут и поныне, и были оба нам также рады и угощали нас дружелюбнейшим образом. Но к сему дому не лежало у меня тогда как–то сердце, несмотря, что они к нам всегда ласкались и не было между нами никакого несогласия.

 Не то особливый и оригинальный характер сего г. Крюкова, не то досадная и никому неприятная склонность жены его — к пересмеханию и переговариванию всех, кто был не по ее вкусу, а особливо не так без ума, без памяти обожал московские моды, как она, — была тому причиною, что мы хотя в рассуждении близкого родства с теткою Матреною Васильевною, да и самого дружелюбия к нам, и не редко к ним езжали, но никогда не отправлялись в путь к ним с дальнею охотою, но часто случалось, что жена моя, побывав у них, не один раз потом утирала слезы, и всякий раз, как ни случалось туда ехать, не проходило без многих вздохов и огорчений. Вот, что может производить окаянная охота к пересмеханию других и к пустословному судаченью! Не любовь к себе и почтение, а только ненависть навлекать она от всех на человека может. Совсем тем, и как бы то ни было, но я не могу и на сей дом, а особливо в рассуждении самого себя, пожаловаться. Они любили и почитали меня всегда, а я также любил их, как и всех прочих.

 Впрочем, по случаю знакомства с сим домом сделались мы впоследствии времени знакомы с некоторыми и другими дворянскими домами в тамошнем околотке, как–то: с живущим неподалеку от них генералом, Иваном Алистарховичем Ежелинским, и женою его, Настасьею Гавриловною, — людьми очень хорошими и со временем сделавшимися к нам отменно благоприятными, как о том упомяну я в свое время; во–вторых с Михаилом Ивановичем Крюковым, родным братом помянутого г. Крюкова. О сим человеком я только возобновил тогда знакомство, ибо были мы с ним и до того и очень давно уже знакомы, потому что служил он еще при отце моем в нашем полку капитаном, и меня знал еще ребенком. Знакомство наше с сим домом продолжается еще и поныне, и в оном живет уже ныне сын его, Егор Михайлович, женившийся на сестре зятя моего Шишкова и сделавшийся чрез то нам в сватовстве.

 Третий дом, с которым мы впоследствии времени в тамошнем краю познакомились, был господина Хрущева, Ивана Фомича, которое знакомство продолжается и поныне; но как тогда, так и после было не короткое и не совсем близкое, однако всегда дружелюбное, недавно же возобновившееся вновь по случаю близкого родства его с меньшим зятем моим, Пестовым.

 Кроме всех сих, со временем, и по случаю также женитьбы моей, свел я знакомство и дружбу с некоторыми домами и в стороне, совсем противоположной сим, и в окрестностях реки Оки и города Серпухова.

 В самом сем городе находилась одна милая, престарелая и весьма почтенная старушка из фамилии господ Арцыбашевых, и весьма тещею моею любимая и почитаемая. Она живала у ней в малолетстве и тогда, как училась еще грамоте. Звали ее Катериною Богдановною. Жила она в девичьем монастыре и была боярыня старинного века, но умная и столь ласковая, что я ее с первого раза полюбил и возымел к ней почтение, продолжавшееся до самой ее кончины, и могу сказать, что и она нас любила и мы бывали всегда у ней приятные гости, когда ни случалось нам бывать у ней в Серпухове.

 Она имела у себя двух дочерей и невестку, оставшуюся после умершего в молодости сына. Первая из дочерей ее, Авдотья Назарьевна, была в замужстве за Глебовским, а вторая, Анна, — за господином Афросимовым, Афанасьем Левонтьевичем, стариком милым, любезным и почтенным. Нам оба сии дома сделались в Москве знакомы, а особливо последний, и старик сей любил меня отменно до самой своей кончины, и я приязнию его был очень доволен.

 Что касается до ее невестки, то сия с обоими своими малолетными детьми, а ее внучатами, жила в селе Пущине, неподалеку от Дворянинова и на самом береге Оки реки, — была вдова еще молодая; называлась Натальею Петровною и была теще моей очень знакома, почему знакомою сделалась и мне, и мы нередко езжали к ней и она к нам, — и дружелюбием и знакомством дома сего был я также очень доволен.

 Третий дом был также родственника жены моей, а вкупе и моего собственного, Дмитрия Ивановича Арцыбашева, и находился в селе Лужках, за рекою Окою и немного повыше села Пущина. С сим домом также основали мы знакомство и дружбу, и знались по самую кончину хозяина, — который доводился мне внучатный брат, — воспоследовавшей чрез немногие годы. Однако сим дружелюбие и знакомство домов наших не пресеклось, но продолжалось и при оставшей жене его, Татьяне Яковлевне.

 Наконец, четвертый дом был хотя всех далее и за несколько верст за рекою Окою, но дружелюбнее других многих. Жила в нем одна добродушная старушка, считавшаяся теткою моей тещи. Но не столько она была важна, как оба ее сыновья, Иван и Афанасий АФанасьевичи Арцыбашевы. Оба они служили в армии, были в прусской войне и продолжали и тогда еще служить.

 Первый из них был хозяином дома, и будучи теще моей с малолетства знаком, и учась почти вместе с ним грамоте, был к ней во всю жизнь свою, а по ней и к нам расположен очень хорошо. Он был наилучшим ее советником при случае сватовства моего и нерешимости ее в рассуждении отдачи за меня дочери своей, и советовал ей нимало тем не медлить. Словом, человек сей скоро приобрел и от меня к себе любовь и почтение, и я любил и почитал его по самую его смерть. А не менее обязан я дружбою и любовию его брата.

 Оба они не только любили, но и одолжали меня при некоторых случаях своими услугами. Итак, хотя и не часто, но езжали мы и с сей дом, так как и они у нас временем бывали.

 Вот весь почти круг тогдашнего нашего старого и нового знакомства, и мы делили свое время, живучи в Дворянинове и в Коростине и разъезжая то к тем, то к другим из помянутых своих родных и знакомцев; временем же приглашая их и к себе и угощая в котором–нибудь из помянутых обоих домов наших.

 Между тем спознакомливался и свыкался я час от часу более и с молодою своею женою и тещею. Но в рассуждении первой свычка наша шла как–то очень очень медленными стопами. Я, полюбив ее с первого дня искреннею супружескою любовью, сколько ни старался к ней с своей стороны ласкаться и как ни приискивал и не употреблял все, что мог, чем бы ее забавить, увеселить и к себе теснее прилепить можно было, но успех имел в том очень малый. Она казалась иметь характер самый хладнокровнейший и ко всему тому нимало не чувствительною, и сие ее природное свойство простиралось даже до того, что в самый прошпективический ящик с картинами, производящий всем, не видавшим его еще никогда, толь великое удовольствие, смотрела она с совершенным хладнокровием, и он жену мою, несмотря на всю ее молодость, нимало не веселил, и неприметно было в ней ни малого к таким вещам любопытства.

 Не находил и не примечал я также в ней ни малейшей склонности и охоты к читанию книг и ко всему, до наук относящемуся. Не видно было и того, чтоб она и к садам могла быть когда–нибудь охотница И чтоб ее и в них что–нибудь особливое веселило, но она смотрела на все с равнодушием совершенным.

 Но что всего важнее, то и к самому себе не мог я от ней ни малейших взаимных и таких ласк и приветливостей, какие обыкновенно молодые жены оказывают и при людях и без них мужьям своим. Нет, сего удовольствия не имел я в жизни! И хотя было все и очень, очень неприятно, но как все оное приписывал я тогда наиглавнейше тогдашней ее молодости, а не природному ее свойству, то и переносил все то прямо с философическим твердодушием и не роптал на судьбу свою нимало, и тем паче, что не совсем еще лишился надежды увидеть и получить со временем то, чего тогда в ней недоставало. Напротив того, утешался тем, что многое из того, чего искал и желал я в жене своей, находил я в моей теще, а ее матери, и через самое то не совсем лишился тех душевных удовольствий, каких получения домогался я через женитьбу.

 Я упоминал уже, что главнейшее мое желание состояло в том, чтоб через женитьбу нажить себе такого товарища, с которым мог бы я разделить все свои душевные чувствования, все радости и утехи в жизни и которому мог бы я сообщить обо всем свои мысли, заботы и попечения и мог пользоваться его советами и утешениями. Одним словом, который бы брал во всем, относящемся до моей жизни, искреннее соучастие и помогал мне прямо носить бремя оной. А все сие и находил и такого себе товарища и нажил я в особе моей богоданной матери.

 Она была так умна, что я мог разговаривать с нею обо всяких материях, а притом так любопытна во всех частях, что всегда слушивала меня с удовольствием, и я мог относиться к ней во всем и передавать на апробацию {Латинское — на осмотр, на испытание и одобрение.} ее все и все. Кроме сего, имела она довольную охоту к садам и находила в украшениях оных великое для себя удовольствие. К самым красотам натуры не была она совсем не чувствительною. А что всего лучше и всего для меня приятнее было, то любила и сама читать книги и слушать других, когда ей читали, и слушивала не только с любопытством, но и с желаемым вниманием. А как была сверх того очень хорошего нрава и самого благородного и похвального поведения и любви и почтения достойного характера, то и получил я в ней такого товарища, какого желала наиболее душа моя.

 Я мог адресоваться к ней всегда и со всем, что ни относилось как до литературы и до наук, так и до художеств, а наконец, до самых садов и других частей сельского домоводства, и ожидать от ней желаемого одобрения или, когда в чем надобно было, искреннего совета. Получал ли я откуда и от кого ни есть новую какую–нибудь книжку, то было мне кому сообщить о том свою радость, было кому взять в ней соучастие, было мне с кем ее почитать и посудить об оной! Удалось ли мне когда самому сочинить или перевесть что–нибудь, то было кому то прочесть и у кого спросить, хорошо ли то или нет, и было кому чрез одобрение свое меня побуждать и поощрять к дальнейшим таким предприятиям. Вздумалось ли мне когда что разрисовать или что–нибудь нарисовать вновь, то было кому работу свою показать и ожидать от кого себе похвалы и одобрения. Случалось ли что–нибудь особое, новое, важное или любопытное услышать или узнать, то было к кому спешить о том рассказывать и с кем о том поговорить и посудачить.

 В садах ли находил я себе что–нибудь в особливости приятное, меня занимающее и увеселяющее, то было кому сообщить радость и удовольствие свое и быть уверенным, что возьмется в них соучастие. Удалось ли мне когда что–нибудь в них вновь затеять, выдумать или сделать, то было кого звать и с кем ходить того смотреть и тем любоваться. Случалось ли дождаться либо всхода, либо расцветания какого–нибудь нового, у нас не бывалого и нам обоим еще не известного цветочного или какого иного произрастания, то было к кому мне бегивать и спешить сказать свое о том удовольствие и звать кого смотреть оное. А таким же образом и в прочих частях экономии сельской случалось ли мне что новое выдумать, или открыть, или увидеть, или сделать, или еще только затеять, то было с кем о том поговорить, подумать и посоветовать, или все показать и спросить о его мыслях, или с кем чему–нибудь хорошему, в особливости полезному, порадоваться и повеселиться.

 Одним словом, был у меня человек, которому мог я все и все сообщать и который мог брать во всем относящемся до меня, и как в приятных, так и в самых неприятных вещах и происшествиях, живейшее и искреннейшее соучастие. А сего с меня было и довольно: ибо сего только мне холостому и недоставало, сего только я добивался. Сие я и нашел в моей теще, расположившейся жить всегда неразлучно с нами и быть в доме моем до совершенного возраста жены моей полною хозяйкою. А все сие и помогло мне с великодушием сносить все примечаемые недостатки жены моей и не так тем огорчаться, как бы стал тогда, если б не случилось и человека, могущего собою заменять оные. А как жизнь ее, по особливому счастью для меня, для жены и самых детей моих, продлилась до самого вечера дней моих и продолжается, к удовольствию нашему, и поныне, то и была причина быть мне женитьбою своею довольным и благодарить Бога, и мне оставалось только уметь пользоваться сим новым к себе благодеянием божеским.

 Но как письмо мое неприметно увеличилось, то дозвольте мне оное на сем месте прервать, и сказать вам, что я есмь, и прочая.

УПРАЖНЕНИЯ И ЕЗДА В ТАМБОВ.

Письмо 118–е.

 Любезный приятель! Между тем как я помянутым образом с женою своею развозил визиты и спознакомливался с ее родными и знакомыми, да и сам с нею мало–помалу свыкался, не упускал я заниматься и деревенскою экономиею, равно как и литературою. Ко всему тому хотя я и гораздо уже меньше имел времени, нежели прежде, когда был я холостым и сидел наиболее дома; однако, сделавшись и женатым, и вошел в обширнейшую связь с множайшими людьми, не отставал я никак от прежних своих склонностей и охоты, но посвящал им все праздные часы и минуты, какие только мог я отрывать и находить от прочих моих упражнений.

 В сельском домоводстве становился я час от часу более знающим; ибо, с одной стороны, прилежное читание иностранных и всех экономических книг, какие только мне попадались в руки, и замечания и выписки из оных всего того, что могло быть и у нас употребляемо, — а с другой стороны самая опытность и действительное упражнение во всех разных частях сельского домоводства, — доставляло мне со всяким днем новые о вещах понятия и побуждали предпринимать к усовершенствованию оного разные опыты; а все сие нечувствительно и вперило в меня уже и довольную охоту к экономии и к разным частям ее.

 Но из всех сих ни которая не привязывала и не прилепляла меня к себе так сильно, как садоводство. Ибо как сады по существу своему давали пищу и уму и сердцу моему, и доставляли мне не только чувственные и телесные, но и самые душевные удовольствия; то всего более и прилежнее занимался я ими и чрез самое то сделался нечувствительно к ним охотником.

 К сему побуждало меня наиболее то, что я не только видел уже изрядный успех во всех своих с садами делах и предприятиях, но начинал уже и пользоваться плодами трудов своих. Все посажденные мною в первую осень и последующую затем весну деревья уже переболели, и в сей год начали уже порядочно рость, шпалеры получили уже свой вид и вошли в стрижку. Цветники великолепствовали уже множеством цветов. Питомник мой наполнен был уже довольным количеством маленьких всякого рода плодовитых деревцов, ибо я не только всякой год сеял почки и сажал лесные пеньки из леса и прививал к ним прививки, но выдумал способ умножать количество сих запасных деревцов отдергиванием силою и сажанием на гряды тех молодых и маленьких отрослей, которые выростают подле пней и главных стволов больших плодовитых дерев и кои я назвал отрывками. И как сих отрослей нашел я в садах моих великое множество, как подле яблоней, так подле слив и вишень, то и насадил я ими в питомнике своем целые грядки, и всем тем не только занимался с удовольствием особым, но действительно и веселился; ибо всякая самим собою выдуманная и произведенная безделушка меня радовала чрезвычайным образом и доставляла мне не одну, а многие приятные минуты в жизни.

 Но ничто так много меня в сей год не увеселяло, как новонасажденный сад мой. Я видел его уже принявшимся и вступившим в порядочный рост свой, а некоторые деревцы пришли уже с цветом и плодом первым. Не могу изобразить, как много увеселяли меня сии первые начатки ожидаемого впредь изобилия плодов и с каким удовольствием, и как часто хаживал я смотреть сии первые плоды, растущие на новопосажденных деревцах. И с какими приятными чувствиями испытывал я оные с обеими семьянинками своими! По счастию случилось так, что были все они хороших вкусов и величины довольной. Сие увеличивало удовольствие мое более, ибо я, льстясь бессомненною надеждою, что и все таковы же будут, не мог тому довольно нарадоваться и тем навеселиться.

 Но в осень сего года не удалось мне ничего почти в садах моих сделать, или произвесть что–нибудь знаменитое. Случилась мне нечаянная отлучка от дома в даль на довольно долгое время; а она мне в том и помешала. И как дело, подавшее к отлучке сей повод, имело по себе великие и на всю мою жизнь простиравшиеся последствия; то за нужное нахожу рассказать об оной в некоторой подробности.

 Как новая наша императрица, по вступлении своем на престол, принялась не одними словами, но и самым делом за поправление всех недостатков и злоупотреблений в своем государстве и не упускала из вида и внимания своего ничего, что только могло относиться и служить к поправлению оного; то между прочим обратила она внимание свое и на леса и другие земли, принадлежащие казне и находящиеся в разных местах государства.

 Они находились в великом небрежении и многие из них захвачены соседственными дворянами во владение, а в других, что лежали их несметныя тысячи десятин впусте и никем и никогда с самого начала света еще необработанными; но что и из сих соседственные дворяне много неправильно захватили в свое владение. И как восхотела она и в сем пункте и казне приобресть выгоду и всем подданным оказать милость и преподать средство к правильному приобретению себе помянутых и нужных для них земель и лесов государственных, чрез покупку оных из казны, то и повелела она для предварительного узнания, где и где такие земли и леса есть, сколько их и кем завлажено, и кому и кому они надобны, — издать строгий указ, чтоб все те, кои завладели государственными лесами и землями, неотменно бы объявили о себе в учрежденную особо и нарочно для того комиссию о засеках, с точным показанием, кто и сколько именно где завладел казенными лесами и землями, и желает ли кто купить себе как оные, так и из прочих впусте лежащих казенных земель, и сколько именно.

 Сей указ, по особливости своей и по строгости предписания произвел великое волнение и колебание умов во всем государстве, ибо как написано было в оном: «что ежели кто, имея у себя в завладении такие земли, не объявит, и после о том узнано будет, то у таковых описаны будут их деревни и половина их взята будет в казну, на государя, а другая отдана будет доносителю о утаившем, и продажи впредь никогда уже не учинится». А таких людей, у коих земли и леса были в завладении, находилось в государстве превеликое множество; то все сии и перетревожились тем до чрезвычайности.

 К числу сих принадлежали и мы с дядею, Матвеем Петровичем. У обоих у нас находилась лучшая наша степная деревня, лежащая тогда в Шадском уезде за Тамбовом, точно в таких обстоятельствах. Людей у нас у обоих было там довольно, а купленной и крепостной земли так мало, что и на квас оной было недостаточно. У меня было ее по крепостям только 10 четвертей, а у дяди вовсе ничего не было; в распашке же у обоих нас было ее довольно. Ибо как подле самой нашей тамбовской тамошней деревни находилась какая–то пустая и великого пространства степь, простиравшаяся в длину более нежели на 40, а в ширину около 30 верст; то и распахивали наши крестьяне вместе со многими и другими степь сию ежегодно, сколько кто был в силах, ибо вся она почиталась государственною и никому не принадлежавшею, и как к тому никто из нас не имел права, то и подходили мы все под указ вышеупомянутый.

 Обстоятельство сие смущало нас обоих с дядею чрезвычайным образом и подавало повод ко многим и частым у нас с ним о том разговорам; и как оба мы боялись, чтоб не учинен был от кого–нибудь на нас донос, что мы владеем казенною землею, и чтоб нам не потерять чрез то своей лучшей деревни; то почитали самою необходимостию то, чтоб нам подать о завладении своем в помянутую комиссию объявление. А поелику нам ни числа сей завладенной земли, ни положения мест, ни всех тамошних обстоятельств было неизвестно, ибо не только я никогда там еще не бывал, но и дяде моему за отдаленностию никогда еще там бывать не случалось; то для лучшего узнания всех тамошних обстоятельств и положили мы с дядею, не медля нимало, туда на короткое время съездить.

 Итак, собравшись в сей путь и снабдив себя всем нужным на дорогу, распрощались мы с своими родными и пустились в сей дальний путь с моим дядею, и, чтоб веселее нам было ехать, то согласились мы с ним ехать в одной коляске. Путешествие сие было для нас тем интереснее, что вся та страна, куда мы ехали, была мне еще совершенно незнакома и наши степи известны мне были до того только по одному имени, а видать их никогда еще не случалось.

 Поелику домашним моим хотелось проводить нас до своей деревни, села Коростина, и там прожить все то время, покуда мы проездим, то расположились мы в сей раз ехать чрез Тулу, а не прямою дорогою чрез Засеку. Но как в Туле не имели мы никакого дела, то в городе сем мы только что ночевали и его почти не видали, ибо по утру рано продолжали свой путь прямейшею дорогою на Епифань.

 Не успели мы переехать реку Шад в селе Куракине, как и увидел я тут в первый раз степные наши черные и толиким плодородием одаренные земли и те, почти оком необозреваемые равнины, какими преисполнены наши степные уезды. Первый город, попавшийся нам на дороге, был Епифань.

 Мы, не доехавши до оной, заезжали наперед в свою епифаньскую деревнишку и ночевали в оной. Сия лежала по сю сторону сего города верст за 12, на речке Люториче, и мы в ней также никогда еще не бывали. Селение сие нашли мы превеликое, но свое участие в оном только самое маленькое. У меня было только два двора, а и у дяди столько ж. Совсем тем, по доброте тамошних земель, доставляла она нам довольно хлеба.

 Переночевав в оной, приехали мы в помянутый город Епифань, который был тогда и показался мне маленьким и ничего не значущим степным городком, не стоющим никакого уважения. От него пробирались мы разными селами и деревнями прямо на Ранибург, месту, довольно известному в нашей истории и достопамятному тем, что принадлежало оно некогда князю Меньшикову и что была тут в старину земляная крепость, разбиваемая и закладываемая самим великим нашим государем Петром Первым; в новейшие же времена содержалась в сем замке несчастная фамилия герцога Брауншвейг–Люнебургскаго, Антона–Ульриха, под арестом.

 Мне насказано было неведомо что о сем замке; но я нашел только маленькую и развалившуюся почти земляную крепость и внутри оной несколько каменных, развалившихся и раскрытых зданий наипрекраснейшей архтектуры, и подле сего замка, на прекрасном положении места, построенную нарочитой величины слободу или простое село с церковью посредине.

 Нам случилось в сем месте обедать, а ночевать довелось в одном глухом месте посреди леса, где был один только прескверный постоялый дворишко, называемый Хобот. И как мы наслышались, что место сие было воровато, то расположились ночевать на лугу, неподалеку от двора сего, и тут едва было не лишились всех своих лошадей в ночь сию. Не успела она покрыть нас своим мраком, как и пожаловали к нам воры, и начали было лошадей наших хватать; но по счастию услышано было то караульщиком. Оный встревожил и разбудил нас всех, а сие и спасло лошадей наших. Воры, испужавшись нашего крика и наших ружей, из которых начали мы готовиться по них стрелять, оставили нас и ушли, а мы на другой день и доехали благополучно до города Козлова, который был почти лучшеньким из всех тамошних степных городов, но в сравнении с нынешним его состоянием, ничего тогда еще не значущим.

 От сего места надлежало нам своротить в сторону. Неподалеку от сего города, в правой стороне от него находилась одна из принадлежащих жене и теще моей деревень, и мне хотелось в ней побывать и ее видеть.

 Было это превеликое однодворческое село, называемое Ендовищем; но жена моя имела в нем только небольшое участие, а другою, таковою ж частию владел дядя ее и родной брат отца ее, Александр Григорьевич Каверин. И как сей имел тут дом и настоящее свое жилище, и мне нужно было познакомиться с столь близким родственником, то и пристали мы у него.

 Он был нам очень рад, и не отпустил нас от себя во весь последующий день. Я нашел его тут порядочно живущего. Дом у него было изрядной и немалой, и семейство имел он превеликое. Было у него три сына и две дочери. Сам же он был женат уже на другой жене, и не очень еще старой, и имел достаток изрядный. Ласками и благоприятством своим привязал он меня к себе очень, и я не скучал бы пробыть у него хотя бы и долее, хотя и имел он тот скучный характер, что всем на свете был недоволен и на все про все жаловался.

 Непреминул я также осмотреть и жениных крестьян и принять их в свою власть и распоряжение. Дворов и всех их было немного, и жили они, хотя небогато, однако я деревенькою сею был очень доволен. Она кормила и поила до сего времени мою тещу и жену и была у них лучшенькою и хлебною, а случилась и мне очень кстати, потому что была на дороге от моей шадской или тамбовской деревни, и могла всегда служить перепутьем.

 Наконец, осмотрев все, что надобно было и познакомившись с дядею, поехали ми далее, и, возвратясь опять в Козлов, пустились чрез ту обширную и оком необозреваемую равнину, которая лежит позадь Козлова, орошается текущею чрез ее рекою, польным Воронежем и простирается до славнаго села, Лысых гор и другой реки Хмелевой. Это была первая степь, которую случилось мне в жизни видеть и мы смотрели с особливым любопытством как на ее, так в особливости на старинный преогромный вал, который был сделан и насыпан в древности для заграждения им российских пределов от набегов татар, и который, начинаясь от помянутой реки, польнаго Воронежа, продолжался до реки Цны верст на 60 и более, и составлял порядочную линию; имел с наружной стороны двойной, хотя и не очень глубокий ров и кой–где выпуски, или реданты, а в иных местах — бастионы.

 Город Тамбов, в который мы на другой день приехали, показался нам нарочито изрядным степным городом, хотя и имел одну только тогда длинную улицу, но церквей было в нем несколько, а лучшее здание составлял дом архиерейский, построенный на самом береге реки Цны, и довольно великолепно и замысловато. Был он со всеми своими церквами, оградою и башнями, хотя деревянными, но мы обманулись и сочли его сперва каменным: так хорошо он был сделан и раскрашен.

 Под сим городом, переехавши реку Цну, должны мы были проезжать славный Ценской лес, лежавший при берегах реки Цны и простиравшимися на несколько сот верст в длину, а в ширину неодинаково, где на 20, где на 30, и более и менее верст. И как он весь состоял из строельнаго соснового старинного леса, то и составлял тогда сущее сокровище государственное, и был тогда хоть и редок, но в состоянии еще довольно хорошем. Мы ехали чрез сёй бор почти целые сутки, ибо как почва под ним была песчаная и притом неровная; то принуждены будучи переезжать с одного песчаного холма на другой, не ехали, а тащились по пескам глубоким, и насилу к ночи доехали до села Рассказ, находившегося за сим лесом и подле самого оного.

 Ночевавши в сем славном в тамошних окрестностях селе, пустились мы опять чрез преужасную, и самую уже ту оком необозреваемую и ковылем поросшую степь, которая прикасалась одним боком к тамошней нашей деревне и впоследствии времени сделавшеюся очень славною и достопамятною. Почти целые сутки принуждены мы были также чрез ее за дурнотою узких степных дорог ехать, и не прежде в деревню свою приехали, как уже перед вечером.

 Мы нашли ее прямо степною деревнишкою, составленною не из дворов, а из хибарок, утопшею в навозе и на половину раскрытою, и имели великий труд приискать себе где–нибудь получше крестьянскую избенку, где бы нам пристать было можно. Во всем селении не было ни одной порядочной, а на господских наших дворах того меньше. Тут находились такие лачужки, в которые не входить, а влезать надлежало, Словом, вся деревня сия была у нас хотя наилучшенькая, но за отдаленностию в превеликом до того небрежении и требовала во всех частях великого себе поправления. Но как мы тогда не за тем туда приехали, а только для узнания о степи и жить там долго совсем не имели надобности; то и расположились мы в одном из крестьянских дворов, и на другой же день приступили к своему делу.

 Мы сели верхами на лошадей и с наилучшими и разумнейшими из крестьян поехали осматривать нашу степь. Ездили почти целый день, объездили множество мест, утомили глаза свои смотрением на необозримую ровную степь, усеянную только бесчисленным множеством стогов сена, и не нашли и не узнали ничего, кроме только того, что видели повсюду степь, порослую ковылем и с начала света никем еще не паханную и не обработанную. А косили только на ней траву приезжающие из разных мест и самых отдаленных селений разные люди, без всякого права и дележа, но где кому прежде захватить и округу себе окосить случалось.

 Желание наше было узнать, покуда и до которых собственно мест простиралась дачная земля той округи, в которой деревня наша имела свое поселение, и с которых собственно мест начиналась самая степь, которую, как не состоящую ни у кого во владении, не могли мы инако почитать, как казенною или государственною. Но самого сего никто из всех наших тамошних крестьян не знал и нам показать был не в состоянии.

 Мы старались расспрашивать о том у некоторых из тамошних соседей; но и те столько же знали, сколько и мы и наши крестьяне. А все только твердили, что степь эта государева, и что большая часть наших распашных земель распахана из оной; но до которого места простиралась наша дачная земля, того никто из всех наших соседей, с которыми нам удавалось видеться, не знал и указать нам не мог. К вящему неудовольствию нашему и соседей сих случилось быть тогда в домах очень мало, а потому хорошенько и расспросить о том было не у кого.

 В сей неизвестности будучи, долго не знали мы и не могли сами с собою согласиться в том, что нам делать и как показать лучше. Но как при всем том то было всего достовернее, что у нас земли находилось вдесятеро больше, нежели сколько следовало нам по крепостям, и вся оная распахана вместе и черезполосно с соседями нашими из оной степи; то и решились мы с дядею показать наобум, что завладели мы из сей государственной земли — я сто, а дядя 75 десятин и что желаем купить не только ее, но и сверх того, чтоб нам продано было — мне 500, а дяде 300 десятин. А чтоб продажа сия могла произведена быть сколько–нибудь для нас выгоднее, то по особливому счастию вздумалось нам в показании нашем и приурочить те места, где мы более завладели и где себе купить желаем. И как против самого нашего жила случился простирающийся далеко в степь превеликий и длинными буерак, с отрогами, известные под именами — ближнего, среднего и дальнего Ложечного и Голой Яруги; то свое завладение и приурочил я сими буераками, а дядя таким же образом приурочил свое завладение Крестовою Яругою, которую почел он для себя выгоднейшею.

 Сие приурочивание, учиненное почти не нарочным образом, послужило нам потом в превеликую пользу и доставило нам великое преимущество пред другими соседями, которые в показаниях своих о завладенных ими землях сего не сделали; а без всякого приурочивания, упоминали только глухо, что они завладели столько и желают купить себе столько–то десятин. А что того хуже, то, жадничая захватить как можно более земли и льстясь надеждою, что продаваться она будет очень дешево, и не дороже, как по гривне за десятину, показывали несравненно множайшее число в завладении, нежели сколько они действительно завладели, а для покупки еще того множайшее количество, так что иные доходили даже до бесстыдства и показывали в завладении у себя до несколько тысяч десятин, и тем не только все дело испортили, но и себя запутали в такие сети, из которых после не знали, как и выдраться.

 «Что касается до нас, то мы, не будучи к неправильным приобретениям так жадны как они, и положив с самого начала иттить прямою дорогою и ничего на себя не наклепывать и ничего не утаивать, показали почти действительно столько, сколько было у нас в завладении, и положив сие на мере, и пустились с дядею в обратный путь в свои домы.

 Нас провели в сей раз до Тамбова иною уже дорогою, а именно чрез село Коптево и Кузменки, и избавили чрез то от песков сыпучих за селом Рассказами. Из Козлова же рассудили мы заехать опять в Ендовище, к дяде жены моей. Но как он в самое то время находился в жениной деревне, селе Ярках, верст за 30 оттуда; то желая с ним видеться и о землях степных посоветовать, расположились мы ехать к нему туда, и были им угощены там еще более нежели в прежнем доме. Оба они с женою его, Лукерьею Яковлевною, были нам очень рады и продержали нас у себя более суток.

 Совсем тем сей заезд сделал нам во всем нашем обратном путешествии великую расстройку; ибо как мы чрез то нарочито уже удалились от города Козлова, то и не советовали нам в него возвращаться обратно, а предлагали другую и прямейшую дорогу в Епифань через городок Доброй. И хотя сия дорога была нам вовсе незнакома; однако мы дали себя уговорить избрать оную, и переправившись под селом Ярком, через реку Воронеж, пустились к Доброму. Но ведали бы, лучше сей кратчайший путь себе не избирали, ибо был он нам не только беспокойнее и затруднительнее, но и убыточнее.

 Сперва будучи принуждены пробираться сквозь превеликий, густой, обширный бор и ехать в одном месте более версты по узкой, глубокой и водою наполненной дороге и изломали–было всю свою коляску, а приехав в город Данков и переезжая тут реку Дон по высокому, но самому скверному узкому плетневому мосту, не только лишились одной из своих лошадей, но и сами настращались притом до чрезвычайности.

 Лошадь сия была припряжная и на самой почти середине реки провалилась ногами сквозь мост, и начав биться, свалилась с моста и повисла так, что чуть–было не стащила совсем за собою и коляску с нами, и мы действительно полетели б прямо в Дон, если б не спасла нас расторопность кучера, который, увидя такую очевидную опасность, восхотел лучше пожертвовать лошадью, нежели нас подвергнуть бедствию, и для того, выхватив нож, перерезал постромки у свалившейся лошади и дал ей упасть совсем под мост и ушибиться хотя до смерти, но нас оставить с покоем на мосту.

 Не могу и поныне забыть, как сильно я тогда испужался и как досадовал сам на себя, что послушался дяди и не вышел вон из коляски прежде еще въезда на мост: ибо на мосту, по узкости оного, учинить сего было не можно, — и как, наконец, обрадовался и благодарил Бога, когда свезли нас кое–как уже с моста и я себя па противном береге реки увидел. Но не меньше моего настращался и сам мой дядя, и заклялся впредь чрез сей городишко никогда не ездить, так чувствительна была ему потеря его лошади, ибо она случилась не моя, а ему принадлежавшая.

 Из сего степного и в самом деле пакостного и ничего незначущего городка, пробрались мы прямо в епифаньскую нашу деревню, а из сей в Тулу. Из Тулы уговорил я дядю заехать в женину деревню, где я узнал, что найдем обеих моих боярынь, и старшую и молодую.

 Как я в езде сей препроводил более месяца, то возвращение в дом и свидание с молодою моею женою было мне в особливости приятно, и я с неизъяснимым удовольствием ехал во всю дорогу из Тулы до села Коростина, или паче начал уже веселиться будущим свиданьем еще и до самого приезда в Тулу. Обе семьянинки мои, которых мы нашли здоровыми, были возвращением нашим очень обрадованы и старались угостить спутника моего у себя как можно лучше. На другой день поехали мы все уже вместе в Дворяниново, где не мешкав ничего, и отправили мы объявление свое в комиссию о засеках.

 В Дворянинове нашел я у себя дом уже гораздо просторнейший и спокойнейший перед прежним. Внутреннее расположение комнат было в нем опять переделано, и употреблено к тому время моего отсутствия. Сие было ему уже третье, и последнее превращение, и повод к тому подало то обстоятельство, что у нас не было ни передних сеней, ни теплого зала, и без них боялись мы, чтоб нам зимою не зябнуть. К тому ж и не было у нас ни одной большой комнаты, где б можно было нам с гостьми обедать. В бывшей до того зале хоть бы и сложить печь, но как она имела стеклянные двери прямо на двор, то и мудрено б было ее нагревать.

 Итак, хотя мне и стоило труда придумать средство, чем бы тому всему пособить было можно; однако я выдумал, и оное состояло в том, что я в зале велел скласть печь, а стеклянные на двор двери опять заделать и превратить по прежнему в окошко, сделав только оное и оба другие побольше против прежнего. Чрез сие и получил я залу теплую и соединенную с прочими покоями теснее; а для входа в нее из сеней задних прорубили дверь. Для передних же сеней отделил я часть прежней нашей угловой и жилой комнаты и, отгородив оные толстыми досками, превратил я самое то окно, под которым некогда висела моя колыбель, в надворную дверь. Из достальной же части сей старинной комнаты сделали мы ткацкую, а комнатку превратили в кладовую. А чрез все то и получили все надобности, и были у нас — передние сени, зала, гостиная, спальня моя, спальня матушкина и девичья, и недоставало одного только кабинета для меня и детской комнаты.

 Но сих последних у меня еще не было, а кабинетом служила мне, по нужде, уже самая гостиная комната. Тут были у меня книги и тут я писывал и работал. Словом, чрез сие превращение нажили мы себе покой, и могли уже без нужды в хоромах своих жить, покуда построили себе новые и просторнейшие. А чтоб потомки мои могли видеть, как расположен был у меня дом и прежде и после сего последнего превращения, то приобщил я для любопытства им при сем планы.

 Всю сию переделку распорядил и велел я сделать без себя, почему и нашел я ее уже готовою и мне оставалось только вновь комнаты оправить и поприбрать, и всем тем поспешить, чтоб можно было мне в приближающийся день имянин моих дать пир всем моим родным и знакомым и накормить их в новом своем и теплом уже зале. И как меня посетили в сей день новые мои родные и знакомцы, а приглашены были и старые, также и все ближние соседи; то и был у меня в сей день праздник, уже несравненно знаменитейший и лучший, нежели во все предследующие пред тем годы, ибо были у меня в сие время уже хозяйки и во всем мог наблюдаем быть уже лучший порядок.

 Сим образом окончил я свой двадцать шестой год жизни, и в двадцать седьмой год вступил уже мужем женатым и в переменившимся уже совсем образе и роде жизни. Дом мой сделался уже не таков, как был прежде, но оживотворялся всякой день множайшими людьми, а окончилось и самое прежнее мое уединение. Ко мне начали уже приезжать чаще и множайшие гости, а и мы также не редко езжали по гостям, ибо было к кому ездить и кого у себя угощать. Кроме всего того живали у нас всегда какие–нибудь знакомые девушки для компании жене моей и помогали нам препровождать время, и мы были всегда с людьми и так, что я почти не помню когда бы мы за стол садились только трое, а всегда у нас бывал кто–нибудь; а сие и придавало дому моему много живности.

 Вскоре после именин моих и в том же еще октябре месяце перетревожены мы были одним редким и несчастным происшествием, случившимся у нас на погосте. Как приходский наш поп и много раз упоминаемый мною, отец Иларион, имел у себя многих злодеев, а сверх того и славился богатством, которого в самом деле ни мало не имел; то и собралась целая ватага из его врагов и вздумала под видом разбойников разгромить дом его ночным временем, и самого его замучить и убить до смерти.

 Злодейская партия сия и вломилась действительно в дом его под 24–е число сего месяца. Но по особливому счастию отца Илариона не случилось тогда быть дома и с племянником его усыновленным, а была дома одна только жена сего племянника его и наследника. И сия бедная принуждена была претерпеть от них сущее страдание. Ее измучили и изувечили сии бездельники, допытываясь денег, но которых вовсе в доме не было. Одной женщине удалось как–то выскочить из избы и вскарабкавшись на кровлю, закричать: «разбой! разбой!» И как случилось сие с вечера и не очень поздно, так что все еще не спали; то несчастие восхотело, чтоб крик сей прежде всех услышал брат его родной, наш любезный и добродушный дьякон.

 — «Ахти!» возопил он случившемуся у него тогда в гостях священнику из села Савинскаго. Это воры разбивают конечно брата Ларивона! Побежим, батюшка, и поможем ему, бедному!»

 И вмиг одевшись и схватив рогатину побежал вместе с попом тем прямо чрез огород к двору поповскому. Уже подбегают они к нему близко; уже слышат визг и вопль его невестки; уже видят сквозь забор самых разбойников, бегавших с зажженною лучиною по двору; уже собирает он все свои силы, дабы с ожесточением напасть на злодеев: как вдруг ружейный выстрел сквозь забор поражает его в самую грудь множеством свинцовых пуль и повергает бесчувственным на землю, а у товарища его, попа, опаляет лицо от выстрела. Сие падение и смерть добродушного дьякона поражает всех собравшихся страхом и ужасом, и доставляет время и свободу разбойникам сскочить со двора и уехать.

 Нельзя изобразить, как поражены и перепуганы мы были сим несчастным происшествием. Мы сами в то время еще не спали; и хотя погост от нас и более двух верст расстоянием, но крик слышен был и у нас так явственно, что мы сперва подумали, не соседа ли моего, генерала, разбивают разбойники. Наконец и самый ружейный выстрел был нам явственно слышен, но нам и в мысль не приходило, чтоб оный был так пагубен нашему дьякону, которого всем нам было жаль до бесконечности, ибо он был всеми нами очень любим за его добросердечие.

 Чрез несколько недель после сего печального происшествия получили мы известие и о другом таком же, но более до меня касающемся печальном происшествии, а именно: что Всемогущему угодно было прекратить дни меньшой моей сестры Марфы Тимофеевны Травиной. Она скончалась 18–го ноября сего года от самой той болезни, о которой я уже упоминал, и которая не допустила ее быть у меня на свадьбе) хотя ей того усердно хотелось. Мы положили было съездить и побывать у ней приближающейся зимою; но кончина ее переменила наше намерение и обратила мысли наши в другую сторону.

 Итак, против всякого чаяния и ожидания, лишился я одной из ближайших моих родственниц. Она была осьмью только годами меня старее и кончила жизнь свою на 34 году от рождения и в цветущих еще почти своих летах. Замужством своим она была не совсем счастлива. Ветренный, непостоянный и строптивый нрав ее мужа огорчал многие дни ее жизни желчию, и веселых дней имела она мало в жизни.

 Она оставила после себя трех дочерей и одного сына, и хотя зять мой после женат был и на другой жене, но детей более уже не имел кроме сих оставшихся в сущем сиротстве после матери. Ко мне прислан был нарочный с известием о сей кончине, и я пролил не одну каплю слез о сей потере, которая была для меня тем чувствительнее, что сия сестра была одна только из ближайших моих родственниц, с которою мог я видаться чаще; но судьба и того мне не дозволила.

 Достальное время сего года и как всю осень, так и начало зимы провели мы впрочем благополучно и без скуки. Я упоминал уже, что мы редко бывали одни и не только езжали сами кое–куда, но и к нам не редко приезжали гости. Всего же чаще видались мы и бывали вместе с теткою жены моей, госпожею Арцыбашевою и не только живали у ней, но и она у нас не редко гащивала по нескольку дней сряду. И как была она боярыня умная и любила всех нас беспритворно, то никогда нам с нею было не скучно; а что всего для меня приятнее было, то и она столь же охотно, как и теща моя, слушивала меня читающего им какие–нибудь приятные книги, и я мог с обеими ими с удовольствием провождать многие часы в приятных разговорах, приправляемых шутками и издевками, и с приятностию делить с ними свое время.

 Но как письмо мое слишком увеличилось, то с окончанием истории 1764 года окончу я и оное, и скажу вам, что я есмь и прочее.

1765.

ЕЗДА В ЦИВИЛЬСК.

Письмо 119–е.

 Любезный приятель! Начало 1765–го года было в истории моей жизни тем достопамятно, что мы с оным начали собираться в дальнее путешествие.

 Я упоминал уже в предследующем письме. что сперва намерение мое было съездить сею зимою к сестре моей в Кашин, но как нечаянная ее кончина намерение сие уничтожила; то стали мы помышлять о направлении путешествия своего в другую сторону — и либо во Псков к старшей сестре моей Прасковье Тимофеевне, либо на Низ в пределы древнего Казанского царства, где находился тогда один знаменитейший и ближний родственник жены моей, а именно родной ее дед и отец тещи моей, Аврам Семенович Арцыбышев.

 Сей, сединами покрытый и уже жизнь свою оканчивающий, почтенный старец жил в одном из тамошних низовых городков, Цивильске, и владел деревнями второй жены своей, с которою имел он у себя многих взрослых детей. Теща же моя и умерший брат ее, а муж Матрены Васильевны, были от первой его жены, умершей в молодых еще летах.

 С сим–то старичком хотелось нам видеться, и тем паче, что теща моя имела к нему беспредельное почтение. которого он был и достоин, и езжала к нему на Низ почти ежегодно для свидания, как с ним, так и с родною его сестрою, такою ж старушкою, каков был он сам, и которая, по смерти второй жены его, жила с ним вместе и управляла его домом вместо хозяйки и тещу мою, оставшую от матери в младенчестве, воспитывала вместо матери, и потому была в особливости ею любима.

 К восприятию путешествия сего на Низ в сию зиму побуждала нас наиболее престарелость сего толь близкого родственника, а того паче собственное его и усердное желание нас видеть и меня узнать лично прежде своей кончины, ожидаемой им ежегодно. В женитьбе моей имел и он некоторое соучастие и теща моя никак бы не решилась выдать за меня дочь свою в таких молодых летах, если б не получила дозволения на то от сего почтенного старца, советовавшего ей нимало не раздумывать, а приступать скорее к делу, почему имел я и самый долг побывать у него и принесть ему, за все его доброе обо мне мнение, свою благодарность; а глубокая его старость побудила нас и поспешить сею ездою и предприять ее в самую сию зиму, езду же во Псков, к сестре моей — отложить до зимы предбудущей.

 С нами вместе расположилась съездить туда к нему и помянутая тетка жены моей, а его невестка, Матрена Васильевна Арцыбышева. Как муж ее и старший из всех его сыновей, Андрей Аврамович с небольшим только за год до того умер и он не видал еще после смерти его и ее и детей ее, а своих внучат; то и хотелось ей к нему съездить и показать ему сих птенцов, оставшихся после отца еще в сущем младенчестве; а мы сотовариществу ее были и рады.

 Как путешествие сие было не близкое и надлежало нам препроводить в оном почти всю зиму или по крайней мере месяца два, то начали мы готовиться к тому еще с начала зимы; а не успел установиться путь и наступить 1765–й год, как, дождавшись рождественского мясоеда и препроводив святки у себя в доме, на третий день после Крещенья и пустились мы в сей вояж дальний.

 Поелику путь наш лежал чрез Москву, то, приехав в оную, не преминули мы запастись всем нужным на дорогу, а сверх того — побывать у обоих дядьев моих — Матвея Петровича, приехавшего в нее давно для обыкновенного зимованья в оной, и Тараса Ивановича Арсеньева, который меня женатого еще не и видал и был посещением моим и показанием ему жены моей очень доволен.

 Препроводив несколько дней в сем столичном городе, в котором был я тогда уже пятый раз по приезде в отставку, не стали мы долее медлить, а пустились в свой путь далее по дороге володимирской; и как мы ехали компаниею и было с нами много людей и четыре повозки, а притом не имели никакой нужды надмеру ездою своею спешить; то ехать нам было не только не скучно, но так еще весело, что я и поныне еще не могу позабыть сего путешествия, и возвращаясь мыслями и воображениями своими в тогдашние времена, нередко и ныне еще утешаюсь приятностями оного и напоминанием того, что нас тогда в особливости веселило.

 Сии удовольствия происходили от разных причин и обстоятельств. Во–первых: ехать нам было очень хорошо и покойно. Мы не преминули снабдить себя теплыми и покойными зимними возками. В одном из них ехал я с женою, в другом наша вдовушки с старшею девочкою тетки Матрены Васильевны, в третьем — меньшие ее дети с женщинами, а четвертая повозка была с поваром и ее сбруею и харчем, и мы ехали так тепло, что во всю дорогу не видали нужды.

 Во–вторых: дороги во все путешествие были большие и многолюдные, и к особливому нашему удовольствию, еще и гладкие и неизрытые такими ухабами, как бывает то с тульскою дорогою, но которой едучи, не бывает иногда ни единой минуты спокойным и сердце устает даже от беспрерывного замирания. А к вящему удовольствию нашему и погоды случились спокойные и самые лучшие зимние и такие, которые называл я умными, то есть не слишком холодные и не слишком теплые, и тихие.

 В–третьих: квартиры находили мы себе всегда спокойные, теплые и добрые и не нуждались ими во всю дорогу. И как становились мы всегда вместе и на одной квартире, то на всяком ночлеге был у нас власно как некакий пир. Тотчас заводились тут у нас чаи и кофей, а потом обеды и ужины. И как тетка моя была в особливости веселого нрава и у меня беспрерывно были с нею шутки и издевки; то не успеем бывало приехать на квартиру, как и начнутся у нас смехи и хохотанья; а потом примемся либо играть в карты, либо в тавлеи, либо читать что–нибудь, ибо я не преминул и на дорогу запастись книгами, и я читывал их не только на квартирах, но и дорогою, лежучи в возке своем.

 В–четвертых: в пропитании своем и в пище не имели мы ни малейшей нужды, ибо не только ехали чрез такие места, где все нужное доставать было можно, но не преминули и из домов своих запастись всею нужною для дороги провизиею. А чтоб меньше иметь хлопот с вареньем и приуготовленьем себе ужинов и обедов, то наварили однажды себе добрых вкусных и хороших щей и наморозили их целую кадочку. А таким же образом запаслись мы многими начиненными, сваренными и замороженными желудками и сливками. Итак, всякий раз по приезде на квартиру нужно только было нарубить из кадочки несколько щей и в горшке или в кастрюле растаять и разогреть, а желудок для того ж положить в хозяйские щи, — как и получали мы уже вкусные и сытные два блюда, умалчивая о прочих, как–то: о жареных, ветчине, окрошках, хлебенном и лакомствах, чем всем запаслись мы с избытком заблаговременно. Словом, дорога сия была нам тогда так сытна, что я не помню, когда б в иное время я так много и сытно едал, как в тогдашнее.

 Наконец: в–пятых, и что всего для меня было приятнее, то на всякой версте встречались с зрением моим новые и до того невиданные еще предметы. В стране сей никогда еще мне до того бывать не случалось, и потому все места были для меня новы и совсем незнакомы. И как нередко встречались с нами местоположения наипрекраснейшия, то я, как любитель красот натуры, не мог на них иногда довольно насмотреться и ими налюбоваться.

 Мы ехали тогда чрез старинные и славные в истории нашей города — Володимир и Муром, также славную слободу Вязники и городок Гороховец, которые все не имели никакого сравнения с нашими бедными степными городами и были их во всем лучше. А переехав подле славного и огромного села Избылец реку Оку и оставив Нижний Новгород в леве, спустились мы на славную нашу реку Волгу и ехали оною мимо Василя–Сурска и Кузьмодемьянска до самого знаменитого города Чебоксара, а от сего места повернули уже вправо, и поехали в Цивильск.

 Все помянутые места и города привлекали на себя мое внимание и на многие из них не мог я довольно насмотреться. Но нигде не имел я столько удовольствия, как во время езды самою Волгою. Тут величественные и прямо пышные и великолепные ее нагорные берега, представляя собою всякую минуту новые переменные и друг пред другом красивейшие предметы, увеселяли несказанно весь мой дух и очаровывали собою зрение.

 Я смотрел и не уставал ежеминутно смотреть на страшные утесы и скалы сих превысоких и крутых берегов ее, дивился и не мог надивиться никогда разнообразности сих громад, составленных из камней и глин разноцветных и увенчанных вверху, а не редко и при подошвах своих деревьями родов различных.

 Во многих местах были они самые огромные, прежившие уже многие века и не столько растущие, как от престарелости уже висящие над безднами и пропастьми ужасными. В других казались еще молодыми и придающими собою берегам сим особливую красу и великолепие. Инде увенчивали они собою самые верхи сих исполинов ужасных, инде украшали уступы сих берегов красивых, а иные, покрывая собою самые низы и острова прибрежные, носили на себе признаки насилия, делаемого им льдами; в каждую весну и половодь многие из них заливаются и покрываются совсем полою водою и у многих остаются одни только верхушки, водою непонятые.

 Ко всем сим разнообразным зрелищам присовокуплялись и другие, еще того приятнейшие. Все берега сии усеяны были множеством больших и малых селений, придающими им не только живость, но и вящее великолепие. Некоторые из них, как например село Лысково и Работки были так велики, что походили на города самые, и как множество церквей с их колокольнями, так и целые почти леса из раскрашенных мачт струговых, придавали им еще более красы. Во всех сих больших селах мы останавливались и либо обедывали, либо ночевали на прекрасных и спокойных квартирах и не имели нигде во все продолжение путешествия сего ни малейшей остановки и огорчения.

 Наконец, 23–го генваря доехали мы до того места, куда ехали. Маленький то был, но изрядный низовый городок, составленный из нескольких каменных и изрядных церквей и множества деревянных небольших домиков, в числе которых было и довольно изрядных. Но дом деда жены моей отличался от всех, как величиною своею, так и всем прочим, потому что он был дворянский, а не купеческий, как прочие.

 Мы нашли старика и старушку, сестру, его нас ни мало не ожидавших и потому более приезду нашему обрадовавшихся. Оба они не могли насмотреться на нас и не знали где нас посадить и как угостить лучше. Старик был хотя при самом позднем вечере дней своих, но довольно еще в силах и довольно бодр, и не успел меня увидеть, как и полюбил уже Это счастие имел я во всю жизнь мою, что меня все старики отменно любливали. Но не менее полюбил и я его и с самой первой минуты подучил к нему почтение, которого он как по разуму, так и по добродушию и благоприятству своему был и достоин. Он был старинных служеб, служил в пехотном Ингерманландском полку и находился уже давно в отставке сперва майором, а потом, по случаю, что был в Саратове у дела, надворным советником.

 Из всех многих детей его не было тогда при нем никого. Старший из сыновей, называвшийся Васильем и дослужившийся уже до полковничьего чина, находился тогда в службе, а жена его жила за несколько сот верст от него за рекою Волгою в деревнях своих. А младшие оба, которых звали Александром и Сергеем, находились также в службе и оба были холостые и в отсутствии. Другая же дочь его, Елизавета, находившаяся замужем за тамошним дворянином господином Гориным, жила с мужем своим также не близко. Итак, не было никого с ним кроме помянутой его сестры, Прасковьи Семеновны Нелюбохтиной, старушки добренькой и благоприятной.

 Мы прогостили у милых и любезных старичков сих более месяца, и время сие проведи довольно весело. Старики наши любимы были не только всеми городскими жителями, но и всеми соседственными дворянами, и потому бывал он редко без людей; а езжали и мы с ним кое–куда по гостям, как в городе, так и по уезду и везде по нем принимались с особливою ласкою и благоприятством. Но никем мы так довольны не были, как господином Аркатовым, одним богатым и знаменитым тамошним дворянином. Он жил неподалеку от города, имел большой дом, и, будучи старику нашему очень дружен, видался с ним всех прочих чаще и не один раз угощал нас у себя обедами.

 Чрез несколько дней после приезда нашего восхотелось спутникам моим, а особливо теще моей, побывать у младшей сестры своей, помянутой госпожи Гориной, Елисаветы Аврамовны, и с нею повидаться. Обстоятельство, что, за нездоровьем мужа ее и другими случившимися препятствиями, не можно было ей самой к нам приехать, побудило нас всех самим к ним в деревню съездить. Они жили от Цивильска за несколько десятков верст расстоянием, и будучи нам очень рады, угощали нас наилучшим образом и продержали у себя более суток. Я нашел в хозяйке боярыню еще молодую и приятную, но, как уверяли меня, не слишком счастливую своим мужем, имевшим характер не из самолучших. Однако он обошелся со мною очень благоприятно и казалось, что также меня полюбил, а особливо за охоту мою к книгам, до которых и он был отчасти охотник.

 Я имел удовольствие найтить оных у него довольное количество, и между прочим такие, которые мне до того были неизвестны, и как некоторые из них любопытен я был очень прочесть, а особливо Фишерову историю Сибирскую и Крашенинниково описание нашей Камчатки; то, по изъявлении желания моего к тому, и ссудил он меня охотно ими для прочтения во время пребывания моего в Цивильске; а чрез то и получил я не только приятное для себя занятие в праздные часы, но и случай спознакомиться с сими восточными и знаменитыми частями нашего государства и получить об них понятие. И я читал их с такою жадностию и любопытством, что успел обе их прочесть и возвратить ему с моею благодарностью.

 Впрочем, при сих разъездах по гостям имел я случаи насмотреться всем тамошним обыкновениям и обрядам, имеющим некоторую особливость от наших. Дома дворянские строились там почти все в два этажа или жила, и везде принуждено были всходить в верхний и жилой этаж по крутым лестницам. И делалось сие, как уверяли меня, наиболее для предосторожности от разбойников, чтоб нм не так было легко взбираться на верх и удобнее было от них обороняться. А в других домах, к удивлению моему, находил я на крыльцах по два претолстых улья пчел, поставленные по обеим сторонам входных дверей, и тут без всякой защиты зимующие, и не мог странному обыкновению сему довольно надивиться.

 Впрочем, разъезжая сим образом по гостям, принужден я был везде терпеть превеликие к себе приступы с подносами и неотступные убеждения и просьбы о выпораживании рюмок и стаканов вместе с прочими гостями. Сие обыкновение господетвовало тогда еще очень сильно во всей тамошней стороне, и сие беспрерывное поднашивание разных напитков было мне всего досаднее. Будучи совсем неохотником к питью и не пивая никогда от роду крепких напитков, — отговаривался я сколько мог от оных; но видя, что тем ни мало не успевал, а производил только великое неудовольствие, принужден был наконец согласиться на то, чтоб мне по крайней мере подносили на ряду с прочими, но не разные напитки, как им, но один только мед, который я сколько–нибудь, но мог еще пить и чрез то делать им превеликое удовольствие. Странные по истине люди!!

 Между тем как мы сим образом у стариков наших жили и вместе с ними по гостям разъезжали, отлучалась от нас помянутая тетка жены моей и ездила вместе с тещею моею за реку Волгу, в гости к помянутой невестке стариковой, жене Василья Аврамовича. И как она жила не близко, то препроводили они более недели в сем путешествии. В сие отсутствие их чуть было не подвергся я великому бедствию.

 Однажды вздумалось как–то старикам нашим велеть истопить баню и уговорить меня сходить в оную. Я хотя никогда не любил и не охотник был до бани, и хаживал в оные по одному только разу в год, но тут не захотелось мне сделать неудовольствие любезному старику своему, а особливо старушке, уговаривавшей меня к тому усильно. Но что ж? Не успел я войтить в баню и несколько минут полежать на полке для потения, как голова моя пошла кругом, и я вмиг лишился ума и памяти и так, что меня бесчувственного вынесли уже вон и насилу оттерли снегом: так скоро и сильно угорел я в оной!

 Никогда ни прежде, ни после того не случалось мне так сильно угорать, и такой беды со мною! Я находился тогда на одну пядень от смерти. Ибо как тоже самое воспоследовало и с человеком, бывшим со мною в бане, то никто о том не знал не ведал, и обоим бы нам чисто умирать, если б, по особливому счастию, не случилось заглянуть в баню не нарочно еще одному человеку, и нас без чувств и без памяти лежащих увидеть. Все перестращены были неведомо как сим случаем, а я всех больше, и с того времени получил еще сильнейшее отвращение от бани.

 Вскоре после того, и пред самым уже почти отъездом нашим из мест тамошних, подвергся было я другому и опаснейшему еще бедствию. Случилось сие в самые последние дни масляницы, и, ни то от того, что мы во всю оную беспрерывно ездили по гостям и ни одного дня не сидели дома, но перебывали почти у всех тамошних именитейших купцов и чиноначальников городских, и везде меня морили беспрестанно питьем меда измучили неотступными о том просьбами, а что того хуже, то в иных местах насильно почти поили медом с подбавливанием в него тайно крепких напитков; ни то от того, что во всем тамошнем городе свирепствовала тогда опасная перевалка, и множество людей лежало больными горячкою, а некоторые и умирали, и весь воздух заражен был ядовитыми от больных испарениями; но как бы то и отчего бы ни было, но я в самый последний день масляницы так занемог, что свалился в ног, и все не сомневались в том, что воспоследует со мною горячка.

 Нельзя изобразить, как перетревожены были тем все мои дорожные товарищи. Время пришло ехать и отправляться в обратный путь, а я в самое оное занемог, и занемог так, что головы не поднимал, и все того и ждали, что я слягу в постель. Жар превеликй жег меня немилосердо и все признаки были начинающейся горячки. Что было тогда им делать? На самых стариков была тогда забота превеликая. Как они, так и все не знали, что им тогда начать со мною; но я разрешил тотчас все их сумнительства, сказав им прямо, чтоб они везли меня скорее вон из сего города, и что я не хочу никак долее в оном оставаться, и хоть дорогою б случилось и умереть, но везли б меня не отменно домой: так сильно испужался я сей болезни и так много опасался, чтоб не умереть тут, в чужой и дальней стороне.

 Таким образом, хотя и опасно было меня везть больного в дорогу, но, видя столь усильное мое того хотенье, принуждены были спутницы мои на то согласиться, и на другой день великого поста, распрощавшись с добродушными старичками, и положив меня в жару и изнеможении уже от болезни в возок, повезли меня из города обратно в свою сторону. Желание мое выехать скорее из сего опасного города было так велико, что я ждал не дождался покуда из него выехали и перекрестился несколько раз, увидев себя уже вне оного и в поле.

 Но что ж воспоследовало? — Не успели мы несколько верст отъехать, как я, лежучи в жару и почти в беспамятстве, услышал вдруг стоявшего за возком человека чхнувшаго. Как исстари у нас у всех затвержено, что чхание больному человеку полезно и всегда хорошим будто признаком бывает, то позавидовал я тогда чхнувшему человеку и стал желать, чтобы и со мною случилось тоже.

 — «Ну, если б так–то и мне случилось чхнуть, — мыслил и говорил я тогда сам себе, — как бы это хорошо было! Но вот ко мне чох не приходит».

 В самую сию минуту попадись нечаянно мне на глаза одна торчавшая с боку из под пуховика сенинка, и вдруг приди мысль и охота вытащить ее и поковырять концом оной у себя в носу и испытать, не могу ли я насильно возбудить в себе чхание. Ненарочнвц опыт сей мне и удался весьма счастливо: я чхнул и так обрадовался тому, что перекрестился и благодарил за то Бога. Потом повторил я оный еще раз, и до тех пор щекотал сенинкою в носу, покуда не чхнул вторично. Более сего не стал я сего делать. Показалось мне, что голова моя заболела от того еще более; итак, я перестал. Но как неописанно удивился и обрадовался я, когда по прошествии немногих минут после того, почувствовал я, что жар во мне приметно уменьшился, пульс не так крепко, часто и сильно бился, и мне как–то уже легче стадо.

 — «Ах, батюшки мои! возопил я сам в себе тогда в мыслях: уже не чхание ли произвело во мне сию скорую и удивительную перемену? Ей–ей! продолжал я, — и чуть ли не от того? Чханье производит во всей внутренности нашей особливого рода революцию и власно как некакого рода удар и на полсекунды останавливает даже всю кровь, в ее беге и движении. И почему знать, может быть самая сия полусекундная остановка, по законам движения, делает уже великое уменьшение в скорости ее движения; а как от сей скорости движения оной происходит и жар самый, то натурально, должен уже уменьшится и оный некоторым градусом».

 Сим образом заключал я, и чем более о том мыслил, тем вероятнейшею казалась мне моя догадка и побуждала меня повторить еще сей опыт. Я тотчас отыскал опять свою сенинку, и ну опять легохонько ковырять в ноздрях и щекотить ею внутренность оных. И старание мое было опять не тщетно. Я чхнул опять один раз, повторил сие, а потом опять перестал. От сего повторительного чхания жар мой еще того более уменьшился, и чрез несколько минут сделалось мне так легко, что я почти не чувствовал себе жара и тягости, и к превеликому удовольствию всех моих спутников, при приезде на ночлег, вышел из возка сам и был почти совершенно здоровым.

 Я не преминул рассказать им о нечаянном своем опыте, и они дивились тому, но не хотели никак его уважить столько, сколько казался мне он уважения и особливого внимания достойным. Он и действительно был таковым, и нечаянное происшествие сие, как могущее обратиться в пользу всему человеческому роду, достойно записано быть в летописях и истории медицинской.

 В последующие потом времена не преминул я повторять сей опыт несметное множество раз как над собою, так и над многими другими, и всегда производил он наивожделеннейшее действие, и многократная опытность доказала мне, что нужно только не запускать болезни, и не давать жару слишком увеличиваться, но захватывать его тогда, когда оный только что зачинается; и как скоро голова заболит и пульс станет скоро и сильно биться, то и надобно уже спешить производить в себе чхание и не более двух раз одним приемом, а повторять то минут через десять. Наконец узнал я, что и производить сие чихание всего удобнее и скорее можно свернутою трубочкою и с заверченным концом бумажкою. Ибо таковая, будучи всунута в ноздри и там излегка ворочаема, возбуждает зудение и производит чох.

 Таким образом, нечаянная и напугавшая меня и всех нас моя болезнь вреда мне не причинила, а послужила поводом и случаем к открытию весьма важному и полезному.

 Впрочем обратное наше путешествие было нам хотя уже не таково сытно как прежнее, но причине наступившего великого поста и самой первой недели оного, — однако довольно весело и приятно Дни были уже тогда более, погода теплее, дороги лучше, а и рыбы могли мы доставать себе повсюду довольно и дешевою при том ценою.

 В селе Избыльце, на реке Оке, славящемся своими садами, накупили мы не только множество тамошних прекрасных и вкусных яблок, но и самых почек или яблоновых семян, которые по приезде домой тотчас зарыл я в землю, а весною посеяв получил целую грядку почек, из которых многие, будучи рассажены но местам и выросши большими, довольствуют и веселят меня и поныне прекрасными вкусными своими плодами, ибо вышли от них многие оригинальные и хорошие породы яблок.

 В пригороде Вязниках случилось нам стоять на такой квартире, где делалися простые медные оклады к образам, продаваемые так дешево, и я с любопытством расспрашивал мастеров о всем производстве работы сей.

 В другом из тамошних больших сел, во время обеда удивил нас хозяин предложением своим, не угодно ли нам горчицы к приправливанию еств наших. «Очень хорошо, — сказали мы: когда есть у тебя так подавай!» и любопытны были очень видеть, какая б такая была у него горчица. Но как удивились мы, когда подал он нам деревянную стамушку с натолченным мелко и просеянным стручковым диким перцем.

 — «Так это–то твоя горчица, сказали мы усмехнувшись. Покорно благодарим за нее; но это кушай ты сам, ежели можешь, а мы к ней непривычны: она слишком горька и едка».

 Сим образом ехали мы обратно в свои пределы и провели опять в путешествии сем более недели, и доехали наконец до Москвы благополучно. Но я–таки не избежал от некоторого для себя огорчения во время езды сей.

 На одной руке моей, и что всего досаднее, на самом наружном сгибе локтя сядь чирей, и в немногие дни так увеличился, что я от него ночи две вовсе спать не мог, а дорогою он меня неведомо как мучил и беспокоил. Болезни сей я хотя и часто подвержен был в моей молодости, но никогда не имел на себе такого страшного и мучительного чирья, которого о величине можно было по тому судить, что стержень его, который вынут был из оного по созрении, величиною был с орех простой. Но по счастию успел он созреть, прорваться и почти совсем зажить до шестого моего тогда приезда в Москву, где ожидало меня другое и весьма огорчившее меня происшествие.

 Тут нашел я дядю своего Матвея Петровича лежащего больным, и болезнь его была такого рода, что я не надеялся уже, чтоб он от ней выздоровел, но почитал ее почти за верное ведущею его ко гробу. Сие огорчило меня очень, ибо я любил искренно сего близкого родственника своего. Но он опечалил меня еще более, сказав, что между тем покуда я ездил в Цивильск, а именно февраля 10–го дня, преселился в царство мертвых и другой дядя мой, Тарас Иванович Арсеньев.

 Сие известие поразило меня тем более, что я сего милого и любезного своего родственника оставил при отъезде своем совершенно здоровым и в таких еще летах, что не можно было никак ожидать столь скоро его кончины. Но злая горячка не разбирает ни лет, ни здоровья, но низводит во гроб и старых и молодых и крепких и слабых, и здоровых и нездоровых. Оставшая после его жена, Катерина Петровна, была в самое то время на сносях беременна, как он скончался, и кончина его произвела столь великое действие и имела столь великое на нее влияние, что она вскоре после того родила сына, у которого на одной руке не было нескольких пальцев. Сей сын ее жив еще и поныне и весь свой век руку сию принужден носить в перчатке. Вот что могут производить жестокие печали во время беременности женщин.

 Мы как ни спешили возвращением своим в дом, но за долг почли побывать у сей до крайности огорченной и лежавшей тогда еще от родов в постеле нашей родственницы, и нашли ее в жалком положении; она рассказывала нам со вздохами о кончине дяди и о несчастии, случившемся с ее новорожденным и единым только сыном, и брали в огорчении ее истинное соучастие.

 Повидавшись с нею и исправив прочие надобности, какие имели в сем столичном городе, не стали мы долее в оном медлить, но поспешили окончить свое путешествие, и в 7–й день месяца марта возвратились в свой дом благополучно.

 Но нас встретили и тут таким известием, которое огорчило нас вновь и очень много. Одной из приданых женщин, перевезенной с мужем ее, ткачем, к нам в деревню и женщине молодой и изрядной, вздумалось что–то лишить самой себя жизни. Ее нашли удавленною на своем поясу, и никто не знал, да и после никогда не узнали, чтоб собственно побудило ее к такому пагубному предприятию: ибо не было ей ни от кого ни малейшей изгоны и она любима была не только мужем, но и всеми нами.

 Сим образом кончили мы свое дальнее путешествие, а вместе с ним дозвольте мне кончить и письмо сие, достигшее уже давно до своей величины определенной, и сказать вам, что я есмь, и прочая.

ПЕЧАЛЬНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ.

Письмо 120–е.

 Любезный приятель! Тысяча семьсот шестьдесят пятый год был как–то почти весь для меня не очень счастлив, но знаменовался многими печальными и огорчительными для меня происшествиями. О трех из них я рассказал уже вам в письме предследующем, а о прочих расскажу в теперешнем.

 Не успели мы возвратясь домой порядочно еще в доме осмотреться, как начали озабочивать нас появившияся в доме у нас горячки. Сия болезнь, мало помалу размножаясь, усилилась наконец так, что произошла в доме у нас всеобщая перевалка, и я с каждым днем трепетал, чтоб не забралась она и к нам в хоромы и не добралась бы до самих нас, что наконец воспоследовало и действительно. Уже начали занемогать служившие при нас люди, уже лежали и они почти все и уже дошла наконец очередь и до нас.

 Сам я однажды осовел и начал уже разгораться и верно бы слег также как и прочие, если б не помогло мне чхание. Ибо упомянутым в предследующем письме опытом своим не преминул я тотчас воспользоваться, как скоро почувствовал в себе первую головную боль, соединенную с жаром и скорым и сильным биением пульса. И к особливому удовольствию моему был, оный и в сей раз столько же успешен как и тогда: и жар и головная боль тотчас у меня миновала, как скоро принудил я себя раза два чхнуть. А сим образом целых три раза уничтожал я в себе жар и разрывал начинающуюся уже болезнь. И однажды она так было уже усилилась, что я слег было почти в постелю: однако несколько раз повторенное чихание не допустило ее усилиться, и я благополучно–таки от ней отделался. А таким же образом оточхались от ней и все другие, которые могли только сие делать.

 Но к несчастию было таких мало, и только двое — а именно, моя только теща и слуга мой Аврам; а прочим как я ни указывал и как их ни старался уговаривать, чтоб они научились производить в себе чханье, но не мог никак иметь в том успеха. Все они не могли или не хотели никак научиться, а от того и принуждены были вытерпливать и переносить тогдашнюю жестокую болезнь, и в числе их и самая жена моя.

 Сия занемогла у нас на самое вербное воскресенье, и как горячка была жестокая, то все мы, а особливо я и мать ее поражены были крайнею о том печалью. Одно только то подкрепляло нас и ободряло надеждою, что болезнь сия была хотя жестокая, по никто не умирал оною, но все вставали и выздоравливали от ней благополучно. А сие к неописанному нашему удовольствию воспоследовало тогда и с нею.

 Я не могу и поныне позабыть того. как мне ее жаль было, и как много обрадовался я и какое удовольствие ощущал тогда, как ей несколько полегчало и когда похотелось ей есть груш моченых. Мы принуждены были посылать всюду и искать оных, и по счастию привезли к нам их из села Каверина, где были они отысканы: и она не успела их наесться, то и начала власно как оживать и от своей болезни освобождаться. Совсем тем вся святая неделя была у нас в сей год, по причине болезни жены моей, очень не весела, но мы рады были уже, что ей полегчало и миновала вся опасность, и сие услаждало уже сколько–нибудь наше бывшее до того огорчение.

 Не успели мы сию невзгоду перенесть и болезни в доме моем с наступлением весны пресечься, и я только что начал приятностями обновившейся натуры веселиться, как получил вдруг из Москвы поразительное известие, что дядя мой Матвей Петрович очень болен, что нет никакой надежды к его выздоровлению, и что желает он прежде кончины своей меня еще видеть — что было тогда делать?… Я принужден был, оставя все, велеть запрягать лошадей и скакать в Москву, чтоб застать дядю живого. По счастию и удалось мне приехать еще благовременно, и застать его не только живым, но в состоянии еще говорить со мною.

 Он лежал в доме шурина своего, Данилы Степановича Павлова, там где он и до того был, и приездом моим был так обрадован, что встретил меня текущими из глаз его последними радостными слезами.

 «Помилует тебя Бог!» сказал он, простирая слабые руки свои для объятия меня, «что ты меня, старого человека, не оставил, и не отрекся при конце жизни моей сделать мне того удовольствия, чтоб тебя, друга моего, видеть и в последний раз с тобою проститься лично».

 Я стал было на сие ему говорить, чтоб он так еще о своей жизни не отчаивался, но что еще не всей надежды мы лишены, и Бог может быть еще и помилует и его поднимет. Но он, пресекши речь мою, на сие сказал:

 «Нет, мой друг, не для чего и вам и мне сею пустою надеждою льститься. Болезнь моя не такова, и я вижу и чувствую сам, что она окончает жизнь мою и меня разлучит уже на век с вами, друзьями моими. Слабость и изнеможение мое час от часу уже увеличивается, и я того и смотрю, как испущу дух мой».

 Он и действительно был тогда уже очень слаб и таял как воск. Его еще до меня исповедали и причастили, и особоровали уже и маслом, и мы все видели, что жизнь его не могла уже продлиться долго; Он сам твердил то почти ежеминутно и мне говорил:

 «Уже не уезжай мой друг отсюда, а подожди конца моего: он скоро будет. И тогда отвези труп мои в деревню и погреби его там, где покоятся прахи предков наших».

 Я слушал слова сии с текущими из глаз ручьями слез горячих, и обещал ему охотно все то исполнить, чего он от меня требовал. Наконец как стал я его спрашивать, не вздумает ли он еще чего–нибудь приказать мне; то, вздохнув, сказал он мне:

 — «Ничего больше, как только поручаю тебе, другу моему, обоих детей моих в родственную любовь, и прошу о неоставлении их. Будь им вместо отца, люби их и не оставляй во всех нуждах и делом и советами своими».

 — Хорошо! — сказал я на сие: с моей стороны я готов сие делать, и вы в том не можете сомневаться; но стали б только они меня любить и советов моих слушать.

 — «И, как того не делать! — сказал он. Они должны то делать и тебя, моего друга, любить и слушаться. Потом подозвал меньшего сына своего, который тогда был при нем, и взяв его за руку сказал: «слушай Гаврило! заклинаю тебя и брата твоего — скажи это ему, когда приедет и ты его увидишь — чтоб вы любили и почитали вот брата вашего и во всем его слушались. Дурного он вам не присоветует никогда и обид от него вам ожидать не можно: не такой он человек».

 — Конечно, конечно, подхватил я: и в этом пункте можете вы, дядюшка, быть спокойными. Потом сказывал он мне, что жена его обещалась ему, не брать у них седьмой своей указной части, что и сама она, сидючи подле его, подтвердила мне мановением рук своих.

 Я благодарил ее за сие и сам в себе подумал: «смешно бы и было если б ты и похотела сию часть взять себе, а не грешно б было и из своего имения уделить что–нибудь пасынкам своим. Племянники и наследники твои без того богаты и пребогаты!» Однако сего по скупому характеру ее и требовать было никак не можно.

 На другой день моего приезда блеснул было маленький луч надежды, что дядя мой может быть еще оправится и встанет. Ему полегчало несколько и он попросил есть и, казалось, ел с довольным аппетитом. Сие побудило тотчас господ Павловых предложить, чтоб послать опять за лечившим его штаб–лекарем Генишем, и, как человек животолюбив, то невоспротивился тому и дядя. Одному мне только сего не хотелось, ибо я почитал его безнадежным и не думал, чтоб в состоянии уже было помочь ему какое–нибудь человеческое искусство. Однако, как мне не хотелось в том спорить и иттить против желания и самого дяди моего, к тому ж подумал я, чтоб несогласие мое не почли неблаговременною скупостию; то не воспротивился и я тому. И так тотчас отправлен был гонец за господином штаб–лекарем, которого хозяева почитали не инако как наравне с Иппократом, так много уверены они были о его искусстве; почему, не успели завидеть его входящего в двери, как бежали к нему на встречу и с радостию рассказывали о перемене, происшедшей с моим дядею, и просили приложить старание и употребить все искусство свое к подкреплению больного.

 — «Карашо, карашо», сказал им на сие штаб–лекарь, и спешил осязать пульс у больного, который был так уже слаб, что с трудом его ощупать было можно. «О, карош! карош! возопил он: перемена добра. Нада скорей дать ему микстурка для подкрепленья натур. Пожалуйт бумаг и перо, мой тотчас напишит».

 Бумага тотчас подана была и он, усевшись с важною осанкою, нахватал целую страницу и написав превеликий рецепт, сказал: «Ну вот! пошлит скорей в Варварска аптек: там только есть эта вещи».

 В миг по приказанию его было исполнено и гонец в Варварскую аптеку отправлен; ибо кто смеет воспротивиться предписаниям докторским! Между тем покуда слуге отсчитывали деньги и его отправляли, господин штаб–лекарь восхотел и хозяевам и нам всем сделать одолжение и продолжить присутствие свое у нас еще на несколько минут времени, а при том и не потребовать выпить у хозяина рюмку водки и закусить оную сыром и другими подаваемыми ему вещами. Наконец, посидев несколько минут и рассказав по–своему о новостях городских, поднялся он ехать и, взяв без всякого отрицания всовываемый ему в руки полуимпериал, распрощался с нами и ушел. Но я не преминул, вышедши вслед за ним, спросить у него по–немецки, что он о больном думает, и попросить его, чтоб он сказал мне мнение свое откровенно.

 — «Что иное сказать мне вам, — отвечал он мне усмехнувшись, — кроме того, что он не доживет никак до сегодняшнего вечера и чрез несколько часов отправится в путь свой».

 Остолбенел я сие услышав и отворотясь от него с презрением, как от бессовестнейшего человека, неустыдившегося и при такой достоверности близкой кончины взять еще пять рублей за сей приезд, не смотря что ему за лечение его более ста рублей уже передавано было. — «Негодный ты человек», сказал я смотря вслед ему, и плюнул. Но досада моя на него и негодование увеличилось еще несказанно больше, когда возвратился посыланный в аптеку человек и привез с собою превеликий штоф наболтанной из разных веществ микстуры. Я спешил скорее прочесть надпись о употреблении сего лекарства; но как же удивился, увидев что предписывалось давать больному только чрез каждые два часа по одной столовой ложке и что заплачено за то семь рублей».

 — Ах ты сукин сын! возопил я, сие увидев: есть ли в тебе Бог и хоть одна искра совести и стыда? Не бездельник ли ты и каналья сущий. Сам говоришь, что до вечера никак не доживет, а выписал столь дорогое лекарство, и такое еще множество, что, принимая сим образом по ложке, на целый месяц его станет. За то ли платим мы вам так дорого и осыпаем вас золотом, чтоб вам нас таким явным и бесстыдным образом грабить. Злодеи вы сущие!

 Но досада моя увеличилась еще более, когда дав первый прием лекарства сего умирающему почти моему дяде, узнали мы, что оно несносно было горько и так противно, что не только больному, но и здоровому его ко рту принесть было не можно. И как дядя с превеликою нуждою первую ложку и даже с самым страданием принял, то не допустил я уже никак госпожу Павлову давать ему другую.

 — Помилуйте! говорил я ей: когда этот злодей не имеет никакого соболезнования и ни стыда ни совести, так хоть вы уже умилосердитесь над умирающим и не мучьте его без всякой пользы этим проклятым омегом, и дайте ему по крайней мере умереть спокойно.

 — «Да что ж нам с этим лекарством делать? спросила она: ведь заплачены за него деньги».

 — На голову ему, сукину сыну, вылить, сказал я: — этому немчуре бессовестному, или насильно бы заставил его самого выпить, когда он такой нечестивец!… Не прогневайтесь сударыня, продолжал я говорить, что я вашего любимого врача так ругаю: он истинно достоин того.

 Тогда рассказал я ей то, что он мне о дяде сказывал. А предсказание его действительно и сбылось, и дядя мой в тот же еще день, и не дожив до вечера, скончался.

 Сим образом лишился я и сего последнего моего ближнего родственника и пролил искреннюю, горячую слезу о его потере. Каков он ни был, но я любил его чистосердечно и почитал как должно почитать родного дядю. Он был хотя младший брат отцу моему и имел почти природную чахотку, от которой и умер, но прожил гораздо долее отца моего и достиг до глубокой почти старости.

 Сей долговременной жизни причиною может быть была всегдашняя его воздержность. Во весь свой век не пивал он горячих и крепких напитков, и не был ни однажды во всю жизнь свою пьяным, а и в прочем вел он себя очень умеренно и воздержно. Что касается до дарованиев его, то по тогдашнему веку был он довольно учен и умен и имел о многих вещах сведения. В особливости же сведущ он был в законоискусстве, что и произвёло в нем уже несколько непомерную охоту к приказным делам и хлопотам. В сих находил он в последние дни своей жизни даже удовольствие, и живучи по зимам в Москве, не скучал почти ежеднёвно таскаться по коллегиям и по другим судебным местам. А такую же непомерную склонность имел он и к бережливости. Совсем тем оставил после себя детям не великое богатство, и наличное число денег не простиралось даже и до тысячи рублей.

 Как скоро испустил он свое последнее дыхание, то я в тот же час принял на себя попечение как о погребении его, так и об оставшем его сыне и бывших с ним в Москве пожитках.

 Сии последние собрал я все и запечатал, а к перевезению тела его к себе в деревню сделал все нужные распоряжения. А как кончина его воспоследовала мая 14го дня, и в такое время, когда дни были уже теплые, то приуготовлением гроба и всего прочего спегаили мы денно и нощно и с такою ревностию, что чрез сутки могли мы вынесть тело в церковь, и, там отпев, закупорить и засмолить гроб и отправить его для погребения в деревню. И как для тогдашнего тепла нужно было поспешить и ездою самою, то отправился и сам я для препровождения оного; а по привезении, нимало не медля, с обыкновенною церемониею и погреб его под церковью и рядом с покойною моею матерью, что приходилось под самым амвоном.

 Все мои родные и все ближние соседи присутствовали при сем печальном обряде и вместе со мною проводили гроб его на место, где приготовлена и кирпичем выкладена была для его могила. И тамо покоится и но ныне прах его в близком соседстве с прахом моей матери и прочих наших предков.

 По окончании сего обряда первым своим делом почел я уведомить старшего его сына о сем печальном происшествии, и до приезда его вступить в управление его деревнями; ибо младший его брат был еще очень молод и к тому еще неспособен. Сего взял я до того времени к себе и сожалел крайне, что он уже урос от того, чтоб можно было его чему–нибудь поучить, и стараниями своими сколько–нибудь наградить сделанное в воспитании его великое упущение. Однако ж что было только можно, то все я учинил и был ему сколько–нибудь полезен.

 Пересказав вам о сем происшествии, расскажу теперь вкратце и о том, как проведено мною и прочее время сего года. И как не помню я, чтоб во все оное произошли со мною какие–нибудь важные и особливого примечания достойные происшествия, то и скажу вообще, что прожил я все лето, осень и первую половину зимы сего года в мире, тишине и вожделенном благоденствии. И как по сделанной с самого младенчества моего привычке к трудолюбию и беспрерывной деятельности, не оставлял я того же и в сие лето и осень; то и были все дни и часы мои заняты разными и беспрерывными упражнениями, и так что я за ними и не видал, как протек или паче пролетел весь сей период времени.

 Сии упражнения были почти такие же, как и в минувшее лето. То занимался я сельскою экономиею и садоводством, которое становилось мне час от часу милее и любезнее; то упражнялся в рисовании и малевании картин разных и украшал ими стены своего дома; то сотовариществовал столяру своему в производстве им разных работ и моих затеев в действо; то занимался своими книгами и литературою, и либо читал, либо переводил, либо сочинял, либо переписывал что–нибудь. Когда же все сие сколько–нибудь утомляло; то для отдохновения ухаживал в сады или в рощи или в ближние и окружающие селение мое места, дабы там на свободе и удалясь от всех дел и забот, свободнее можно было мне веселиться красотами и приятностями натуры, которая никогда мне не наскучивала, но всегда и со всяким днем предлагала мне новые услуги.

 Но сколько ни занимался я всеми сими упражнениями, однако не забывал и того, чтоб продолжать дружбу и знакомство свое как с старыми, так и с новыми своими знакомцами и родными. Мы езжали как к ним, так нередко и они нас посещали и пребывали у нас иногда суток по двое и по трое. И как при всех таких случаях были всегдашние поводы к гулянью по садам, то сие поощряло меня отчасу более к приведению садов своих в лучшее совершенство. И как таких знакомых умножалось час от часу больше, для которых стоило что–нибудь затевать и предпринимать труды новые; то и не знал я почти в том усталости, но находил еще для себя наилучшее удовольствие в оных.

 К числу сих новых знакомцев, с коими спознался я в течение сего лета, принадлежали в особливости три дома. Два из них были княжеские, а третий хотя дворянский, но лучше сих обоих княжеских. Из сих один был князя Горчакова и столько мне близкий, что если б хотеть, то можно б было хоть всякий день с живущими в нем видеться.

 С сим князем, которого звали Павлом Ивановичем и который владел того сельцом Котовым, имел я уже и до того некоторое, однако не гораздо близкое, знакомство, и причиною тому было невеликое сходство наших характеров между собою. Но в сей год как–то сделалось у нас с ним знакомство короче и между обоими нашими домами восстановилось дружество и более потому, что оба мы с ним были люди не старые, и оба женаты недавно, и оба на молодых женах. Он был немногим чем меня постарее, да и женился года за два прежде меня. И как оба они с женою были люди среднего разбора и во всем не слишком дальноваты и княжеский титул только на себе носили, а всего меньше были его достойны; то и можно нам было с ними знакомиться, и как в пословице говорится, водить хлеб–соль между собою.

 Что касается до другого княжеского дома, то был оный уже несколько сего подалее, и верст за десять от моего жилища, а именно в селе Татарском. Им владел тогда князь Федор Федорович Волконской, человек также весьма добрый, бесхитростный, но прямодушный и такой, с которым можно б было с удовольствием обходиться, если б по особливому несчастию не подвержен он был тому гнусному и постыдному пороку или слабости, которая столь многих умных людей делает иногда хуже скотов самых и презрительными пред лицем всего света.

 Он был также еще не стар и нам почти ровесник, и женат также недавно. Мы познакомились с ним по князе Горчакове, с которым он был знаком и к нему езжал часто. Тут мы увиделись с ним в первый раз, и сего было довольно. Оба они с женою нас полюбили, и тотчас сведена была между нами дружба, и условленось видаться колико можно чаще.

 Совсем тем, как ни довольны были мы дружеством и приязнию и ласками обеих сих княжеских фамилий, а особливо ласками обеих молодых княгинь, резвящихся и игравших всегда с моею женою, которая обеих их была моложе; однако частые свидания с ними стали скоро мне уже несколько и скучноваты становиться, и тем паче, что мне не всегда с удовольствием можно было подлаживать людям опьянившимся и забывавшим иногда самих себя, но я иногда и не рад бывал, наехавши князя Волконского в таком состоянии и не знавал как от него и отделаться.

 И как оба они были люди праздные, немеющие никаких занятий, но скучающие всегда временем и желавшие провождать его в беспрерывных съездах, свиданиях и компаниях и восхотевшие даже того, чтоб нам видеться ежедневно и в том друг с другом чередоваться — и один день провождать у князя Волконского, другой у князя Горчакова, а третий у меня, — мне ж сего ни достаток мой, ни склонности, ни прочие обстоятельства никак не дозволяли; то и отклонил я от себя такое предложение и оставил их одних переезжаться друг с другом и время свое провождать в сотовариществе с рюмками и бутылками и гаркающими людьми. А сам довольствовался свиданиями с ними изредка, а прочее время хотел лучше делить с своими книгами и другими и такими соседями, которых характеры подходили к моему сколько–нибудь ближе, или по крайней мере не так много контрастировали, как их, с моим характером.

 К числу сих, и преимущественно пред всеми прочими, принадлежал новый мой знакомец и сделавшийся потом хорошим моим приятелем и наилучшим моим соседом, Иван Григорьевич Полонский. Он жил верст с 14 от нас в сторону к Оке реке, в деревне Зыбнике и был человек хотя достаточный, по очень добрый. Дом его и образ жизни почитался тогда наилучшим и знаменитейшим во всем нашем околотке, к тому ж и чин имел он хороший и довольно знаменитый. Служив многие годы в гвардии, отставлен он был из ней полковником, и приехал в сие место жить не задолго только до сего времени с своею женою, которую одну только он и имел, ибо детей у него не было, а был в живых только еще отец, но который жил не с ним, а особливым домом.

 О сем соседе своем я наслышан был уже давно и давно мне с ним, так как и ему со мною, познакомиться хотелось, но до сего времени не было к тому случая. А в сей год спознакомились и увиделись мы с ним в первый раз в доме соседа моего, Александра Ивановича Ладыженскаго, и первая минута нашего свидания сделала нас между собой приятелями. С самой оной он полюбил меня, а я его, и мы столкнулись так хорошо, что были потом неразрывными между собою друзьями по самый конец его жизни.

 Я нашел в нем человека, не только большой свет знающего и в оном почти всю жизнь свою жившего, и многими знаниями одаренного, но что всего для меня приятнее было, и охотника до книг и до чтения, и при всем том очень дружелюбного, ласкового, добросердечного, в обхождении приятного и довольно веселого человека.

 Книг имел он у себя нарочитое собрание, а что всего удивительнее, то великое множество из них, писанных его рукою. Будучи смолоду великим писакою, любил он как–то в особливости упражняться вписаний не скучивал списывать целые превеликие книги, — и я нашел у него собрание наилучших в тогдашнее время романов, списанных сим образом его рукою и переплетенных порядочно. А всего приятнее для меня было то, что можно было не только говорить и рассуждать с ним обо всем и обо всем с удовольствием, но было что у него и перенимать.

 Препроводив всю жизнь свою в Петербурге и насмотревшись всего, жил он и в деревне порядочно; имел в доме приборы, какие были тогда в употреблении, лучшие; стол был у него хороший и весь образ жизни не столько деревенский, как городской, однако умеренный и порядочный. Самая жена его, женщина такая ж толстая, каков был и сам он, была однако боярыня хотя светская и модная и несколько напыщенная спесью и величавостью, но умная и к нам очень ласковая и благоприятная. И оба они полюбили как меня, так и тещу и жену мою так, что мы сделались скоро ими очень довольными и дом сей почитали наилучшим из всех прочих.

 Начало сему знакомству учинил я, как младший, и, спознакомившись с ним в доме г. Ладыженского, решился к нему вскоре после того с женою и тещею моею съездить. Не могу и поныне позабыть тех минут, в которые въезжали мы к нему впервые на двор, и с какими чувствиями приближалась к крыльцу их жена моя, для которой, по молодости ее, было очень дико входить впервые в незнакомый и во всем пред нашим увышенный и преимущественный дом. Но как г. Полонский и жена его нас всех и при сем первом уже случае так обласкали, что мы сделались очарованными ими; то полюбила скоро их и сама жена моя и езжала к ним в дом охотно.

 Мы пробыли тогда у них до самого вечера, и г. Полонский не только старался угостить нас как можно лучше, но водил меня показывать мне и новозаведенный сад свои. И как я увидел, что сад сей заведен был у него превеликий и регулярный и что он также, как и я, к садам был охотник; то сие меня еще более к нему привязало. Одного только мне всегда было жаль, что он, будучи очень дебёл, по тягости своей не мог так много везде ходить, как я, и не мог мне в сем случае делать сотоварищества. Однако сей недостаток заменял он довольно ласкою и дружеством своим ко мне и приятностию разговоров, а не менее и самою услужливостию нам при всех случаях, к чему побуждало его и самого наиболее то, что и он находил во мне лучшего для себя и такого соседа, с которым можно было ему и поговорить, и без скуки, а с удовольствием провождать свое время.

 Не успели мы у него впервые побывать, как не замедлил и он отплатить нам за наш визит своими собственным. Мы старались угостить его также, сколько могли лучше, и оказываемое им всему виденному и найденному у меня в доме и в саду одобрение, привязало меня к нему еще больше, и с того времени начали мы переезжаться и видаться довольно часто. И как настал день моих имянин, то был он у меня первейшим и лучшим гостем, чего он был и достоин, и не только у меня обедал, но и ночевал за позднотою времени. Что ж касается до нас, то мы ночевывали у него всякий раз, как к нему ни приезжали; а особливо в осеннее и зимнее время, и они никогда нас от себя не отпускали поздно, и были тем в особливости довольны, что мы с ними приездами не считались, но бывали у них гораздо чаще нежели они у нас, чего мы за тягостию их уже и не взыскивали.

 Теперь кстати к сему упомяну я вам и о прежнем своем приятеле и друге, Иване Тимофеевиче Писареве, которого я, сколько мне помнится, около сего времени лишился. С сим человеком, с которым прежде сего был я так дружен, я с самого того времени, как он поступил со мной не слишком чистосердечно, почти уже не видался, или виделся только однажды в Москве, да и то только вскользь, потому что находился он тогда уже в жалком состоянии. Ибо вскоре после тогдашнего нашего свидания, при котором он против меня несколько погрешил, имел он несчастие помешаться несколько в уме своем.

 Богу известно от чего произошла с ним сия жалкая перемена. Некоторые говорили, что произошло сие будто от излишнего его читания книг священных и духовных; другие утверждали, что причиною тому был какой–то скитавшийся монах, с которым он имел несчастие спознакомиться и сдружиться и который сбил его с пути истинного и подал к тому повод, что он сбился и помешался несколько в уме, а особливо в заключениях и мыслях о вещах, касающихся до таинств и догматов веры, которое помешательство простиралось до того, что я, имев случаи однажды видеть его в Москве и говорить с ним с час времени, ужаснулся даже, услышав от него совсем вздорные и ни с чем несообразные мысли. А такою ж галиматьею наполнил он и одно последнее письмо свое. писанное ко мне после того времени и хранившееся у меня долго. А сие и удалило меня от него еще более, так что я уже не имел ни малейшей охоты возобновлять с ним прежнего знакомства; но скоро потом услышал, что он и самую жизнь свою пресек несчастным образом, переезжая где–то реку на плоту, обернув голову свою в халат, бросился в воду и сам себя утопил.

 Такой–то несчастный конец получил сей прежний мой приятель, и как он в лучшее его время искренно меня любил, да и я к нему привержен был нелицемерным дружеством; то и поныне еще с некоторым сожалением вспоминаю о сем несчастном человеке.

 Упомянув о новых своих знакомствах, возвращусь теперь паки к своим прочим упражнениям, и скажу, что при всех сих разъездах по гостям, не упускал я пещись и о своем домоводстве. В оном с каждым днем становился я более сведущим. С одной стороны иностранные экономические сочинения, читаемые мною прилежно, а с другой ежедневная во всем практика и опытность доставляли мне множайшие отчасу во всех частях сведения. И как я и все экономические дела производил не слепо и не совсем по старинному шлендриану, но соединял с любопытными опытами, примечаниями и записками, то доставляли и они мне много приятных удовольствий.

 Но никоторая часть меня так много не веселила, как относящаяся до садоводства. О садами своими я в течении сего лета имел много занятия и дела, и в летнее время почти не выходил из оных. Одно из наиглавнейших дел с ними было то, что я и всю достальную часть ближнего к дому сада превратил в регулярную, и разбив всю оную по плану разными косыми и прямыми дорожками в множество косяков и куртинок, некоторые из них засадил в осень сего года разными деревьями и кустарниками, а чего не успел в осень сего года, то оставил до предбудущаго. Новый же мой плодоносной сад приносил уже мне час от часу более удовольствия. В сей год было в нем уже более плодов и все шпалеры получили уже свой вид и были в хорошем состоянии.

 Чтож касается до литературных моих упражнений, то и оными не оставлял я заниматься временно и посвящал им все праздные мои минуты, а особливо в осеннее и зимнее время и длинные вечера. В сии в особливости занимались мы чтением новых книг, которыми нас в множестве одолжил новый наш знакомец, Иван Григорьевич Полонский. И сколько приятных минут ни доставляли они и мне и моей теще, с которою мы сидя вместе читывали и не редко в том по несколько часов препровождали; совсем тем не в одном чтении и с сей стороны я упражнялся, но временно испытывал и в сей год силы и способности свои в сочинениях родов разных.

 Иногда сочинял и писывал я что–нибудь экономическое, в другое время что–нибудь сатирическое, а иногда углублялся в философические и нравоучительные сочинения. К первым принадлежали некоторые мелочные примечания и записки, послужившие мне потом материалами к другим и важнейшим сочинениям; ко вторым некоторые из тех писем, кои собраны, переписаны и переплетены у меня в особой книжке; и из числа сих было в особливости большое мое письмо о моде, сочиненное мною, как теперь помню, в жениной деревне Коростине, а к последним принадлежала Детская моя философия.

 О сей книге я уже имел случай упомянуть, что я начал ее сочинять, будучи еще холостым; но как я тогда не окончил и самой еще первой части оной — она же отменно полюбилась всем моим родным и знакомым, которым я ее показывал и из ней кое–что прочитывал: — то сие побудило меня приняться за продолжение оной, к чему я и отрывал несколько времени в течении сего года.

 В сих–то многоразличных упражнениях препроводнл я и сей 1765–й год, и имел и в течении оного много счастливых минут и удовольствий. К числу сих последних принадлежало в особливости то, что я узнал, что с месяца августа жена моя сделалась беременною первым ребенком, и что Всемогущему угодно было благословить её и плодородием. Не могу изобразить, какие особые чувствования имел я при первом узнании сей перемены, с женою моею произшедшей, и тогда когда она мне о том впервые сказала. Была она мне и до того уже довольно мила, а с сего времени сделалась милее и дороже, — и мысль, что я скоро буду отцем, растрогивала всю душу мою и наполняла ее некоторым особым ощущанием приятным.

 Вот все, что мог я упомнить и сказать о происшествиях, случившихся со мною в течении 1765го года. Но с сего времени впредь, может быть, история моя будет несколько основательнее и подробнее, потому что с началом будущего тысяча семьсот шестьдесят шестого года начал я нести всем происшествиям, случившимся со мною, ежедневные записки, и продолжал оные до самого почти нынешнего времени. Следовательно из них, как из достовернейших источников, могу я почерпать уже более и рассказывать обо всем не по одной памяти, как прежде, но с лучшим обо всем основанием и достоверностию.

 Между тем с окончанием сего года окончу я и сие письмо, и вкупе одиннадцатое собрание оных, и скажу вам, что я есмь ваш и прочее.

Конец

одиннадцатой части.

сочинена в феврале 1801 года,

переписана в декабре 1805 года.

 

Часть двенадцатая

ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МОЕЙ ПЕРВОЙ ДЕРЕВЕНСКОЙ ЖИЗНИ ПО ОТСТАВКЕ И ПО ЖЕНИТЬБЕ

1766

Сочинена 1802 года,

переписана 1805 года,

в Дворянинове

МОЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ

ПИСЬМО 121–е

 Любезный приятель! Приступая теперь к описанию происшествий, бывших со мною в течение 1766–го года, скажу вам вообще, что сей год ознаменован был в жизни моей многими и довольно важными происшествиями. Имел я в оной много удовольствий, но посещен был и некоторыми неудовольствиями, огорчениями и печалями, из которых иные были весьма для меня чувствительны. Не отлучался я хотя от дома ни в какие дальние и долговременные отлучки, однако нельзя же сказать, что и сидел все дома и чтоб не было и отлучек и довольно иногда отдаленных. Сих так было много, что я, вздумав пересчитать при конце года из любопытства все те дни, в которые меня не было дома, удивился, насчитав их почти целую сотню, следовательно целую почти треть года.

 Произошло сие от того, что ни в который почти год мы так много по гостям не разъезжали, как в сей, и все оные дни провели мы в помянутых разъездах. А нельзя сказать, чтоб и у нас никого не бывало; но при помянутом счислении с таким же удивлением насчитал я почти столько же дней и таких, в которые к нам приезжали гости, и мы дома провели их с чужими и посторонними людьми.

 Но как количество обоих их ни велико, однако не подумайте, чтоб столь многие разъезды по гостям и приезды к нам гостей отвлекли меня от домашней экономии и прочих дел. Ах нет, любезный приятель! Но год сей, напротив того, можно почесть деятельнейшим в моей жизни, и я не помню, чтоб когда–нибудь предпринимал я так много разных дел и занимался столь много разными упражнениями, как в течение сего года. Вы удивились бы истинно, если б рассказать вам, что и что, и какие разные опыты предпринимал я в рассуждении хлебопашества и других частей домоводства и сколько навели мне хлопот и забот и одни огородние и цветочные произрастания!

 Так случилось, что все знакомцы, друзья и соседи мои, власно, как наперерыв друг перед другом, старались доставлять мне все, что кто только имел из семян и произрастений таких, каких у меня еще не находилось. А иные выписывая оные и, покупая дорогою ценою, не хотели даже сами у себя их садить и сеять, а присылали ко мне, будучи уверены, что у меня они лучше не пропадут, нежели у самих их. Такое предубеждение имели они о моем любопытстве и отменной обо всем старательности. И как количество их всех было превелико, все же они мне как новому и молодому эконому были совсем еще незнакомы и со всеми надлежало познакомливаться, узнавать их натуру и свойство, и как лучше их садить, сеять и размножать, то судите сами, сколько одни сии должны были меня занимать!.. Но зато доставили они мне несметное множество и удовольствий и приятных минут в жизни. Когда же присовокупить к тому и то, что никак не отставал я и от литературы, как любимейшего своего упражнения, но посвящал ей многие праздные часы и минуты, а сверх того имел я много и совсем особых дел и занятий, то усмотрите сами, что я не всуе назвал его деятельнейшим.

 Однако я пойду по порядку и, возвратись к нити прежнего повествования, буду рассказывать вам, что за чем происходило.

 Не успел сей год начаться, как небольшое, но очень нужное дельцо принудило меня съездить на короткое время в Москву и побывать уже восьмой раз в сем столичном нашем городе. Не нарочно случилось мне узнать, что один старичок, из живущих у нас в соседстве небогатых дворян, продавал небольшую свою земляную дачку в Чернском уезде и в самом том месте, где я имел маленькую деревушку; и как была она очень малоземельна, то хотя и не было у меня наличных денег, но, напротив того, я сам нуждался ими, ибо и все доходы мои в тогдашние времена были еще очень–очень невелики, но мне не хотелось никак упустить сей земельки; но я, отыскав сего доброго старичка, уговорил его продать мне ее не за дорогую цену и с обожданием еще некоторого количества денег, и для сей–то земли и покупки ездил я тогда с старичком сим, которого звали Василием Матвеевичем Молчановым, в Москву, ибо крепости писать нигде, кроме сего столичного города, было не можно.

 Но кто б мог думать тогда, что сия малозначущая и кратковременная езда моя в Москву назначена была благодетельствующею мне моею судьбою для произведения мне, хотя еще отдаленной, но превеликой пользы, и пользы такой, которая бы имела на всю мою предбудущую жизнь и все мои обстоятельствы наивеличайшее влияние. И мог ли я тогда думать и воображать, что возвращусь из поездки сей, по–видимому, хотя с одной только безделкою, но безделка сия послужит потом поводом и побуждением мне к такому предприятию, которое отдаленным образом положило первое основание не только всего поправления состояния и достатка моего, но и бесчисленным счастливым и благополучным дням в жизни моей, и не только доставила мне весьма выгодное место, но и сделала имя мое всему государству с доброй и такой стороны известным, что я имел потом лестное и приятное удовольствие видеть, что весьма многие и именитые люди желали и искали случая меня видеть и узнать лично; заочно же и по одному имени меня весьма многие знали и почитали. — Ах, любезный приятель! Сколь мало знаем и в состоянии мы усматривать сокровенные пути и следы, которыми ведет нас провидение для доставления нам чего–нибудь важного и им нам предназначаемого, и сколь неприметны иногда нам те средствы, которые оно к тому употребляет!!!

 Пример мой может служить сему ясным доказательством. Помянутая безделка, или паче средство, употребленное промыслом Господним к положению основания к великим переменам и происшествиям в моей жизни, состояло не в чем ином, как в одной небольшой книжке, доставленной мне нечаянным образом в руки.

 Благодетельной судьбе моей угодно было, чтоб однажды, идучи по площади, пред рядами в Москве находящейся, повстречался я не нарочно с одним человеком, носящим ее для продажи и получившим оную, может быть, от такого человека, которому она была совсем не по вкусу и не надобна, и чтоб по любопытству своему и охоте к книгам я на нее взглянул, вмиг полюбил, почел для себя очень нужною и в ту же минуту сторговал и купил себе оную.

 Теперь не сумневаюсь, что вы очень любопытны узнать, какого бы рода была сия книга, которую я и поныне еще храню у себя, как некаким важным монументом. — Она была экономическая и составляла первую часть Трудов нашего экономического общества и только что изданная тогда в свет и вышедшая в Петербурге из печати {См. примечание 6 после текста.}.

 Я и поныне не могу еще довольно надивиться тому, как могла она так скоро прислана быть в Москву и попасться в продажу носящему и дойтить до рук моих. Не прежде как в самом сем году была она напечатана, а года сего не окончился еще и первый месяц, как я купил ее, и мы не только об ней, но и о учреждении самого экономического общества не имели еще ни малейшего слуха, знания и понятия.

 Но как бы то ни было, но книжка сия и одним своим титулом ввергнула меня в превеликое любопытство. Многим другим неизвестно было, что такое экономическое общество, и могла книжка сия показаться тарабарскою грамотою, а мне, начитавшемуся уже довольно иностранных экономических сочинений, было дело сие известное. И как о экономических обществах в иных землях и о всех их установлениях имел я уже довольное понятие, то, увидев из книжки сей, что и у нас такое ж учредилось, да еще и именитое и взятое самою императрицею в особое покровительство, вспрыгался я почти от радости и с превеликою жадностью и вниманием начал читать все в ней напечатанное: и удовольствие мое усугубилось еще больше, когда увидел я, что и у нас по примеру иностранных, приглашались к сообщению обществу экономических своих замечаний все живущие в деревнях дворяне, равно как и другие всякого звания люди, и что для проложения им к тому удобнейшего пути приложены было при конце сей книжки и 65 вопросов такого существа и о таких материях, о которых не мудрено и не трудно было всякому ответствовать, буде только кто сколько–нибудь о деревенской жизни и сельской экономии имел понятие, и сколько–нибудь умел писать и владеть пером.

 Самое сие и побуждало меня более прилепляться к сему предложению в особливости. Я помышлял уже и едучи дорогою домой о том, не можно ли мне на сие требуемое соответствие отважиться; а как возвратился в дом, то не выходило сие у меня почти из ума, и тем паче, что я чувствовал сам себя довольно в силах к соответствованию на все оные вопросы.

 Со всем тем прежде не отважился я никак пуститься на такое, у нас совсем еще необыкновенное дело, не повидавшись, не переговорив и не посоветовав о том наперед с другом и соседом моим Иваном Григорьевичем Полонским. И как сей почтенный и меня искренно любивший сосед не только того не отсоветовал, но паче еще более меня к тому побуждал, давая совет, чтоб нимало и не мешкать, дабы другие в том меня не предупредили; то и приступил я тотчас к сему делу и расположился не только ответствовать на все заданные от общества вопросы, но приобщить к нашим земледельческим орудиям и рисунки.

 Теперь признаюсь, что сколь знания мои, относящиеся до сельского домоводства, ни были довольно еще обширны, но во многих пунктах был я все еще не совершенно сведущ, так что для объяснений оных принужден был брать прибежище к старику своему Фомичу, приказчику и, призвав его к себе, о многом расспрашивать и пересказываемое им брать себе в замечание.

 Усачу сему было сие крайне приятно, и я и поныне не могу еще забыть, как он, стоючи в комнате моей у притолоки и спрятав обе руки свои в рукава овчинного своего тулупа так, как в муфту, с некаким особым и внутреннее удовольствие изъявляющим видом, рассказывал мне, вопрошавшему его, что знал и ведал, и властно как гордился всеми сведениями своими.

 Но как бы то ни было, но я в немногие дни сочинил все мои ответы и сочинил их так хорошо, что приятель мой, которому возил я их показывать, не только не выкинул из них ничего, но, расхвалив, советовал мне скорее переписывать и отсылать, что я и учинил, и делом сим так поспешил, что в начале месяца марта были они от меня в Петербург уже отправлены. По счастию, отъезжал около сего времени меньшой мой двоюродный брат Гавриил Матвеевич записываться на службу; почему и поручил я ему свое сочинение, прося, чтоб пакет сей отдать в Москве на почту.

 Сие было первейшее начало переписки моей с экономическим обществом и первое мое с ним заочное знакомство, которое послужило мне после того в толикую пользу. Я приложил к сочинению моему не только прекрасный и с отменною прилежностью выработанный рисунок, изображающий здешние земледельческие орудия; но приобщил еще и особое письмо с означением места, откуда оно отправлено и расположил все мое сочинение так, что необходимо должно было оно экономическому обществу понравиться и вперить ему обо мне и о способностях и сведениях моих хорошее и выгодное мнение; а сие и воспоследовало действительно, как то вы сами после увидите.

 Первым последствием от сего моего нового дела было то, что сколько до сего я ни прилежал {Увлекался, усердно работал.} к сельской экономии, но с сего времени охота моя увеличилась вдвое. Я властно как предчувствуя, что судьба предназначила меня быть со временем знаменитым экономическим писателем и что мне доведется писать много и обо многом, начал не только входить во все части сельской экономии с наивозможнейшим вникновением и прилежностью, и для удостоверения себя во всем предпринимать многоразличные опыты, но и все узнанное и примеченное записывать для себя в особую книжку, назвав ее «Экономическим магазином» власно так, как бы предвидел, что некогда буду я и в печать издавать журнал под сим именем {См. примечание 6а после текста.}.

 При сих экономических затеях и упражнениях ничто мне так не досаждало, как наша чрезполосчина или то обстоятельство, что жил я в деревне не один, а с другими владельцами, и как полевая земля, так и все другие угодья были у нас в общем владении и не в разделе, а пашенная земля разделена была подесятинно, и владение оною перемешано чрезвычайным образом.

 Сие приносило с собою то досадное следствие, что мне и с собственными своими пашнями ничего особливого предпринять было не можно, а с лугами и лесами и подавно, как с принадлежащими всем вообще, ничего особливого, хотя бы и хотел, сделать было не можно. Словом, я связан был с сей стороны по рукам и по ногам и не только не знал, чем сему злу пособить, но и не предвидел и впредь никаких к тому способов. Ибо хотя я старался всячески преклонять важнейшего совладельца и соседа своего, старика генерала, к разделу, когда не земли, так прочих угодьев, а особливо лесов наших так, как мы и разделили уже один заказ, называемый Шестунихою. Но сей престарелый старый воин всего меньше о том помышлял, и хотя наружно и казался быть на то согласным, но происходило то от сродного ему нечистосердечия и лукавства, и я легко мог усматривать, что у него сего раздела и на уме не было.

 С сим престарелым, оригинальный характер имеющим родственником моим произошло около самого сего времени одно странное, редкое и такое происшествие, которое всех нас своею особливостью удивило, и было власно как некаким предзнаменованием тому, что ему не долго жить осталось и что сей год будет ему в особливости бедственен.

 В одну мартовскую ночь, когда всего меньше такого происшествия ожидать было можно, забрался жадный и голодный волк в его овчарню и похозяйствовал так хорошо над его овцами, что целых три десятка их перерезав, положил на месте, и сам после того успел благополучно скрыться и уйтить из деревни. Нас всех поразило такое необыкновенное происшествие, и удивляло тем паче, что скотской его двор был внутри самого жила и почти под самыми окошками хозяина, и в таком месте, куда бы казалось волку никоим образом отважиться и забраться было не можно.

 В помянутых литературных упражнениях, а более всего в чтении разных, а особливо иностранных экономических книг, прошла вся достальная часть зимы, и у меня замечено было в мыслях столько новых дел для весны и лета, что я с нетерпеливостью дожидался вскрытия первой.

 Наиболее занимался я тогда мыслями о лесах, ибо начитавшись довольно в сочинениях иностранных о том, как с ними обходятся они, как делят на множество частей и рубят не без разбора, как у нас, а срубают ежегодно по части; и как метода сия мне очень полюбилась и казалась быть очень полезною, то хотелось мне неведомо как учинить тоже и с своими лесами и рощами, состоящими в непосредственном моем владении; а всходствие того и разделив их на планах на множество разных частей, ожидал я с нетерпеливостью сошествия снега, чтоб раздел сей на части произвесть и в натуре, а потом чтоб первые части тотчас уже и вырубить; что я действительно и учинил. И как скоро снег сошел, то разделив часть свою в Шестунихе на тридцать частей, первую из них и вырубил; а таким же образом вырубил я части и в рощах своих здешней и калитинской.

 Другое дело, которое я тотчас по вскрытии весны начал, состояло в снабдении ближнего сада своего какою–нибудь рубленою беседкою, и в придании ему чрез то красы особой. Место под нее было у меня давно уже избрано и назначено. Оно было самое лучшее и то, где теперь красуется на горе мой «храм удовольствия», но тогда было оно пусто и далеко не таково просторно, как теперь. А беседка на сем месте срублена была самая та осмиугольная, которая цела еще и поныне, но стоить уже на ином месте и украшает собою всю нижнюю и наилучшую часть моего сада.

 Не могу изобразить, сколь много забот, хлопот, но вкупе и удовольствиев произвела собою мне сия беседка. Я постарался после ее раскрасить и как можно лучше убрать по тогдашнему времени; а кстати уже поправил и плотину сажелки подле сего места находившейся, и сделав ее регулярною, усадил ее внизу в два ряда самыми теми лозами, которые и поныне еще существуют и покрывают тению своею ту прекрасную сиделку, которая под плотиною находится перед фонтаном.

 Но и кроме сих множество других и разных дел дожидалися уже вскрытия весны и сошествия снега; и не успела она вскрыться, как и начались беспрерывные почти надворные дела и упражнения разные. То сады, то поля, то рощи, то пруды, то другия части усадьбы занимали меня ежедневно, и не проходило ни одного дня, в который бы, находясь дома, не занимался я разными упражнениями, а вкупе не веселился красотами натуры. И сколь многие приятные минуты и счастливые часы не препровождены были в течение весны сей, и за все их обязан я наиболее своим садам и книгам.

 Наконец седьмому числу мая назначено было доставить мне новое великое и до сего времени неизвестное удовольствие. Я упоминал вам в прежних моих письмах, что жена моя давно была уже беременна, а сего числа разрешилась она бременем, и я сделался отцом. Не могу вам довольно изобразить, какова была моя радость при рождении сего первенца из всех детей моих; с каким особым чувствием принимал я от всех поздравления и как приятно было мне, когда меня отцом называли.

 Но сказать надобно и то, что удовольствие сие не даром мне досталось. Жена моя мучилась ровно трое суток сим первым ребенком и дошло до того, что мы все находились об ней в совершенном отчаянии и не думали никак ей в живых остаться. 0, сколько вздохов и теплейших молитв не произнесено было мною к небесам! и с каким уничижением и усердием молился я Всемогущему! — но с какою же живейшею благодарностию и поверг я себя и к стопам Его, когда достиг до ушей моих первый крик родившегося сына. Я не вспомнил себя от радости, и удовольствие мое было таково, что оное только чувствовать можно, изобразить же словами неудобно.

 Первого сего сына нашего назвали мы Дмитрием, и рождение его почитали столь важным, что не успел он родиться, как и разослали мы всех своих людей во все стороны извещать о сем, не только всем своим родным, но и ко всем своим знакомым, так как бы о каком важном происшествии. Многие из наших родных и друзей действительно тем интересовались и не преминули тотчас приехал к нам с своими поздравлениями.

 Но никто не брал столько соучастия в сей радости, как тетка жены моей, Матрена Васильевна Арцыбышева и любезный мой сосед и друг Иванъ Григорьевич Полонский. Оба они и давно уже назвались сами и обещались быть восприемниками от купели сего малютки, и 14–го числа мая действительно нас тем одолжили. День сей был прямо для нас торжественный и все любившие нас более прочих удостоили нас в оный своим посещением; но за всю мою хлеб–соль и возможнейшее угощение, чуть было меня шутя не уморили.

 — Как это? спросите вы, и каким это образом? — А вот как и по какому случаю. Всем моим друзьям и приятелям было как–то не совсем вероятно, чтоб я действительно ничего не пил и никогда кроме одного случая в Ковнах пьян не бывал, а все как–то думали они, что я притворничаю и взвожу на себя неправду, что будто бы мне пить никак было не можно.

 Находясь в таких мыслях и желая в том удостовериться, сделали они против меня заговор и положили принудить меня неотменно напиться когда–нибудь пьяным. И как сей случай казался им к тому наиудобнейшим, то и сказано мне без всяких шуток от господина Полонского, что он действительно и никак крестить моего сына не пойдет, если я не дам обещание напиться при сем случае пьяным. Сперва почитая сие одною шуткою, отговаривался я смеючись, но как увидел, что в самом деле того и неотменно от меня требуют, то и принужден был я дать сие обещание, а они непреминули постараться, чтоб обещание сие было и выполнено.

 И не успел крестильный пир восприять своего начала, как и сделано было мне помянутое предложение.

 Что было мне тогда делать? Хоть и не хотелось, но принужден был на то пуститься; и наслышавшись, будто бы человеку легче если он напьется пьян каким–нибудь одним напитком, а не разными, просил их хотя сие мне дозволить. И как они на то согласились, то избрав одно белое виноградное вино, и чередовался с ними, пьющими разные другие напитки. Но и оно так скоро меня опьянило, что я чрез несколько минут сделался совершенным дураком и шутом, начал всему смеяться, хохотать и врать околесную, сам не зная что и смешит тем всех гостей у меня бывших. Но сие все было еще сносно и хорошо; я хотя дурачился, хохотал, врал, но ничего не было дурного и оскорбительного, и может быть, и кончилось бы все сие ничем, если б не вздумалось гостям моим принудить меня выпить еще стакан аглицкаго пива.

 Я. отговаривался сколько мог, представляя им, что я не только пить, но не могу терпеть и его запаха; но все мои отговорки н упрашиванья не помогли, но еще пуще поощряли их настоять на то. Итак, принужден я был сделать им и сие удовольствие, но пивцо сие меня уже и доконало. Не успел я его выпить, как и вздурилась но мне вся внутренная, произошла мучительная тоска и наконец такая страшная рвота, какую не производит никакое и рвотное; и как начинала она меня более двадцати раз мучить и довела до самого изнеможения, то не только перетревожились, но натрусились и перепугались и все мои гости и не знали уже сами, что со мною делать!

 И с сего времени полно им меня принуждать делать в питье им компанию. Они увидели в самом деле, что мне пить не годилось, и стали меня всегда уже причислять к классу дам, чем я был и доволен. А случай сей хотя был мне и труден, но как самая рвота мне и помогла, то я скоро после того и поправился.

 0 происшествии сем упомянул я для того, что оно было единственное во всю мою жизнь, и потому в особливости достопамятно. Ибо хотя был я два раза пьян во все течение моей жизни, но умышленно и произвольно только сей один раз, а в первый случилось то нечаянно в польском городке Ковнах, как о том упоминал я в свое время.

 Другою достопамятностию, случившеюся сею весною, можно почесть деланный мною тот славный опыт, который доказал, что овес несравненно лучше и выгоднее сеять гораздо мельче обыкновенного, и что на хорошей земле урожай таковому может превосходить всякое вероятие; ибо у меня от посеянного в саду на грядке мелко и не глубже как на палец, овса действительно родилось от одного зерна 2197 зерен. Количество такое, которое всех нас удивило и подавало повод к заключению, что вперед будут у нас овсы лучше родиться против обыкновенного. Однако опытность и время доказало, что все сие великолепное открытие, но худобе наших полевых земель, не произвело мне ни малейшей пользы; но мы, несмотря на опое, остались при прежней методе, и овсы при прежнем своем ничего незначущем урожае.

 А столь же малую пользу произвели и все прочие деланные мною в сию весну опыты с разными хлебами, и вся польза состояла только в том, что я в сих занятиях с особливым удовольствием проводил свое время.

 Не успел настать июнь месяц, как я обрадован был до чрезвычайности нечаянным и совсем неожиданным получением письма от экономического общества из Петербурга. Как таких повсеместных почт тогда еще не было, какие учреждены у нас ныне, то письмо сие прислано было в каширскую воеводскую канцелярию, а оттуда с нарочным ко мне доставлено. Было оно благодарительное от имени всего общества за присланное от меня сочинение, и в самом существе своем хотя ничего не значило, но для меня в тогдашнее время казалось неведомо как важным.

 Я кичился тем, властно как великим каким приобретением, и поставлял себе то за великую честь, что сам президент того общества и первая тогда знаменитейшая в государстве особа удостоила меня своею перепискою. Президентом сим был тогда у них граф Орлов, самый тот Григорий Григорьевич, который так меня любил в Кенигсберге и который, сделавшись фаворитом государским, играл тогда знаменитейшую роль в России и без всякого сумнения всего меньше обо мне думал и помнил. Но как для общества весьма нужны были корреспонденты, а особливо такие как я, и надобно было повсюду их отыскивать и всячески их поощрять к дальнейшей с собою переписке, то им самим я был очень нужен; почему и не мудрено, что они тогда ко мне написали несколько строк и в оных, изъявив свое удовольствие о присылке моих ответов, изъявили желание свое о том, чтоб и впредь сообщаемо было от меня все мне известное.

 Но как бы то ни было, но я получением письма сего был крайне доволен и по сродному всем любославию {Тщеславию.} не преминул показывать его всем знакомым и незнакомым так, как бы сокровище какое.

 Но не успел я еще от радости сей опомниться, как другое важное и также совсем нечаянно полученное известие и письмо, всю мою радость прервав, погрузило меня, напротив того, в печаль и огорчение превеликое. Пришли нарочные ходаки из Пскова и принесли мне такое известие, которого неожидаемость привела меня даже в изумление и поразила как громовым ударом. Зять мой, господин Неклюдов, уведомлял меня, что всемогущему угодно было прекратить век жены его, а моей старшей сестры Прасковьи Тимофеевны; и 19–е число марта был последний день ее жизни, а 26–го числа того ж месяца предано было и тело ее земле в их приходской церкви.

 Не могу изобразить как жаль мне было сестры сей. Она была мне старшая, и я любил и почитал ее наравне с матерью и был ей в жизнь свою многим обязан, да и она любила меня отменно, и не одна слеза выкатилась у меня из глаз при узнании о ее кончине. Она была еще очень не стара, жила только 41 год и скончалась почти на ногах и в совершенной памяти, и сколько мог я судить, то смерти ее причиною была обструкция, сделавшаяся в правом боку и наконец прорвавшаяся.

 Но как бы то ни было, но я чрез смерть ее лишился тогда и последней своей близкой и кровной родственницы, и остались только в живых дети от обеих сестер. От сей один только сын, а от меньшой сын и три дочери, из которых старшую, Надежду, взяла было к себе покойница сестра, с тем, чтоб ее и выдать замуж с своим приданым, и как она по доброте ее нрава, характера и всего поведения любила ее как дочь родную, то осиротела тогда и сия бедняжка, и для ей удар сей был еще чувствительнее, нежели к для самого меня. Она принуждена была потом возвратиться в дом отца своего, женившегося уже на другой жене, и жить с молодою мачехою и меньшими сестрами.

 Впрочем достопамятен был сей месяц и некоторыми вещами до экономик относящимися. Около самого сего времени завел я у себя прекрасные цветы, пестрые ирисы, ездивши однажды в гости за Серпухов к тамошним родным жены моей, нашел я их в лесах тамошних и перенес их оттуда в цветники свои, чего они, по всей справедливости, были и достойны. Они и поныне еще украшают собою цветники мои и не посрамили бы и самые царские; а время и опыты научили меня как их удобнее и размножать можно.

 Другое и важное экономическое предприятие, произведенное мною около сего времени, было пренесение хлебного гумна моего на то место, где оное ныне находится. До сего времени находилось оно по сю сторону прудов и прямо за воротами; овины были в такой близости от двора, что не один раз при горении оных подвергались мы опасности, чтоб от них не потерять всего дома. Итак, отчасти для избавления себя от сей опасности, а отчасти и для расширения нового и большого сада своего тем местом, где было гумно и хлебник, а улицу тем, где стояли овины и были половни и сараи, перенес я все гумно и хлебник за пруды на полевую землю и назначил место как под гумно, так и для риги и молотильного сарая, которого до сего времени у нас не было. И сие было первое распространение усадьбы моей за пруды и вершину.

 Третье и того еще важнейшее дело состояло в подаче челобитной в межевую канцелярию о продаже мне земли в моей шадской деревне, что ныне лежит в Тамбовской губернии. О сей земле рассказывал уже я вам первейшие подробные обстоятельствы недавно; но как она и покупка оной имеет великое влияние во многие происшествия жизни моей, и мне нередко об ней впереди говорить будет надобно, то и про теперешнюю подачу челобитной расскажу вам обстоятельнее.

 Побудило меня к тому то обстоятельство, что в конце минувшего года издан был тот славный манифест о межеванье {См. примечание 7 после текста.}, который произвел во всем государстве толь великое потрясение и всех владельцев деревенских заставил так много мыслить, хлопотать и заботиться о всех своих земляных дачах и владениях. Повелено было размежевать все земли в государстве, и учреждены были межевые канцелярии и конторы; составлен целый межевой корпус из землемеров и других чиновников, и как всем им поступать и что делать — предписаны формы и подробнейшие наставления в сочиненных для того и обнародованных межевых инструкциях.

 Важность сего нового дела была так велика, что у всех сельских и деревенских жителей объяты были все умы помышлениями и разговорами об оном. И как межевание сие долженствовало тотчас и начаться и около сего времени и действительно уже проводилось в Московской губернии и в уездах к оной принадлежащих, и в ближнем к нам городе Серпухове учреждена была межевая контора, то все начинали уже готовиться к оному и снабжать себя всеми нужными к тому сведениями и вещами.

 Как помянутые межевые инструкции, а особливо канцелярская и конторская, составляли книгу, которую всякий запастись или, по крайней мере, прочесть старался, то легко можете заключить, что не преминул и я не только запастись оною, как скоро она вышла, но и несколько над нею посидеть и поштудировать для узнания всего написанного в ней и для предварительного получения обо всем межевом деле надлежащего понятия. А при сем–то случае увидел я, что не позабыты были никак и наши степные впусте лежащие земли, но их все велено было канцелярии московской распродать как завладевшим оными, так и другим охочим {Желающим.} людям.

 Повеление сие сколько одних обрадовало, столько других опечалило и привело в задумчивость. Цена, назначенная сим землям, была совсем не такая, какой все ожидали, но вместо гривны за десятину, как все полагали и думали, определено и за самую впусте лежащую и никем не владеемую землю брать по рублю за десятину, а с строевым лесом — по три рубля; а за завлаженную не иначе как тройную цену, то есть за пашенную и луговую по три рубля, а с лесом по девяти рублей. Цена, показавшаяся тогда всем чрезвычайною, хотя в самом деле была и она весьма малая и умеренная.

 Но как бы то ни было, но все показавшие, из единой ненасытной жадности в завладении своем многие тысячи десятин, тогда ахнули и не знали, что делать. Доводилось иным платить по нескольку десятков тысяч, и хорошо, если кому было за что, и земли столько у них в завладении было, сколько ими показано. Но многие наклепывали на себя, чего не бывало, и долженствовали теперь платить многие тысячи понапрасну.

 Точно сие случилось тогда с некоторыми из соседей моих в шадской или тамбовской деревне. Что ж касается до меня, то хотя и мне доводилось заплатить немалую и до несколька сот рублей простирающуюся сумму; но как она все еще была для меня сносная, то я радовался, по крайней мере, что поступил не по примеру жадных соседей моих и не навлек сам на себя несносного бремени, а напротив того, стал помышлять о том, как бы скорей воспользоваться сею государскою милостию и получить ту землю себе в покупку.

 Худое состояние всех моих небольших деревнишек, крайняя малоземельность во всех оных и малое количество доходов, получаемых тогда и со всех их, которые в последний год простирались только до 480 рублей, суммы ничего почти не значущей, заставляли меня спешить помянутою покупкою, дабы чрез то, хотя ту степную деревню снабдить довольным количеством земли и сделать ее доходнейшею. А о том же самом помышлял и брат мой Михаил Матвеевич, находившийся в сие время уже дома и в отставке.

 По особливому счастью, находился тогда при первом члене межевой канцелярии генерале Штофельне, один наш родственник, господин Арцыбашев, Афанасий Афанасьевич. И как он был в особливом у него кредите, то и хотелось нам воспользоваться сим в случае и чрез его основать сию покупку. Сие и удалось нам произвесть в действо. Мы списались о том с ним, и он уведомил нас, когда нам можно было подать о продаже нам сей земли челобитную. И сие–то прошение подали мы чрез его в сие время в межевую канцелярию, расположив оную сообразно с прежним нашим объявлением в комиссии о засеках.

 Наконец, четвертую достопамятностию сего времени было то, что я, будучи ободрен благоволением, оказанным мне экономическим обществом, и благосклонным принятием посланного моего к ним сочинения решился приступить к сочинению второго и от самого уже себя, и материю избрал к тому относящуюся до лесов и до рубки оных частями. Побудило меня к тому наиболее то, что я не только о лесах начитался в иностранных книгах и в особливости довольно, но предпринимал уже и некоторые опыты с ними, следовательно, мог составить некоторого рода систематическое и довольно полное сочинение о лесах и основать оное отчасти на теории, а отчасти на практике самой. И сие–то важное и, можно сказать, прямо полезное сочинение начато было мною в конце месяца июня.

 Вот все, что происходило со мной в течение первой половины сего года, и вы согласитесь со мной в том, что период времени сей был довольно знаменит в моей жизни. Теперь следовало бы повествовать о том, что происходило со мною далее; но как письмо мое уже слишком увеличилось и мне давно пора бы его окончить, то дозвольте мне отложить то до письма последующего, а между тем сказать вам, что я есмь, и проч.

Письмо 122–е.

 Любезный приятель! Вторая половина 1766–го года началась для меня небольшою отлучкою от дома, узнанием незнакомых мест по ведением нового знакомства со многими до того неизвестными дворянами. Поводом ко всему тому и к езде в Веневский уезд, где никогда еще не случалось мне бывать, была одна свадьба.

 У тетки жены моей, да и у самой ей была одна родственница незамужняя из фамилии Арцыбышевых, по имени Надежда Афанасьевна. За сию девушку, довольно нам всем знакомую и всеми нами любимую, отыскался около сего времени жених из числа небогатых веневских дворян, из фамилии Кислинских, а по имени Андрей Ефремович.

 Как родители помянутой девушки, будучи также людьми небогатыми, весьма любили и почитали тетку жены моей и самую мою тещу, которой отец ее Афанасий Иванович доводился внучетный брат, то просили они всех нас помочь им в сем случае, и не только проводить невесту в помянутый уезд, но и быть на свадьбе сей, с невестиной стороны мне отцем, а тетке Матрене Васильевне матерью посажеными. Долг родства да и самой дружбы воспретил нам отказать им в сей просьбе, но мы паче с охотою готовы были оказать им сию услугу. Итак, мы все и целою компанией и ездили в то село, где жених имел свое жительство.

 Оно лежало в Веневском уезде, и нам для квартирования до свадьбы отведен был особый дом господина Бурцова, а оттуда мы и отпускали невесту к алтарю. Как отец новобрачнаго был хотя небогатый дворянин, но добрый человек и самый старый драгун и добрый воин, то и свадьба сия была хотя непышная, но изрядная. Было гостей и народа довольно, ибо все соседственные дворяне его любили, и мы угощаемы были очень хорошо и так, что мы с удовольствием проводили те дни, которые у них пробыли.

 И я имел удовольствие узнать при сем случае многих веневских дворян и свесть с ними знакомство, как–то с господами: Максимовым, Кислинским, Змеевыми, Крюковыми, Солнцевыми и некоторыми другими. Но как жительство их было от меня не так близко, то и остались они только знакомцами, кроме новобрачного Андрея и брата его Ивана Ефремовича Кислинских, которые, сделавшись нам уже не чужими, продолжали и после с нами знакомство и дружбу.

 Не успели мы с сей свадьбы возвратиться, как попали тотчас на другую. Старик, сосед мой, генерал отдавал падчерицу свою, а мою прежнюю невесту Елизавету Даниловну Миткову, за господина Албычева, молодого и очень хорошего офицера из стоявшего в Кошире полку, по имени Александра Андреяновича.

 Свадьба сия была хотя к нам и ближе, но мы не имели в ней такого соучастия, как в прежней, и более потому, что свадьба сия была не церемониальная, а почти запросто по причине недомогания да и хотения старика–хозяина. Со всем тем имел я при сем случае удовольствие узнать и полюбить новобрачного, который сделался потом мне приятелем, но к сожалению жил недолго, и вместо его был мне уже другом брат его родной, Алексей Андреянович Албычев, как о том упомянется впоследствии.

 В конце сего месяца окончил я свое сочинение о лесах, и не успел сего великого и в праздные часы, остающиеся от других моих упражнений, производимое дело кончить, как обрадован был опять присылкою ко мне из экономическаго общества превеликого пакета.

 Я не знал, чтоб такое это было, но распечатав увидел, что было вновь напечатанная вторая часть Трудов общества, в прекрасном кожаном переплете, при письме от секретаря общества подполковника Андрея Андреевича Нартова, в котором писал он ко мне, что общество, признав сочинение мое о Коширском уезде полезным и достойным напечатания, поместило оное во второй части Трудов своих и оную в знак благодарности ко мне посылает.

 Сие было первое письмо, писанное ко мне от г. Нартова, который после сделался мне так полезным. Оно прислано было опять от генерала–прокурора князя Вяземского к коширскому воеводе, а от сего с нарочным ко мне солдатом. Вот сколько околичностей требовалось тогда для таковых пересылок.

 Теперь не в состоянии я никак описать вам того чувствования удовольствия, с каким рассматривал и читал я в первый еще раз напечатанное свое сочинение. Признаюсь, что для меня весьма приятна была та минута, в которую в первый раз увидел я свое имя напечатанным. Мысль, что сделается оно чрез то всему отечеству известным и некоторым образом останется бессмертным и увековечится, ласкало очень сильно моему самолюбию и вперяло уже некоторое особое о себе мнение. Я кичился тем и побуждался еще более мыслить о своем втором сочинении и о том, как бы его скорее переписать набело и отправить в Петербург. Что ж касается до помянутого первого, то было оно без всякой переправки напечатано, а приобщен был к нему и самый мой рисунок, выгравированный точь–в–точь и очень искусно.

 Сколько доволен был я сим неожидаемым происшествием, столько же обрадованы были тем и обе мои семьянинки, а особливо моя теща. Но я не преминул тотчас свозить книжку сию для показания и прочтения и другу моему, Ивану Григорьевичу Полонскому. И сей в радости и удовольствии моем воспринимал искреннее соучастие, и поздравляя меня с сделанием имени и способностей моих известными, как друг, советовал мне продолжать переписку мою с обществом и делаться ему чрез то отчасу знакомее, говоря, что сие не только сделает мне честь, но и общество экономическое, составленное из столь знаменитых людей, может быть впредь к чему–нибудь мне пригодится. Что впоследствии времени и действительно воспоследовало…

 Наступивший за сим август месяц принес с собою опять одно важное происшествие в нашей фамилии.

 Болезнь старика соседа моего, генерала, так усилилась, что угрожала пресечением его жизни, и как никто в том уже не сомневался, то прислали нам сказать, чтоб мы пришли с ним проститься. Мы тотчас и побежали туда и нашли его действительно в такой уже слабости и изнеможении, что спешили его не только исповедать и причастить, но и особоровать маслом и тем приготовить его совсем к отшествию на тот свет. Он и преселился туда на другой день после сего, то есть 3–го августа, действительно.

 Я не могу сказать, чтоб мне сего престарелого родственника моего слишком жаль было. Он поступками и характером своим не приобрел как–то от меня ни особой любви, ни почтения, а сомневаюсь, чтоб кто–нибудь иной любил его искренно. Странный, удивительный и даже оригинальный его характер приносил уже то с собою, и он был таков, что я сомневаюсь в том, чтобы он имел во всю жизнь свою у себя хотя одного искреннего друга. Однако не могу сказать, чтоб видел я от него что–нибудь и худое и имел причину за то его ненавидеть; а по всему тому и сожалел я о нем так, как сожалеть должно о пресечении жизни такого родственника, который чином своим делал честь нашей фамилии, а сверх того был в оной и старший.

 Как по смерти его не осталось уже никого из рода нашего старее меня, то я, сделавшись чрез то главою и начальником всего нашего маленького рода, взял на себя попечение о его погребении, а особливо потому, что сына его, которого одного он только и имел, не было тогда дома, а находился он в службе и служил в гвардии капралом.

 Мы созвали к сему случаю всех его ближних родственников и погребли его чин чином, и как надобно и непостыдно было для такого чиновника, и положили его под церковью рядом с покойною его первою, и едва ли не от него жизнь потерявшую женою, против амвона несколько влево, выстлав могилу его, по обыкновению, кирпичом.

 Прочее время сего месяца достопамятно было тем, что занимался я в оное деланием себе домашней деревянной астролябии с ромбами. Выделка сия была моя собственная и была очень удачная; мне удалось смастерить прекрасную и очень верную астролябию, в которой одна только стрелка была купленная, а прочее все было домашнее; и она так была удобна и неубыточна, что я, во время издавания мною «Экономического магазина», увековечил даже ее сообщением свету не только подробного описания, но даже самого рисунка оной. Приближающееся межеванье и хотение снять все свои земли предварительно на план и измерить аккуратно, было к труду сему мне побуждением.

 Другое замечания достойное было то, что около сего времени у соседа моего, Александра Ивановича Ладыженского, родился тот второй сын его Иван, с которым ныне судьба довела меня жить в соседстве и в дружбе и коего приязнию я очень доволен. И как всех детей крестил у него уже я, то были сему его сыну восприемником вместе с женою г. Полонского, Анною Алексеевною.

 Между тем как все сие происходило, во все праздное время занимался я переписыванием набело второго моего сочинения, назначенного для отсылки в Экономическое общество, и трудился над тем с такою прилежностью, что оное у меня к 2–му числу сентября и поспело. И так, я и отправил оное в Москву, с поехавшим туда, для своих нужд одним заводским немцем, и случилось сие в самый тот день, в который я за 4 года до сего приехал из службы жить в деревню.

 Не успел я сие дело кончить, как новое происшествие обратило к себе все мои мысли и внимание. В Тарусской уезд прислан был уже землемер и начал межевать, а как в сем уезде находилась деревенька тещи моей, или паче принадлежащая всем нам, по названию Волнино, и была еще не межевана, а на ней почти прежде бывшее и так называемое Шуваловское межеванье остановилось, и потому очередь должна была очень скоро дойтить и до нашей деревни, то надобно было мне самому туда ехать, войтить во все обстоятельствы, спознакомиться в первый раз с межеваньем, и учинить все нужное в пользу деревни нашей. Как деревня сия принадлежала хотя одной моей теще, но земляная дача была вообще у ней с невесткою ее, Матреною Васильевною, то обе они снабдили меня верющими письмами, и поручили мне сие их общее дело в полную волю.

 Мне и удалось начать и произвесть оное более нежели с вожделенным успехом, но и стоило оно мне немалых трудов и хлопот. Я, приехав туда и объехав всю дачу, нашел обстоятельствы самые скверные. Дачка наша сама по себе хотя и не была еще межевана, но обмежеванными уже соседственными другими дачами была почти вся кругом окружена так, что оставался только малейший и не более как только сажен на десять длины клочек не пройденный межею и необмежеванного места. И сие–то узенькое место стоило только тогда пройтить новому землемеру.

 Сие бы впрочем и хорошо, и нам бы меньше трудов стоило при межеванье, если б с тем другого и крайне досадного обстоятельства, а именно того, что дача наша была очень неполна и по измерению оказалось, что недоставало в ней точно целой половины против числа крепостей наших на оную. А что всего хуже, то никто из жителей тамошних не знал, куда она делась и по какому случаю ее так много убыло, и где бы нам ее при тогдашнем межеванье отыскивать было надобно?

 Но сей последний вопрос не трудно было решить. Оставался только, как выше упомянуто, маленький промежуток недомежеванной земли с близлежащим селом Хомяковым. Итак, искать ли, или не искать, оставалось только в Хомяковской даче, ибо другие все были уже замежеваны и чрез рубеж перейтить было уже не можно. Но была ль или нет в Хомяковской даче примерная и излишняя земля, которою бы нашу дачу наполнить было можно, о том никто не знал и не ведал.

 При таких смутных и дурных обстоятельствах долго не знал я, что мне делать, но наконец другого не нашел, как воспользоваться помянутыми маленькими воротцами, допускающими сколько–нибудь вход в постороннюю дачу, и заспорив в оном месте отхватить спором набум из хомяковской дачи такое количество, какое могло б достаточно быть для наполнения недостатка в нашей даче, и учинить сие прямо на удачу и в надежде, что авось–либо найдется там множество примерной земли и будет чем им с нами поделиться.

 В сем намерении и старался уже я не упустить самого того пункта времени, как землемер придет к нашей даче и к помянутым воротам. По особливому счастию случилось так, что землемер сей был немец, и человек очень добрый, по имени Христофор Егорович, а по прозванию господин Унферцагт. Он не успел меня увидеть, не успел узнать и услышать, что я говорю по–немецки и очень хорошо, как и полюбил уже меня и сделался мне приятелем, и потому и дал мне волю спорить и отводить заспоренное место как я хочу. А сею благосклонностию воспользуясь, и заспорил я на помянутом месте и отхватил от Хомяковских более полутораста десятин земли и на большую часть с прекрасным строевым лесом. Сие последнее сделал я по той необходимости, что вся земля Хомяковской дачи, лежащая в смежности к сему месту, была под лесом.

 Спор сей многим казался совсем нескладным, и не только кому иному, но и самим мужикам нашим, и я признаюсь, что и сам я был не лучшего об нем мнения. Однако, он удался против чаяния всех, лучше нежели кто мог думать и ожидать. Ибо как по измерению Хомяковской дачи оказалось в ней земли такое великое множество против крепостей в излишестве, что и за наполнением нашей, и за всем удовлетворением по закону, оставалось еще много лишней, которую следовало отрезать на государя; то как стали нас потом по обыкновению мирить, то самая необходимость и опасение, чтоб не потерять множайшего количества, принудила Хомяковских со мною помириться и добровольно отдать мне все то количество, сколько я требовал и даже и с лесом. Но надобно сказать, что и я поступил в сем случае довольно к ним снисходительно и в уважении леса согласился взять земли гораздо меньше, нежели сколько б мне по законам получить было можно. Чем они будучи довольны, подали тогда же обще со мною о том полюбовную сказку.

 Нельзя изобразить, как удивились все наши тамошние мужики неожидаемому сему и толь скорому и легкому приобретению и сколь высокое мнение получили о моем искусстве. Но признаюсь, что и сам я очень был тем обрадован и доволен успехом, превзошедшими собственное мое ожидание; что ж касается до обеих владетельниц, тетки и моей тещи, то радость о том была их чрезмерная: и они превозносили меня до небес своими похвалами.

 Но не успели Хомяковские сего сделать, и я не имел еще времени землю сию принять в свое владение, как некакой злой дух подстрекнул их нарушить добрую веру и совесть, и вздумать уступленный мне помянутый лес, которого более ста десятин было, срубить. Они, выждав меня оттуда и в мое отсутствие нагнали множество народа, и ну! рубить лес и возить в свою деревню.

 Ко мне прискакали тотчас гонцы о том с известием, и я, досадуя на сих вероломных и недовольных моим снисхождением, поскакал тотчас в Серпухов в межевую контору, и употребил все что только мог к снисканию себе защиты и удовлетворения по законам, и довел их наконец до того, что они раскаялись в своем глупом предприятии и просили меня уже из милости дело сие и просьбу на них оставить, и брались удовлетворить меня полюбовно всем, что мне было надобно; чем я был и доволен, и будучи сам не охотник до хлопот по приказным делам, охотно на то согласился и дело сие кончил с ними миролюбиво и с довольною для себя выгодою.

 Со всем тем, не без трудов и не без хлопот обошлось мне при производстве сего межевого дела. Я принужден был несколько раз ездить и в Тарусу и в Серпухов, и хлопотать с межевыми в межевой конторе и с городскими по воеводской канцелярии. Но на то и доставил мне сей случай в обоих сих местах много нового знакомства.

 В Тарусе случились тогда находиться при должностях дальние родственники тещи моей, Ветр Михайлович Недобров и Петр Сергеевич Селиверстов, с которыми свел я при сем случае короткое знакомство, и у первого при всех моих приездах в Тарусу я квартировал.

 Кроме сих, к особливому удовольствию моему, не только спознакомился, но и свел даже дружбу с живущим неподалеку от Тарусы довольно зажиточным дворянином, Осипом Васильевнчем Гурьевым, человеком добрым, любопытным, великим охотником до садов и до экономии и дальним моим и жениным родственником. Я давно уже, наслышавшись об нем, искал случая спознакомиться с сим домом короче, но до сего времени не было к сему удобного случая. А в сие время бывали мы несколько раз у него с межевщиками и с тарусскими господами и гащивали иногда у него дни по два, по случаю псовой охоты, к которой он был привержен и увеселял гостей своих нередко звериною ловлею, ездя с ними вместе на поле.

 При напоминании о сем приходит мне на память и то, как было от сей проклятой охоты, чуть было я не сломил себе головы. С того времени, как маленького меня чуть было до смерти не убила лошадь при езде за зайцами, хотя и ненавидел я сию охоту, но тут не мог никак отговориться, чтоб не ехать вместе с хозяином и со всеми гостями на поле, и когда не для травли зайцев, так по крайней мере, чтоб быть зрителем, как другие травить станут. Почему и выпросил себе лошадь посмирнее и поехал с тем, чтоб мне отнюдь не скакать, а быть только зрителем; но статочное ли дело? — Проклятая охота сия кажется и произведена на свет для того, чтоб людям, выходя из самих себя, терять ум и память и делаться хуже скотов бессмысленных!

 Я сколько ни философствовал, едучи в сей раз на поле и как ни старался о том, чтоб поставили меня, как не имеющего у себя собак, где–нибудь в укромонном и таком местечке, где б мог я только быть издали зрителем их гоньбы и скаканья, но вся моя философия вспыхнула и исчезла как дым, как скоро увидел я пред собою зайца! — Проклятая скотина!…

 На меня–таки и прямо под мою лошадь скоса и надобно было ему выскочить, как начали их везде по кустам их шарить. И тут единой секунды и единого воззрения на него довольно было к тому, чтоб лишить меня всего рассудка и довесть до того, что я, забыв себя и забыв все на свете и все опасности, забыв и то, что у меня не было ни собаки, ни пистолета и ничего кроме одного прутика в руках, а закричав и завопив, как сумасшедший, бросился и поскакал без ума без памяти в след за побегшим от меня прочь зайцем и поскакал так, как родясь еще никогда не скакивал, и тем паче, что имел под собою и лошадь издавна к тому приученую.

 Но ежели б спросить меня тогда, зачем и с каким намерением поскакал я тогда за зайцем: поймать что ли я его хотел, но чем? руками что ли, или лошадью хотел стоптать? то устыдился б я сам себя и захохотал бы своему безумию, и не знал бы что сказать. Равно как и теперь истинно не знаю и не понимаю, как в единый миг могла взойтить на меня такая блажь, что я без памяти поскакал сам не зная куда и зачем? и до тех пор скакал покуда прискакал к престрашной, преглубокой и такой крутой водороины, что слетев в нее стремглав, в тот же бы миг отправился на тот свет, если б по особливому счастию, приученая к таким случаям лошадь, прискакав к сей страшной рытвине и не более как на пядень от нее, вдруг не остановилась. И тогда только, увидев пред собою очевидную пагубу и бездну, опомнился я и перекрестясь, сам своему безумию постыдился.

 С того времени полно мне было ездить с ними на поле за охотой, и сколько они меня ни упрашивали, но я откланивался им, и хотел охотнее оставаться дома и гулять по прекрасным его садам или заниматься разговорами с хозяйкою и ее дочерьми, которые все были превеликия экономки и до всего охотницы.

 Что касается до Серпухова, то там по сему же случаю и должен будучи иногда дни по три и более проживать, познакомился я не только с межевыми конторскими, но и с самыми городскими и полковыми, ибо тогда случилось тут стоять Черниговскому полку, в котором служил родственник наш Иван Афанасьевич Арцыбышев, у которого я обыкновенно и квартировал в сии приезды.

 Полковником был тогда в сем полку Иван Александрович Заборовский, а главными в межевой конторе гг. Брянчанинов и Софонов. У всех я их, равно как и у воеводы г. Дурнова и его товарища бывал и со всеми, при помощи помянутого родственника моего, спознакомился и многих знакомство обратилось мне после в пользу.

 В помянутых происшествиях прошел почти весь сентябрь месяц, но межевые хлопоты и в оный еще не окончились, но мне досталось похлопотать и в октябре месяце и даже и в самом ноябре, и в сем последнем, ездивши в Серпухов, перебираться с великою опасностью чрез Оку, во время самого ее замерзания. И хотя хлопоты сии мне и понаскучили, но я получил от них сугубую пользу. Во–первых ту, что спознакомился короче со всем межеваньем и сделался по сей части уже более других знающим. Во–вторых, ту, что получил не малое себе приобретение и в особливости ту пользу, что мог всю вновь примежеванную к тарусской нашей деревне землю отдать актом на часть тетке Матрене Васильевне, а сам остался уже один владельцем в деревне Волниной. Примежеванной же лес мы нанеред сообща продали на срубку, а тетка продала потом и всю часть свою, и купили у ней ее те же хомяковские жители, от которых она была отмежевана, чем и кончилось все сие дело ко взаимному и общему всех нас удовольствию.

 Что касается до месяца октября, то оный ознаменовался наиболее возвращением из Петербурга в дом нового соседа моего, и сына умершего генерала, Матвея Никитича. Я старался сколько мог преклонить его к себе в дружество, и успех имел в том нарочито изрядный. Он хотя и заимствовал несколько из характера отца своего, однако все был лучше, откровеннее и чистосердечнее и обходился со мною и братьями моими дружески и как добрым соседям надобно было, так что я не мог ни в чем на него тогда жаловаться. Сверх того имел он и сам во мне нужду и надобность.

 После покойника осталась вторая жена, а его мачеха, и с нею надлежало ему развестись и в наследстве разделаться. Но как он, по молодости и неопытности своей, не мог сам войтить в сие дело, то и просил он меня войтить в оное, и развести его с мачехою, на что я охотно и согласился и мне посчастливилось развесть их так, что они с обеих сторон остались довольными. А мачехе его я так тем услужил, что она поступила далее и согласилась всю полученную ею на седьмую часть земляную дачу, кроме людей, продать нам с братьями за весьма сходную цену, и тем нас очень одолжила.

 Не успел я сего важного дела в пользу соседа своего кончить, как, пользуясь его к себе доверием и благосклонностию, восхотел я его преклонить и к полюбовному разделу с нами всех наших лесов и отхожих пустошей, словом, всего, что только разделить было можно. Обстоятельство, что я имел у себя астролябию и при помощи оной мог акуратнейшим образом все оные снять на план, и вычислив сколько в них земли и всяких угодьев, расчислить и разрезать оные наиточнейшим образом всем по числу дач, и уверение, что я ни в чем не сфальшивлю и во всем том разделе поступлю наичестнейшим образом, и побудило его как и обоих моих двоюродных братьев, Михайлу и Гаврилу Матвеевичей на предложение и желание мое согласиться.

 А как мне хотелось ковать железо покуда было оно горячо, и пользуясь их согласием, учинить тому разделу и начало, то и согласились мы начать оной разделением того небольшого лесочка, который находится подле самой нашей деревни; вырос по крутому косогору высокого берега реки Скниги и известен был издревле под именем Удерева, и как лес в оном не везде был равен, то и положили мы оный весь наперед срубить и разделив срубленный лес между собою, разделить потом и находящуюся под ним землю.

 Все сие и произвели мы в течение октября месяца и прежде еще наступления имянин моих. И не успели мы помянутым образом лесок сей весь сообща срубить, и лес разделив развесть по дворам, как обновив астролябию свою и снял я тотчас место сие на план; а потом, расчислив сколько из оного каждому из нас доводилось по числу дач, разрезал на столько частей и предложил, чтоб для лучшего беспристрастия кинуть жеребий где кому достанется, что все и учинено было. Когда же мы получили чрез покупку всю седьмую часть от Софьи Ивановны: то пасынок ее поступил далее и согласился всю свою часть в Удереве променять нам на седьмую часть из его Шестунихи, которую, по силе покупки, получить нам от него следовало, а чрез то и остался он отчужденным на век от Удерева, а мы разделили оное уже одни с братьями. По удачном же окончании сего раздела приступил я тотчас к сниманию на план и прочих наших лесных угодьев, а особливо в пустоше Шаховой.

 Помянутый раздел Удерева был последним делом в 28–й год моей жизни, ибо в следующий затем день наступил уже мне двадцать девятый год.

 Я праздновал по обыкновению и в сей год свои имянины и гостей было у меня довольно. Впрочем сей день ознаменовался тремя достопамятными случайностями: во–первых тем, что службу у нас и в церкви совершал в первый раз еще наш молодой поп Евграф, усыновленный племянник отца Илариона, которому он и уступил при жизни своей место. Во–вторых тем, что сделался у нас было в сей день пожар: загорелась было кухня, но мы ее удачно и скоро потушили. А в–третьих, наконец, что приезжал к нам в сей день, в первый еще раз из Тарусы новый мой приятель, Осип Васильевич Гурьев, со всем своим семейством и прогостил у меня трое суток. Мы препроводили сей день довольно весело и все гости кроме немногих у меня ночевали.

 Между тем как все сие происходило, свирепствовала в селении нашем сильная оспа, и наконец зашла и к нам во двор, а в конце месяца октября заразила и нашего малютку. Болезнь его сперва озаботила, а потом и огорчила нас всех чрезвычайным образом; ибо мы вскоре и уже при самом начале болезни его увидели, что оспа его была дурная и опасная. Она и похитила у нас сего первенца к великому огорчению его матери. Я и сам хотя пожертвовал ему несколькими каплями слез, однако перенес сей случай с нарочитым твердодушием: философия моя помогла мне много в том, а надежда иметь вскоре опять удовольствие видеть у себя детей, ибо жена моя была опять беременна, помогла нам чрез короткое время и забыть сие несчастие, буде сие несчастием назвать можно. Мы погребли его в тот же день, подле алтаря с правой стороны и в самом том месте, где покоится прах и внуки моей Екатерины.

 Всю достальную часть осени сего года, а отчасти и первые месяцы наставшей потом зимы проводил я на большую часть в разъездах отчасти по межевым делам в Серпухов и в Тарусу, отчасти по гостям и знакомым, а особливо новым, которых было в сей год довольно. Не упускал однако я иметь попечение и о домашнем, и в праздное осеннее время занимался кое–каким мелким строением, помышляя уже вкупе и о новом доме, который затевал я в мыслях себе строить. Ветхость и мализна прежнего начинала мне уже несколько скучать. Итак, прожектирован был новому дому не только план, но я поступил и далее, и в праздные длинные осенние и зимние вечера смастерил и прекрасную разборную модель оному, устроив ее так хорошо, что все ей дивились и с любопытством рассматривали.

 Занимался я также в осеннее время и своими садами; когда же наступившая стужа не дозволяла более время свое провождать на воздухе, а принуждала сидеть в тепле, тогда книги и литература была моим занятием. Я провождал время свое и провождал с удовольствием отчасти в чтении, отчасти в писании чего–нибудь. Сие последнее было издавна моим любимейшим и таким упражнением, которое мне после трудов почти отдохновением служило. В сей раз занимала меня наиболее моя «детская философия», ибо как она всем читавшим ее в особливости нравилась и все превозносили ее похвалами, то сие побудило меня не только переписать ее набело, но приступить и к продолжению сего моего сочинения; в чем и препроводил я несколько времени.

 Наконец наступление нашего деревенского праздника, Николина дня, отвлекло меня на несколько дней от моих литературных упражнений. Мне хотелось и в сей год поступить по примеру наших предков и отпраздновать оный не одному, а с приятелями моими и знакомыми; в особливости же хотелось мне в сей день поподчивать и угостить у себя тарусских межевых в благодарность за их к себе благосклонность. Они приезжали ко мне из Тарусы, взяв в проводники себе г. Гурьева, которого опять имел я удовольствие видеть и угощать у себя в доме в соответствие его угощениям меня и всем оказанным ко мне ласкам. И как и кроме их было у меня и других гостей довольно, то провели мы сие время очень весело, и я заключил празднество сие небольшим фейерверком, которым снабдил меня из Серпухова дядя жены моей и мой друг Иван Афанасьевич Арцыбышев.

 Сие было последнее сколько–нибудь достопамятное происшествие в сем годе, ознаменовавшимся толь многими происшествиями; а что воспоследовало после, о том предоставляю говорить в моих будущих письмах. Сие же сим окончив, скажу, что я есмь ваш и прочая.

1767.

Письмо 123–е.

 Любезный приятель! Сколько изобилен был 1766–й год разными до меня касавшимися происшествиями, столько тощ и скуден был напротив того последующий за ним 1767–й год. В оный происходило столь мало важных и прямо до меня относящихся происшествий, что я мог бы его почти совсем миновать или на коротких только словах вам сказать, что я и его препроводил благополучно и живучи в милом сельском своем уединении и удалении от большого света так хорошо, что я и не видал почти как он протек, и если б не продолжаема была мною начатая с прошедшего года ежедневная всем происшествиям записка, то не мог бы даже и вспомнить всех сколько–нибудь замечания достойнейших происшествий, случившихся в течение сего года как со мною, так и с моими домашними.

 Не имел я себе никаких особливых и важных радостей и удовольствий во все продолжение оного, но не было и никаких особливых и важных огорчений и неприятностей таких, которые бы могли нарушать то спокойствие дней моих, которым я беспрерывно почти наслаждался, и наслаждаясь оным ощущал в знатном градусе то истинное блаженство жизни, за которым толь многие гоняются, но толь немногие находят.

 Помогало мне в том наиболее то, что я не переменял никак прежнего образа жизни и поведения своего, а продолжал жить по прежнему. Не давал себя мучить ни любославию, ни властолюбию, ни самолюбию с корыстолюбием; а был и старался быть довольным тем что имел, не роптал на судьбу, для чего не имел я множайшего; не сетовал на то, для чего тысячи других людей были меня знатнее и богатее, но всего меньше о том помышляя, измерял паче счастие свое жребиями тех множайших еще людей, кои меня несравненно еще беднее и несчастнее!! Утешался тем, что я был еще в тысяче вещах их счастливее и при всем небогатстве своем не только наедался и высыпался не менее, как и самые богатейшие и знатнейшие люди, но духом несравненно еще их спокойнее и веселее был.

 Я жил не завидуя никому и ни в чем, не домогался ничего надмеру, а того паче с неправдою; обходился со всеми дружелюбно, просто, бесхитростно, чистосердечно, откровенно, ласково и снисходительно, и за то был всеми любим и почитаем добрым человеком, а сие для меня было всего дороже. И как я старался всегда и всем быть довольным, то и не терпел я ни в чем дальнего недостатка, и был с сей стороны уже счастлив.

 Но сие счастие увеличивало еще несказанно привычка не сидеть никогда без дела и без всякого упражнения, ибо беспрерывное занятие себя чем–нибудь любопытным и веселым, как, например, летом садами и увеселениями красотами и прелестьми натуры и предприниманием тысячи разных любопытных дел и упражнений, а осенью и зимою чтением, рисованием, писанием или деланием и мастерением чего–нибудь, доставляло мне несметное множество минут приятных и прямо счастливых, и я не зная никогда скуки, вел самую счастливую и столь веселую деревенскую жизнь, что не желал никакой лучшей!!

 Вот краткое изображение истории сего года; а впрочем наизнаменитейшим и прямо до меня относящимся происшествием было то, что в марте месяце сего года разрешилась жена моя вторично бременем, и в сей раз родила мне уже дочь и самую ту, которая многие годы утешала меня отменною ко мне своею ласкою и любовию, доставляла мне несметное множество минут приятных в жизни и была старшею из всех детей моих, достигших до возраста совершенного. Произошло сие в 27–й день помянутого месяца, ввечеру, и мы назвали ее Елисаветою.

 Я был ей столько же рад, как прежде и сыну и был весьма удален от того, чтоб, по примеру многих других отцов, досадовать или роптать на судьбу для чего произвела она не сына, а дочь, но почитал все даянием божеским, почему и хотел было также сделать и крестильный ее пир как можно лучшим; но бывшая в самое то время половодь и распутица не допустила почти никого к нам приехать и были только прежние кумовья: друг мой Иван Григорьевич Полонский и тетка Матрена Васильевна Арцыбышева, с которыми мы праздник сей и отпраздновали.

 Другое было то, что я чуть было однажды не схлебнул горячки прежестокой. Случилось сие в октябре месяце и в начале моего 30–го года. Я три дня почти уже лежал, и все думали, что будет горячка, но я благополучно и в сей раз оточхался и отпился травами. Впрочем же во все течение года сего был здоров, хотя был он крайне нездоровый.

 Самое начало оного ознаменовалось повсеместною перевалкою и все почти государство было больно кашлем, головною болью и ломом. Однако нельзя сказать, чтоб было много умирающих. От сей болезни не освободилась даже и жена моя, но отдала ей долг вместе с прочими.

 Проводил я сей год наиболее в сотовариществе соседа своего и брата двоюроднаго, Михаила Матвеевича. Он в прошедшем еще году, испросив себе отставку от военной службы, приехал к нам жить в деревню и по приезде тотчас стал помышлять о том, как бы ему разделиться с меньшим своим братом Гаврилою Матвеевичем, собиравшимся только иттить в службу. Важное сие дело некому было иному произвесть, кроме меня. Покойный дядя мой, а их отец препоручил обоих их мне в попечение и заклиная их слушать и почитать меня как отца. Я и старался сколько мог долг сей выполнить; а как и они делали мне в сем случае доверие и оба о том просили, то охотно и приступил я к сему важному и для обоих их нужному делу.

 Произвесть сие не таково было легко, как сперва казалось. Оба они были характеров не весьма хороших, а что того хуже, разных и несогласных. Оба корыстолюбивы, оба рьяны, горячи, вспыльчивы и неуступчивы. Оба завидливы, оба воспитанные просто, без малейшего образования душ и просвещения, и потому немеющие никаких благородных склонностей и правил. И как судя по сим их свойствам, я мог легко предвидеть, что в состоянии они будут о всякой мелочи спорить и браниться, ежели предварительно не употребить нужной к тому предосторожности, то я не упустил сего из виду и избрал к тому следующий особый путь.

 Как одному из них надлежало оставаться в отцовском доме, а другому выходить вон и строиться на новом месте, и никто из них охотою на сие не шел, то присоветовал я им предать сей важный пункт жребию. Но прежде кидания оного и покуда никто из них не будет еще знать, кому из них выходить вон, условились бы они и согласились во всем, что и что именно тому дать, кому по жребию достанется выходить на новое место, и какие выгоды должен он получить пред остающимся в прежнем доме.

 Цель моя притом была та, что как они еще не знали кому выходить доведется, то будет каждый из них, определяя выгоды отходящему сам себе, прочить, следовательно в назначении помянутых выгод поступать станет наибеспристрастнейшим образом. А таким же образом уговорил я их кидать жребий и обо всем прочем, о чем было только можно; но прежде кидания жеребья также все надвое справедливейшим образом разверстывать. А сия предосторожность и произвела мною желаемое и то, что они при посредстве моем и разверстались во всем, и уравняли все и даже самые безделки и мелочи так хорошо, что оба остались и мною и жребием своим совершенно довольными.

 Сей жеребий кидали они торжественно у меня в доме при всех случившихся у меня гостях; ибо случилось сие в самый день имянин жены моей, 18–го марта. И как досталось в отцовском доме остаться меньшому, а старшему отходить и строиться на новом месте, то мы в тот же день по приглашению и ездили все в дом к новому хозяину для поздравления его с отцовским домом.

 Теперь, не ходя далее, остановлюсь я на минуту и расскажу вам одно смешное происшествие, доказывающее сколь нужна при разделах такая предосторожность, какую употребил я при разделе моих двоюродных братьев.

 Они всем и всем, что разровнено и записано было на бумаге и предварительно обоими ими скреплено — были довольны и ни о чем из всех важных вещей не было у них ни малейшего спора. Но каким–то случаем упустили все мы одну по–видимому сущую безделку из примечания, или лучше сказать, все об ней совершенно позабыли. Безделка сия не иное что была, как маленький хмельник, находившийся в углу одного из садов их. Сей хмельник вышел как–то у всех нас из головы и мы совсем об нем позабыли, и потому в раздельной не сказали о том ни слова.

 Но какую важность мог составлять бездельный и ничего незначущий хмельник сей? Не всего ли кажется легче можно было им его разделить, и размерив пополам дать одному свою половину выкопать… Но статочное ли дело, и таковы ли были братцы и характеры их!… Но безделка сия в состоянии была их не только рассорить, но так разгорячить и довесть до такого беспамятства и непростительного дурачества, что они не только разругались, но даже влепились друг другу в волосы, и ну друг друга таскать вповолочку на самом хмельнике этом, в то время, когда старший по наступлении весны пришел в сад, и стал половину хмеля себе выкапывать, а другой, которому показалось что он берет много, стал ему спорить и не давать оного.

 Вот до чего доводит людей, не имевших доброго воспитания и чуждых всякого просвещения, пылкость страстей! Все произошло от того, что оба они были рьяны и неуступчивы, что не сказали наперед мне о том и не призвали меня для размерения бездельного хмельника сего. А по сему судя, чего бы не могло произойтить между ними, если б не употреблено было мною помянутой предосторожности в других и важнейших вещах?

 Я, услышав о том, и смеялся, и хохотал, и досадовал на обоих сих героев и не преминул гораздо потазать их обоих за такую непростительную глупость, которой они сами потом стыдились; но надобно сказать, что и повод к тому подал наиболее сам хмель. Оба они были смолоду с ним как–то знакомы, и едва не оба они были тогда на девятом взводе. Но как бы то ни было, но хмель сей и отмстил обоим им за сию сделанную ими на себе неблагопристойность. Оба они через несколько лет после того и во гроб пошли от излишней приверженности к сему произрастению.

 Но я возвращусь к прежнему и скажу вам далее, что по случаю раздела сего получил и я себе небольшую выгоду.

 Все то место, которое занимает ныне пятый из моих садов и так называемый Заовражный или Марьинской сад или все то место, которое исстари называлось Клином и лежит в левой стороне дома моего за оврагом, дошло только в сие время посредством промена в мое владение. А до того времени было оно не мое, а большая часть оного состояла во владении сих братьев моих, а маленькая часть книзу клином была у нас с ними общая. Но как одному из них надлежало вновь строить себе дом и за теснотою их усадьбы вытить за Архаровскую вершину и поселиться по конец Удерева, которое место одно только к тому было способным, но в самом том месте за Архаровскою вершиною имел я молодую березовую рощу, насажденную покойною матерью моею на целой полудесятине; то и согласились мы сделать промен, и чтоб мне отдать им ту мою рощу под поселение двора, а им отдать мне свою рощу на клину, которой также была полдесятины. Но как их роща была старее моей, то положено было, чтоб им половину рощи своей срубить и воспользоваться лесом; что все мы и учинили, и с того времени и состоит сие место у меня во владении, но которым я только ныне начинаю прямо пользоваться, превращая его в сад особого рода.

 Впрочем, не успел сей раздел кончиться, как и начал Михайла Матвеевич на новом своем месте строиться и проворил так хорошо, что к осени поспел у него не только двор, но и самые хоромы.

 Сии построил он совсем новые по сделанному мною плану, и были они изрядные. А таким же образом помог я ему расположить и двор и сад пред домом, на уступе горы удеревской, и все мы имели удовольствие на Михайлов день в ноябре обедать у него в новом доме, как в день имянин его.

 Хотелось было нам очень и женить сего молодца в сие лето; но сие желание наше было безуспешно. Он хотя и не отрекался от женитьбы и сам знал, что ему жениться было надобно, но в выборе себе невесты был слишком уж разборчив. Все ему хотелось найтить невесту богатую и хорошую, но таковая как–то не отыскивалась, а на тех, которые согласны были за него вытить, ему не хотелось. Некоторые приезжали даже к нам, чтоб ему себя показывать, но ему были они неугодны. Оловом, сколько мы ему ни предлагали невест и невест очень хороших и для его выгодных, но он, по обыкновению всех женихов, более о себе и о достоинствах своих думал, нежели сколько надлежало, и потому слушать никого в сем пункте не хотел, а избрание невесты предоставлял собственному своему выбору и рассудку.

 Что касается до меньшого его брата, то сей записывался в этот год в службу в семеновский гвардейский полк, но службу нес очень мало, но то и дело отпрашивался в отпуски и приезжал жить вместе с нами в деревню.

 Не таков напротив того был другой мой сосед, Матвей Никитич, сын умершего генерала. Сей отправился еще с начала года продолжать свою гвардейскую службу в Петербурге и нес ее как надобно во все течение сего года. Деревню же свою при отъезде поручил мне в смотрение и управление, и мы с ним только что переписывались.

 Еще весною сего года находился я в великом опасении о себе, чтоб не выбран я был в депутаты в комиссию для сочинения проекта нового уложения.

 Важное сие, громкое и славное дело основывалось в сей год и императрица наша нарочно для сего приезжала в Москву.

 Повелено было во всех уездах всего государства выбрать к сему сочинению новых законов разумнейших и способнейших дворян депутатами и снабдить их от всего дворянства инструкциями, а для порядочнейшего всего того производства выбрать наперед дворянам в каждом уезде себе предводителя. А по всему тому и опасался я, чтоб каширским господам дворянам не вздумалось в помянутые депутаты выбрать меня, как способнейшего к тому и могущего лучше всех других исправить сию должность.

 Место сие было хотя сопряженное с честию и такое, в которое многие ужасно добивалися, ласкаясь отчасти определенным жалованьем, а отчасти другими выгодами. Но мне как–то не хотелось войтить в сие дело.

 Я власно как предвидел, что из всего сего великого предприятия ничего не выдет, что грома наделается много, людей оторвется от домов множество, денег на содержание их истратится бездна, вранья, крика и вздора будет много, а дела из всего того не выдет никакого и все кончится ничем; а потому и не хотелось мне для сего расстаться с милою своею и столь для меня блаженною деревенскою жизнию.

 И дабы в том лучше успеть, то не хотел я даже и показать себя господам коширским дворянам и умышленно на съезд их для сих выборов не поехал, а отозвался письменно, что мне приехать было не можно. И следствие оказало, что я поступил и благоразумно; ибо скоро услышали мы, что и самое начало сего великого дела далеко не соответствовало премудрым намерениям нашей императрицы, и что и самые выборы начались производимы быть везде по пристрастиям, что выбирали и назначали к тому не тех, которых бы выбрать к тому надлежало и которые к тому были способны и других достойнее, а тех которым самим определиться в сие место хотелось, несмотря ни мало способны ли они к тому были или неспособны. Отчего собственно и вышел потом сущий и такой ералаш, что принуждено было все сие дело остановить и оставить до другого времени. И как у нас выбраны были в предводители г. Юшков, бывший некогда в Москве губернатором, а в депутаты некто г. Маслов, то и остался я спокойным и очень был рад, что сия буря меня миновала.

 Все сие происходило весною в месяце апреле, а в июле имели мы еще некоторое дело с князем Горчаковым, занимавшее меня несколько дней сряду и мыслями и трудами, но окончавшееся также ничем.

 Сему близкому нашему соседу и кёнигсбергскому еще моему знакомому случилось приехать в сие лето в соседственную к нам деревню свою Злобино вместе с женою своею, и пробыть тут несколько дней. Как он с нами обослался и мы к нему не один раз ездили и принимаемы и угощаемы были очень ласково, да и сам он удостоил нас своим посещением; то при свиданиях сих дошел у нас с ним разговор о земляных наших дачах, перемешанных между собою и о том, не можно ль бы нам было как–нибудь поразменяться оными? Ибо надобно знать, что князь сей имел в дачах наших небольшую частичку, купленную у господ Хотяинцовых, и как сия небольшая частичка, вышедшая из нашего рода, по какому–то приданству разбросана была по маленьким клочкам по всей нашей даче и была нам как чирей на глазу, да и князю неспособна и еще более нежели нам; то и предложил он нам, не согласимся ли мы все сии его разбросанные по разным местам частички измерив взять себе, а ему толикое ж число намерить и отрезать к одному месту из соседственной к нему пустоши нашей Хмыровой.

 Таковой промен хотя и был более выгоден ему, нежели нам, однако мы, поговоря между собою с братьями, на предложение его и согласились. Князь тем был очень доволен и просил меня и братьев моих, которых привозил я к нему для сего, съездить с ним и осмотреть и назначить то место, где бы ему отрезать землю сию к одному месту, что мы охотно и учинили; и объездив с ним верхами всю нашу пустошь Хмыровскую, с общего согласия и назначили тот угол, где бы ему отрезать, а возвратясь к нему в дом и отобедав стали счислять все его разбросанные клочки, которых набралось во всех пустошах и угодьях до 48 десятин с четвертою долею. Но как для точнейшего намеривания такого же количества нужно было прилежащую к дачам его часть пустоши нашей Хмыровой снять на план, то и прошен я был князем принять на себя сей труд, на что охотно согласясь, оба последующие дни я над тем и трудился.

 Но что ж из всего того вышло? Не успел я сию немалую–таки работу кончить, как и поехал с братьями моими к князю в бессомненной надежде, что дело сие мы в тот день кончим, и что князь верно назначенную на плане отрезку аппробует. Но князь хотя и аппробовал оную, но вдруг удивил меня до чрезвычайности, сказав, что хотя он и охотно соглашается на сей промен, но не прежде к тому приступить намерен, решив с нами спор о его Неволочи.

 Сие было так мною неожидаемо и составляло такую для меня задачу, что я от удивления онемел и не знал, что сказать ему на сие в ответ. Неволочь сия не имела никакого с сим променом соотношения, а это было совсем другое дело. Под сим названием находился в дачах княжих один старинный лес в смежстве с нашею пустошию Шаховою и совсем в другой стороне и за нашею церковью.

 Никто не запомнит, чтоб принадлежал сей лес когда–нибудь нашим предками чтоб завлажен был у нас предками князей Горчаковых; а сколько память всех в живых находящихся людей достигала, то находился он всегда во владении князей Горчаковых. Но каким–то случаем удалось покойному дяде моему Матвею Петровичу открыть, по старинным выписям и крепостям, что сей лес, по древним межевым признакам и живым урочищам, долженствовал принадлежать нам, а не князьям Горчаковым, и что описанные признаки и урочищи были еще так видимы и приметны, что не оставалось ни малейшего сомнения, чтоб лес сей, лежащий между двух буераков и содержащий в себе десятин до шестидесяти, не принадлежал когда–нибудь к нашей пустоши Шаховой.

 Помянутый дядя мой, увидев и узнав сие и будучи до приказных дел отменный охотник, вознамерился еще за несколько лет до кончины своей испытать, не можно ли оной нам получить опять во владение наше. И хотя и он ни от кого и ни под каким видом узнать не мог, по какому случаю и когда именно отошел он во владение князьям Горчаковым, однако решившись показать на удачу, что оной лес предками князей Горчаковых насильно у нас завлажен, подал уже давно на отца сего князя о сем лесе исковую челобитную и старался всячески привлечь князя с собою в суд. Но как сёму того не хотелось и он всячески от того отбывал, дядя же мой, будучи непомерно скуп, не хотел много тратиться и делу сему жертвовать многими убытками, то так сие при жизни стариков и осталось, и оба оставили сие дело решить нам, как их наследникам.

 И о сем–то деле и Неволочи князь тогда упомянул и хотел, чтоб мы при случае предпринимаемого тогда в землях с ним промена, оставили бы и сие якобы совсем пустое и предком нашим неправильно предприятое дело я отказались бы от нашего требования на его Неволочь.

 Не могу изобразить, как удивил он меня сим своим и нами нимало не ожидаемым требованием. Дело сие было совсем другого рода и не только не имело ни малейшего отношения к сему размену, но составляло и особливую важность.

 Я хотя и не входил в оное по сие время, но от покойного дяди так много наслышан был об оном, и он так мне натвердил о всей справедливости нашей претензии, что и я уже никак не сомневался в том, что сей лес следует нам и что нам долго ли или коротко, а получить его себе, а особливо при приближающемся межевании будет легко и можно; а потому и отлагал дело сие только до межеванья, и как по всему сему дело сие не составляло такой безделки, которою бы пренебрегать и швыряться можно было, то странно было мне, что князь сочел нас уже столь глупыми и недальновидными, что возмечтал себе возможность убедить нас дело толикой важности оставить из единого к нему уважения и власно как бы в благодарность за промен в земле, который для самого его был несравненно выгоднее и полезнее нежели нам, или короче сказать, поводить нас за нос, как некаких дурачков и после над самими нами ж посмеяться.

 Я внутренно хохотал и досадовал на то, что его сиятельству вздумалось сыграть с нами такую комедию, и на предложение его ответствовал так, что он легко мог видеть, что он попал не на дурака, а что–нибудь–таки разумеющего; и поелику главная его цель была, под видом размена, уничтожить помянутое озабочивавшее самого его дело, и сие ему не удалось, то не восхотел он и размениваться уже с нами и землею, что и подало повод что мы, не сделав ничего, и расстались с ним с некоторым неудовольствием.

 Они были наизнаменитнейшие происшествия в течение сего года; что ж касается до экономических и достойнейших из них сколько–нибудь замечания дел, то состояли они только в том, что вычистил я один из старинных своих прудов, а именно верхний, ныне называемый банным, который от долготы времени весь заплыл илом; также построил молотильный сарай и ригу или избу сушильную. В полях же и садах предпринимал опять множество разных опытов.

 В сих последних привел я в сей год в лучшее состояние пред прежним свой цветник, наполнив его множеством новых и лучших цветов, которых семенами снабдил меня друг мой, господин Полонский; а приводя час от часу в лучшее состояние свои здешние сады, не преминул несколько постараться о садах и в других моих деревнях: Калитине и Коростине, и бывая в обоих их в сие лето по нескольку раз, поправлял сады в них прививанием и рассадкою разных дерев. Словом, я и сей год занимался всеми частями сельского домоводства и все оные старался столько приводить в лучшее состояние, сколько был в силах и сколько дозволяли мне обстоятельства.

 Со всем тем нельзя сказать, чтоб попечение о экономии удерживало меня от выездов, но я и в сей год далеко был от того удален, чтоб сидеть запершись дома. Но напротив того редкая неделя проходила, чтоб мы куда не ездили или чтоб к нам кто не приезжал; а было несколько раз и довольно отдаленных и многие дни продолжавшихся отлучек от дома. А именно, еще при начале сего года зимою ездил я с обоими братьями моими на короткое время для разных мелких надобностей в Москву, и это было уже в девятый раз, что я был в сей столице, и пробыв там несколько дней, употребил оные отчасти на исправление своих нужд и покупки, а отчасти на разъезды по всем своим родным, друзьям и знакомым, случившимся тогда в Москве.

 Бывал я также не один раз для межевых дел в Серпухове. Возил обеих моих старушек, тещу и тетку, в тарусскую деревню для показания им вновь приобретенной и примежеванной земли, и для сделания распоряжений в ней. Был целых три раза в жениной деревне и в последний раз праздновал в ней праздник Покрова Богородицы. Также ездили мы под Каширу навещать милую и любезную мою старушку тетку, Матрену Ивановну Аникееву; а езжали мы также не один раз и за Оку реку для свидания с нашими там живущими родными и знакомцами.

 Количество сих последних умножилось в сей год довольно новыми, и я едва успевал делать им соответственные визиты. Что ж касается до прежних моих друзей и знакомцев, то дружба с ними продолжаема была далее и становилась от часу твердейшею.

 Наконец присовокупить надобно и то, что, несмотря на все разнообразные занятия и частые отлучки от дома, не расставался я никак с литературою, но она и в сей год была моим главнейшим и любимейшим упражнением, которому посвящаемы были мною все праздные часы и минуты, а особливо в зимнее и осеннее время, в которое мысли не так развлекаемы были разнообразными предметами, как весною и летом

 Прочтено было и в сей год мною множество книг, а не гуляло и перо. Упражнение сего было троякое и состояло отчасти в переписываниях набело, отчасти в переводах, а отчасти в сочинениях. Набело переписывал я свою «Детскую философию» и некоторые другие свои мелкие сочинения. Переводил славный Фильдингов роман «Амалия или образец супружеской любви», и как книга сия была нарочито велика и состояла из четырех частей, то трудился над переводом сим более трех месяцев. Но к сожалению сей труд сделался почти тщетным, ибо как оказалась она уже переведенною и напечатанною, то подосадовав на то, потерял я охоту и к начатому переписыванию своего перевода, и он остался еще и до ныне не выправленным и не переписанным.

 Что ж касается до сочинений, то было оно экономическое и по порядку третье, назначенное для отсылки в Экономическое Общество, и содержало в себе примечания о хлебопашестве и деланных мною опытах. Побуждало меня к сему сочинению то, что и второе мое сочинение о лесах удостоено было также обществом печати и я имел удовольствие получить от него и 4–ю часть Трудов их, в которой напечатана была первая половина сочинения моего. Книжка сия прислана была ко мне опять таким же образом при письме от Общества, подписанном президентом и обоими секретарями, но 3–ю и 5–ю часть принужден я был уже себе купить в Москве, из коих в последней напечатана была и вторая часть сочинения моего о лесах.

 Наконец расскажу вам смешное, чем занимался я при конце сего года. Нередкое играние в карты с приезжающими к нам гостями, а особливо в зимние и осенние вечера, но играние не мотовское, а для единого препровождения времени, побудило меня к одному особливому предприятию и в сем случае. Мне прискучила уже трисетная игра, которая была тогда единая в моде и которою все и все занимались, и по любопытству своему восхотелось и тут что–нибудь особливое затеять и выдумать.

 Находилась в библиотеке моей одна немецкая книга, в которой описаны были разные игры в карты, употребляемые в Европе, и между прочим такие, которые у нас были еще совсем неизвестны, как например гишпанская реверсис, аглинской виск, итальянская тароки. Со всеми сими восхотелось мне наших русских познакомить и переучить играть в оные; и для того ну–ка я их переводить, и что для самого меня было непонятное, сам от себя дополнять и переделывать. Успех и соответствовал трудам моим и желанию.

 Я переучил всех своих знакомцев играть в реверсис, и игра сия забавностию своею всем полюбилась. Таким же образом научил я их играть и в виск, хотя совсем не так, как она ныне играется, но и с некоторыми отменами. Но не так скоро и легко можно было мне сделать тоже и с тароками. Ибо как прекрасная и веселая игра сия играется особыми картами и число оных гораздо более обыкновенных, и таких карт у нас не было, то сие обстоятельство и делало остановку. Однако затейливость моя помогла мне и в сем случае.

 Я, достав себе несколько колод таких карт, которых задники были белые, а не пестрые, приделал сам к ним все недостающее число карт и украсил их столь прекрасными рисуночками, что не уповаю, чтоб и настоящие тароки были так хороши и красивы как мои; а сделав сим образом совсем новые карты, и переучил знакомых своих играть и в сию игру и она, как новостию своею, так и отменною забавностию, так всем полюбилась, что мы не один вечер препроводили играя в нее в громких смехах и хохотаньях, и все ею были очень довольны.

 Сим окончу я мое повествование о происшествиях в 1767 год, а в будущем письме пойду далее и расскажу вам, что происходило со мною и в последующем за сим тридцатом году моей жизни, а между тем, уверив вас о непременности моего к вам расположения, остаюсь и прочая.

1768.

Письмо 124–е.

 Любезный приятель! Приступая теперь к пересказыванию вам того, что происходило со мною в 1768 году, скажу, что сей тридцатый год жизни моей, а шестой по приезде в отставку, был паки изобилен разными и довольно важными происшествиями, относящимися как до меня лично, так и до фамилии моей, почему и расположился я рассказывать вам все и все по порядку течения времени. Итак, начиная с первого месяца, скажу, что год сей встретили мы очень весело и не дома, а у тетки Матрены Васильевны Арцыбышевой в деревне ее Калединке. Как были мы не одни, а было еще несколько гостей, то все мы встретили его с веселием, разными играми, смехами и шутками. И могу сказать, что и все святки в сию зиму провели мы отменно весело.

 Из всех их не было ни одного дня( в который бы мы одни находились дома, но либо мы были в гостях, либо у нас гости и что ни день, то новые, а вкупе новые затеи и новый род увеселений, почему мы и не видали как и прошли оные.

 Не успели сии святки пройтить, как и начал я готовиться к путешествию в Москву. В сей год требовала езды моей в сей столичный город не одна, а многие и важные нужды.

 Во–первых, по случаю бывшего в сей год рекрутского набора, надобно было отвезть туда и поставить мне рекрута, ибо Москва была тогда нашим губернским городом.

 Во–вторых, у тещи моей или паче у жены моей не окончен был еще совершенно раздел с ее дядею, а тещи моей деверем, Александром Григорьевичем Кавериным, братом покойного тестя моего.

 Раздел сей хотя и был уже давно учинен, но по сие время был он домашний, а не утвержден судебным порядком, и самое сие надлежало сделать и воспользоваться пребыванием помянутого дяди жены моей тогда в Москве. О чем у нас с ним было и условленось.

 А третья и важнейшая нужда была та, чтоб внесть в межевую канцелярию деньги за степную шадскую землю, которую наконец уже определено было нам продать, и о которой я уведомлял вас прежде.

 Сей покупки мы с братьями давно уже вожделели, и не успели услышать, что по поданному от нас давно уже прошению резолюция вышла, и землю продать нам велено, и что продажа землям уже началася, как и положили ехать в Москву и кончить сие дело, и 12го января я туда и отправился.

 В сей раз, который был уже десятый, прожил я в Москве целый месяц и сперва один, а потом подъехала ко мне и жена моя; ибо по разделу с дядею нужно было и ее присутствие для допроса в вотчинной коллегии.

 И так, как скоро отдав рекрута, довел я дело свое с дядею до конца, то и отписал к жене, чтоб она приехала для окончания и допроса, который и произведен был в старинной церкви Николы Гостунского, стоявшей в Кремле против самых приказов или предлинных и высоких палат, построенных в древности на самом ребре горы к Москве–реке, и в которых тогда все суды и приказы находились.

 Помянутая же церковь в особливости достопамятна потому, что в оной издревле всех женщин и госпож секретари обыкновенно допрашивали, также и тем, что в оной обыкновенно бывали всем невестам и женихам смотры.

 Дело сие совсем окончено было не прежде, как уже в начале февраля месяца, а до того времени успел я внесть в межевую канцелярию деньги за землю и получить на ее владенный указ, а помог тоже учинить и обоим моим братьям.

 Итак, в сей год впервые получили мы право к овладению помянутою землею и помянутым указом, служащим нам вместо крепости, велено было нам означенным в оном проданным количеством земли, мне 350, а братьям 250 десятин, владеть до прибытия в тамошние края землемеров спокойно, а по прибытии оных та земля долженствовала быть нам отмежевана.

 При производстве всех сих трех дел, было мне хотя и не без хлопот, но оные услаждены были по крайней мере не только вожделенным успехом, но и многими приятностьми. Все время пребывания моего в сей раз в Москве проводил я очень весело, и не было ни одного дня, который бы я весь препроводил один и вкупе на своей квартире.

 Стояли мы в сей раз в доме у тетки моей, Катерины Петровны Арсеньевой, и как бывали и к ней частые приезды, да и сама она не редко выезжала со двора, разъезжая по своим родным и приятелям, то важивала и нас почти всегда с собою; а в другие времена ссужала нас своими лошадьми и каретою, для езды по нашим родным и приятелям, которых находилось таки в Москве тогда довольно.

 Все наши деревенские соседи и знакомцы находились тогда в Москве; со всеми ими мы по нескольку раз видались, с другом же нашим господином Полонским и очень часто; кроме того бывали мы в доме почтенного и любезного старика Афанасья Левонтевича Офросимова, зятя старушки Катерины Богдановны Арцыбышевой. Он был тогда главным судьею в судном приказе, и будучи стариком веселым, издевочным и очень умным, полюбил меня очень за мое любопытство и степенство.

 Дом госпожи Глебовской, его свояченицы, также господина Давыдова, брата тетки Катерины Петровны, и дом прежнего знакомца моего господина Павлова были не редко нами посещаемы, и в сем последнем всегда вечера препровождали мы в танцах и резвостях. Ибо как дети у него учились танцевать и была небольшая музыка, то я и рад был сей оказии для возобновления старинной моей охоты к танцеванию.

 Сверх того не было ни одного собора и достопамятного места, в котором бы мы с женою не побывали. Сию возила наиболее по всем сим местам, любезная наша старушка тетка Матрена Ивановна, а я с моей стороны не оставил, чтоб не свозить ее в театр и дать ей о сих зрелищах понятие. На оном играна была тогда трагедия Xорев, и как она еще в первый раз от роду театр тогда видела, то не могла зрелищу сему насмотреться и довольно им налюбоваться. Словом, мы заездились и запраздновались в Москве так, что и не видали, как прошел весь мясоед и наступила масляница; и как от сей и подавно ехать из Москвы было не можно, то препроводили мы и всю ее в Москве и заговевшись и исправив все наши нужды и поехали уже домой.

 Тут нашли мы у себя небывалого еще никогда у нас и незнакомого мне, но родного гостя. Был то меньшой родной брат тещи моей, Сергей Аврамович Арцыбышев, приехавший за несколько дней до того к ней и нас уже с нею дожидавшийся. Ибо она во все сие время оставалась дома для малютки моей дочери.

 Он заехал к нам едучи тогда из службы в отставку и к престарелому отцу своему на Низ, и я был ему очень рад и скоро с ним сдружился. Был он молодой и очень хороший человек, и прожил тогда с нами несколько времени. Но к сожалению это было впервые и в последние, что я его видел, ибо он уехав, после того на Низ, там женился и там после того чрез несколько времени в цветущих летах своего возраста и умер.

 Вскоре после возвращения нашего из Москвы, снабдили мы себя первою еще каретою, купив ее за 50 рублей у друга нашего, господина Полонскаго. Несмотря на сию малую цену, была она еще изрядная, четвероместная, раззолоченная по тогдашнему обыкновению и обитая внутри алым трипом. О сем упомянул я для того, чтоб тем доказать, как карет тогда было еще мало, как они были дешевы, а деньги дороги, и как не ставил тогда никто еще в стыд себе ездить в четвероместных венских колясках.

 Сосед мой г. Ладыженский купил себе карету еще того дешевле и, заплатив только 30 рублей за нее, наездился в ней довольно. Вот каковы были тогда времена!!

 Наступивший вскоре после того месяц март ознаменовался двумя происшествиями. И во–первых, нечаянным получением опять из Экономического Общества претолстаго пакета с книжкою. Для меня присылка сия была тем неожидаемее, что я не думал, чтоб так скоро могло напечатано быть мое последнее сочинение, отправленное к ним в конце прошедшего года. Но сколь удивление мое было велико, когда распечатав пакет нашел в нем не только 7ю часть Трудов Общества, присланную ко мне при письме, но притом и согнутый кусок паргамента.

 — «Ба! ба! ба! это что такое? — сказал я, и спешил скорее смотреть и читать оный.

 Был то печатный диплом с большою восковою печатью, данный мне от Общества в удостоверение, что ему угодно было избрать и сделать меня своим сочленом, о чем я никогда не помышлял и чего всего меньше добивался. Но его собственный интерес был в том, чтоб умножить количество членов своих людьми, способными быть им сотрудниками. Таковыми избираниями в свои сочлены они людей власно как неволею уже заставливали трудиться и брать в трудах их соучастие.

 Выдумка по истине особая и довольно замысловатая! Избираемый, поставляя то себе за особливую честь, готов был иногда за то надрывать силы свои в трудах и сочинениях, а за все то в награду пользовался одною только химерическою и такою честию, которая, как после оказалось, но существу своему ничего, не значила и не приносила никому ни в каких случаях ни малейшей пользы, хотя тогда о том совсем еще инако думали и почитали то неведомо чем.

 В дипломах сих хотя и упоминалось, что избранный силою оного признается участником в трудах и во всех членам Общества определенных и впредь определяемых правах и преимуществах; но если спросить, в чем же бы таком состояли сии правы и преимущества? то на сие сказать бы ему было нечего, ибо их в самом действии никаких особых не было.

 Сие впоследствии само собою и оказалось, и члены Экономического Общества сделались в толь малом уважении в нашем отечестве, что каждый из них не только не помышлял о том, чтоб тем кичиться и величаться, но паче некоторым образом стыдился еще сим званием.

 Оттого ли сие произошло, что члены сего полезного Общества с самого начала не удостоены от монархини каким–нибудь особым отличием, или известною какою–нибудь выгоду приносящею привилегиею, а должны были довольствоваться тем единым пустым и ничего незначущим именем, что находятся будто под особым покровительством монархини, а в самом деле никаким таким покровительством не пользуясь; — или оттого, что Общество, впоследствии времени, наделало уже слишком много членов и насовало в сословие свое всякого звания людей достойных того и недостойных, или от иных каких причин — того уже я не знаю.

 Но как бы то ни было, но меня происшествие тогда нарочито порадовало. Я хотя уже и тогда ясно видел все существо дела и усматривал довольно, что звание члена Экономического Общества не составляло ни чина, ни придавало почести какой особливой, но веселился по крайней мере тем, что многие иные совсем инако о сем думали, и были такие, которые мне в том даже и завидовали, думая, что мне звание сие принесет неведомо какие пользы, в чем они некоторым образом и не обманулись; ибо хотя не тогда, а после оно мне очень пригодилось.

 Не менее моего обрадовались сему и обе мои семьянинки, равно как и все более прочих нас любившие родные и приятели. Я не преминул им о сем сообщить, и все меня с получением диплома и помянутого звания поздравляли и в удовольствии моем брали искреннее соучастие.

 Другое происшествие было то, что в конце сего месяца возвратился в дом и сосед мой Матвей Никитич Болотов, выпросившись на несколько времени в отпуск. И как случилось, что в это время были и оба братья мои в домах у себя, то и была тогда еще впервые почти вся наша фамилия на лицо и в соединении; а что всего приятнее, то все мы, яко сочлены оной, находились тогда в совершенном между собою согласии и дружбе.

 Завидное сие согласие и старался я всячески и колико мне только было можно поддерживать, и для самого того нередко даже снисходил к некоторым слабостям и недостаткам их, и но пословице говоря, не всякое лыко в строку ставил, но иное и мимо глаз пущал. Но как все они были люди молодые, худо воспитание и не только необработанные, но и необтесанные, составляли сущих неучей, а притом были и характеров еще разных и не весьма хороших, но со многими слабостьми соединенных, то трудно было мне очень с ними ладить и к ним прикраиваться. Совсем тем был по крайней мере тем доволен, что все они имели ко мне уважение и меня, как старшего и начальника фамилии почитали.

 Пользуясь как сим, так и частыми с ними свиданиями и начал было я с самого начала прилагать старание о преклонении всех их к полюбовному между нами разделу всех наших земляных дач и угодий и так, как где наиспособнее было; и поелику они все с первого начала объявили на то свое согласие, то и положили было мы начать с самых ближних полей, окружающих наше селение; и когда нельзя было смешав все оные разделить на четверо, то и положили развестись по крайней мере к одним местам в каждом поле.

 Всходствие того не успела весна вскрыться, как и взял я на себя труд исходить сам все ноля, нарисовать положение всех десятин и клочков земли на бумаге, составить особые роды и специальнейшие всем полям планы, дабы тем удобнее было нам на бумаге разверстоваться к одним местам; но все труды мои обратились в ничто.

 Уже хотели мы действительно, хотели мы начинать делить то поле, что за рекою и к погосту, как вдруг заспорь самый младший и упрямейший и едва ли не глупейший из сочленов наших, и тем самым и остановил на сей раз все сие дело к крайней моей досаде и огорчению.

 Впрочем с самым началом весны лишились ми одной престарелой женщины, носившей на себе нашу фамилию, а именно мачехи братьев моих и второй жены дяди Матвея Петровича. Будучи давно уже в параличе, жила она несколько лет без языка и скончалась наконец в апреле сего года в Москве, в доме брата своего г. Павлова, сделав пасынкам своим только ту милость, что не взяла из имения их следующей ей по законам седьмой части.

 Другое неприятное происшествие произошло в самое тоже время и со мною, и настращало меня чрезвычайно.

 Однажды, при начале самой весны и когда в садах был еще замерзлый снег или так называемый наст, вышел я в сад, и ходючи по крепкому насту, осматривал все деревья и по обыкновению со всеми ими, как с знакомцами своими, здоровкался.

 Тут увидел я чтото на одном суке, и как оный был так высок, что рукою мне его достать было не можно, то вспрыгнул я для достания его, но как опустился вниз, то подломись подо мною весь наст на подобие льда, и я от удара сего вдруг почувствовал, что в животе моем власно как что–нибудь оторвалось; и тотчас так заболел у меня правый бок подошкою, что я с нуждою дошел до хором и не знал что делать. И как боль сия не проходила и во весь последующий день, то перетрусился я впрах, думая что я верно скачком своим что–нибудь повредил в груди моей и боялся, чтоб не воспоследовало каких–нибудь вредных следствий. Но благодарить Бога, сего не исполнилось, а болезнь моя дни через три миновалась благополучно.

 Как сосед мой Матвей Никитич с тем и приехал из полку в отпуск, чтоб ему жениться и просил в том нашего вспоможения, то и старались мы с самого начала приискать ему невесту и назначили к тому дочь соседки и родственницы нашей, госпожи Iевской, овдовевшей между тем временем. Но госпоже сей что–то не рассудилось отдать дочь свою за оного. Она отказала, и он приискал уже сам себе, или паче при вспоможении тетки своей, старушки Варвары Матвеевны, другую невесту из фамилии господ Хотяинцовых и в исходе апреля на ней и помолвил.

 Мы очень тому были рады и я охотно согласился ему по желанию его помогать при сем случае как советами своими во всем, так и распоряжениями при свадьбе, которую и сыграли мы в мае месяце как водится и довольно церемониально и порядочно. Он пригласил к тому всех своих родных, и как всех гостей было довольно, то мы почти целую неделю в сие время были очень веселы.

 Молодую нашу соседку звали Анною Николаевною. Она была дочь Николая Селиверстовича и Марины Афанасьевны Хотяинцовых, и девушка простая деревенская, небогатая, да и не имевшая никаких особливых достоинств, а притом и не дородная. Но как мила была она жениху, то никому и нужды не было в том ему отсоветовать и темь паче, что и сам он не имел никаких дальних достоинств кроме того, что он был генеральский сын.

 Не успел жениться сей Мой ближний сосед, как захотелось последовать примеру его и другому, то есть, брату моему Михайле Матвеевичу и поспешить с сборами своими и тем паче, что имел он у себя уже дом и было куда привесть жену молодую. И как все известные здесь и предлагаемые невесты были не по его вкусу, то при случае отъезда брата своего Гаврилы Матвеевича в Петербург для несения настоящей службы, и пустился он для приискания себе невесты в Москву, говоря, что ему там тотчас найдут свахи.

 Они и действительно ему тотчас нашли; но за то такова была и невеста и семейство. Отец ее был секретарем полицейским и произошел Бог знает из каких людей, и прозывался Стахеевым, мать же была сущая шлюха. А от таких людей можно ли требовать было хорошего воспитания и дочери.

 Сия была хотя и получше лицом новой нашей соседки, но всего меньше походила на московскую девушку и достоинств имела столь мало, что я не нахожу ни одного о котором стоило бы упомянуть. Словом, она была очень–очень не из дальних, а самая простая худовоспитанная девушка и при том и не слишком также богатая, и все ее приданое состояло в небольшой деревеньке в Тарусском уезде. Звали ее Марьею Петровною. И брат мой так обрадовался сей находке, что в один миг и не дав нам знать, там в Москве на ней и помолвил.

 Между тем как сие происходило, подвержены мы были в деревне превеликой опасности от грозы.

 Взошла однажды с западной стороны ужасная туча и громовой ужасный удар чуть было не попал в наши хоромы, и сажени на три или на четыре от них попал в стоявшую в саду и перед самыми окнами моей спальни большую грушу, и разгромил ее до самого корня.

 Мы насмерть были оным перепуганы, и я никогда еще не слыхивал в такой близости и столь сильного громового удара. Весь воздух вокруг хором и в самых оных наполнился серным запахом и поражение было столь сильное, что щепы и осколки летели даже чрез хоромы и находимы были на дворе.

 Но каково сие происшествие для нас было ни страшно, но произвело две пользы. Первую ту, что я с того времени меньше стал бояться грозы, нежели сколько баивался до того времени. Вторую ту, что коренья сей громом раздробленной груши произвели от себя на другое же лето целый лесок молоденьких грушек.

 Их выросло тут несколько сотен и все они росли в таком стеснении, что я принужден был их рассаживать, а чрез то и послужило место сие власно как магазином для всех моих нынешних груш, и все те, которые и поныне насыщают и наслаждают вкус мой мелкими и с виду хотя совсем простыми и дикими, но по улежании очень вкусными грушками, и которых всякой год родится у меня множество, суть потомки сей раздробленной громом груши. На самом же том месте растет теперь та, которую назвал я, на память имени моей матери, Мавринькою, и которая недавно начала приносить грушки, сладостию и приятным своим запахом и вкусом превосходящие все прочие сорты груш, находящиеся в садах моих.

 Вскоре после сего воспоследовало и бракосочетание моего братца. Он возвратился из Москвы, невесту также привезли в наши пределы, и свадьба была у нас в Дворянинове июля 13го дня, и при сей попечение обо всем должен был иметь опять я; и мы сыграли и сию свадьбу порядочным образом и как у добрых людей водится.

 Людей и гостей было довольно, а как достали мы и музыку. и было на бале довольно девушек и молодых госпож, ибо приглашены были к тому и все из моих родных и знакомых, то мы и на сей свадебке потанцовали и повеселились.

 Одно только мне не правилось, а именно новые мои сваты господин Стахеев с его женою, и все семейство и родня новобрачной. Все обхождение и поведение их походило более на купеческую или паче на подъяческую руку, нежели на дворянскую стать; но сего переменить было уже не можно, но мы принуждены были оставаться довольными тем, что есть и утешаться тою мыслию, что они и не будут жить вместе с братом и с нами.

 По окончании сего празднества, продолжавшегося несколько дней и всех обыкновенных при том визитов и контрвизитов, отправился я со всем моим семейством в ближний, по особливостию своею достопамятный вояж.

 Давно уже не был я у многих моих знакомцев и родных как с своей стороны, так и с жениной, и весьма многим должен я был взаимным приездом за их к себе посещение. И так, собравшись в сие время, поехали мы с тем, чтоб всех их объездить одним разом, и мы действительно были в целых двенадцати домах в Алексинском, и Коширском и Тульском уездах и объездили множество верст, сделали превеликий круг и препроводили в том более двух недель времени.

 По исполнении сего долга, провел я весь август месяц в домашней экономии, в уборке с полей хлеба и в самых свиданиях с новобрачными моими соседями. Новыми нашими родственницами и соседками были мы нарочито довольны. Обе ласкалися сколько они умели к жене моей и теще, и мы не редко съезжались вместе то у меня, то у Матвея Никитича, то у Михаила Матвеевича, и время свое провождали то в гулянье, то в играх и увеселениях деревенских, а иногда вместе с ними езжали и к своим соседям.

 Наконец, по наступлении месяца сентября начали мы с братом Михаилом Матвеевичем собираться в дальнее путешествие, в нашу степную шадскую деревню; обоим нам была одинакая и ровная нужда. Надобно было ту землю, которая продана была нам из межевой канцелярии, означить, обмерить и взять в свое владение. И нам давно бы и даже с весим надлежало туда обоим ехать, по его сватовство и свадьба остановила и его и меня от сей езды, и мы отложили ее уже до осени, которую и почитали мы к тому и наудобнейшим еще временем.

 И так как скоро поубрались мы сколько–нибудь с важнейшим хлебом и наступил сентябрь месяц, то и отправились мы с ним в сей путь, который описан мною в самое тоже время с такою подробностию, что составилась из того делая книжка. И как случилось во время путешествия сего довольно и такого, о чем не излишним почитаю упомянуть и в истории моей, то учиню сие в письме последующем и нарочно к тому посвященном; а теперешнее сим окончав, скажу вам, что я есмь и проч.

ВТОРАЯ ЕЗДА В ТАМБОВСКУЮ ДЕРЕВНЮ

ПИСЬМО 125–е

 Любезный приятель! Обещав вам в предследующем письме сообщить теперь все достопамятное о путешествии нашем в шадскую нашу деревню, и приступая к краткому описанию сей вторичной езды моей туда, скажу, что отправились мы туда 7–го числа сентября месяца. Все домашние мои, провожали нас до Ченцовского завода, и тут, в доме любезной нашей старушки Ивановны, угощавшей всех нас чаем и чем только могла, распрощались мы с ними и поехали на своих лошадях с довольным числом людей и повозок.

 Ехать расположились мы туда не чрез Тулу, а прямо из дома на Хотуш, Корники и Епифань, путем, с которым я, после, по частой езде моей к дочери, гораздо короче познакомился; но тогда в первой раз еще ехал. Нам насказано было неведомо что о засеке и о речке Осетре; однако мы проехали и переехали их благополучно, и приехали в епифанскую нашу деревню на третий день еще рано.

 Едучи чрез часть Бобриковской волости и чрез село Каменку и деревню Смородину, нимало я себе тогда не воображал, что некогда будут места и селении сии состоять в моих повелениях и я с ними короче познакомлюсь, а тогда любовался я только огромностию сих жилищ и порядком поселения их.

 В епифанской деревне мы тогда только что отдохнули и пробыли половину суток, но не мешкая более пустились далее, и ехали в сей раз чрез Епифань и селения Красное, Архангельское, Дриски, Дивилкн, Змеево, Рановы–верхи, Муравеино и городок Ранибург.

 На сей дороге не случилось с нами ничего особливого. Я любовался только прекрасными местоположениями сперва в городе Епифане и красивым его собором, а потом в селе Архангельском, принадлежавшем тогда вдове Толстой. Редко где можно найтить другое подобное сему и выгодное и красивое положение места.

 Селение сие расположено низко, в преглубокой и широкой извившейся долине, по берегу протекающей по ней прекрасными и пышными изгибами реки Табалы, окруженной рощицами, и видно во всем пространстве и обширности своей, как на ладони, и противолежащей и превысокой горы, на верху которой, и власно как над деревнею, стоял господский дом и изрядная каменная церковь, окруженная сзади прекрасною и высокою дубовою рощею. Дорога, прошед сквозь рощу сию, идет подле самого сего дома и церкви, и путешественник имеет удовольствие видеть пред собою глубоко внизу все селение и любоваться особливостию и красою положения места.

 В селе Муравеине не мог я довольно надивиться несчетному почти множеству хлебных скирдов, которыми набиты были два хлебника. Многие из них были так стары, что совсем развалились и ни к чему уже не годны сделались. Любопытствуя узнать, кому б угодно было так хозяйствовать и чье было превеликое село сие, услышали мы, что принадлежало оно какому–то генералу князю Щербатову. В Раненбурге мы сей раз не останавливались и проехали оное мимо, и я только что взглянул на места, где некогда происходили важные происшествия.

 Из города Козлова поворачивали мы также вправо и заезжали в мою деревнишку. Тут были мы опять у дяди жены моей, Александра Григорьевича Каверина, и застали его почти на дороге отезжавшего в свою каширскую деревню. Написавши с ним к домашним своим письма и переночевав у своих мужиков, пустились мы далее и без всяких особливых происшествий приехали в Тамбов, а оттуда, пробравшись сквозь Денской лес, а потом чрез Рассказовскую степь, доехали благополучно и до своей деревни.

 Мы нашли ее в сей раз весьма в худом состоянии; от двухлетнего сряду неурожая хлеба, мужиченки наши, которые и без того не так, как другие добрые люди были, очень, очень поопустились. Все дворы были у них раскрыты, а навоз накоплен под самые пелены бывших кровель.

 Как ни время, ни обстоятельства не дозволяли мне еще велеть там построить какую–нибудь горенку для приезда, а было все еще предшее развалившееся почти строение; то расположившись в сей раз остановиться на моем господском дворе, принуждены уже мы были довольствоваться такою квартирою, какую нашли себе в избенке моего рябого и долговязого прикащика.

 Сию должность отправлял тогда послуживец и походный слуга мой Яков, определенный в оную почти с самого моего приезда в отставку и более потому, что я на верность его мог смело полагаться, хотя впрочем был он и не весьма дальновидный и мудрый человек; и как по случаю бывшей тогда очень ветреной и холодной погоды и ту всю вынесло, то имели мы в сию ночь ночлег очень худой и неприятный.

 Однако жилище наше и в последующие дни было только теплее, а не спокойнее; ибо таковою ей быть было не можно. Я не помню почти, чтоб я во все продолжение моей военной службы где–нибудь имел столь худую квартиру, и принужден был так долго в ней жить, как в тогдашней. Словом, она была такова, что я не за излишнее почел поместить здесь, для любопытства, самое то описание оной, которое учинил я тогда, живучи в ней, в письме к одному приятелю. Вот оно:

 «Квартира наша (писал я) дальнего беспокойства нам не делает. О! ежели б посмотрели вы, любезный приятель! какой великолепный вид имеет она снаружи!… Со смеху б вы надселись. В наших местах овчарни почти лучше. Избушка с небольшим только в сажень, закопченная не только снутри, но и снаружи. Бревенья почти все согнили. Там дыра инде светится, в ином месте кошки лазают; двери вышиною немногим более аршина, да и та раскололась на двое, наполнена дырами и при всяком растворивании увеселяет слух наш музыкою, не то–то что приятною, а особливо пеобыкшему и нежный слух имеющему человеку.

 «Печь занимает собою большую часть избы, из худых непоследняя; заслонка деревянная расколотая. Пол хоть воском натирай, так гладок, нет места, где бы аршинную скамью прямо поставить было можно. Вы можете из сего о равнине оного заключить, что я по крайней мере раз пятьдесят дней спотыкаюсь. Вы знаете, что я охотник взад и вперед ходить по комнате и не могу долго сидеть. Здесь хоть тесно, но привычка к тому тянет, но лишь ступлю как нога в яму, другая в другую. Одним словом нельзя полу быть глаже. Хотя и позабыл еще то сказать, что грязи на нем с добрый вершок наросло и все маленькими кучками…

 «Стол у нас изрядный с пузушком, хотя правду сказать очень не велик и в случае обеда великое делает утеснение. Тарелка с противопоставленною тарелкою стыкается, а блюдцы станови в боки, не прогневайся! К несчастию неустановишь его прямо. Вот и теперь, как я сие пишу, все качается. Пузо его составляет у нас шкаф или хранилище, или как хочешь назови. Тут у нас чашки, тут у нас соль, чайник, сахар и вся прочая мелочь, ибо полочки не важивалось.

 «Стульца у нас ни одного не бывало, а и скамейка весьма в хилом состоянии находящаяся. Три раза уже ее чинили. Лишь хотят ее поднять, как ножки выпадывают. Две лавки награждают сей недостаток, хотя, правду сказать, заняты они у меня книгами и бумагами, ибо сесть нельзя, не только узки, но так высоки, что ногами с них до земли не достанешь.

 «Что еще осталось?… да,… какая у нас прекрасная кровать. Я сплю, как хозяин, на конике, довольно широком, а брат, у которого своя изба того хуже, и который стоит вместе со мною, принужден иметь кровать переменную. Лишь только вечер, то изволь стол наш маршировать на другое место, а скамейка подмащиваться к лавке. Скрыночки, ларчики и шкатулки наши служат подмостками. По утру маршируют опять все вещи на прежние места, а постеля на постелю и составдяй одну.

 «Что касается до света, то у нас ни светло, ни темно. Давно было приказано прорубить красное окошко. Оно у нас и есть, только жаль, что не велико, да вместо окончины натянута кожуринка какая–то на лучок, а таким же образом и маленькое окошечко в переднем угле кожуринкою заслонено.

 «Потолок наш таков, какого лучше требовать не можно. Ежели бы сметать всю ту крупную и черную дрянь, которая с него на постели и на все места навалится, то думаю, что с добрый бы гарнец набралось.

 «Вот вам описание худой стороны нашего стенного жилища. Описание же с доброй стороны будет короче. Ибо ежели почесть что хорошим, так одно то, что мы холода не терпим, а чаще беспокоит нас жар. Кроме сего имеет она в себе еще то качество, что у нас здесь всякий вечер музыка, только танцевать некому. Какое это множество живет здесь музыкантов и какими разными голосами слух наш увеселяют! С непривычки можно бы скучить, однако мы уже привыкли. Впрочем надобно знать, что их здесь два рода. Одни поют все басами, и сим мы не очень рады, иногда нас беспокоят уже слишком, а другие дышкантами и альтами и друг с другом на перекличку. Я дозволяю им по воле забавляться, и доволен тем, что они не летают, ибо признаюсь, что боюсь и не люблю сих гадких насекомых. Вы можете догадаться, что я говорю о сверчках и мухах, которым здесь род и изобилие, а особливо первых, во всех углах в запуски друг пред другом гаркающих.

 «Еще скажу вам, что имеет квартира наша в себе нечто особливое, служащее к увеселению нашему. Под печкою живут у нас два кролика: один беленькой, а другой пестрый, белое с черным. Какие это воры! И какие проворные зверки! Всякую почти минуту выходят из–под печки в два отверстия и выманить их тотчас можно: лишь только кинь арбузных корок — превеликие охотники, но поймать не думай пожалуй. Ни однажды их еще не захватили, хотя всякой день о том стараемся. Самые плуты и очень смешны…

 «Вот какова была наша тогдашняя квартира; но привычка чего не делает. В немногие дни мы к ней привыкли и она нас не беспокоила.

 «В рассуждении стола мы были довольны, ибо был с нами повар и провизии всякой довольно. Брат мой жаловался только не один раз, что ему скучно, но то и не удивительно. Человек, не привыкши к упражнениям, скуку прогоняющим, подвержен всегда сему бремени их отягощающему. Но что касается до меня, то я не ощущаю и здесь скуки, ибо привыкнувши всегда в чем–нибудь упражняться, прогонял скуку и тут беспрерывными и разными упражнениями и занятиями, и когда не было никакого иного дела, то взятые с собою книги, перо и бумага не допускали меня никак чувствовать скуки».

 Но я заговорился уже о постороннем, а о деле вам ничего еще не сказывал. Вы из прежнего моего письма знаете уже, что главным предметом езды нашей была купленная нами из межевой канцелярии земля и главное наше желание состояло в том, чтоб, намерив себе такое количество, сколько нам продано, оную обмерить и очертить так, чтоб никто нам уже не мешал владеть оною в силу указа.

 Всходствие чего, не успели мы приехать и расположиться, как первейшее мое старание было узнать от своих, что думают и говорят о земле нашей тамошние соседи, которым нельзя не знать уже о нашей покупке. Вести, которые при сем вопрошании я от всех услышал, были для меня совсем неожидаемы и весьма неприятны.

 Уведомляли нас, во–первых, что все наши тамошние соседи дивятся, каким образом купили мы государеву землю там, где ее нет, ибо–де те урочищи {Естественный межевой признак — речка, овражек, горка.} лежат внутри округи, тамошним жителям произведенной в дачу {Дача, дачная земля — данная по дележу или дарованная царем земельная собственность.}, и тут нет никакой пустопорожней государевой земли.

 Во–вторых, что самые те урочищи, где мне произведена продажа и некоторые места я дикопорожжею и ковылем порослою землею назвал, все почти после того времени и после издания манифеста и вопреки оному, нагло завлажены не только тамошними помещиками, но и из других деревень жителями, и что осталось тут уже очень мало ковыльной земли, и которая еще есть, так и та вся небольшими клочками лежит внутри захваченных очерченных мест.

 В–третьих, что самое то место в Дальнем Ложечном, где я вознамеривался завести себе и при будущем переводе из других деревень людей особую поселить деревеньку, одним нашим захвачено посторонним соседом, и он сделал тут последние годы хутор, и нас выгнал и вытеснил совсем.

 В–четвертых, что самый сей сосед, по фамилии Рахманов и по имени Степан Миронович, очень силен, имел там две великие деревни и нас повсюду наглостию и многолюдством своим обижает, отнимает у всех насильно земли и луга, и что наши по малолюдству своему противиться ему не могут. Жалостный пример тогдашнего бедного состояния нашего отечества, а особливо тамошних мест, где кто был сильнее, тот был и прав, и сила его за закон поставлялася.

 Сии и подобные тому другие обстоятельства, рассказываемые тогда мне умным человеком, моим прикащиком и другими людьми, привели меня в превеликое размышление. Я предвидел, что произойдут для меня великие хлопоты, повстречаются многие препятствия и что мне мудрено будет с соседями разделываться. К вящему несчастию, нашел я в доставленном мне в одном списке с выписи и окружной всей тамошней дачи, что о помянутых ложечных буераках, о коих я просил, было в ней упомянуто, и что они едва ли и в самом деле не внутри ли дачной земли и описанной округи были, и что я едва ли не сделал великой ошибки, назвав сие место государевою землею.

 Все сие приводило меня в великое замешательство и смущение. Я не знал, как мне поступить и как за это дело приняться, и принужден был целый вечер читать и штудировать межевую инструкцию, где многие сколько полезные, столько и неполезные для себя обстоятельства увидел. Наконец нашел я себе некоторое утешение в том, что велено таким владельцам, кои поселились в однодворческих селениях и имеют земли купленные до запретительного не 1727 году указа, им то купленное число отмежевать безденежно, а сверх того, ежели останется по намере от однодворцев, намежевать и им земли по пропорции душ и взять с них деньги за распашную по тройной и за пустую по одинакой цене.

 На сем пункте и на том обстоятельстве, что купчая моя стара и действительна, и основал я свою надежду, а недоумевал только, как мне исправить себе погрешность в межевой канцелярии, буде до того дойдет дело. Одно то только меня подкрепляло в надежде, что я самыми моими соседями утверждать стану, что сия земля государева дикая, ибо они равномерно показали, что владеют государевою дикою землею, а владение их вместе с моими.

 Предположив все сие, начал я помышлять о том, каким бы образом поступить тогда, и положил употреблять и волчий рот и лисий хвост, то есть, сколько можно добром убеждать здешних соседей, чтоб они мне дозволили где–нибудь взять к одному месту покупную землю. устрашая их всеми невыгодными для них в межевой инструкции упомянутыми обстоятельствами, и что буде не согласятся добровольно меня удовольствовать, то я принужден буду по неволе навесть им превеликие хлопоты, и что необходимо будет большое следствие. С другой стороны льстить бы им, что оставлю их с покоем, не возьму всех лучших угодий и землями кое–где обменяюсь и вместо их дам им свою, и все сие для того, чтоб мне где–нибудь можно было прильнуть к степи и к тому месту, где мне вздумается селение сделать.

 Препроводив вечер и большую часть ночи в таковых размышлениях, возобновил я разговор мой о земле и в последующее утро, с моим прикащиком и с другими начальниками и стариками. Прикащик мой был человек умный, кричать очень умел, но слова его были не очень связны, да и на деле был он далеко не таков, как на словах. Он не успел приметить мое недоумение, как в одобрение мое сказал:

 — «Как не взять нам!.. молчите сударь! Повидайтесь с Соймоновым да с Иваном Силичем и не трусьте только. Они все дрянь и трусы!»

 Вот что говорил мой прикащик и сия умная голова! Подошел к тому же времени и прежний мой дворяниновский прикащик Грибан, живший уже тут у детей своих с некоторого времени по отставке, обросший тогда уже бородою, поседевший и одряхлевший так, что и узнать его не было способа. С ним я также начал о сем говорить, но толку столько ж; но чего было и требовать от них. Они не в состоянии были никак проникнуть во всю важность сего дела и потому судили обо всем по–своему.

 Между тем, как сие происходило, ходил уже посыланный к господину Тараковскому сказывать о моем приезде. Это был самый ближний и в одном со мною селении живущий и самый тот сосед, которого прикащик мой называл Иваном Силичем.

 Сей человек был уже мне знаком. Я видел его в прежнюю мою там бытность. Но как он в сии годы несколько моих приобижал и однажды даже побил моего прикащика, следовательно имел я причину быть им несколько недовольным; то и не знал я, как мне с ним в сей раз обойтиться, и по кратком размышлении положил не оказывать ему никакого неудовольствия, а подписать к нему лису, дабы можно было отобрать их мнения. Посыланной мои возвратясь сказывал, что он давно меня ждал и изъявлял радость свою о моем приезде, и хотел сам заехать ко мне с поля.

 Но не успели мы с братом, вышедши из своей конуры, несколько по деревне походить и осмотреть оную вскользь, возвратиться, как глядим и наш Иван Силич в двери.

 Я принял его с обыкновенною учтивостию, и он оказывал себя очень низким. Поговорив несколько о посторонних вещах, довел я нечувствительно речь до того, зачем я туда приехал. Сказываю ему, что я купил землю и намекаю, что надобно будет мне ее брать. Иван Силич мой тотчас в гору!

 — «Какая здесь земля?.. Здесь дикой земли вовсе нет:.. Земля здесь все наша дачная… Какую вы купили мы не знаем… и почему дикою степью называете, мы не ведаем», и так далее.

 Досадно мне было все сие слышать, однако я дал ему время выговорить все, чем они по–видимому меня встретить готовились. И погодив немного, сказал ему с холодною кровью, что мне все равно, дикая ли она или дачная, ибо мне все дадут и я свое получу верно. А не советовал бы им утверждать и называть ее дачною землею, для того, что сие обратится им не гораздо в пользу, в рассуждении того, что у них у всех купчие недействительные, и они много чрез то потеряют. Одним словом, я начал вытверживать им все что знал, к их устрашению, из межевой инструкции.

 И тогда мало–помалу начал мой Иван Силич становиться мягче, а я приметив сие стал более подпускать ласку и вытверживать, что я не такой человек, чтоб хотел вводить людей в замешательство и рад бы был, если б они развелись со мною полюбовно… А как он мне худой в сем случае успех предвозвещал, то я опять стал изображать ему опасности, которые для них произойтить могут, если они со мною не разделаются, ибо я по силе указа должен буду тотчас объявить, кто тою проданною землею владеет и кто завладел ею уже после манифеста, и что с ними за то поступлено будет по узаконению.

 Наконец спросил я его, почему ж бы они и сами называли ее дикою землею? Тут хотел было он запереться, но я обличил его и в устрашение сказал, будто я имею с их объявления и копию. Сим и другими тому подобными ухватками довел я наконец до того, что он стал обходиться со мною повереннее и быть ко мне гораздо снисходительпее.

 Я. унял его у себя тогда обедать, а после обеда возобновил опять разговор свой о земле, приискал все благоприятствующие мне, а им неприятные места в межевой инструкции, читал и толковал ему оные; и как при сем случае приметил, что они инструкцию сию совсем еще почти не знали, то стал еще более всем возможным нагонять на него страх и опасение, и вскоре до того довел, что мой Иван Силич начал задумываться и смущаться, а наконец изъявлять некоторое согласие и наполюбовный развод и говорить, что может быть соседи и согласятся, а повидался б я с Афанасьем Федоровичем Соймоновым, ибо его земли там наиболее, и тужил, что других соседей не было тогда дома. Короче сказать, кончилось тем, что я усмотрел, что они сами не знают что делают и несколько потрушивают.

 Посидевши у меня, стал г. Тараковский неотступно звать нас к себе. Мы согласились и поехали. Он угощал нас всячески, был очень снисходителен и долго нас не отпустил. Тут не говорили мы уже ничего о земле; но как нам надлежало ехать, то к удивлению подавал он мне сам случай видеться с г. Сомойновым, и звал нас к себе наутрие обедать сказывая, что будет и Соймонов, чему я очень был рад и быть к нему обещался.

 Приехавши домой услышал я, что он тотчас после нас поскакал к Соймонову. И не сомневался, что тут и мое дело имело участие и что у них будет происходить совет, а жалел только, что у Ивана Силича была уже излишняя чарка в голове. — Человек он был изрядный, не очень богат, вдовой, имел дочь и двух детей и все они так избалованы, что я прибил бы и их и самого отца; жид он по степному, ни худо, ни хорошо, но домик по достатку своему имел изрядный.

 Наутрие, прежде отъезда на обед к г. Тараковскому, рассудил я употребить ту предосторожность, чтобы объездить наперед и осмотреть самому всю землю и все положение мест, дабы тем надежнее мог я обо всем трактовать с господами соседями и не дать им себя в чем–нибудь обмануть. И потому, вставши поранее и севши с братом и прикащиком моим на лошадей, поехали мы осматривать землю и успели до обеда еще всю ее осмотреть и сделать все нужные замечания.

 Езда сия послужила мне в великую пользу и успокоила во многих сумнительствах, ибо я нашел совсем иное, нежели что себе воображал по сказкам мужичьим.

 А именно: во–первых то, что владения жителей деревни нашей, в том числе и моих, занимали обширные и весьма великие поля, так что хотя б всем на души намежевать, так бы еще осталось.

 Во–вторых, что ежели б счислить одну землю владения моего, разбросанную по разным местам, то почти ее одной слишком будет то число, сколько мною куплено.

 В–третьих, что все те места, где мне надобно взять, почти все под моим владением, а посторонних мало.

 В–четвертых, что кавыла еще много непаханного в самых тех местах, где мне взять можно и в моей черте и округах.

 Одним словом я усмотрел, что хотя б они мне и никакого удовольствия не сделали, так я и тою землею доволен буду, которою тогда владел.

 Получив сие утешение, поехал я уже с веселейшим сердцем к дожидающемуся нас г. Тараковскому и жадничал увидеть славного их г. Соймонова и спознакомиться с ним. Однако он не бывал, отговорился болезнию. Досадно мне сие было, однако не долго думая, решился я в тот же день сам к нему ехать и подговорил с собою и г. Тараковскаго. Итак, отобедав у него одни, и прямо по степному, все вместе туда и отправились.

 Господин Соймонов жил в деревне Беляеве, версты с три от нас за рекою Пандою. Мы не успели приехать к реке, как увидели самого его идущего с людьми ловить рыбу. Итак, остановились его дожидаться. — «Что то за Соймонов, — думал и говорил я сам себе: — посмотрим славного в здешнем околотке и богатого человека.»

 Соймонов пришел и обошелся с нами без дальних церемоний, узнал моего брата, служившего с ним в Польше. Потом спрашивал, куда мы? Мы отвечали что к нему. Он зовет к себе и воротился с нами. И тогда увидел я, что славны бубны за горами, а как ближе — так лукошки.

 Был он человек маленький, похож на курочку и очень–очень не из прытких. Домик у него был степной, покрытый соломою, состоял из горенки с комнаткою, и уборцы в нем по середнему, хотя и видно было, что жил изрядно и видал как люди живут.

 Как скоро сели, то появилось первое степное подчиванье: водка и арбуз, и приказано было подать горячего, то есть, чаю. Жена его была на рыбной ловле и не возвратилась с нами, а только поцеловалась на роле.

 Вскоре разговор наш сделался общий и поознакомившись было сидеть нам весело, и мы все не молчали. Г. Соймонов был не глуп и можно было с ним обходиться. Мы просидели у него до вечера, но говорили все о постороннем; но наконец довел я материю и о земле и, к удовольствию моему, услышал, что г. Соймонов и сам желает землями поразменяться.

 Он был не храбрее Тараковскаго, и предлагал даже сам, чтоб всем нам съездить в степь и назначивал даже к тому последующий день. Легко можно заключить, что я сему был очень рад.

 Итак, расстались мы, как добрые приятели, а познакомились между тем и с возвратившеюся домой и его женою. Она была барыня молоденькая, тутошная уроженка, одета как голландка и очень мудрено: в байковом платьице, очень короткой юбке, а того короче шушун; поворачивалась как куколка, и была ему ровня и боярынька среднего класса.

 Возвратившись домой и занявшись ввечеру писанием своего журнала, между тем как брат мой разговаривал с премудрою головою, моим приказчиком, услышал я нечто такое, что побудило меня до слез почти смеяться. И как сие может служить доказательством уму и рассудку моего долговязого приказчика и грубому невежеству и глупости нашего подлого народа, то расскажу вам сие смешное происшествие.

 Разговор у них был тогда о скотском падеже, свирепствовавшем в тогдашнее время во всем тамошнем околотке и в том числе и в самом нашем селении; и приказчик мой божился ему тяжкою клятвою, что там недавно смерть коровью видели, и брат мой был так недальновиден, что ему в том и верил. Что ж касается до меня, то я, услышав сие, покатился со смеха и, перестав писать и захохотав, спросил:

 — Какая ж она, эта смерть коровья?

 — Право, сударь, видели, — отвечал сурьезно мой приказчик. — Андрос вез хлеб с поля, и она бежит–бежит по нашей роще и тотчас рассыпалась, как скоро Андрос ее увидел.

 — Ха! ха! ха!

 — Нет, сударь, что вы смеетесь? С девчонкою нашею встретилась, совсем–таки наткнулась на нее перепугала ее на смерть.

 — Того еще лучше! Да какая же она?

 — Вся белая, от ног до головы. Бежит, бежит и очень резво!

 — Да что ж она, человек что ли?

 — Нет, сударь, а ноги у нее коровьи, а голова бычачья! — Вот ажно какая!

 — Ну, ну, что далее?

 — А что, сударь? Попытаться бы коров–то в землю от мора сажать.

 — Как это? ха! ха! ха!

 — А вот как, сударь. Вырыл бы яму глубокую и туда бы их запер, и воду бы к ним из вершины пропустил, сделав внизу узенький проходец; а чтоб земля не обваливалась, подставил бы подпоры и сделал бы ясли, а перед дверьми натыкал бы пик, так бы смерть и накололась.

 — Ха! ха! ха! перестань пожалуй врать и говорить такую околесную, ты мне только писать мешаешь.

 Вот какой премудрый рассудок имел мой прикащик, и удивительно ли, что он и жил в такой прекрасной и опрятной комнате, какова была наша квартира.

 Сим окончу я сие письмо и, предоставив продолжение повествования моего письму последующему, между тем остаюсь ваш, и прочая.

СТЕПНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ

ПИСЬМО 126–е

 Любезный приятель! Повидавшись помянутым образом с обоими моими ближними соседями и условившись с ними ехать в поле, за нужное почел я прежде их ко мне приезда выправиться хорошенько, сколько земли у меня было действительно во владении господской и крестьянской, дабы знать сколько в прибавок мне себе отмерять и взять надобно. Тут, по точной переписке и счислении, открылось для меня совсем странное неравенство, что крестьяне владели вдвое против моего и что в завладении всей было около полутораста десятин.

 Между тем пришел ко мне староста господина Молчанова, соседа деревенского–ж, имеющего вместе с нами владение, но отсутственного; и как мне и с ним надлежало разводиться, то рад я был сему случаю и говорил ему о том. Но что и чего можно было от мужика требовать: «Не смею без господина!» да и все тут, и что я ему ни говорил, но он ничего не понимал и понять не мог.

 Не успел я помянутое счисление кончить, как увидели уже едущих к нам господина Соймонова с Тараковским. Меня сие очень удивило, ибо я ждал их после обеда, а они приехали по утру и хотели было ехать в поле до обеда; но как был уже двенадцатый час, то унял я их обедать.

 Обед наш был заезжий, однако по случившейся рыбе довольно изрядный, и мне было не стыдно. Отобедав и напившись чаю, поехали мы наконец на поле, взяв с собою и старосту Молчанова, как участника немаловажного.

 По приезде в те места, где по совету всех моих мне взять было других мест сходнее и выгоднее, стал я от них требовать и показывать место, где бы они мне отвели землю к одному шесту и свои бы куски променяли. Г. Соймонов был почти посредником, ибо его земель тут не было. А как случились тут земли распаханные и завлаженные самовольно Тараковским, Молчановыми и некоторыми помещиками из села Трескина, то г. Тараковский не очень на предлагаемый обмен соглашался, а отводил другое и самое то место, где отрезал и захватил себе Рахманов, хотя меня отбоярить на самое спорное место, и чтоб я отнимал у Рахманова и с ним хлопотал и бранился.

 Мне показалось сие очень удивительно. Я представлял требованию моему причины, слался на г. Соймонова в справедливости оных. Сей был моего мнения и брал мою сторону, ибо был человек не глупый и рассудительный. После чего поехали мы далее, ездили, останавливались во многих местах, говорили, кричали, бранились, но ничем не мог я г. Тараковского привесть в рассудок. Он наладил только все свое и более ничего, а потому и разъехались мы ничего почти не сделав, а только проездив целый день по полю.

 Досадуя на глупое и совсем безрассудное упорство Тараковского с товарищи и предусматривая, что добром ничего сделать с ними было не можно, положил я, несмотря на них, вымерить и отрезать себе там, где мне хотелось, и те их пашни и земли, которые случатся в моей округе, оставить в их владении, ибо силою отнять мне было не можно, а вместо их взять такое же число далее в степь, ибо другого делать не оставалось, а притом положил удаляться колико можно от Рахманова.

 Сей побочный сосед был мне всех прочих страшнее. Все сказывали мне об нем, что подобного ему обидчика во всем свете не найдешь, и что будучи богат и людьми силен, ворочал он во всех тамошних местах как черт в болоте, и отнимал земли у всех, где бы какая ему ни полюбилась, и никто не мог найтить на него нигде ни суда, ни расправы. А по всему тому и не хотелось мне иметь с ним дела, а оставлял их с ним ссориться и браниться как хотят.

 Впрочем, во время помянутого разъезжания по полям и смотря на них и на распашные земли, не мог я надивиться завистливости и любостяжанию тамошнего народа и ужасному в распашке земель беспорядку. Всякий захватывал более и далее сколько мог, но как же?… Очертив себе превеликую округу, и распахав в ней лоскуток, считает, что вся округа уже его, и никто у него ее не трогай и в его округу не ходи, хотя бы он ее и в двадцать лет распахать был не в состоянии.

 Такие очерченные округи были не только у всякого господина, но и у всякого мужика особые. Но того было еще не довольно, что они сим образом все поле испестрили, и была тут и пашня, и покос, и кавыл, и яровое, и рожь и все вместе; но несмотря на всю строгость делаемого законами запрещения, лезли все еще далее в степь, и где–таки кому вздумалось, там посреди степи и ну пахать, а чрез то и испещрена была сия ближняя степь ужасным образом.

 Предприяв помянутое намерение, не стад я долее медлить, чтоб не жить там по пустому, но составив некоторый род межевой команды своей для ношения астролябии и прочей межевой сбруи, пустился с братом и прикащиком на сию работу.

 Мы препроводили в сем измерении и снимании на план ситуации того места несколько дней сряду, и работа сия была мне в сей раз не только трудна, но крайне скучна и беспокойна. Во–первых оттого, что астролябия была у меня неправская и не совсем тогда еще исправленная, а люди все незнающие и необыкшие.

 Во–вторых, что и погода власно как нарочно случись в те дни самая скверная, холодная, ветреная, перемешанная иногда с дождями и снегом, мглою и самым градом; что все работе межевой не только мешало, но иногда совсем ее останавливало.

 В–третьих, оттого, что сперва был брат болен, а там и сам я целый день прострадал жестоким поносом, повредив желудок свой арбузами и тамошними дурными водами, и насилу от него отделался.

 Наконец, в–четвертых, от сделавшейся нечаянно ошибки.

 Однажды, записывая на абрисе ромбы, записал я градус 69, отдал я бумагу сию носить своему Бабаю, а он, не дав времени написанным цифрам засохнуть, согнул ее и так хорошо, что из числа 9 сделалось 2. И сия безделка навела мне множество хлопот и сделала то, что труды целого дня пропали по пустому и я принужден был вновь перемеривать и везде искать ошибки, и насилу–насилу открыл ее.

 Но как бы то ни было, но я все желаемое кончил, земли довольное пространство положил на план и на оном все то количество, которое мне и брату моему было надобно, намерил и к отрезке назначил, и оставалось отрезку сию произвесть в натуре. Но сие хотелось мне произвесть не одному и не тайком, а торжественно при посторонних людях, которых и положил я собрать, пригласив к тому же времени и моих соседей.

 Сколько я сим делом ни поспешал, но неожиданное обстоятельство принудило меня оным на несколько дней поостановиться.

 Лишь только хотел я посылать за соседями, как услышал, что их никого дома нет, что все они уехали к приехавшему в те пределы г. Лунину и не прежде возвратятся, как дни чрез три.

 Этот Лунин был один из ближних тамошних соседей, человек знатный, находящийся еще в штатской службе, служивший в вотчинной коллегии главным и притом очень богатый.

 Все тамошние мелкие дворянчики веровали в него, как в идола и не успели услышать о его приезде, как все к нему на поклон и поскакали, а как не приезжал еще и г. Рахманов, с которым мне хотелось также очень видеться и говорить, и прикащик ожидал его с часу на час и для того ко мне ехать не соглашался, то и решился я всех их дождаться и тогда уже с лучшим основанием приступить к делу.

 Во все сие праздное время занимался я разными экономическими распоряжениями, размериванием своей усадьбы, назначением мест, где поселиться вновь переведенцам, которых хотел перевесть туда из других деревень, и в прочем тому подобном, и все сие помогло мне и сие время препроводить без дальней скуки.

 В один вечер из сих дней имел я особливое удовольствие и обрадован был до чрезвычайности, но чем?.. О том надобно пересказать вам самыми теми словами, какими описывал я тогда происшествие сие моему приятелю:

 «Угадайте (говорил я в письме своем к нему), какая бы это была радость! Об заклад ударюсь, что вы не отгадаете!.. Ежели думаете, что я землю получил, так совсем не то: о земле нет ни слуху, ни духу, ни послушания. Соседи мои не бывали и три дня еще не будут. Все ездят и празднуют по гостям. Что ж бы такое?.. Вы не угадаете, хотя б прибавки, еще, что радость моя была полная и удовольствие совершенное. Я имел вчера и сегодня то в руках, чего желал долгое время. Во мне совершилось или удовлетворилось одно желание, которым я уже давно мучился, то как же не радоваться?

 Однако прошу не углубляться в мысли: сколько б вы не стали мыслить и думать, но вам никак не отгадать, а лучше расскажу вам все дело и заставлю и вас посмеяться.

 Вчера легли мы с братом спать. Я поставил себе свечу в головы и читаю книгу; брат мой ворочается и поправляется, чтоб спокойнее заснуть; но вдруг как меня удивил! В единый миг скок–таки с постели и с одеялом своим и растянулся на полу! — Что бы это такое над ним сделалось? — Вы, думаю, дивитесь сему, но вы удивитесь еще более, когда скажу, что я вместо того, чтоб испужаться, сам ему последовал, сам так же с постели вскочил в чем мать родила, бросил книгу и свечу, и ну по горнице или по избушке своей прыгать и бегать.

 «Господи! — скажете вы. — Не с ума ли вы оба сошли и не подеялось ли вам чего?»

 Нет мой друг! Право нет. Мы оба в целом разуме были и так как теперь, только по вас слово, сделались на минуту маленькими ребятками!

 Кролики, сударь, жившие у нас под печкою, которых мы так усердно поймать хотели, но никак и никогда поймать не могли, вышли в сей раз из–под печки и удалились от своей лазейки. Брат, приметив сие, вскочил и одеялом своим заткнул им лазейку, a я, вскочив, бросился их ловить; и какое же удовольствие имел, когда, наконец, поймал одного из них, а именно беленького.

 Я взял его за ушки, поднес к свечке, смотрел, гладил его, любовался и веселился сим прекрасным зверочком с целую четверть часа.

 «О, вор! попался ты нам! — говорил я ему и повторял несколько раз, — вот ужо мы тебя! уж дадим тебе переполоску! Перестанешь от нас бегать! Целых две недели мы тебя ловим!..»

 Однако угрозы наши были ему неопасны; мы, налюбовавшись им досыта, дали ему опять свободу, и тогда с какою же радостию нырнул он в свою лазейку. А мы положили ловить черного, который гораздо был проворнее и смелее и, нырнув под одеяло, продрался. И я доволен был тем, что он ушел, ибо тем подал мне случай другой раз подобным тому образом минуты две–три повеселиться.

 Это было сегодня после обеда. Сижу я с попом, который у нас обедал, и говорю. И рассудите, сколь велико было во мне желание поймать сего плутишку, что сидит со мною посторонний человек, а, увидев его удалившегося от своей лазейки, вдруг как сумасшедший вскочил, бросился к печи и тулупом своим заткнул дырку и насилу–насилу поймал его за ножку. Чуть было не ускользнул, такой вор!

 Поп мой, думаю, удивился моему поступку, но что мне до того нужды. Я взял–таки и налюбовался им еще того больше. Он был гораздо лучше белого. Я посадил его на стол, держал долгое время, кормил его яблочками, и он у меня их кушал, а потом, наконец, дал я ему свободу, ибо как увеселил меня он, так хотелось мне и ему сделать освобождением удовольствие.

 Теперь, продолжая мою историю, скажу, что около 28 сентября начали обстоятельства мои приближаться к окончанию. Соседи мои начали собираться и посланные проведывать привезли известия, что приехал и Тараковский, и Соймонов, и, наконец, Рахманов.

 Я не преминул к первому отправить тотчас моего прикащика для узнания вестей относительно до г. Лунина. Но сей привез мне известие, что Тараковский скачет опять к Лунину с своими крепостьми; что Лунин сам купил 1,000 десятин, но дивится, как я сам хочу межевать; что Тараковский сам уже говорит, что он виноват пред государем и хочет также покупать землю, а наконец просит меня, чтоб я отрезкою земли помешкал еще дня три, покуда уедет Лунин.

 Хорошо, думал я, однако это будет долго, а я повидаюсь между тем лучше с Рахмановым; и тотчас запрегши лошадей, к нему с братом поехал. Но заехав к живущему на дороге г. Соймонову услышал, что слух о приезде Рахманова проврался, и что он еще действительно не приезжал и никто точно не знает, когда он будет.

 Сие переменило мои мысли и я, досадуя на такую проволочку, решился приступить к отрезке земли себе без них, а сам собою, и не долго думая начать то с последующего утра. Сие мы на утрие действительно и учинили. Но что ж! Не успели мы выехать с братом и с людьми начать проводить и назначать линии, как гляжу скачет ко мне мой староста и с ним какой–то господской человек изрядно одетый, и чей же? г. Рахманова, присланный от самого его сказать мне о своем приезде и звать меня к себе, чтоб поговорить о земле.

 Что было мне тогда делать?.. принужден был перестать межевать, ибо мне с ним необходимо надобно было видеться и положить на слове, где между нами меже быть, и согласится ли он так, как я назначил, чего однако я не надеялся, ибо отрезал из черты его очень много. По крайней мере рад я был, что он наконец приехал и разрешит все мое сумнение.

 Таким образом, отпустив человека и сказав, что я буду, поскакал я искать брата и насилу его нашел в степи и поехал с ним домой, а отобедав и отправились мы к сему нововыежжему.

 Г. Рахманов жил от нас не близко и имел село превеликое, с однодворцами вместе, но я отроду такой дурной усадьбы и положения места не видывал, как сие.

 Село это сидит в лощине по косогору и очень дурно и тесно, хотя прикрыто прекрасным по буграм лесом. Насилу, насилу мы въехали по грязи на гору к его хоромцам, построенным также на косогоре и в прескверном месте и не значущем ничего.

 Г. Рахманов принял нас с надутою гордостию и пышностию; а хотя бы и не имел сего пристрастия, так бы толстый его корпус и взрачный стан придал бы ему пышность. Мы скоро дошли в разговорах до земли. Рахманов мой в гору и в гору ужасную! «Земля дачная, окруженная окружною и настоящая окружная у него, а дикой земли вовсе нет», да и только всего!

 Но эта песенка была первая у всех тамошних господ; но я скоро усмотрел, что Рахманов был не дурак и что сосед сей важнее всех прочих. Он начал представлять резоны, и резоны его были справедливые, и никто еще из тамошних столь важно о сей окружной не говорил, как он. Знал же он и все то, что в инструкции о землях написано, и твердил, что здешние пустые степи почтут примерными. Далее говорил он, что купить в ней было мне не можно и что он сам просил о продаже, но ему будто затем и не продано, что земля тут дачная, и он просил будто о продаже в другом месте.

 Мы прокричали с ним добрые полчаса, и я нимало не уступал, но со всем тем привел он меня в великое сумнение; ошибка моя была мне очень явна и состояла в том, что при просьбе о земле в межевой канцелярии назвал я ее дикою и в дачах небывалою, почему она мне и продана.

 Приведен будучи сим в великое замешательство, замолчал я на часок, чтоб подумать, какие бы при тогдашних обстоятельствах принять мне лучшие меры. В единый миг пробег я мыслями все следствия, могущие произойти в разных случаях.

 Помышлял о том, чем бы и как исправить свою ошибку в межевой, думал о испрошении для отмежевания мне проданной земли своекоштного землемера; помышлял о спорах, какие произойдут при сем случае и как тем еще более все дело испортить можно, и не усматривал ничего лучшего, как избрать среднюю дорогу, а именно: чтоб об ошибке своей молчать, межевщика не брать, а владеть землею по–прежнему до прибытия землемеров и распахивать ее уже смелее. Но чтоб владеть до того времени спокойнее, то усматривал ту необходимость, что вести мне надобно себя посмирнее и стараться получить ласкою землю к одному месту, где б то ни было, хотя бы то и с некоторою уступкою было.

 Не успел я все сие перемыслить, как г–н Рахманов, успокоившись от своего разгорячения и пыхов {Пых — пыл, спех, горячность.} и сделавшись смирнее и снисходительнее, сказал: что я дачу свою получу тогда, как межевать станут, а теперь владел бы я тем, что имею. Я обрадовался сему и, привязавшись, начал клеить свое дело. Ибо с сей минуты говорили мы уже все ласково и хорошо. Он уже соглашался, чтоб я брал и отводил землю. Но тут сделался вопрос, будет ли он моею межою доволен?

 Чего я опасался, то и сделалось. Он был крайне тем недоволен, что я так близко к его хутору подъехал, и требовал неотменно по свою черту, самим им от единой жадности к захватыванию проведенной; ибо сие место было совсем не против его дачной земли, а против нашей, а он захватил только насильно у нас один лог, известный под названием Дальнего–Ложечного, и, нашед тут родник и воду, поселил хутор.

 Я видел ясно всю несправедливость и наглую только жадность к земле с его стороны, и потому хотя мне и весьма не хотелось ему сделать толь великой уступки и дать ему чрез то отбить меня совсем от помянутого Дальнего–Ложечного, которое именно мне продано, и где самому мне селение завесть хотелось; но видя, что мне с сим тузом, как с добрым мерином, не сладить, оказал себя сколько–нибудь склонным и на его предложение, и тогда и он, будучи доволен, хотел сам выехать и положить между нами межу.

 Я был и сему уже рад, по крайней мере была бы межа достоверная и мне где–нибудь распахивать бы уже смелее было можно; но горевал я только о том, что выезд сей назначал он не прежде как чрез 7 дней, и насилу убедил его обещать выехать чрез день после того времени.

 Сим кончилось наше тогдашнее свидание и мы расстались, как уже добрые приятели.

 Во время обратной нашей езды случилось с нами одно смешное происшествие, которое не излишним будет рассказать для того, чтоб дать случай вам посмеяться.

 Едучи еще к г–ну Рахманову, видели мы преужасное стадо диких гусей, сидящее на ровном лугу при берегах реки Панды. Было их такое множество, какого я от роду не видывал, и безошибочно можно было сказать, что находилось их тут несколько десятков тысяч. Весь обширный луг казался от них не инако, как вспаханною землею, и как мы их вспугнули, то затмилось даже солнце от густоты их огромного стада. Нам хотелось хоть одного из них застрелить, и мы не один раз посылали бывшего с нами братнина егеря–поляка, но они были так осторожны, что он не мог никак к ним подкрасться.

 Но как поехали мы назад, то было уже так поздно, что не успели мы доехать до реки Панды, как совсем уже смерклось, и тогда увидели мы опять небольшое стадо гусей, слетевшее с поля и одного гуся отставшего от них и бегущего пешком.

 — Ах! конечно это подстреленный! — закричал мои брат:

 — Подстреленный, сударь! — говорил кучер.

 — Право знать подстреленный — говорил прикащик, стоявший позади.

 Словом все утвердили, что так, и тотчас определили, чтоб ловить подстреленного гуся. И тогда я закричал: «стой! стой!» а брат кричал: «Побегай, побегай Яков», и Яков побежал ловить гуся. Заходит ему вперед, гусь бегает… заходит ему в бок, он прочь бежит.

 — Ох, ему одному не поймать, закричал брат: побегу–ка я к нему на помощь, двое скорее поймаем!

 — «Побеги братец!» говорю я, и братец мой полетел, а за ним ну–ка и я туда–же для компании.

 Уже мы ловить, уже бегать, то туда то сюда, то вперед, то взад — не дается нам гусь; запыхались, замучились, не один раз в темноте спотыкались и падали, и насилу, насилу наконец поймали. Но что ж?… Вместо мнимого сокровища оказалось, что гусь был дворный и отнюдь не дикой!

 Господи, какая была тогда досада на самих себя и как потом смеялись мы тому, что все мы четверо так грубо обманулись, и все измучились по пустому, а выиграл более всех наш кучер. Он просидел на козлах и разиня рот с нами не бегал.

 Как по условию нашему надлежало мне целые двое суток дожидаться нашего съезда, и сие время еще долее продлилось по случаю заехавших к Рахманову гостей и его задержавших; то употребил я сие праздное и для брата моего очень скучное время на разные экономические распоряжения, а в достальное праздное время описывал положение и самую историю тамошних мест, между прочим же и на свидание с ближнем соседом своим, г–н Тараковским.

 Сей удивил меня пременением {Изменением.} всех своих со мною поступок и, побывав у Лунина, вместо прежнего казоканья {Козокаться — упрямиться, сердиться.} сделался так смирен, как, овечка и так ласков, так снисходителен, так сговорчив и на все согласен, что я даже удивился, и будучи крайне тем доволен, ласкал себя приятною надеждою, что мы разведемся с ним и в земле порядочно и как надобно. Но за доставленное мне сие краткое удовольствие заплатил же он мне с лихвою другим своим со мною обращением, которое по особливости оного и достойно того, чтоб я описал оное вам в подробности, и по примеру прежнему, теми же точно словами, как им описывал я происшествие сие тогда в письме к моему приятелю. Вот оно:

 «Скажу вам, любезный друг, что я весь сегодняшний день принужден был просидеть под караулом и терпеть крайнюю скуку. Однако не ошибитесь в заключениях и не подумайте чего–нибудь действительно худого; нет, мой друг! А я был в гостях и таких гостях, где мне были еще чрезвычайно рады.

 Но со всем тем сидеть мне было туг так весело, что принужден был употребить всю философическую терпеливость и искать от самой сей высокой и драгоценной науки себе утешения.

 Причиною тому было то, что хозяин того дома, где я сегодня обедал, впал в некоторый род энтузиастического исступления, или некоторый род болезни, которой, по примечаниям моим, здешние дворяне в особливости и часто подвержены бывают. Действие ее состоит в том, что человек приходит вдруг в некоторый род исступления и начинает делать всякие неистовствы и присутствующих мучит разными образами.

 К вящему несчастию, продолжилось сие исступление его до самого моего отъезда, в которое время весь дом его был встревожен, и досталось от него всем, кто тут ни был, и в том числе не освобожден был и я от некоторого рода мучения. Но что всего страннее, то мучения сии деланы были всем разные и неодинакие. У иных принуждены были терпеть мучение ноги, у иных руки, у иных горло, а у иных все тело. Мое же состояло в том, что он принимался несколько раз меня душить и однажды чуть было не задушил, так крепко притиснул меня своими руками. А сверх того, щеки мои и теперь еще саднеют от небритой и жестокой его бороды, которую колол он в них как железною щеткою.

 Если вы не догадываетесь, что вся сия аллегория значит, то для изъяснения загадки сей скажу вам, что все дело состояло в том, что хозяинушка наш был на подгуле с радости, видя у себя таких гостей, с которыми он, по уверениям стократным, в наисовершеннейшем дружестве жить желает, хотя в самом деле может быть ими и не гораздо доволен.

 Был то ни кто иной, как друг наш, г–н Тараковский. Будучи у меня в сие утро, не только не хотел никак остаться у меня обедать, но привязался к самим нам с братом с такими неотступными просьбами, чтоб ехать с ним обедать к нему и вместе с ним и его детьми расхлебать уху, которая у него самая свежая и только что из воды, что мы принуждены были на то согласиться и, севши на лошадей вместе с ним, к нему и поехали.

 И тут–то не успели мы приехать, как он чарочка по чарочке и рюмочка по рюмочке, но наконец так приятель наш понабрался, что, севши обедать, не умел ни одного слова выговорить, а только бормотал халдейским {Халдейский — грубый, бесстыжий, здесь — непонятный.} языком, которого никто из нас не разумел.

 И Боже мой! Какое представлялось мне тогда и после обеда во весь день зрелище! Ежели б можно, намалевал бы вам все на картинке для изображения всей гадкости сего порока, ибо пером изобразить того никак не можно; однако опишу вам хотя малую часть всего смешного и скучного для меня позорища.

 Но прежде скажу вам несколько слов о его обеде. Хотя приехали мы уже в часу первом, однако принуждены были более часа его дожидаться. Сие было уже хорошим предвозвестием доброму и сытному обеду; ибо другого не оставалось заключить, что он, по множеству рыбы, еще не готов был. И в сие–то время прохаживались у него взад и вперед рюмки.

 За какое счастие почитал я тогда для себя, что я не пью водки, а то бы, конечно, и я в такую болезнь впасть принужден был. Однако со всем тем принужден был компанию делать вишневкою, но и ту, по счастию, не принуждал он меня пить более того, сколько я сам выпью. Впрочем, самое лучшее до обеда состояло в том, что он поставил перед нас одно превеликое яблоко на стеклянном блюдечке, прекраснейшего вкуса.

 Наконец, загремели тарелки и появилась сборщица в премудреном сарафане, ибо, надобно знать, что должность тафельдекера {Немецкое — дословно: скатертник, накрывающий обеденный стол.} и казначея, и кравчего, {Кравчий — тот, кто режет за столом жаркое, пироги.} и управителя, а, может быть, и самой хозяйки или еще что–нибудь, и далее отправляла одна молодая и собою гладкая баба, в мудреном верхнем одеянии. Она одета была, как водится, в юбке, в кокошнике и в рубахе с манжетами, но сверху надет белый суконный короткий сарафан, с короткими рукавами по локоть и в стану столь широкий, что можно бы в него поместить еще одного человека. Сия казначея и поверенная особа собрала с превеликою проворностию, при вспоможении одной девки, на стол и поставила кушанья довольно. Но посмотрим, какие они были!

 Первое блюдо содержало нарезанную ломтиками и облитую конопляным маслом редьку, с присовокупленным к тому луком, нарезанным кружками. Второе имело в себе вяленых подлещиков с оголившимися почти ребрами. Третье — тертый горох, такой черный, как лучше требовать было не можно. Четвертое — вареную и изрезанную ломтиками репу. В сих четырех блюдах состояла вся первая и холодная перемена.

 Горячее было того мудренее. Славная его рыба была величины огромной: самая большая из них была не меньше, как в целый вершок длиною. Нельзя сказать, чтоб не было рыбы многой, ста два, три находилось их в блюде и была бы ушица изрядная, если б не подсыпано было туда же просяной крупицы или пшена, и тем все дело не изгажено. Другое горячее блюдо содержало в себе вареные каким–то особливым образом грибы, а третье щи с сомом. Жаркое было на двух блюдах. На одном жареные подлещики, которые были всего кушанья получше, а на другом великое множество давичних маленьких рыбок на сковороде, а всем тем и бить челом.

 Хотя обед сей был и не лучше моего, но едва ли не гораздо хуже, однако я голоден не был, ибо, по благости Господней, был я во всю мою жизнь не приморщик {Привередливый, брезгливый, разборчивый в пище.} и мог наедаться всякого кушанья. Впрочем, сидело нас за столом шестеро: мы с братом, да хозяин, да тетка его, старушка старенькая, да две девушки дочери хозяйские, ибо он был вдов и жены недавно лишился.

 Не успели мы встать из–за стола и дамы наши в другой покой удалиться, как и начались объятия.

 — Друг ты мой сердечный!.. Я вам сердечно рад… Ей–ей рад.

 Тут последовал поцелуй, не гораздо мне приятный для вышеупомянутого колонья бородою, и едва было не воспоследовавшим задушеньем.

 — Сядем–ка сюда на кровать!.. Дунька!.. А Дунька! Подай–ка нам сюда столик… подай арбуз!

 Столик подали и арбуза нарезанного тарелку. Не успело сего воспоследовать, как вздумалось другу нашему нас повеселить и позабавить. Но если б позволяла благопристойность, то двадцать раз поклонился б я ему, если б он сию забаву отставил, ибо она состояла в крике, свисте и пляске баб, девок, мужиков и всякого вздора, до чего я такой охотник, что хоть бы вовек не видать. Но что было делать! Тогда принужден был терпеть и насильно забавляться, ибо, казалось дурно оказывать хозяину неудовольствие, а особливо столь откровенно обходящемуся. Но сие бы я уже согласился кое–как терпеть, если б повторяемые его объятия не прибавили к тому скуки. Я жался к углу на кровати и пятился от него от часу далее, дабы хотя мало поотдалиться от такого ласкового человека, но старания мои были тщетны».

 — Друг ты мой сердечный!.. поцелуемся–ка… люби меня, как я тебя!

 — Хорошо, хорошо, — говорю ему, а сам норовлю далее, однако помогало сие мало. Но чем далее я отодвигался, тем ближе подвигался он ко мне и, погодя немного, опять за то ж.

 — Друг ты мой задушевный!.. Пьян я, голубчик!… пьян! Скажи ты мне чистосердечно, пьян ли я?

 — Пьян… пьян! — говорю ему.

 — Ну, сударик, поцелуемся же!..

 Не было уже мочи терпеть далее сии поцелуи, и я не знал, что уже и делать. По счастию моему, певиц показалось ему как–то мало, и потому, неудовольствуясь кричаньем и многократным приказываньем своей Дуньке посылать баб и девок, встал он сам, чтоб их повытаскать из комнатки.

 Не успел я от него освободиться, как бегом с постели долой и сел себе на просторе в стуле. Тут думал я, что буду, по крайней мере, от него терпеть мученья меньше, что мне и удалось. Он, хотя и нередко ко мне подхаживал и по–прежнему и колол, и давил, и мучил, однако мне все не таково уж было, ибо показалось ему, что все худо пели и худо плясали, и надобно было самому ему подавать, шатался, тому примеры. А сие и удаляло его от меня на несколько минут времени.

 Дочери его принуждены были так же делать компанию, и на большую он мне то и дело жаловался, что плясать не умеет; меньшая же была по его мыслям, ибо плясала так, как ему хотелось. Обе они были девушки изрядные, но жалки без матери и воспитание очень худое имея. Большая была уже невеста и, по приказанию отца, принуждена была то и дело подносить гостям напитки, и тут–то дошло было у нас до разрыва столь тесного дружества нашего. Не выпил я всей рюмки вишневки.

 — Друг ты мой сердечный! Выпей всю.

 — Не хочу, воля твоя… не стану… хоть ты сердись, хоть бранись, а я знаю свою пропорцию и ни для кого ее не преступлю!

 И тут то начал было он вздорить, и потому принужден я был еще немного выпить, чем, по счастию, и удовольствовался. И опять пошла у нас с ним и опять «поцелуемся мой друг»!.. Насилу, насилу дождался я чаю; по счастию, был он хорош, и я напился его довольно. После чая вздумалось ему переменить явление. Не было, по мнению его, довольно еще плясано и пето.

 — Где мой Ларка? Ларка, а Ларка… побегите за ним.

 — Ларка пришел.

 — Ну–ка, брат, встряхнись хорошенько.

 И подлинно уже встряхнулся. Задрожали даже окошки и зажужжало в ушах, а свистом своим едва меня не оглушил. Рад я, рад был, когда телепень {Болван, повеса.} сей перестал. Но тут другое навязалось на меня горе. Привязался ко мне Ванюшка–голубчик, любимый сынок моего друга сердечного! Пристала ко мне Кулюшка–голубка, любимая дочка приятеля верного! Один говорит: «Дядюшка, а дядюшка! Сделай мне козлика!», а другая туда ж за ним: «И мне такого ж!».

 То–то были завидные дети! Боже! Всякого сохрани от таковых. Ванюшка был лет пяти или шести, одет в какую–то фуфайченку, без порток и во весь день то кривлялся, то кричал, то вешался на отца, то пялился на кровать, то валялся и кувыркался на оной. И все это куда как хорошо».

 — Поди ко мне Ванюшка! Ванюшка! Поди голубчик! Мошенник ты! Вор ты самый, — и ну его целовать.

 Дочка Кулюшка была немного постарее и кривлялась еще лучше брата своего, а в вешанье ему не уступала. Везде шарят, везде лазают… все хватают. Растворили шкаф, сыскали сахарницу, раскрыли ее, и милый сынок закричал:

 — Батя! а батя! я раскрыл.

 — Ох, хорошо, сударик, сударик, возьми себе…

 И сим–то любезным деткам попадись как–то на глаза репа.

 — Батя, а батя, репа! — и тащат к нему оную.

 — Подай, любезное дитятко, сюда!.. Нарезать что ли вам? Подайте нож.

 Покуда подавали нож, покуда собирался он резать, покуда резал, ибо резанье происходило медленно, кусок на стол, а другой на пол, время между тем много прошло, и я минут десять был спокоен. Но вскоре после того началось новое мученье.

 Приступили оба ко мне с просьбами: делай я им из репы козликов! Делай, да и только всего, не отстают от меня. Что ты изволишь? Не мог никак отделаться и принужден был вырезать им две лошадки и тем насилу–насилу от них отделаться. И как мне все сие слишком уже наскучило, то поднялся было я ехать. Но статочное ли дело? — Разве браниться? — Не успею я встать, как меня схватит и поцелуя три сряду:

 — Братец, сиди!.. Сударик, посиди! Ну, что тебе дома! Делать теперь нечего.

 Что делать, принужден был опять садиться. Лучше посижу, думаю в себе, только освободил бы он меня от поцелуев своих. Наконец стало уже поздно становиться. Я не посмотрел ни на что, и почти с бранью с ним расстался и насилу уговорил его отпустить себя.

 Вот вам описание тогдашнего угощения и препровождения моего времени. Вы, зная меня, можете сами заключить, сколько весело мне было, будучи трезвым, сидеть между пьяных и с ними разговаривать. Признаюсь, что иногда со смеху помирал, смотря на все сие. Но, спасибо, на меня не досадовали, но как бы то ни было, но в праздные минуты упражнялся я и тогда в деле, а именно чистил арбузную корку, крошил из ней и из репной кожи сухарики, а в самом деле между тем размышлял о слабостях человеческих и благодарил Бога, что он сохранил меня от слабостей сему подобных».

 Но я записался уже в сей раз и заговорился о безделках, так что и позабыл, что письмо мое давно уже превзошло свои пределы и мне его давно пора кончить и сказать вам, что я есмь, и прочее.

РАЗВОД С ЗЕМЛЕЮ

ПИСЬМО 127–е

 Любезный приятель! Наполнив последнее письмо мое все почти одними безделками, надобно же рассказать вам теперь и дело. Как г. Рахманов обещал выехать в поле в последующий день, то, проснувшись, радовался я, что была опять прекрасная погода, но страшился, не происходило ли в прошедший день подобного тому ж у г. Рахманова в доме, что было у г. Тараковского.

 Известно было мне, что не только поехавшие к нему тогда гости любили также тешиться и забавляться, как г. Тараковский, но что и хозяин не редко впадал в болезнь тому подобную; и так за верное почти полагал, что ежели гости у него ночевали, то все они были тогда с похмелья, а потому и боялся, чтоб сие не удержало опять г. Рахманова от езды на поле.

 И я во всем том ни мало не обманулся. Посыланный к нему человек привез к нам известие, что все гости и тогда еще были у Рахманова и что накануне того дня была у них прямо веселая компания, так что и тогда еще лежали почти все в лежку от того, и г. Рахманов велел просить, чтоб я его в сем случае извинил, и обещал уже наверное выехать на утрие.

 Не могу изобразить, как мне и брату моему было тогда на него досадно и как бранили мы тогда и его, и всех гостей его, и все их куликанье {Пьянство.} и бражничество. Уже жили мы целую почти неделю по пустому и для одного сего Рахманова, и упускали чрез то наилучшее время к обратной езде в свои домы. Досада моя была так велика, что мне не хотелось ни за какое дело приняться, а потому, чтоб не так было скучно, то почти против хотения своего согласился в этот день опять ехать к приславшему нас звать к себе опять обедать г. Тараковскому, которого нашли мы лежавшего даже в постели и насилу вставшего от похмелья. Мы пробыли у него весь сей день, и тем охотнее, что он не был уже таковым, как в прошедший день, но в полном и совершенном своем разуме.

 Наконец наступил и последующий важный и решительный день. Судьба восхотела сделать его, власно как нарочно, со всех сторон для нас трудным. Самая погода переменилась, и из прекрасной сделалась самою скверною, холодною, ветреною, пасмурною и ненастною.

 Я остолбенел почти, увидев сие и услышав шум и свист ветра еще ночью при просыпании, ибо думал, что в сей день сия дурная погода к выезду на поле не допустит г. Рахманова.

 — Понесет ли его нелегкая! — думал и говорил брат мой, — этого бушму {Бушма — брюква, толстая женщина, толстуха — здесь презрительно.} и брюхана {Брюхан — толстопузый, пузан.} в такую дурную погоду.

 Я сам был такого же мнения и не спешил нимало одеваться и готовиться к езде в поле. Но все мы в сей раз в заключениях своих обманулись. Г. Рахманов был на сей раз так честен, что сдержал свое слово, и несмотря на всю дурную погоду, выехал.

 Сперва сказали было нам, что он вовсе не поедет; и сие так меня вздурило, что я, разбранив и разругав его заочно, положил сам собою все кончить и послал приказчика некоторые недорезанные черты дочерчивать, а сами расположились уже за непогодою в поле в сей день не ездить; но как же нас встревожили и удивили другие, прибежавшие сказать, что Рахманов уже со двора выехал и в степь отправился.

 — Давай, давай скорей одеваться, — закричали мы, — седлай скорей лошадей!

 И как по дурной погоде и по короткости времени было тогда не до уборов, то сел я в тулупе, в каком ходил, на лошадь, надев на себя только фуфайку и сверху епанчу и укутавшись сколько мог лучше от стужи; а в таком же убранстве был и мой брат и слуга третий, с нами тогда только приехавший, ибо за короткостию времени и за отсутствием приказчика и взять множайших людей с собою было некогда и некого.

 Теперь опишу я вам сие достопамятное наше с Рахмановым свидание и бывшую с сим алчным и гордым человеком разделку; и опишу все происходившее у нас подробнее, для того чтоб вы могли усмотреть всю дурноту характера сего человека, также после увидеть, как судьба восхотела его наказать за его ненасытство и за наглое нас, а особливо меня, притеснение, и удивиться тому, что он всеми тогдашними своими наглостями и стараниями присвоить себе беззаконным образом степь вместо мнимой себе пользы основывал только мне превеликую и совсем даже мною никогда не ожидаемую выгоду и заботился и трудился тогда, сам не зная о чем и для кого.

 Однако, как сие не прежде произошло, как по прошествии многих лет и уже после его смерти, и о сем услышите вы после, то теперь возвратимся со мною и поедем вместе горе свое мыкать в степь для разделки с гордо–пышным, алчным и наглым богачом.

 Ветер был преужасный и притом резкий и весьма холодный, и погода пасмурная и самая дурная. Мы не успели выехать за рощу, как почувствовали всю его суровость, и раз сто сказали с братом изрядное словцо г. Рахманову заочно, а с другой стороны и спасибо говорили, что, по крайней мере, выехал. Но, как то ни было, но мы приехали, наконец, на спорное место, но тут не нашли еще никого, а увидели только вдали двух верховых.

 Дождавшись оных к себе, усмотрели мы, что были то два однодворца, наперсники и любимцы г. Рахманова: оба моты, оба мошенники, оба врали и шутники и оба находящиеся в милости у Рахманова и всегда его забавляющие. От них услышали мы, что Рахманов действительно выехал и находится уже в своем хуторе, построенном им года за два до того нагло в нашей Ложечной–вершине, и что они отставали от него для ловли зайца. А тотчас после сего и приехал к нам человек от Рахманова звать нас к нему, куда мы тотчас и поехали.

 Г. Рахманов выехал на свидание сие с великою помпою и штатом, в одноколке или паче колеснице, запряженной шестью дорогими лошадьми, а сверх того была у него заводная, верховая, дорогая лошадь, убранная вся в золоте и гасах {Гас — позумент, галун, серебряная и золотая тесьма.}. Сам он, дожидавшийся нас в избушке, убран был также в мундире гвардейском и очень по–летнему. Впрочем, приметно было очень, что дело было с похмелья и он исковеркался и изломался.

 Он принял нас с учтивостью и подчивал водкою и вишневкою, а сам для нас выпил чарку водки. И тогда представилось мне страшное и удивительное зрелище. Не успел он выпить, как начало его мутить и коверкать, и ровно так, как бы находился он в припадке. Дивился и не знал я, что о сем думать и тем паче, что продолжалось сие с добрую четверть часа. Наконец, кончилось тем, что его вырвало и он нам разрешил сию загадку, сказав, что сие всегда с ним бывает, как скоро он одну чарку после обеда или съев только один кусок хлеба выпьет, а не евши хоть десять, так ничего.

 После сего начал он нам рассказывать, кто у него были гости и как они с ним много пили.

 — Поверите ли? — говорил он. — Иных так и волочили без памяти.

 «Изрядная похвальба! — думал я сам в себе. — А ты, небось, друг, таков же был!!!»

 Поговоря кой о чем и обогревшись, согласились мы начинать свое дело. Он сел на своего коня, богато убранного, которого пошедший дождь мочил тогда очень хорошо, и одевшись в холодный плащ, поехал, последуем будучи множеством верховых людей; а мы в своем смиренном виде потащились также и выехали на спорное место.

 Но прежде, нежели начну вам описывать все наше происхождение, расскажу вам, сколько нас было. У г. Рахманова при боце {Сбоку.} был, во–первых, его вор приказчик, плуг, какого более быть не можно. Во–вторых, человек шесть верховых лакеев; в–третьих, старосты со всех деревень с бородами; в–четвертых, наконец, оба помянутые шуты, вертящиеся около него как дьяволы. С нашей же стороны был я только сам–третий, как выше упомянуто; ибо, по несчастию, не было со мною и моего приказчика, который далеко от того места чертил землю, и мне вскорости за ним послать было некогда и некого. По счастию, знал я уже сам все места и обстоятельствы. Не успели мы таким образом выехать, как начался у нас тотчас спор. Он начал утверждать свою окружную, а я ее оспаривать; но что мне было с таким человеком сделать, который надут был своею силою, объят беспримерною завистью и который насильно хотел черное сделать белым.

 — Это не дикая степь, а покос в нашей дачной окружной!

 — Да и вот тебе на! — хотя мы, действительно, на некошенном ковыле и нимало на покос не похожем месте стояли; и мы что ни говорили, но все наши слова были как в стену бросаемый горох. Уже я чего и чего не делал: и досадовал, и смеялся, и кричал, и доводил доводами, но ничто не помогало. Одним словом, не говори ему ничего о покупке, а говори о полюбовном разводе. Купить здесь нельзя, да и только всего. Что ты изволишь? — «Хорошо!» — говорю ему, асам в себе думаю, быть хотя и уступить, но развестись бы только с сим бешеным и вздорным человеком.

 Мы простояли на том месте и прокричали с полчаса целые. Ветер и дождь был сильный, и мы принуждены были стоять спиною от оного, ибо прямо стоять возможности не было. Наконец, усмотрев я, что по–пустому кричать нечего, предложил, чтоб начать разводиться.

 — «Хорошо! — сказал он. — Изволь показывать ваш отвод».

 Тогда стал я показывать ему свои вехи и говорить, что для его хутора останется места еще довольно, но статочное ли дело, чтоб его ненасытным глазам показалось довольно. Одним словом, где было сто сажен, тут без стыда и совести и насильно делал он только двадцать, и ты и не помышляй его уверить о противном. «Тесно», да и только всего; твердил только, что у него дачи много и спрашивал, сколько ее у меня? Как скоро упоминал я ему о покупке, он опять начинал беситься. Наконец, спрашиваю его, где ж бы был его отвод. Тогда велел он вести своему приказчику, и мы поехали за ним.

 Он довел до своей черты, сделанной самовольно минувшею только весною, и которою чертою отхватил он несколько наших пашень. Я начал ему выговаривать об оных и изображать, что это первый пример в государстве, чтоб купленную уже и такую землю, за которую деньги заплачены, отнимать нахальством. Не успел я сего выговорить, как Рахманов мой вспыхнул как порох и заблевал огнем и пламенем.

 — Не хочу, сударь, отводить, когда так; что за межевщик, наставил себе вех! Великая диковинка! Посмотрю я на них! Отыму, сударь, по самое и Середнее–Ложечное! Поди проси на меня {Судись со мной.}! ничего не сделаешь!

 И тут чуть было я всего дела не испортил, ибо сами рассудить можете, что такой случай всякого рассердить мог. У меня закипело у самого тогда сердце, и я хотел было также вспыхнуть. Однако успел еще опамятоваться и взять прибежище к философическим правилам и средствам, которыми я из ней научился, тотчас потушил в себе огонь воспламенившийся. Между тем, как он пыхал и вертелся на своей лошади и назад уже поехал, имел я время собрать свои мысли и принять лучшие меры.

 Я молчал, покуда прошло все пламя, а потом начал ему говорить, что надлежало, дабы не оставить сего, моего намерения втуне и не привесть себя в большие хлопоты, и насилу–насилу его уломал и преклонил к тому, чтоб он, по крайней мере, показал свой отвод; ибо ведал, что, когда поедем, то дело будет лучше и тихим образом можно будет разделаться, ибо я усматривал, что жаром и криком ничего с ним не сделаешь.

 Отвод его, по счастию, был в том месте, по которое и я сперва уступить ему был намерен, буде до сего дело дойдет, то есть отводил он его прежнею чертою. По счастию, не продолжалось она далеко в степь, а брошена так.

 По приезде к сему концу сделался опять спор, куда иттить далее. Моя линия и мнение клонилось гораздо вправо, а его алчные и ненасытные замыслы были, чтоб иттить прямо против черт, не удовольствуясь тем, что и без того находилось во владении его из сей степи тысяч до пяти или более десятин, которые он без малейшего права, а единой наглостью и усилием захватил и себе присвоил.

 Хотелось ему захватить ее, того более, отбить у нас все верховые ложечного буерака и все места годные к поселению и сделаться одному властелином всей обширной и оком необозреваемой степи; а потому и захватил он у нас все почти так называемые переды, или места против нашего селения в степи лежащие, и тем, буде б можно, преградить нам совершенно вход в оную степь и сделать дальнейшее распространение наших пашенных земель в оную невозможным.

 И как до того допустить его никоим образом было не можно, то напало на меня тогда новое горе, и я не знал, как бы в том ему воспрепятствовать, а потому и начался было тут у нас с ним опять спор; однако я, не допуская его до жара, уговорил его ехать наперед моею линиею и, сказывая ему, что она скоро поворотится влево, поехал сам по оной, и, спасибо, поехал и он за мною, ибо я старался как можно удалить его от плута его приказчика, от которого все зависело.

 Доехавши до поворота, показываю я ему оный и говорю: что для его степи много еще останется; но тут–то было на меня опять горе. Ему казалось мало, да и только всего. Алчность его была беспримерная и ненасытная. Проговоря и прокричав опять несколько времени на сем месте, вздумал я употребить хитрость и постараться довести его до конца моей линии, ибо заключал, что когда мы удалимся, то легко можно будет ему в пространном и оком необозреваемой поле обмануться, а мне места сии были уже более знакомы, ибо я побродил по оным и по плану все знал. И как линия моя была еще не прочерчена, а пробита одними колышками, то я, ведя, ведя его по оной, нечувствительно свернул немного вправо в том умысле, что если он хотя и далее просить будет влево, так немного будет убытка.

 Не доезжая до конца, остановились мы у одного стога, которых множеством вся сия обширная степь была наполнена, и начали говорить, и ей! ей! с целый час мы тут прокричали и по большей части все о постороннем и ненадобном. Ветер, и гололедка, и снег, пошедший в то время, помог мне тогда много. Стужа его пронимала, каков он ни жирен был. Мы же, будучи в шубах, не озябли, а терпели только нужду наши лица.

 Мое главное намерение было уговорить его ласкою, чтоб он взял по сие место, и я вымышлял все, чем только мог его к тому преклонить; но мешал и надоедал мне один только его приказчик, такой плут, что насильно называл некоторые указываемые вдали стога сена, принадлежащими будто бы соседям их караваевским однодворцам, хотя были они совсем не их; а я спорил в том, хотя в самом деле и сам не знал, чьи они были. Он представлял в свидетели караваевского однодворца, бывшего тогда с нами; но, по моему счастию, не знал он и сам, чьи они, и принужден был в угождение Рахманову вывертываться неопределенными терминами. По счастью, подъехал ко мне мой приказчик; он подтвердил мои слова, и я тем много убедил Рахманова.

 Наконец, калякая {Болтая.}, все мы озябли. Шуты шутили и принуждали к совершению и окончанию нашего дела. Я предлагал тоже; Рахманов озяб и поехал, наконец, влево, чтоб отвесть, покуда он в сию сторону взять хотел. Тут доехали мы до конца моей линии, которая была не близко; ибо я отвел его вправо далеко.

 Он, минуя его, ехал далее, и я боялся уже, чтоб он далече не заехал. Но, по счастью моему, не успел он сажен пятидесяти от моего пункта отъехать, как попалась ему маленькая вершинка на глаза. Она показалась ему удобным местом, могущим служить между нами живым урочищем, и для того, остановясь тут, требовал он по сие место влас но так, как бы он имел на всю степь сию наивеличайшее право.

 Я рассмеялся тогда сам в себе его ошибке, ибо со всеми своими замыслами захватил он из моей округи не более десятин трех; почему и не имел я причины долго ему в том спорить, а почему и окончили мы сие дело, согласись, чтоб провести от моего поворота на то место прямую линию и чтоб сия линия была между нами межою. Он приказал о том своему приказчику и был при том так снисходителен, что велел отпахать мне и землю, сколько ее моими было в захваченной им округе разодрано {Разрознено.}.

 Таким образом развелся я с сим наглым, вздорным и беспокойным моим соседом и рад был, что остался от него спокоен, ибо на прочих и своих внутренних и черезполосных соседей я тогда мало уже смотрел. Все они казались мне тогда против его маловажными. К тому ж доволен я был тем, что мне работать более было не для чего, ибо измеренные и очерченные мои места остались все в своей силе.

 По окончании сего и, помирившись, поехали мы как добрые приятели назад и, отъехавши немного, остановились у стога, чтоб погреться от самой погоды и от снега; после чего, распрощавшись, и поехали по домам: я в свою хижину, чтоб отогреться и помышлять уже о том, как бы скорее убираться и восвояси, а он на свой хутор, чтоб с торжеством возвратиться в свое село.

 Но, о! сколь мало знал он тогда, что воспоследует впредь со всеми теми землями, которые он тогда так жадно и нагло захватывал в свою власть, и как судьба накажет детей его за все делаемые им тогда наглости и насилия!!! Не стал бы он так много веселиться одержанным тогда, по мнению своему, надо мною верхом и так много торжествовать свою победу!

 После сего не осталось мне другого дела, как собрать сотских, и десятских, и посторонних людей, и объявя прочесть им свой указ для ведома, а потом повидаться с другом моим г–ном Тараковским и убираться в свой путь. Все сие и сделал я в наступивший после того день, и народу набралось ко мне толпа превеликая. Я, сыскав из них одного грамотного, заставил его читать указ, мне данный на проданную мне землю. Все они сказали:

 — Хорошо, мы слышим и будем знать, и вы–де нам, пожалуйста, отдавайте луга в наймы.

 Сие меня сколько–нибудь веселило. А как и г. Тараковский, с которым я в тот же день виделся, тоже говорил и на все был согласен и даже землями со мною променяться обещал, то удовольствие мое было еще совершеннее, так что я, кончив все дело, на утрие, что было 5–го числа октября, в путь свой и отправился с веселым духом.

 Итак, вот какое окончание получило тогда сие дело. Признаюсь, что успех в оном был далеко не таков велик, каковым я ласкался и какого ожидал. Весь важный развод мой с Рахмановым ничего почти не значил, а утвердил только некоторым образом его во владении захваченным им сильно наилучшим и таким местом в степи тамошней, которое всего более было кстати к нам и в котором только и можно было заводить какие–нибудь хуторы и селения, ибо тут одна только была с водою помянутая вершина, называемая «Дальним–Ложечным»; а ее всю он себе и захапал и лишил нас через то впредь всех выгод.

 Тут, как выше упомянуто, был сперва у меня хуторок, но он, согнав, сделал свой и большой хутор; а в последующее потом время, как упоминается впредь, населил тут и целую деревню, и хотя после и принужден был он ее свести, потерявши всю захваченную им из степи многочисленную землю, но черта, сделанная тогда между нами, служит и поныне еще межою между его владением и землями деревни нашей, и в честь ему можно сказать, что он с того времени никак и ни на шаг черту свою не переступал, а дрался только без памяти далее в степь; но там–то после и обжегся.

 Таким образом, с его стороны остался я уже спокоен; но что касается до других и внутренних моих чересполосных соседей, не посмевших тогда и глаз своих показать, то сии мне более хлопот, досад и неудовольствий наделали, нежели я тогда от них думал и ожидал.

 Они в последующее за сим время не только не захотели меня оставить спокойно владеть намеренною и очерченною мною себе степною дикою землею, хотя я их земель нимало не трогал и степи для них и без сего клочка осталось великое множество, но были так глупы и бессовестны, что самого меня еще утесняли, и всего меньше имея право распахивать вновь землю, вместо того чтоб по силе строгого в манифесте повеления оставлять и завладенные до манифеста земли, они всякий год умножали оные и надрывались друг перед другом захватыванием земли вновь в свое владение; и были в сем случае так алчны и ненасытны, что не посовестились распахивать и раздирать землю в самой моей черте, и по оплошности и слабости моего приказчика так ее испестрили своими клочками, что я, приехавши через несколько лет после того, опять ажно ахнул и увидел, что все мои тогдашние труды, измерения и работа была по пустому и не принесла мне ни малейшей пользы, а успокоила только всех их от Рахманова с потерянием наилучших выгод.

 Но как бы то ни было, но тогда не можно было всего того никак предвидеть, а потому и поехал я в тех мыслях, что хотя успех имел я в том не совсем вожделенный, однако, что удалось мне сделать в пользу свою уже много ибо думал, что черта моя так и останется и что я могу с землею сею делать все, что мне угодно.

 Брат мой не менее моего был доволен и более моего был еще рад, что мы окончили сие дело. Его давно уже подмывало, и ему более еще моего хотелось ехать домой, и никто так много и часто о погодах не говорил, как он. Но правду сказать, сие одно и было почти за ним дело; ибо во всех описанных трудах и хлопотах моих был он мне весьма худым помощником и служил мне более в путешествии сем товарищем, нежели сотрудником. Но от него, по неспособностям его ни к чему, и требовать дальнейшего было не можно.

 Теперь следует рассказать вам о обратной нашей езде и о возвращении в дом; но как материи сей наберется на целое почти письмо, то я назначу к тому последующее, а теперешнее сим кончу, сказав вам, что я есмь, и прочее.

ОБРАТНАЯ ЕЗДА В ДОМ

ПИСЬМО 128–е

 Любезный приятель! Таким образом, хотя не сделав себе никакой важной пользы, однако, что–нибудь произведя, отправились мы с братом домой и поспешили отъездом своим тем паче, что погода становилась уже дурна и появляющиеся уже часто морозы и снежок устрашили нас скорым настанием зимы. Итак, хотя и тогда лежал еще последний снежок и не сошел, но мы не стали уже сошествия оного дожидаться, а пустились в путь свой, и чтоб теплее было ехать, то согласились ехать вместе в моей коляске.

 Мы поехали до Тамбова совсем другою уже дорогою, отчасти для избежания песков в лесу Ценском, а отчасти для того, чтоб заехать к одному моему дальнему и незнакомому мне еще родственнику, живущему почти на самой дороге. Был он из фамилии Бабиных, и доводился он мне дядя внучатный, а звали его Михаилом Петровичем. Как мне никогда еще его видать не случалось, то хотелось мне к нему заехать и с ним познакомиться.

 Едучи туда и переезжая поперек всю нашу степь, имел я досуг заняться мыслями о всех происшествиях, случившихся в сие мое в степной деревне пребывание, и вообще обо всей связи дел и происшествии, относящихся до покупной моей земли.

 При сем рассматривании всего происходившего усматривал я нечто особливое, а именно: что я во многих случаях делал многие и по–видимому важные ошибки; но что все сии ошибки обратились мне потом в особливую и великую пользу, и власно так, как бы мне их необходимо и нарочно делать надлежало. Сие принуждало меня признаваться, что было тут некакое невидимое руководство, управлявшее тайным образом моими делами, и обращающее все в мою пользу. И как все сие приписывал я никому иному, как Богу, сему всегдашнему моему покровителю, то и воссылал духом из глубины сердца моего достойную ему за то благодарность.

 Теперь, прежде рассказывания о нашем заезде к моему родственнику, расскажу вам об одном зрелище, какое мне в жизнь мою случилось только однажды тогда видеть, и которым я не мог довольно налюбоваться.

 Было оно натуральное, но прямо пышное, прекрасное и величественное. Во весь день ехали мы при мрачном небе, но ввечеру, пред самым приездом в дом к моему родственнику, и в самое то время, как проезжали мы его прекрасные и высокие рощи, широкою между ними прогалиною, случилось небу, внизу подле горизонта, проясниться и выкатившемуся из под верхних густых туч солнцу осветить вдруг снизу все мрачные облака, укрывавшие тогда все небо, и представить их зрению власно как в горящем виде.

 Сие и одно составило уже прямо величественное и великолепное зрелище. Но сего было еще не довольно; но в самое тоже время случилось, что пошел густой снег крупными хлопьями, и как мы ехали прямо на запад и против сияющего солнца, то все сии снежинки представились нам не инако, как золотыми или как жар горящими, и весь идущий снег казался наивеликолепнейшим золотым или огненным дождем; и зрелище сие было столь редкое и удивительное. что я смотрел на оное даже с восхищением и не мог довольно на оное насмотреться.

 Не успело солнце, опустившись за горизонт, лишить нас сего утешения, как и доехали мы уже до дома моего родственника. Он принял нас ласково, и узнав кто мы таковы, был нам очень рад, и не только унял ночевать, но не отпустил и на другой день без обеда.

 Он жил тут весьма не худо, и так, как бы богатому и достаточному дворянину жить бы надобно было. Я удивился нашед у него прекрасный дом, построенный и убранный порядочным образом и совсем не по степному. Усадьба его была преизобильная, крестьян множество, хлеба полно гумно, а и в скоте великое изобилие. Сам же он составлял некоторой отрывок прежних, старых, добрых людей, однако не отставал и от нынешнего света.

 Он принял и угощал нас так, как дозволял ему его достаток и мне всего приятнее было, что я наелся тут и в первые еще тем годом прекрасного винограда. Жену имел он вторую и очень еще не старую, и она была также боярыня изрядная и ласковая.

 На другой день до обеда водил он нас показывать нам вновь построенную пред воротами у себя церковь, и я не мог довольно надивиться прекрасному расположению и деревянной архитектуре, как внутренней, так и наружной.

 Церковь сия имела не только снаружи изрядный и особливый вид, но и внутри украшена была с особливым и очень хорошим вкусом. А особливо полюбился мне иконостас, писанный мастером доказывающим о себе, что имел вкус хороший.

 Я хвалил все, что видел и хвалил чистосердечно. А более всего нравилось мни; то, что везде, как в доме так и в церкви я видел все домашнее и свидетельствующее, что хозяин был великий охотник до художеств, чего хотя и не мог я ожидать с наружного вида.

 Описав все достохвальное в рассуждении сего моего родственника, не могу умолчать и о некоторых пристрастиях, которым он был подвержен.

 Сей старик заражен был особливою и удивительною страстию, состоящею в том, чтоб иметь у себя военных людей. Он удивил меня признаваясь, что находит в том величайшее увеселение и не тужит о том коште, которого они стоют.

 Выбравши семь человек наилучших людей, обмундировал он их в гусарское платье и не только снабдил их всем, что до гусара принадлежит, но служа сам в кавалерии, и обучил их всей гусарской экзерциции. Одним словом, гусары его были в самой форме и на коне и отправляли порядочно службу: стояли у него на часах, ездили за ним в конвое, обучалися, стреляли и имели фрунт пред его окнами, также особливый построенный для себя кордегард и конюшню. По обеим сторонам крыльца поделаны были будки для часовых, а третья у ворот.

 Сии гусары приходили к нему репортовать и он приказывал им что надобно. Он не преминул и мне представить их во всеми форме и приказал стрелять и экзерцироваться, и требовал моей апробации. Я принужден был сказать ему «хорошо», однако не упустил спросить: чего бы они все стоили? — Сие немного его посмутило. Утаить было нельзя, что стоили они многих денег, и он старался уже прикрыть шалость сию тем, что находит в том величайшее удовольствие, и для того убытком сим жертвует охотно.

 Такую же суетность приметил я в нем и в другом случае. Он отдал людей учиться играть на трубах, чтоб всякий день в двенадцать часов играли они у него на колокольне вместо курантов, а по утрам и по вечерам протрубливали перед фрунтом его зарю. Я усмехнулся услышав о том повествование, и хотя также сказал «хорошо», но думал совсем иное.

 Но ничем он так меня не увеселил, как открыв шкаф и показав мне немалое число французских и немецких книг, принадлежащих его сыну, и дал мне дозволение все их пересмотреть. И я признаюсь, что в пересматривании их нашел я более для себя увеселения, нежели в смотрении на его гусар похвальных, ибо были книги сии весьма хорошие и достойные примечания.

 Итак, препроводив у него без мала сутки довольно весело, ибо был он человек умный и можно было с ним обо всем говорить, и распрощавшись с ним, поехали мы далее и на другой день доехали и до Тамбова.

 Едучи через сей город, веселился я опять зрением на великолепное и красивое здание архиерейского дома и монастыря, но вкупе притом не мог без внутренней досады воспоминать о том, какими мерзостями сие святилище было наполнено. Я наслышался о том от помянутого родственника и от некоторых других людей и не мог сперва никак тому поверить, покуда не услышал о том подтверждения от других многих.

 Боже мой! Какое мздоимство господствовало тогда в сем месте: всему положена была цена и установление. Желающий быть попом должен был неотменно принесть архиерею десять голов сахару, кусок какой–нибудь парчи и кой–чего другого, например, гданской водки или иного чего.

 Все сии нужные вещи и товары находились и продавались просителям в доме архиерейском и служили единственно для прикрывания воровства и тому, чтоб под видом приносов можно было обирать деньги. Келейник его продавал оные и брал деньги, которые потом отдавал архиерею, а товары брал назад для вторичной и принужденной продажи.

 Всякому, посвящающемуся в попы, становилась поставка не менее как во 100, в дьяконы 80, в дьячки 40, в пономари 30 рублей, выключая то, что без десяти рублей келейник ни о ком архиерею не доказывал, а со всем тем от него все зависело. Одним словом, они совсем стыд потеряли, и бесстыдство их выходило из пределов. С самых знакомых и таких, которых почитали себе друзьями, не совестился архиерей брать, и буде мало давали, то припрашивал.

 Со всем тем бывшего тогда архиерея хвалили еще за то, что он не таков зол был, как бывший до него Пахомий. Тогдашний, по крайней мере, не дрался, а отсылал винных молиться в церкви, а прежний был самый тиран и драчун, и об нем рассказывали мне один странный анекдот.

 Случилось быть в его время в местечке Ранебурге одному богатому и ульев до 300 пчел имеющему попу и определенному туда самим синодом. Архиерей, приехавши в епархию, тотчас об нем пронюхал и надобно было его притащить, надобно было помучить. К несчастью сего бедняка, вздумалось ему поупрямиться; он счел себя не под командою архиерейскою и не хотел по двум посылкам ехать и везть к нему свою ставленную. Архиерей велел притащить его силою и до тех пор его мучил плетьми и тиранил, покуда не вымучил из него 500 руб. и не разорил его до конца.

 Но сего еще не довольно; но он на сии деньги сделал себе богатое платье и хвастал всему свету, что это платье упрямого попа. А сим и подобным сему образом обходился он и с прочими своими подчиненными и тем помрачал всю славу, которой достоин был за основание и построение великого оного архиерейского дома и монастыря, которым Тамбов украшался в особливости.

 Но как говорится в пословице, что каков поп, таков и приход, то вследствие того не лучше архиерея были и гражданские начальники. Мне и об них рассказывали странные и удивительные дела, а особливо о бывшем до того воеводе Коломнине, который был такой мздоимец, что самая смерть не могла уменьшить в нем алчности его к деньгам.

 Рассказывали, что в то время, когда лежал он уже при самой смерти болен, принесли к нему подписывать одну квитанцию, и он, не в состоянии уже будучи говорить, давал знак руками, что он без взятка подписать не велит, и до тех пор сего не сделал, покуда не положили ему на грудь рубля; и не успел он сего сделать и тот с квитанциею выттить, как закричали, что воевода умер.

 Преемник его г. Масалов был еще лучше его. Сей, между прочим, употреблял следующие к обогащению своему средства. Как скоро приведут вора или разбойника, то, не ведя в канцелярию, призовет его к себе, расспросит его, откуда он, кто в тех деревнях богатые и заживные мужики и жители, и сих людей велит ему оговорить, обещая самого за то его освободить. Вор то и сделает, и воевода, призвав его к себе, и выпустит его другим крыльцом на волю, а тех бедных людей разорит и ограбит до основания.

 К вящему несчастию, случилось в его бытность быть частым рекрутским наборам, подававшим ему наилучший случай воровать и наживаться, а особливо от однодворцев и дворцовых крестьян. Не успеет кто привесть рекрута, как содрав с него хорошую кожурину и обобрав, отпускал его домой, а на место его другого представлять приказывал. И вот до какой крайности дошел он однажды от сего своего неистовства и какой славный оставил по себе пример дьявольской хитрости сих беззакоников и пиявиц.

 В одном каком–то дворцовом большом селе случилось пасть жеребью на сына одного богатого мужика, которого жители того села и схватили. Отец, жалея сына, тотчас бросился к воеводе и просил, чтоб он его помиловал. Воевода говорит:

 — Что дашь?

 — Сто рублей, милостивый государь, только помилуй и избавь.

 — Хорошо, — сказал воевода, — сын твой в солдатах не будет. Пойди с покоем!

 Между тем мужики схваченного привозят в город, несмотря на все воеводские происки и употребленные к отвращению того хитрости и средства. Отец, узнав о том, бежит опять, упадает к ногам воеводы и просит помилования.

 — Хорошо, хорошо! — говорит воевода. — Я тебе уже сказал, что дело будет сделано, давай только сто рублей.

 Мужик деньги из–за пазухи и воеводе в руки, а он тотчас и послал сыскать тех мужиков и приказывает привесть схваченного к себе. Мужики и отдатчики, будучи неглупы и зная уже примеры, к нему его не повели, а сказали напрямки, что воевода и так уже десять человек у них выпустил и что им у воеводы делать нечего, а они представят его в присутственное место.

 Воевода послал в другой, послал в третий раз, но мужики не ведут и не слушаются. Что оставалось ему делать? Но вот какую хитрость он выдумал. Призывает отца и говорит ему:

 — Не бойся, я сделаю; поди к сыну и скажи ему, что когда приведут его в канцелярию и я стану его спрашивать, то не говорил бы он ничего, а как стану его бранить, то бранил бы он самого меня.

 Сие действительно и сделалось. Как скоро привели в канцелярию рекрута и по обыкновению раздели, то не говорил он ничего, как скоро воевода начал спрашивать. И тогда воевода, будто рассердившись, закричал:

 — Что ты, сукин сын, дурак что ли ты, что не говоришь?

 А рекрут закричал сам:

 — Сам ты што ли дурак, сукин сын, кривой воевода!

 И тогда воевода вспыхнул, взбесился и возопил:

 — Вон! вон! вон! Что это такое, какого это безумного привели, и где отдатчики?

 И ни с другого слова и не принимая никаких оправданий, ну–ка отдатчиков пороть плетьми и мучить, и таким образом рекрута освободил, отдатчиков перепорол и сто рублей с отца сдул, и тем сделал странный образец, чему и поныне смеются и говорят, что некогда мужик ругал воеводу в присутствии, однако он того не взыскивал.

 О бывшем же тогда, как я ехал, воеводе господине Бабкине хотя подобных дел было не слышно, а говорили только, что он охотник был ездить по богатым однодворцам Христа славить, и получал в подарок от них за то жеребят рублей в полтораста и прочее тому подобное.

 Вот какие шильничества {Мошенничества.} и дела происходили в тамошних степных уездах. Ни страха Божия, ни боязни, ни стыда, ни совести не было. Самые присылаемые для исследования их комиссии их не устрашали, и они боялись их покуда еще не бывали, а как пришлют, то было легче, ибо сало есть и подмазать есть чем, чтоб колесо катилось плавно и скрипело.

 Но всего удивительнее то, что город сей и после, и по открытии даже наместничеств тем же самым был славен. Нигде таких беспорядков не происходило, нигде так часто губернаторы переменяемы не были, и нигде столько следствий и комиссий не было, как в оном. Словом, он с сей стороны в особливости несчастен.

 Но я удалился уже от нити своего повествования; теперь возвращаясь к оному, о дальнейшем путешествии своем вообще скажу, что оно было хорошо. Мы ехали благополучно, имели труда и беспокойств меньше, нежели мы думали, по случаю переменившейся погоды; не имели во все продолжение оного никаких особых приключений. Ехали опять чрез Козлов, Ранибург, Епифань и Тулу и, наконец, 12 октября, благополучно возвратились в свои домы, и были очень обрадованы, нашед всех своих домашних здоровыми и благополучными.

 Сим образом кончилось наше дальнее путешествие, а вместе с оным окончу и я сие мое письмо, сказав вам, что я есмь, и прочее.

ДОМАШНЯЯ ЖИЗНЬ

ПИСЬМО 129–е

 Любезный приятель! Первейшее мое попечение по возвращении в дом было о перевозке достального заготовленного для строения нового себе дома леса. Он сплавлен был уже давно с реки Угры, Окою к Серпухову и лежал тут на берегу. Отъезжая в степь, поручил я домашним моим как можно о перевозке его стараться, что ими и учинено было, и я застал уже самое малое количество оного неперевезенным.

 Сей–то остаток хотелось мне скорей перевезть, также и нанять для распилки оного пильщиков и сею же осенью оный заложить, дабы весною тем ранее можно было начать строить. Все сие и успел я еще в том же октябре сделать: лес перевезли, пильщики наняты, и хоромы новые заложены были 21–го числа октября месяца.

 Между тем покуда сие происходило, не преминул я объездить всех моих ближних соседей и со всеми ими по нескольку раз видаться, а 17–го числа сего месяца, как в день имянин моих, посетили они меня и мы начали осенние вечера провождать в частых между собою свиданиях, и я был с сей стороны соседом своим, Матвеем Никитичем, в сие время доволен. Напротив того все ми не таковы были довольны молодою женою брата Михаила Матвеевича.

 Она все что–то удалялась от нас и не хотела никак прикраиваться к обычаям и обыкновениям нашим; а мы того меньше к ее обычаям и дурным привычкам, происходившим от дурного и самого подъяческого воспитания. Словом, чрез короткое время увидели мы, что была она нам худая семьянинка, ибо все ее родные не стоили ничего и были прямо подьяческой, да и дурной еще породы.

 Кроме сего в конце сего месяца имел я удовольствие получить из Экономического Общества книжку, содержащую в себе VIII часть Трудов оного. Оно прислало мне оную, как к своему уже сочлену и опять при письме от г. Нартова, в котором уведомлял он меня, что и оба последние посланные от меня сочинения Обществом одобрены и определено их напечатать. Сие порадовало меня в особливости, ибо я, не получая долго никакого об них известия, начинал уже думать, что они обществу не понравились. Сие же уведомление стало побуждать меня к продолжению трудов и сочинениев моих и далее вперед.

 Последующий за сим ноябрь месяц ознаменовался более болезнию моей дочери. Бедненькая больна была сперва страшным и даже с кровавым извержением сопряженным и ее до самой крайности доведшим кашлем. Мы все отчаялись уже о ее жизни и почитали ее погибшею. Не могу вспомнить без содрогания, как чувствительна была нам тогда болезнь сия, и к несчастию еще долговременная, и как много она нас огорчала и озабочивала. Истинно не знаю, как она уже спаслась от оной; а не успела она от сего кашля несколько освободиться, как должна была переносить уже другую болезнь, называемою лапухою, но к неописанному обрадованию нашему избавилась она и от оной. Во–вторых, достопамятно было то, что около сего времени все наше государство гремело славою и занималось разговорами о проявившемся в Петербурге русском лекаре Ерофеевиче, вылечивающим всех с преудивительным успехом, так что возмечтали об нем уже и Бог знает что, и почитали его уже сущим эскулапом.

 Слава его через самое короткое время сделалась так громка, что обратились и поскакали к нему со всех сторон и краев России страждущие разными болезнями и многие действительно получали от него великое облегчение. Самый друг мой г. Полонский собирался к нему в сию зиму ехать и также полечиться от своей толстоты и водяной болезни, чувствуемой им у себя в ногах.

 Словом, врач сей обожаем был почти всеми и составлял около сего времени феномен необыкновенный, и потому не за излишнее почел я поместить здесь некоторое ближайшее об нем известие и анекдоты, слышанные мною от очевидцев, а особливо от шадского соседа моего г. Соймонова, ездившего к нему с сестрою своею для лечения оной, и сделать сие для того, что легко статься может, что иных известий об нем не останется нигде. И вот что рассказывал мне об нем помянутый г. Соймонов:

 «Ездил я, государь мой, лечиться с сестрою своею. Я был очень болен. Соседи мои могут засвидетельствовать, сколь я был слаб и в каком худом состоянии находился. Одышка превеликая, весь истончал, ничего не ел, одним словом, был при дверях смерти. Сестра моя была еще того слабее и хуже, а сверх того свело у ней еще и ногу, и все лекари не могли ей ничем помочь.

 Приехавши в Петербург, старался я квартиру нанять поближе к нему. Нельзя сказать, сколь много наполнено было то место больными постояльцами и сколь квартиры были дороги; ибо всякий старался быть ближе, потому что его замучили призываниями, а притом ему и недосужно было разъезжать, ибо он сам приготовлял все лекарствы. Я был налегке, со всем тем малая квартира моя стоила мне по 20 рублей на месяц; однако, как я ни близко был, но не мог его к себе залучить, и принужден был кое–как сам до него добрести.

 Живет он на Васильевском острову, во второй линии, в маленьком домике государевом, где он жил прежде уже шесть лет, как определенный лекарь при академии к малолетним. Пришедши к нему, нашел я его, сидящего на маленькой скамеечке и упражняющегося в переливании лекарств из склянок в скляночки. Половина горницы завешена была холстиною. Там два ученика перебирали травы, ибо лечит он все ботаническими лекарствами: и капли, и порошки, и мази все у него из трав, и все сам делает, а травы рвут бабы около Петербурга, и он говорит, что их везде много.

 Обо мне было к нему рекомендательное письмо от одного моего родственника, ему знакомого. Сие письмо лежало у него на лавке еще не читанное, ибо он, действительно, грамоте не умеет. Он не старался его для того читать, что приятель мой, которого я с письмом к нему посылал, ему обо мне уже сказывал. Я пришед говорю ему:

 — Василий Ерофеич!

 — Что?

 — Получили ль вы письмо от моего брата?

 — Да вот оно: я его еще не читал.

 — Да ведь оно обо мне писано.

 — Так сказывай же, чем ты болен!

 Не успел я ему начать сказывать, как человек двадцать начали также рассказывать ему свои болезни. А он все упражнялся в своей работе и ничего не говорил. «Кой чорт!», — думал я сам в себе. Но не успел я ему рассказать, как подает он мне скляночку с каплями.

 — Вот эти капельки принимай по две чайных ложечки в красном вине, да поди вон туда, возьми травки, пей вместо чаю.

 В самое то время закричал он ученикам:

 — Дайте ему травы вместо чаю.

 И они уже знали, какую давать.. Вот все, что происходило тогда у нас с ним при первом свидании.

 На сих каплях и на траве держал он меня две недели, и я должен был только сказывать ему о переменах, происходивших со мною. Капли очень горькие и слабительные, действуют очень хорошо, трава же пить очень приятна и от удушья. От сего только мог я через неделю уже выходить, одеваться и обуваться в. сапоги и повсюду ездить.

 Я ходил в нему всякий день по два раза; потом дал он мне потовые порошки, беленькие и очень солоны. Я должен был принять их в бане в теплом духу и не успел принять, как преужасный пот сделался, отчего я власно как переродился. Наконец на отделку дал он мне декокта, {Врачебное снадобье.} та, как полпиво, {Полпиво — некрепкое пиво, брага.} очень хорошо и чтоб пить в жажду, и сим образом в два месяца совсем меня вылечил».

 К сестре же своей мог он насилу его дозваться. Он нашел в ней застаревшую лихорадку и сказал, что надобно выгнать ее наружу, что и сделал. Не успел он дать ей несколько лекарств, как ее трепать начало.

 — Ну, — говорил он, — пускай повеселится!

 После того дал порошок, и она тотчас пропала. Всего удивительнее было то, что он пульса вовсе не щупает, а схватил сестру его за руку и сказал:

 — Ох! Как ты слаба, как тряпица.

 Одним словом, надобно было только описать ему, чем кто болен, и того было довольно.

 Еще сказывал мне г. Соймонов, что он действительно очень прост и самый подлец {Из крепостных, подлец — человек низкого «подлого» звания, крепостной.}, не знающий никаких церемоний. «Мой государь» и то по–низовскому {По–простонародному.}, да и только всего. Грамоте умеет только жена его, которая разбирает и записки; а как он от беспрестанной езды болен был, то она составляла капли.

 Думать надлежало, что лечил он более китайскими лекарствами, полагая их по малой доле в здешние, из трав составляемые, а подлость лечил здешними и все по памяти. Собою был он мужичок маленький и плешивенький, на голове не было почти волос, однако кудерки волосков в десяток, и те напудрены; ходил в офицерском зеленом мундире, ибо как он вылечил графа Орлова, которого вылечкою он наиболее и прославился, то дан ему чин титулярного советника.

 О происхождении рассказывал он сам, что он сибиряк, родом из Иркутска, из посадских; зашел в Китай с караваном и там, оставшись по охоте своей учиться лекарскому искусству, и был фельдшером. По возвращении своем оттуда отдан был в рекруты и, быв фельдшером, определился чрез Бецкого к академии, от которого также и от графа Сиверса рекомендован он был графу Орлову.

 О лечении сего Орлова рассказывал он сам следующее. Лекаря и доктора находили в нем какие–то судороги и другие лихие болести, но как он призван был, то сказал он, что это все пустое, а только застарелая лихорадка; было также удушье, как и у г. Соймонова, и почти точно такая же болезнь.

 Как спросили его, может ли он вылечить, то сказал он:

 — Для чего! Только как лечить: по–китайски или по–русски?

 Удивился граф сему вопросу и спрашивает: «что это значит?»

 — А то, мой государь. В Китае, ежели взяться лечить, то надобно вылечить, а ежели не вылечишь, завтра же повесят; а ежели лечить по–русскому, то делать частые приезды и выманивать более денег, а ты человек богатый и от тебя можно поживиться нашему брату лекарю.

 Рад был граф, слыша, на каких кондициях он его лечить хочет. Тотчас послано было за братьями и согласились, чтоб граф дал себя лечить Ерофеичу тайком от докторов.

 Сперва давал он ему те же капли и траву; но как по крепкой натуре его он тем не пронялся, то чтоб ее переломить, дал рвотного; и как его повычиетило, то дал он опять каплей, и тут–то его уже прямо вынесло. Потом, положив его в постелю, велел лежать и дал ему потового, а сам велел две печи жарить и запер его в комнате заснувшего. Проснувшись, лежал он как в морсу. Пот всю постель смочил, и он вскочил как встрепанный и тотчас в зеркало и не узнал сам себя; дивится и говорит, что он власно как переродился.

 У Сиверса же вылечил он сына, бывшего несколько лет в расслаблении. Одним словом, он делал дела знатные, однако были и недовольные им; но он и сам говорит, что нет такого лекаря, который бы всех вылечивать мог, по крайней мере, лекарства его никому не вредят и болезни худшею не делают. Впрочем, наперед он ничего за труд не брал, а был доволен тем, что дадут, лечил же всякие болезни, какие бы они не были.

 Вот что рассказывал мне о сем редком враче г. Соймонов; а теперь расскажу вам другую историю о вылеченной им удивительным образом одной госпоже в Петербурге.

 Сия госпожа, будучи на сносех беременна и очень больна, впала в обморок. Доктор, лечивший ее, почел ее совершенно умершею, и как из прочих никто в том не сомневался, то, по обыкновению обмыв ее, одели и положили на стол, покуда гроб поспеет. По счастию, случилось приехать туда одному их родственнику.

 Сей, возымев некоторое сумнение, уговорил хозяев послать за Ерофеичем, на что и доктор согласился, хотя посрамить его и над ним посмеяться. Ерофеича привезли. Он говорит, что, хотя и ему кажется она мертвою, однако не полагается он на свое мнение, но хочет ближе и точнее дело исследовать, и для того просит, чтоб все вышли, и остался бы один муж, да доктор, да две женщины.

 Сим велел он ее раздеть и потом щупал под левою мышкою, да против сердца и держал палец несколько времени. Наконец, говорит, что, хотя и кажется ему, что она еще жива, но хочет удостовериться в том еще одним опытом, и для того просил, чтоб обождали его до второго часа, а он съездит за потребными вещами. Доктор внутренне смеялся его словам и положил нарочно ждать второго часа.

 Наконец приехал г–н Ерофеич. Он велел опять всем выттить и при докторе и муже обнажил все тело и положил на все брюхо пластырь; потом просил, чтоб дали ему верные часы, которые, положив, беспрестанно смотрел, и не успела настать та минута, которая ему была надобна, как тотчас пластырь скинул и увидев его действие, поздравлял мужа с неумершею еще женою.

 Натурально, можно заключить, что муж обрадован был сим известием; но противное действие произвело оно в докторе. Сей бесился, сие слышав, и не мог утерпеть, чтоб не смеяться, слышав уверение Ерофеича, что она через полчаса им по рюмке водки поднесет. Однако тот, невзирая на то, приступил к своей операции.

 Он обрезал все пузыри, натянутые пластырем, и оставил голое тело; потом, намазав другой пластырь, приложил и стал потом разговаривать с доктором. Но какой мудреный вопрос он ему предложил:

 — Что, ваше превосходительство, — сказал он ему, — можно ли пустить кровь из желудка?

 — Не знаю, — отвечал его превосходительство доктор, а сам рассмеялся. — У нас из желудка крови не пускают, да можно ли сему и статься.

 — А вот посмотрите, мой государь! я ее пущу. И вскоре потом пластырь с брюха принял, и тотчас кровь из тела пошла как бы из жилы.

 Он дал ей столько течь, сколько было надобно, потом, приложив третий пластырь, ее унял.

 И не успел сего сделать, как госпожа вдруг стала оказывать в себе знаки жизни и вскоре потом промолвила:

 — Подайте пить.

 — Вот, мой государь, не правду ли я говорил, что она нас станет подчивать?

 Ибо как стал ее класть на постелю, то просил Ерофеич, чтоб пожаловала она хотя придержала поднос с рюмками, ибо он сие обещал. Вместо благодарности за то, обещает он, что она благополучно разрешится от своего бремени, что и сделалось.

 Но представьте ж себе, каково было тогда доктору. Мало ежели сказать, что ему было стыдно, но он, бессомненно, проклинал тот час, в который ему ожидать сего времени вздумалось. Словом, Ерофеич перебесил всех лекарей и докторов и оставил по себе ту славу, что и поныне все государство пьет травник, составленный с его травами и называемый «Ерофеичем».

 Теперь, возвращаясь к продолжению истории моей, скажу, что в том же еще ноябре месяце начали распространяться повсюду слухи о начинающейся у нас войне с турками, и о движении всех полков, и выступлении из обыкновенных их квартир в южные провинции нашего государства {См. примечание 8 после текста.}. Сие власно как оживотворило паки все государство и сделалось всеобщею материею разговоров. Все начали не о чем ином говорить, как о войне с турками, поляками, а иные прибавили к тому, что и пруссаками, и каких, и каких слухов тогда не было, и чего, и чего не говорили.

 Между тем услышали мы также и о великой отважности тогдашней монархини и приказании привить к себе оспу. Мы удивились тому, но вкупе и радовались, что операция сия кончилась благополучно {См. примечание 9 после текста.}. А не успел наступить декабрь месяц, как многие полки действительно пошли большою тульскою дорогою, в близости нас идущею, а едущими генералами и другими знатными особами она, так сказать, запружена была.

 Повсюду на станции велено было выставить обывательских лошадей, ибо обыкновенных почтовых оказалось уже слишком мало, и для лучшего распоряжения оных приезжал даже на завод Ведминской и несколько времени тут жил и сам наш тогдашний коширский воевода г–н Посевьев. И как мне сего человека давно короче знать хотелось, то, при сем случае, познакомился я с ним короче, и он несколько раз приезжал ко мне в дом и делил со мною время в дружеских и приятных разговорах.

 Он был человек умный, сведущий о многом и любопытный. Итак, он рад был мне, а я ему, и тем паче, что мог от него ежедневно почти слышать не только все происходившее на большой дороге, но и все новые вести.

 Но никогда приезд его ко мне не был так для меня интересен, как в день храмового нашего праздника, 6–го декабря. Он не только умножил собою число всех бывших у меня в сей день и довольно многих гостей, но был еще первым и лучшим моим гостем. Тогда воеводы несравненно более уважались, нежели все нынешние судьи, исправники и городничие.

 Он привез к нам в сей день множество новых вестей, как о проходящих полках, так и делаемых повсюду страшных и великих приуготовлений к войне; о выступлении в поход уже всей армии; о удвоенном рекрутском наборе; о умножении лошадей на станциях, и до 140 на каждой; о назначении командирами армий князя Голицына и Румянцова; о изданном уже о войне манифесте; о посаждении турками нашего резидента в Едикуль; о происходившей в Польше действительной войне и кровопролитии, и прочая, и прочая. Словом, разных вестей тогда и сколько справедливых, столько же и ложных конца не было, и мы готовились каждый день к узнаванию чего–нибудь нового.

 Препроводив весело наш праздник в ежедневных свиданиях с своими соседями, зваными были 9–го числа и ездили к г–ну Полонскому на имянины жены его. Торжество было пышное, собрание довольно многолюдное и увеселения разного рода.

 Я наслушался и тут превеликому множеству новых вестей о тогдашних происшествиях, но недоволен только был бывшим тут одним гостем из соседей г–на Полонского. Всякий раз, как ни случалось ему подгулять, делался он неотвязным и имеющим дурную привычку бить все по рукам и дергать слушателя, и сей надоел мне тем до чрезвычайности.

 Возвратившись домой, начал я около сего времени продолжать сочинение «Детской моей философии». Всеобщее одобрение первой ее части и похвала от всех ей приписываемая, побудила меня к начатию сочинения второй части сей книги.

 Около половины сего месяца имел я у себя одного нового и весьма приятного для меня гостя. Был то никогда еще не бывавший у меня г–н Колюбакин, Алексей Алексеевич.

 Как он был человек довольно обращавшийся в свете, имеющий со многими знатными людьми связи и знакомства и притом знающий, любопытный, и такой человек, с которым можно было обо всем говорить, то по предварительному уведомлению от него, что он ко мне будет, ожидал я его к себе уже несколько дней с великою нетерпеливостию и тем паче, что он обещал мне привезть манифест о войне и многие другие любопытные и важные бумаги.

 Поелику он мне был уже знаком, то рад я был ему очень и старался угостить его всячески. Он препроводил у меня весь тот день и ночевал, и мы не могли с ним довольно наговориться.

 Он привез мне не только манифест, но и расписание всем армиям и приуготовлениям и насказал мне вестей с три короба; но ни которые так не были интересны, как носящийся повсюду слух, что по случаю составления вновь прибавочных полков и целых корпусов и по недостатку довольного числа офицеров, нужных для командования оных, не только приглашают всех отставных штаб и обер–офицеров и определяют опять в службу с некоторыми для них выгодами, но что будто в случае недостатка хотят и всех отставных дворян пересматривать и годных еще к службе, когда добровольно не захотят, определять и неволею в оную.

 Сей слух был для меня не только интересен, но и поразителен. У меня зашевелилось даже сердце при услышании сего, ибо как в сем случае легко могло дойтить и до меня, мне же, как привыкшему уже в деревне жить и вкусившему приятность и блаженство сей жизни, уже никак и ни для чего не хотелось уже с нею расстаться; то озабочивался я и очень много сим слухом, ибо натурально заключал, что по молодости, здоровью, достатку и знаниям моим весьма трудно мне будет от службы отделываться, а особливо если будет к тому некоторое принуждение. Но как слух сей был еще недостоверным, то я сим одним и мыслию, что может быть сие и неправда, сколько нибудь еще и утешался.

 Гость сей недолго у меня пробыл, ко поспешая отъездом, не хотел даже дожидаться настоящего обеда, так что мы принуждены были приготовить для его обед ранний, и отъезд сей случился очень кстати. Ибо не успел я его проводить со двора, как жена моя, бывшая уже давно на сносех, начала мучиться родами.

 Я перетревожен был сим случаем до бесконечности, и тем паче, что было сие против всякого чаяния и ожидания, и все думали и считали, что ей еще недели две или три носить надлежало, почему не случилось тогда даже и самой ее матери, а моей тещи дома. Но она без всякого опасения, за несколько до сего дней, поехала к тетке Матрене Васильевне, у которой в самое сие время лежал сын в оспе, и находилась в Калединке.

 Но как бы то ни было, но все в мнениях своих обманулись, и жена моя в девятом часу вечера, к неописанному обрадованию моему, действительно разрешилась от своего бремени благополучно, произведя на свет и в сей раз мне сына.

 Я не могу изобразить, как обрадовался я и как благодарил Бога, что даровал мне, вместо умершего, сего другого мальчишку. Мы назвали его Степаном, и как ни поздно было, но того ж часа отправили в Калединку нарочного с уведомлением о сем к его бабке, а поутру разосланы были и к другим нашим друзьям и соседям люди с извещением о том же.

 Теща моя не успела о том услышать, как обрадовавшись чрезвычайно, тот же час к нам полетела, а вместе с нею приехала любившая так много нас и тетка; а не преминули также и все соседи у нас перебывать и по обыкновению поздравить нас с новорожденным. Но я растревожен был на третий день сделавшимся в родильнице жестоким жаром и даже самым бредом.

 Опасаясь, чтоб не произошла инфламация в матке и не лишила меня ее, не знал я что делать и чем сей бедной помогать; но спасибо, припарка ромашкою с молоком и некоторые другие употребленные вспомогательные средства помогли и меня опять успокоили, а к особливому обрадованию моему полегчало и дочери и она стала оправляться.

 Крестинами сего новорожденного мы не очень спешили, отчасти для того, что родильница все еще была нездорова поправлялась очень худо, а наиболее желая дождаться мясоеда, и не прежде крестили как на другой день Рожества. Восприемниками от купели были прежние: друг мой Иван Григорьевич Полонский и тетка Матрена Васильевна, и мы и сей крестильный пир отправили как водится и гостей у нас было–таки не мало, и притом довольно весело.

 Сим кончился почти 1768–й год, ибо в достальные немногие дни сего года не произошло ничего в особливости примечания достойного, кроме того, что я, по причине начинающейся войны, решился в первый еще раз от роду взять себе московские газеты и послал за оные деньги в Москву. Но какая была разница между тогдашними газетами и нынешними, равно как между тогдашнею и нынешнею ценою оным. Тогда они не более стоили пяти рублей с полтиною, но за то и газеты были — подлинно газеты.

 Другое случившееся в сии дни было то, что я вновь перетревожен был помянутым слухом об отставных, который не только не уничтожался, но увеличивался так и насказываемо было столь много, что я почитал его уже совершенно верным; и того и смотрел, чтоб не приехали и ко мне с повесткою из города, чтоб ехать в Москву и явиться в военную коллегию, так как говорили, будто уже многих в других, особливо степных уездах выслали.

 Но чего и чего тогда уже не говорили и не насказывали за верное. Ныне, читая записки о тогдашних слухах, не могу довольно надивиться тому, как хотелось людям выдумывать сущие небылицы и распускать в народ слухи, не имевшие ни малейшего основания.

 Третье было то, что я во все сии дни имел дело с приезжавшими ко мне из дальних степных деревень обозами и дураком моим шадским прикащиком, который насказал мне и Бог знает что о славе, какая будто носилась везде там о моем межеванье; а все было пустое.

 Впрочем, не оставили мы, чтобы не видаться в сии дни кое с кем из соседей в их домах и с ними не препровождать святок по старинным обрядам и обыкновениям, так как и окончил я сей год не у себя в доме, а у кума и друга своего Ивана Григорьевича, к которому заехал бывши в гостях у Товарова, к которому я зван был на имянины к его матери.

 Сим образом окончился и 1768 год, проведенный мною отчасти дома, а отчасти в путешествиях, но довольно хорошо и благополучно и в беспрерывных почти упражнениях.

 Упражнения мои, как из вышеупомянутого видно, были разные и то экономические, то литеральные {Литературные.}. В рассуждении сих последних замечания достойно было то, что я много начинал сочинять вновь книг, но ни одной почти не сочинил и не кончил, а ежели что сделал, так описал и ранжировал всю свою библиотеку, но которая около сего времени была все еще очень и очень невелика, и число всех книг простиралось только до 660 книг. Какая разница пред нынешнею, и что значила она тогда и что нынешняя!

 Наконец заметить надобно, что я никогда так долго не упражнялся в переплетании книг, как в сей год. Не только своих, но и чужих переплел множество, и в работе сей находил для себя превеликое удовольствие. Но каковы мои переплеты были, о том спрашивать нечего. Но говорится в пословице «на безлюдьи и сидни в честь», а так было тогда и со мною, и за неимением лучшего и искуснейшего переплетчика и то было уже хорошо. Люди и тем были довольны.

 Наконец, вообще можно сказать, что я и сей год препроводил счастливо и так весело, что деревенская жизнь час от часу становилась мне приятнее и драгоценнее, и я так и состоянием своим был доволен, что не помышлял ни о каких чинах и достоинствах в свете.

 А сим окончу я письмо сие, довольно уже увеличившееся, и сказав вам, что я семь ваш, и прочая.

РАЗНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ

ПИСЬМО 130–е

 Любезный приятель! Начало 1769–го года достопамятно для нас было смертию двух особ, которые мне были любезны. 6–го числа генваря кончила наконец долговременную свою жизнь старушка Варвара Матвеевна Темирязева, сестра покойного деда моего Никиты Матвеевича и самая та, от которой наслышался я о предке нашем Еремее Гавриловиче. Она жила более 90 лет. Старушка была добрая и мы все ее любили и почитали. А 12–го числа того же месяца умер внучетной брат мой, Дмитрий Иванович Арцыбышев, и сего мне еще более жаль было, нежели старушки.

 Был он еще в самых цветущих летах своего века, но очень толст и тяжел, и водяная болезнь лишила его жизни. Как он был очень милый и добрый человек и нас любил, то и мы все любили его искренно и жалели о рановременной смерти его. Мы погребли его со слезами у приходской их церкви в селе Лушках, а удалось мне проститься с прахом и старушки бабки моей при погребении ее в селе Заглухине.

 Проводили мы также с сожалением в начале сего месяца и друга моего, Ивана Григорьевича Полонского, в Петербург н желали, чтоб получил он от Ерофеича себе облегчение.

 В конце же месяца сего перетревожены мы были умножившимися повсюду кругом нас смертоносными горячками также свирепствующею повсюду оспою и крем. Как сами по себе, так и для детей своих мы так были сим перетревожены и озабочены, что помышляли уже о том, чтоб уехать жить в Коростино, и тем паче, что дочь моя около сего времени не только освободилась уже совсем от своей болезни, но начала уже и ходить сама о себе, что веселило нас до чрезвычайности, ибо дети были тогда нам в великую еще диковинку.

 Впрочем, первый месяц сего года прошел в беспрерывных почти разъездах по гостям и угащивании у себя к нам приезжавших. Давно уже так много их не бывало и я тем был очень доволен, но довольнее еще уничтожившимся слухом об отставных и тем, что оной оказался ложным.

 Напротив того достопамятно было то, что при начале сего года сделалось было в Москве и везде такое оскудение соли, что продавали ее почти только фунтами, и цена ей была уже гривен по осьми, а в степях и слишком по 2 рубля пуд покупалась. Но по счастию продолжилось сие недолго: ее подвезли и цена возстановилась прежняя.

 Степные наши места не от одной сей дороговизны в соли стонали, но и от поставки провианта в Украину. Казна платила хотя и за провоз и за хлеб деньги, но несмотря на то обращалось сие в великое отягощение тамошним краям, по причине разных злоупотреблений и прижимок притом бывших, и потому никому не хотелось самому ехать туда, а сдавали подрядчикам и платили дорогою ценою.

 Еще носилась около сего времени одна странная история не только о бесчеловечии, но и о сущем варварстве одной нашей дворянской фамилии, жившей в здешнем уезде и делающей пятно всему дворянскому корпусу.

 Сей господин отдавал одну девку в Москву учиться плесть кружева. Девка скоро переняла и плела очень хорошо; но как возвратилась домой, то отягощена была от господ уже слишком сею пустою и ничего не значущею работою и принуждена была всякий вечер до две свечи просиживать. Сие подало повод к тому, чтоб она ушла прочь в Москву и опять к мастерице своей; но ее отыскали и посадили в железы и в стуло {Железо — кандалы; стуло — обрубок, к которому приковывали колодников.} и заставили опять плесть.

 Через несколько времени освобождена она была по просьбе одного попа, который ручался в том, что она не уйдет. Но как девка сия была только 17–ти лет и опять трудами отягощена слишком, то отважилась она опять уйтить; но, по несчастию, опять отыскана и уже заклепана в кандалы наглухо, а сверх того надета была на ее рогатка, и при всем том принуждена была работать в стуле, кандалах и рогатке {Здесь железный ошейник.}, и днем плесть кружева, а ночевать в приворотней избе под караулом и ходить туда босая.

 Сия строгость сделалась, наконец, ей несносною и довела ее до такого отчаяния, что она возложила сама на себя руки и зарезалась; но как горло не совсем было перерезано, то старались сохранить ее жизнь, но, разрубая топором заклепанную рогатку, еще более повредили, так что она целые сутки была без памяти. Со всем тем не умерла она и тогда, но жила целый месяц и, хотя была в опасности, но кандалы с нее сняты не были, и она умерла наконец в них, ибо рана, начав подживать, завалила ей горло.

 Вот какой зверский и постыдный пример жестокосердия человеческого! И на то ль даны нам люди и подданные, чтоб поступать с ними так бесчеловечно! И как дело сие было скрыто и концы с концами очень удачно сведены, то и остались господа без всякого за то наказания.

 Мы содрогались, услышав историю сию и гнушались таким зверством и семейством сих извергов, так что не желали даже с сим домом иметь и знакомства никогда {См. примечание 10 после текста.}.

 Далее записано у меня, что я в сей месяц крестил с тещею моею нынешнего нашего дьякона Петра, сына бывшего тогда нашего попа Евграфа; также в исходе оного выдумал и сам сделал прекрасный деревянный замок с шестью колесами.

 Замок сей был очень курьёзен. На колесах оного, вертящихся кругом, изображены были литеры и из оных можно было чрез вертение набирать до 4.000 разных слов и имен, но отпирало его только одно слово, и слово сие было «фофон». С того времени стали делать в Туле замки сего рода и железные, но все глупые и не столь замысловатые.

 Наконец, 15–го числа сего месяца имел я удовольствие получить чрез Серпухов свои газеты, и как это было в первый раз, то я обрадовался им как бы какой превеликой находке. Но радость сия скоро превратилась в досаду, ибо как тогда не было еще такой порядочной почты по всем местам как ныне, то пересылка оных происходила не только медленно, но весьма неисправно, и я то и дело принужден был видеть посылаемых за ними в Серпухов людей, возвращающихся с пустыми руками и досадовать на почту и на газетиров.

 Сколь ни мало было в генваре происшествий достойных замечания, но февраль был еще того скуднее оными. В течении всего оного не произошло почти ничего важного кроме того, что я нанял плотников рубить новый себе дом, да в конце оного получил опять письмо из Экономического Общества с IX–ою частию Трудов оного, и имел удовольствие видеть в оной оба мои последние сочинения напечатанные.

 Письмецо сие было самое коротенькое, но книги прислано было ко мне целых 13 экземпляров, власно как бы в награду за труды мои и чтоб мог я оные раздарить моим знакомым. Награда сия была хотя слишком мала, но я по нужде был и оною доволен, и самым тем побуждался и далее заниматься подобными тому ж экономическими сочинениями.

 Впрочем имели мы удовольствие в течении сего месяца видеть ближайшего моего соседа и двоюродного брата, Гаврилу Матвеевича, приехавшего из Петербурга в дом свой, а напротив того другого соседа, Матвея Никитича, проводили в Петербург на службу.

 Наконец, как в исходе сего месяца случилось быть в сей год маслянице; то, по молодости своей и по охоте с малолетства к катанью, вздумалось мне порезвиться и сделать для катанья порядочную гору. Она сделана была деревенская, без всяких коштов.

 Я велел на нижнем своем пруде расчистить лед и избрав отлогий, но довольно высокий и крутой берег, в самом том месте, где ныне у меня известковые ямы, улили весь оный и так, что гора была наипрекраснейшая. И мы закатались на ней впрах не только сами мущины, но сотоварищество нам в том делали и самые боярыни как наши, так и приезжавшие к нам в гости.

 Самые старушки, как, например, теща и тетка моя Матрена Васильевна, дозволили мне несколько раз скатить себя с горы на салазках. Словом, я не помню, чтобы когда–нибудь во всю жизнь мою я так весело масляницу, а особливо последний день оной препроводил, как в сей раз. И как гостей у нас случилось много, то катались мы в сей день до самого позднего вечера и даже при огнях, которыми гору свою мы осветили, и кончили оный прямо хорошо и весело.

 С начала марта сделалась было у нас половодь: сошел весь снег и вскрылась было совсем весна. Явление сие было необыкновенное, однако продолжалось сие недолго и мы должны были опять покидать колесы и приниматься за прежние сани, и настоящая половодь не прежде была как под Благовещение.

 В сей месяц начали плотники рубить мои хоромы, а я с людьми заготовлять каменья под фундамент под стены, которые основаны были на толстых дубовых столбах.

 Копали мы оные прямо против хором в вершине и вытаскивали оные к хоромам, при помощи ворота, по намощенному вкось чрез вершину из досок мосту, по которому втаскивалась особого рода плоская телега или почти род саней, нагруженных множеством камней.

 Машину сию выдумали мы сами с столяром и она помогла нам очень много. И как каменьев нашли мы превеликое множество, лежащих в горе стеною, власно как складенною из тесаных камней, то с малым трудом наломали и натаскали их множество.

 Были также подряжены и гвоздье, и какая дьявольская разница между ценами тогдашними и нынешними: тогда двутесные не дороже были двух рублей, а однотесные 80 копеек.

 Еще достопамятно, что в течение сего месяца продал я в коширской деревне своей Бурцовой, приданой покойной моей бабки, наконец и самую землю брату Гавриле Матвеевичу. Итак, сия деревня совсем вышла из моего владения, ибо крестьяне переведены были уже давно в шадскую деревню.

 Имели мы также удовольствие видеть опять и соседа нашего Матвея Никитича, возвратившагося совсем нечаянно из Петербурга, чрез что собрались мы опять все вместе, и вся фамилия наша находилась тогда в Дворянинове.

 Что касается до упражнений моих, то во все последние зимние месяцы занимался я наиболее разрисовыванием красками печатных картинок, вырезанных из книг, и разрисовал их множество. Все они и поныне украшают мои стены, а иные в эстампной и портретной книге.

 Однако не гуляло и перо мое; работал я много и оным; но кроме пьесы о тележке навозной, назначенной для Экономическаго Общества, не сочинено мною ничего особливого, но начинал я многое, а сделал мало. Впрочем занимался я также и переводами, и трагедия «Вольнодум» переведена в сие время.

 Наконец в конце сего месяца огорчены мы были все, а особливо теща моя, печальным известием, что смерть похитила и третьего ее брата, Александра, в цветущих еще летах, на Низу. И как старик отец ее, а жены моей дед, остался с одним только своим меньшим сыном, Сергеем, то приглашал он тещу мою, чтобы она к нему в Цивильск приехала жить, но чего однако нам да и самой ей не очень хотелось.

 Начало весны провели мы весело и благополучно и видались почти всякой день с своими соседями, а особливо в святую неделю, бывшую в сей год в исходе апреля, которая была для нас тем веселее, что у Матвея Никитича родила жена в оную первого ему сына и были у него сборные крестины, и по случаю сему и множество гостей, которые все перебывали и у нас. Вместе с другими крестил и я его сына с девушкою Пестовою, Марьею Михайловною.

 Впрочем, не успела весна вскрыться, как принялся я опять за милые и любезные сады свои и всякий день занимался в них множеством работ и дел вешних. Мы садили и пересаживали разные деревья, прививали прививки, сеяли разные цветочные и огородные семена, чистили и прибирали все, а особливо цветники, до которых я в особливости был охотник.

 В самую сию весну завел я наиболее все разные роды вишен, которые и поныне сады мои наполняют некоторые из них получил я от Товарова из Прончищева, а другие и самые те алые мелколистные и плодородные, из которых ныне в садах моих ростут целые лесочки, от Незнанского попа Егора.

 Также в самую сию весну насажена из лип та короткая прекрасная крытая дорога в ближнем моем саду, подле ворот на улицу, которая и поныне увеселяет меня своею густотою и великостью. В течение прошедших с того времени 34–х лет разрослась и выросла она превеликою. В сие время имел я уже и планы садам моим, но далеко не такие совершенные, как ныне.

 Кроме сего имели мы в сие время с соседями своими небольшую сделку в рассуждении Удерева и лугов под Шестунихою, и многими клочками, по согласию друг с другом, разменялись.

 В начале мая убавилось опять наше деревенское близкое соседство одним человеком. Брат Гаврила Матвеевич поехал опять в Петербург на службу, ибо как он ни старался, но ему не отсрочили. Мы же, оставшиеся, провели общими наш деревенский праздник отменно весело. Гостей у всех нас было множество, мы только и знали, что переходили с ними друг к другу.

 В особливости же было у меня всем весело, но причине круглых качелей, бывших у меня. Да и кроме сего во весь сей месяц как–то в особливости и так много у меня погостилось, что мы редкий день проводили без гостей, или сами у кого чтоб не были.

 Между тем хоромы мои продолжали строиться и с таким успехом, что в сей месяц успели их уже и покрыть, а мы между тем подвели под них и фундамент каменный.

 Прочими упражнения мои в праздные часы состояли в срисовывании с натуры цветов разных, расцветающих у меня в садах и цветниках, которые картинки и поныне у меня целы и украшают отчасти стены в моих хоромах.

 Наидостойнейшим же произшествием сего времени было солнечное и очень видное затмение, случившееся 24–го мая. Я примечал оное с величайшим вниманием и имел случай приметить тогда в солнце шесть маленьких черных пятнушков, в разном положении между собою и подвинувшихся к вечеру совсем в другое место, что некоторым доказательством было тому, что солнце вертится вокруг своей оси.

 В продолжение июня месяца занимался я наиболее строением: как старинный конский и скотский двор находился подле самых новых и уже плотниками отделанных хором и надлежало его перенесть куда–нибудь в иное место, то рассудилось мне перенесть его в рощу за вершину и на самое то место, где находятся теперь людские огороды.

 Итак, надобно было вырубить ту часть рощи, и строение оное туда перевозить и ставить; пред хоромами ровнять и планировать место, для назначаемого тут большого цветника, которая работа произведена одним садовником с ребятишками.

 Изобретенная мною садовая о двух колесах тележка, употребляемая и по ныне с особливою выгодою и пользою, в том им много поспешествовала. А как и хоромы осталось только внутри отделывать, то начинал я уже и о украшении внутренности оных помышлять и целых семь дней употребил сам на намалевание одной большой картины на подобие тканого ковра, с историческими изображениями, каковыми хотелось мне обить и убрать все стены моего зала, которая и поныне еще цела и украшает собою стену в зале и служит памятником тогдашних моих трудов и малеванья.

 Между сими упражнениями не оставляли мы по прежнему видаться с своими соседями и знакомцами, и как у себя их угощать, так и самим к ним ездить.

 Бывший в начале месяца сего Троицын день провели мы очень весело, будучи в гостях у г. Гурьева, в Тарусском уезде. Собрание гостей было многочисленное. Добрые сии люди были всеми любимы, и никому, по особому гостеприимству, их не было у них скучно. Не могу и поныне позабыть, как были мы в сей день там веселы, как танцовали, бегали, резвились, гуляли по садам, по рощам и забавлялись разными деревенскими играми, и как смеялись и хохотали при одном приключении, случившемся с бывшими там в гостях с молодыми барышнями.

 Случилось это на другой день праздника. Сыну и дочерям хозяйским вздумалось подговорить их иттить с ними погулять под гору на берег реки Оки, где имели они прекрасную рощу, и там на лодке по реке покататься. Они согласились на то охотно. Но не успели они приттить к реке и сесть в лодку, как вдруг поднялась превеликая буря с проливным дождем, и гуляющие подверглись от того превеликой опасности, а того более перестращались.

 С превеликою нуждою и насилу насилу удалось им привалить опять к берегу, и тогда, позабыв гулянье, спешили они домой; но как расстояние было не близкое и более версты, то все они бегучи не только перемучились и устали, но все с головы до ног от проливного и крупного дождя обмокли.

 Мы, мужчины, с ними тогда не ходили, а оставались с хозяином дома, и сперва сами опасности их напугались, но после надселись со смеху, видя их бегущих без памяти домой и укрывающихся от дождя чем кому попало. Иная бежала в людской шляпе, другая в епанче, иная обвязав голову платком, иная чем попало и так далее. Смеху–то! хохотанья! конца истинно не было!

 Вскоре за сим должен я был съездить еще за Серпухов, в Малоярославецкий уезд, для межеванья. У тетки Матрены Васильевны Арцыбышевой была там деревня Новики, и как пришло туда межеванье и произошли споры от дач княгини Дашковой, то просила меня тетка съездить в сию деревню и взять сие межеванье под свою опеку. И как мне не хотелось отказать ей в сей просьбе, то я туда и ездил, и учинил там все что только было мне можно.

 Насмотревшись и тут всего происходящего при межеванье и получая час от часу множайшее понятие об оном, предвидел я, сколь великая надобность для всякого владельца была в том, чтоб знать наперед верно все количество владеемой им земли, дабы располагаясь по тому можно было так уже и поступать при межеванье.

 А как такого ж межеванья скоро ожидали мы уже и у себя, а из всех из нас никто не знал сколько у нас земли действительно во владении, и примерли в ней против дач будет или недостаток, то сие начинало меня уже очень озабочивать и побуждать мыслить о том, как бы мне всю дачу и земли свои предварительно вымерить и узнать точное количество земли в них.

 Сие не инако можно было учинить, как чрез снятие всей дачи на план. К снятию же сему потребна была необходимо астролябия. Сию хотя и имел я у себя домашнюю, но как шадское измерение, при котором она употреблена была, доказало мне, что она весьма еще несовершенна, и с нею только намучишься довольно, а дела не сделаешь, потому что она удобна была к сниманию на план одними только углами, при чем малейшая неверность и неакуратность могла все дело портить, то и стал я думать и помышлять о том — нельзя ль бы смастерить себе иную, лучшую и надежнейшую, и такую, которая бы снабжена была и компасом, и которою бы можно было землю снимать и по румбам.

 По счастию мне и удалось придумать как сие сделать, и изобресть такого рода астролябию, которая по дешевизне своей и особому сложению достойна была особливого замечания. Обрадуясь сей выдумке, приступил я тотчас к делу. И оба мы с замысловатым столяром своим были столь прилежны, что в немногие дни и смастерили себе такую астролябию, какой лучше требовать было не можно.

 Вся она сделана была дома и вся и с штативом своим, кроме стрелки, не стоила мне ни копейки, а действовала так верно и так хорошо, что я не желал иметь лучшей и был ею очень доволен. Стрелкою к ней снабдил меня друг мой г. Гурьев, достав ее для меня от межевщиков.

 Не успел я снабдить себя сим нужным инструментом, как приступил действительно к снятию всей своей дачи и разных частей ее на план и занимался тем во все праздное время, которое я имел в течение июня месяца; но время к тому и досуга имел не много.

 Так случилось, что мне многие дни надлежало быть от дома в отлучке и заниматься премножеством межевых настоящих хлопот, по просьбе такого человека, которому нельзя было в том отказать, и которому и сам я за удовольствие поставлял помогать и жертвовать всеми приобретенными мною в сих делах знаниями и способностями, а именно:

 Возвратился около самого сего времени друг и наилучший сосед мой, Иван Григорьевич Полонский, из Петербурга. Он ездил, как выше упомянуто, туда лечиться у Ерофеича и вылечившись приехал теперь назад и тотчас прислал ко мне с уведомлением.

 Я тотчас полетел к сему любезному для меня человеку и обрадован был очень, нашед его несравненно в лучшем состоянии пред прежним.

 Он показывал мне списанный нарочно портрет с сего славного врача и рассказывал множество всякой всячины об нем, и как вместе со мною съехались и многие другие его соседи и знакомцы, то весь тот день провели мы очень весело.

 Не успел г. Полонский возвратиться в дом, как озабочен был досадными хлопотами; с одной стороны, приближалось к дачам его и начиналось почти межевание, при котором, по запуганности обстоятельств с дачами и землями его сопряженных, предусматривал он многие для себя и неприятные хлопоты, при которых нужна была великая расторопность, да и практическое в межевых делах знание, в каком был ему недостаток; а с другой стороны, иные необходимые нужды и обстоятельства требовали его от дома отсутствия и принуждали немедленно ехать в Москву и потом еще и далее в шуйские свои деревни.

 Все сие так его стесняло, что он не знал, что делать, и другого не находил, как просить меня как своего друга помочь ему в сей нужде и принять все хлопоты по его межеванию на себя, и чтоб мне собою заменить его собственное присутствие. И как он был о знании и честности моей удостоверен, то вверял мне всю судьбу своих дач и хотел быть всем доволен, что я ни сделаю.

 При таких обстоятельствах, как можно было мне не принять сего предложения и отговориться? Напротив того, я сам был еще рад, что имел случай услугами и трудами своими возблагодарить ему за всю его ко мне дружбу и благоприятство и доказать тем, сколь искренно и нелестно я люблю оного, а желал только, чтоб в стараниях моих имел я успех вожделенный.

 И подлинно, не успел я возвратиться к себе в дом, а г. Полонский уехать в Москву, как прислала жена его ко мне с просьбою, чтоб я приезжал как можно скорей к ней для межевания. Я и поскакал тотчас к ней верхом и вступил в порученное мне дело. Но, о сколько хлопот навело оно мне!..

 Продолжилось оно с разными переездами более двух недель сряду. Несколько раз принужден я был к ней приезжать и, бросая все собственные свои дела и нужды, проживать у ней иногда дни по два и по три и не только таскаться ежедневно с утра до вечера по полям, и по горам, и буеракам, но терпеть и скуку, и досаду, и самое беспокойство от жаров и солнца, а не один раз от бурь и проливных дождей, захватывавших нас в поле.

 Но всего того было не довольно, но обстоятельствы дач и земель его были действительно так спутаны и так сумнительны, что я принужден был употреблять все свое знание и все искусство, и наивозможнейшую расторопность, и даже самые иногда тончайшие хитрости к спасению его земель от захватывания посторонними, и к недопущению до споров и тому подобного.

 И как дело должен был иметь я не с одним, а со многими и разными владельцами, острившими на земли г. Полонского свои зубы, а притом с двумя хитрыми землемерами, то и принужден я был при многих случаях извиваться ужем и жабою, употреблять и волчий рот, и лисий хвост; не один раз вставать до света, трудиться над бумагами, черчением и вычислениями до полуночи; скакать без памяти из одного места в другое, разъезжать по всем знакомым и незнакомым соседним домам; бывать совсем в неприятных для меня компаниях и иных упрашивать, других уговаривать, иным предлагать умышленные советы и всех, кого надобно было, разными средствами наклонять к тому, что все сии хлопоты и труды не были тщетными; но мне удалось не только спасти все земли, находившиеся во владении у г. Полонского, из коих он многие почитал за потерянные, но доставить ему еще некоторые вновь во владение и тем превозойтить все его чаяния и ожидания, а при всем том и обоих землемеров, из коих один был г. Хвощинский, а другой г. Рославлев, сделать себе хорошими друзьями.

 Все сии хлопоты так меня заняли, что я во все течение июня месяца, кроме обыкновенных хозяйственных дел, успел только разбить и основать большой цветник пред окнами нового дома.

 Все сии хлопоты так меня заняли, что я во все течение июня месяца, кроме обыкновенных хозяйственных дел, успел только разбить и основать большой цветник пред окнами нового дома.

 Наконец, ознаменовался сей месяц двумя печальными происшествиями, случившимися в течение оного.

 Первое была жалкая кончина одной недальней родственницы тещи моей, г–жи Вяткиной, сестры Ивана Афанасьевича Арцыбышева. Она была вдова и жила с своею дочерью, милою и любезною девушкою, бывшею уже невестою, в своей коломенской деревне, и так была несчастна, что собственные ее люди, под видом разбойников, вломились к ней в дом и истиранив зверски, убили ее и с дочерью бесчеловечным образом, злясь на нее за то, что она к ним несколько строга была, и которых нам очень жаль было.

 А вторая — состояла в переселении в вечность нашей милой и любезной Ивановны, той доброй и услужливой старушки–немки, живущей в Ченцове, которая так много любила нас и нами была любима, и играла при сватовстве моем ролю свахи. Она умерла от старости и болезни, н нам ее так жаль было, как родную. Обе мои семьянинки проводили ее на вечное жилище, и оросили гроб ее своими слезами, а меня не случилось тогда дома.

 Впрочем замечу, что сему лету власно как назначено было быть мне училищем землемерию н межевым делам, ибо ни в который год я так много оным не занимался, как в сей.

 Не успел я помянутые межевые дела по дачам г. Полонскаго кончить, как возвратясь домой, и сначала августа вместе с соседом своим Матвеем Никитичем. принялся плотнее уже за снимание всей своей дачи на план.

 Несколько дней сряду проходили мы с ним по обширным нашим полям и лесным угодьям и имели довольно труда, покуда обошли с инструментом по всей окружной меже.

 При сей работе сколько был я доволен сотовариществом помянутого соседа своего, разделявшего со мною все труды и беспокойства, столько досадовал на брата своего Михаила Матвеевича, не ходившего ни однажды с нами и покоившегося дома.

 Я не успел еще всего обхода моего наложить на бумагу, как такие же хлопоты отвлекали меня в другую сторону.

 Прискакали ко мне из коширской моей деревни Калитино, с извещением от живущей там старушки нашей родственницы и соседки, Марфы Маркеловны Бакеевой, о том, что межеванье настает, и с просьбою, чтоб не оставил я и их при сем случае.

 И как дело сие касалось сколько до нее, столько ж и до самого меня, то не долго думая, и подхватя свою астролябию и всю межевую сбрую про запас, поскакал я туда на другой день поутру

 Но приехав нахожу, что межевщик еще до наших дач не дошел, и как и вся дача сей деревни была небольшая, то и восхотел я сим случаем воспользоваться и для узнания, есть ли в нашем владении столько земли, сколько по дачам следует или оной более или менее, предприял скорее всю оную вымерить.

 Тотчас все нужное было приготовлено: вся межевая команда на брата и я, забрав вехи и инструмент, полетел в поле и давай скорее обходить; и не жалея трудов так поработал, что чрез несколько часов всю ее обошел.

 Но какой же смех произошел при том. Не успел я начать обходить бок к дачам села Грызлова, как мужики сего села, пахавшие в то время за рекою землю, и увидев меня и мои вехи, также и моих людей, бывших в красных и синих камзолах и в шляпах, заключили что это межевщик, который и в самом деле в тот день неподалеку от того места находился.

 Итак, почитая меня действительно за межевщика, и не видя при мне своих поверенных, пришли от того в превеликое замешательство, и не долго думая, ну–ка скорей выпрягать из сох лошадей и скакать в свое село для извещения о том своих сельских поверенных.

 Сии услышав о том перетревожились того более. Они взбаламутили всех, и сами повскакав на лошадей, ну–ка без памяти скакать и поспешать ко мне, а за ними и сами господа в одних даже халатах, и не до лошадей уже, а пешком бежать. Прибежали, прискакали и нашли совсем не то, и мне ажно стыдно и дурно было, что я их так без умысла перетревожил.

 Как про запас взял я с собою и инструмент чертежный и бумаги, то окончивши обход, спешил я положить оной на бумагу, и по связании фигуры скорее все количество исчислить; и как же ахнул и удивился увидев, что в ней ровнехонько целой половины не доставало.

 Что было тогда делать? надлежало ее где–нибудь отыскивать, но где, и каким образом? Сколько ни расспрашивал я у всех, не завладел ли кто в старину нашими землями, но никто не мог сказать мне ничего. Я к Маркеловне. Спрашиваю ее, но и та ни от кого, даже от предков своих о том не слыхала, а тоже говорила как и прочие, что все землями владели спокойно и ни с кем споров не было.

 Горе тогда было на меня превеликое. Думаю я, что ежели так оставить, то недостаток земли на век пропадет, и если ее отыскивать, то отыскивать при сем случае надобно, но у кого, того я сам не знал. Наконец решился на том, чтоб велеть заспорить со всеми на удачу, ибо думал, что если найдется у кого примерная земля, то мы ее получим, а ежели не найдется, то так тому и быть, ибо ведал, что от того беды никакой не будет.

 Предприяв сие намерение и распорядил я все дело так, как надобно, н дав всем поверенным наставление, где и каким образом заспорить и отводить, стал спокойно дожидаться межевщика, а между тем сделал другое дело.

 В деревне сей было у меня два небольшие сада: один прадедовский, старый и совсем уже издыхающий, а другой молодой, вновь разводимой. В обоих их были тогда яблоки и другие плоды поспевшими. Итак, ну–ка я их обирать, ну–ка укладывать и отправлять к себе в дом в Дворяниново.

 А между тем приближался и к нашим калитинским дачам межевщик, и я успел еще и с ним видеться и вместе с ним пройтить несколько линий к нам прикосновенных, ибо он межевал тогда не нас, а другие с нами смежные дачи, такие места, где мне споры заводить было не можно. А как до нашей дачи дело еще не доходило, то давши нужные наставления, поспешал я домой, дабы вслед за своими домашними ехать в Алексинскую женину деревню, ибо между тем как все вышеупомянутое происходило и я двое сутки в Калитине пробыл, поехали они для некоторой надобности в Тулу с тем, чтоб оттуда проехать в Коростино, а и мне бы там с ними съехаться.

 Но приехавши домой нашел я столько нужд и столько дел для исправления, что нельзя было никак в тот день ехать. Надобно было принять и прибрать высушенные орехи, которых в сей год родилось у нас превеликое множество; надобно было прибрать также великое множество посбитых, бывшею незадолго до того ужасною бурею, с яблоней яблок; надобно было поспешить снять достальные поспевшие яблоки, чтоб ветры не обили последних; надобно было отправить слугу, присыланного от г–жи Полонской с письмом от мужа ее ко мне, в котором сей друг приносил мне за труды и хлопоты мои безконечные благодарения; надобно было угощать еще приезжавших ко мне в гости с завода немцев и прочее тому подобное.

 Итак, не прежде как с утра на другой день пустился я в свой путь, и ехал с такою поспешностию, что застал еще своих не обедавших в Коростине. Они только что возвратились из Тулы и хотели было уже ко мне ехать, но я остановил их, ибо хотелось мне из тамошнего сада поснять все поспевшие яблоки, а между тем повидался я с тамошним неугомонным и глухим соседом, господином Колюбакиным, Иваном Алексеевичем, и поговорить с ним полюбовную речь, и его пристыдить и усовестить в делаемых нам по тамошней деревне глупых притеснениях и обидах, к чему он был не редко наклонен, хотя впрочем был изрядный человек.

 Наконец переломавши и там все дела, как лутошки, поехали мы обратно в милое и любезное мое Дворяниново, и завезя на дороге к матери, гостившую у нас около сего времени, Авдотью Андреевну Хотяинцову, что ныне г–жа Перхурова, завернули на часок и в Калединку, в дом отсутственной тетки Матрены Васильевны, бывшей тогда в степной своей деревне.

 Тут видел я также страшное поражение, учиненное последнею бурею в садах ее, и не мог без сожаления смотреть на превеликие кучи наипрекраснейших плодов ее сада, обитых ветром. И возвратились наконец в свой дом накануне Успеньева дня, поспешая к сему дню, в который обещалась к нам быть и вместе с нами разговеться госпожа Полонская.

 Сим кончу я сие письмо, а вкупе и 12–е собрание оных, и предоставив повествование о прочем дальнейшему продолжению моих писем, остаюсь ваш и прочая.

Конец второйнадесять части.

Сочинена 1802, а переписана в 1805 году в декабре.

 

Часть тринадцатая

ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МОЕЙ ПЕРВОЙ ДЕРЕВЕНСКОЙ ЖИЗНИ ПО ОТСТАВКЕ ВООБЩЕ

Начата октября 30–го,

кончена ноября 5–го 1805 года

1769.

Письмо 131–е.

 Любезный приятель! Как в предследующем моем письме я еще всю историю 1769 года не докончил, и довел ее только до половины августа и остановился на том, что мы, возвратясь из Алексинской своей деревни в Дворяниново, собирались на Успеньев день угощать у себя, обещавшую к нам быть и вместе с нами в сей день разговеться, госпожу Полонскую; то, продолжая теперь с сего времени свою историю, скажу, что помянутая госпожа к нам действительно тогда и приезжала, и мы, возвратившись в сей день от обедни, нашли ее уже у себя, вместе с приехавшим к нам, совсем неожидаемо, и господином Гурьевым с сыном.

 Как она домашних моих с того времени еще не видала, как я у ней был и хлопотал так много по межеванию, то увидевши их, первые ее слова были об оном, и каких, и каких благодарений не насказала она им за меня. Истинно ажно было стыдно слушать все сие, и я ушел в другую комнату.

 Препроводив с сими милыми и любезными нам гостями сей день очень весело, и проводив их от себя, принялся я на другой день за приятнейшее для меня упражнение, а именно за снимание яблок со всего моего нового, молодого и мною вновь насажденного большого сада.

 В оном родилось в сей год плодов уже довольно, и как они все поспели, то хотелось мне все их скорее снять и не допустить до того, чтоб обиты были они также ветром и бурею. И какое удовольствие было для меня видеть их в кучах, яко награду уже за труды и старания мои. Я не мог наглядеться и налюбоваться оными, а особливо наилучшими из них породами, каких было таки довольно.

 Другое мое занятие было в предпринимании одного опыта. На некоторых тюльпанах моих родились и убережены были в сей год семена в их капсюльках.

 Нашед в книгах, что можно их сими семенами размножать, и хотя медленно, но иметь при том ту выгоду, что произойдут многие новые и оригинальные роды, восхотелось мне предпринять с ними сей опыт и посеять оные на особой грядочке. Сие я в сие время и учинил, и не раскаивался впоследствии в сем предприятии.

 Я дожидался, правда, их целых пять лет. Но за то имел удовольствие видеть не только превеликое множество у себя тюльпанов, но и действительно происшедшие от них многие новые и совсем оригинальные роды, из которых иные были очень хороши, и наградили меня с лихвой за долгое их ожидание и за все хлопоты, какие я имел с ними в сии годы, пересаживая их с места на место, и всякий год выкапывая и разбирая.

 Впрочем, не успел я от прежних моих трудов и последних поездок моих еще хорошенько отдохнуть, как навязались на меня новые хлопоты. Прискакали без души звать меня опять на межеванье и я принужден был, опять оставя все, туда ехать. Но как история езды сей в подробности описана была мною тогда в письме к приятелю и описана так, что вы, читая ее, может быть не однажды усмехнетесь; то и помещу я ее здесь точно теми словами, какими я ее тогда описывал.

 «Скажите мне, — писал я тогда к своему приятелю, — не можете ли вы мне дать суд на нынешние обстоятельствы?

 «Межевые дела меня совсем замучили. Недавно принужден я был целую неделю и более за чужими делами прохлопотать и проволочиться. После того ездил в свою деревнишку, там снимал план, и исчислял, и хлопотал, а оттуда, приехав, не успел съездить в свое Коростино и после того мало–мальски с духом собраться, как вчера, гляжу, опять кто–то верхом на двор, и мне сказывают, что из Каверина староста приехал.

 — «Так! уже право так! закричал я; ото уже опять межеванье! я и не обманулся. Староста приходит и говорит, что межа до них дошла, и что сделалось у них в одной пустоши сумнительство и, кланяяся, просит, чтоб приехал к ним я и не оставил их в теперешней нужде.

 «Что было мне делать! Дело это было совсем не мое. В этом Каверине не имею я никакого участия, а только имеет большое участие дядя родной жены моей, Александр Григорьевич Каверин.

 «Он просил меня, чтоб прислать к нему в Козлов, когда дойдет межеванье до них и хотел сам приехать. К нему давно уже и послали, но он еще не бывал. Подъемы тяжелые, а из Козлова не скоро–таки и доедешь.

 «Итак, хоть дома крайние были недосуги, однако хотелось мне сделать ему в этом случае услугу и туда съездить, и посмотреть, дабы не могло чего–нибудь проронено быть.

 «Таким образом, севши сегодня ранёхонько в свою одноколочку, поскакал я туда. Туман был преужасный и холодновато. Чуть было дорогой не ошибся и не заблудился. Подъезжая к Балыматову, наехал я брата своего Михайла Матвеевича. Он также на белом своем коне ехал на межеванье и позади его поляк, с пипкою во рту.

 — Что, брат, не затем ли и ты, зачем и я, едешь.

 — «Да, братец, Хвощинской присылал, чтоб я ехал в Волохово, для разбирательства нашего спора».

 — Хорошо братец! Поезжай и ломай дела, как лутошки, а я еду в Каверино, за чужое хлопотать.

 «В самое то время гляжу, смотрю, скачет Раевскаго поверенный, самый тот, с которым мне по Каверину дело иметь надобно будет.

 — Ты что, друг мой?

 — «Я, сударь, к вам было ехал, засвидетельствовать верющее письмо.»

 — Хорошо! Да где взять чернил и пера, здесь поле.

 — «Ну, сударь, так и быть.»

 «Потом разспрашиваю я у него о тамошних обстоятельствах, он мне их сказывает, и я мог некоторым образом заключить, что у них на уме.

 «Разставшись с ними, продолжал я свой путь и наконец доехал до Каверина. Староста дядин первый мне в глаза; сказывает мне, что межеванья у них сегодня не будет и что межевщик межует в другом месте.

 — Хорошо, говорю я, так нам же лучше. Мы между тем объездим вашу землю и посмотрим рубежи. Ну, сказывай же мне, есть–ли у тебя крепости и знаешь–ли сколько за вами дачи?

 — «Крепостей, сударь, у меня никаких нет, а и сколько дачи, где мне, сударь, знать, знает про то барин.»

 — Ну, слава Богу! закричал я; когда ты не знаешь, а мне, постороннему человеку, подавно неизвестно. Поехать, знать, к Ивану Федоровичу. Он человек старый, давнишний здешний житель и помещик. Он знает.

 — «Хорошо, сударь», говорит староста. А другой мужик подхватил: «Ну то–то, сударь, голова умная! тут–то толку–то добьетесь!»

 «Изрядная рекомендация, думаю я сам в себе, однако велел старосте за собою приходить на двор к Ивану Федоровичу, и поехал.

 Иван Федорович человек был мне знакомый, известный хлопотун и скороговор, мужичок маленький, старенький, рябенький, худенький, но совсем тем изо всех живущих тут, господ Кавериных едва ли не богатейший и в дачах села сего наибольшее участие имеющий. Но Ивана моего Федоровича дома нет, он у соседа, однако побежали за ним.

 «Бежит мой. Иван Федорович и с ним сосед его, молодец Каверин же Михайла Федорович.

 — «Милостивый мой государь, милостивый государь, замучил я тебя! много, много одолжен; чем отслужить?» и понес сим образом далее рассказы мне точить; а я будто для его приехал! Ну хорошо! Михайла Федорович тотчас откланялся, спешит ехать, гулять с какими–то товарищами под Зарайск — а что дома делается, до того нужды нет, а и мне не было нужды.

 «Не успели мы остаться, как Иван мой Федорович хлопотать, суетиться. «Малый! малый! яблок подай! груш, дуль! Дурак! не тех яблок. Подай какого–нибудь наливца, столик сюда… тарелку»… и так далее.

 «Хорошо, думаю я сам в себе, дуль я у тебя поем; но я ведь еще не обедал, посмотрю, накормишь ли ты меня? Правда, подают яблоки и до обеда, а обедать еще и рано, девятый только час. Еще успеется, думаю в себе, а между тем поговорить что–нибудь.

 — Ну, Иван Федорович, говорю я ему, я не за тем приехал, а что у вас межеванье?

 — «Да, отец мой межеванье! вот плут, такой, сякой! Не мог ничего достать. Самый криводушник, этакой души не привидано. Я человек старый!.. Мы разбранились… я рожь сжал… ничего не знаю». И сим образом занес чепуху преужасную.

 «Что это такое? думаю я сам в себе, в этом толку не будет. Однако вышло наружу такое обстоятельство, которое меня думать заставило, а именно: что он недавно с дядею Александром Григорьевичем в степной деревне поссорился ужасно и бранит его немилосердо. И так было мне дурно, что я к нему приехал. Однако дача у них общая и владение чрезполосное, и я принужден был о их ссоре позабыть, а добиваюсь только у него о наступающем межеванье. Но у Ивана моего Федоровича не то на уме. По старой привычке одно слово другое погоняет: тарата, тарата, тарата, а слушать нечего.

 «Нетерпеливость меня наконец взяла, говорю уже ему не путным образом: «пожалуй, оставь все постороннее, станем о деде говорить».

 — «Ну отец мой; ну отец мой!

 — Ну! отец твой! скажи–ка ты мне, где межевщик теперь?… Когда будет межевать здесь?… Виделся ли ты, сударь, с ним?… Какой спор был у вас с Раевскими?… Сколько у вас дачи?.. сколько пустошей?… естьли окружная? Эти вопросы затмнили у него все понятие; он прежде говорил скоро, а тут удвоил еще слов поспешность. Татата, татата, татата и вышло наконец, что всего того он не знает и так как бы он не тутошный владелец был и межеванье от него еще за сто верст было.

 — Боже мой! сказал я, что это за владельцы! Не знают сами своей дачи и ничего, одним словом, не ведают.

 — Как это вам не стыдно! продолжая, говорю я, люди вы старые, век изжили дома, а по сю нору дачи у вас невыписаны. «Вот тот виноват, то сёсь виноват». — Нет, говорю я, все вы виноваты; да по крайней мере изготовились ли вы к межеванью?… Есть ли у вас поверенные? Даны ли им верющия письмы? поданы ли сказки?

 — «Нет».

 — Так! я уже знаю, что нет, да чего же вы ждете?

 — «Да на что мне поверенного и верющее письмо? Я сам дома».

 — Вот то–то хорошо, говорю я ему, сам по межам везде и таскайся.

 — «Да как его написать? я не знаю.»

 — Вот так–то лучше скажи, говорю я ему. Так сыщи–ка лучше бумажки и садись, напиши, а я тебе буду сказывать и после засвидетельствую.

 Между тем как мы с ним все сие говорили, пришел старик другого соседа, поверенный Андрея Ивановича Каверина. Тот не успел войтить, как мне в ноги.

 — «Сделай, батюшка, милость, избавь меня от увечья».

 — Что такое? спрашиваю я у него. Он опять мне в ноги, и опять сделай я над ним, бедным, милость, а то уже ему в бок несколько ударов досталось. Вышло наконец, чтоб написать ему сказку.

 Поверитель, истинно сжалился я на бедного старика, который по справедливости всех их тут был умнее, и говорю: — вот у меня сказка есть, списывайте с нее.

 — «Хорошо батюшка. Да кто нам ее напишет?»

 Я спрашиваю, нет ли какого писца? однако не тут–то было. Что мне оставалось делать? Ох вы! вы, вы! сказал я тогда, и положил сам уже им написать сказку.

 Насилу нашли бумаги, насилу перо, насилу чернила.

 Между тем покуда я писал, принудил я хозяина своего одеваться и говорю, чтоб он ехал со мною в поле. Беспрекословно он тогда уже моему приказанию следовал, послал за лошадьми и сам стал одеваться.

 Написав сказку, собрался хозяин мой писать верющее письмо. Я принужден был ему от слова до слова сказывать, и как бы то ни было, но наконец мы с ним написали, хотя, правду сказать, писец он не из прытких и много на то походит, как пословица лежит: «набродил как курица», но это не мешало. Надлежало тогда ехать в поле, и мы собирались…

 Между тем шел уже двенадцатый час, и был уже в исходе. Я еще все–таки не обедал, а у хозяина моего и на уие не было меня накормить, а согрел только для меня чаю и напоил.

 Что это такое? думаю я, неужели у нас все еще утро? или он уже вечером почитает? Совсем тем вижу я, что он меня в плотную отбояривает.

 Разговорились про груши, он навязывает на меня груш. Тотчас их подали, тотчас велел завязать и велел моему малому отдать, власно как бы я уже совсем домой ехал, а того власно как бы и не слыхал, что я велел из одноколки своей лошадь выпречь и оседлать, и что одноколка моя у него дома остается.

 Но у меня не то на уме было, а думаю, что у него конечно не готовлено обедать, что между тем, покуда мы будем ездить, обед у него изготовят, и для того вооружился уже терпением, и не говорю ему ничего о обеде. Но послушайте, что наконец вышло. Однако расскажу вам наперед наше путешествие.

 Иван мой Федорович сел на серого коня, я на своего старика иноходца, старик поверенный дядин за нами и слуги также, и поехали себе из деревни. Не успели мы выехать за дворы на поле, как и начал путеводитель мой хвастать.

 — «Вот, отец мой! говорит мне, посмотрите–ка на каверинскую дачу, вот какая она! и стал указывать во все стороны. — Это вот все она, это каверинское, это наше. Есть чем помянуть дедушку Илью АгаФоновича, оставил по себе память; есть чем повеселиться, отец мой!»

 — Все это хорошо, ответствую я ему, все это изрядно; но оставим это, а поведите меня по рубежу, и в те места, где к вам межеванье коснулось и где я слышал, что у вас сумнительное обстоятельство есть.

 — «Изволь, отец мой, изволь!»

 Но со всем изволением своим ведет меня совсем в другую сторону, и завел бы Бог знает куда, если б уже давичный старик не вступился и ему не сказал: «не туды, сударь, изволите вести.»

 — «Да куда ж, да куда ж, б … кин сын? Поведи–же ты!»

 — «Извольте сударь; сюда, да вот туда ехать. Там надобно нам Андрею Тимофеевичу показать».

 Рад я был сему старику и велел ему вести и стаи уже у него обо всем расспрашивать, а Ивану Федоровичу дал уже волю, что хочет говорить. И тут–то, если б можно было все упомнить, что и каким образом он говорил, целую бы книгу можно б было написать, а совсем тем все такое, что до тогдашних обстоятельств нимало не касалось: все только любовался величиною дачи, и всякое местечко указывал, что ото все каверинское владение, и, ей–ей, раз сто повторил он это.

 — «Вот, отец мой, есть чем полюбоваться! Что б … кин сын межевщик мне сделает! Посмотрит–ка он, пожалуй. Я его поведу; я ему покажу, любуйся себе, пожалуй, есть где прогуляться».

 Нельзя было, чтоб мне, слыша все сие, несколько раз хохотать не приниматься, а особливо увидев, что он, при всем своем хвастовстве и знании рубежей, столько же их знал, сколько я, будучи посторонним человеком и приехавши в те места впервые от роду. Словом, он дивился сам даже, когда старик стал отводить свое владение и, при удивлении моем, для чего он не знает, искренно мне признался, что он сам там никогда не бывал.

 Но как бы то ни было, но мы продолжали свой путь; а между тем старался я расспрашивать и из слов мужичьих выбирать и доходить сам до настоящего порядка; и признаюсь, что для меня была это не малая комиссия и насилу, насилу мог я добраться.

 Тогда–то уже пошел я как по лестнице, и стал уже сам им все толковать и о собственных их дачах им порядок сказывать. Признались они все, что я так и дело говорю, и затвердили, что сам Бог принес меня к ним для наставления, а без того б они этого ничего не знали.

 Но тут оставалась для меня еще комиссия, а именно: как бы им натолковать, коим образом им при межеванье поступить, чего не проронить, и чего остерегаться; ибо самому мне при межеванье быть было не можно. Но дело сие превосходило всех их понятие, и я принужден был изыскивать новые роды изъяснениев, каким бы образом им все нужное в голову вложить.

 О, сколько раз принужден я был при том смеяться, досадовать и сердиться; ибо начну говорить и толковать Ивану Федоровичу, но Иван Федорович не в ту сторону едет. Не зная ничего о нынешних межевых делах, бранит только межевщика, не хочет на его смотреть.

 — «Б … кин он сын, да где ему? да кто у меня возьмет?» да и только всего.

 Ты ему говори аз, а он твердит буки, да веди. Поговорю, поговорю, да брошу, начну говорить старику, начну дядину поверенному. Сии по крайней мере слушают, но будучи мужики не скоро понять могут.

 Горе меня берет. Примусь опять Ивану Федоровичу толковать, начну опять твердить прежнюю азбуку. Уже бранюсь, уже велю ему молчать, велю только слушать и говорю уже прямо, что он все чепуху мелет, а слушал бы, что я говорю. И насилу, насилу помог мне Бог вложить им в разум все нужное и растолковать. И тогда–то имел я повод к чрезвычайному смеху, а вот какой:

 Не успел мой Иван Федорович понять и увидеть, какие предосторожности им иметь надобно, как покачав головою, сказал:

 — «Ну! так не уеду же я никуда, а надобно мне самому при том быть».

 — Ха, ха, ха! закричал я сие услышав. А разве ты мызу дать хотел? То–то бы право хорошо было.

 Признался он мне, что то у него на уме было и что сие дурачество он действительно учинить хотел, однако давал мне клятву и обещание, чтоб быть при межеванье и никуда не отлучаться.

 Между тем, покуда мы сим образом ездили, начал уже день к вечеру приближаться, ибо мы объездили более десяти верст. Старик мой иноходец так бедный устал, что более иттить не мог, и стал почти в пень останавливаться, да и самого меня голод гораздо пронимал.

 Воля их, а мне уже и ко двору хотелось, но Иван мой Федорович ведет далее: хочется ему, чтоб я и всю их дачу объехал. Но я, зная, что еще столько же будет ездить и что не объедешь и вплоть до самого вечера, говорю ему, что уже почти пять часов после полудни, а мне еще в Калитине для нужды быть надобно, и воля его, а домой пора ехать.

 Итак, что делать? принужден он был по неволе домой ехать со мной. На дороге думаю я, что у него обед верно готов, а буде нет, то уже без стыда скажу, что я еще не обедал и есть хочу.

 Как я думал, так и сделалось, и приготовленного обеда у него и в завете не раживалось. Вздурился ажно я, приехавши и узнав сие и говорю ему уже почти с досадою.

 — Воля твоя, Иван Федорович! мне есть хочется, ты хоть не подчиваешь, а накорми меня, я еще не обедал.

 — «Ох! так, отец мой, так! Я знаю, что ты еще не кушал; но чем мне тебя, чем, отец мои, подчивать! Малый!… а малый!…

 Малый пришел: малого в рожу. Малый ушел. Он опять ко мне.

 — «Отец ты мой! Ох, чем мне тебя подчивать? рыбы, вот я не ловил… Малый! бестия малый! хромая бестия! хромая!»

 Малый другой пришел, малого в щеку, малого в другую; малый и тот бегу яся. Выступила хромая девчонка лет десяти, вся ощипанная, оборванная, телогрейка на ней с большой бабы, таскается по земи.

 — «Бестия хромая! где ты живешь? вели грибов подать».

 Что это такое? думал я, и стоял в величайшем изумлении, ибо не знал, что думать. Позабыл ли он, что ныне не постный день, а четверг? Да как ему позабыть, неужли он сам не ест и ему ничего не готовили? Однако положил, что он конечно позабыл, и стал выдумывать средство ему напомнить. И насилу довел до того, что он сам сказал, что сегодня четверг.

 И тогда–то началась новая комедия: опять кричанья, опять призывы малых, опять пощечины, опять кричанье, чтоб цыпленка закололи. Вздурился я сие услышав, и не было во мне более терпения.

 — Нет, Иван Федорович, воля твоя мне есть хочется. Цыпленка твоего мне дожидаться некогда, ты меня чем–нибудь иным поскорее накорми.

 — «Да чем же, отец мой, мне тебя накормить?»

 — Ну, есть ли у тебя хлеб? говорю ему.

 — «Есть, отец мой».

 — Так дай же мне ты хлеба; да нет ли молока! я до молока охотник, хотя в самом деле я его очень мало ем.

 Побежал мой Иван Федорович скорее подавать велеть. Но со всеми суетами принужден я был более часа дожидаться, покуда нам собрали обедать; но в чем бы вы думали между тем время проводили? в разговорах. Да в каких? — весьма в удивительных: Иван Федорович рассказывал мне свои несчастия, а именно о ветчине.

 — «Вот, отец мой! говорил он: век живи, век учись, какая беда со мною сделалась. Ветчины я доброй продал шесть пуд, а тут зимою превеликих множество, иные в два, иные в три пуда были, такие были чистые и хорошие. Оставил, отец мой, про себя; но вот, плут, бездельник солил мало, а я велел ее под кровлю подле окошек повесить, опоздал соленьем, отец мой! Итак, все с кровли капало на ветчину, потом сняли ее, положили в анбар; я поехал в козловскую деревню и велел ее без себя по 3 копенки фунт распродать. Но посмотрим, черви по вершку в ней выросли и кто продавал, так ветчиной его прибили, и рад был по 3 полушки взять. Теперь стал вовсе без ветчины, а баранов для того не бью, что в две недели его не сем».

 Очень хорошо, думаю я сам в себе, хорош ты молодец, а еще славишься богатым; знать мне у тебя сытому быть; изрядная наперед об обеде рекомендация. Каков–то обед будет?

 Однако, каков он ни был, но я наелся до сыта, ибо хотя мясного и духа не было, но по счастию были давичные грибы вареные, скоромные, о которых я заключал, что они постные, и я наелся их довольно. Сверх того успели еще сделать яичницу; итак, принужден я был иметь сегодня обед монашеской, все яичное и молочное.

 Отобедав, простился я с ним и поехал на часок в Калитино, а оттуда уже почти ночью приехал домой…

 Вот история тогдашнего дня, и вот какие старые хрычи и скряги важивались у нас тогда в соседстве.

 Совсем тем не думайте, чтоб он был бедный человек. Ах, нет! Дом у него был изрядный и достаток хоть бы куда. Ныне владеет сим имением сын его, который хотя несравненно его лучше, но все есть и в нем нечто наследственное от отца. Хлопотун и он превеликий, и при всей своей старости летает то и дело и в степь, и в Москву, как двадцатилетний, и экономиею своею нажил себе хороший достаток. Но сей по крайней мере знается с людьми и угощает далеко уже гостей не по–отцовскому. Мы сами к нему и он к нам ездит и нельзя сказать, чтоб мы приязнию его не были и довольны. Но правду сказать, что с того времени пременились во всем много все наши нравы и обычаи.

 Сим окончу я сие письмо, ибо как рассказывать мне надобно тотчас и о другом несколько похожем на то путешествии, то отложу то до письма будущего, а между тем остаюсь ваш и прочая.

(Писано октября 31–го, 1802 .)

ПРОПАДАНИЕ МЛАДЕНЦЕВ

И ИСТОРИЯ О ВРАЧАХ

ПИСЬМО 132–е

 Любезный приятель! Утрудившись помянутою ездою, я еще и не отдохнул прямо от бывшего беспокойства, как проснувшемуся мне на другой день сказывали, что из Новикова приехали опять за мною для межеванья.

 «Господи! думал я, опять межеванье, долго ли это будет! Таскают меня всюду и всюду, как повивальную бабку. Но что делать! дело там тёткино, она поручила мне его, и просила очень, и я уже основал оное; итак, хоть не рад, а поедешь. Подавай сюда мужика».

 — Ну! что брат, за мною? — «За вами, государь». И ну точить мне балы, городить чепуху сущую и насказал мне столько опасностей, что я за необходимое почел тотчас поспешать туда ехать и велел в тот же момент коляску и лошадей готовить.

 Сию не успели еще запречь, как в двери Михайло Матвеевич, и сказывает мне, что наутрие будут межевать Калитиео мое.

 — Не вправду ли, говорю я, и ах, какая беда! и за Серпуховъ скакать надобно, и тут оставить никак нельзя. Что делать! Но правда ли братец?

 — «Мне так сказывали.

 — Однако, сем я пошлю и проведаю и удостоверюсь в том наперед совершенно. Рубашка к телу ближе кафтана; за чужими делами свое не упускать стать!

 Итак, давай скорее за перо, давай писать к межевщику и спрашивать, и ну посылать человека верхом и приказывать скакать без памяти.

 Но как он ни поспешал, но не прежде ко мне возвратился, как уже после обеда; а мужику между тем велел я ехать домой и сказать, что ежели не будет своего межеванья, то я тотчас к ним туда отправлюсь.

 Посланный и действительно привез мне известие, что будет оно тут не прежде, как недели чрез две, и что братцу моему хорошохунько солгали. И так нечего долее медлить, запрягай опять лошадей и ступай!

 Но что ж! не успел я выехать и начать подъезжать к первой деревне, Ярославцовой, как где ни возьмись престрашная туча с грозою и проливным дождем.

 «Батюшки мои! что делать?» говорю я почти без души, ибо был около сего времени превеликим еще в случае грозы трусом, да и ныне не могу еще почесть себя совершенным героем, а особливо не люблю быть во время оной в дороге.

 — «Погоняй лошадей и спеши скорее скорее в деревню.»

 Не успели мы прискакать в Ярославцово и вбежать в первую избенку, какая ни попалась на встречу, как и началась потеха. И такая страшная гроза с проливным дождем, что я от страха закрыл даже все окны в избушке и сидел в духоте и в темноте, без ума, без памяти и только что крестился. Удар следовал за ударом, молния за молнией, а дождь лил такой, что впрах бы нас перемочил, если б мы не ускакали в деревню. Сим образом сидеть я, час, сидеть другой и ждать, чтоб туча прошла и гром угомонился; но туча не проходит, продлилась до самого вечера.

 Горе на меня превеликое. «Что делать? говорю. не доедешь и до Городни и по этакой грязи, а здесь в такой близости от дома, как ночевать и платить по пустому за постои и коры лошадиной. Сем возвращусь домой, и переночевав спокойно, завтре как свет пущусь уже в дорогу».

 Говорю то людям, они говорят тоже, итак, ну–ка мы назад, домой! Ну–ка скакать, чтоб застать ужин, и удивили впрах своих домашдих неожидаемым своим возвращением.

 Но по утру, встав уже со светом вдруг и напившись только чаю, пустился я в свою дорогу. И как ехать большой дорогой было очень грязно, то в Серпухов не прежде (приехал), как после полудня.

 Тут жил в сие время некто г. Дьяконов, по имени Иван Григорьевич, бывший до того городским секретарем, но сделавшийся потом дворянином и по некоторым отношениям, а особливо по близкому родству его с славным Князевым, законодателем межевым и сочинителем межевой инструкции, довольно всем известный и мне отчасти знакомый.

 Как сей человек имел у себя в близости теткиных Новиков деревню, и мне с ним, как с смежным с Новиками помещиком, надлежало в землях разводиться и иметь дело, то нужно было мне с ним повидаться; но поздность времени убедила меня, сего не сделав, поспешить в тот же день доехать до Новиков, куда и доехал я часу в четвертом.

 Тут нашел я обстоятельствы со всем неожидаемые мною и к досаде узнал, что во мне не было уже никакой нужды, да и присылка была за мною почти по–пустому. Мужик нагородил мне совсем не то и поверенный теткин, осмотревшись, уже тужил, что послал и хотел посылать уже другого, чтоб я и не ездил.

 Подосадовал я и подосадовал на сие очень; но как воротить того, было уже не можно, то забившись в такую даль, не хотелось мне ехать домой не сделав тут чего–нибудь; и потому, расспрося об обстоятельствах и нашед, что главные споры еще не разрешены, но находились уже гораздо в лучшем положении, предприял я повидаться с Дьяконовым и поговорить о том, как нам с ним развестися.

 Мне сказывали, что и сам он желал со мной видеться, и для того хотел меня ждать в Серпухове, чтоб вместе со мною ехать в деревню Неботово, где самый тот спор находился.

 Горе на меня тогда напало, и я тужил уже, что к нему не заехал; но чтоб поправить дело, то вздумал того с момента послать к нему в Серпухов сказать, что я приехал и чтоб приезжал и он.

 Посланный возвратился уже перед вечером и привез известие, что Дьяконов с утра уже поехал в свою деревню и там ночует.

 Не знал я, что мне тогда было делать, ехать ли туда к нему в тот же вечер, или ночевать в Новиках; но боясь, чтоб он наутрие опять не уехал, решился ехать к нему в тот же час, с теткиным поверенным, и мы с ним туда и отправились.

 Дорога была хотя недальная, но такая скверная, какой я от роду не видывал: кочка на кочке, колдобина на колдобине, и коляска моя только что хрустела и с боку на бок кланялась.

 Сие нагнало на меня превеликую скуку; ибо кроме того, что я дурных дорог очень не любил, было уже и поздно. Солнце садилось уже за лес, а я ехал ночевать без зву к человеку, который был мне только вскользь знаком, и от которого опасался такого же угощения, как и от господина Каверина, и подъяческая его природа наводила на меня сие опасение.

 С великим трудом и насилу–насилу выбились мы из леса, но не успели подъехать к Неботову, как от повстречавшейся с нами бабы услышали вести, которые меня еще более встревожили.

 Сказывала она нам, что тут Дьяконова не только еще не было, но и никто не знал, когда он и будет.

 В пень я стал сие услышав, ибо ночь уже застигла, а назад возвращаться далеко, а притом по такой дороге, которую я тысячу раз проклинал. Однако полагая, что Дьяконов куда–нибудь заехал и ночевать туда будет, согласился я на предложение его поверенного, чтоб остаться ночевать тут и расположиться в его хоромах.

 Но не успели еще почти лошадей моих выпрячь, как гляжу, смотрю, скачет в коляске и мой Дьяконов с сыном. Рад я неведомо как ему, и успокоился духом. Он благодарил меня за приезд и старался угостить совсем не по–каверински, а сколько мог наилучшим образом.

 Мужик был он умный, знающий и умеющий с нами, дворянами, обращаться как надобно. Мы просидели с ним почти до полуночи и занимались разными разговорами, ибо с ним говорить было нескучно и обо всем можно. Наконец, поужинав, отвел он мне особливый покоец для ночлега, чем я был и доволен.

 Но что ж? не успел я в уединенной своей и спокойной комнаточке с закрытыми ставнями, окошком уснуть, разоспаться, как в самую полночь взойди опять превеликая туча с престрашною грозою, проливным дождем и вихрем. Сей последний, отхватив ставню от моего окна, ударил ее с такою силою об стену и произвел такой стук, что я вскочил ажно пробудившись.

 Но рассудите, каким ужасом я поразился, когда в самое то время, как я лишь только очнулся и глаза продрал, ужасная молния осветила всю мою комнату, и в тот же почти миг престрашный громовой удар последовал за нею.

 Могу сказать, что я прямо тогда испужался и сон ушел от меня далеко. Я укутался сколько мог под свой тулуп, чтоб не видать молнии; но она так была велика, что не можно было никак укрыться. Гром же гремел беспрерывно, удар следовал за ударом, а буря была такая, что я трепетал и боялся, чтобы вихром не опрокинула и всех высоких хором, где я находился.

 Однако все сие благополучно кончилось, хотя и продлилось более двух часов, и я опять насилу–насилу уснул, чтоб досыпать оставшую часть ночи.

 Я проснулся очень рано и хотя ночью и долго не спал, но имел ту привычку, что когда есть какая забота и дело, то никогда не засыпался. Итак, встав при восхождении солнца и видя, что все в доме еще спали, обулся сам и занялся читанием случившейся со мною в кармане книжки. Однако любопытство мое скоро все внимание мое обратило к другим предметам.

 Увидел я, что на уступе печи в большой горнице накладено было несколько камней. Подивился я сему зрелищу, но удивление мое еще увеличилось, когда, подошед, нашел, что сии камушки принадлежали к редкостям натуральным и достойны были быть в наилучших натуральных кабинетах.

 Могу признаться, что я никогда не уповал найтить такие вещи в таком доме и у такого человека. Но как бы то ни было, но я залюбовался ими впрах, чего они были и достойны.

 Состояли они в разных окаменелостях и других игралищах натуры. Были тут между прочим и прорости кремневые, и столь прекрасные кристаллизации, каких мне до того и видать еще не случалось.

 Но достопамятнее всех был камень, казавшийся составленным быть из слепившихся шмелиных вощин с такою точностию, что почесть его можно было окаменелым шмелиным сотом; ибо не только лунки, но даже и мед в них был виден.

 Я неведомо как любовался зрением на сии чудеса натуры, и после спрашивал у хозяина, где Бог ему послал такие редкости, и к удивлению услышал, что выкопаны они тут же в деревне из земли при случае копания пруда.

 Между тем как хозяин вставал, одевался и поил меня чаем, располагал я в мыслях, что мне в тот день делать и предпринимать, и наконец положил, поговоря с Дьяконовым о спорах, взять на себя труд съездить к межевщику, находившемуся тогда в принадлежащем княгине Дашковой селе Троицком на Пратве, дабы там не только поговорить с троицкими, не согласятся ли они на чем–нибудь помириться, но в особливости, чтоб посмотреть план и узнать точнее споры и количество земли в них.

 Таким образом стали мы с Дьяконовым говорить о земле. Он требовал но своему отводу, не отыскивая уже своего недостатка, ста десятин, но с троицкими что делать, мы не знали.

 Наконец пришел поверенный Протасова, у которого был еще небольшой спор с Дьяконовым. Я старался их помирить, и дошло до того, чтоб выехать самим посмотреть то место в натуре.

 Мы тотчас туда и поехали, и там удалось мне спор сей разорвать уговорив обе стороны сделать другу другу некоторую уступку.

 Рад я был, сделав такое хорошее начало и с охотою ехал в Тропцкое, надеясь и там в чем–нибудь успеть.

 Расстояние было хотя не малое, однако я успел приехать туда так рано, что застал межевщика еще у обедни. Я тотчас туда к нему, и с особливым удовольствием отслушал обедню.

 Церковь была огромная, каменная и соответствовала довольно великолепию каменного дома или паче замка, выстроенного тут княгинею.

 Сия знаменитая и во всем свете довольно известная особа имела тут дачи превеликие и украсила церковь великолепным иконостасом, и снабдила ученым и очень хорошим попом и певчими.

 После обедни пошел я к межевщику, стоявшему тут в службе, где и начали мы с поверенными княгини говорить о разрешении спора. И тогда–то имел я случай видеть и надивиться тому, как знатность господ и мзда ослепляет людей и отдаляет их от делания справедливости.

 Господин межевщик, который по имени назывался Иван Михайлович Тихменев, будучи по–видимому слишком княгинею задобрен, держал уже въявь ее сторону и был не межевщик, а ее поверенный.

 Я просил его показать мне план, и взглянув на оный, тотчас увидел все обстоятельства и к немалому удивлению усмотрел, что заспоренное нами место было уже слишком велико и предвидя, что все оное им отдать будет несносно, приступил скорее к делу и требовал половины, и взяв линейку, назначил им линию, покуда я хочу и сколько наугад для меня и слишком довольно быть казалось.

 Как я не более того числа требовали сколько они сами за год до того отдавали, то ради были поверенные троицкие и соглашались почти на том положить, как межевщик, увидев, что в куске сем более надлежащего мне числа, сделал препятствие. Взял план, тотчас кусок сей вымерил, и сказал, что им без управителя помириться не можно.

 Вздурился я тогда, и если б можно, за криводушие и лесть его разбил бы сего негодного человека. Но что было делать, другого не оставалось, как согласоваться со временем и употребить там и лисий хвост, где волчьему рту действовать не можно.

 Итак, начал я им толковать свою справедливость и будто я им еще уступку делаю; а с другой стороны представлять собственную их опасность, буде дойдет дело до конторы и в требовании своем уже совсем несговорчивым сделался, ибо так и надлежало. Итак, отложили мир до приезда управителя и хотели тогда прислать с уведомлением.

 Таким образом, приведя дело и тут на хорошую степень, поехал я назад в Неботово, ибо обещал быть к Дьяконову обедать. Тут рассказал я ему все и все, и отобедав, поехали с ним вместе в Серпухов, ибо более желать мне было нечего.

 Дьяконов был мною очень доволен и старался оказывать возможнейшее приятство, и всячески убедив заехать к нему и в Серпухове, разными угощениями задержал меня так долго, что я принужден был в Серпухове остаться ночевать и употребить достальиое время на свидание с воеводою и другими моими знакомыми.

 Возвратившись домой уже на другой день, получил от сей поездки себе те две выгоды. что, во–первых, услужил тем тетке, которая старанием моим и успехом сего дела была очень довольна; во–вторых, снискал дружбу от Дьяконова и его сына, который был тогда хотя еще мальчик лет 16–ти, учившийся математике, но будучи после межевым судьей в тамбовской межевой конторе, под именем Иванова, мне очень, очень пригодился.

 Возвратясь в дом, нашел я своих хотя благополучными, но привез с собою для тещи своей неприятное известие, услышанное мною в Серпухове, а именно, что родитель ее лишился наконец и старушки сестры своей родной и воспитательницы ее, Прасковьи Семеновны Нелюбохтиной, которую она да и все мы любили очень, и как она считала ее себе вместо матери, то огорчена она была очень сим известием.

 Что касается до меня, то по приезде своем домой принялся я опять за прежние свои упражнения и дела, и днем занимался оными и смотрением, как клали в хоромах моих печи, а по вечерам, собравшись, все сматривали и наблюдали мы течение бывшей около сего времени небольшой кометы; а через два дни после того обрадован был опять получением из Экономического Общества пакета с книжкою и письмом.

 В сей раз прислана была ко мне десятая часть, так как к члену; но, читая приложенное письмо, удивился я деланным мне от Общества предложением, чтоб я взял на себя труд и решил бы заданную от Общества задачу.

 Задача сия задана была им еще в минувшем году и состояла в том, чтоб написать наказ или наставление управителю или прикащику, коим образом управлять ему деревнями в небытность господина, и обещана была в награждение за лучшее сочинение медаль в 35 червонных; и я может бы и в то время покусился испытать, не могу ли я того написать, но как срок присылки сочинений сих назначен был февраля 1–го числа 1769 г., я же книжку с объявлением получил уже поздно, и при самом уже истечении срока сего, то и отложил я о том попечение.

 Ныне же писало ко мне Общество, что в минувший год оно желаемого наказа ни от кого не получило, что я в то время мог предвидеть, ибо иностранным сей вопрос решить не было возможности, а надобно российскому; а из сих не надеялся я, чтоб сыскался кто охотник.

 Итак, принуждено было общество отсрочить еще на год и награждение удвоить. Но не надеясь может быть и в сей раз получить, приглашало меня к принятию сего труда на себя, изъясняясь, что оно довольно опытов видело о моей способности и знании в экономических делах.

 Таковое предложение, щекотавшее несколько мое честолюбие, было мне тогда непротивно, так что я и тужил почти о том, что с целый год к ним ничего не посылал и не писал; и хотя сочинение таковое требовало многого думанья, и попечения и труда, однако будучи помянутым предложением к тому поощрен, я не только положил непременно к ним писать, но с самого того дня начал помышлять и о плане сему сочинению.

 Вскоре после сего, в бытность мою в гостях у соседа моего, Матвея Никитича, случилось мне слышать нечто не только удивительное, но совсем почти невероятное, а именно: о пропадании младенцев во время родов женщин.

 Историю сию рассказывала одна его родственница, госпожа Темирязева, Татьяна Михайловна, которая жива еще и поныне и уверяла за свято, что случилось сие недавно, а именно.

 У одной бабы муж по какой–то причине ушел, заворовался и убит. Жена его, оставшись брюхатою, все плакала, билась и кляла младенца во утробе, говоря, что он якобы на отцову голову зародился.

 Как наступило время родить, то видит она во сне, будто бы родила она сына, и что пришла старуха и у ней его унесла. Проснувшись удивилась она, увидев, что она действительно родила, но ребенка не было, и не могли его никак отыскать, но он сгиб и пропал.

 Не мог я никак истории сей верить, и мне казалась она не только невероятною, но совсем нескладною и невозможною; но все уверяли меня, что таких случаев бывает очень много, а особливо приводили пример с одною знакомою им боярынею, с которою самою сие будто бы действительно случилось.

 А помянутая госпожа Темирязева рассказывала историю еще того чуднее, о которой уверяла, что покойная свекровь ее помнила, а именно.

 У одного неподалеку от Тулы жившего помещика пропало сим образом семь ребенков. Не успеет жена его собраться родить, как все заснут, и сама она заснет также сном наикрепчайшим. И в самое то время она родит, и ребенок пропадет и куда денется, никто не знает.

 Сей помещик, видя такое несчастие, не знал, наконец, что думать, ибо все о сем разное говорили и толковали; но как все почти единогласно утверждали, что происходит это от какого–нибудь волшебства, то положил он искать против того помощи от таких же колдунов.

 В близости той деревни, где жила помянутая госпожа Темирязева, есть мельница; на сей мельнице был тогда мельник, отец тогдашнего мельника, весьма волшебством своим прославившийся. Одним словом, все почитали его наивеличайшим докою.

 К сему–то мельнику предпринял помянутый господин свое прибежище в то время, как жена его восьмого ребенка родить собралась.

 Он приехал к нему сам и убедил его ехать к себе и быть при родах. Однако сей мужик не стал дожидаться родов, все просьбы и старания того дворянина о удержании его при себе не имели успеха. Он сказал, что ему быть не для чего, а довольно, если исполнено будет все, что он прикажет.

 Сии приказания его, данные им самому господину втайне, состояли только в том, чтоб самому ему не отлучаться ни на пядень в то время, когда жена его рожать станет; что увидит он вышедшую в то время из–под кровати черную, большую собаку, у которой бы он, поймав, отрубил обе передние лапы, и тогда будет все благополучно.

 Ужаснулся дворянин, сие услышав, и тем более убеждать стал мужика остаться, представляя, что он может тогда сей собаки испужаться и она его повредить может. Однако мужик уверял, что она вреда не сделает ему никакого, а он бы только ее ловил и то сделал.

 Что мужик говорил, то и сделалось. Как скоро госпожа собралась родить, то все разошлись, и напал на всех сон. Муж наблюдал уже сие время и не отходил от жены ни пяди. Наконец заснула и самая жена его.

 И в самое то время видит он превеликую черную собаку, вышедшую из–под кровати и прямо к нему идущую. Затрепетал он тогда от ужаса и не знал, что делать. Однако, собравшись с духом и призвав Бога в помощь, бросился он на нее, схватил и обрубил обе лапы, а потом выбросил собаку за окно.

 Не успел он сего сделать, как жена его очнулась и тотчас родила благополучно сына. Радость тогда была неописанная сего дворянина. Он тотчас разбудил всех, созвал людей и крестьян и рассказал им все происхождение; показывал им лапы, которые отрубил он у собаки, поил их всех на радости и в том препроводил всю ночь.

 Примечания достойно было при том, что все люди пришли, а не было одной только старухи мамы. Господа спрашивали об ней, куда она девалась, но никто того не знал, и даже самые сыновья ее не ведали; но сие так до утра и оставили.

 Поутру надобно было смотреть за окном собаку; но как все удивились, когда, пришед на то место, никакой собаки не нашли, а только одно окровавленное место; однако был кровавый след, по сему следу пошли ее искать — след шел прямо к пунке сына мамина.

 Но какое было всех бывших при том удивление, когда в помянутой пунке, или клетке, вместо мнимой собаки нашли саму маму с обрубленными руками.

 Таким образом открылось, что все прежние пропажи младенцев происходили при ней. Она сама в том призналась и сыскала всех семерых, которые были у ней высушены и спрятаны в коробке.

 Как все сие весьма особливое было дело, то тотчас донесено было о том в городе; дело было исследовано, и сия старуха казнена в Туле, по обыкновениям тогдашнего времени, наимучительнейшею смертью: она была сперва колесована, а потом ее четвертовали.

 Вот какую странную историю случилось мне тогда слышать. Я поместил ее здесь не для того, чтоб я ей верил, ибо она слишком невероятна и имеет весьма много признаков несправедливости; но для доказательства, какие нелепые басни носились еще у нас в народе, и что были люди, которые им верили и почитали за истину.

 К окончанию августа месяца возвратился, наконец, и друг мой господин Полонский, и как он был около сего времени имянинник, то по обыкновению своему сделал пир и пригласил на оный всех своих друзей и соседей, а в том числе и нас, и мы препроводили сей день у него очень весело.

 Господин Товаров опять всех нас странными своими поступками до слез смеяться заставил. О благодарениях господина Полонского мне я уже и не упоминаю. Они были очень чувствительны, но немногословны, и он твердил только, что надобно благодарить сердцем, а не словами.

 Что касается до происшествий, бывших со мною в течении последующего за сим сентября месяца, то все они в особливой подробности описаны мною в особой книжке, образом современной истории, почему излишним было бы здесь и упоминать об оных; однако для связи с прочими упомяну только о достопамятнейших из оных, и то только вкратце.

 Еще в самый первый день оного прислали было за мною опять из Каверина, чтоб я ехал для межеванья; но я очень благодарен был, что и прежде, вступаясь в чужое спасенье, и сам измучился, и всех людей и лошадей с голоду переморил и замучил.

 — Недосуг! сказал я в сей раз уже напрямки им. Недосуг мне ехать, пускай сами как хотят разбираются, а наставление от меня им уже дано…

 Да и в самом деле ехать мне было крайне недосужно. Я должен был каждый час смотреть за печниками и другими людьми, отделывающими мои новые хоромы.

 Как сею отделкою мы очень поспешали, то заняты были у всех руки и даже сам я находил множество себе дел; но мне более всех и хотелось уже скорее перейтить в оный. Однако как мы ни спешили, но продлилось сие почти до 20–го числа сего месяца.

 Между тем были ко мне я из других мест присылки и приезды по межевым делам. В особливости же достопамятно было письмо, полученное мною из Москвы от кумушки и соседки моей Натальи Ивановны, которую как по фамилии назвать я не ведаю. По природе она была Ладыженская, но теперь Бог знает чем себя делала.

 Сидючи лет сорок в девушках, будучи самовластною госпожею изрядного именьица, живучи с покоем в сельце своем Сенине и перебиравши лет 20 женихов, вышла наконец замуж за некоего г. Трусова и сделалась г–жею майоршею.

 Но супружество сие что–то ей не понравилось, но пожив с год или менее в оном, вздумала она рассупружиться, а что всего смешнее, из боярыни сделаться опять девушкою.

 Она от мужа ушла, жила в Москве своим домом и старалась весь свет уверить, что она не Трусова, а по прежнему Ладыженская и нехотя никак и слышать о Трусове, и подписывалась даже везде и во всем Ладыженскою.

 И от сей–то чудной дево–боярыни и г–жи Трусо–Ладыженской получил я письмо о межеванье; ибо как мы с нею были по землям соседи, то и просила она, чтоб развестись с нею полюбовно и не входить в споры. «Матушка ты моя! ответствовал я ей, с радостью и превеликою готов, а не вели ты только своим здорить».

 На другой день после сего увидел я приехавшего опять ко мне из Новиков. Ну, сказал я, конечно опять за мною; однако в сей раз я обманулся, и не угадал. Был то самый теткин поверенный и ехал уже домой, окончавши наиудачнейшим образом все дело.

 Господ Троицких я в последний раз так нагонял, что не успел я уехать, как решились они отдать все и все, чего я ни требовал, и кончили тем все споры и дело. Я очень рад был, что услуга моя тетке сделалась чрез то совершенною.

 В этот же день имел я и другое еще удовольствие. В саду у меня не были еще груши обиты; они в первый еще год родились сильны, и я веселился отрезая их сам, и любовался великим множеством падающих и производящих на земле собою стук особый.

 Сие увеселение усугубилось еще и тем, что при сем снимании находилось и все семейство мое. Все мы хотели тем веселиться, все упражнялись в подбирании сих приятных и любимых мною плодов сих.

 Самая дочь моя делала нам в том сотоварищество, но какова мала ни была, но подбирала и суетилась тут же. И как веселился я тогда ею! Я смотрел с восхищением на сии ее младенческие старания и благодарил Бога, что имею уже у себя дочь, в которой приметна уже была некоторая частичка разума, подававшая надежду, что она не глупа будет.

 Что касается до моего сына, то и он был тут же с своею кормилицею. Он был любезный ребенок. Мы звали его Чопкою и любя все до крайности, не спускали почти с рук своих.

 Вслед за сим настало 3–е число сентября, день достопамятный в истории моей жизни: в оный за 7 лет до того приехал я из службы для жительства в деревню. И как сей день был мне очень памятен, то препроводил я и в сей год его с особыми и такими чувствиями, которые достойны того, чтоб описать них и здесь так точно, как изображал я их тогда, на бумаге, в письме к приятелю.

 «Сегодня минуло мне ровно семь лет (говорил я), как я живу уже в деревне своей, по удалении себя от света и из службы. Когда это прошло сие время! Боже мой! Как скоро течет человеческая жизнь! Как быстро текущая вода, уходит она вниз и назад не возвращается. Минута за минутою гонится, час за часом идет и день за днем следуют и не останавливаются ни на минуту.

 «Какие бы где происшествия ни происходили, но времени ни до чего дела нет ни для чего оно не остановится, но бежит, или паче летит наискорейшим образом и спешит в неизмеримое море вечности.

 «Вот в какое короткое время и сколько лет прошло!… Целых уже семь лет живу я в своей деревне!… Когда они прошли? истинно я их почти не видал.

 «Но что бы тому причиною было, что они мне так неприметны были?… Несчастия ли какие или горести, или иное что тому подобное?… Ах! нет, сего я не могу сказать. Я все сие время благополучно проводил и проводил так, как только могла желать душа моя.

 «Великий Боже! какими щедротами твоими были преисполнены сии дни мои! Какие многие и незаслуженные милости ты мне оказывал! Поистине, без радостных слез и без чувствия наинежнейшей благодарности всего вспомнить не могу. Довольно ли, что могу сказать, что все желания мои исполнялись и часто еще исполнение оных все мое чаяние превосходило, ибо что бы такое было еще не получено, чего желал я?

 «Всего более желал я получить спокойную жизнь и вырваться из уз большого света. И вот не только я ее получил, но семь уже лет ею наслаждался.

 «Еще желал я, чтоб был здоров, и вот, могу сказать, что сии семь лет я в вожделенном здоровье препроводил. Не благость ли сия божеская, и не его ли было покровительство? Ни однажды я болен не был, выключая небольшие припадки, кои за ничто почесть можно.

 «Еще желал я получить себе в жизни товарища, и вот я получил семейство, какого лучше желать не могу.

 «Желание богатства никогда мною не господствовало и я не мучился сею страстью, а единственно желал только иметь умеренной и такой достаток, чтоб мог без дальней нужды спокойную жизнь вести; я то теперь и с лихвою еще имею. Доходы мои хотя и не гораздо велики, но с меня их довольно, и нужды дальней, да и никакой я не видал, а впредь уповаю на щедроту того же Подателя.

 «Желание наследия, то есть детей, хотя во мне и было, ибо всякой человек натурально к тому склонен; но как обстоятельствы касающиеся до сего пункта мне довольно сведомы, то предавал я сей пункт на волю моего Создателя; однако вот имею ныне двух детей, дарованных его десницею. Дочери моей уже третий год, а сыну скоро год минет, и поверите ли, я более бы и не желал, если б только Всевышний соблаговолил их возрастить, а паче всего сделать хорошими детьми! Но что о сем пункте говорить, он в руце Господни всегда был и будет.

 «Таким образом все мои известные желания совершились. Но кроме сего мало ли что я такого получил, чего не искал и что единственным дарованием божеским сверх заслуг моих почитаю.

 Одно сие, что я повсюду хорошее имя, без всякого старания моего, получил довольно уже для меня. Везде меня хвалят, все любят и дружбы моей ищут. Многие хорошие люди стараются меня видеть и узнать… Чего это для меня стоит!

 «С другой стороны ни думано ни гадано и нечаянным почти образом сделался я не только во всем своем уезде, но во всем государстве известным человеком. Труды нескольких доставили мне славное имя и честь неожидаемую.

 «Одно славное и великое Общество, составленное из людей сколько знатных, столько и ученых, признало меня за достойного их сотоварищем быть, и без всякого моего искания, своим сочленом меня сделало и дипломом удостоило. Поистине обстоятельство сие важно и пункт примечания достойный в моей жизни.

 «Но что мне далее говорить? Одним словом, все дела и начинания мои имели успех и успех неожидаемый. Многажды я сам даже дивился, что из начинаемых мною дел выливалось совсем иное и гораздо лучшее, нежели я думал и себе представлял; не особливое ли сие божеское благословение и не должно ли мне за то благодарить моего Создателя?..»

 Вот что чувствовал и как говорил и мыслил я тогда, и как мыслил и во все течение моей жизни; но я возвращусь к нити моего повествования.

 Через немногие дни после того случилось мне опять слышать нечто странное и удивительное, и такое, о чем для любопытства не за излишнее почел сообщить вам. Слышал я оное от старика попа нашего, почтенного и степенного отца Иллариона.

 Бедняк сей находился тогда в горести и недоумении великом: будучи недавно совсем выжжен, не смел почти строиться вновь, и не смел для того, что товарищ его, наш другой поп, с которым была у него вечная и наследственная вражда и ссора, разглашал будто везде, что не успеет он построиться, как опять сожжен будет.

 Я уговаривал, сколько мог его, чтоб он не смотрел на то, а если он в самом деле того опасается, то советовал ему построиться как возможно ближе к его двору, дабы в случае пожара и собственный его двор подвержен был опасности от сгорения. Но поп мой никак не соглашался на то, особливо не хотел отнюдь строиться на ином и новом месте, а того паче на улице.

 Тогда любопытен я был узнать, что б тому была причина; но как же удивился, услышав от сего, впрочем, толико умного и почтенного старца такое, чего я всего меньше от него ожидал, а именно, что не хочет строиться на новом месте из опасения, чтоб товарищ его чего не наворожил на оном.

 — Помилуй, батюшка! — захохотав, сказал я. — Как это возможно, и как вам не стыдно так суеверничать? Вам бы еще нас отвращать от того надлежало, а вы сами что делаете!

 — Так, — сказал он, — это я сам знаю; но что делать, когда неволя приводит к такой слабости и заставляет верить? Я уже видел над собою пример, довольно мне сие доказывающий.

 Любопытен я был слышать, что б такое с ним случилось, и вот что рассказал он мне по моей о том просьбе.

 — Случилось мне, милостивый государь, — говорил он, — однажды новые ворота становить. Выкопавши под вереи ямы, не успели мы в тот день оные поставить и отложили дело сие до другого дня. Но между тем люди добрые ночью спроворили и сыграли над воротами моими штуку. Не успели мы на другой день вереи поставить, ямы закопать и ворота отделать, как вдруг не хотела в оные иттить ни одна скотина: бегала кругом, ревела, а в ворота вогнать никоим образом ни одну было не можно.

 «Господи помилуй! — говорим мы. — Что за диковинка и что за чудо?» Но сколько мы ни дивились, но скотина не шла, и мы не знали, что делать. Наконец один усердствующий мне бобыль вывел дело наружу и сказал мне, чтоб я, вырывши вереи, опять посмотрел бы, что закопано под ними. Сперва было я тому не поверил, однако, наконец, принужден был сделать по его совету. И что ж, думали вы, милостивый государь, мы нашли под ними?… Зарытую человеческую кость.

 — Это удивительно, — сказал я, речь его прервавши, — но кто ж бы зарыл сию кость?

 — Точно поп Иван, мой товарищ, — сказал он. — Кость вынули, вереи опять поставили и зарыли, и скотина наша пошла, как надобно.

 Удивительна мне и невероятна была сия история; однако он уверял, что она была в самом деле, и присовокуплял к тому, что он для самого того опасается и ныне на новом месте строиться, ибо слышал, что товарищ его послал к какой–то ведьме и что будто не одну уже ночь собаки его мечутся к тому месту, где он строиться был намерен.

 Не знал я, что на все сие сказать тогда уже моему гостю, а почел за лучшее оставить его при его мыслях, а чудился только, что такие бредни и суеверия господствовали у нас еще в народе и что самые попы от них освобождены не были. Но как бы то ни было, но оба сии старика не только прожили весь свой век в вражде непримиримой, но и померли в оной.

 Но чем же и кончилось все? Тем, что оба дома их перевелись совершенно, и неприятель его как ни семьянист был, но не осталось после его ни одного потомка, а все нынешние наши церковнослужители происходят от убитого, нашего добродушного и ни с кем не ссорившегося дьякона.

 Еще случилось со мною около сего времени та неожидаемость, что отсутствующий ближний сосед мой, князь Горчаков, владелец Котовский, препоручал мне деревню сию в смотрение и, предавая в полный произвол мой всех своих крестьян, просил меня убедительнейшим образом, чтоб их сечь, и бить, и наказывать, сколько мне угодно, за их шалости и проступки.

 Но как все крестьяне его были самим им так избалованы, что не было и шва в них, и я предусматривал, что мне с ними всякий день доведется драться и хлопотать, а к сему я такой охотник был, что не хотел бы и с своими иметь никогда хлопот и ссор сему подобных, то учтивым образом отклонил я от себя сии чужие хлопоты и благодарил его только за делаемое мне доверие, оставляя впрочем самому ему хлопотать с сими негодяями.

 Но как письмо мое достигло уже до своих пределов, то окончив оное сим, скажу вам, что я есмь ваш, и прочее.

(Октября 26 д., 1805 г.)

Письмо 133–е.

 Любезный приятель! Между тем, как все упомянутое мною в последнем моем письме к вам происходило, производилась у меня в новопостроенном моем доме беспрерывно внутренняя работа, ибо как наступала уже осень, то хотелось мне скорее всю внутреннюю и необходимую на первый случай отделку кончить, чтоб успеть перейтить в оный жить до наступления стужи осенней.

 Итак, клали мы в них печи, и везде, где было нужно, умазывали и законопачивали, и трудов и хлопот при всем том имели довольно. Но как бы то ни было, но мы успели к половине сентября все оные кончить и довесть до того, что 19–го числа сего месяца могли уже и перейтить в оный.

 Теперь, не ходя далее, дозвольте мне сказать вам несколько слов о сем моем новом доме.

 Он был хотя несравненно более, и огромнее, и лучше хором моих старинных; однако не из самопышных и больших домов, а сообразный с тогдашними моими обстоятельствами и очень умеренным моим достатком, и принадлежал к числу небольших дворянских домиков, и простых смиренных и не пышных обиталищ деревенских.

 Вся величина его простиралась не более 30–ти аршин в длину, а 18 в ширину, а и вышина его была очень умеренная, ибо тогда не было еще в обыкновении драться слишком в высоту, и делать высокие внутренние комнаты; но взамен недостатка огромности старался я сделать его колико можно спокойнейшим и теплейшим.

 И как строил и располагал его не архитектор, а сам я, и так как умел и сколько доставало моего знания и искусства, то без дальнего наблюдения архитектурных правил, которых строгое наблюдение нередко делает многие дома весьма беспокойными, старался я более о снабдении его всеми нужными потребностями, какие к спокойному обитанию деревенских домов необходимо надобны.

 А всходствие того и расположил я его так, чтоб он сообразен был не столько с пышною городскою и богатых людей жизнью, сколько с деревенскою, простою и удаленною от всех пышностей и излишних затеев и забобонов, заводящих многих из наших братьев, небогатых дворян, иногда в превеликие и совсем напрасные убытки.

 Совсем тем и несмотря на его мализну, были в нем все нужные в дворянских деревенских домах комнаты: были в нем лакейская, зала, гостинная, спальня, уборная, столовая, детская, девичья и для меня спокойный кабинет, а другой особый покоец и для моей тёщи. А сверх того выгадал я местечко для буфета, гардеробца и довольно просторной кладовой, также двух сеней, задних и передних, с нужными местами; и все помянутые комнаты связал между собою так, чтоб можно было в них и запросто спокойно жить, и иметь несколько комнат и для гостей всегда чистых и прибранных, а сверх того была бы и та еще выгода, чтоб по малоимению дров, и для сбережения оных, в зимнее время залу не было б нужды и топить ежедневно, но она могла б оставаться и без топки во всю почти зиму; ибо комнаты расположены были так, что можно было и без ней обходиться.

 Как расположение комнат в сем доме моем многим тогда в особливости нравилось, то для любопытства и опишу я оное немногими словами.

 С крыльца, сделанного на одном краю дома, с лица, первый вход был в небольшие сенцы, снабденныя тремя выходами; одни двери из них были в сад, другие в нужник, а третьи в длинную и узкую прихожую, или лакейскую; чрез сию проход был прямо в довольно просторную залу, снабденную особою печью и шестью окнами, и имеющую в боку у себя небольшой буфетец, а другие двери в гостиную.

 Сия была хотя не весьма пространна, но довольна покойна, и из нее вход был в спальню, украшенную альковом и довольно просторную, так что и она могла служить другою гостиною; а другими дверьми и маленьким скрытым и коротким коридорцем связана она была с столовою, или паче сказать, жилою этою довольно просторною комнатою, в которой мы наиболее жили и имели свое ежедневное пребывание.

 Как все помянутые трикомнаты, то есть, зала, гостиная и спальня были парадные, то и содержаны они были во всегдашней чистоте и убранстве, и я постарался впоследствии времени снабдить их всеми нужными мебелями, и украсить сколько можно было лучше.

 Таковую ж почти парадную комнату составляла и маленькая уборная, примыкающая боком к спальне и снабденная покойною лежанкою и также разными украшениями.

 Самую столовую, или жилую нашу комнату не преминул я также со временем прибрать и украсить особыми, самим мною на холсте писанными обоями, и более для того, что она в зимнее время служила нам вместо залы, и была проходною из лакейской в гостиную.

 Как окны из сей комнаты простирались на двор, то и была сопряжена с нею та выгода, что можно было из нее все происходящее на дворе видеть; а сверх того, как она с одной стороны связана была с моим кабинетом, а с другой с просторною девичьею, из которой проход был в детскую и в нашу спальню, также выход в задние сени, а из сих в кладовую и на другое заднее крыльце; то сцепление сие для житья было в особливости спокойно.

 Что касается до детской, то она расположена была на другом краю дома, и от ней отгорожена помянутая уборная, также маленькая коморка, служившая спальнею моей тёщи.

 Наиприятнейшею же из всех для меня комнатою был помянутый выше сего мой кабинет. Он был довольно просторен светел, имел особую небольшую печку и оттого так тепел, что я всегда был им очень доволен, и никогда на стужу не жаловался; и как окна его простирались также на двор и были подле самого переднего крыльца, то имел и я ту выгоду, что мог всегда видеть все происходящее на дворе, а сверх того и довольно простора для помещения в нем всей моей тогдашней не весьма еще большой и многочисленной библиотеки.

 Таково было расположение моего дома. Что ж касается до места, то избрал я под оный самое лучшее и наивыгоднейшее во всей моей усадьбе.

 Было оно на самом верхнем ребре той крутой, высокой и прекрасной горы, под которою внизу излучиною и прекрасным изгибом протекала река Скнига.

 Сия, образуя течением своим в сем месте огромное полукружие, катила струи свои чрез многие каменистые броды, и производила тем всегда тихий и приятный шумок. а многими и гладкими своими плесами, помотами, также каменистыми осыпями своими, и покрытыми прекрасною зеленью берегами и по косине излучистой горы растущим лесочком, производила для глаз приятнейшее зрелище, которое делалось от того еще прелестнейшим, что внизу и вплоть подле реки за оною находилось собственное селение нашей деревни и крестьянские дворы, разбросанные в разных местах внизу и по холмам в приятном беспорядке, а за собою имели паши хлебные поля, простирающиеся от самой реки, вдоль отлогою и час от часу возвышающеюся отлогостию и косиною.

 Что касается до горы, то была она тогда хотя наибезобразнейшая, но довольно крутая и сажен на 20 или более вертикально возвышенная, и при всем безобразии своем довольно способная к обделке, так что я с малым трудом мог после всю ее обработать и наихудшее и безобразнейшее во всей усадьбе место преобразить совсем и превратить в наилучшее и красивейшее.

 На сей–то натурально прекрасной горе на самом почти средоточии помянутого, рекою образуемого полукружия избрал я место для моего нового дома; и оно было так высоко и в таком прекрасном и выгодном положении, что из окон дома моего видима была великая обширность мест, украшенная полями, лесами, рощами и вдали многими селениями и несколькими церквами, и вид был столь прекрасной, что я и по ныне еще не могу красотами оного довольно налюбоваться.

 Несмотря на все сие, место сие было до того у предков моих совсем в пренебрежении. Они, имея как–то привычку и любя домами своими прятаться и строить их в таких местах, откуда бы им в окна, кроме двора своего, никуда было не видно, избрали и в здешнем селении под дом наихудшее и скучнейшеё место; а сие занято было тогда огородом, овощником и скотскими дворами и челяднями.

 Но я все оное сломал, и опроставши оное, воздвиг тут свои новые хоромишки; и как случилось самое место тут косогористо, то под весь нагорный фас подвел из камня своего довольно высокий фундамент и чрез то придал дому своему из–под горы вид гораздо возвышеннейший, а все оставшее место перед ним на ребре горы обработал террасами и на верхнем довольно просторном расположил регулярный и красивый цветник и засадил его множеством разных цветов и цветущих кустарников.

 Случившуюся же подле самых хором с боку и на самой горе старинную небольшую сажелку обработал сколько можно было лучше, и бывший за оною старинный верхний сад соединил с нижним, бывшим издревле на косине горы, пред домом находящейся, и распространив сей последний, присоединил с ним и всю пустую часть горы сей и со временем обработав все сие место, превратил в сад аглинской и украсив оный со временем множеством вод и других садовых украшений, превратил в наилучшее из всей моей усадьбы.

 Теперь не могу я довольно изобразить того, с каким удовольствием переходил я в сей новый дом, и с каким усердием старался я все в оном учредить и располагать для своего в нем пребывания.

 Несколько дней употреблено было на переноску всех вещей, из старого домишка в сей новый, и на устанавливание всех мебелей, книг и картин для украшения его комнат.

 Наконец, как все было готово, то помянутого 19–го сентября 1769–го года, и как теперь помню, под вечер, перешли мы с обыкновенными при таких случаях обрядами в оный, и в тот же вечер подняли образа из церкви и воздали Господу торжественное благодарение, отслужением всенощного бдения, освящением воды и окроплением оною всех комнат.

 Удовольствие, с каким препроводил я первый сей вечер в новом своем теплом, светлом и спокойном кабинете, было неизобразимо. Я вошел в него как в рай и не мог всем и всем довольно налюбоваться.

 Чувствия же душевные, какие я при сем случае ощущал, не могу я никак изобразить довольно, а скажу только, что вся душа моя пылала тогда наичувствительнейшею благодарностью ко Творцу моему за то, что он помог мне, при всем моем малом достатке и в такое короткое время, соорудить себе такой спокойный и хороший дом, строение которого воображал я себе власно, как некакою неудобьпереходимою и великою горою, и не надеялся великое дело сие совершить и в три года.

 Но Всемогущему угодно было пособить мне перейтить гору сию с трудом очень сносным, и великое дело сие совершить в течение одного лета, и притом. с столь малым коштом, что я не могу и поныне еще тому надивиться, что он весь обошелся тогда так дешево.

 Ибо хотя построен он был из прекрасного толстого соснового леса и покрыт был двойным тесом, имел 23 окна, две кафленые и три кирпичные расписные печи, строен был наемными плотниками, но совсем тем, кроме мебелей, обошелся он тогда мне не более как в 540 рублей, которой суммы ныне мало б было на заплату за одну срубку такового дома, но чему причиной была тогадшняя всему дешевизна, а дороговизна денег.

 Ныне же, если б строить точно такой же дом, то мало бы было и трех тысяч к тому, вот какая перемена произошла во всем с того времени.

 Продолжая теперь мое повествование далее, скажу, что, переночевав наиспокойнейшим образом в сем новом своем доме, положили мы на утрие сделать, на первый случай, маленькое новоселье, ибо большое отлагали мы до приближающихся моих имянин, и пригласить к себе на обед только ближних наших деревенских соседей, да духовенство.

 Но как обрадовались мы, когда возвратясь из церкви, куда мы как для случившегося тогда воскресного дня, так и для благодарения Богу ездили, нашли у себя приехавшего к нам ненарочно друга моего г. Полонского с женою. Он совсем не знал еще о переходе нашем и был очень рад, что мог присутствием своим усовершенствовать к удовольствию нашему сей маленький и первый в новом доме праздник, а потому и провели мы сей день отменно весело.

 Один только из ближних моих соседей, Матвей Нткитич причинил мне некоторое неудовольствие тем, что не хотел никак взять в праздничке сем с нами соучастие.

 Сей человек напустил, около сего времени, на себя некакую блажь, засел себе как бирюк дома, и не хотел никуда и не только в даль, но и ко мне ездить, сколь часто мы его к себе ни приглашали.

 Для меня, как делавшего ему многие услуги и одолжения, а притом чистосердечно его любившего, было сие в особливости прискорбно и тем паче, что я не мог никак добраться до истинной тому причины, и не знал, одичалости ли его и странному характеру то приписывать, или потаенной какой на меня злобе и неудовольствию, скрываемой с сродным ему лукавством.

 Всего удивительнее было то, что жена его езжала к нам всегда и довольно часто, но он напротив того, всегда, когда ни зывали мы с братом его к себе, отклонял езду свою под предлогом разных и явно выдумываемых невозможностей, препятствиев и недосугов, чему мы сперва не могли довольно надивиться, а после довольно насмеяться и в смехе не инако его называли, как дюком.

 Как осень сего года была у нас беспорядочная, и погоды в сентябре и октябре были на большую часть самые скверные, мешающие заниматься всеми надворными работами, то, будучи принужден большую часть времени сидеть в тепле, занимался я в сие время разными литеральными и другими упражнениями.

 Мое первое дело по переходе в новый дом было то, что я, засев в свой новый кабинет, начал сочинять помянутый наказ управителю, доставивший потом мне так много чести, и готовить его для отсылки в Общество Экономическое. А между тем как было заготовлено уже у меня сочинение об удобрении земель, то, переписав набело, отправил я оное в Петербург.

 С другой стороны занимался я чтением присланных мне от г. Полонского и таких книг, каких мне до того читать не случалось. Он вскоре после перехода моего в новый дом уехал на зиму в Москву, и не успел туда приехать, как и прислал ко мне более 40 книг разных и доставил мне чрез то удовольствие превеликое; все они были любопытные и чтения достойные.

 Третье дело, которым я в своем новом доме занимался, состояло в превеликом гвазданье с картофелем, родившимся у нас в сей год в довольном множестве.

 До сего не знали мы, как приготовлять из него самую белую муку, и я несколько дней занимался испытаниями до сего пункта относящимися; и как все опыты мои были очень удачны, то и решился я описать все оные и, сочинив особое сочинение о том, доставить также со временем в Общество.

 Кроме сего, пользуясь светлостью своего кабинета и довольным простором в нем, занимался я в праздное время и живописною работою, также и рисованьем сухими красками, и мне в первый раз случилось нарисовать ими портрет с живого человека и нарочито похожий.

 Максим мой, который ныне бородатым уже стариком, был тогда мальчиком лет десяти и прислуживал нам в хоромах. С него–то вздумалось мне списать портрет сухими красками, и как оный нарочито удался, то сие возродило во мне желание написать с него во всем его тогдашнем росте, масляными красками на доске, обрезную статуйку.

 И дело сие удалось мне тогда сделать так удачно, что как статуйка сия поставлена была у меня в углу в лакейской, то многие из приезжавших ко мне гостей обманывались и, почитая ее живым мальчиком, кликали его и приказывали снимать с себя шубы и прочее, так много походил он на живого человека. Легко можно заключить, что мы в таких случаях не могли ошибкам таковым довольно насмеяться, и налюбоваться статуйкою сею.

 Наконец наступил октябрь месяц и с оным то 7–е число оного, в которое я за 31 год до сего времени родился.

 Я праздновал по обыкновению моему и в сей год сей день, втайне и душевно принося благодарения мои Господу за все его милости и щедроты, оказанные мне как во все прожитые леты, так и в претекший последний год, и прося его о покровительстве себя и в новый год моей жизни.

 А как вскоре после того наступило и 17–е число, т.е. день моих имянин, и сей день назначен был как для торжествования оного, так и настоящего новоселья в моем новом доме; то приглашены были нами к сему дню все наши друзья, знакомцы и соседи, бывшие тогда в домах своих, и хотя многим из отдаленности за случившеюся тогда дурною погодою приехать было невозможно, однако гостей было довольно, и как все они были друзья и приятели и обходились с нами без дальних этикетов, то и провели мы с ними сей день и вечер очень весело и не оставили ни единой из всех деревенских забав, игр и увеселений, которые бы не употребили для своего увеселения.

 А особливо увеселял нас собою сосед и кум мой господин Ладыженский; а был тут же и приехавший в наше соседство для межеванья г. межевщик Лыков, по имени Борис Сергеевич, с которым при сем случае я впервые познакомился и сдружился.

 К умножению же моего удовольствия я в сей день получил из Экономического Общества еще одну часть Трудов оного, которая была 11–ая по порядку.

 Вскоре за сиим имел я удовольствие всех моих родных однофамильцев видеть опять собравшихся воедино.

 Приехал к нам из Петербурга я меньшой мой двоюродный брат, Гаврила Матвеевич, отпущенный в отпуск по март месяц, и как он был человек молодой, нас искренно любил и жил всех прочих ближе, то мы и имели удовольствие видать его очень часто у себя и не редко не только провождающего целые дни, но и почующего.

 Но не могли мы жаловаться с сей стороны и на старшего его брата, Михайлу Матвеевича. Оба они с женою посещали нас очень нередко, а наконец кое–как довели мы и четвертого нашего деревенского соседа г. Дюка до того, что он стал к нам, хотя далеко не так часто как другие, ездить.

 В особливости помогла много к тому случившаяся с ним болезнь, которая едва было не лишила его жизни. Он находился при самой крайности от опасного нарыва в горле, и мы хотя всячески старались ему помогать, но лишались и сами уже всей надежды к спасению его; но по счастию он прорвался, и чрез то спасся он от смерти.

 А как я во время болезни его всем, чем мог, ему помогал и посещал его почти всякой день, то в благодарность за то переменил и он несколько свое против нас поведение и стал к нам чаще ездить. Он в самое сие время был из службы отставлен с чином подпорутчика.

 Частые сии посещения обоих моих братьев, также и сего родственника, а не менее и других ближних наших соседей, как–то гг. Ладыженских и Иевских, а в тогдашнее время и двух в Нарышкинской волости находившихся межевщиков, помянутого Лыкова и товарища его г. Сумарокова, малого молодого и любезного; частые свидания со всеми ими в домах наших и в Сенине, куда все мы также не редко езжали, вольное, непринужденное и дружеское между всеми упражнение и препровождение времени всякий раз в разных увеселительных играх и резвостях позволительных были поводом к тому, что мы всю осень сего года провели отменно весело и приятно, и я не помню, чтоб когда в иное время игрывал я так много в карты, как в сию осень и зиму.

 Однако не подумайте, чтоб игры наши были азартные или убыточныя. О, нет! от всех таковых были все мы весьма далеко удалены, а все наши игры были невинные, забавные, безденежные и подающие повод только к смехам и шуткам.

 Мы игрывали всего чаще в тароки, которую игру ввел я в употребление и сделал особые для того карты и переучил всех играть в оную. Она была очень веселая и всех нас чрезвычайно веселила и так всем полюбилась, что с особливою охотою садились за нее.

 В доме же у Ладыженскаго наилучшая была играв «семь листов» по полушке, до которой игры был он отменный охотник, а в удовольствие его игрывали и мы с ним в оную.

 Кроме сего нередко игрывали мы в реверсити трисет; виста же и бостона тогда было еще неизвестно.

 Когда же наиграемся какой игре досыта, тогда начинали играть в фанты, а иногда в самые жмурки, и в том неприметно проводили длинные осенние и зимние вечера, и я так ко всем играм сим разохотился, что выдумывал даже совсем новые и никем до того еще не употребляемые карточные и другие игры.

 Но за всем сим не отставал я ни мало и от прежних своих и лучших занятий, но всякой раз, когда не было никого у нас и мы были дома, не давал ни одной минуты проходить тщетно, но по привычке своей всегда чем–нибудь занимался и либо читал что–нибудь, либо писал, либо рисовал и гваздался с красками.

 В сем последнем упражнении занимался я всего более в сию осень и множайшие картины, писанные масляными красками, имеющиеся у меня в доме, были произведениями сего периода времени.

 Впрочем достопамятно, что в начале ноября месяца сего года чуть–было я сам не занемог горячкою.

 Произошло сие ни то от простуды при разъездах моих по гостям, ни то от других причин; но как бы то ни было, но сделавшийся великой жар с головною болью и сильным биением пульса предвозвещал настоящую горячку, но по счастию помогло мне и в сей раз принужденное чихание: я прибег к сему давно уже мне известному спасительному средству и употребление оного прервало тотчас болезнь мою.

 Еще достопамятно было то, что мы в конце сего месяца познакомились вновь с одною знаменитою нашею соседкою, г–жею генеральшею Щербининою.

 Мы ездили к ней в Якишно, по ее приглашению, и были приемом и ласкою ее весьма довольны; но я возвратился от нее с печальным духом, ибо услышал от нее, как от псковской помещицы, о зяте моем г–не Неклюдове весьма неприятные вести, а именно, что он лишился будто разума.

 Сие огорчило меня чрезвычайно; я сожалел об нем искренно, а того больше о его малолетном сыне, моем племяннике, сделавшемся чрез то сущим сиротою.

 Последний месяц 1769 года был для меня как–то не весьма благоприятен: еще в самом начале оного перетревожены были мы до чрезвычайности сделавшимся было у нас пожаром.

 В черной горнице, построенной в самой близости подле хором, треснула как–то задняя стена печи, и хотя был тут и широкий запечек, засыпанный землею, но стена от печи загорелась; но по счастию усмотрели то довольно рано и успели бывшее уже пламя залить и не допустить огню взять силу.

 За сим и по отпраздновании обыкновенного нашего никольскаго праздника, препровожденного нами со множеством неожиданных гостей отменно весело и приятно, занемог было я опять, но уже не тем, а грудью.

 Болезнь сия началась сперва небольшою болью в груди, но чрез немногие дни так усилилась, что я опасался, чтоб не сделалась в груди инфламация, или плерезия, которой и начальные признаки уже все были.

 Произошло сие ни то от простуды, ни то от многого около сего времени писания на столе низком и на креслах высоконьких… Поводом ко многому и натужному писанию сему было, во–первых, сделанное мне чрез приятеля моего, г–на Колюбакина, предложение, чтоб отдать в печать давничной мой перевод Зульцеров: «Разсуждение о делах естества».

 Ему он очень полюбился и он, будучи в Москве, говорил там о том со многими и писал ко мне, чтоб я, переписав оный почище и покрупнее, присылал к нему.

 Итак, сею–то перепискою я тогда занимался, и от беспрерывного нагибания грудь свою так натрудил, что принужден был работу и намерение сие оставить; а как между тем сочинение сие, вместе с «Разговорами о красоте натуры», переведено было иными и в Петербурге уже печаталось, то и случилось сие кстати, ибо все труды мои пропали б тщетно.

 Во–вторых, вздумалось мне около сего времени сочинить самому «Историю о святой войне», выбирая из разных имеющихся о том у меня немецких книг, и как я, начав ее, по обыкновенной моей нетерпеливости и над сею работою много трудился, то и сие для груди моей было также накладно.

 Но от того ли, или от чего иного, но болезнь моя продлилась нарочито долго, и с некоторыми перемежками во весь почти декабрь месяц, почему и принужден я был все сие время сидеть почти дома, а давать боярыням только одним разъезжать по гостям и соседям, а сам препровождал уже дома кое в чем время.

 И как писать мне было не можно, то занимался уже более читанием книг разных, однако не оставлял и начатой «Истории о святой войне», и будучи сам не в состоянии писать, диктовал ее одному из двух своих мальчиков, который сколько–нибудь писал получше.

 Но, к сожалению, и сей труд мой был бесполезный. Я хотя со временем и сочинил всю ее, но мне не удалось с нею ничего сделать, и одна часть оной у меня пропала, а другая в богородицкий пожар сгорела, следовательно и пропали все труды мои относительно до нее по пустому.

 Таковую ж неудачу имел я в сделанном мне предложении об отдании в печать и других моих сочинений, как–то «Детской философии», «Универсальной моей истории», «Нравоучительных сочинений» и перевода предики Иерусалимовой.

 Приезжавший к нам о празднике один московский поп, родственник нашим попам, увидев оные у меня, убедил меня просьбою, чтоб я вверил ему их, для показания в Москве его родственникам, могущим поспешествовать их напечатанию; но все они только в Москву прокатались и ничего из того не вышло, да и выттить не могло.

 Не имел я также успеха в желании моем повидаться с племянницами моими Травиными, живущими в Кашине с отцом своим.

 Я посылал по наставшему зимнему пути нарочного даже человека в Катин с письмами и с просьбою к зятю моему, чтоб он отпустил их ко мне, к празднику Рожеству Христову погостить и повидаться, но сей упругой человек не согласился на то, а сказал, что он пришлет их после; итак, не мог я иметь и сего удовольствия.

 Кроме сего озабочивал нас около сего времени очень рекрутский многочисленный набор; ибо как втечение сего лета началась и горела уже в полном пламени первая турецкая война, то требовалось много рекрут и мы принуждены были оных давать и расставаться с наилучшими работниками, а сие много уменьшало удовольствие, которое имели мы, получая известия о победах, и о взятии Хотина и Беядер. Кроме того не радовала нас и чрезвычайная дешевизна хлебов, бывшая в сию зиму.

 Далее озабочивало меня еще одно досадное обстоятельство: тетка жены моей, г–жа Арцыбышева, подбивала всячески тещу мою, чтоб обеим им съездить еще раз сею зимою в Цивильск, к находящемуся еще в живых, но престарелому деду жены моей, Авраму Семеновичу Арцыбышеву. Но мне не хотелось никак отпустить тёщу свою в такой дальний путь и для слабого ее здоровья, и по многим другим обстоятельствам, и я не знал, чем бы разрушить сие пустое предприятие.

 Но по счастию, полученное от старика сего письмо сделало то, чего не мог я сделать. Ибо как он их нимало к себе не звал, а жаловался только на крайний недород в тамошних местах хлеба, то отдумали они сами туда ехать и теща моя расположилась только съездить в Москву для свидания с одною приезжею из тамошних мест госпожею, в чем и я ей уже не воспрепятствовал.

 Наконец настал у нас праздник Рожества Христова, но оный был для меня не очень весел, потому что грудная моя боль от прилежного питья разных лекарственных трав хотя и гораздо пооблегчилась, но около Рожества опять так возобновилась, что я не в состоянии был на праздник даже в церкви съездить, да и все первые дни святок просидел и наиболее один дома; ибо боярыни мои разъезжали кой куда по соседям. Один только меньшой мой двоюродной брат помогал мне провождать время.

 И знаете ли в чем я упражнялся в сии святые вечера, в те дни, когда никого у нас не было? — Истинно в смешном: приди мне охота сочинять особого рода, в стихах, разные загадки, и я сочинил их с целый десяток, и довольно смешных и курьезных, и мне досадно и жаль, что они все у меня по разным случаям распропали.

 Но как я ни был еще слаб, однако услышав о приезде друга моего, г–на Полонского, из Москвы в деревню, восхотелось мне к нему съездить и с ним повидаться.

 Он был нам чрезвычайно рад, надавал мне опять множество разных книг для читания и насказал нам множество новых вестей, как о тогдашних военных происшествиях, так и об усилившихся в государстве нашем около сего времени разбоях.

 Говорили, что в один сей год было более 170 дворянских домов и фамилий разбито и что между оными около 100 человек находилось из наследников, имевших в том соучастие.

 Наконец, 30–го числа декабря проводили мы тёщу свою, поехавшую в Москву на короткое время, и я остался один дома с детьми моими, ибо до Серпухова поехала с ней и жена моя с своею теткою, а я в последний день сего года почувствовал опять боль в груди, а сверх того ввечеру подхватила меня и лихорадка самая; итак, окончил я сей год не очень хорошо.

 Но как письмо мое довольно уже увеличилось, то сим окончу я и оное, сказав вам, что я есмь и прочее.

(Октября 27, 1805 г.).

Письмо 134–е.

 Любезный приятель! В конце предследующего к вам письма упомянул я, что я ввечеру последнего дня 1769 года занемог лихорадкою.

 Теперь, продолжая повествование мое далее и начиная рассказывать вам, что случилось со мною в течении 1770–го года, скажу, что помянутая болезнь моя была хотя неважная и непродолжительная, и более меня настращавшая, нежели стоившая уважения, однако сделала то, что я первый день сего нового года принужден был сделать для себя великою пятницею;. ибо как по всем признакам заключал я, что болезнь моя произведена переменою нищи и происходила от испорченного желудка; то, не запуская в даль и не давая ей усилиться, спешил я употребить обыкновенное и известное мне в таких случаях лекарство, а именно: взять прибежище к наистрожайшей диете и говенью и чрез пост усмирить опять свой желудок, и для того во весь сей день ничего не ел, и день нового года, посреди святок, сделал великим постом; а сверх того старался я опять сколько можно чаще чрез чихание делать волнующейся во мне крови в скором движении ее остановки, а все сие и помогло мне очень много и при сем случае.

 Жар и слабость во мне хотя и продолжалась во весь тот день, однако я рад тому был, что болезнь не увеличивалась и, час от часу уменьшаясь, в течении немногих дней совсем исчезла, так что к Крещенью сделался я опять здоровым совершенно.

 Теперь, не ходя далее, расскажу вам, с какими чувствиями начал я сей новый год и в каких обстоятельствах находился я при наступлении оного. Все сие можете вы яснее усмотреть из записки о том в журнале моем сего года, какие имел я обыкновение делать при начале каждого года; она была следующая:

 «В рассуждении самого себя (писал я тогда) могу сказать, что прежняя благополучная и спокойная жизнь, которою я, уже несколько лет живучи в деревне, наслаждался, по благости Господней, продолжалась без перемены и поныне. Весь минувший год проводил я по его милости благополучно и вожделеннейшим образом; во всех житейских, как необходимых, так и побочных нуждах и потребностях не имел я никакого оскудения и недостатка, ибо что касается

 «Во–первых, до здоровья, то благодарю моего Бога, во весь минувший год и уже несколько лет не был я подвержен никакой важной болезни; малые же припадки, которые кое–когда случались, по справедливости не стоили того, чтоб их назвать болезнями. Всемогущая десница сохранила меня от всех зол, могущих случиться.

 «Другая потребность в жизни нашей состоит в пище и питии. О! в рассуждении сего пункта и подавно невозможно мне ни в чем пожаловаться. Я доволен и предоволен был в том, и не только никогда не вставал голодным из–за стола своего, но жил и роскошнее еще нежели надлежало. Знждитель натуры снабдил меня с немалым избытком вещами к тому потребными; а что всего приятнее, то я тысячу раз имел утешение услаждать свой вкус такими вещами, кои заводимы, воспитываемы и возвращаемы были собственными руками моими.

 «Третьею потребностью, по справедливости, можно почесть наше платье и одежду. В рассуждении сего пункта мне уже конечно молчать надобно, ибо я в том не только нужды не терпел, но паче много имел утешения, одеваяся в такие вещи, кои дома у меня, и что того еще важнее, отчасти стараниями, отчасти собственными трудами любезных моих помощниц деланы были.

 «Четвертою потребностью в жизни можно почесть наше пристанище и жилище. В сем пункте я также не жаловаться, но хвалить и благодарить моего Создателя должен. Его помощию созиздил я себе новый дом и такой, какого не чаял я никогда у себя иметь, хотя покой имел и до того, но теперь имею его еще больше и лучше.

 «Пятою потребностью — достаток ли почесть? Так я и в рассуждении сего пункта сказать могу, что и в том не имел я оскудения. Был я хотя не богат и доходы имел хотя небольшие, и они были хотя меньше прошлогодних, но я доволен был тем и нимало не помышлял о жалобах на то.

 «Шестою вещию, нужною в жизни человеческой, ежели почесть увеселения, то я оных имел столько, сколько, так сказать, желала душа моя. Всякий день приносил мне повыл увеселения и утехи. По благости Господней я никаких важных печалей и огорчении не имел, а маленькие вещицы, тревожущие иногда дух наш, можно ли считать чем–нибудь?

 «Седьмою вещию, если почесть обхождение или обращение с людьми, то и с сей стороны я пи в чем пожаловаться не могу; ибо что касается до посторонних, то, по благости Господней, все знающие меня продолжали меня по прежнему любить и почитать, а сверх того имел я несколько раз наиприятнейшее удовольствие слышать, что повсюду говорили обо мне не дурное, а хорошее, и что многие вновь знакомства со мною искали или желали.

 «Кроме того имел я удовольствие некоторым моим приятелям кое чем услужить и обязать их более к себе дружбою; а не меньше того и тем был доволен, что некоторых неправо и безвинно на меня сердившихся, успокоил и обратил опять к себе в дружбу и теперь таких не имею.

 «В рассуждении ж ближайших к себе особ я совершенно был доволен. Богом дарованная мне мать с одной, а жена с другой стороны оказывали мне все, чего я только мог требовать от родственником толь ближних. Любовь, почтение, услуги, взаимное угождение и нелицемерное дружество были вещи, коим видел я от них ежедневные опыты, и потому и сам неинако как взаимно их любить и почитать был должен. «Наконец последним пунктом если почесть наследие, то хотя сей пункт и всего меньше меня тревожить должен, но я и в рассуждении оного был доволен. Дети, дарованные мне от Всевышнего, были во весь минувший год здоровы и благополучны; как цветочки и молодые произрастания, начинали они час от часу от земли подниматься.

 «Дочь моя, Елизавета, научилась уже ходить, а теперь учится и говорить; а сын, Степан, или как мы его обыкновенно называли Чоп наш, старается также у сестры своей перенимать ходить, и к удовольствию нашему всех нас уже и он знает.

 «Оба они тысячу утех приносят нам, и тысячу раз заставляли себя брать на руки и целовать и смеяться невинным своим делишечкам. Выростут ли сии цветки и будут ли цвести, не знаю? Это в руце Божией! а излишнее бы было, если б хотеть за завесу будущей неизвестности и прежде времени чем–нибудь крушиться..

 «Обо всем том рассуждая, не знаю чего бы мне желать более оставалось, и о чем бы мог изъявить какое неудовольствие; но паче беспристрастно признаюсь, что я мал и недостоин тех милостей, которыми Творец меня удостоить соблаговолил, и будучи не в состоянии его достойно за то возблагодарить, хвалю и превозношу только святое имя его.

 «В рассуждении ж сотоварищей моих в жизни могу также сказать, что и они многие причины имеют быть судьбою своею довольными. Единое только слабое и нездоровое состояние нашей общей с женою матери, яко той особы, которая поведением своим нас поневоле заставляет себя любить и почитать, делает нам многие иногда смутные минуты. О малых же моих ребятишках ничего еще сказать не можно. Они находились в невиннейшем еще периоде своей жизни.

 «Вот в каком состоянии находились обстоятельствы при начале сего года; что же воспоследует в течение его, того не знаю; но меня сие и немного тревожит.

 Я знаю то, что все будет делаться но воле моего Создателя, а он мой Бог, Господь, а что всего утешительное, Отец благий и милостивый!»

 Вот что и как чувствовал я в тогдашнее время; но теперь обращусь к продолжению своего повествования.

 Сколь скучновата была мне первая половина святок, по причине моего недомогания и отлучек моих домашних, столь весела напротив того вторая и остальная часть оных.

 Все сии дни проводили мы с людьми и со множеством разных гостей, приезжавших со всех сторон к нам, ибо на другой день сего года возвратились к нам из Серпухова жена моя со своею теткою и привезли с собою и Наталью Петровну Арцыбышеву, не бывавшую у нас давно уже.

 Приезжал к нам в сии дни и сосед наш котовской, князь Павел Иванович Горчаков и многие другие обоего пола гости; и как много бывало и девиц и других молодых людей, то мы провели достальные святки в разных играх, смехах и забавах отменно весело. А в пятый день возвратилась к нам и теща моя из Москвы, съездивши и сей путь благополучно.

 Несмотря на всю кратковременность ее отлучки были мы ей очень рады. Она ездила в Москву и труд сей предпринимала единственно из любви к престарелому ее родителю, и желая от приезжей из тамошних мест одной знакомой ей госпожи узнать и распросить подробнее о всех обстоятельствах, касающихся до сего старца.

 И мы не могли без огорчения слушать того, что она нам об нем, по возвращении своем, рассказывала; ибо не можно было, чтоб не сожалеть о сем добром и честном старике, претерпевшем тогда, так сказать, пред самым окончанием своей жизни толь многие горести и печали и такую великую во всех обстоятельствах своих перемену.

 Всю молодость и лучшие свои леты препроводил он в вожделеннейшем состоянии, нажил многих достойных детей, получил достаток, был всеми любим и жил спокойно. Один сын был уже майором, другой полковником, а и достальные два были уже офицерами; дочери его пристроены были к месту. Одним словом, все было хорошо.

 Но как скоро состарился, то печали, равно как согласясь, на него напали. Прежде всего умер у него большой сын в лучшем цвете своей жизни. Это был муж Матрены Васильевны; но сей урон был еще несколько сносен, но в короткое время после того лишился он и другого сына, бывшего в молодости своей уже полковником и одаренного отменными достоинствами.

 Многие другие хлопоты присовокупились к тому, и все сие в состоянии было тронуть его чувствительно; но он перенес и то, призвал в дом к себе и последних сыновей, чтоб их поженив, ими при старости веселиться.

 Но не успел женить третьего и с ним год времени пожить, как и сей о корень, а к умножению огорчения его и жена, оставшаяся после оного, сделалась негодною и только стыд и бесчестие его фамилии наносящею.

 Таким образом остался только один и последний сын; сего он также женил, но и тут была удача не велика. Жена была хотя постоянна, но не имела ни к мужу, ни к свекру почтения и с нею не могут сладить. И в сем–то состоянии находился он тогда.

 Частые неурожаи хлеба, падежи скотские и другие несчастия присовокуплялись к тому и тревожили дух стариков еще более. Да и нам всем был он так жалок, что мы в последних письмах своих просили его и звали к себе, чтоб он, оставя все, приехал сюда к нам окончить жизнь свою спокойно и благополучно.

 На другой день после Крещенья было у нас опять и в другой уже раз в сию зиму северное сияние, и в сей раз было оно некакого особого рода.

 Все небо покраснело так, как в случае зарева от большого пожара, и весь снег казался красноватым; но особливость при том была та, что в южной стороне небо было белее и так как бы поднималась заря, чему бы в самом деле надлежало на севере быть.

 Мы со всеми случившимися тогда у меня многими гостьми выходили тогда смотреть сего особливого феномена, которое называли тогда особым небесным знамением и народ простой все твердил, что сие было к войне кровавой, которая у нас тогда с турками и действительно продолжалась.

 Вскоре за сим случилось у нас в доме одно особливое, странное и такое происшествие {Окончание письма (стр. 157–182 рукой), как заключающее в себе какую–то неладную семейную подробность, лет 30–ти тому назад уничтожено одною из госпож Болотовых. М. С.}……….

(Окт. 28 д. 1805 г.).

Письмо 135–е.

 Любезный приятель! Продолжая теперь мое повествование, далее скажу вам, что вскоре после описанного в последнем письме романического происшествия имел я весьма неприятную для себя, но необходимую комиссию.

 Меньшой мой двоюродный брат и ближайший мой сосед прибежал ко мне однажды и жаловался, что он не может никак сладить с братом своим в рассуждении отдачи рекрута; что он явную ему оказывает несправедливость и нарушает договор, бывший у него с ним о поставке рекрутов по. годно и чередуясь друг с другом и просил меня, чтоб я, как старший и начальник всей нашей фамилии, вступился за него и погонял бы братца его, за скверную его привычку опоражнивать уже слишком часто и непомерно рюмки и стаканы, чему он наиболее все зло приписывал; ибо когда он в целом уме и памяти, то все почти с ним сделать можно, но когда голова его наполнится чадами бахусовых продуктов, то никто с ним не говори: сделается таким упрямым своенравным вздорливым, что ни в чем с ним сладить невозможно.

 К сожалению, скверная и гнусная сия привычка его всем нам давно была уже известна, и я всегда и досадовал и искренно сожалел этакой слабости сего своего близкого родственника, а особливо слыша неоднократно, что везде, где ни случалось ему бывать в гостях и натянуться до сыта, делывал такие дурачествы и становился так мерзок, что служил всем посмешищем и предметом презрения. И как больно было мне очень слышать все сие о сем моем однофамильце и родственнике, то собирался я уже давно погонять и потазать его за то хорошенько, а особливо видя, что делываемые ему дружеские о том напоминания нимало не действовали.

 Итак, решился я наконец исполнить сей неприятный для меня долг и, пригласив его к себе, учтивым образом и не раздражая, так его нагонял и так растрогал, что как сначала он ни казокался, но наконец совсем опешил и онемел и, усовестившись, не только сделал все в рассуждении брата своего, чего требовала справедливость, но нарочитое долгое время после того был гораздо воздержное прежнего, чему все мы и порадовались искренно.

 Как между тем я от болезни моей оправился совершенно, то с половины января пустились было мы в большой разъезд по многим и разным гостям, в Алексинском и Тульском уезде живущим, и намерены были многие знакомые и дружеские нам домы объездить одним разом, так как мы то нередко делывали.

 Но в сей раз не удалось нам своего намерения исполнить, ибо не успели мы приехать в Калединку, к тетке жены моей, г–же Арцыбышевой, как напали на меня многие с убедительнейшею просьбою о принятии на себя новой комиссии и о вспоможении одной ее ближней соседке в крайней ее нужде.

 Была то госпожа Хотяинцова, и не только ей недальняя родственница, но и нам по жене моей не чужая, и нужда, в которой нужно ей было мое вспоможение, была следующая;

 Она имела у себя одну только дочь, девушку уже в сие время взрослую и очень изрядную; живучи почти с малолетства все по чужим домам и домам хорошим, навыкла она так всему светскому обращению, что мы все ее любили и с удовольствием принимали ее у себя, когда случалось им к нам приезжать или оставаться гостить на несколько времени. У нас у самих нередко она, и особливо в малолетстве, по нескольку месяцев гащивала и мы всегда бывали ею довольны.

 Сей девушке случилось попасться на глаза алексинскому городовому секретарю г. Ферапонтову, мужику уже вдовому, немолодому, дряхлому, очень неуклюжему во всем, но весьма достаточному и богатому.

 Как была она недурна собою, а притом жива, умна и вертлява, то пленись дурачина сени ее пригожеством и, несмотря на всю неравность ни в летах, и во всем вздумал за нее свататься и положил неотменно на ней жениться, если б только она пошла за него и ее отдали.

 Девушка не хотела сначала о том и мыслить, но не так думала ее мать и ближайшие родственники, и как была она очень недостаточна и одинока, то почитали сие выгодною для нее партиею и убедили наконец и самую девушку склониться выттить за сего престарелого адониса. И тогда дали они только что свое слово и назначили, чтоб чрез день после оного, быть в доме у г–жи Хотяинцевой сговору.

 Но как не имела она из мужчин никого у себя ближнего родного, а с женихом хотели быть многие знаменитые люди, то и убедили все меня принять на себя все гостеприимные при сем случае хлопоты и распоряжения, и отправлять при сем сборном сговоре в доме ее должность хозяина.

 По любви их к нам и взаимно нашей к ним я охотно на то и согласился; но сговор сей чуть было не стал мне очень дорого.

 Будучи принужден переезжать несколько раз из дома в дом и для скорости в санках пошевенках и притом в домашних хлопотах выходить нередко с открытою головою на двор, простудил я оную и чуть было не нажил долговременной головной болезни. Это было первое, а во–вторых, подвергся было крайней опасности и чуть было при одном случае не убился до смерти.

 Случилось это в доме г–на Селиверстова, у которого нам надобно было тогда побывать. Я, приехавши к нему и переступя с крыльца в сени, по пологости и скользкости в них, так хорошо осклизнулся, что не мог устоять на ногах, но полетев стремглав, попал самым виском об острую железную скобу в притолке дверной и убился так, что она даже вспухла.

 Но великая была милость Господня, что удар попал не в самое опаснейшее в виске место, но на пол вершка от оного, а притом был негораздо силен. Словом, Всемогущий сохранил меня явно в сем случае от превеликого бедствия и опасности.

 Но все сие однако не помешало мне исправить свою комиссию; мы сговорили, как надобно, нашу Авдотью Андреевну, и угостили всех приезжавших гостей беспостыдно, и я при сем случае имел удовольствие познакомиться и даже сдружиться с бывшим тогда в Алексине воеводою, г. Тиличеевым и многими другими, до того мне незнакомыми людьми.

 Не успели мы сего дела кончить, как нажитая вновь головная болезнь прогнала меня опять восвоясьи. Я поспешал возвратиться в дом для вспомогания себе, чем знали, и спасибо продолжалась она не очень долго, и становление ног в тепловатую воду с брошенною в нее солью освободило меня совершенно от оной.

 Вскоре за сим обрадованы были приездом к нам старшей племянницы моей Травиной, Надежды Стахеевны, из Кашина. Отец ее сдержал наконец свое слово и данное нам обещание, но отпустил из трех ее только одну, но за то с дозволением остаться у нас гостить надолго, чем мы в особливости были довольны.

 Девушка сия была уже совершенного возраста и прелюбезная; она представляла собою совершенный портрет покойной моей родительницы, а своей бабки и, будучи на нее очень похожа, имела притом нрав изящный и такие качества и свойства, что заставливала всех любить себя и почитать.

 Как у отца ее было их три дочери, то покойная старшая моя сестра взяла было ее к себе и хотела ее там у себя пристроить к месту и выдать замуж; но как кончина ее до того не допустила, то возвратилась она к отцу в дом, женившемуся между тем на другой жене, и бедняжка сия рада была, что она удалилась от своей мачехи и отпущена была к нам для житья.

 Таким образом получили мы в сие время четвертого себе семьянина, и были тем и сообществом ее очень довольны. Она делала не только боярыням моим, но иногда и самому мне компанию, ибо была охотница читать книги и можно было с нею говорить обо многом; и как она была ко мне очень ласкова и всех нас любила искренно, то и мы все любили ее, как бы дочь свою родную.

 Теперь расскажу я вам, любезный приятель, одно смешное приключение, случившееся со мною вскоре после приезда к нам помянутой племянницы и заставлю может быть вас раза два усмехнуться.

 Жил от нас неподалеку и верст только за десять один очень небогатый дворянин, человек еще молодой, но всеми нами любимый и почитаемый. Как был он очень искателен и ко всем нам езжал очень часто и с своею женою, то и принимали мы его всегда как бы родного и были ласкою и приязнью его очень довольны, и я в соответствие ему и своим благоприятством крестил у него всегда детей с женою г–на Полонского.

 У сего хотя недостаточного, но добрейшего и любезного нашего соседа, родилась около сего времени еще одна дочь. И как ее опять мне с г–жою Полонскою крестить надлежало, то убедительно званы мы были все на сии крестины к гну Рудневу.

 Боярыням моим, не помню, что–то такое помешало сделать ему приездом своим удовольствие, но мне как надлежало необходимо ехать, то и полетел я в Полозово.

 Сперва предлагали было мне люди, чтоб ехать нам туда в городовых санях, в каких в сии времена обыкновенно все еще езжали, когда куда надобно было налегке ехать, и представляли, что парами для сделавшегося от бывшей не задолго до того великой оттепели просова ехать никак было не можно; но как я только что освободился тогда от своей болезни и никуда еще после того времени не выезжал, то боясь, чтоб опять не простудиться, опровергнул я все их предложения и велел готовить возок, в котором мы обыкновенно все езжали и который был довольно просторный и теплый, и мое счастье было, что я сие вздумал.

 Итак, отправился я себе в сей путь. Дорога была в самом деле очень просовиста, однако ехать все было можно; совсем тем, боясь, чтоб в вершине за селом Бузуковым необгрязнуть, решился я ехать от сего села до хотунской дороги большою дорогою, и ехал еще впервые от роду сим прогалком.

 Но не успели мы на помянутую хотунскую дорогу възехать, как понесло нас так швырять, что я начал уже и проклинать оную тысячу раз. Этакой проклятой дурной дороги от роду я не видывал. Таки ухаб на ухабе и рытвина за рытвиною, и одна вдоль, другая поперек, третья накось, и то в ту сторону, то в другую, и я принужден был в просторном возке своем только что из края в край и из угла в угол попрыгивать и покачиваться.

 Но мог ли я себе тогда вообразить, что самую сию, тогда проклинаемую, дорогу я чрез несколько часов после того любить и благословлять стану?

 Как бы то ни было, но наконец, своротив с сей дороги вправо, приехал я в Полозово. Хозяин был мне очень рад, а особливо потому, что многих гостей не будет, а вскоре после меня приехали и Полонские, привезя с собою и брата г–жи Полонской, Николая Алексеевича Ладыженского, чему в особливости я рад был, ибо с сим человеком мне весьма было нескучно; и мы заговорились с ним. как с сведущим человеком, в прах о тогдашних политических и военных происшествиях и набольшую часть времени своего в сих разговорах проводили.

 Между тем происходили крестины и после оных крестильный обед. После оного посидели мы еще несколько и все было хорошо; но скоро начали мы несколько тревожиться.

 Время приближалось уже к разъезду по домам, а мы за разговорами того и не видали, что погода на дворе сильно переменилась и начинала несть ужасная вьюга и метель.

 — «Как быть? говорим мы между собою; не лучше ли нам посидеть с полчаса еще времени, авось–либо поутихнет».

 Все согласились на то; однако метель не унималась, но несла час от часу еще пуще прежнего.

 — «Что делать? говорим мы наконец: знать не переждать нам этой погоди, а ехать время, вечер уже почти наступает».

 — «Конечно так!» сказали все, ибо всем нам было известно, что по мализне дома хозяйского и по всем другим обстоятельствам ночевать нам тут никак было не можно, да были мы и не унимаемы.

 Итак, распрощавшись с хозяином, сели мы и доехали; но что ж тогда воспоследовало с нами? На дворе казалось нам худо, а как выехали в поле, так и хуже того. Одним словом, такая ужасная метель, что ни зги было не видно.

 «Эх! думал я тогда и говорил сам себе: как это нам ехать? и что это за беда! Если б можно было, то ни из–чего бы не поехал, но готов бы тут как–нибудь ночевать».

 Не успели мы несколько десятков сажен от двора отъехать, видно было нам ничего ни вперед, ни назад. Возок г. Полонского, ехавший впереди, пропал у нас из глаз, а назади не видно было уже и деревни. Мысль чтоб не заблудиться и не попасть куда в вершину, начинала меня уже беспокоить.

 Я прикликал человека, стоявшего позади возка, и говорил ему. «не лучше ли нам воротиться»? но он говорил: «доедем, судырь, не для чего ворочаться». Но мы с ним еще говорили, как поглядим, форейтер наш, умный мой человек Бабай, который и тогда был еще очень не велик, уже в другую сторону проскакал, уже видим подле себя кусты, которых прежде вовсе не было.

 — Ба! закричал я тогда: куда это вы меня завезли, не туда!

 Кучер, которого я за ревом ветра насилу докликался, признался, что ошиблись и бранил Бабая, хотя сам не умнее или еще глупее его был.

 Кучером случился тогда быть у меня умной мой человек Антон Артамонович, человек очень недальновидный, и рассудка самого темного и короткого. Но как бы то ни было, но меня сие уже и гораздо трогало.

 Метель несла от часу сильнее и занесла меня и в возке уже совсем, а мы добрым порядком уже своротили в целик и ехали, сами не зная куды. Я уже охал, горевал и боялся, чтоб не заблудиться.

 О! сколько раз желал я уже тогда, чтоб попасть на упомянутую прежде сего прескверную хотунскую дорогу, уже и она мне сделалась тогда мила до чрезвычайности, но что наконец и удалось нам по желанию.

 Нельзя изобразить, как обрадовался я, когда мы взобрались на оную, ибо утешал себя по крайней мере тем, что, несмотря на всю жестокую метель, нам дорогу сию за превеликими ее рытвинами, ухабами и буграми потерять будет не можно.

 Людцы мои не успели на нее възехать, как и поскакали что ни есть мочи, жестокость вьюги их к тому побуждала; и я как ни боялся по худым дорогам ездить, и как возок мои с бока на бок ни качался и ни попрыгивал, однако я, сжав сердце, уже молчал и дал волю скакать как хотят.

 Но не успели мы с версту сим образом отскакать, как новое явление глазам моим представилось: лошади остановились и не знаю что–то в упряжке нашей испортилось и требовало поправления. Кучер мой полез с козел, чтоб поправить, но бултых на землю.

 Я удивился сему случаю, но удивление мое еще увеличилось, когда увидел, что он и встать почти не может. Я подозвал его к себе, спрашиваю туда ли мы едем и не ушибся ли он; но гляжу, смотрю у слуги моего язык почти не ворочается…

 — Слава Богу! воскликнул тогда я: одно к одному! изрядно ты, дружок, накушался, да и очень кстати на теперешную погоду смотря.

 Одним словом, слуга мой был пьян и не мог взойтить сам на козлы. Я кликал другого, стоявшего на запятках и приказывал помочь ему сесть, но гляжу, смотрю, и тот не многим чем лучше кучера.

 — Ну! то–то право, хорошо! воскликнул я, оба пьяны! И Господи, какою досадою воспылал тогда я и на них и на кума своего, господина Руднева, и как проклинал то глупое обыкновение, чтоб поить людей гостиных!

 Совсем тем дело на шутку не походило. Находился я тогда в чистом поле, в котором от метели на сажень было ничего не видно, время было позднее и почти сумерки, а людцы мои пьяные… Одна была надежда на дурную дорогу, и как был я тогда рад уже оной! Я позабыл тогда про всю опасность, чтоб не простудиться: раскрыл одно окно и не спускал уже глаз и с оной.

 Казалось мне, что они и с ней собьются. Как туда ехали, казалась одна дорога, а тут проявилось их много: иная вкось, иная впоперек, иная рядом, и все такие ж большие, и Бог их знает, откуда они взялись, или в темноте мне так казались.

 Трясусь я смотря на сие, опасаясь, чтоб они с прямой не сбились. Чего я опасался, то и сделалось. Отскакавши версты с две, услышал я, что ворчит мой пьяный кучер, что не туда мы едем, и что проехали дорогу и надлежало бы ехать влево.

 Не успел я сего услышать, как испугавшись, начал кричать, чтоб остановились; но слуги мои не слышат, а скачут во всю пору. Я кричать, еще кричать во все горло, но крик мой за ужасным свистом и шумом ветра до них не доходил.

 Нечего мне было уже желать, высунул из окошка голову и кричу, что есть мочи; но знать метель и вьюга была хороша, что и тогда позади стоявший человек не мог ничего услышать, но по счастью свалилась с меня шапка и ее подхватил ветер и понес по снегу.

 Сего не можно уже было стоявшему позади не увидеть. Он насилу докликался кучеру, а кучер форейтеру, чтоб остановиться. Рад я неведомо как был, что остановились и не тужил уже ни мало о том, что шапка моя и снаружи и снутри обвалилась об снег, но спрашиваю кучера туда ли мы едем.

 — «Нет… нет… не туда… не туда», ворчал он.

 — Да куда ж? спрашиваю я.

 — «Я сам не знаю куда!»

 — Да где ж настоящая–то дорога?

 — «Вон… вон… там… вон там проехали… надобно бы влево ехать, но мы теперь свернем и поедем туда!»

 Я подозвал стоящего на запятках, тот также сомневался и говорил, чтоб своротить.

 — Да, кланяюсь я, вам, говорил я им, нужно нам только в целик съехать, так мы уже и пропали, а мне кажется, что мы по той едем.

 Как и в самом деле я имел причину заключать, что мы едем где надобно, во–первых, потому, что я с самого начала езды нашей приметил ветр, откуда он тогда дул, что почитаю всегда лучшею и надежного приметою, и видел тогда, что он к нам с той же стороны дул, как мы прежде ехали.

 Во–вторых, боялся я сдаваться влево, а хотелось мне более вправо, ибо по известному мне положению места надлежало вправе быть неподалеку волостной деревни Балыматовой, а влеве лежали пространные и обширные поля и не находилось далече никакого жила, и там бы мы могли скорее всего запутаться.

 Итак, несмотря на все представления пьяного моего кучера, что мы заедем Бог знает куда, велел я ехать тою дорогою, на которой мы находились, думая, по крайней мере, что сия большая дорога куда–нибудь нас приведет.

 Итак, после окончания сего совета поскакали мы опять. Отскакавши несколько, захотелось мне спросить, что не видать ли каких признаков; но кликать, кликать, но недокличусь я никак своего Абрама. Уже я и голову, сняв наперед шапку, чтоб опять не уронить, высовывал, и кричал, но Абрам мой не слышит.

 — «Господи! что за диковинка!» и думаю я, уже тут ли он? Кличу кучера, и докликавшись, спрашиваю: «тут ли Абрашка»?

 — «Нету! нету его! говорит мой Фалалеюшка кучер, оглянувшись.

 — Да где ж он делся?

 — «Не знаю!

 — Да что ж ты скачешь?

 — «Ин постоять?

 — Ну, ин постой, сказал я тогда, не могши утерпеть, чтоб при всей своей досаде не рассмеяться; и горе меня и смех пронимал.

 Однако дело на шутку не походило. Человек пропал и его не видать было, и как я раздосадован ни был, но мне жаль было его и я боялся, чтоб он, пьяный, не мог замерзнуть, и потому решился было тут стоять и его дожидаться. Но по счастию скоро увидели мы, что он бежит и нас догоняет, но на дороге то и дело, что стремглав падает.

 — За чем таким отстал! спрашиваю я.

 — «Да рукавицу свою уронил».

 — Да поднял ли ты ее? спросил я, увидев, что он одну руку греет дыханием.

 — «Где судырь! как понесло ветром, я гнал, гнал и не мог догнать!»

 — Да как же? говорю, она пропадет!

 — «Так и быть! ответствовал он, где ее уже искать? далече; я насилу и вас, судырь, догнал».

 — Вижу я, говорил я, и велел ехать далее.

 Не успели мы еще отъехать несколько, как опять что–то в упряжке испортилось и кучер мой лезет опять с козел. Я кричу. чтоб он сидел, но никак судырь, он слишком усерден, знай себе лезет. Но схождение его таково ж было неудачно, как и прежде: баробкался, баробкался, погляжу, полетел чрез голову.

 Тут началось новое карабканье, чтоб встать; но не скоро–то дело сделалось: где–то встали мы на коленки, где–то встали подниматься на ноги, а между тем с молодца скопила кругленькая его шапка и ее как шарик понесло ветром в сторону по насту.

 Уже отнесло ее сажен на десять, а он не мог еще собраться за нею побежать; насилу, насилу я его за нею протурил, и тут–то истинная была комедия!…

 Довольно, я не мог утерпеть, чтоб не хохотать и не смеяться: Антон мой за шапку — шапка от него; он хочет ухватить — вместо того чрез голову; покуда встанет, покуда опять за нею побежит, а шапку опять ветер несет. да несет, и она опять от него сажени на три удаляется.

 Насилу, насилу догнал он ее; но лишь только хотел ухватить, как опять чебурах, яко прославися, и истинно раз пять он сим образом падал и насилу уже как–то Бог помог ему ее ухватить.

 — «Экая злодейка»! мурчал он и побрел по снегу к нам, а я подхватил и сказал:

 — Экая злодейка рюмка, каких бед ты нам начудотворила; садись–ка, садись и ступай далее.

 По счастью нашему пронесло тогда снежную больную тучу и небо прояснилось на несколько минут, и метель сколько–нибудь стала поменьше. Я говорю по счастию, потому что мы тогда увидели себя вблизи подле деревни Баламытовой и узнали, что мы с дороги настоящей не сбились.

 Но вскоре понесла опять ужасная метель, но я уже не боялся, надеясь, что уже не далече до большой московской дороги, которую потерять уже было не можно, а ежеминутно только ожидал, что возок мой полетит на бок; ибо на всю дурноту дороги и ухабьо несмотря мы скакали, как по самой хорошей.

 Наконец доехали мы благополучно до московской дороги. Но тут было на меня опять горе: не знал я куда ехать, ибо от того места можно было тремя дорогами домой ехать; но пряно не было ни слединки, направо чрез Бузуково хорошо бы, но от седа сего была до нас дорожка самая малая и очень блудливая, полевая и о чем перегальне версты на три простирающемся, не мог я без ужаса вспомнить.

 Наконец пришло мне в голову, чтоб ехать совсем в другую сторону, т. е. влево и на заводы. Сюда было хотя гораздо далее, но по крайней мере, думал я, что там прудами и чрез заводы мы ошибиться не можем, а какова не мера, так можем где–нибудь на заводе и ночевать.

 Кучер мой так был умен, что позабыв куда ехать: на право ли, на лево ли, и без моего приказания велел ехать налево.

 — Умница дорогой! кричал я тогда: уже и того не помнишь, в которой стороне дом? однако ступай, ступай уже туда!

 Итак, поехали мы на завод; дорога была чрезвычайно гладка и я сидел в возке, сжавши свое сердце, ибо от скорой езды того и смотрел, что меня опрокинут.

 Уже в сумерки самые глубокие приехали мы на Ведьмино. Тогда жалки мне стали мои люди; все обмерзли, как Эолы и для того хотел было заехать на часок к знакомому немцу, чтоб их обогреть. Однако как показалось мне, что поутихло, то раздумал и поехал далее.

 Но не успели мы въехать в Саламыково, как оборвалось, так сказать, небо, и то–то можно было сказать, что ни зги тогда не видать было.

 — Нет, нет, кричал я, некуда далее ехать! заезжай к прикащику саламыковскому.

 Итак, заехали мы греться. Прикащик мне рад, тотчас греть для меня чай и обогрел оным и прежде не отпустил, покуда не прояснилось опять и метель бить вовсе перестала.

 Я неведомо как радовался тогда тому, что с покоем доеду до дома. Однако и тут на дороге потеряли было мы совсем и кучера своего.

 Никто не видал в темноте, как он свалился у нас с козел и форейтер знай себе скачет. Насилу, насилу докричались, чтоб остановился и подождал, покуда придет наше дитятко и усядется на прежнее место.

 После сего доехали мы уже до дома благополучно, а сим образом и кончился сей достопамятный вояж мой, в которой, на все досады несмотря, я ни однажды не сердился, ибо зная, что все сердце мое тогда не помогло бы, а только меня обеспокоило, не дал ему волю, а смеялся только глупости людей своих, отлагая наказание за то до следующего дня; но по благодушию моему они и от того избавились, а я только покричал, побранился и полазал их, валяющихся у ног моих и просивших прощения.

 Но как письмо мое достигло до своих пределов, то остановясь на сем месте, скажу, что я есмь и прочее.

(Октяб. 29 д. 1805).

Письмо 136–е.

 Любезный приятель! Между тем, как я помянутым образом путешествовал, заезжала к моим домашним из Москвы наша Авдотья Андреевна с матерью, и посидев немного, уехали домой.

 Мне сказывали боярыни мои, что нельзя человеку быть более в радостях, как была сговоренная сия тогда девушка, а единственно оттого, что накупила себе на жениховы денежки нарядов более нежели на полторы тысячи. Вот что может производить в молодых людях суетность и чрезмерная приверженность к нарядам и уборам!

 Пробыли они у нас в сей раз так мало потому, что спешили приехать домой; ибо как положено было у них свадьбе быть в тот же еще мясоед, а шла тогда уже пестрая неделя и оставалось очень немного дней, то спешили они, чтоб воспользоваться сколько–нибудь оными и успеть сделать к свадьбе все нужные приуготовления.

 Мы не только приглашены, но усильно упрошены были быть на оной, и я должен был опять готовиться играть на ней знаменитейшую с их стороны ролю. Почему на другой же день принуждены и мы были отправляться в Калединку, а потом и далее на свадьбу.

 Я уже горевал, чтоб не было опять такой же негодной погоды и не усиел проснуться, как первое мое слово было, какова погода? сказывают мне, что есть метель.

 — Так! возопил я: давно уже не было! и горюю, как ехать. Но по счастию стало утихать и до обеда еще проведрилось и восстановилась прекрасная и тихая погода.

 Рад я тому неведомо как был и соглашался уже охотно ехать. Итак, отобедав дома и сев со всеми моими госпожами в возок, поехали мы туда, и как не застали никого в Калединке, то проехали прямо в дом к невесте в ее Мухановку.

 Там нашли мы полны горницы боярынь и все они заняты были работою, все шили и готовили приданое. Наши взяли тотчас в том же соучастие и за сим, просидев у них долго, возвратились мы ночевать в Калединку уже ночью.

 На утрие не успели мы встать, как сказывают нам, что жених приехал. Он заехал к нам уже от невесты для соглашения о том, где быть венчанью и прочему.

 Условились, чтоб венчаться им в ближайшем оттуда селе Березовки, чем в особливости были довольны все наши барышни, ибо чрез то могли и они все церемонию сию видеть. И как свадьбе положено было быть на утрие, а ввечеру сего дня надлежало отпускать в город к жениху приданое, то, проводив жениха и отобедав, спешили мы ехать для отпуска оного в Мухановку.

 Но сколь удивление наше было велико, когда мы, приехав туда, нашли странную комедию и обеих хозяек в превеликой ссоре. Дочка не знаю что–то неугодное молвила своей матушке, а матушка вспылила и на дочку оборвалась–таки совсем: мечет, и рвет и проклинает ее в тартарары.

 Мы все стали в пень и не знали, что делать; время было уже гораздо за полдень, надобно было еще много убирать и укладывать, а вместо того хозяйки вздумали здорить и браниться. Мы говорить, чтоб они все сие оставили и что теперь не такое время, но у хозяюшек наших ушей нет. Одна пыхает, и взад и вперед ходит и дуется, а другая и в ус не дует.

 Досадно нам сие ужасно было всем, но пособить не знали чем. То возьмусь я, то тетка жены моей, то моя теща обеих их уговаривать, но они никого не слушают.

 Наконец говорю я, зачем же мы приехали и что нам делать, не лучше ли подать лошадей и домой ехать?

 Сим несколько мы их устрашили, однако не могли они скоро усмириться и не ладили до тех пор, как приехал брат тетки жены моей, Василии Васильевич Арсеньев с женою. Тогда–то, по увещанию моему, старуха–мать поутихла и тогда только начали убирать, укладывать и отпускать приданое, что все порядочно и произведено было в девство.

 Приданое отправили мы на трех цуках в возках и на двух санях и уже в самые сумерки. Сами же, посидев тут несколько–посколько, поехали ночевать в Калединку, ибо оная была только версты две от Мухановки.

 На утрие 7 числа февраля, как в день назначенный для свадьбы, начали мы уже с самого утра готовиться и собираться, и я с г. Арсеньевым имел дружеский спор о том, кому из нас обоих быть отцем посаженым у невесты: он упирал на меня, а мне хотелось, чтобы он был.

 Итак, принимались мы раз пять спорить и кончили тем, что согласились кинуть жеребий или помериться. Итак, досталось ему, чему я очень был рад, равно как предчувствуя, что после тем буду более еще доволен.

 Пообедавши дома, поехали мы все в Мухановку, и там товарищ мой г. Арсеньев заспорил было опять и не хотел принять на себя комиссии быть отцем посаженым; но как приступили к нему, как к старейшему против меня, о том все с просьбою и сама невеста просила его о том убедительнейшим образом и даже со слезами, то согласился он наконец взять на себя сию ролю.

 Не успели мы сего кончить, а боярышни убрать невесту, как перед вечером прискакал к нам алексинский подъячий с известием, что жених с поездом к церкви уже отправился и велел нас просить, чтоб и мы приезжали скорее и невеста подписала обыкновенный обыск.

 Тут напало на нас с господином Арсеньевым новое горе, по обстоятельству, что брак сей был для нас несколько сумнительным; жениху случалось когда–то с невестою нашею крестить и они были кумовья между собою, а потому ни один поп не отваживался венчать их.

 Жених принужден был для сего ездить нарочно к архиерею в Коломну просить разрешения, и архиерей по просьбе его хотя и дозволил, однако указа не дал, а было только письмо от секретаря консисторскаго; в обыске же было сказано глухо, что никакого родства противного правилам святых отцев не было, и надлежало оной не только жениху и невесте подписать, но засвидетельствовать и всему поезду, следовательно и нам; но нам сего учинить не хотелось, потому люди мы были посторонние и нам не хотелось ввязываться в дело, которое могло возиметь какие–нибудь последствия. Итак, согласились мы упорствовать до самой крайности и подписаться разве тогда, как будет требовать того уже самая необходимость.

 Изготовившись совсем, поехали мы все к церкви, которая была их приходская, и приехали к ней почти уже ночью. Жених с поездом своим нас тут давно уже дожидался, а сие и послужило очень много в нашу пользу, ибо за поздним временем шуметь и спорить было некогда и мы нашли попа уже в облачении, который при нас тотчас и вышел и начал свое священнодействие.

 Нам сказывали, что поп сей хотел было дать тягу и то–то бы удивил, если б сие сделал, ибо свадьба бы тем разорвалась, иди принуждено б было отложить ее до Фоминой недели.

 Он, сочтя время, что свадьба скоро будет и пред самым тем сел в сани и куда–то поскакал уже, но по счастию попался в глаза женихову поезду. Воевода алексинский, бывший тут предводителем, тотчас его остановил и, посадя к нему на сани своего человека, привез к церкви, и не знаю уже, как–то они его уговорили, чтоб обвенчал, но как бы то ни было, но при нас никакого спора не было и мы очень рады и довольны были тем, что избавились от подписки.

 Церковь и весь погост набит был смотрителями. Село сие было монастырское и думать надобно, что в церкве у них никогда еще такой свадьбы не бывало, почему и собрался весь народ для смотрения сей церемонии; а не мало было и дворянства в церкве.

 С жениховой стороны был помянутый воевода Тиличеев и с ним еще господа: Корсаков, Селиверстов, Безсонов и еще некоторые; а с нашей мы с г. Арсеньевым и множество боярынь, отчасти бывших в поезде и провожавших невесту, отчасти приехавших смотреть, ибо как расстояние было не велико от Мухановки и Калединки, то ездили к церкве смотреть и все девушки и девицы. Одним словом, свадьба была великолепная.

 Ночь уже совершенная наступила, как окончилось венчанье и для того зажжены били факелы и поехали с оными.

 Ехать нам до Алексина верст 15 или более, и мы принуждены были ездою своею несколько поспешать, чтоб не опоздать слишком.

 Мы увидели город Алексин за несколько верст; зарево от зажженных огней, которыми он освещен был, вид но было уже издалека. Чем ближе мы подъезжали, тем светлее было нам ехать и я признаюсь, что любовался сим родом неубыточной иллюминации, состоящей в едином зажигании расстановленных по дороге смоляных бочек.

 Дом женихов можно было почесть наилучшим во всем этом недавно выгоревшем городе и нас встретили с валторнами.

 Мы нашли уже тут, по обыкновению, все в готовности и сели тотчас за стол. Принимал молодых некто бригадир Веригин, который, будучи у жениха отцем посаженым, и играл при столе первую ролю при обыкновенных свадебных обрядах.

 Отужинавши, пошли мы, по обыкновению, за сахары, и тут, выпив по чашке кофею, распрощались с невестою и боярыни увели ее от нас; а вскоре после того, проводив туда и жениха и пожелав ему счастливой ночи, поехали мы тотчас прочь.

 Для ночевания назначена была нам заблаговременно квартира в доме городского офицера, Болотова, и хотя ехать до него было очень недалече, однако мы все в прах настращались.

 Проклятая речка и ужасно крутая вершина Мордовка, которую нам переезжать надлежало, была тому причиною. Съезд был очень дурен, к тому ж дорога так осклизла, что людям держать возки никак было не можно и повозки катились, как некованныя.

 К вящему несчастью дорога была коса к буераку и потому возки наши чуть было не изволились в самую пропасть и мы все в прах перекричались. Совсем тем переправились мы благополучно и, приехав к Золотову, расположились тут ночевать, нашед тут уже и мать невестину, приехавшую после нас из Мухановки.

 Сколь порядочное было свадьбы нашей начало, столь напротив того окончание оной соединено было с некоторыми замешательствами. Во весь последующий день все как–то у нас не ладилось. По утру приезжал к нам, по обыкновению, молодой благодарить тещу и звать всех нас к себе обедать.

 Мы, дождавшись первого часа, и поехали себе благополучно, но крайне удивились, не нашед в доме у молодых никого с жениховой стороны.

 Жена товарища моего, г. Арсеньева, будучи боярынею умною, но в таких случаях очень щекотливою и с наровою и игравшая роль матери посаженой, сочла то великою обидою и презрением ее и всей нашей стороны.

 Но подлинною причиною было то, что госпожа бригадирша Веригина, как знаменитейшая с жениховой стороны дама, изволила занемочь и не хотела на княжой пир ехать; а для ей не поехал и ее супруг, а для сего не ехал и воевода, и как чрез то весь свадебный пир расстроивался, то молодой принужден был ехать еще к ним и упрашивать убедительно, и насилу уговорил. Они приехали все, кроме одной бригадирши.

 Г–жа Арсеньева не могла утерпеть, чтоб не изъявить чувствительности своей жене воеводской, как второй даме, но тем дела не поправила, а подала повод к дальнейшим дамским сплетням и к тому, что и воеводша делала ей некоторые выговоры.

 Совсем тем обед происходил порядочно, но после обеда бригадир ушел от нас, ни с кем не простившись, а за ним принужден был ехать и воевода.

 Однако сей опять возвратился и переезжал во весь день взад и вперед, то домой, то опять к нам и так было во весь день как–то не очень весело, и мы затевали сами скоро после того ехать и велели уже подавать лошадей. Но молодые и воевода упросили нас остаться ночевать и мы хотя долго отговаривались, но наконец согласились, а не успели мы остаться, как и начались у нас танцы.

 Случившийся тут какой–то капельмейстер играл на скрипке, и мы с возведшею и прочими танцевали, и протанцовали часу до десятаго. Однако я танцевал не гораздо много по причине, что отвлекало меня нечто другое и любопытнейшее.

 Я нашел тут одного офицера, приехавшего только что из главной армии в отставку, и я с ним наиболее занимался и говорил об армии и военных тогдашних происшествиях и обстоятельствах.

 Напоследок имела наша сторона опять некоторое неудовольствие. Воевода не стал тут ужинать, но поехал домой для больной своей тетки, госпожи бригадирши, а с ним и все гости.

 Итак, остались мы почти одни, отужинали почти запросто и, переночевав в доме у молодых, на другой день ранехонько возвратились восвоясьи.

 Сим образом кончили мы сие дело и сыграли тогда свадебку. Возвратясь же в Калединку и поездив кое–где тут по гостям, в середу возвратились в свой дом и успели захватить еще кончик масляницы и препроводили достальную часть оной с друзьями и соседями своими очень весело.

 Что касается до наших новобрачных, то жили они довольно хорошо и Авдотья наша Андреевна благоприятствовала нам и по замужестве также, как и прежде, и нам не один раз случалось бывать у них в доме и ею, как уже хозяйкою, быть угощиваемым.

 Но жизнь мужа ее, которому пособила она поопростать свои сундуки и карманы, недолго продолжилась. Чрез немногие годы после того он, по дряхлости своей, кончил жизнь, а жена его, влюбившись с некаким г. Перхуровым, вышла за оного замуж; но сим вторым супружеством была не очень счастлива.

 Наконец, как муж ее был племянником г. Кашкину, то это время, когда был сей тульским наместником, случилось и ей в Туле играть знаменитую ролю, и мы сами пользовались при сем случае ее благоприятством и дружбою. Но по смерти г. Кашкина лишилась скоро она и своего второго мужа и сделалась опять свободною, живет и поныне в своей Мухановке бездетною вдовою.

 Возвращаясь теперь к повести моей скажу, что весь последующий за сим великий пост и достальную часть нашей зимы провели мы нарочито хорошо и благополучно, и важных происшествий с вами почти никаких не было.

 По обыкновению своему все мы в первую неделю говели, а потом начались у нас опять кое–куда разъезды и с друзьями и приятелями нашими свидании. Из сих в особливости достопамятно было свидание с живущим в Федешове генералом Иваном Алистарховичем Кислинским.

 Сей человек знаком был мне отчасти еще по Пруссии, где он в Мемеле был комендантом, а как он жил в соседне с г. Крюкевым и сестрою тетки жены моей, то не редко случаи доводил видать нам жену его с дочерьми в сем доме, у которых всегдашнею ласкою, оказываемою к моей теще и жене. были мы всегда довольны.

 Но совсем тем до сего примени не было у нас с его домом короткого знакомства, а в сей раз случившаяся небольшая нам до него нуждица побудила нас к нему ехать и подала повод к сведению с ним ближайшего знакомства.

 Нуждица помянутая была особого рода: в самом близком соседстве у него была у нас жены моей деревенька, общая с разными другими помещиками и в ней купленное у одной госпожи давно, и прежде еще женитьбы моей одно усадебное место, но не получено было на нее порядочной купчей, а было только своеручное письмо.

 А как помянутому господину Кислинскому случилось незадолго до того купить у оной госпожи всю ее часть, то опасались мы, чтоб не вышло у нас с ним о помянутой усадебной земле, на которой сидел у нас уже крестьянский двор, каких–нибудь неприятностей, и мы все очень тем озабочивались и решились съездить к нему и, признавшись откровенно в неимении еще купчей, поговорить с ним о сем смутном обстоятельстве.

 Г. Кислинский принял нас очень ласково и благоприятно, и поступил в рассуждении оного дела так, как только можно было требовать от умного, честного и доброго человека, и уничтожил все наше сомнение искренним уверением нас, что он никакой претензии на нас иметь не будет и обеспечил нас с сей стороны совершенно, чем мы очень были довольны.

 И с сего времени началось у нас с его домом ближайшее и то знакомство, которое после обратилось не только в дружество, но и родство самое, как о том упомяну я в свое время.

 Впрочем, с началом великого поста проводили мы ближайшего нашего соседа и меньшого нашего двоюродного брата опять на службу в Петербург, и он поехал с тем намерением, чтобы ему иттить в выпуск, чего однако мы ему не советовали.

 Таким же образом поехал было в Петербург и другой наш сосед, Матвеи Никитич, но, доехав до Москвы, раздумал и возвратился назад.

 Между тем во все праздное время не преставал я продолжать заниматься литературою, и как к писанию сделал я уже привычку и час от часу находил в том более удовольствия, то и в сие время многие дни и часы употребил на сие упражнение.

 Я переписал и отослал в Петербург шестое свое экономическое сочинение «О картофеле и делании из него муки») продолжал сочинять «Наказ управителю», собрал и умножил знатным числом некоторые сочиненные до того нравоучительные правила и составил из них особую книжку, а другую под именем «Театра куриозностей» составил из разных записок о всяких известных мне хитростях и любопытных вещицах, и старался всем тем укомплектовать мою библиотеку и довесть ее до 700 книг, в которое число недоставало только немногих.

 Впрочем достопамятно, что около сего времени получил я первоначальную мысль о написании систематической книги «О благополучии человеческой жизни», от которой мысли впоследствии времени и имел мой «Путеводитель» свое происхождение.

 С другой стороны занимался я цветочными произрастениями. Охота моя до них увеличивалась с каждым годом, и как многие из них содержались у меня в зимнее время в горшках и некоторые были мне не коротко еще известны, то доставляли и они мне не одну приятную минуту, а особливо при своем расцветании, которого иногда дожидался я с великою нетерпеливостью и получал при том удовольствие превеликое.

 Но не прошел пост сей и без некоторых неприятностей. С одной стороны напугала было нас моя теща, занемогши вдруг весьма сильно и так, что мы даже боялись, чтоб, ее не лишиться; но по счастию продолжалось сие недолго, и мы успели помочь ей кровопусканием и разными другими средствами.

 С другой стороны досталось и мне на свои пай помучиться несколько дней сряду наижесточайшею зубною болезнию.

 Болезни сей подвержен я был издавна и почти с самого малолетства и редкий год проходил, чтоб она меня не посетила, но в сей раз она прямо, так сказать, вздурилась.

 Все употребляемые до того и мне известные средства не хотели помогать нимало и я не зная, наконец, что с ними делать и находясь от нестерпимой боли в самой крайности, согласился на совет, чтоб послать на Ченцовский завод к одной старухе, о которой меня давно уже уверяли, что она лечит зубную болезни и отменно хорошо; но она удивила меня, сказав посланному, что для леченья надобно ей видеть месяц, а как тогда было туманно, то говорила она, что надобно мне будет помучиться еще дни два, покуда прояснится и небо будет чисто.

 Признаюсь, что такого рода лечения я до того еще и не слыхивал, а особливо дивился тому, что она хотела лечить меня заочно; но по счастию, сделавшаяся в щеке опухоль и прорвавшийся на деснах нарыв, пресек на сей раз мое страдание.

 Наконец с приближающимся окончанием поста приближалось уже и окончание нашей зимы, бывшей в сей год очень дурною и непостоянною.

 Уже начиналися мало–помалу тали от прогревания солнца и появлялися первые герольды и превозвестники весны, то есть вешние птицы.

 И как для меня время сие наиприятнейшее во всем годе и я чувствую всегда отменную при том приятность, то и в сей год не упустил я воспользоваться теми приятными и восхитительными для меня минутами, какие может доставлять нам то блаженное искусство любоваться красотами и приятностями натуры, которому научился я уже так давно и в бытность свою еще в Пруссии и которому обязан я бесчисленными приятными минутами в жизни.

 Итак, как скоро только можно было выходить в сад и на прекрасной горе моей посещать все обнажающиеся от снега холмики и бугорки, как спешил я уже на оные, приветствовал их всеми ласками, разговаривал мысленно и изустно с приближающеюся и наступающею уже весною, воображал себе все будущие ее разнообразные прелести и утешался ими мысленно и душевно так, как бы уже существующими уже действительно, и продолжал утешать себя сими невинными увеселениями почти ежедневно.

 Когда же наступила у нас половодь, бывшая в сей год у нас в последний день месяца марта, то утешениям моим конца не было. Я по нескольку раз в день выбегал на ребро прекрасной горы своей любоваться милою и любезною своею Скнигою рекою.

 Ни в которое время в году не бывает она так хороша и зрения достойна, как в сие половодное, а особливо когда случится быть половоди большой и дружной и такой, какая была у нас в сей год.

 Превеликое разлитие вод ее и получение вида реки большой и быстрой; сплывание разнообразных, и где больших, где малых икр, или льдин ее; сливание оных на местах мелких и узких; страшный шум, делаемый продирающеюся сквозь оные водою; составляющиеся чрез то огромные заводи и пруды, и паки вдруг уничтожающиеся от прорвания ледяного оплота; быстрое несение сих икр вниз по прорвавшейся воде; бегание ребятишек по берегам вслед оных и произносящих радостные восклицания; ловление другими и старейшими людьми рыбы; радость и всеобщая суета прибрежных жителей, видимая с горы… представляли для глаз такие предметы, которым довольно насмотреться и коими довольно налюбоваться, а особливо в красный и ясный день невозможно. В сие время одни брызги, производимые продирающеюся сквозь стеснившихся икры водою, представляют уже преузорочное для глаз зрелище!

 Как с сею половодью окончился у нас и великий пост и наступила у нас и весна и святая неделя, то предоставив дальнейшее повествование о том, как мы ее проводили, письму будущему, теперешнее сим кончу, сказав вам, что я есмь и прочая.

(Октяб. 30 дня 1805).

СВЯТАЯ НЕДЕЛЯ

ПИСЬМО 137–е

 Любезный приятель! День Пасхи праздновали мы по старинному обыкновению и так, как праздновали его наши предки.

 Продолжавшаяся еще половодь и сделавшаяся от сошедшего уже совсем снега повсеместная ростеполь сколь многие не предполагала нам препоны к езде к своей приходской церкви, однако мы, все оные не уважив, и хотя с превеликим трудом и кое–как и кой–на чем, поехали накануне еще сего дня в село наше и, переехав по сделанной на скорую руку на Гвоздевке гати, доехали еще туда засветло и, по старинному обыкновению, ночевав, хоть и с беспокойством, в доме у попа, отслушали завтреню вместе со всем народом, а потом и обедню; но от церкви переезжали уже реку в деревне, хотя вода была так еще глубока, что доставала по самые дроги нашей коляски.

 Отобедав с одними попами и отдохнув, провели мы сей день хотя одни, ибо никто из деревенских соседей к нам не приехал, но довольно весело.

 Сперва уселись было мы со всею семьею играть в кадриль, но прекраснейшая погода выгнала нас скоро из хором. День случился тогда самый ясный и погода теплая и самая вешняя. Снегу почти нигде было уже не видно, и одни только вершины кое–где белелись. Напротив того, натура хотя и не начинала еще облекаться в зеленую свою одежду, и весна господствовала только в комнатах; однако, несмотря на то, все места представлялись уже очам в ином и приятнейшем виде.

 Поля, имеющие сокрытую в недрах своих всю надежду земледельца, являли остаток прежней зелени своей и веселили сердце поселянина. Они, взирая на оные, радовались духом, видя, по своему наречию, «корешок довольно надежный».

 Любитель садов имел и мог уже находить тысячу предметов, ему увеселение доставляющих. Сие я довольно испытал собственною своею опытностью.

 Как еще ни грязно было в садах, но не мог я утерпеть, чтоб все их не обегать и не посетить все любимейшие места в них. Они едва освободились только тогда от зимнего своего белого покрывала и все, так сказать, наперерыв друг перед другом призывали меня к себе и требовали, чтоб я каждое из них посетил и осмотрел, все ли целы, все ли здоровы и все ли благополучно перенесли всю минувшую суровость зимы жестокой.

 Инде встречали собою зрение мое яблони и груши и веселили уже некоторыми признаками будущего их в сей год изобилия цвета, а, может быть, и плодов самих. В другом месте должен я был пробираться к грядкам, имеющим в себе что–нибудь сокрытое. Я веселился, находя их в добром и надежном состоянии.

 Одни только гвоздички, сии нежные и чужеземные произрастения, представились мне в несчастном и печальном виде. Хищные земляные зверьки похитили у них все их листья и повредили так, что они от того погибнуть были должны.

 Напротив того, тюльпанные грядочки и места увеселяли собою дух и зрение мое. Сии ранние и прекрасные произрастения, несмотря на всю еще суровость тогдашнего воздуха и невзирая на то, что никакая еще травка не начинала оживать, стремились уже вон, равно как изъявляя свое мужество и презрение всей будущей еще стужи и морозов.

 Все они вылезли уже тогда из земли, сокрывающей в недрах своих луковицы их и коренья, и, свернувшись еще листочками своими, либо желтелись, либо краснелись.

 Я не мог смотреть на них без удовольствия особливого и обойтись без того, чтоб их, по обыкновению своему, не приласкать и с новым появлением на свет не приветствовать.

 В других местах призывали меня к себе розены и грецкие орехи. Старание садовника раскутало их от духоты и освободило от зимнего покрова и защиты. Казалось, что все они веселились, начиная дышать опять свободным воздухом на просторе.

 Инде звала меня к себе скороспешная сиринга, для утешения зрения моего своими раздувающимимся уже почками, а в другом месте прекрасные первенцы весны и цветущие уже ягодки очаровывали собою мое зрение и заставляли веселиться. Одним словом, все уже начинало власно как помышлять о будущем своем великолепии и все производило любителю натуры садов и уединения приятное увеселение.

 С другой стороны, по случаю тогдашнего праздника, весь народ казался погруженным в некоторый особый и невинный род веселия и удовольствия.

 Там виден был старец, вышедший из своей хижины, в которой препроводил он всю зиму, как в заточении, бояся показаться на стужу. Он стоял, опершись на костыль свой, и глотал свежий и приятный воздух в себя и им власно как оживотворялся.

 Инде играла молодость между собою и невинными утехами забавлялась. Повсюду видимы были небольшие кучки и круговинки {Круговина, круговинка — кружок, сидящие в кружок.} и малых и взрослых, катающих яйца или бьющиеся ими. Самые такие, которые пережили уже большую половину века своего и приближались уже к старости, делали сообщество с ними и занимались с малолетними делом, которое не иным чем, как невинною игрушкою почесть можно.

 У меня перед окнами была целая толпа сих веселящихся. Я велел для лучшего увеселения их сделать им особливого рода лунку, {Лунка — ямка, в которую вкатывают мяч или шар; здесь — желобок, по которому катают яйца на Пасху.} чем они крайне были довольны.

 Самые боярыни наши не могли усидеть сей день в хоромах, но вышли и в первый еще раз посетили сады мои, или места в них обсохшие.

 Беседка моя на горе начинала уже быть обитаемою и лишаться пустоты своей, а ввечеру принуждены мы были кое–как сделать для них проход к круглым моим качелям в саду, и мы с ними обновили сие лето, покачавшись на оных.

 С сего же дня начали мы и ужинать не при наемном свете, но еще засветло. Казалось, что и сие сопряжено было с некаким особым удовольствием.

 Сим образом провели мы сей первый день Святой недели, хотя одни и без гостей, но довольно весело; из прочих же дней не было ни одного, в который бы не было кого у нас или мы у кого; и когда за распутицею не можно было никуда вдаль ездить, то переходили и переезжали мы из дома в дом своей деревни и употребляли все роды забав для удовольствия и увеселения своего.

 Во вторник были у нас, по старинному обыкновению, образа и весь двор наполнен был народом, ибо тогда было еще обыкновение, что с образами хаживали не по утрам одним, а во весь день, и образа даже ночевали вне церкви и где случится, и народа всегда следовала превеликая толпа за оными; и как они в господских домах долго и по целому дню пребывали, то после угощения всех сих годичных гостей производимы были на дворах разные игры и в разных местах катания яиц. И день таковой обыкновенно бывал очень весел.

 В середу же были они у моего брата Михаила Матвеевича, и всех нас угощал он у себя, а в четверг происходило все сие у Матвея Никитича, и мы все были у него и также веселились; а в пятницу ездили мы с братом в Сенино, к Александру Ивановичу Ладыженскому, верхами, ибо ни на чем ином ездить еще было не можно, и вода так была еще велика, что мы с трудом и верхами переезжали; а оттуда проводил он нас до нашей деревни, и у нас во всех домах дня два праздновал; а сим образом нечувствительно и с удовольствием и провели мы всю сию неделю.

 Между тем как мы сим образом время свое в праздности и одних увеселениях и забавах препровождали, натура была не такова нерадива, но действуя и работая каждую минуту, в немногие сии дни произвела великую во всем перемену.

 Вся земля не только уже обсохла, но начинала уже и одеваться зеленью, во всех произрастениях начинал уже сильно действовать сок.

 Многие из них готовились уже распуститься и одевать себя листом, и как сие время было высочайшее и наиудобнейшее для вешнее садки в садах, то по увеличивающейся с каждым годом охоте моей к садам, горел я уже нетерпеливостью и вожделением, чтоб скорей прошли гулящие дни и можно было приняться за вешние работы и не упустить сего нужного, по весьма краткого периода времени тщетно.

 И потону не успела пройтить и кончиться святая неделя, как и принялся я за мои сады и как за чищение, охоливание и прибирание всего в них, так и за посадку в них разных дерев и кустарников, и занимался тем не только ежедневно, но почти всякий час и с такою ревностью, что не желал уже, чтоб в сие время кто–нибудь ко мне приезжал и отрывал меня от работ сих, почему ни в которое время так мало ни бывал я рад оным, как в сие; а того досаднее были мне случающиеся иногда в такие времена необходимые отлучки от дома и разъезды по гостям.

 В сих упражнениях и безпрерывных почти садовых работах препроводил я всю Фомину неделю и не отлучался почти никуда от дома, а отказывая напрямки всем призывавшим меня к себе.

 Сие случилось в особливости с кумом моим г. Ладыженским; сену вздумалось прислать звать меня к себе в понедельник еще обедать. Присланный нашел меня в саду и только что разработавшего и не успел мне посольства своего проговорить, как, захохотав, возопил я:

 — Статошное ли это дело, братец! Такое ли теперь время, чтоб разъезжать? гуляют теперь одни только лежебоки и тунеядцы, а экономам теперь на минуту отлучаться некогда. Поклонись, братец, Александру Ивановичу и скажи, что ей–ей–де, батюшка, мне не возможно и недосуг, да ты и сам, мой друг, видишь, что я по самую шею занят делами и я ни для кого теперь не отлучусь от дома.

 А сим образом отбояривал я нередко без дальних церемониалов и других; но никто мне так досаден не бывал, как наши госпожи боярыни, когда случалось, что они в нужные такие времена подзывали куда–нибудь ехать в гости, и когда не доставало способов отклонить чем–нибудь таковые езды и неблаговременные отлучки, а принуждено против хотения и для сделания им единственно удовольствия, бросая и покидая все, с ними ехать.

 В субботу или в последний день сей недели, между прочими делами, имел я удовольствие обновить в первый раз новопостроенную в саду у меня и самую ту семиугольную беседку, которая и поныне еще, хотя уже на другом месте, существует.

 Она поспела около сего времени совсем, и обновление маленького сего увеселительного храмика состояло в уединенном чтении в ней «Платоновой богословии», которая книга мне в особливости тогда полюбилась; вкупе с сим соединил я и увеселение себя тогдашними красотами натуры, которая час от часу становилась уже прелестнее.

 Приятности весны умножались уже с каждым часом, все начинало уже тогда развертываться. Смородина была уже зеленехонька, в цветнике цвели уже самые ранние луковочные цветы, звезды; они цвели у меня еще в первый раз и я никогда их до того не видывал, и какая была для меня радость, когда я их нечаянно цветущие увидел.

 Прекрасные маленькие голубые гиацинтики, цветки весьма любимые мною, готовы были также к расцветанию и вместе с прочими, также вылезающими из земли цветочными произрастениями, меня увеселяли; а погода случилась тогда такая хорошая и приятная, что я в сей день по нескольку раз посещал каждое место и не мог приятным вешним воздухом довольно надышаться и препроводил весь сей день на воздухе.

 Но в последующий за сим день напротив того занят я был совсем другого рода и важнейшими суетами. Положено было у нас, чтоб в сей день, по приглашению тётки жены моей, ехать в Калединку, но вдруг получаем мы известие, что будет к нам к вечеру г–н Полонский.

 Сие нас остановило, а не успели мы, съездивши к обедне, отобедать, как сказывают Нам, что едет карета. Мы не сомневались, что был то г–н Полонский, однако в том обманулись. Это были наши алексинские молодые, приехавшие к нам с свадебным визитом. Гостей сих мы давно уже дожидались и они насилу, насилу собрались к нам приехать. Они обрадовали нас своим приездом, но вкупе навлекли и хлопоты; ибо как они еще не обедали, то принуждены мы были суетиться о том, чтоб их скорее накормить.

 Они сказывали нам, что вместе с ними хотел было к нам быть и алексинский воеводский товарищ, г–н Солнцевъ, человек мне совсем незнакомый, но о котором сказывали они мне, что он, наслышавшись много обо мне и читая сочинения моего книги, несказанное желание имеет со мною познакомиться и просил их, чтоб они меня с ним познакомили.

 Признаюсь, что сие приятно было мне слышать, ибо сие щекотило некоторым образом мое самолюбие и я таковому гостю очень бы был рад.

 По накормлении моих гостей и посидев с ними, повел было я г–на Ферапонтова в свой сад для показания ему всех достопамятностей в оном; но не успели мы с ним в сад войтить, как гляжу бежит ко мне от соседа моего Матвея Никитича слуга его Самойла.

 — Что такое и зачем? спросил я.

 — «Матвей–де Никитич приказал кланяться и донесть вам о своей радости, что Бог даровал ему сына».

 — Слава, слава Богу! возопил, обрадуясь, сие услышан. Вот новая отрасль маленькой нашей фамилии; радуюсь душевно и дай Бог ему вырост великим. Но как, братец, его назвали?

 — «Не знаю, ответствует мне слуга: но дитя очень худ и приказали что просить, чтоб пожаловали как можно скорее для принятия его от купели, послали уже и за попом давно».

 Сие привело меня в превеликое построение; не хотелось мне оставить и просьбы родственника сего втуне и тем паче, что хотелось мне его тем обязать и одолжить, но нельзя было и гостя не, бывалого оставить. Но что делать, думаю я, что на меня не прогневается, а это нужда законная. Итак, говорю слуге, что буду, а прибежал бы он мне сказать, как поп придет.

 Не успел я его отпустить и продолжал еще беспокоиться о том мыслями, как приходят ко мне в сад обоих братьев моих старосты, — требовать резолюцию о наемной их земле с несколькими человеками наемщиков.

 Я, занят будучи иным делом, говорю им, что мне теперь не время с ними хлопотать и чтоб шли они к Михайлу Матвеевичу.

 — «Мы были уже у него, ответствовали они мне: но братец занемог и очень болен и прислал нас к вам».

 — Вот еще новость! воскликнул я, давно ли он занемог?

 — «Со вчерашнего дня, и болен очень».

 Что было, тогда делать, принужден был прохлопотать и с ними несколько времени; но едва только я кончил сие дело, как прибегает без души опять Самойла и говорит, чтоб я пожаловал скорее, что поп уже пришел и дитя очень худ.

 Что тогда оставалось делать? я принужден был просить гостя своего, чтоб на мне не взыскал, что я на короткое время отлучуся, и как он сам меня к тому побуждал, то побежал я благим матом туда.

 Я нашел там и действительно всех в великой горести и печали и дитя почти умершее, и как все было уже готово, то мы и начали его крестить с дочерью г–жи Темирязовой, Прасковьей Васильевной, случившеюся тогда у них в доме. Но я могу сказать, что крестины сии были со грехом пополам и я истинно не знаю, живого или мертвого ребенка мы тогда крестили.

 По крайней мере не видал я ни одного признака жизни, а говорили только, что он изредка будто рыгал, а дыхания не было; но когда в холодную воду его погрузили, то скончалось оно совершенно, не могши перенесть такого удара и поп совершил уже дальнейший обряд и миропомазание по единому уверению, что жилки будто бы еще бились, однако сего было вовсе неприметно, и дитя было мертво.

 Таким образом фамилия и род наш умножился было в сей день новою отраслью, но и опять оной лишился. Мы тогда несчастье сие по молодости лет отцовых ни мало не уважили.

 Но мог ли я тогда вообразить себе, что отрасль сия была гораздо важнее и что она была самая последняя на суку, поколение сего дома составляющего и что с ребенком сим пресеклось все мужское поколение сего старинного и знаменитейшаго дома нашей фамилии и все стяжание оного перейдет со временем в посторонний и другой род и фамилию.

 Произошло несчастье сие от того, что мать повредила себя, ездивши за три дни до того на тряских дрожках к Михайле Матвеевичу, и к тому ж пристала к ней жестокая горячка и она сама находилась тогда в такой опасности, что мы опасались о ее жизни.

 Гости у нас в сей раз не ночевали, а поехали в Молино, и мы, проводив их, спешили навестить наших болящих; боярыни поехали навещать бедную родильницу, а мы с Надеждою Андреевною, моею племянницею, пошли навещать Михайлу Матвеевича, и нашли его действительно очень больным и не шутя занемогшим, и, по всем признакам, горячкою. Итак, оба наши соседственные домы посещены были тогда печалями.

 Что же касается до г–на Полонского, то он к нам в сей день не бывал и мы прождали его напрасно.

 На утрие не стали мы уже далее отлагать езды своем в Калединку, но после беда в путь сей отправились, боярыни — все в коляске, а я, для лучшего простора, в одноколке. Мы взяли в сей раз с собою и малютку дочь нашу Елисавету, которая в сие время уже все почти говорила, и это был первым ее выезд из родительского дома в гости.

 Чтоб не скучно было мне ехать, то вздумал я дорогою делать дело, которое исполнить давно собирался, а имени вымерить наиточнейшим образом расстояние между моею деревнею и Калединкою, в которую мы так часто езжали; что я и исполнил и нашел, что она гораздо от нас далее, нежели мы думали. Мы полагали не более 18, а оказалось ровно 24 версты.

 Образ измерения сего изобретен был самим мною, и как он самый легкий, неубыточный и удобный для всякого и без малейшей остановки въезде может в летнее время производим быть в действо, то и упомяну я об оном обстоятельнее.

 Все дело состояло в том, что я вымерял обод заднего колеса моей одноколки вершками, и на число сие разделил число вершков в вымерить версте; вышедшее из сего деления число означало сколько раз долженствовало колесо мое обернуться в четверти версты, и как оно было 60, то, посадив мальчика за одно со мною, велел беспрестанно смотреть на колесо и, считая каждое обращение его, насчитывать 60 раз и тогда закричать раз, дабы я мог услышать и заметить разы сии ножом на палочке зарубкою; а чтобы удобнее ему было считать, то к одной спице того колеса привязан был клочок красненького суконца, и как 4 зарезанных мною зарубки составляли версту, то и мог я видеть где каждая верста начиналась и оканчивалась и места сии замечать в уме своем.

 Род измерения сего так мне полюбился, что я после того многие расстояния сим образом вымерял и измерял помянутым образом колесо у моей кареты, которое обращается еще медленнее и не более 55 раз в четверти версте, а вместо зарезывания на палочке загибал каждый раз на рогаточке, нарезанной из карты, какие употреблялись при игрании в трисет. Для удобнейшего же считания можно приделывать к колесу и пружинку, которая бы при каждом обращении щелкала.

 В Калединке пробыли мы в сей раз не более одних суток, но, оставив тёщу мою там, возвратились обратно.

 Не успел я приехать, как мое первое попечение было распроведать о состоянии больных наших; но бедным им нимало не легчало, а становилось час от часу хуже. Оба они больны были жестокими горячками, свирепствовавшими тогда падь многими в нашей деревне.

 Обстоятельство сие меня очень смущало и огорчало и тем паче, что болезни сии были прилипчивыми; следовательно и частые посещения больных могли быть бедственны и опасны.

 Однако, несмотря на то, я отваживался несколько раз посещать оных и в рассуждении брата моего очень боялся, чтоб он не умер; ибо скоро дошло до того, что принуждено было его исповедать и причастие, а наконец сделался так труден, что особоровали его и маслом.

 Но по счастию превозмогла еще болезнь его молодость и натура. Чрез несколько дней ему полегчало и он от болезни своей освободился, а выздоровела также и несчастная родильница.

 К усугублению огорчений моих, в сие время, получил я, вскоре по приезде моем из Калединки, еще одно печальное известие о кончине внучатного дяди моего, Захарья Федоровича Каверина.

 Добрый и искренно мною любимый и почитаемый родственник, заслуживающий по добродушию своему лучшую участь, нежели какую он имел: препроводил всю свою жизнь в военной службе, дослужился наконец до полковничьего ранга и, получив отставку, ехал уже в небогатый свой домишко и разогнанную беспутною и беспримерно злою женою его деревнишку провожать вечер дней своих в сельском уединении.

 Но смерть пресекла дни его во время путешествия сего власно, как желая свободить его от тех бесчисленных досад и огорчений, какие он мог бы иметь, живучи в деревне.

 Но как бы то ни было, но как он меня искренно и много любил, то я очень сожалел о потерянии сего своего родственника, которого праху желаю и поныне ненарушимого покоя.

 Наконец и сам я подвержен был около сего времени двум опасностям: во–первыхъ, чуть было сам не занемог горячкою и от того настрадался очень, но по счастию удалось мне опять чиханием не допустить болезнь до усиления, а прервать ее в самом начале.

 Во–вторых, чуть было не выколол себе глаза, от чего спасла меня невидимо всемогущая десница моего Бога.

 Случилось сие в один день, когда производились у меня в саду многие работы: я, бегая для осматривания оных то в то место, то в другое, набежал однажды на конец небольшого, но острого и сухого древесного сука так хорошо, что он воткнулся даже мне в лицо повыше брови и на палец только шириною от глаза.

 Итак, не легко ль бы я мог потерять глаз, если б не отвратил сего несчастия от меня благодетельный и пекущийся о благе моем промысл Господень? О, как благодарил я за то моего Бога!

 Но письмо мое достигло до обыкновенной своей величины; итак, прервав на сем месте свое повествование, скажу вам, что я есмь, и прочая.

(Октяб. 31 дня 1805).

ВЕСНА

ПИСЬМО 138–е

 Любезный приятель! С месяцем маием наступила у нас весна совершенная, и как мы были все около сего времени совершенно здоровы, то, пользуясь хорошею и приятною векшею погодою и частыми свиданиями с друзьями своими и соседями, провели мы всю первую половину сего месяца очень весело.

 Я почти во все время сие не выходил из сада и занимался тысячами разных дел, сколько таких, коих требовала самая необходимость, а не менее происходящих от разных затей и новых каких–нибудь выдумок и предприятий, относящихся до украшения садов моих.

 Наиглавнейшим из сих было приготовление места под фонтан, который чрезвычайно хотелось мне по близости хором своих сделать. Но как назначал я место под него на берегу, подле самой находящейся пред домом на горе сажелки, то хотелось мне сделать к нему от дома спокойный и красивым вход и сделать бассейн его из дома видимым; но как для сего надобно было разрывать много глинистый высокий берег, то и занимались мы несколько дней сею работою, которая кроме сего доставила мне и другое удовольствие.

 Мы нашли в сей глине великое множество разноцветных и особых камушков, которыми я так прельщался, что набрал их целую коллекцию и сделался в сем случае натуралистом.

 Но ничто так много не доставило мне удовольствия, как один выкопанный тут круглый кремень, в котором по расколочении его нашли мы пророс, или столь прекрасную кристаллизацию, что незнающим можно было почесть камушки сии гранеными брильянтами, на какие они и действительно походили.

 Мы все не могли довольно налюбоваться ясности, чистоте, регулярности натуральных граней и самой игре сих блестящих камушков и начудиться сей игре натуры.

 И как наковыряли мы и из внутренней пустоты кроме сего несколько десятков и из них некоторые были довольно крупны, а иные мелки, а из живущих на заводах у нас немцев случилось быть одному золотых дел мастером, то из любопытства и для достопамятности велел я из них сделать перстень, и оный был так хорош, что жена моя могла носить на себе оный, и мне очень было его жаль, когда чрез несколько лет после сего бездельники украли его у нас вместе с ларчиком.

 Впрочем до фонтанов я был такой охотник, и нетерпеливость моя видеть скорее у себя какой–нибудь была так велика, что мне вздумалось даже из единой, так сказать, резвости, между тем покуда помянутое место под порядочный фонтан готовили, смастерить себе маленький, миниатюрный и ничего мне не стоивший.

 И как предприял я сие в такое время, когда боярыни мои ездили в гости и употребил к тому не более двух часов, то не можно изобразить сколь великий сюрприз сделал я им, моим хозяйкам и тетке жены моей, случившегося тогда быть вместе с ними.

 Они не могли довольно налюбоваться им и надивиться моей выдумке и тому, что я успел в такое короткое время смастерить сию игрушку, в особливости же утешалась им моя племянница, и, мы нередко сиживали вместе с нею и любовались хотя тонким, но нарочито высоким и прекрасным биением оного.

 Но не менее утешались им и все гости, бывшие у нас 9–го мая, как в день вешнего деревенского нашего праздника.

 Сих против чаяния и ожидания моего съехалось со всех сторон и набралось такое множество, что я не мог поместить даже всех в моем зале, и принуждено было приготовить другой стол в побочной комнате, и как погода случилась тогда самая благоприятная, и они почти все у меня ночевали, то день и вечер и последующее даже утро препроводили мы отменно весело и занимались не только разными увеселительными играми, но и гуляньями в садах моих и качаньемъ на качелях в оном, и все разъехались от меня не инако, как с великим удовольствием.

 Вскоре после сего случилась мне от дома моего отлучка и езда на несколько дней в такие места, где никогда еще мне бывать не случалось.

 Имели мы одного, хотя не близкого родственника жены моей, живущего в калужских окрестностях, а именно: г. Карпова, Петра Михайловича.

 Как он был человек не старый, очень затейливый и любопытный и к нам всегда очень ласкался, да и был у нас в последний раз о празднике, изъявляя при том усердное желание, чтоб и мы у него когда–нибудь побывали; то и решились мы к нему съездить, а особливо при случившейся тогда езды соседа нашего г. Ладыженскаго в тамошние места, для богомолья в Калужку к тамошнему явленному образу.

 Сему образу хотелось давно и самим боярыням моим помолиться; и так было сие и с сей стороны кстати, к тому же убеждал нас к сему путешествию г. Ладыженский, хотевший ехать вместе с нами.

 Мы отправились в сей путь 22–го числа мая, и как время сие было наилучшее и приятнейшее во всем годе и ехали мы целою компаниею и на дороге заезжали кое–куда в гости, то провели мы въезде сей хотя более недели, но без скуки и приятно.

 Первый наш заезд был в Калединку. Тут застали мы еще обед, а после обеда хотели было ехать, но тетка убедила нас остаться ночевать и отпраздновать с нею вместе случившийся наутрие Троицын день.

 Итак, мы тут ночевали, были в Никитине у обедни и, отобедав, на другой день поехали далее, и как ехать надобно нам было чрез Алексин, то намерены мы были в сей день ехать ночевать в городе сем у нового нашего родни г. Ферапонтова.

 Он был нам очень рад и старался угостить всячески; и как приехали мы к нему еще довольно рано, то и имел я случай познакомиться тут с помянутым г. Солнцевым. Он прибежал к нам тотчас, как скоро узнал о нашем приезде, и мы подружишись с ним с первого взгляда и провели несколько часов в приятных разговорах. Он был очень хороший, любопытный и такой человек, с которым не скучно было быть вместе.

 Намерение наше было в следующий день отправиться, как свет, в путь свой далее; но не то сделалось, что думали: воспоследовала нечаянная и досадная остановка. Мы приказываем запрягать лошадей, а нам сказывают, что некого, и что лошади наши все пропали.

 — Как! закричал я, встревожась чрезвычайно: и куда они делись?

 — «Стерегли их ночью в лесу, говорят мне, и они отчего–то шарахнулись и Бог знает, куда брызнули все; не осталось ни одной».

 — Ах какая беда! возопил я, чтоб не распропали они еще у нас, и что нам тогда будет делать?

 — «Может быть и найдут, отвечали мне: побежали и поскакали повсюду искать их, авось–либо и отыщут.

 Совсем тем горе тогда настало на всех нас, и мы не знали что делать; но по счастию около полудни их нечаянно нашли и привели к нам; а мы между тем отслушали обедню и принуждены были у г. Ферапонтова остаться обедать, и после обеда ходили смотреть построенную им каменную церковь и на колокольне часы, а после того не стали мы уже медлить, но, переехав под городом на пароме реку Оку, отправились в свой путь.

 Мы ехали весь день и спешили, желая доехать в тот же день до г. Карпова, но за преужасными дурными горами не могли никак поспеть, а принуждены были ночевать на поле в колясках.

 Поутру поехали мы далее и приехали к г. Карпову еще очень рано, однако его не застали дома, он только что уехал в Калугу; но по счастию жена его была дома и послала тотчас за ним.

 Он возвратился к нам уже после обеда и был приездом нашим очень обрадован и старался нас всячески угостить.

 Как с охотником до садов проговорили мы с ним наиболее об них, равно как и о других материях, и провели день сей без скуки, а на другой — спешили мы съездить в Калужку и Калугу и поехали туда так рано, что застали еще обедню.

 Отслушав оную и отслужив своп молебны, пообедали мы по дорожному в колясках и поехали из сего более славного, нежели знаменитого села в Калугу.

 Город сей, который я до того еще не видывал, показался мне и тогда довольно уже изрядным, и находилось в нем довольно каменных домов и ряды изрядные; но в сравнении с нынешним его состоянием был он тогда ничего незначащим.

 Мы, искупив в рядах, что было нам надобно, зашли в девичий монастырь к одной родственнице нашей, г–же Ходыревой, с которою теще моей хотелось видеться и, просидев у нее до вечерень, поехали обратно в Сварожню, к г. Карпову, ночевать; ибо от него до Калуги было только 12 верст расстоянием, почему и успели мы приехать еще в сумерки.

 Ввечеру сделал г. Карпов для нас потеху, и палил из своих пушек и кидал из мортир гранаты, и мы вечер сей провели очень весело.

 В последующий день положили мы пуститься в обратный путь и отпросились у г. Карпова очень рано поутру. Он снабдил меня разными семенами и горшком с виноградом, и я приязнью его и ласкою был очень доволен.

 Мы обедали на дороге в славных Кошурских горах, при берегах реки Оки, а к вечеру и довольно еще рано доехали до Алексина, так что я успел еще побывать у г. Солнцева и просидеть у него несколько часов.

 Ночевали же мы опять у г. Ферапонтова, а на другой день поехали мы уже прямо большою серпуховскою дорогою; в свою деревню возвратились благополучно и довольно еще рано.

 Не успел я сим образом путешествие свое кончить, как необходимость заставила меня, оставив и сады и все прочее, садиться за стол и приниматься за другое и важнейшее дело.

 Мне насказали столько о приближающемся со всех сторон к нам межеванье, что я начал опасаться, чтоб не застигло оное меня не совсем еще к нему приготовившимся {См. примечание 7 после текста.}.

 И как общее и действительное количество земли в наших дачах было мне еще не известно, то озабочивался я очень тем, что у меня не вся еще дача положена была на план и на оном измеряна; в минувшее лето хотя обошел я и всю ее вокруг с инструментом, но как–то не успел я тогда положить все обходы мои на план, да и не знал, сомкнётся ли он еще или нет.

 Итак, ну–ка я приниматься скорей за бумагу, циркули и карандаши и оканчивать сие дело; ну–ка сидеть и трудиться над тем наитщательнейшим образим и не вставая с места, и трудиться так, что я в тот же день сие дело кончил и имел неописанное удовольствие видеть, что план мой сомкнулся наивожделеинейшим образом и через самое то оказалось, что самодельщина моя, домашняя астролябия, была хорошохонька и могла служить вместо лучшей аглинской, чем я чрезвычайно был доволен.

 Теперь осталось только огромный план сей разбить, по обыкновению, в треугольники и оные для узнания количества всей земли, измерить и исчислить; но сие сделать было не безделка, и я как ни трудился над тем, но в один день не мог того никак сделать, но принужден был сидеть над тем целых два дня.

 Когда же дошло дело до общего сложения площадей всех треугольников, то не могу изобразить, с какими разными и беспокойными душевными движениями производил я сие последнее дело.

 Неописанная нетерпеливость мучила меня узнать: пример ли будет в нашей даче или недостаток? С коликим вожделением желал я последнего или, по крайней мере, того, чтоб дача была полная, с толиким страхом и боязнию опасался первого; ибо известное то было дело, что при тогдашнем межеванье все дачи, имевшие примеры, подвергались бесчисленным бедствиям и опасностям и сопряжены бывали с бесконечными хлопотами, а напротив того, все имеющие недостатки — выигрывали. Словом, пример был мне так страшен, что я даже боялся и помыслить об оном.

 Но увы! Чего я опасался, то и свершилось. Последняя черта черкнута, дело кончено, и роковой удар воспоследствовал и поразил меня так, что закипела во мне вся кровь, вострепеталось сердце и я остолбенел от изумления! Холодный пот прошиб даже все тело мое, и я несколько секунд не мог опомниться и собраться с духом.

 Словом, оказалось, что дача наша была не только полная, но было в ней и множество еще примерной земли, и число оной простиралось даже до 400 десятин, количество, не составлявшее безделки, но весьма по невеликости и всей дачи и чрезвычайно важное и такое, что в случае потеряния всего сего примера, могли б мы потерпеть неописанный убыток и во всем нашем хозяйстве страшную расстройку и даже разорение.

 Что было тогда делать? Истинно несколько минут или паче часов, не знал я, что делать, как быть и что при таком обстоятельстве предпринимать лучше?

 Наконец, по многом думании и гаданиям, остановился я на том, чтоб, во–первых, сокрыть важное сие открытие, буде б можно, во глубине одного только своего сердца; но как сего было никак нельзя сделать, то открыть тайну сию одним только разве моим деревенским соседям, как главнейшим в даче нашей соучастникам, да и тем не инако, как взяв наперед с них клятву, чтоб они никому того не сказывали, но сохранили б тайну эту в сердцах своих за свято.

 Во–вторых, выдумывать заблаговременно все удобовозможные способы к удержанию за собой и спасению сего толь важного излишества земли и употреблять оные, смотря по будущим обстоятельствам межеванья, и так, как оные требовать будут.

 Вообще же всем сим приближающимся межеванием нимало не шутить, но уважая оное по достоинству, иметь бдительное за всеми происшествиями око и сообразно с оными располагать всегда и свои меры.

 Положим сие за нужное и необходимое, почел я приготовить сколько–нибудь к тому ж и обоих моих соседей, т.е. брата своего Михаилу Матвеевича и Матвея Никитича, ибо третий наш сосед находился тогда в Петербурге.

 И для того на другой же день после того пригласил я их обоих к себе и, затворившись с ними в своем кабинете для тайной с ними конференции, стал показывать им свой план и исчисление, и как они, любопытствуя, спросили:

 — Что по оному выходит?

 То сказал я им:

 — Что, братцы, дело наше очень худо! Но я вам прежде не скажу, покуда вы не дадите мне святейшей клятвы никому того ни под каким видом не сказывать, что вы теперь услышите, и не давать и даже вида никакого, а всего паче не проговариваться о том перед людьми своими. Собственная наша общая всех нас польза необходимо того требует.

 — Очень хорошо! — сказали они, удивившись такому преддверию, — мы готовы в том поклясться и как вам угодно побожиться; но что ж бы такое было?

 — А вот то, мои друзья, что предстоит нам при межевании превеликая опасность, чтоб не потерять нам превеликое множество земли! Дача наша не только полна, но вот, посмотрите, сколько в ней еще излишней земли и примера.

 Сказав сие, показал я им смету и исчисление. Они ахнули, оное увидев, и говорили, что они никак того не ожидали и не поверили б, если б кто иной им о том стал сказывать.

 — Но как нам быть? — спросили они потом. — И что делать?

 — А то, — отвечал я им, — чтоб знать о сем надобно одним только нам, а от прочих скрывать то наизвозможнейшим образом, а напротив того, везде давать тон и твердить, что во всех наших дачах и пустошах недостаток еще великий. А между тем, при всем будущем межеванье, не дремать и не сморкать нос левою рукою, а употреблять все средства, какие только можно, к сохранению и удержанию своего примера. Но сие, пожалуйте, предоставьте уже мне, как более вас все межевые дела ведующему; я верно не премину учинить все, что только возможно будет, и не упущу ничего из примечания, а вы мне только помогайте распроведываниями своими и делайте то, что я вам приказывать когда стану.

 — Очень хорошо, братец, — сказали они мне, — мы готовы все то делать, что вы нам приказывать станете, и охотно вам во всем помогать, а постарайтесь только, пожалуйста.

 Сим и подобным сему образом говорили мы на сем тайном между собою совете, и я, взяв с них клятву и настроив в чем было надобно, отпустил их от себя; но признаюсь, что не совсем был доволен тем, что они далеко не так важно вступились в сие дело, как того я от них ожидал, и, по малому сведению своему, межевых дел далеко не так уважали, как было надобно.

 Но не успел настать последующий за сим день, как, гляжу, бегут они ко мне сообщать разные дошедшие до них уже межевые слухи; они рассказывали мне, что все наши соседи, по дошедшим до них слухам, грызут на земли наши зубы и хотят отхватывать у нас ее со всех сторон. Волостные, сказывают, ждут не дождутся межевщика, говорили они мне, и только и твердят, что хотят везде и со всеми спорить и отхватывать.

 С другой стороны, сказывают, Хитров грызет зубы на наше Щиголево, а князь Горчаков на сих днях сам прискакал сюда для межеванья, и говорят, что и в ус не дует о том, чтоб уступить нам Неволочь, но говорит и твердит что–то о Хмырове нашем и будто не следует нам эта пустошь; а и прочие соседи, сказывают, также мурзятся {От мурза — татарский князь. Мурзиться — злиться, сердиться.}.

 Выслушав все сие от них, говорю я им:

 — Вот видите, братцы, сами, какая страшная туча поднимается на нас, буде все то правда; однако страшен сон, да милостив Бог, и не все то перенять, что по реке плывет. Многое из сего, может быть, и неправда, однако и презирать совсем все слухи таковые не годится, и я благодарю вас за сообщение мне оных; а впрочем поглядим–посмотрим, иному–то может и не удастся ничего сделать, а чтоб не наплясался и сам от кого–нибудь; шеи же и мы своей не протянем самопроизвольно!…

 Сим и подобным сему образом ободрял тогда я их, а сам в себе не то думаю; но слухи сии более меня тревожили и смущали, нежели могли они приметить. Словом, межеванье так меня озабочивало, что с сего времени у меня с ума почти не сходило, и я помышлял о нем более, нежели о чем прочем, и чисто за ним не шли и сады мои на ум мне.

 Со всем тем, как межеванье меня ни занимало, но мне предлежало другое еще и также необходимое дело: не окончен был еще сочиняемый мною «наказ управителю» по желанию Экономического Общества, и надобно было поспешить окончанием его, дабы успеть переписать его набело и послать в Петербург так, чтобы он туда мог приттить до наступления еще августа месяца.

 Итак, по окончании помянутого дела, принялся я за сие, и все остающееся мне от садов праздное время сталь употреблять на оное.

 В прибавок к сему, навязались тогда на меня еще новые и совсем посторонние хлопоты.

 В Харьковской губернии и во всем тамошнем краю был тогда губернатором некто Евдоким Алексеевич Щербинин, самый тот, которого с женою мы за несколько времени до сего познакомились и к ней верст 12 от нас отстоящую деревню Якшино ездили.

 Сему украшенному орденами вельможе и весьма доброму человеку, наслышавшемуся обо мне от жены своей, вздумалось препоручить мне сию деревню свою в смотрении и просить меня о принятии на себя труда иметь об ней попечение. О сем писал он ко мне уже за несколько пред сим временем, и как я тогда попримолк, то около сего времени получил я от него вторичное письмо, наполненное мне похвалами и убедительнейшими о том просьбами.

 Что было тогда делать? С одной стороны льстило сие моему самолюбию и было очень не противно, а с другой весьма мне не хотелось ввязываться в чужие дела и хлопоты, а особливо в тогдашнее время, когда и у самого все часы заняты были делами и недосугами многими.

 Однако, подумав о том несколько и рассудив, что услугу оказать знатному такому человеку не худо, и что может быть и сам он мне вперед годится, решился на желание его согласиться и вступил в сие надзирание над его деревнею. И как оное требовало, чтоб временно я лично езжал в сие селение и там входил во все домашние распоряжения, то в последующие времена я не один раз и бывал в сей деревне и занимался разными хлопотами, и г. Щербинин был стараниями моими очень доволен и, приезжая однажды сюда, благодарил меня очень за мои труды и полюбил меня много; но бременем сим отягощен был я не очень долго.

 Но смерть похитила у нас сего доброго генерала и почтения достойного вельможи, и ему не удалось ничем взаимно мне за хлопоты и труды мои услужить, и вся польза, полученная мною от него, состояла в тон, что, в бытность свою здесь, поделился он со мною присланными тогда к нему из Харькова прививочными яблоневыми черенками, и я завел у себя сию породу украинских яблок; и как они получены были из Харькова, то и назвал их харьковскими, хотя впрочем называются они в торговле литовскими, а в Туле палцыгскими.

 С наступлением месяца июня, имел я удовольствие видеть и вторую мою работу вчерне оконченною и «наказ» мой сочиненным, также обнять брата моего Гаврилу Матвеевича, возвратившегося из Петербурга.

 Я очень был рад, что подъехал он к сему времени и межеванью, и ласкался надеждою получить от него себе какое–нибудь вспоможение; ибо он был хотя моложе прочих, но рачительное, проворнее и осмысленнее нежели они оба.

 Я не преминул сообщить ему также свою тайну и взять с него также клятву о неоткрывании оной никому, и он даль мне ее охотно.

 Не успело сего произойтить, как и коснулось уже дач моих межеванье, однако не здешних, а Калитинских, в Коширском уезде, и я принужден был несколько недель ездить туда почти ежедневно и хлопотать по межеванью.

 Ибо как межеванье никогда не приходило так дружно, чтоб вдруг началось и вдруг бы одним разом и окончилось, а ко всякой даче сперва по нескольку раз прикасалось только бочком, при обмежевании дач снежных и соседственных, и по окончании всех тех и нередко чрез долгое время после того доходила, наконец, и до ней очередь, и она обмежевывалась совершенно. То подобное тону случилось и с сею моею дачею: несколько раз межеванье оной начиналось и опять пресекалось, то есть при обмежевывании соседственных дач.

 И как по известному мне в даче моей великому недостатку необходимость заставляла меня связать ее со всеми соседственными дачами спорами, то принужден был я всякий раз, когда ни прикасалось к моей даче межеванье, туда без души скакать, терпеть труды и беспокойствы, провожать на ветре и на жару многие дни и часы, и нередко в тщетном и всего досаднейшем пустом чего–нибудь ожидании; а потом хлопотать с соседями и межевщиками, заводить против воли и хотения со всеми соседями и единственно для того споры, что не откроется ли где в соседственных дачах примерная земля и недостаток мой не мог ли б награжден быть из оных, и в намерении, чтоб в противном случае от всех своих споров отказаться и оные паки уничтожить.

 Извиняться в том пред соседьми необходимостью производить споры сии, ни мало с ними не ссорясь и не браняся, а шутя и смеяся с ними и с межевщиком, который случился тогда быть человек очень добрый и мне знакомый, а именно самый тот г–н Хвощинский, с которым я имел уже дело, и который был после в Тамбове губернским прокурором и мне всегда благоприятствовал.

 И как межевщик сей давал во всем мне совершенную волю, и я делал, что хотел, то, проводив в сих разъездах, спорах и разных межевых хлопотах весь почти июнь месяц, отстал от всех других почти дел и впрах измучился.

 Но чем бы, выдумали, награжден я был за все сии многочисленные хлопоты и труды? — ничем иным, как только неизреченною досадою на самого себя, что я был, при всем бдительности своем, так неосторожен, что при сень случае, не узнав брода сунулся в воду, и всем тень дело свое испортил, или»по крайней мере все хлопоты и труды свои потерял по пустому.

 Ибо действительно вышло наконец, что я все сим споры предпринимал по–пустому и без всякой для себя пользы, почему и принужден был все оные опять оставить и уничтожить, а остаться при границах прежнего своего владения и при всем своем оказавшемся недостатке.

 Причиною всему тому была не столько ошибка моя, сколько одно особое обстоятельство, которое мне было в точности неизвестно и в заключениях моих о котором я ужасно как обманулся, да и не обмануться не мог никак по случайному стечению всего в сем деле.

 Я вам в прежних моих письмах упоминал, что дача сия была у меня еще в прошлом году измерена, снята инструментом на план и аккуратно исчислена, и я не наугад заключал о своем недостатке, а казалось с достоверностью совершенною; ибо по крепостям моим следовало нам, с соседкою Марфою Маркеловною, иметь земли на 100 четвертей, а ее и половины столько не было.

 Но дача сия была как–то в старину разделена на две половины, и одна половина следовала нам, а другая другим двум гг. Бакеевым, Тихону Васильевичу и Силе Борисьевичу. Половинами сими и владели мы розно, да и писаны они в писцовых книгах половинами; итак, что иное можно было заключать, что и их половина была точно такая ж, как и наша, а особливо, когда при обходе своей половники, ибо их измеривать мне было не можно, видел я по глазомеру, что и у них столь же земли во владении, сколько у нас было.

 Но что ж вышло? Не успел межевщик всю дачу нашу обмежевать, как по обыкновению сталь требовать, чтоб все мы подавали ему о количестве следуемой нам по крепостям земли сведения….

 Я тотчас свое приготовил, но как долженствовало его сообщить с таким же и от других господ Бакеевых, то посылаю я к поверенным их сказывать, чтоб они сведение писали, или приносили ко мне свои крепости для написания оного.

 Но как я вздурился от досады, когда они, явясь ко мне, сказывают, что им писать сведения своего не с чего; что у них крепостей нет, что они у их господ в Москве, что они много уже раз о присылке их к господам писали, но они все еще к ним их не присылали.

 Господи, как мне тогда досадно было на сих господ их! Я хотя за верное полагал, что и по их крепостям надобно и в другой половине дачи столько же быть сколько у нас, т. е. 100 четвертей; однако надлежало в том удостовериться крепостями.

 — Да что ж они там думают и спят? закричал я, и по сю пору прислать не могут, а кажется Тихон Васильевич и сам еще сенатский секретарь н знает как это надобно!

 — Бог их знает! ответствовали поверенные мне.

 Но как крепости их были необходимо надобны и надобны вскоре, то другого не нашел я, как написать письмо о том к Тихону Васильевичу и велеть послать оное к нему с нарочным человеком в Москву.

 Но вообразите себе, что изволил господин сей написать в ответ о том к своим поверенным! Он предписывал только им, чтоб они ни в какие споры и ни с кем не входили (хотя сие было уже слишком поздно, ибо споры все были сделаны), о себе же говорил, что он ни с кем ссориться не хочет, а крепости–де привезет с собою мать его, которая нынешним летом в деревню будет.

 Господи! как я тогда взбешен был и как мысленно ругал г. Бакеева, нерассудившаго нимало того, что межевщику не ждать же было стать приезда его матушки, которая, Бог знает, когда еще с Москвы съедет, и до тех пор дела своего не делать.

 Побранив и поругав его в мыслях, думал я, что другого не оставалось мне тогда делать, как, севши в коляску, скакать самому в Серпухов в межевую контору и там, из имеющихся в ней списках с писцовых книг, выправиться самому, сколько четвертей в другой половине сельца Калитина, которая была у них во владении, дабы, удостоверившись в том, можно было смело и без крепостей подать сведение. Итак, недолго думая, велел я запречь лошадей и в Серпухов поехал.

 Но не помню, чтоб когда–нибудь езда мне была так скучна, досадна и во всем неудачна, как в сие время; н первое было уже то, что я, за прибылою в реке Оке водою, с превеликим трудом чрез ее переправился и чуть было не перепортил всех лошадей своих, взводя на паром оных: так худа и опасна была пристань.

 Далее; как в Серпухове надлежало мне дни два или три пробыть, то, приехав туда, не знал я где пристать; приставали мы в иное время всегда н женском монастыре у старушки, родственницы нашей, Катерины Богдановны; но в сей раз не хотелось мне ее собою отяготить и обеспокоить, но и в другом месив я и не смел стать, боясь, чтоб она за то не осердилась, да и не знал где. Итак, пристал против хотения своего у ней.

 Я не застал старухи дома: у них в монастыре был тогда праздник, Иванов день, и она была в гостях у своей соседки.

 — «Ну, то–то, право хорошо! воскликнули тогда, о сем услышав. Я и позабыл, что сегодня праздник и что не найду никого ни в канцелярии городской, ни в межевой конторе, в которых обоих местах надобно было мне тогда побывать. И зачем это я сегодня сюда поехал? Но так уж и быть, когда переменить того не можно!»

 Повидавшись со старухою, пошел я наперед в канцелярию воеводскую, и не нашел в ней ни собаки: один только часовой со шпагою, да пьяный подьячие, спящий на лавке.

 Видя, что тут выправляться о надобном мне деле и толку искать было не у кого, пошел я далее в межевую контору и думаю, что и там не лучшая будет удача.

 Однако, я в сем мнении очень обманулся, и тут счастье послужило мне уже больше, почти ж все к неудовольствию одному.

 Я застал тут двух подьячих, но из которых один был самый тот, котораго б мне иском искать было надобно, ибо у сего самого и были те писцовыя книги на руках, в которых мне о Калитинской даче справиться надлежало. Обласкавшись с ним, говорю я ему:

 — Не можно ли справиться с писцовою книгою об одной дачке?

 — «Для чего, и извольте! сказал он, и тотчас достал из сундука книгу и приискал мне по алфавиту Калитинскую дачу.

 Но вообразите, сколь велико было изумление и смущение мое, а вкупе досада и неудовольствие мое, когда я тут против всякого чаяния и ожидания увидел, что в помянутой другой половине сельца Калитина написано было не сто, а только сорок четвертей земли дачной! Я обомлел даже от сей неожидаемости и не хотел даже верить глазам своим.

 — «Боже мой! возопил я потом сам в себе: что это такое? и какая ужасная ошибка, по незнанию сего, мною сделана! Теперь вижу я, что все мои хлопоты и труды деланы были тщетно и споры затеваемы и производимы были совсем по пустому. Посему вижу я, что дача наша вообще полная, и что нет в ней никакого недостатка, и вся недостающая земля не у чужих, а по всему видимому у внутренних соседей моих во владении находится. И мне, если хотеть, то у них ее отыскивать надобно и просить для сего на свой кошт землемера; но чего это будет стоить и не обойдется ли она мне в куплю? А к тому ж, Богу известно, каким образом вошла она им во владение, и как никогда у нас с ними ни споров, ни челобитья не было, а владели и мы и они издревле спокойно; то почему знать, не сделано ли было между предками нашими, как ближними между собою родными, какой сделки, или полюбовного между собою раздела и уравнения, а не даром ни от кого не было на них просьбы?»

 Мысль сия казалось мне отчасу вероятнейшею и побудила меня наконец воскликнуть: «А! когда так, то к чему мне нарушать покой праха моих предков и разрушать то, что они сделали и может быть клятвами то утвердили. Нет! нет! да не будет сего никогда! Лучше, хотя со стыдом, откажусь от всех споров и останусь опять при владении прежнем, нежели предприму что–нибудь во вред моим родственникам педальным и почтенным».

 Сим образом говоря сам с собою в мыслях, и тем много досаду и смущение свое уменьшив, сталь я далее выправляться о количестве дачной земли пустоши Ермаковой, ввернувшейся в средину нашей Дворяниновской дачи, принадлежащей соседу моему князю Горчакову, Павлу Ивановичу и при снимании и измерении наших дач само по себе изверившейся.

 Пустошь сия малиною своею н известным уже мне наличным в ней числом земли наводила на меня сумнение, и я боялся, чтоб не было в ней недостатка, и не претерпеть бы нам чего от оной в случае спора от Котовских, а посему и хотелось мне об ней также выправиться.

 Но в какое изумление привела она и меня, когда, приискав ее, увидел я, что в ней надлежало быть земли действительно гораздо больше, нежели сколько по исчислению моему оказалось.

 — «Ахти! говорил я сам в себе: вот и тут беда и открытие неприятное! Но о сем надобно мне помолчать и сокрыть тайну сию в одном своем сердце до поры до времени».

 Получив так мало утехи в межевой конторе, и с опечаленным духом прошел я из оной к воеводе, и какон был знаком и мне был рад, то просидел я у него всю оставшую почти часть того дня.

 Он жаловался мне, что его безвинно сменяют и переводят в Клин, и я изъявлял искреннее о том мое сожаление.

 Наконец. говорю я ему о своем деле и нужде, которая состояла в том, что нельзя ли ему освободить и отдать мне на росписку одного крестьянина моего. попавшемуся по одному бездельному случаю под карауль н содержащемуся в его канцелярии; но он мне сказал, что сего им сделать не можно, а отошлют они его в Кошеру и что там уж его на росписку отдадут и выпустят.

 — «Вот какая беда! и тут неудача! говорил я сам в себе… Но нет, постой, пойду и повидаюсь с Дьяконовым; он мне знаком и дружен, н, будучи секретарем, делает, что хочет. Авось–либо он для меня это сделает».

 Воевода унимать меня ужинать, но я не туда. «Недосуг, батюшка, говорю, есть еще кой–какия нуждицы исправить».

 Итак, распрощавшись с ним и пошел от него, зашел в ряды, купил что было мне надобно и бегом почти побежал на ту сторону за Нару, к Дьяконову, для того, что было уже поздно и мне чтоб успеть приттить в монастырь, прежде нежели запрут оный.

 Но иттить было неблизко, даль такая ужасная, а грязь и топь того больше. Насилу, насилу дошел до него; но не досада ли новая! Сказывают мне, что его дома нет.

 — «Фу, какая пропасть! говорю я. Куда ни сунься, везде неудача! День же такой случись!… но нечего делать, иттить в монастырь и поспешать покуда не заперли, а то и ночевать будет негде».

 Однако я пришел довольно еще рано и нашел старуху, с готовым и накрытым уже столом, меня дожидающуюся. Я извинялся ей, что заставил ее себя ждать; но она, любя меня, мне то охотно отпустила.

 Чтоб не обременить и не обеспокоить ее, то спать расположился я на дворе в своей коляске; но надобно ж было и тут произойтить еще одной досаде. Людцов моих догадало поставить коляску очень близко и подле самых лошадей наших, и сии проклятые не дали мне во всю ночь спать: то и дело надобно было им тереться о коляску и меня будить.

 «0! проклятые! говорил и твердил я, просыпаясь раз десять. На ту пору и вас здесь взгомозило». А услышав, что бьют на колокольне часы, и их ругнул, говоря: — «вот и вы еще тут же и власно как в запуски с лошадьми спать мне не давать. согласились!» Словом, давно уже я такой беспокойной ночи не имел.

 Проводив, или прождав кое–как ее, спешил я по утру ехать домой, но добродушная, милая и почтенная старушка, хозяйка моя, не хотела никак отпустить меня без завтрака, и я нехотя принужден был на то согласиться.

 Приехавши же к реке, нашел я превеликую толпу народа и карет, телег и кибиток несметное множество.

 — «Что такое?» спрашиваю я, и мне сказывают, что канат порвался, и затем остановка сделалась. «Господи! говорил я: надобно ж и тут еще чему–нибудь быть!»

 — И горе напало на меня превеликое; но как жданье на перевозе всего скучнее, то увидев, что стоит почтовый паром, велел перевозе себя на оном, и приехал домой еще довольно рано.

 Тут не долго медля, но в тот же еще день, потужив еще раз о тщетности своих хлопот и трудов, написал я общее сведение и отослал к поверенным в Калитино с нарочным, приказав им оное межевщику подать, и когда будет, по обыкновению, преклонять их к прекращению споров, охотно от них отказаться и все их уничтожа, объявить, что мы желаем остаться при прежнем своем владении, как спокойные дети отечества.

 Не успел я сим образом сжить с рук своих кахетинское свое межеванье и получив от него единственно ту пользу, что послужило оно мне хорошим межевым училищем, как принялся за другое давно начатое, но неоконченное дело, меня дожидавшееся, а именно: за переписывание набело сочиненного Наказа для приказчика и управителя, каким образом управлять ему в небытность господина деревнями.

 И как оный против чаяния вылился довольно велик и престранен, а предписано было, чтоб он помещен был не более как на шести листах бумаги, то принужден я был переписывать его, как можно мельче, и имел не шалый труд для умещения его в предписанные пределы и, приобщив к нему нужные формы и таблицы для разных экономических записок, подписал вместо имени одним избранным из священного писания приличным к содержанию его стишком, а имя свое, написав на особой цидулке и запечатав оное в особом маленьком конвертце с надписанном на оном такого же девиза, спустил наконец сей корабль на воду 24–го числа месяца июня, т. е. отправил оный в Москву к другу моему г. Полонскому, дабы он препроводил его далее по почте в Петербург, и остался в ожидании, что от него воспоследует, не заботясь слишком много о том, будет ли признан он лучшим изо всех, или не будет, и удостоюсь ли я за то обещанного награждения или нет.

 В сих обстоятельствах и произшествиях прошел весь июнь месяц, и как сей пункт времени приличен и к прерыванию сего моего нарочно увеличившегося письма, то покончу я оное, сказав вам, что я есмь, и прочая.

(Ноября 1 дня 1805).

Письмо 139–е.

 Любезный приятель! Теперь, продолжая мое повествование, дошел я до наидостопамятнейшаго периода времени во всей тогдашней моей первой деревенской жизни, а именно до того месяца июля 1770 года, в который началось межеванье, и мы размежевывались с волостными или с деревнями, принадлежащими гг. Нарышкиным, Льву и Александру Александровичам; и как межеванье сие, по разным своим обстоятельствам и происшествиям, достойно подробного описания, как для любопытного сведения вам, а более в пользу и в память моим потомкам, до которых сие дойтить может; то и расскажу я обо всем происходившем хотя не в такой подробности, как описал я в тогдашнем моем журнале, однако так, что можно будет получить о тон довольное понятие.

 Совсем тем, как размежевка сия началась и производилась с нами уже в последних числах сего месяца, то наперед вкратце перескажу вам, что случилось в оной до того времени.

 Месяц сей с самого начала своего был как–то для меня неприятен и преисполнен некоторыми досадами и неприятностями. Еще в самый первый день оного произошла у меня с семьянинками моими хотя небольшая и ничего незначащая, но крайне для меня неприятная размолвка.

 Случилось это в самым обед. Не успели мы сесть за столь, как и начали они делать по домашним делам некоторые взыскания и говорить: для чего по сю пору еще того, для чего другого было не сделано.

 К таковым и на большую часть пустым и неосновательным взыскиваниям на мне сделана уже ими была за несколько времени, равно как небольшая привычка. Однако я не много на то смотрел, хотя признаюсь, что они меня всегда трогали; но в сей раз показались они мне как–то досаднее нежели в иное время.

 Я не мог утерпеть, чтоб не промолвить нескольких слов, кои сочтены колкими, и за них разсерженость, и весь почто день провожден в слезах и безмолвии.

 Мне было сие очень удивительно, ибо я далеко не столь великую проступку сделал, чтоб могла она их гораздо тронуть. Однако я жалел уже, что и говорил; ибо мир, и сладчайший покой и единодушие, каким мы всегда наслаждались, не столь мне неприятен был, чтоб похотел я нарушать его для причин столь маловажных.

 Но как пособить тому было уже не можно, то возымел уже прибежище к терпению и хотел, чтоб все сие утихло само собою; а чтоб дать волю утихать сердцу, ушел после обеда в поле для точнейшего осматривания одного оврага, пли вершины, наводящей на меня при будущем межеванье великое сумнение, и который назывался Грибовским оврагом и разделял землю нашу в Хмыровской пустоши с волостного. И чтоб лучше обо всем потолковать, то пригласил иттить с собою и моих ближних соседей, и обошел с ними всю оную пустошь.

 Не успел я к не совсем еще успокоившимся боярыням моим возвратиться, как новое происшествие встревожило дух мой. Приходит ко мне прикащик г. Казаринова из Болотова, приехавший только из Тулы, и сказывает от него, чтоб я по Алексинской моей деревне имел предосторожность…

 — «Ба! что это такое? возопил я, не новые ли какие там произошли проказы? и не сделалось ли опять чего досадного?» Я расспрашивал человека, но не мог ничего узнать более.

 Сие встревожило меня очень и тем паче, что я не знал, чего бы собственно и для него опасаться. Посоветуя о том с домашними, другого не нашли мы, как послать того же часа туда человека с известием и приказанием, чтоб остерегались сама, не ведая чего.

 Между тем как сие происходило и сосед мой Матвей Никитич еще у меня находился, сказывают нам, что к нему указ из Коширы прислан и что солдат у его ворот дожидается.

 — «Слава Богу, закричали мы: это конечно указ о твоей отставке и произведении в чин; поздравляем тебя, голубчик, побегай домой поскорее и сообщи нам известие».

 Он не сомневался и сам в том, и тотчас побежал. Но что ж вылилось? Солдат пришел от него ко мне, и пакет был не к нему, а ко мне из Экономического Общества с книжкою.

 Но как я удивился, когда по распечатании увидел в нем не 12–ую часть, которой я давно ожидал, а 13–ую с приложенным письмом, которым уведомляли меня, что посланные мною в собрание сочинения о картофеле апробованы и печатаются уже в 14–й части, а о 12–й я уже и не знал: не то она ко мне послана, не то нет, не то пропала.

 Легко можно заключить, что присылка сия произвела во мне хотя не такую радость, как в первый раз, однако все была радостна и приятна; но помянутое замешательство не допустило мне удовольствие от того прямо чувствовать.

 Однако в последующий день, хотя с трудом и некоторым для себя насилием, (удалось) всю бурю сию утишить и к вечеру восстановить опять прежний мир, согласие и спокойствие, чем и был я очень доволен.

 Еще не успело после сего и двух дней пройтить, как новое происшествие всех нас огорчило и перетревожило. Все мы, встав, начали было сей день препровождать очень весело, как вдруг видим, что идет по двору чей–то чужой человек.

 Надежда Андреевна, племянница моя, первая узнав, что был то их человек, воскликнула: «Ах, это наш человек из Кашина!» и власно, как предчувствуя предстоящую себе печаль, смутилась чрезвычайно и не зная, что принесет ей сия неожидаемая присылка, бледнела и немела вся.

 Она и имела к тому справедливую причину, хотя оной еще и не зияла; ибо человек сени привез ей печальное известие, что отец ее, а мой зять Андрей Федорович Травин лишился жизни.

 Нельзя изобразить, сколь много тронуло и как сильно поразило ее сие нечаянное и весьма горестное для нее известие. Облившись слезами, упала она без памяти и находилась почти весь день бесчувственною.

 Все наши утешения, все уговаривания и все, что мы ни говорили, не имело ни малого действия. Она не слушала и не принимала ничего, не хотела ни пить ни есть, и утопала только в слезах и воздыханиях.

 Можно сказать, что известие сие и нас всех много перетревожило. Хотя по персональности нам и не очень было его жаль, потому что был он для них худой отец; однако, сколь ни худо было сим несчастным детям при нем и сколь ни мало могли они от него какого добра надеяться, но без него обстоятельства для них сделались и того еще хуже.

 Осталось тогда после его их три девки и все невесты, да брать по тринадцатому году; а сверх того, имели они на руках у себя его вторую жену и весьма недоброхотную для себя мачеху. Из сродников же ближе меня никого у них не было, но и я, будучи в такой отдаленности, что мог тогда с ними сделать?

 Совсем тем видел я, что по всем обстоятельствам должен был тогда я иметь об них главную опеку и попечение; а сие самое и приводило меня в крайнее нестроение, и тем паче, что все соседи и тамошние их родные писали ко мне, чтоб я немедленно туда ехал защищать их от мачехи и оказывать им во всем свое вспоможение.

 Я сам знал, что требовала того от меня самая необходимость, и конечно бы немедленно и поехал, если б с другой стороны не удерживали меня известные межевые обстоятельства; ибо, при таких сумнительствах и при приближающем столь скоро межеваньи, можно ль было мне на час отлучиться?

 Итак, все сие смущало меня чрезвычайно; а как с другой стороны и Надежде Андреевне, как старшей тогда из всех детей, необходимо надлежало тогда ехать скорее в свой дом для принятия на себя хозяйства, то не понимал я, как мне отпустить ее одну домой; а если б дожидаться ей до того, покуда минует межеванье, так было б сие очень долго.

 Итак, по всему тому, не знали мы что тогда делать и весь тот день провели в смутных о том размышлениях и разговорах. Наконец положили, чтоб на утрие мне съездить к межевщику и осведомиться от него обстоятельнее, когда и скоро ли он нас межевать станет, и буде еще нескоро, то б ехать мне скорее в Кашин.

 Итак, в последующий день, встав и одевшись по ранее, поскакал я на Ведминский завод, где тогда межевщик наш имел главное свое пребывание.

 Был то помянутый г. Лыков, молодец, любивший погулять, попить, повеселиться, а притом любивший набивать карман, и искусство сие разумевший довольно. Он занимался тогда формальным межеванием Нарышкинской волости и, начиная от Дурнева, обошел уже большую половину окон.

 Я нашел его едва только проснувшимся и начал с ним тотчас о том говорить; но он не сказал мне ни того, ни сего, потому что он сам не знал, скоро ли он дойдет до смежства волостной земли с нами; а говорил только, что мне тогда никак нельзя отлучиться от дома и, что легко статься может, что недели чрез полторы он и до нас дойдет.

 Услышав все сие и приехав домой. сталь я с домашними моими думать, как быть и что делать. Препятствие, не дозволяющее мне отлучиться, было очевидно и неопровергаемо, и истому советовали и рассуждали мы более о том. тогда ли нам отправлять Надежду Андреевну, или ей меня дожидаться. Наконец положили, что отправить ее тогда ж и как можно скорее; а чтоб не одной ей ехать, то теща моя восприяла на себя труд проводить и отвезть ее туда, чем и был я крайне доволен.

 Таким образом, собравши, как могли скорее, в путь и снабдив всем нужным, отправили мы обеих путешественниц сих в Кашин и лишились собеседницы своей, которою мы были очень довольны, да и она так было к нам привыкла и нас полюбила, что при отъезде не могла здешних мест без пролития слез оставить.

 По отъезде их и оставшись только с женою, принялся я до наступления межеванья опять за прежние свои садовые и литературные упражнения; ибо по сделанной привычке не мог пробыть и одного часа без дела, а ходил либо в сады и там что–нибудь затевал, предпринимал и делал, либо садился за стол и в кабинете своем что–нибудь читал, или писал на бумаге. Но частые и беспрерывные почти приезды к нам около сего времени гостей делали мне в том великую остановку.

 В сие время случилось мне видеть одного из знаменитейших соседей моих, а именно живущего в смежном с дачами нашими селе Домнине г–на Хитрова, Николая Александровича. С сим человеком хотелось мне свести давно уже знакомство, но как жена у него была барыня светская, гордая, чиновная и особливого характера, то боярыни наши как–то не охотно хотели между собою знакомиться и дружиться; почему и в сей раз не поехали к брату моему Михайлу Матвеевичу, у которого Хитровым случилось быть, и куда приглашены были и мы, а принужден был я иттить один уже туда обедать.

 Я нашел в Хитрово человека очень хорошего, разумного и охотника до экономии, и мы все время проговорили с ним не умолкая и расстались, полюбив друг друга. Я звал было его к себе, но он отговорился невозможностью.

 Впрочем, во время сего свидания, случилось у нас смешное происшествие. Взойди после обеда престрашная туча с громом и молниею. Хитрова жена чрезвычайно боялась грома, я также был не смельчак в рассуждении сего пункта; но при всем своем страхе не мог утерпеть, чтоб нё смеяться, смотря на г–жу Хитрову и на странные ее восклицания и крики при каждом разе, когда сверкала молния и гремел гром.

 Что касается до предметов наших разговоров, то наиболее говорили мы о межеванье, к обоим нам уже скорыми шагами приближающемся.

 Он был также землями своими смежен с волостными, и сказывал нам, что слыша, что волостные везде, где ни межевались, производили со всеми соседями превеликие споры и у всех и дельно и недельно, а более наглевшим образом отхватывали себе земли, боялся и он также, чтоб они и у него не отхватили спорами чего–нибудь, так как они уже хвалились заблаговременно.

 Все таковые слухи были для нас очень неприятны: мы заключали из того наверное, что межевщик ими очень позадобрен, и что делают они все сие не по его ли наущению и позволению; ибо известное то было дело, что межевщики, во всех таковых спорах, находили свои интересы и пользовались от обеих сторон прибытками. Г–н Лыков же был нам с сей стороны очень подозрителен, ибо был он прямо на таковскую руку.

 Впрочем, рад я очень был, от г–на Хитрова услышав, что он с нами спорить никак был не намерен, также что спорные наши с князем Горчакавым урочищи есть упомянутые и в его крепостях.

 Что касается до сего другого и знаменитейшего нашего соседа и давнишнего соперника, князя Горчакова, владельца сельца Злобина, то был он в сие время уже генералом и особа гордая, надменная и некакого странного характера.

 Он прикосновен был дачами своими к нашим дачам в двух местах, а сверх того имел еще маленькое участие и в самых наших Дворяниновских дачах.

 И как еще у отца его с покойным дядею моим Матвеем Петровичем было одно, многие годы продолжавшееся и по сие время еще нерешенное судное дело об одном куске принадлежащего ему старинного леса, называемого Неволочью, в рассуждении которой покойный дядя отыскал как–то неоспоримые почти доказательства по живым урочищам, что оный принадлежать должен нам, и дело сие продлилось и не решено было единственно за чрезвычайною скупостью моего дяди; то князь, сын его и тогдашний владелец Неволочи, опасаясь опять возобновления сего дела, которое бы смертию дяди моего поостановилось и замолкло, и не сомневаясь в том, что мы будем спорить, нарочно для сего сам с Москвы съехал и жил в сие время уже давно в своем Злобине и на досуге вымышлял всякого рода способы, чем бы нас повредить при межеванье, а паче всего острил зубы на соседственную к нему нашу пустошь Хмырово и, как молва носилась, грозился как–то у нас ее отнять.

 Совсем тем, как он мне был знаком по службе и по Кёнигсбергу и был мне далеко не так страшен, как волостные, то хотелось мне с ним видеться; но как унизить себя пред ним и к нему ехать без приглашения не хотелось, то искал я случая увидеться с ним в общей нашей приходской церкви, что мне и удалось и еще в прошедшем месяце июне. И как свидание сие было у нас странное и отчасти достопамятное, то и опишу я оное так, как описал, в тот же день, в тогдашнем моем журнале.

 Было сие 6–го июня, что я, услышав, что он будет к обедне, восхотел и сам туда же съездить не столько для богомолья, сколько для того, чтоб видеться с князем, будущим моим по межеванью соперником.

 Признаюсь, что нетерпеливо хотел я видеть, как он со мною обойдется, а притом повеселиться непомерною его спесью и напыщением. Я действительно и ездил, и его высокопревосходительство и княжеское сиятельство увидеть удостоился, и могу прямо сказать, что он прямой князь, бо все в нем замешано было на гордости и превозношении.

 Уже и первое самое было то, что ему, по всему видимому, нас хорошенько у церкви проторить себя и ждать заставить; он соблаговолил не прежде как в двенадцатом уже часу возыметь свой великолепными выезд из сельца Злобина.

 Собравшийся к церкви народ ждал, ждал, но наконец, наскучив, стал уже расходиться по домам. Брат Михаила Матвеевич, который не спрося броду сунулся в воду, прождал его также часа два и, наскучив, уехал в Савинское к обедне.

 Но меня он не обманул. Я, заключая наперед, что он рано не приедет и что, может быть, из пышности захочет нарочно нас проторить, поехал хотя в обыкновенное время, но, заехав к Матвею Никитичу, просидел у него до самого того времени, как увидели едущего его по полю, а тогда поехал уже и я. Итак, князь был уже в церкви, как мы приехали.

 Он стоял, напыщенный спесью, на моем месте; был до сего горд, был горд, а тогда уже из рук вон! Я стал позади его, и хотя он довольно мог слышать, что я позади его стою, однако он стоял, как столб вкопанной и во всю обедню не только назад, но и на сторону не оборотился. Итак, мы с ним и не здоровкались.

 Досадно мне сие неведомо как было, и я внутренно хохотал такой глупой надменности, и нарочно вопреки тому делая, не задирал его и ему не кланялся, а хотел видеть, что воспоследует далее.

 Наконец, выходит поп с антидором; князь не пошел к нему, и я также. Итак, не видались мы и тут с ним. И как казалось мне, то не хотелось ему и вовсе со мною видеться, ибо как скоро отошла обедня и молебен, то пошел его сиятельство прикладываться к иконам, дабы я, между тем, вышел из церкви.

 Однако я не таков был глуп, а остался ждать, покуда совершит он свою набожную церемонию, которую производил он с такою важностью, что во время оной не взглянул ни однажды на народ и на меня. Но как кончилось сие, то необходимо надобно было уже нам видеться и ему иттить мимо меня.

 Я поклонился ему по старинному нашему знакомству, а он первым словом спросил меня, ездил ли я в Петербург? Удивил он меня сим вопросом, ибо я такого странного нимало не ожидал.

 — Нет, сказал я ему, у меня и на уме не бывало.

 — «Мне сказали, подхватил он: да кто ж это ездил, Ладыженский что ли?

 — Да, сказал я, Ладыженский ездил, и он вам, небось, сказывал.

 После сего первого явления, спросил он меня:

 — «Что ты так худ стал?»

 — Никак! говорю я; а все таков же!

 Третий вопрос был следующий:

 — «Где ты был, как я приехал? Мне сказали, что тебя не было дома».

 — Да, сказал я, я ездил кой–куда на сих днях.

 Сим весь разговор наш в церкви тогда кончился. Он остался с попом беседовать и брать просфиры, а мы вышли и остановились на крыльце. Он, вышедши, начал аллегорию говорить о нищих и расспрашивать чьи они, а я увидев, что сошла между тем и княгиня, жена его, подошел к ней, по старинному знакомству, поцеловаться, ибо тогда обыкновение еще было целоваться.

 Она по добродушию своему обошлась со мною очень ласково, спросила, все ли мы здоровы и благополучны и как увеселяемся деревенскою жизнью, и прочее, и я на все ответствовал таким же ласковым и благоприятным тоном.

 Между тень, с нетерпеливостью ожидал я, не пригласит ли меня князь к себе, однако у него и на уме того не было; а я тону был и рад, ибо, в таком случае, принужден бы я был к нему ехать. Таким образом кончилось наше свидание. Князь с помпою поехал домой, а мы также.

 Далее и кстати, расскажу вам еще об одном своем соседе, с которым я около сего же времени случайно познакомился. Был то живущим в деревне Дубачине г. Селиванов, по имени, Алексей Федорович.

 О сем человеке наслышался я уже издавна, что он был мудрого и особого характера, чрезвычайный охотник до собак, до птиц всякого рода, имел весь дом наполненный ими и вел странную и уединенную жизнь. Ныне давно уже хотелось из единого любопытства его видеть, ибо впрочем, как он ни к кому не езжал, то не лестно было и его знакомство. Но около сего времени, как случилось в селении у него стоять межевщику Хвощинскому, и мне надобно было у него побывать, то согласились мы с ним к сему чудаку сходить.

 И что ж нашли мы у него? Вся передняя и довольно просторная комната наполнена была у него разного рода собаками: были тут борзые, были лягавые и разных других родов, и большие и малые.

 Все они подняли такой лай, от всех их была такая вонь, что мы принуждены были почти заткнуть свои уши и ноздри при прохождении сквозь сию комнату, боясь, чтоб не оглушить себя и не задохнуться.

 За сею следовала другая, столь же просторная, но ничем не лучшая. Сия вся загромождена была несметным множеством клеток: иные из них висели в окошках и в таком множестве, что затемняли собою всю комнату; другими унизаны были все стены; третьи висели с потолка; а иные и крупнейшие помещены были в углах и в простенках, на полу и подле стен, и во всех их такое множество и малых и больших птиц, и производили они пением и щекотанием своим такой гром и шум, что не можно было слышать голоса говорящего вблизи человека. А как и сии животные не производили от себя благовония приятного, то не мог я, чтоб не пожать плечми и не подивиться человеку, провождающему жизнь в таковом многочисленном сообществе разных животных, и обоняя всякий день ужасное зловоние, от них происходящее.

 В самых комнатах хозяйских ничем почти было не лучше: они все были закоптелые, мрачные и наискучнейшие; а согласовались с тем и все приборы.

 Сам хозяин был уже немолодых лет и жил также не весьма прибористо. Он принял нас ласково, угощал нас кофеем, но кофеем таким, какого хуже я от роду не пивал; а все сие в совокуплении своем имело столь мало прелестей, что мы рады–рады были, когда вырвались из сей вонючей и вредной атмосферы на чистый надворный воздухе и, говоря между собою, не мог ли довольно надивиться образу жизни сего впрочем довольно достаточного человека, но о котором г. Хвощинский сказал такое слово, которое мне очень полюбилось; а именно, он, говоря о г. Селиванове, сказал, «что, братец, у него ничего нет, да и самого его нет.»

 Но не сим, а совсем другим образом угостил у себя я сего любезного и доброго землемера, посетившего меня чрез несколько дней после того.

 От меня совсем с другими мыслями он поехал, и могу сказать, что он мне не только тогда, но и многие годы спустя, когда случалось видать мне его в Тамбове, оказывал, как бы родной какой, всевозможные ласки и благоприятствы.

 Тогда же обязал он меня очень поданием мне многих искренних и дружеских советов, в рассуждении приближающегося к нам межевания, и наставлениями как поступить при оном, ибо ему я во многом открылся.

 От г. Лыкова же советовал он мне брать возможнейшие осторожности и всего меньше верить всем его ласкам, наружным благоприятствам и лебезенью; но не так отзывался о помощнике его, второклассном землемере г. Сумароков, которого хвалил он мне и говорил, что он малый добрый, знающий честь и благородство, и все сие, как нам после самая опытность доказала, была точная правда.

 Наконец, скажу вам об одной смешной, но полезной выдумке, которую случилось мне около сего времени сделать.

 Родилась у меня в сей год озимая пшеница очень хороша; но как посеяна она была близко подле усадьбы, то напади на нее воробьи и в таком множестве, что мы не знали, что делать и как их отогнать, ибо и стреляли, и чего не делали, но ничто не помогало: остервенились проклятые и вред причиняли великий, и тогда выдумал я оное средство, а именно:

 Я смастерил чучелы, похожие очень на живых летущих ястребов, сшив их из тряпиц и картузной бумаги и раскрасив под натуру. Сии чучелы поцепил я на длинных шнурах и распетлял между двух высоких тычин, так что они вид имели летения, и дал им в приделанные когти по живому привязанному воробью; и как чучелы сии беспрерывно над пшеницею колебалися ветром и казались летящими, то сие так устрашило воробьев, что ни один из них не посмел показать и глаза, и нам удалось сим образом спасти свою пшеницу.

 Как вскоре за сим и началось уже наше межеванье, то хотя бы и следовало мне приступить теперь к описанию всех происшествий, при том бывших; но как без предварительного уведомления, в каких обстоятельствах находились в сие время ваши дачи, многое будет для вас темно и непонятно, то дозвольте мне наперед изъяснить вам оные.

 Обстоятельства наших земель были так спутаны и находились в таких замешательствах, что я со всем моим в межевых делах приобретенным знанием часто, при размышлениях об них, сам не знал, к чему пристать своими мыслями и которое из многих намерений выбрать и принять лучше и полезнее, для желаемого удержания оных за собою во всей целости.

 Ибо как устрашал меня не один оказавшийся великой пример, но и во многих местах спутанные и недовольно ясно в прежних писцовых книгах описанные живые урочищи и приметы, могущие послужить соседственным спорщикам в великую пользу, а нам во вред; то зная, что при тогдашнем межеванье весьма важны были и живые урочищи и могли многим помогать приобретать себе земли, то, не полагаясь во многом на собственное свое знание, советовал о многих сумнительствах и с господами знакомыми себе межевщиками. Но как и их советы и мнения не о всех были одинакие и одни толковали так, а иные инако, так что иногда приходил я оттого еще в пущее замешательство мыслей. Наиглавнейшее состояло в следующем:

 Все наши земли состояли, по несчастию, не из одной, а из осьми разных дач и пустошей, которые хотя и были между собою смежны, но собственных границ между оными и того, до которого места простиралась одна и с которого собственно начиналась другая, того не только я, но и никто из престарелых здешних старожилов не знал в точности, а знали только вообще места, где которая лежала.

 Но как все оные сообщить в одну дачу никоим образом было не можно, потому что не во всех их равное число владельцев находилось, а в иных было их более, а в других менее, а все таковые законами повелевалось не сообщать воедино, а размежевывать порознь; то и не знал я, где показывать им внутренние границы, да и идучи по окружной меже не видал, где показывать им началы и где окончания.

 Собственная дача сельца нашего Дворянинова лежала на реке Свинге, по обеим оной сторонам, и была сама по себе очень невелика, и половина оной лежала по течению сей реки вправо или к востоку, а другая по левую сторону, или к западу, и окружена была она отчасти своими, отчасти посторонними землями.

 С западной и северной стороны окружала ее сперва церковная земля, а потом земля смежного сельца Котова. За нею и с восточной стороны примыкала к ней пустошь наша Хмырово, а за сею волостная земля г–д Нарышкиных.

 С южной же стороны и за рекою Скингою и Гвоздевкою примыкала к ней пустошь наша Гвоздево, а за сею на запад земля деревни Трухиной или Болотовой.

 Владельцев в сей даче было тогда пятеро: четверо нас да князь Горчаков, имевший в ней маленькую частичку… И в рассуждении собственно сей дачи не ожидал и почти не опасался я споров, ибо с волостными разграничивала нас на большую часть одна писцовая Яблоновская вершина, а с косовскими писцовая же речка Трудавец. Однако как были прогалин и не по живым урочищам, то могли споры заводить с нами и те и другие.

 Вторую дачу составляла помянутая пустошь Хмырово, простирающаяся от Дворяниновской земли в северную сторону далече, и даже до самой речки Трешни и за оную, и содержала в себе земли довольное множество.

 Она окружена была со всех почто сторон землями чужими, и примыкала к ней сперва земля деревни Кетовой, потом земля деревни Злобиной, самой той, где находился тогда владелец ее, горделивой мой князь Горчаков.

 Далее за сею я за речкою Трешнею, приткнулась к ней концом земля деревни Городни, а за сею, и на великое пространство и даже до Дворяниновской земли, прилегала к ней боком земля волостная, отделяющаяся от ней отчасти живым писцовым урочищем, называемым Грибовским оврагом, отчасти полевою межею.

 В рассуждении сей пустоши опасался я уже более споров как от волостных, так и от князя Горчакова по Злобину. Сколько слухи до нас доходили, то грозились волостные отхватить от нас большую часть пустоши, утверждая, что будто бы Грибовской верх не тот, который мы называем, а другая вершина в этом же пустоши, по несчастию, находившаяся, и такое же точно положение имевшая, но лежавшая только ближе к Злобину.

 Канзь также твердил и хотел нас совсем из пустоши выгнать. А как владельцы в сей пустоши были самые тоже, как и в Дворяниновской, и посему должна она была совокуплена быть с нею, то и наводило сумнение на меня то обстоятельство, что, в случае спора, могла и Дворяниновская дача подвергнуться опасности.

 Третью дачу составляла пустошь Гвоздево, лежащая за речкою Гвоздевкою и прилегающая внутренними боками к земле Дворяниновке, Болотовской и пустоши Голенинки, а наружным боком к волостной земле и к речке Окинге или паче к заводскому Елкинскому пруду.

 В сей пустоши находилось уже шесть владельцев, и кроме нас и князя имел еще небольшое участие некто Казаринов, что после во владение досталось г–ну Огаркову, а потому и должиа была она отмежевана быть особо.

 В рассуждении сей пустоши, казалось бы, и не было причины опасаться мне споров, ибо она вся почти окружена была живыми писцовыми урочищами, а где не было их, там была видима еще старинная межа с прежними межевыми ямами; а сверх того по сей пустоши имели мы на волостных законную претензию.

 Помянутый их Елкинский заводской пруд запружен был на общей у нас с ними земле, и они за берег наш плачивали нам в старину по сту рублей денег ежегодно; но как завод перевелся, то платить перестали, а пруд все остался существующим. Итак, можно было и нам с ними еще о пруде законно спорить, почему и был я с сей стороны почти спокоен.

 Четвертую дачную землю составляла пустошь Голенинка, лежавшая за пустошью Гвоздевою в углу к волостной земле, и прилегающая одним боком к ней, а другим к дачной земле деревни нашей Болотовой, а третьим к лежащей за ними нашей пустоши Щиголевой.

 В сей пустоши хотя я и братья мои владения не имели, а имел только некоторое участие Матвей Никитич, главные же владельцы были Казаринов и Ладыженские; однако как и она связана была с нашими землями, то надобно было и об ней хлопотать.

 Пятую дачную землю составляла помянутая и самая отдаленнейшая от нас пустошь Щиголева, лежащая по конец всех наших земель и боком к землям села Домнина, г–на Хитрова, а прочими боками своими примыкала к землям нашим деревни Болотовки и пустоши Маховой; но где она с ними разграничивалась, того никто не знал и не ведал.

 В сей пустоши владельцами были мы да Ладыженские; Казаринова же и князя не было. И как она нигде живых урочищ не имела и бок ее к Домнину был описан так двоесмысленно и неясно, что я как огня опасался спора от Хитрова, и готовился уже уступить ему десятин двадцать, ежели б он заспорил.

 Шестую дачную землю составляла прикосновенная к ней пустошь Шахова. Сия проклятая пустошь наводила на меня более всех сумнения и была главнейшим предметом всех моих стараний, вымыслов и забот.

 Она лежала боком отчасти к Домнинской, а более к земле князя Горчакова, отделенной от ней речкою Язовкою. И как самое верховье сей речки было сумнительное, то от самого того и произошел, лет за 15 до того, у дяди моего с князем Горчаковым спор и исковое челобитье о лесе его, называемом Неволочью, находящемся в верховье сей речки и прилегающем к сей пустоши и обширностью десятин до 60 простирающемся.

 Сей спор, о котором упоминал я вам уже и прежде, не можно нам было никак оставить, ибо описанные в писцовых книгах живые урочищи и старинные межевые ямы, доныне еще видимые, гласили явно и почто неоспоримо в нашу пользу.

 Почему, хотя б мне, при открытом великом в землях наших примере, и не весьма хотелось сей спор при межеванье возобновлять и производить, дабы не приумножить тем еще большее количество излишней земли, которую и без того не знал я как сохранить; но принуждала меня к тому самая необходимость, ибо братья мои и слышать о том не хотели, чтоб от сего спора отстать и даже сердились на меня при едином намекании моем о том стороною.

 Седьмую дачную землю составляла небольшая пустошь Воронцова, прилегающая к помянутой Маховой одним боком, а другим к землям князя Горчакова, деревни Матюшиной, третьим к пустоши Ермаковой, принадлежавшей котовским с соседом моим Матвеем Никитичем, а четвертым к землям деревни Болотовой.

 Но как пустошь сия, отделенная от чужих земель хотя неоспоримыми живыми урочищами, принадлежала только тем же владельцам как и Шахова, а именно нам и Казаринову, то и должна была по законам соединена быть с оною воедино.

 Наконец, осьмою дачною землею была земля деревни нашей Трухиной или Болотовой, в которой было шесть помещиков, а именно: четверо нас, Болотовых, да Казаринов, да Ладыженские и которые земли лежали посреди всех наших дач, между Дворяниновскою, Гвоздевскою, Голенинскою, Щиголевскою, Шаховскою, Воронцовскою и Ермаковскою землею. Но, по всей ее окружности, неизвестно было мне, где находились ее точные пределы, а столько же мало знали о том и все наши старожилы.

 Кроме сих 8–ми больших дачных земель, имели мы еще маленький клочок отхожего Гвоздевского луга, лежащего за нашею церковью подле речки Язовки и совсем от наших земель отделенную.

 Вот в каких обстоятельствах находились наши земли. Я тысячу раз благодарил сам себя, что я все оные снял и положил на план заблаговременно, с аккуратнейшею внутреннею ситуациею, и чрез то приведен был в состояние заблаговременно и на плане там внутренние границы и смежности всем оным землям назначить, где по рассмотрению моему было приличнее.

 Что ж касается до помянутого примера, оказавшегося при измерении на плане во всей даче или землях наших вообще, то намерен я был расчислить оный по пропорции четвертной дачи на все оные земли и пустоши, дабы никому не было обидно, и все получили б в оном участие.

 Но не так воспоследовало, как я думал и, заблаговременно располагая, на плане своем назначивал.

 Но о сем расскажу я вам вперед в свое время; а теперь, как письмо сие уже увеличилось слишком, то дозвольте мне оное кончить и сказать вам что я есмь, и прочая.

(Ноября 5 дня 1805 года).

МЕЖЕВАНЬЕ

ПИСЬМО 140–е

 Любезный приятель! Приступая теперь, наконец, к описанию происходившего межеванья, скажу, что начальное было только по прикосновенности, а не формальное наше, ибо формально межевались тогда Нарышкина волость, а не мы, следовательно, и коснулось оно в сей раз до нас одним только боком.

 Приблизилось оно к нам при обходе волости со стороны от Квакина, и волостные должны были размежевываться с пустошами нашими: Голенинкою и Гвоздевою, а потом с Дворяниновскою и Хмыревскою дачею … и дошло собственно до нас еще в конце июля месяца, а именно 22–го числа оного.

 Межевал нас с волостью помянутый землемер г. Лыков, человек, казавшийся по наружности очень добрым, к нам ласковым, дружелюбным и благоприятным; но как после оказалось, был он лукавый, скрытый, корыстолюбивый, бесчестный и негодный человек.

 Как мы с ним сделались давно и тогда еще знакомы, как он был далеко еще от нас, и он к нам очень часто езжал, и мы его во все это время поили и кормили, как добрую свинью, и всячески угощать и всем и всем служить ему старались, то и не ожидали мы никак, чтоб он посягнул на нас каким–нибудь злодейством и неправдами, и тем паче, что он всегда прикрывал себя непроницаемою личиною притворства и наружною к нам ласкою, благоприятством и усердием, и умел сие так хорошо делать, что я хотя и знал, что он угощен был досыта волостными, но побожиться бы за него был готов, что он никак не в состоянии, забыв честь совсем и все благородство, из бездельной корысти продать нас волостным и поступить с нами так бездельнически, как поступил он при тогдашнем случае.

 Мы хотя всячески к нему ласкались и всегда старались ему всем, чем могли, прислуживать, однако, как он за день до начала межеванья был имянинником, то не сомневаясь, что он в сей день сделает для нас обед и всех нас к себе позовет, изготовили было ему приличные к сему дню и добрые подарки.

 Однако он сего не сделал, и не допустила его до того либо скупость, ибо жил он очень скупо, либо совесть, ибо в самое то время ковали они с волостными начальниками и поверенными злые против нас ковы и составляли всевозможнейшие ухищрения и замыслы ко вреду нашему. А посему и остались все наши подарки дома; что было и очень кстати, потому что они пропали б по пустому и ничего бы в пользу нашу не подействовали.

 Между тем, как мы званья от межевщика дожидались, услышали мы, что волостные мужики все ходили около нашего Гвоздевского заказного леса, отыскивая какие–то ямы, посматривали места, где им иттить отводом при межеванье.

 Досадно нам сие всем было, и мы послали того часа людей, чтоб их стараться изловить, как бы неприятельских подзорщиков и шпионов, а после обеда и сами туда с братьями поехали.

 Не успели мы туда приехать, как сказывают нам, что поймали волостного мужика с нарубленным воровски в нашем заказе лесом.

 — О! о! — закричали тогда мои братья, — вот мы ему ужо дадим!

 А я себе на уме:

 — Не таково, не таково строго!

 И в самом деле не знал, что с ними делать.

 Ко мне, как к главному всей нашей стороны начальнику, представили его как пленника, и он только и знал, что валялся у меня у ног и просил помилования; что и было у меня на уме сделать, ибо я хотя и мог бы тогда поступить с ним, как с вором, и его не только жестоко наказать, но после отослать и в город, но, как я и в прочее время не такой был драчун и забияка, а тогда и подавно не хотелось мне раздражать волостных и тем более подавать на себя повода ко вражде: рассудил я его только постращать, будто бы хотим его сечь, а после отсылать связанного в город, а, наконец, оказал будто ему милость и, пожалев старости его, отпустил безо всего и не сделав ему никакого оскорбления.

 Итак, 21–го еще числа июля, как накануне того дня, в который началось самое межеванье с нами, получил я от поверенного моего, ходившего всякий день при межевщике, уведомление, что межевщик уже подошел очень близко к нашей даче и на утрие будет межевать волость с Хитровым.

 Сие нас всех перетревожило, ибо можно было заключить, что в этот день дойдет уже и до нашей земли. Итак, поднялись у нас сборы, хлопоты и кричанья:

 — Давай скорее лошадей! Готовь скорее есть! Собирайтесь все! Посылай работных! Вели везть столбы! — и так далее.

 Мы все, Болотовы, будучи тогда дома, согласились выехать на межу: Матвей Никитич со мною на одноколке, а братья в своей, ибо тогда ни дрожек, ни линеек в употреблении еще не было.

 Отобедав дома, поехали мы тотчас за Квакинский лес к Пахомову, где межа остановилась. Мы увидели уже издалека вехи и народ, однако его еще не было, а нашли мы тут г. Хитрова. Он вывез несколько возов столбов, и белых и черных, и окружен был народом. Волостные также его очень тревожили, похваляясь везде, что отхватят от него десятин тысячу, и он не знал, что с ними и делать.

 Мы прождали межевщика часа полтора или более; он все пировал у волостного управителя, но, наконец, выехал и он и начал межевать.

 Все ожидали, что будет тогда спор с Хитровым, однако против чаяния всех, пошли бесспорно по старому владению, чем Хитров чрезвычайно был доволен, а, может быть, имел и причину радоваться.

 Я, видя сие, сказал сам себе:

 — Вот со мною проклятые сим образом не разведутся! Но что делать? Так и быть!

 Подумав сим образом, пошли мы с братьями наперед к тому месту, где у нас с ними межа начнется, и стали их дожидаться, думая бессомненно, что они тотчас начнут с нами спор.

 Но, по счастью, все поверенные и начальные люди волостные были пьяненьки и немного поспутались; а я умел воспользоваться сим случаем и отвесть их от зачатия спора в том месте, где мне было б очень худо, а для них полезно, и которое они немного прозевали.

 По крайней мере, я был рад тому, что они первую линию протянули с нами бесспорно. Тут, думаю я, что они начнут спор, однако, гляжу, идут они в другую и третью линию бесспорно да и так еще, что несколько и из своего владения уступали.

 Не могу изобразить, как доволен я был и как обрадовался было я толь благому началу; но радость моя продлилась недолго.

 Уже на третьем пункте они остановились и, поставив веху совсем в нашем владении и далеко от рубежа, хотели было уже начинать спор. Но тут где ни возьмись дождь и пошел пресильный; а как самое то время и оба поверенные волостные что–то между собою не поладили и побранились, то и стали они просить межевщика, чтоб в тот день более не межевать и, остановив межеванье, дать им время одуматься, обещая, что они так, конечно, не пойдут, как они веху поставили.

 Я не знал тогда, послушаться ли их просьбы или убеждать межевщика, чтоб он продолжал межевать далее. Однако, подумав, что, может быть, они одумаются, хотя было это и нестаточное дело, согласился на то, чтоб тут перестать.

 Итак, прошли мы с ними в сей день только три линии и с полверсты, межуя еще только пустошь Голенкину с волостью, и межеванье отложено до понедельника, т.е. до 26–го числа июля.

 Я звал межевщика к себе, и он согласился ехать и, посидев у меня, заезжал к Матвею Никитичу, и мы оба старались его употчивать как можно лучше и поили, как свинью; и между прочим проговаривали опять о береге прудовом, но он по прежнему обыкновению тянул все в сторону волостных и не входил нимало во все мои неоспоримые и справедливые доказательства… Я досадовал тогда на сие внутренне и за особое несчастие себе поставлял, что получили мы в нем такого межевщика негодяя.

 В последующее затем воскресенье, как накануне того дня, в который надлежало начинаться опять межеванью, вздумалось нашим боярыням всем, собравшись гурьбою, съездить к межевщиковой жене в Ченцово, где они тогда стояли, в гости, ибо она давно их к себе приглашала. Они уговорили меня ехать вместе с ними.

 Самого межевщика мы не застали дома, он уехал в Саламыково к тамошнему приказчику пить; но жена его была дома, а скоро приехал и он, ибо она за ним тотчас послала.

 По лукавству своему притворился он, будто бы очень рад нашему посещению, а в самом деле желал лучше, чтобы мы к нему не приезжали.

 Но как бы то ни было, однако он первым словом начал мне сказывать радостное известие, что накануне сего дня был в Ченцовской половине у волостных сход, что говорили на нем, как со мною разводиться, читали писцовые книги и положили, чтоб со мною не спорить до самой реки Скинги.

 Извещение сие обрадовало меня чрезвычайно, почему и сидел у него я уже повеселее; а вскоре после того подошел туда же и ченцовский надзиратель и поверенный беззубый Лобанов.

 Тот также мне намекнул, что они авось–либо как–нибудь добредут до Скинги бесспорно. Итак, я внутренно веселился сему отзыву и радовался, что Бог на разум их наставил: ибо для меня великая б была подмога, если б они со мною хотя б в одном месте не спорили.

 Напротив того, о саламыковском приказчике и поверенном другой половины сказывал мне межевщик, что сей неотменно со мною в пустоши Хмыровой спорить хочет.

 И как сей спор был мне уже давно предсказан, то я о сем уже и не так тужил, ведая, что от сего приказчика как злого и пренегоднейшего человека ничего доброго ожидать было не можно, и потому почитал сей спор уже необходимым.

 Таким образом, находясь между страхом и надеждою, приехал я домой уже поздно, и сообща товарищам моим помянутое радостное извещение, обрадовал их тем чрезвычайно.

 Уверение сие почитал я столь справедливым и достоверным, что как в последующий день начали мы собираться ехать на межу, то не велел я брать с собою и столбов черных, а повезти одни белые в надежде, что станут проезжать межи сохами, велел взять с собою и оные.

 Но прежде приступления к описанию самого межевания волостных с нами, расскажу вам обо сне, какой я в ночь сию видел.

 «Мне снилось, что я вижу у себя множество серебряных денег и, удивляясь новости и гладкости их, стал их обтирать и вдруг увидел, что они были фальшивы и натертые только ртутью.»

 Проснувшись, удивился я сему сновидению и признаюсь, что поразился оным немало, ибо снам я хотя и никогда не верил и мало об них помышлял, однако было у меня как–то издавна примечено, что всегда, когда ни видывал я во сне деньги, последовали вскоре за тем и всего чаще в самый тот же еще день происшествия какие–нибудь важные и неприятные.

 А в сей раз, желая лучше в том удостовериться, приискал еще в одной немецкой обо снах книжке деньги и увидел, что и тут сказано, что серебряные значат важные и серьезные дела, подумал, сам с собою говоря:

 — Вот какое вранье! Каким быть важным делам, когда волостные не хотят спорить!

 Однако последствие доказало, что сон мой сбылся наиточнейшим образом и не только в рассуждении виденных денег, но и самой фальшивости оных, как все то окажется в свое время.

 Теперь, начиная повествовать о собственном межеванье волостных с нами, скажу, что не успели мы подъехать к Шестунихе нашей, как пастухи сказывали нам, что волостные приказчики с мужиками разъезжали во все то утро около Шестунихи и осматривали места в наших дачах. Известие сие привело меня в великое сомнение.

 — Кой же черт, — говорили мы между собой, — уж не передумали ли они опять и не хотят ли начинать споры?

 Товарищи мои в том почти уже не сумневались, а я сам хотя и был между страхом и надеждою, однако сумнительные мысли пошли тотчас в голову.

 Незнание, как они поведут, и опасение, чтоб не повели они в сумнительных мне местах так, чтоб несправедливый их отвод имел некоторое сходство с писцовыми книгами, и чтоб мы не подверглись через то опасности потерять великое количество земли, и так, как бы повел я, будучи на их месте, меня очень тревожило.

 В особливости же наводило на меня то обстоятельство сомнение, что в Гвоздевской нашей пустоши находились многие и разные вершины, называющиеся ныне совсем уже не так, как назывались некоторые и порубежные в древние времена. И как им можно было выбирать из них любые и называть прежними названиями, то боялся я, чтоб они не выбрали такой, которая мне была опасна.

 Сверх того упоминалась в писцовых книгах одна порубежная дорожка, которой в натуре никакой не было, и я опасался, чтоб не назвали они ею большую проезжую дорогу, идущую от Елкина через всю Гвоздевскую пустошь, и чтоб чрез то, с видом вероятности, не отхватили они у нас множества земли.

 Словом, я находил столь многие и опасные сумнительствы, что полагал уже предварительно в мыслях, чтоб в случае, ежели заведут они где–нибудь опасный спор, то лучше уступать им иногда по небольшому количеству десятин, нежели допускать до большого спора.

 Чем ближе подъезжали мы к сборному месту, тем более увеличивалось мое сумнение; волостные мужики шатались везде по нашим землям и, наконец, наехали и самого надзирателя их, ездящего и осматривающего положения мест.

 — Здорово! Здорово! — говорили ему, а у самих не то на уме, и говорим между собою: — Вот лихая болесть его уже носит. Знать уж, конечно, дурное на уме, а то ему ездить бы тут было не для чего.

 Приехавши на сборное место, нашли мы толпу народа, но межевщика еще и в появе не было. Но первое огорчительное зрелище представилось в черных столбах, привезенных волостными вместо ожидаемых белых.

 Наши тотчас сие уже пронюхали, и брат Гаврила Матвеевич с горестию ко мне прибежал и говорит:

 — Братец! Ведь черные, а не белые столбы проклятые привезли? Знать хотят спорить!

 — Ну что ж делать? — сказал я ему. — Унять не можно.

 Итак, готовились мы уже к спору, о котором не было сумнения, ибо нашли мы волостных мужиков совсем в другом расположении, нежели мы чаяли.

 Со всем тем не преминул я употребить все свое красноречие, чтоб их уговорить. Я представлял им смирное и согласное до сего времени соседство; ласкал и обещал им и впредь оное: грозил вечное ссорою, ежели они ныне против всей справедливости нас обижать похотят; приступал к ним непутным делом; выбирал самых стариков и говорил им следующим образом:

 — Ну, мой друг! Ты уже в гроб смотришь, тебе уже немного жить остается! Скажи по совести и как тебе пред Богом явиться: владели ли вы когда–нибудь в сем месте? И были ли когда–нибудь у нас с вами споры?

 Нечего было тогда сим говорить: они признавались, что никогда не владели, и что никогда ни ссор, ни споров не было, и что мною довольны, равно как и предками нашими.

 — Ну для чего же, — подхватил я, — вы теперь на задор идете и ссору начинать хотите, которой никогда не бывало; для чего делаете вы вечную вражду, которой мы никогда не желали и ныне не желаем? Я ли к вам во владение вступаю? Я ли вас обижать хочу? И не вы ли сами, не зная для чего, против всей правды и невинно нас обижать предпринимаете?

 Сим и подобным сему образом старался я уговаривать, но они были глухи и подобны нечувствительным пням. Я сие ведал и потому не для того и говорил, чтоб их убедить надеялся, но хотел пристыдить их совесть, что и подлинно производило ожидаемое действие.

 Старики бранили молодых, что от них все сии затеи, а они никогда не хотели браниться и извинялись тем, что не их была воля. Тогда, оставя их, приступал я к их отводчикам, которые были самые плуты и выбраны к тому, как удальцы из всей волости,

 — Скажите, пожалуйте, — говорил я им, — почему вы взяли к себе в голову и почему утверждаете, что это ваша земля? Не видите ли писцовых ям, которые по нашей меже и поныне целы, кто их копал? Мы ли или межевщик? И когда мы у вас завлаживали?

 Нечего им было говорить, и они предъявляли один только и крайне смешной предлог, состоящий в том: для чего–де прежний межевщик не прямо, а все кривулинами шел?

 Нельзя было, чтоб сему их глупому оправданию не смеяться, и для того, смеючись, говорил я с горести:

 — Для чего ты, мой друг, тогда не родился и межевщику не сказал: «Для чете ты не сделаешь циркуля и всю нашу волость кружком и яичком не очертишь?»

 Одним словом, они были немы и наполнены только завистью и злостью.

 Между тем как сие происходило, подъехали волостные приказчики. Тут начался у нас разговор совсем о другой материи. Им нажаловались мужики о бывшем в лесу с пойманным мужиком происшествии, также о бывшей накануне того дня на Хмыровском поле сумятицы, поводом к которой было следующее.

 Между тем как мы накануне сего дня ездили с боярынями в Ченцово к межевщику, братья мои оставались дома. Не знаю, как–то проведали они, что у нас за дворами по Хмыровскому и Яблоновскому полю ходят волостные мужики, и осматривают и меряют землю.

 Они, воспылав досадою, бросились туда и гонялись за мужиками, а вскоре за сим прибежал и Матвей Никитич, имея при себе человек с тридцать; и дошло было до драки, однако ничего не было, хотя с обоих сторон множество народу с дубьем уже сбежалось.

 Мужики волостные нажаловались, что наши сняли будто с одного шляпу, а я, в Шестунихе, сняв с мужика рубашку, водил будто по всему лесу; и наглость их так была велика, что они в глаза упрекали сею, по мнению их, дурною поступкою.

 Досадно мне тогда чрезвычайно было, что сии бездельники за мою же добродетель меня же бранят, почему и говорил:

 — Жаль же мне, что я так был великодушен и пойманного мужика в лесу с накраденным моим лесом не выпорол, пускай же бы они говорили.

 Потом рассказал я приказчикам порядок всего происшествия, но сии господа были с мужиками одного почти помета, а особливо саламыковский, который подал тогда мне повод еще к вящей на него досаде и наияснейшим образом дал о себе знать, что он был наивеличайший плут и бездельник; а вот каким образом сие происходило.

 Между тем как мы о помянутых происшествиях считались, брат мой, Гаврило Матвеевич, по молодости и пылкости своей, разгорячившись и грозя мужикам, проболтнул:

 — Посмотрю–ка я, как–то волостные ко мне на дачу с сего времени толкнутся, и дурак я буду, ежели не укокошу кого–нибудь, кто мне попадется в руки!

 Приказчик саламыковский, прислушав сие и будучи самая ехидна, подхватил сие слово и тотчас начал являть понятым:

 — Слушайте, господа понятые! — говорил он, — Вот господин хочет убить до смерти человека, было бы вам это известно!

 Досадно мне сие чрезвычайно было; однако я с минуту времени молчал и дал время ему пораззеваться {Накричаться.}, и тем наказал Гаврилу Матвеевича за неосторожность, которой в самом деле чрезвычайно вструсился.

 Наконец, не мог я более вытерпеть и сносить поношение, которое делал такой бездельник моему толь близкому родственнику. Я вступился и напустил сам на приказчика.

 — Из чего ты это заключил, — с превеликим сердцем сказал я сему ябеднику, — что он хочет убить до смерти человека? И как ты смеешь трогать так благородного человека?.. Что такое значит укокошить? Еще я не знаю, почему бы это значило убить? Кокошить, кокошить: на это надобен еще лексикон, и разве по–твоему это значит убиение? А по–моему это ничего не значит, и слово совсем не русское.

 Дурно было тогда приказчику, ибо нашла коса на камень, и он, видя неминучую, тотчас сплыл и перестал о сем говорить. Однако я с сего времени получил весьма худое о сем негодном и даже опасном человеке мнение.

 Вскоре за сим приехал наш и межевщик и спрашивает у меня, какова погода? Я ответствовал ему с горестию, что она дурная, и что хотят спорить.

 — Как это, братец? — подхватил он речь. — Они не хотели спорить.

 — Ну, хотели ли или не хотели вчера, — говорю я, — а теперь хотят!…

 Я ожидал, что межевщику будет сие досадно и что он не преминет их уговаривать. Однако весьма в том обманулся, у него того и на уме не было.

 По подлой душе своей, раболепствуя уже слишком волостным, не посмел он им сказать и единого словечка, а поспешил снимать скорее румб {Одно из 32 направлений компаса.}, приказывая им ставить веху и продолжать далее.

 Досадно мне тогда до чрезвычайности было на межевщика, ибо сие доказало мне, что вчерашние его слова были только один обман, выдуманный наиглупейшим образом, власно как бы насмех нам, и я так на него тогда в духе злился, что растерзал бы его, если б было можно, за такую подлость.

 Итак, первая волвенка положена была в кузов {Волвенка, волвянка — гриб, «первая волвенка в кузов» — пословица, в смысле «начало положено».}. Я объявил с своей стороны на неправильный их отвод спор, и оный вкратце записали и пошли по их отводу.

 Нелегкая занесла их чрезвычайно далеко в сторону левую: они нацелили прямо на наш заказ Шестуниху и пошли чрез кустарник, прорубая просеку.

 По окончании первой линии, думал я, что они свернут вправо в вершину, но не тут то было; они продолжали иттить прямо и все на нашу Шестуниху.

 Удивился я сей неожидаемости и несоообразному ни с чем их отводу; но усматривая вкупе, что у них на уме было заспорить и захватить к себе и наш заказ, смутился от того духом. Но скрыв смущение свое и досаду во глубине сердца своего, а приняв спокойный вид, подступил я к межевщику и дружески прошу его и прошу усиленно, не можно ли ему уговорить их, чтоб они моего леса не заспорили.

 Но от сего подлеца и бездельника не было, как от козла, ни шерсти, ни молока; он не отворил и рта и не сказал им и единого слова.

 Сие взбесило меня еще более; я ругнул его мысленно, но все сие нимало не пособляло. Со всем тем питался я тогда еще надеждою, что они повернут вправо и прямо в Голенинскую вершину, подле Шестунихи, и думал, что они леса не захватят, и предпринимал уже в мыслях уступить им в сем случае все захваченное ими и довольно обширное место. Но скоро увидел, что и сия моя надежда была пустая; они уткнулись прямо в средину леса и хотели иттить сквозь оный.

 Таковая бесстыдная и глупая наглость вздурила и смутила меня еще больше и не знаю как–то очень чувствительно, когда сим образом, против всей справедливости и без малейшего резона, отхватывают родную землю.

 Будучи в великом нестроении и в крайнем беспокойствии духа, не знал я, что при сей совершенной неожидаемости делать; однако остановил я их при входе в Шестуниху и просил, чтоб в полевой записке записать, что на том месте земля пустоши Голенинки кончилась и началась — пустоши Гвоздевой.

 Между тем как все сие записывали, пришел мне в голову один хороший аргумент для опровержения их отвода, а именно: что по писцовым книгам земля пустоши Гвоздевой должна начало прикосновенности своей к Соломенной волости иметь по речке; а они сделали ее тогда в лесу и на ровном месте, что совсем не согласно было с писцовыми книгами.

 Обрадовался я сему чрезвычайно, и на сердце у меня несколько повеселело. Однако не говорил я им ничего, боясь, чтоб они погрешность свою не исправили; но дал только обиняками знать, что они начали изрядно путаться.

 Сие несколько их смутило. Приказчик то и дело уезжал от нас вперед и уговаривал отводчиков, чтоб они повернули вправо; однако сам Бог ожесточил сердца их и хотел, чтоб они еще больше путались. Никто из них не хотел слушать советов приказчика, но они, закуся бороды {Заупрямившись.}, лезли от часу далее влево.

 Что касается до меня, то я, записав, что это писцовый лес и называется Шестуниха, и принудив противников моих то же объявить, дал им волю вести далее и боялся только, чтоб они внутри Шестунихи не свернули вправо косою просекою.

 Наконец пришли мы в средину леса, и я ожидал, куда они поведут. По счастию, как–то не потрафили они поставить веху там, где, может быть, хотели, и чрез то потеряли боковую просеку и не знали, куда уже из леса выйтить.

 Посовавшись туда и сюда, не знали они, что делать, и повели уже прямо просекою тою, которая шла чрез Шестуниху; и как тут пришлось им иттить по отвержку {Отвержек, отвершек — ответвление оврага, овражек.}, то остановил я их тотчас и требовал, чтоб их спросили, какой это отвершек; и как сим вопросом я их смутил, то одному из поверенных их вздумалось тогда подступить впервые ко мне и сказать, чтоб я сам ничего не говорил, а предоставил бы говорить моим поверенным.

 Сего я давно и заблаговременно дожидался и для того наперед уже о том с межевщиком условился, чтоб он мне не возбранял говорить, сказывая ему, что в противном случае я сам запишусь, и он принужден был поневоле говорить мне дозволить. Почему окрысился я тотчас на их поверенного и принудил его молчать. Наконец, не зная как ему назвать сей отвершек, назвал он его отвершком из речки Гороховки.

 Удивился и обрадовался я, сие услышав, ибо через то они сами себя спутали ужасно, и весь свой отвод тем испортили. И потому, сказав и записав только, что этот отвершек из речки не Гороховки, а из Гвоздевки, а речка Гороховка с своим отвершком осталась далеко позади, дал им волю иттить далее.

 Сим образом в другой раз спутались они изрядным образом, и другая для меня опасность миновалась благополучно.

 Но оставалось еще великое для меня сомнение, чтоб они, дошед сим отвершком до речки Гвоздевки, не пошли бы вверх оною и далее в Медвецкий враг {Овраг.}, и ожидал с нетерпеливостью, что наконец выйдет.

 Вышедши из Шестунихи, не преминул я велеть в полевой записке записать, что они отвод свой ведут чрез самое то место, где в древности сидело сельцо Гвоздеве, и что я свидетельствуюсь в том находящимися по обоим сторонам того отвершка погребными и овинными ямами, кои и поныне видны, и что сие ясно несправедливость их отвода доказывало.

 Сие их опять смутило, и обстоятельство, что я всякий шаг оспариваю, заставило их более думать. Но краткость времени и замешательство мыслей произвели то, что они вместо того, чтоб каким–нибудь образом погрешность свою исправить, путались от часу больше. И вместо того, чтоб как я опасался, иттить им речкою вверх вправо, они ударились прямо чрез ее и на поле.

 — Слава Богу! — воскликнул я тогда сам в себе. — Путайтесь, друзья мои; когда путаться, так уж путаться! Писцовая межа чрез речку никогда не переходила. На что этого лучше?

 Со всем тем все еще я опасался, чтоб они не пришли на Казюмин верх, а оттуда на Савин и не назвали б первый писцовым Медведкиным, а второй отъезжим верхом. Однако, не говоря им ни слова, сделал только оговорку об речке Гвоздевке и дал им волю иттить, куда хотят.

 Их дернула опять нелегкая с поля влево, и опять к речке Гвоздевке. И тогда отлегнуло у меня на сердце, ибо миновалась и последняя моя опасность, и я видел, что, несмотря на все их умничанье и злодейские замыслы и многократные, может быть, советы с самим межевщиком, спутались они наивожделеннейшим образом и так, как лучше требовать было не возможно. Довольно, что я смеялся уже над ними, и не только я, но и все; да и сами они признавались, что очень изрядно спутались.

 Дошед вторично до речки Гвоздевки, стали мы с межевщиком полудневать. К нам вынесли из двора пирог круглый и кое–каких напитков, и мы поели себе, между тем, покуда они последнюю линию устанавливали, и приказчики взад и вперед поскакивали и умничали.

 Поевши, мы пошли вниз речкою Гвоздевкою так, как они вели до самой реки Скниги, и вышли на Скнигу ниже пруда и бучила.

 Тогда–то уже подхватил я ловким мастерством соперников моих и в великом торжестве начал над ними насмехаться, как всему их глупому и ни с чем не сообразному отводу, так в особливости тому, что они забрели в такое место, которое не можно уже им отбить от меня никоим образом.

 После чего записал я в полевую записку предлинное объявление о найме ими нашего берега и прочем. И как сие всего более доказало всю глупость и несообразность ни с чем их отвода, то усмотрели они сами, что сделали очень дурно.

 Но как пособить тому было уже не можно, то собираясь в кучки, перешептывали между собою и винили друг друга; а особливо ел себе руки злодей саламыковский приказчик, что он поступил так глупо и позабыл про свою среднюю порубежную дорожку, которая не выходила у него из ума, хотя в самом деле ничего не значила.

 Между тем как все сие тут на горке происходило, вышли все наши боярыни за гумно Матвея Никитича смотреть на нашу толпу народа; и как день тогда оканчивался, то положили на сем месте межевание того дня кончить.

 Я, как ни зол был на межевщика, но как с сим бездельником браниться не можно, то звал его к себе; но он не поехал, а сказав нам, чтоб мы наутрие выезжали поранее, чтоб успеть до обеда обойтить по нашему отводу, обещал быть к нам обедать, с чем мы тогда и расстались.

 Мы заехали с межи к Матвею Никитичу и нашли тут всех наших боярынь, ожидающих нас с нетерпеливостью. Мы сообщили им известие о бывшем нашем споре, и о наглости и безумстве волостных и вместе с ними смеялись.

 Но, правду сказать, что было то хотя и весело, что они спутались и чрез то подали нам лучший способ их оспорить, однако все еще неизвестно было, как дело кончится, а известный мне пример не переставал меня тревожить.

 Ввечеру хотелось мне с превеликою нетерпеливостью узнать, сколько было земли в заспоренном волостными месте, и как я все румбы и меру линий записывал для себя, то прежде не лег спать, покуда не наложил сего спора на своем плане и не исчислил; и тогда со вздохом увидел я, что они у нас в сей день до 260 десятин и почти всю Гвоздевскую пустошь отхватили своим спором.

 Поутру на другой день выехали мы уже ранее; однако принуждены были межевщика долго ждать; в сей день надлежало по порядку отводить нам свой отвод, начиная с того места, где начался первый спор.

 Если б не измерена была и не известна мне наша дача и не ведал я о своем примере, то легко бы мог впасть в искушение и с досады на волостных заспорить и у них земли столько же или еще больше, и тем испортить все дело и наделать такие же глупости.

 Но я, ведая обстоятельствы, оставил все такие замыслы с покоем, а повел по меже и границам тогдашнего владения и довольствовался только утверждением отвода своего всеми писцовыми живыми урочищами и ямами, и делая везде, где нужно было, пространные, в доказательство своей правды, а неправды волостных, оговорки.

 Словом, я производил отвод сей так порядочно и доказывал все так хорошо, что все бывшие тут понятые люди видели ясно мою справедливость, да и сами волостные не знали уже, что говорить против правды.

 Они хотя и делали кое–где возражения, но возражения их были самые бедные и пустые. Саламыковский же змей скрежетал зубами и уехал с досады прочь, не хотя видеть правды, которая была неопровергаема. Словом, мы везде и так много писали, что межевщик даже скучил {Заскучал.}; а подьячий признался, что он нигде таких споров не видывал.

 — Но, что делать? — говорил я. — Не я тому причиною, а волостные, а шеи протянуть мне им не хочется.

 Словом, за многим писанием не прежде мы отвод свой кончили и примкнули ко вчерашнему пункту подле бучила, как часа с три уже за полдни.

 Тут сделалась у нас изрядная комедия: бездельник саламыковский приказчик по ябедничеству своему вздумал было исправить сделанные в предследующий день ошибки и погрешности, соединяя все забытые им и отдаленные места в один пункт, и занес было такую нескладную ахинею, что не только мы все, но и сам межевщик не мог утерпеть, чтоб не захохотать и не поднять его на смех.

 — Ха! ха! ха! — закричали мы все. — Что это такое ты, брат, вздумал? Это уже всего нескладнее; и упустя время, в лес по малину не ходят.

 Нечего тогда было делать сему негодному человеку; он, вздохнув, только говорил:

 — О, средняя порубежная дорожка! Ты с ума меня не идешь; но быть уже так, когда дело испорчено.

 Сказав сие, спешил он перейтить скорее реку Скнигу и поставить на той стороне белый столб.

 Мы не знали, не станут ли они тут спорить, но он уверял, что до Дворяниновского верха, за моим двором и садом, пойдет бесспорно по прежнему владению, как и действительно провел одну линию вверх порубежным Яблоновским верхом бесспорно.

 Ему хотелось иттить далее, но как давно пора была обедать, и мы видели, что проехала к нам и межевщица, то, перестав межевать, поехали мы с межевщиком ко мне обедать.

 Мы застали боярынь у себя уже в собрании, но они уже давно пообедали и сели с нами только для компании.

 Не успели мы отобедать, как пошел пресильный дождь, а посему и принуждены были отложить дальнейшее межевание до утрева.

 Я просил межевщика, чтоб он у меня ночевал, и как он на то согласился, то провели мы весь остаток того дня в разных забавах и старались угостить межевщика всячески.

 Но сего подлеца ничем было удобрить не можно, но от волости слишком был задобрен, и по всему видимому, милостыня была довольно велика.

 Поутру, в последующий день спешил межевщик ехать на межу, чтоб успеть до обеда что–нибудь сделать и поспешить к обеду к брату Михаиле Матвеевичу, который пригласил и нас всех с ним вместе.

 Таким образом, поехали мы все, собравшись на то место, где остановились, что было подле Блкинской мельницы. Приказчик заводской уже тут давно нас дожидался, и вся межевая команда была в собрании.

 Тут, при самом начале, опять сделался было у нас с волостным и, коих алчности и по понаровке {Понаровка — попустительство, поблажки.} межевщика, пустой хотя, но крайне досадный спор о том, как иттить порубежною вершиною: протоком ли или берегом?

 И мы прокричали и проговорили о том с час времени и насилу сладили и пошли бесспорными линиями до самой почти нашей Дворяниновской вершины.

 Но с самой сей или еще немного не доходя до оной и начал саламыковский поверенный объявлять и записывать свой спор, который нам давно уже был от него предвозвещен.

 И как оного мы ожидали, то не удивляясь тому, дали волю ему писать, что хотел; но удивился я, услышав упоминание его о том, будто бы от господ Нарышкиных было на нас в завладении тут землею челобитие, чего никогда не бывало, и он лгал бесстыднейшим образом.

 Кроме сего, смутило меня еще одно также совсем неожидаемое явление и обстоятельство. Как по записании им спора стал межевщик по обыкновению спрашивать всех понятых, знают ли они чья та земля? То один из них, старичишка пренегодный, выдавшись, сказал:

 — Не знаем, судырь, чья, а слыхали мы только, что тут где–то есть Грибовский враг.

 Слово сие поразило меня, как громовым ударом, и испужало чрезвычайно, ибо я тотчас мог догадаться, что молвлено сие слово не случайно и не просто, но что произошло сие от нового и потаенного какого–нибудь злодейского кова {Злого умысла, коварного намерения.}, сделанного против меня нашими злодеями.

 Ибо как было то совсем ненатурально, чтоб постороннему и живущему в отдаленных местах старичишке знать, какие у нас тут есть овраги, и упоминать о Грибовском, когда никто еще об оном не говорил и не спрашивал; то другого не оставалось заключать, что бездельный старичишка сей был от противников наших втайне подкуплен и настроен к тому, чтоб он подтвердил своим показанием тогда, когда речь дойдет о Грибовском враге.

 А как сей Грибовский и далече еще от сего места отстоящий и порубежный у нас с волостными враг был для нас великой важности, и я тотчас мог предусматривать, что на уме у них есть назвать сим именем какую–нибудь другую вершину или овраг.

 И как мне довольно было известно, какую великую важность составляют при таких случаях объявления глупых и нередко мошенниками подкупаемых понятых и что законами велено на показании их утверждаться, то бездельный старичишка сей сделался мне очень страшным.

 Но по особливому счастию для нас, проболтался он помянутым образом о том преждевременно, а сие и испортило все дело и разрушило все злодея моего замыслы и ковы. Ибо все тогда, догадываясь, также как и я, что тут кроются блохи {Подвохи.}, на старика закричали, что он не то говорит, о чем спрашивают, а тем самым и сбили мужика сего долой с пахвей {Пахва — хвы — нахвостник — ремень от седла. В него продевается хвост лошади, чтобы седло не съехало коню на шею; сбить с пахвей — сбить с толку, с панталыку.}, и он принужден был сказать то же, что сказали другие, то есть, что он того, чья сия земля, не знает.

 Как между тем время обедать давно уже настало, и к нам хозяйка Михаилы Матвеевича не однажды присылала уже зватых, то мы, по записании спора, не стали долее медлить и поехали обедать, а после обеда, спеша домежевать Хмырово, не стал межевщик долго сидеть, к тому ж и нам хотелось скорее видеть судьбу и сомнение свое разрешенными. Итак, поехали мы опять межевать.

 Мы нашли заводского приказчика уже на месте, и он во сие время вымышлял и советовал с плугами мужиками, где бы им лучше вести.

 Однако со всем тем Бог спутал их и в сем месте, и они сделали ошибку, расстроившую все их затеи.

 Все сумнительные обстоятельства сего спора и все то, что можно б было им в свою пользу употребить, было мне довольно известно. Я знал, что можно им было спор сей сделать очень имоверным {Правдопобным, вероятным.} и основательным, а потому он меня более всего и тревожил.

 К тому ж, по несчастию, в границах пустоши Хмыровской, на самом том Грибовском враге, были уже и в старину, при прежних межеваньях споры; но тогда спорили только о верховьи оного, называя Грибовским верхом один вышедший из него отвершек. И если б вздумали волостные и в сей раз сделать то же, то нам тогда хоть добровольно пришлось бы отдавать им десятин 40 наилучшей земли.

 Но, по счастию моему, такого малого количества для алчных глаз моих соперников было слишком мало; они не могли быть тем довольны, а им захотелось получить земли более и отнять у меня две трети, или почти всю пустошь Хмыровскую, а для того и вздумали они Грибовским оврагом назвать совсем другую и такую вершину, которая никогда им не бывала.

 Почему и повели они прямо на верховье той вершины, {На верхушку холма.} но чрез самое то и спутались; ибо они того не знали, что, идучи тут, перережут они совсем пустошь нашу Хмыровскую и коснутся Горчаковской Злобинской земли. Что они действительно и сделали и тем меня чрезвычайно обрадовали, ибо я никак себе не воображал, чтоб могли они сделать такую непростительную ошибку и такой проступок, который мог все их дело испортить.

 Таким образом, дождавшись, как они опасное для меня место, а именно, вышеупомянутый сумнительный отвершек миновали, и увидев, что взошли они на дорогу и к границам Злобинской земли, остановил я тотчас их, сказав, что влеве {По левой стороне.} пошла уже не моя земля, и для того спросили б у волостных, чья она, и записали б.

 Сего возражения соперник мой нимало не предвидел и не ожидал и, спутавшись, не знал, что сказать.

 Но как незнание его, которым он извинился, не могло быть принято, и я принуждал неотступно сказать, чья земля, то сколько ни вилял, но принужден был, наконец, сказать, что это земля князя Горчакова.

 Тогда, рассмеявшись, сказал я, что более сего я не требую и не желаю: извольте записать, что эта земля князя Горчакова, сельца Злобина, с которою волость никогда и смежною не бывала.

 Ошибка сия была в самом деле столь грубая и чрезвычайная, что мне дорого бы ее купить надлежало, ибо она могла служить мне великим аргументом для опровержения их спора.

 Я приметил, что даже и самому межевщику было то очень нелюбо, а злодея моего все сие так смутило и все мысли его привело в замешательство, что он, вместо того чтоб погрешность свою стараться скорее чем–нибудь исправить, он, пошедши с сего места вдоль дорогою и смежном с Горчаковскою землею, дело свое тем еще более испортил; что мне было и на руку, ибо я боялся, чтоб он с самого того места, где я его смутил, не повернул вправо.

 Таким образом, прошед сажен со сто и поровнявшись против находящейся вправо вершинки, которую хотелось ему назвать и сделать Грибовским врагом, повернул прямо в нее.

 Приближаясь к оной, трепетал я духом, чтоб не спросили понятых, какая это вершина, и вышеупомянутый сумнительный старичишка приводил меня в ужас; и сомнение мое увеличилось еще более, как увидел я, что злодей мой неведомо как домогался того, чтоб спросили понятых, какая это вершина.

 Но по моему счастию или, может быть, так Бог захотел, межевщик, будучи тогда не в духе и недовольным, ему сказал:

 — Чего, братец, спрашивать, почему им знать? — а злодей мой, по счастию, не стал и усиливать.

 Итак, мы благополучно и прошли ее начало, записав только обосторонние объявления, а именно: что по словам волостного поверенного называлась она Грибовским врагом, а по нашим, что она так никогда не называлась.

 Дошедши сею вершиною до речки Трешни, надлежало нам тут спор кончить, потому что за рекою Трешнею в гору хотел он иттить бесспорно и примкнуть к починному пункту и белому столбу.

 Тут имел я причину сам заспорить у них клок земли, но подумав и побоявшись своего примера, сие намерение оставил и записал только одно объявление, их удивившее, согласился иттить бесспорно, и тем тогда сие и кончилось.

 Как случилось окончанию сему быть еще довольно рано, но для нашего отвода время в тот день недоставало, то вздумали мы проехать в Сенино к г–ну Ладыженскому, зная, что поехали туда и все наши боярыни, которые, желая видеть, как межуют, выезжали после обеда к нам на межу и, посмотрев, проехали в Сенино.

 Как вздумали, так и сделали, и приехавши к г–ну Ладыженскому, успели еще просидеть и прорезвиться целый вечер; и как хозяин не отпустил нас без ужина, то возвратились домой уже ночью, и межевщик ночевал у Михаилы Матвеевича.

 В последующий день хотели было мы окончить свое межеванье с волостными, ибо оставалось только пройтить наш отвод по спорному месту, однако сего не сделалось.

 Пошедший сильно дождь согнал нас с межи, куда было мы и выехали уже, а по стекшимся обстоятельствам продлилась остановка сия до самого последнего числа июля месяца.

 Наконец, настало 31–е число июля, день достопамятный окончанием нашего межеванья с волостью и бывшими в оной происшествиями.

 Я приготовил уже изрядные рацеи, которые бы мне говорить в опровержение отвода волостных и в утверждение своего собственного, и с нетерпеливостью дожидался межевщика и с ним вкупе моих злодеев, и насилу–насилу, наконец, они выехали.

 Злодей мой находился тут же, напоен злобою, от которой трясся у него ажно подбородок. Истинно, я такого злого человека отроду моего не видывал.

 Не успели мы начать межевать, как злодей мой и начал извергать свой яд и опровергать наш отвод ложными своими документами. Но как при сем случае нашла коса на камень, то не осталось ни одно слово его паки без опровержения.

 Сие подало повод опять ко многому писанию, которое межевщику так уже наскучило, что он уходил вперед и нас оставлял и не слушал.

 В сих спорах и взаимных друг друга опровержениях дошли мы благополучно до настоящего нашего порубежного Грибовского врага.

 По приближении к сему проклятому и сумнительному врагу, трепетал я духом, не зная, что последует в оном. Ожидаемое вопрошание об оном понятых меня крайне тревожило.

 Подозревая, что злодей мой одного из них, а именно помянутого старичишку, подкупил, опасался я, чтоб сей негодяй не сказал, что это не Грибовский враг; и опасение мое было так велико, что я принужден был употребить репрессалии {Употребить репрессалии — ответить тем же.} и хитрость против хитрости, а именно: я велел заблаговременно и поутру еще в тот день людям своим из–под руки уговорить понятых, чтоб они сказали об овраге сем самую сущую правду и польстили бы волостным.

 Люди, которым поручена была сия комиссия, поступили еще далее; они, потчивая возможнейшим образом понятых вином и пирогами, обещали тайно тому от меня награждения, кто из них скажет, что это подлинно Грибовский враг, так как он и действительно был оным.

 Вот какие бывают обстоятельствы! принуждено было неведомо как домогаться того, чтоб только правду сказали! Но как бы то ни было, но, по счастию моему, нашлись из них такие, которые нам услугу сию учинить и обещали. Мне пересказано было тотчас сие, и я хотя радовался тому, однако, не будучи еще совершенно в том удостоверен, колебался духом.

 Итак, находился я тогда между страхом и надеждою, когда пришли мы в Грибовский овраг. Нас тотчас стали спрашивать, что это за вершина и, записавши спорные наши объявления, стали по обыкновению допрашивать о том и понятых.

 Злодей мой, как сатана, уже тут вертелся и домогался всячески, чтоб сие допрашивание было предпринято.

 Видно было по всему, что надежда его на старичишку была бессомненна; однако, по счастию моему, а может быть Богу было так угодно, попался он сам в тот ров, который для меня ископал. Ибо не успели спросить о том понятых, как тотчас один из них, выступая, сказал, что он знает подлинно, что это настоящий Грибовский враг.

 Я думаю, жесточайший громовой удар не устрашил бы так моих злодеев и не привел бы их в такое смятенье и замешательство, как сие, против всякого их чаяния, выговоренное слово. Они всего меньше сего ожидали. Напротив того, злодей мой, как самая сатана, кивал и махал своему старичишке, напоминая ему, чтоб он сказал по обещанию.

 Но не чудное ли сплетение обстоятельств?.. Сей подкупленный им старичишка, по счастию моему, был глух и не слыхал, о чем тут речь идет и чего спрашивают, и потому ничего тогда не сказал; а тот, который мне в пользу сказал, случился быть такой, который в самом деле знал, что это Грибовский враг, потому что ему случилось однажды целую ночь проблудить в нем с одним волостным мужиком, о чем проведал я уже после.

 Итак, нечаянное сие объявление произвело тотчас во всем собрании великую тревогу. Ехидна моя помертвела вся от злости со всем своим змеинским прибором. Они возопили все во множестве голосов, как сумасшедшие:

 — Как это? Как?.. Почему ему знать? Борис Сергеевич! Борис Сергеевич! Что это такое? — и т.д.

 Господин межевщик, будучи злодеем моим совсем обольщен и для бездельной корысти променивая своего брата дворянина на мужика, был всегдашним их покровителем.

 Он находился тогда, как вышеупомянутое произошло, в небольшом от нас отдалении, ибо, оставив нас писать, что мы хотим, ушел от нас прочь, сел на роспуски {Дроги.} и играл с своею собакою. Но крик и вопль моих злодеев скоро достиг до его ушей, и при тогдашнем–то случае более всего и явно доказал уже он нам, сколь много держал он сторону волостных и какую поддую он имел душу.

 Он не успел услышать, что один понятой называет Грибовским врагом, как, сломя голову, бросился к нам в кучу и заревел:

 — Ба! ба! ба! Кто это называет? Кто? Чей такой и откуда? Становитесь все рядом, и сказывай всякий по порядку, знает ли или нет.

 Я смотрел на все сие с крайним удивлением и не могу изобразить то изумление, каким поразил меня сей его поступок.

 Вся кровь во мне воспылала от досады и негодования. Я того и смотрел и полагал уже почти за достоверное, что они собьют моего честного понятого, да и нельзя было инако и думать; ибо не только межевщик, но и приказчики со всеми своими подьячими кричали, и вопили, и приступали к понятому и хотели его, так сказать, без соли съесть.

 Однако, по счастию моему, ничего они ему не сделали: мужик стал твердо в том, что это Грибовский враг и говорил, что он чрез него езжал и знает подлинно; а на него смотря, принужден был и подкупленный волостными старичишка молчать и неведением отговориться.

 Итак, всеми неправдами и кое–как слова понятого записали, и я в не малом уже удовольствии шел далее оканчивать свой отвод, который и успели мы еще до захождения солнечного кончить.

 И тогда межевщик был так бесстыден, что и после такого поступка поехал ночевать к Михаиле Матвеевичу, а я спешил домой, чтоб возблагодарить понятого за услугу, и отпустил его от себя довольным.

 Сим образом кончилась тогда размежевка наша с волостными, и хотя они в обоих своих отводах спутались чрезвычайно и мне удалось порядочным образом все их показания оспорить и опровергнуть, но как все дело было еще сим далеко не кончено, а оставалось ожидать, как меня с ним посудят в межевой конторе, то не мог еще я ничего заключить о предбудущем.

 Но паче, зная о своем великом примере и о том, что легко могла контора все мои доказательства и не уважить и, буде захочет, учинить все в пользу волостных, все еще опасался, чтоб не лишиться нам всей нашей примерной земли, и тем паче, что волостные в обоих местах почти точно такое число десятин у нас отвели своими спорными отводами, сколько было у нас излишних.

 Но что воспоследовало, о том узнаете вы из последующего за сим впредь моего повествования в свое время. А между тем, как сие мое письмо уже слишком увеличилось и давно превзошло обыкновенные свои пределы и да все теперешнее тринадцатое собрание оных достигло до своей пропорции и величины, то, предоставив повествование о дальнейших происшествиях предбудущему времени, сие, с дозволения вашего, теперь кончу, сказав, что я есмь навсегда ваш, и прочая.

КОНЕЦ ТРИНАДЦАТОЙ ЧАСТИ.

Сочинена и писана прямо набело дней в 10 и более, в 1805 году.

 

Часть четырнадцатая

ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МОЕЙ ПЕРВОЙ ДЕРЕВЕНСКОЙ ЖИЗНИ ПО ОТСТАВКЕ ВООБЩЕ, А В ОСОБЛИВОСТИ Ж БЫВШЕГО МЕЖЕВАНЬЯ

1770

Сочинена 1807 года, начата ноября

ПРОДОЛЖЕНИЕ МЕЖЕВАНИЯ

ПИСЬМО 141–е

 Любезный приятель! Описав в предследующих письмах начало нашего межеванья и всех происшествий, бывших при отмежевании дач и земель наших от Нарышкинской Соломенной волости, приступаю я теперь к описанию продолжения оного.

 Оное далеко еще тем не кончилось, о чем упоминаемо было в моем последнем письме, но главнейшее дело было еще впереди, и до нашей собственной дачи межеванье еще и не доходило; а оно коснулось только еще до нас побочным образом, при случае обхода кругом всей помянутой волости, и как обход сей самым тем и кончился, то и следовало уже межевщику приниматься за нас и обходить наши земли, к чему он и располагал приступить, нимало не медля.

 Спор, произведенный волостными, сколь ни был нагл и несправедлив и с какими погрешностьми с их стороны он сопряжен ни был, но наводил на меня великое сумнение и тревожил дух мой чрезвычайно.

 Превеликий пример, имеющийся во всей нашей даче вообще, и великая опасность, могущая последовать от того для нас в случае, если окажется во всей волости недостаток, устрашал меня сильно и заставливал беспрестанно помышлять о том, нет ли какого еще способа от зла, угрожающего нам, избежать и спасти нашу примерную землю.

 При многократных размышлениях о том другого средства я не находил, кроме того, чтоб испытать {В смысле попытаться, попробовать.} воспользоваться тем обстоятельством, что не во всех наших дачных землях и пустошах владельцы были одни и те же, но в иных было их больше, а в других меньше, а притом и владения имели они не во всех, в рассуждении пропорции, единоправное количество.

 И как, по силе межевых узаконений, долженствовало все наши пустоши и деревенские дачи, по причине помянутого неравного числа владельцев, размежевать и обходить каждую особо, а не соединить их всех в одну дачу и округу, то и помышлял я в то время, когда станут обходить из наших дач и пустошей каждую порознь, сим случаем воспользоваться.

 И поелику показание границы между оными зависеть будет собственно от меня, ибо в натуре их никаких не было, и они никому из всех наших жителей были неизвестны, и я мог их назначать, где мне заблагорассудится, то и располагался я всем тем дачам и пустошам, кои прикосновенны собственно к землям волостным, границы задние отводить и назначать так, чтоб количество земли в тех особенных дачках и пустошах было гораздо меньше, нежели сколько надлежало в них быть по писцовым книгам, следовательно, оказался б в них недостаток или, по крайней мере, не было бы в них ни примера, ни недостатка; а всю примерную землю замышлял я включить в задние и с волостною землею несмежные пустоши, ибо сим одним средством, если б только оно удалось, можно было спасти все примерные земли.

 Но вопрос был, удастся ли мне сие сделать и не воспрепятствуют ли мне в том соперники волостные?

 Известно мне было то довольно, что им всего легче сие учинить, если они будут осторожны и не прозевают; ибо им стоило только объявить, что я землю перепускаю из пустоши в пустошь, как и подверглись бы они все общему измерению и вся моя затея разрушилась чрез то совершенно. И я не сомневался, что задаренный от них межевщик сделать сие их надоумит, если б и сами они не догадались, а сие и заставило меня со страхом и трепетом ожидать начало собственного нашего межеванья.

 Сие и воспоследовало гораздо скорее, нежели я желал и ожидал; ибо как помянутый волостной спор все мои мысли расстроил, то и хотелось уже мне, чтоб начало сего межеванья не так скоро воспоследовало, дабы я мог иметь сколько–нибудь времени сообразиться с мыслями, где границы пустошам, согласно с помянутым намерением, показывать и отводить, и успеть отводчикам своим назначить и самые пункты, где им становить вехи.

 Но на ту беду межевщик наш сделался уже слишком ревностен и усерден, и вместо того чтоб взять отдохновение, он не хотел медлить и одного дня, и если б после дня, в который волостное межеванье кончилось, не случилось бы воскресенью и празднику происхождению честных древ, то он на другой же бы день к тому приступил, и за праздниками только отсрочил до понедельника, или 2 августа.

 Итак, имели мы один только день отдыха и свободный, но день такой, в который, по случаю праздника, мне ничего сделать было не можно, да и некогда.

 Сей день был и кроме того достопамятен тем, что в оный нечаянным и принужденным почти образом началось порядочным образом наше знакомство с соседом моим, господином Хитровым, Николаем Александровичем.

 Сей любезный человек давно уже желал со мною познакомиться и подружиться короче, а не меньше того и я того же самого желал, а тогда и самые межевые обстоятельства требовали того, чтоб мне постараться свести с ним дружбы, дабы, по крайней мере, хотя тем отвратить спор с дачами села его Домнина, о котором также был слух, немало меня смущавший; ибо по причине примерной земли все споры, где бы они не случились, были для меня страшны. Но как бы то ни было, но сей день сдружил меня с ним сам собою.

 Господину Хитрову случилось приехать к брату моему Михаиле Матвеевичу, а как и я тут же был, то сие вторичное свидание и познакомило нас с ним более и произвело то, что он сам назвался иттить ко мне вместе с бывшими тут же межевщиками.

 Не могу забыть, как он, вошедши ко мне в залу, сказал:

 — Ну, теперь могу себя ласкать дружеством и знакомством такого любезного соседа.

 А я уверял его, что он не обманывается, и был внутренне сам рад сему новому и для меня нужному знакомству.

 Он уверял меня о своей искренней и нелицемерной дружбе и ко мне приверженности, а я делал такие же ему уверения и взаимные обещания искать его к себе любви и делаться ей достойным, в чем мы и сдержали даваемые друг другу обещания; ибо с того времени по самую смерть любили мы друг друга и были между собою хорошими приятелями.

 Тогда же в особливости было мне приятно то, что он при случае повестки, делаемой от межевщика, что он в последующий день нас с ним размежевывать станет, неоднократные делал уверения, что у нас не будет никакого спора и что мы разойдемся полюбовно, по старому владению, а мне того одного только и хотелось.

 Но не в таком лестном виде были дела с другой стороны, или в рассуждении другого моего соседа, его превосходительства князя Горчакова.

 С ним я также, в сей день будучи у обедни, виделся и ласкался было надеждою, что мы и с ним о чем–нибудь поговорим, но в надежде своей очень обманулся. Он не удостоил меня ни одним словечком, а я и не заикнулся также, «сошлись два лука, и оба туги».

 Кроме сего, обрадованы мы были в сей день возвращением домашних моих из Серпухова, с которыми возвратилась из Кашина и теща моя, а с нею приехала ко мне и племянница моя Любовь Андреевна.

 Наутрие должно было начаться формальному межеванию нашей деревни. Я, вставши поутру, спешил заставать межевщика, ночевавшего у Михаилы Матвеевича; однако сей господин был не слишком поворотлив, и за ним всегда поспеть было можно. Меня захватил еще гость, г. Лихарев, приезжавший ко мне поутру горевать о своем межеванье и просил совета; но я, проводив и его, успел еще застать межевщика, не уехавшего на межу, и вместе с ним туда поехал, где нашли мы все межевое собрание в готовности и, между прочим, и самого. господина Хитрова нас тут дожидающимся.

 Не успели мы сойтить с своих дрожек и лошадей, и поздороваться со всеми тут бывшими дворянами, как межевщик и спешил приступить к делу. Но при первом его слове произошло тут такое происшествие, которое и поныне не знаю чему приписать, простоте ли или умышленности землемера, или действию судьбы, пекущейся об нас и распоряжающей все в нашу пользу?

 Но как бы то ни было, но происшествие было странное, удивительное и всего меньше нами ожидаемое, и состояло в том, что землемер на первом шаге сделал непростительную погрешность и в деле своем грубую ошибку. Словом, он стал делать совсем не то, что ему, по всем межевым узаконениям и предписаниям, делать бы начинало..

 Всей команде межевой назначено было собраться на том пункте, где волостная земля к нам впервые прикоснулась, и именно на смежности трех земель: волостной, нашей и домнинской, принадлежащей г. Хитрову.

 При сделанном вопросе, какие из наших земель тут начинаются, приурочили мы в сем пункте смежство обоих наших пустошей, Щиголевской и Голенинки. А как сии пустоши принадлежали разным владельцам, то по законам межевым и по порядку, везде наблюдаемому, следовало ему начать с сего пункта отмежевать пустошь Голенинскую, как связавшуюся спором с волостью, от всех прочих наших пустошей, поелику мы далеко не все в сей пустоши имели участие; но он вместо того предпринимал размежевать нас с Хитровым и иттить совсем в противную сторону, кругом пустоши Щиголевой.

 Признаюсь, что я хотел тотчас усмотреть сию погрешность, но как она служила мне в пользу, то я не почел себе за долг помянуть об оной или остеречь его, ибо бывшие тут поверенные волостные того и смотрели, чтоб я чего не схитрил. Однако со всею своею хитростью ничего они тогда не сделали, и мы, пользуясь сею ошибкою, и пошли тогда благополучно занимать всю нашу дачу в одну округу, и они таскались с нами, не говоря ни одного слова.

 Размежевка нас с г. Хитровым шла с вожделеннейшим успехом, ибо делающиеся между отводчиками и людьми нашими небольшие несогласицы старались мы наперерыв друг перед другом прекращать уступками. И всего смешнее было то, что г. Хитров боялся меня и чтоб я у него чего не заспорил, а я того еще более боялся и чтоб он не произвел спора, а потому и расходились мы везде хорошохонько и без всякого спора.

 Как поровнялись мы против самого села Домнина, то г. Хитров увидев, что жена межевщикова с моею невесткою приехали уже к нему в село, стал нас всех приглашать к себе обедать, на что мы охотно согласились. Итак, я со всеми своими дворяниновскими соседями и обедал еще в первый раз у сего нашего знаменитого соседа.

 После обеда застиг нас превеличайший дождь и помешал было ехать межевать; однако мы, переждав оный, поехали и успели в тот же еще день домежевать весь прикосновенный {Соприкасающийся.} бок с Хитровым и дойтить до спорного пункта с князем Горчаковым.

 Тут хотелось было мне остановиться и подумать, спорить или нет; но как было уже поздно и межевщик спешил иттить далее, то принуждены мы были, не думая долго, записать с князем Горчаковым известный и старинный наш спор, при котором случае не могли мы довольно насмеяться глупой записке возражения от княжова поверенного.

 Записыванием сего с обоих сторон спора продлилось время так долго, что при окончании оной наступила уже совершенная ночь. Тогда г. Хитров стал нас всех уговаривать, чтоб поехали ночевать по близости к нему, на что мы все охотно и согласились, ибо домой ехать было далеко.

 Ввечеру разговаривали мы о записанном мною споре, и г. Хитров расспрашивал меня об обстоятельствах оного, и как я ему все рассказал, то почитал он дело наше справедливым, и желал, чтоб мы получили искомое. А поелику спор сей был особливого примечания достоин, то хотя в предследующих письмах и упомянул я об оном в некоторой подробности, но в пользу потомков моих почитаю за нужное объяснить оное здесь обстоятельнее.

 Сей спор наш с князем Горчаковым был о куске земли, величиною десятин в пятьдесят и одним лесом поросшем месте, лежащем между нашею пустошью Шаховою, его деревнею Матюшиною и Алексинским уездом.

 Положением своим было место сие между двух верховьев одной маленькой речки и составляло, так сказать, остров. Речка Язва, составляющая исстари границу между нашими дачами и княжими, в верховье своем проистекала из двух буераков или вершин, и самое сие обстоятельство было поводом и основанием всего спора.

 Мы называли одно из помянутых верховьев речкою Язвою, а княжие называли другое, а, к несчастию, из обоих течение воды было ровное и можно было и то, и другое почесть верховьем.

 Лет за двадцать до того времени назад не было о сей речке никакого спора, мы владели по ту вершину, которую называли княжие речкою Язвою и владением своим были довольны. Но я не знаю, каким–то нечаянным случаем попался дяде моему, покойному Матвею Петровичу, список с Алексинского городового рубежа, идущего через и пересекающего оба помянутые отвершка.

 Читая оный, вдруг увидел он, что там речкою Язвою названа совсем не та вершина, которую тогда все называли, а другая гораздо далее, первая же названа Шаховским верхом. Из сего за верное заключил он, что всем островом между обоими сими вершинами, конечно, князья Горчаковы у нас завладели, и не долго думая, подал исковую чело битную.

 Князь, отец нынешнего, будучи человек богатый, и притом сам деловец {Делец, «оборотистый человек».} находил средство убегать от суда, а дядя мой хотя и очень жарко начал и довел до того, что князь принужден был все пашни, находящиеся на том острове, кинуть, однако, будучи чрезвычайно скуп, не мог долгое время продолжать сие дело с желаемым успехом и оставил нам оканчивать сии хлопоты и претензию, которая справедлива ль или нет, о том сам Бог ведает.

 Правду сказать, дело сие остановил князь более своей хитростию, а именно: он, видя что ему от суда не отбегать, подал вдруг на нас супротивную исковую челобитную, якобы мы у него таким же образом насильно завладели в пустоши Хмыровой, и чрез то дядя мой его в Каширу, а он его в Москву к суду требовал, что и причиною тому было, что дядя мой, дело свое бросив, положил ждать межевания.

 Но о, как бы мы счастливы были, если б он в то время употребил все нужные усилия к окончанию сего дела! Тогда мог бы он получить все желаемое, а при межеванье повстречалось с нами уже гораздо более затруднений.

 Но как бы то ни было, но он умер, не окончив сего дела, а мы, последуя ему, ожидали с покоем межеванья; и как оное настало, То и следовало нам оное оканчивать и возвращать все наши протори {Траты, особенно — судебные издержки.} и убытки.

 Признаюсь, что почитал сие дело до того бессомнительным и не много озабочивался сим спором; но, получив об оном свое сведение, стал инако уже числе земли думать.

 Выступление из границ своего владения было для нас делом весьма опасным и предосудительным, а с другой стороны спор княжий и его на нас челобитье казалось мне страшнее медведя.

 Я легко мог заключить, что если он всходствие своего челобитья заспорит в Хмырове и если в сельце его Злобине явится недостаток, в чем я по малой обширности его дачи почти не сомневался, то принуждены мы будем недостаток сей не только из своей примерной земли наполнить, но заплатить еще ему и завладенные деньги. Для самого того и хотел и не хотел я спорить; но как помянутым образом спор был уже мною записан, то принужден был вступить в дело.

 Разговорившись с Хитровым, к немалому удовольствию моему услышал я, что и в его крепостях обе первые вершины таким же образом названы Шаховыми верхами, а третья речкою Язвою, как мы их называли. И как мне крайне восхотелось крепости сии видеть, то и просил я г. Хитрова показать мне оные, и он был так ко мне благосклонен, что тотчас, отыскав, мне ее отдал.

 Состояла она в выписи с городской межи; и как она была формальная, с надлежащею скрепою, то бумажку сию почитал я крайне для себя важною и потому, что у меня была только копия, а самой выписи мы не имели.

 Со всем тем, как сделалась между нами маленькая в рассуждении положения мест разногласица, а господину Хитрову оное не так коротко было известно, как мне, то положили мы с ним, чтоб наутрие, встав поранее, вместе все сии места объездить и осмотреть в натуре, дабы нам после не разбиться в словах, ибо он намерен был тоже верховье называть речкою Язвою, которое я утверждал.

 Итак, в следующий день встали мы с ним ранехонько, и, одевшись, поехали только трое, он да я, да староста его, верхами рекогносцировать места, которые завоевать мне хотелось. Но лишь только начали мы подъезжать к лесу на спорном месте, известному под названием Неволочи, как против всякого чаяния увидели на той стороне речки Язвы и самого сиятельного князя, разъезжающего таким же образом в препровождении своих гусар и места сии осматривающего.

 Посмеявшись тому, что мой спор так рано его превосходительство поднял, не знали мы, что делать: далее ли к нему ехать или остановиться; но как, несколько постояв и покружившись на одном месте, стал чрез речку переезжать к нам, то рассудили мы за лучшее вернуться домой и послали на спорное место только старосту, сказать, буде князь спросит, что это ездил г. Хитров для показания, которые десятины сеять, что и действительно было.

 Возвратившись в Домнино, будили мы спавшего еще землемера и спешили скорее ехать на межу, сказывая, что князь уже на меже и нас дожидается. Но со всем нашим поспешением мы не прежде, как чрез три часа выехали, ибо хозяйка вздумала нас еще накормить, и мы порядочно пообедали; что и случилось весьма кстати, ибо без того было бы нам тошно, лихо.

 Наевшись и напившись досыта, поехали мы, наконец, на межу и на самое то место, где в навечерии того дня записан был мною спор, то есть у первого Шахова верха. Тут надлежало мне начинать отводить мой спорный отвод, а княжим разводиться по алексинскому рубежу с домниниским. Но поверенные княжие не смели без повеления его ничего делать, а поскакали тотчас за ним.

 Он находился тогда посреди своей Неволочи, где, как мы после увидели, была для его сиятельства разбита палатка; и мы вскоре после того увидели самого его к нам с пышностью едущего.

 Межевщик никогда еще его не видывал, и потому, желая оказать ему как генералу почтение, подбежал было к нему с своим нижайшим поклоном; но как увидел, что князь не только не сошел с своего коня, но стал обходиться с ним чрезвычайно гордо, то, перестав его уважать, приступил к своему делу.

 Князь не долго мешкал, но опрокинулся {Накинулся.} на меня и стал мне гордо выговаривать, для чего я завожу спор. Выговор его для меня был весьма чувствителен, но я, скрепив сердце, ответствовал ему учтиво и дружелюбным образом, говоря, что делаю сие против своего хотения и по самой необходимости и более потому, что в деле сем я не один участник, и что сверх того не можно нам отстать от сего давничного спора в рассуждении волостных, заспоривших у самих нас множество земли.

 Долго мы тут с ним проговорили и, наконец, не согласись ни в чем, пошли далее. Мы все шли пешком, а князь ехал подле нас верхом и разводился сам с Хитровым; по пришествии ж к настоящей речке Язовке ужаснулся он, услышав, что и домнинские и татарские, согласно со мною, назвали ту речку Язовкою, чего он никак не ожидал.

 Я написал тут превеликую в подтверждение моего спора и показания оговорку, а он ответствовал против того сам. Туг распрощались мы с Хитровым, который по причине, что его земля осталась позади, от нас отстал, а я повел свой отряд кругом Неволочи.

 Пришедши к самому устью, где обе вершины стекаются и откуда речка Язва вниз была уже бесспорная, начал князь много говорить к утверждению, что его речка имеет более течения; также приговаривал, чтоб я сказал, какая земля была налеве, и говорил, что она не Шаховская, а какая — то он знает, но теперь говорить еще о том не хочет.

 Я догадывался к чему сие клонилось, однако не имел причины принуждать его далее объясняться, ибо оттого произошла б для меня великая опасность; но паче радовался духом, что князь умничанием и молчанием своим упускал наилучший к произведению замысла своего случай.

 Дело состояло в следующем: домогаясь узнать, отчего бы в наших дачах, а особливо в самых сих местах, был бы у нас пример, добирался я понемногу из старинных писем, что в тех местах, где мы тогда называли пустошь Шахово, были в старину еще некакие пустоши, а именно пустошь Малаховская, пустошь Красная, пустошь Малая Неволочка, пустошь Котел и еще некоторые; но думать надобно, что они предками и стариками нашими во время писцов утаены и все включены в одну пустошь Шахово.

 Обстоятельство сие было мне потому известно, что при бывшем спустя лет с 50 после писцов межеванье пустоши Ермаковой, принадлежавшей князьям Горчаковым, прикосновенной одним боком к пустоши нашей Воронцовой, предки сих же князей Горчаковых, бывшие всегда нашими неприятелями, объявили, что та наша пустошь не Воронцова, а пустошь Малаховка и другие, о которых де от их и челобитье к государю имеется.

 В подтверждение сего служило и то, что старики наши, в прикрытие своей утайки, при бывшем три года после писца отказчике {Отказчик — чиновник, вводящий на основании указа во владение.}, велели ему написать в пустошах Шахове, Воронцове и Гвоздеве поверстного леса две версты вдоль и на версту поперек, которого в писцовых книгах совсем не упоминалось, и как думать надобно, то они после с князьями Горчаковыми каким–нибудь домашним образом разделались и оною утаенною землею поделились, и может быть, при тогдашнем же случае дошла до их рук спорная Неволочь.

 Всему тому служили и тогдашние слова княжие подтверждением, ибо он упоминал о какой–то домашней сделке и о сих пустошах, только не называя оных и не приказывая и мужикам говорить, что все приводило меня в немалое беспокойство, и я, как сначала, так и тогда не рад был, что связался с ним спором.

 Между тем, как сие происходило, переменилась погода и пошел сильный дождь, но мы принуждены были продолжать межеванье, ибо князь присутствием своим связывал нас по рукам и по ногам. Все мы перемокли, все устали в прах, ибо не можно было при нем ни сесть, ни отдохнуть, ни посмеяться, ни побалагурить по обыкновению.

 Самому межевщику присутствие его было крайне неприятно; он злился на него за непомерную гордость и пошептом {Про себя, шопотом.} проклинал его всячески. Со всем тем нечего было делать, князь не отставал от нас ни на минуту, и ходил, и мок с нами вместе.

 Смешно было только то, что он дивился мне и всем нам, как мы не евши так долго терпим, не ведая того, что мы уже пообедали. Но как бы то ни было, но он целый день не евши и не пивши с нами пробыл и отзывался, что сей день ему так труден, что хотя б было то и под Бендерами {Бой под Бендерами, в турецкую войну.}, а мы только взглядывали друг на друга и улыбались.

 По окончании нашего спорного отвода пошли мы с ним вниз по течению речки межеваться бесспорно. Но как стал я назначать конец пустоши Шаховой и начало пустоши Воронцовой, то он оспорил и говорил, что Воронцово начинается еще далее.

 Сие меня встревожило. Холодный пот оросил чело мое, и в груди встрепетало сердце: ибо я того и смотрел и ждал, что он возобновит показания своих предков и станет называть те пропавшие пустоши; и для того, подходя к сумнительной для меня воронцовской вершине, попросил тихонько межевщика, чтоб он туг сделал межеванью в тот день окончание и перестал межевать, и межевщик в сем случае был так ко мне благоклонен, что охотно желание мое выполнил и межевать перестал; а сие и принудило нас разъехаться и не допустило князя до замышляемого им объяснения.

 Как межеванье наше было на несколько дней отсрочено, то на утрие, проводив приезжавшего ко мне и у меня ночевавшего гостя и отпустив тещу свою в Дятлово, где у госпожи Невской начиналось свадебное дело, принялся за циркуль и транспортир и начал все оспоренное мною место, по запискам своим всех линий и румбов накладывать на план и по исчислению нашел, что было в нем 55 десятин, а в последующий за сим 5–й день августа положил я на досуге объездить всю внутренность наших дач, дабы можно было заблаговременно назначить границы пустошам и позаметить для себя нужные места.

 На другой день после сего был у нас известный праздник преображения Господня, и я, будучи у обедни, имел случай видеть опять соперника моего князя, который казался мне час от часу горделивейшим и не удостоил меня ни единым словом.

 По возвращении домой имел я неожидаемое удовольствие узнать от заезжавшего ко мне второклассного землемера г. Сумарокова, Александра Никифоровича, что на утрие начнется у нас опять межеванье, но что уже не г. Лыков, а он будет домежевывать дачу нашу.

 Сия неожидаемость обрадовала меня чрезвычайно, ибо как землемер сей был малый очень добрый и мне дружен, то готов я был с ним ехать всюду межеваться, поелику не он, а я мог быть всему главною пружиною.

 Со всем тем не был я в сей день освобожден от забот и беспокойства и имел важную причину четырех вещей опасаться: во–первых, чтоб князь не объявил возражения о пустошах и не назвал бы Воронцовскую вершину Малаховскою; во–вторых, боялся я чрезвычайно, чтоб по пустоши Ермаковской, которую в сей день межевать надлежало, котовские не завели со мною спора, и боялся более потому, что в сей пустоши был у меня снят план, и мне по измерению оной известно было, что в ней десятин около сорока недоставало, следовательно, боялся я, чтоб в случае произведенного от них спора не принуждено нам было заблаговременно с ними мириться и им сей недостаток из своих дач наполнять.

 В–третьих, устрашали меня живущие при церкви нашей и церковною землею владеющие бездельники бобылишки {Бобыль — безземельный крестьянин, бедняк, бездомный, бесприютный человек, батрак.}. Сии, не зная ничего, не ведая, приняли намерение спорить со мною и с пустошью Ермаковскою. Слухи о том доходили до меня верные, и мне сказывали, что они осматривали уже и места и хотели неотменно спорить.

 Спор от самих их собственно был мне не страшен, потому что в церковной земле был излишек; но я для того сих споров боялся, что они, связавшись со мною и с пустошью Ермаковскою, свяжут и меня с оной, и я принужден буду наполнять Ермаковскую пустошь или, по крайней мере, уйдет в нее весь пример церковной земли, которой хотелось мне сберечь для наполнения им великого недостатка нашего отхожего {Отхожие земли — особые, не входящие в надел.} луга, находившегося за церковью.

 В–четвертых, и всего более, страшился я княжова спора по пустоши Хмыровой, о которой я нимало не сумневался, но считал за верное, что он воспоследует, потому что от князя имелась на нас в подаче о том исковая челобитная.

 К тому ж я его задрал, а сверх того имел он и потому наивеличайший резон спорить, что по глазомеру не сомневался в том, что в прикосновенной к сей пустоши даче сельца его Злобина будет недостаток.

 Вот коликих опасностей должен я был в один день страшиться; а предварял о том некоторым образом и межевщика, и просил о вспоможении, в нужном случае, а между тем, однако, заготовлял замечания о том, что говорить на меже и чем защищаться, утешаясь, по крайней мере, тем, что межевщика имел по сердцу, в которой надежде и не обманулся. Межеванье, против всякого чаяния моего, происходило в сей день с таким вожделенным успехом, какого я и воображать себе не отважился.

 Первое, что меня обрадовало, было то, что мы, приехавши на межу, увидели, что тут самого князя не было, и услышали, что его и не будет.

 Я очень тому рад был, ибо глупого его поверенного я не боялся, а опасался только, не дана ли ему письменная инструкция; однако, по счастию, и того не было.

 Увидев сие, спешил я, чтоб скорее иттить и миновать помянутую сумнительную вершину, и мы прошли ее благополучно; итак, страх мой о Малаховской пустоши исчез, и опасность миновала совершенно.

 Потом стали мы разводиться с котовскими по пустоши Ермаковской. Тут употреблял я все, что мог к тому, чтоб они не заспорили; и для того в уравнении земли и рубежа немного хлопотал, но делал им везде маленькие уступочки, чем котовские мои соседи были и довольны, боясь, по счастию моему, сами того, чтоб я у них не заспорил, ибо думали, что у них великий пример будет.

 К тому ж я заблаговременно употребил хитрость и приласкался чрез письмы ко владельцу их, князю Павлу Ивановичу, так что его удачно усыпил, и он не велел нигде спорить. Сим образом избежал я благополучно и сей второй опасности.

 Подходя потом к церковной земле, приметил я, что бобыли хотят нас встречать своим спором.

 Сие меня встревожило, и я принужден был поспешить как можно скорее провесть межевщика мимо сего опасного места и загородить оставшие ворота {Фигуральное выражение: закрыть последнюю лазейку.}, и, по счастию, мне и удалось произвесть сие желаемым образом. Поверенный бобыль был мужик не проворный, прозевал удобнейший к тому случай и стал, упустя время, подавать сказку.

 При сем случае сделал мне межевщик великое одолжение, промедлив приниманием сказки, под видом сумнительства, и не хотя будто иметь с ними дело до тех пор, покуда дошли уже до церковной земли.

 Тогда мне было уже легче: к тому ж, обрадовался я, узнав, что бобыли не со мною, а только с Ермаковскими хотели спорить; но, по счастию, ни того, ни другого спора не было, и мы размежевались и с церковною землею хорошохонько.

 Таким образом, миновала благополучно и третья опасность, и остался один князь–генерал, которого я как огня боялся.

 Сердце во мне встрепетало, когда мы, размежевавшись с котовскими везде бесспорно, приближались ко Злобинской земле, где спора ожидал я бессомненно. И я так был в том удостоверен, что вознамеривался уже заблаговременно, в случае ежели князь заспорит, подумавши, отказаться от Неволочи.

 Между тем как мы, подходя к сему месту, размежевывались бесспорно с котовскими, имел я неожиданную досаду от котовского поверенного, который так был глуп, как скотина, и мы с ним о самых безделицах, об уравнении межи прокричали неведомо сколько.

 Наконец дошли мы до Хмыровской пустоши и примкнули к черному столбу, поставленному волостными в том месте, где, как прежде я упоминал, сделали они наивеличайшую погрешность и пересекли совсем спором нашу дачу.

 Тут опять мне посчастливилось чрезвычайно. Злодей мой приказчик волостной сам уже осмотрелся, что он сделал дурно, и для того хотел было опять какие–то тут делать каверзы, и мне было бы то очень досадно, но, по счастию моему, его тогда с нами не было, и ему было недосужно: видно, что сам Бог начал меня от него защищать.

 Итак, мы без него благополучно ту важную межу и прикосновенность котовской земли утвердили, и черные столбы выкинув, поставили белые.

 Миновав сие важное место, приткнулись тотчас мы ко Злобинской земле. Я надеялся застать тут самого князя; однако возрадовался, увидя, что его нет, а того более примечая, что у них никаких приуготовлений к спору не было. А твердили они только, что князь приказывал ничего своего не уступать.

 Со всем тем сделалось было помешательство. Время клонилось уже к самому вечеру, и солнце было на закате. Поверенные Злобинские просили межевщика, чтоб он отложил межеванье до другого дня; но как мне тогда каждая минута была дорога, и мне хотелось ковать железо, покуда оно было горячо, то есть межеваться без князя, то шепнул я межевщику, знающему довольно мою нужду и надобность, чтоб он не переставал, а спешил бы как можно домежевать оставшуюся дистанцию.

 Как сказано, так и сделано! Межевщик мой не пошел, а полетел, а я, чтоб меньше было остановки и чтоб заслепить глаза Злобинским, начал везде делать уступки: где на борозду, где на пол–осьминника, и межу, и ямы клал все своей земле, не жалея оной.

 Злобинские мои тем так были довольны, что надавали мне тысячи благословений, а я сам в себе думал и говорил:

 — Не спорьте только, друзья мои, а я за безделицей рад не стоять, теряйте только большое.

 Межевщик мой только усмехался, видя мое проворство, уловку и желаемую удачу, а я с каждою минутою власно как на вершок прирастал.

 Но едва было едва не разрушилась вся моя лестная надежда. Вдруг заговорили, что сам князь едет!

 «Экое горе! — вскричал я тогда сам в себе. — Что бы ему еще немного погодить.»

 А уже немного оставалось, однако было еще довольно места, где спорить.

 «Быть так, — думал я сам себе, — брошу ему безделицу, если немного заспорит, а избегу только спора.»

 Но не то сделалось, что я думал и чего ожидал. День сей на то пошел, чтоб мне быть в совершенном удовольствии.

 Князь мой не только чтоб затевать и начинать спор, но будучи в сей раз совершенным агнцем, в одном месте сам, без просьбы, хороший лоскут земли мне прибавил, и мы развелись с ним, как водою разлились.

 Признаюсь, что я сам себе не верил и не понимал, откуда бы происходило такое его смирение, а для меня неожидаемое благополучие и удача, и благодарил только Всевышнего, что он, против чаяния моего, избавил меня от наиопаснейшего во всем межеваньи для меня обстоятельства. Таким образом, затворивши ворота со всех сторон в свою дачу и окончив межевать уже ночью, в полном удовольствии поехал я домой с межевальщиком ужинать.

 С князем распрощались мы, как приятели, и я надавал ему тысячи благословений; а, правду сказать, имел к тому и причину.

 Глазомер мой меня не обманул, и в его Злобинской даче, как я после узнал, действительно десятин около пятидесяти недоставало, которыми принуждены б были мы не только поплатиться, но и заплатить завладенные деньги.

 Доискиваясь причины тому, для чего он не спорил, услышал манием {Невзначай.} я, что он сперва и хотел было спорить, но увидев, что волостные большую часть Хмыровской пустоши к себе прихватили спором, заключил, что ему уже не осталось тут спорить.

 Итак, волостные помогли мне в том своим спором, и из мнимого худа, по особливому распоряжению благодетельных нам судеб, вышло для нас неожидаемое и великое добро, как вы после о том обстоятельнее услышите.

 Таким образом, приехав домой, привез я домашним моим радостное известие о благоприятном и, сверх великого чаяния, удачном разводе со всеми нашими соседями.

 И как мы нашли тут и семейства моих деревенских соседей и ближних родственников, нас с межи дожидавшихся, то все они обрадованы были тем до бесконечности и все наперерыв благодарили межевщика за оказанное нам с его стороны вспоможение. И как товарищи мои не менее были довольны и мною, и всеми моими об общей даче стараниями, то благодарили они и меня, и не могли довольно выхвалить всего моего проворства и уловок, признаваясь, что без меня принуждены б были они пить горькую чашу и что они при всем межевании сем были только свидетелями и ничего, собственно, сами не делали и ничему хорошему успеху не поспешествовали.

 А не менее и я рад был, что имел случай им всем услужить. Итак, ужин в сей день был у нас очень веселый, и день сей был прямо достопамятным для всех соучастников в наших дачах.

 Но как письмо достигло уже своих пределов, то дозвольте мне теперь на сем месте остановиться и сказать вам, что я есмь ваш, и прочая.

(Ноября 19, 1807)

ПРИЗЫВ МЕНЯ В КАШИН

ПИСЬМО 142–е

 Любезный приятель! Описав в предыдущем письме межевание наших дач, или паче обойдение вокруг оных и отделение их от посторонних владений, скажу теперь вам, что сим межевание наше далеко еще не кончилось, но предлежали нам еще многие хлопоты и в рассуждении оного заботы.

 Кроме того, что оставалась еще маленькая луговая отделенная дачка, лежащая за церковью не обойденною и неотмежеванною, самые разные наши пустоши внутри дачи не были еще разрезаны и отделены друг от друга.

 Произошло сие, как я вам уже упоминал, от погрешности межевщика или паче от того, что ему хотелось скорее нашу дачу обойтить кругом, дабы по положении на план можно было по исчислению узнать, сколько у нас всей земли вообще было, и, с тем сообразуясь, принимать меры и к примирению нас с волостными, которым он, будучи ими задарен, толико благоприятствовал.

 Может быть, думал он устрашить нас огромностью дачи и великостью числа сей земли и чрез то удобнее преклонить нас к уступке волостным заспоренной земли.

 Однако попал он не на таких людей, которые бы слепо дали ему водить себя за нос, но которые разумели и сами сколь–нибудь все межевые дела и уставы. И потому, продолжая об ошибке его молчать и приняв вид, будто бы я совсем оной не приметил, ожидал я, что, по окончании помянутого обхода кругом нашей дачи, он предпримет и нашу ли внутренность будет размежевывать или обратится куда в иную сторону.

 По надлежащему, надлежало бы ему приступать к первому и стараться как можно скорее ошибку свою исправить, чего и надлежало тогда ожидать.

 Но, как удивился я, услышав, что межевание опять на несколько дней отсрочивалось и что г. Лыков разъезжал только по гостям, давал себя везде угощать и потчивать, а не предпринимал ни того, ни другого и ни сам не межевал, ни своего помощника, помянутого второклассного землемера г. Сумарокова, не заставливал.

 Более десяти дней продолжалось такое его бездействие, и мы, находясь в беспрерывном ожидании, не знали, что о том и думать и заключать, и внутренно досадовали на межевщика за сию почти непростительную медленность.

 Более же всех была она мне чувствительна, ибо домашние мои обстоятельствы привлекли меня в другое место и требовали неотменно скорого отсутствия моего от дома.

 Племянница моя, Травина, прислала ко мне около сего времени нарочного человека из Кашина с уведомлением, что мачеха их приехала уже в Кашин и неведомо как просила, чтоб я поспешил к ним своим приездом для сделки с нею, в рассуждении следуемой ей к получению указанной части из имения умершего моего зятя, а их отца, и которую часть племянницам моим у ней купить хотелось.

 Итак, надлежало мне неотменно туда съездить; но как можно мне было отлучиться при тогдашних обстоятельствах и при неоконченном еще межевании и отъехать в самый критический момент времени?

 Признаюсь, что призыв сей меня очень смущал, будучи весьма неблагоприятным. Но мы не успели еще собраться духом, как глядим, смотрим, прискакал другой гонец из Кашина, и племянница всеми святыми умоляла меня, чтоб я поспешил как можно скорее своим приездом.

 Она писала ко мне, что мачеха их была у них в доме, что несет пыль непомилованную {Несет немилосердную чепуху.} и не хочет никак продавать им своей части, и дала им сроку только на десять дней до моего приезда, и что самое сие побудило ее послать ко мне еще нарочного и просить, чтоб я поспешил к ним для самого Бога.

 Признаюсь, что призыв сей меня очень смущал, будучи весьма неблаговременным. Но мы не успели еще собраться с духом, как глядим, смотрим, прискакал другой гонец из Кашина, и племянница всеми святыми умоляла меня, чтоб я поспешил как можно скорей своим приездом.

 Она писала ко мне, что мачеха их была у них в доме, что несет пыль непомилованную и не хочет никак продавать им своей части, и дала им сроку только на десять дней до моего проезда, и что самое сие побудило ее послать ко мне еще нарочного и просить, чтоб я поспешил к ним для самого Бога.

 Что мне было тогда Делать? Могу сказать, что находился я в крайнем замешательстве и проклинал межевщиков, гуляющих столь долго и нас недомежевающих.

 Совсем тем ехать мне было еще никак не можно, ибо предстоящее и ожидаемое всякой день размежевание пустошей так было важно, что без себя оставить и препоручить оное никому было никоим образом не можно.

 В сей крайности другого неоставалось мне, как в тот же день приниматься за перо и писать в Кашин письмы, и я занимался тем почти целую ночь, ибо писать надобно было ко многим.

 К племянницам своим писал я, что всячески постараюсь скорее в путь отправиться, и что может быть в неделю все свои дела кончу и к ним выеду.

 К мачехе их писал наиубедительнейшее письмо, чтоб взяла терпение и меня подождала; а ко всем их милостивцам и соседям писал также с убедительною просьбою, чтоб они в случае, если мачеха меня не дождется, не оставили их своим вспоможением.

 Но не одно сие меня еще удерживало, но было и другое обстоятельство, меня останавливавшее.

 Случилось так, что около самого сего времени надобно было приехавшей ко мне с тещею моею из Кашина средней племяннице моей, Любови Андреевной, занемочь у меня горячкою, и находиться от ней в самой опасности; а сверх того, случилось и других больных в доме моем множество, так, что не осталось ни одной почти девки в самых хоромах здоровою, а много и людей было больными, и я трепетал духом боясь, чтоб не занемочь и самому при таких повальных болезших.

 Итак, отправив в Кашин письмы, расположился я ожидать продолжения межеванья, доколе только будет можно, а между тем, чтоб не терять праздного времени по пустому, употребить все оное в пользу.

 И как в дачах наших не вся еще внутренняя ситуация была у меня снята на план, а сие было крайне нужно, то, во–первых, принялся я за сие нужное дело и препроводил в том несколько дней сряду.

 Во–вторых, как межеванье долженствовало скоро дойтить и до села Тулеина, в котором я вместе с другими владельцами имел наивеличайшее участие, а количество наличной земли в сем селе не было мне еще известно, то решился я и ее снять предварительно на план, и измерив узнать, полная ли в ней дача, или есть лишек или недостаток?

 И какая досада была для меня, когда, сняв сию дачку на план измерив, увидел, что и в ней около 50 десятин оказывалось примеру.

 - «Боже мой! говорил я сам себе, куда ни кинь, так клин; надобно ж и тут случиться излишку, и предстоять также опасности!»

 Мне сие тем было неприятнее, что доходили до меня слухи, что и по сей деревне некоторые из соседей замышляли производить ссоры.

 Итак, стал я бояться, чтоб не потерять и тут сего примерного земли и почитал и для сего межеванья присутствии мое необходимо нужным; а сие прибавило мне еще более горя.

 В–третьих, как спор с волостными не выходил у меня ни на минуту из ума, и чем более я об нем помышлял, тем опаснейшим он мне казался, то пришло мне на мысль, не могло ль бы мне в сем опасном случае послужить сколько–нибудь в пользу. есть ли я отнесусь об оном письменно к самому их господину, и представив всю наглость и явную несправедливость его отводчиков и поверенных, а свою справедливость. попрошу о собственном разсмотрении сего дела, и приказания оставить нас, как добрых и всегда мирно с его волостными живших соседей, в покое?

 Мысль сия показалась мне хотя сначала и странною и намерение не обещающее хорошего и верного успеха, однако как она мне нравилась, то восхотелось мне предприять сие дело хотя на удачу и в том мнении, что если б оно и не удалось мне по желанию, так по крайней мере ничего худшего от того воспоследовать не может.

 Итак, подумав и погадав о том дни дна, решился я наконец к сему делу приступить, и более для того, чтоб после самому на себя не досадовать, для чего я не испытал сего сделать.

 «Почему знать, говорил я сам себе: может быть и удастся, и ежели б удалось, то как бы хорошо; а ежели и не удастся, так беда не велика! пропадут толико мои труды да потеряю я гривны две–три за письмо, заплаченные на почте».

 Но не успел я приступить к делу, как явились затруднения, едва было не уничтожившие все мое намерение, а именно сделался вопрос, как писать к такому большому боярину, каким был тогда у нас господин Нарышкин?

 Никогда не имел еще случая с такими большими господами и вельможами переписываться, а особливо о таком критическом деле, каково было мое!

 Словом я не знал, как и приступить к тону. Однако, подумавши, отважился написать как умел и как Бог на разум наставил, но признаюсь, что запинался тем несколько дней сряду, и отер не одну каплю пота с чела своего, вымышляя, как бы написать убедительнее и лучше, а при том и не унижая себя пред ним слишком.

 Я изобразил ему в возможной краткости, но наияснейшим образом все дело, и не только приобщил краткую выписку из всех наших крепостей и документов, но для лучшего объяснения всего дела сочинил и маленький примерной планец всем местоположением и приложив оное, убедительнейшим образом просил о рассмотрении сего дела и о возможном к нам снисхождении.

 Словом, я употребил к тому все свое знание и искусство, и по изготовлении всего отправил оное в Петербург по почте.

 Но ведал бы, сего лучше и не делал! Последствие оказало, что труды мои были совсем тщетны и хотя я и поныне не знаю, удостоил ли сей господин письмо мое прочтением или нет: но то по крайней мере мне известно, что не только я не получил никакого на то ответа, но и к начальникам волостным не было ничего о том писано.

 Итак, думать было можно, что вельможа сей почел себя слишком увышенным пред такими дворянами, каких составляли мы, чтоб удостоить просьбы их какого–нибудь внимания.

 Признаюсь, что тщетное ожидание мое и неудача была тогда мне несколько чувствительна и досадна; но как я почти и предвидел, что воспоследует сие, а не другое, то скоро в том и утешился, а сталь уже пристальнее помышлять о употреблении всех возможных средств к своему защищению и к уничтожению всех затеев моих противников.

 Кроне сего, как времени в промежутке сем было много свободного, то по привычке своей не терять из оного ни одного часа по пустому, запинался я еще несколько дней особливым делом, а именно:

 Мне пришла однажды мысль отведать сочинить некоторый род экономического журнала. Обстоятельство, что мне известно было множество экономических вещиц, о которых не бесполезно было сообщить своим согражданам, и что не можно было никак сообщить все их в Экономическое Общество, побуждало меня и в тогдашнее уже время испытать, не можно ли сообщить их соотечественникам моим, образом журнала, какие многие издаются в землях чуждых.

 И как мысль сия мне отменно полюбилась, то я того ж часа приступил к первому опыту и, занимаясь тем несколько часов, успел написать первые два листочка, и что всего страннее, то тогда ж еще придал сим листкам название «Сельского жителя», власно как предчувствуя, что некогда доведется мне в самом деле издавать журнал такой под сим именем, и чрез него сделаться всему отечеству своему известным и полезным.

 Но как тогда все предприятие сие было пустое и производимое для единого препровождения времени; то при сих двух первых листках, которые и поныне у меня целы и тогда мне очень нравились, все дело и осталось, и я за разными другими упражнениями и не продолжал оного далее.

 Кроме сего, успел я в сие время и еще одно дельце сделать. В садах моих поспели около сего времени яблоки и груши, коих в сей год родилось довольно; итак, не упустил я и сего из вида, но в превеликом удовольствии препроводил дни два в снимания оных и прибирание к месту.

 Но и за всем сим оставалось еще довольно времени к свиданию с соседями и к препровождению целых дней в сообществе и собеседовании с оными.

 Нам удалось в сие время побывать у нового своего приятеля и дружелюбного соседа г. Хитрова, и угощать и самого его у себя и чрез то увеличить наше знакомство; а приезжали к нам многие и другие гости. А сверх того удалось мне не только видеть, но и целый день просидеть и с соперником моим генералом князем Горчаковым.

 Случилось сие в Сенине у соседа моего, г. Ладыженского. Он звал нас к себе к празднику Фрола и Лавра, и как услышал я, что будет у него и сей князь, то и поехал я к нему тем охотнее, что мне давно хотелось быть с ним где–нибудь вместе и посмотреть, как он со мною к компании обойдется и станет ли говорить что о межевании, или нет.

 Таким образом ехал я туда с крайнею нетерпеливостью и, наконец, сподобился видеть его сиятельство и вместе с ним обедать.

 Мы провели с ним весь день, против всякого чаяния моего, как приятели, в беспрерывных и приятных разговорах. Он охотник был рассказывать военные дела и бывшие с ним происшествия, а я любил оные слушать.

 Итак, говорили мы все о войне, и хотя ждал я с нетерпеливостью, не начнет ли он говорить о нашем межеванье и споре; однако, к крайнему удивлению моему, не упомянул он о том ни единым словом и мы расстались с ним дружелюбно, но не говоря о том ничего.

 А по крайней мере наслышался я от него о множестве неизвестных мне обстоятельств войны тогдашней, и свидание сие, а может быть и мое снисходительное и дружелюбное с ним обращение, помогло много и к последовавшему после того примирению и полюбовной с ним в рассуждении спора нашего сделке, о чем перескажу вам впредь в свое время.

 По отъезде князя проехали мы с женою из Секина в Дятлово, к госпоже Невской, Дарье Семеновне, и ее сестре, и нашли там тещу мою и обеих хозяек в превеликих суетах.

 У них заводилась тогда свадьба. За старшую дочь госпожи Невской сватался женихе, и на тех днях надлежало быть сговору. И как теща моя была ей близкая родственница, то и помогала она им в приуготовлениях, обыкновенных в таковых случаях.

 Наконец, по долговременном и нетерпеливом ожидании, проснулось сиять наше межеванье, и нам учинена повестка, чтоб все собрались 20 числа августа на нами погост.

 Я не знал что начнет межевщик межевать: наши ли разрезывать пустоши, Ермаковскую ли, иль церковную землю, или иную какую?

 Но как удивился я, когда г. Лыков приехав туда объявил, что станет в тот день межевать совсем не наши земли, а дачу деревни Матюшиной, принадлежащей князю Горчакову, и тотчас туда и поехал.

 Досадно было мне, что пустоши наши оставались и тогда в забвении; но как переменить того было не можно, и настоять на то не было причины, то хотя до Матюшинского межеванья и не было мне никакой нужды, но надеясь, что там будет и Хитров, как смежный владелец и я могу с ним видеться, вздумал и сам туда же ехать.

 Мы нашли там самого князя нас дожидавшегося, а вскоре после того приехал и г. Хитров и началось межеванье.

 Тут имел я случай видеть, что и у господина Лыкова есть голос и где ему надобно, там умел и уговаривать и отвращать споры.

 И тогда мы, усмехавшись, говорили между собою: «вот это знать не с волостными, как у нас. Там язык прилип к гортани, а здесь и велеречив проявилось».

 У князя было два спора с татарскими и савинскими, и мы за ними проваландались не евши и не пивши почти до вечера.

 Наконец, наскучив, поехали домой, оставив князя хлопотать с савинскими. И я, видя что межеванье наших пустошей откладывалось в долгой ящик, приехав домой сталь уже помышлять о езде своей в Кашин и приказывать делать все нужные к тону приготовления.

 Наутрие сделалась ненастная погода, почему и думал я, что в сей день межеванья не будет. Однако в том обманулся и после обеда услышал, что межевщик выехал на межу. И как знал я, что он в сей день прикоснется к церковной земле, а мне была тут в рассуждении отхожего нашего дуга нуждица, то выехал и я на межу.

 Я нашел опять князя, размежевающегося с котовскими и савинскими и дошел вместе с ними до церковной земли, где произошло нечто смешное. Наши попы подрались было с ермаковскими и был у них превелиикий шум и о самой безделке.

 Мы приехали уже поздно домой и завезли с собою межевщика. Тут нашли мы тетку жены моей, госпожу Арцыбышеву, приехавшую к нам, чтоб вместе ехать на сговор к госпоже Невской, которая и ей была родня.

 День к сему назначен был следующий; но как случившееся в оной проливное ненастье не допустило жениха в тот день приехать, то отложен был сговор до другого дни, в которой мы, собравшись, туда и поехали.

 Езда сия была хотя не дальная, но мы имели труда и беспокойств множество. Причиною тому было то, что от бывших в те дни сильных дождей вода на речке нашей так разлилась, как в половодь, и в обыкновенных местах переехать ее было никак не можно; почему и принуждены мы были объезжать кругом на Елкинский завод, и ехать самою пропастною грязью на Савинское.

 Между тем не одно сие меня безпокоило и озабочивало, но и то, что я не знал, не будет ли в сей день опять межеванья, и для того послал на завод спросить о том землемера. Посланный догнал меня на дороге едущего в Дятлово, и сказал, что в сей день будут межевать церковную землю и пустошь Ермакову.

 Сие известие привело меня в великое замешательство. Я не знал, на сговор ли мне ехать или остаться для межеванья: и то и другое было нужно. Там не было никого из мужчин кроме меня, кому бы быть главою и предводителем, а и тут без себя не хотелось мне оставить и потерять землю, которую бы мне получить было можно.

 Обстоятельство сие было следующее: к церковной земле прикасались с одной стороны наш отхожий луг, а с другой — пустошь Ермакова. В обеих сих прикосновенных дачках, по измерению моему, был великий недостаток, а в церковной земле десятин десяток лишних.

 Итак, хотелось мне, чтоб сим излишком наполнить сколько было можно наш луг, и я боялся, чтоб не упустить его в Ермаково; итак надобно было мне опроворить, чтоб у Ермакова с церковною землею спора не было, а связаться бы спором с нею нам только.

 В сем случае и можно было мне получить весь излишек, который и действительно произошел от того, что церковники и бобыли исстари наш луг мало–помалу распахивали и чрез то его чрезвычайно уменьшили.

 К тому ж и попы уже соглашались оный мне добровольно отдать, и более для того, чтоб не было в церковное земле никакого примера и бобылем не было никакого предлога оставаться жить на оной, и они охотнее стали б проситься на переселение их в другие казенные земли и селения, по примеру прочих.

 Но как всему тому ермаковские спором своим могли сделать помешательство, то для самого того и нужно было мне неотменно быть при сем межеванье; но я долго не знал что мне делать, продолжать ли свой путь в Дятлово, или воротиться к межеванью?

 Наконец, решился я последовать гласу дружества и родства и ехать к госпоже Невской, а на погост послал человека, снабдив его нужными наставлениями, и доволен был после, что сие сделал; ибо межеванье церковной земли в тот день не было, а обмежевали только Ермаковскую пустошь, и к удовольствию моему бесспорно.

 В Дятлове нашел я всех занимающихся приготовлениями к сговору, но жениха еще не было, и его только ждали ежеминутно. Сделавшаяся от дождей превеликая грязь, и по речкам и ручьям везде сущее половодье, наводило на нас спасении, что он не будет.

 Однако он преодолел все трудности и к нам в надлежащее время приехал; с ним были две его сестры и еще из соседей и приятелей его некто господин Недобров, по имени Александр Иванович.

 Мы встретили и приняли их с обыкновенными учтивостями, и жених, которого я еще в первый раз видел, показался мне человеком смирным, не из далеких, и принадлежащим к роду людей средних; но и девушка–невеста была ему по плечу и не из бойких, и потому была ровня.

 Он был степной и имеющий изрядный достаточек дворянин, из фамилии Челюскиных. Но как бы то ни было, но мы, посидев и поговорив немного, приступили к делу, и его с Изоею Семеновною оговорили.

 Теперь расскажу я вам нечто смешное, случившееся тогда со мною.

 Как время между сговором и ужином продлилось нарочито долго, то долг повелевал мне занимать гостей наших во все сие время разговорами.

 Итак, адресовался я сперва к жениху; но как он был молодец неговорливой, то, оставя его беседовать но обыкновению с его невестою, обратился я к его товарищу, господину Недоброву, по в сем нашел уже истинного бирюка.

 От роду своего не видывал я такого несловоохотливого человека и признаюсь, что сил моих уже не доставало приискивать средства к заведению его в разговор.

 О чем ни начну говорить, он не ответствует. Я начну о войне тогдашней: он слушает так, как бы был не русский и никакого участия в том не имел.

 Поговорю, поговорю и увидев, что он не внимает, перестану, и начну другую материю.

 Зачинаю говорить о экономии деревенской; но он и сие так слушает, как бы был совсем не деревенское житель, и как бы ни до чего ему нужды не было.

 - «Боже мой! думал я сам в себе: что за диковина? — до чего ж бы он был охотник? — Молчи! начну о приказных делах, авось–либо он их любит».

 Но не тут то было, ему они и в голову не лезли и он вовсе и в речь об них не вступал.

 - «Ну, вот тебе на! думал я; но это куда уже ни шло, о сем говорить и сам я охотник по середнему».

 Итак, погодя немного, вздумал я завесе речь о псовой охоте, хотя сам не разумел ни аза в глаза в рассуждении оное и всего меньше способен был брать соучастие в сих премудрых разговорах. Но оказалось, что он и до ней охотником не бывал.

 - «Господи!» думаю я: о чем же таком мне говорить с сим удальцом… Молчи, начну о лошадях, хотя сам ничего о сей материи не знаю, будучи до них совсем не охотником». Но он и тут только отмалчивался.

 Я об садах, он сопит только…. Я о том, я о другом, но не тут то было, молчит мой товарищ да и только всего.

 Наконец нечего мне было иного делать, как таким же образом замолчать, что я действительно и сделал, и мы истинно просидели часа два не говоря ни слова. Но по счастию моему, скоро накрыли на стол и мы пошли за него садиться.

 После ужина поднялись было они ехать, но вдруг очутилась у нас против всякого чаяния музыка и довольно еще изрядная: она была г–жи Казариновой, жившей в той же деревне. И ах! как мне тогда было жаль, что некому было танцевать со мною.

 Я звать гостей, но сохрани нас Господи! Статочное ли дело, чтоб нам на то пуститься. Я звать барынь и барышень, но те с одним со мною не пошли; итак, поплясали мы только немного и потом расстались. Они поехали ночевать к помянутой соседке, а мы остались у хозяек.

 Как в следующий день дошла уже очередь до церковной земли и она должна была межеваться: то, вставши ранёхонько, спешил я туда ехать и не остался с гостями обедать и по вчерашнему играть опять в молчанку, но сам себе говорил: — «Бог с вами, государи мои! Ликуйте одни как хотите, а мне не до вас, а спешить надобно на межу!»

 Я застал межевщика у себя в деревне, расположившегося обедать у моего соседа. Итак, отобедавши все вместе и поговорив о том, как бы лучше размежеваться нам с церковною землею, поехали мы на межу.

 Тут, при помощи землемера, удалось мне окончить сие дело так, как только желать было можно. Попы согласились отдать весь пример в наш луг, а мы согласились променять им весь свой луг, который им был более кстати, нежели нам, и взять вместо его следующее количество пахотной земли в другом месте, а именно подле Трудавца и в смежности к нашим дачам.

 И как надлежало о сем по обыкновению подать нам всем от себя к межевщику полюбовную сказку, то была она тотчас написана и приготовлена, и как нами, так и попами, а что всего важнее, и самыми бобылями подписана; и поелику сим все дело сие и утвержденным сделалось, то попроворил я, чтоб нам земля сия тогда же была и отмежевана и тем все дело сие формально было окончено.

 Бобыли, увидев, что отмежевывается нам земли гораздо более, нежели как они думали, схватились, но сие было уже поздно, и делать им было уже нечего, почему так все и осталось.

 И я могу сказать, что мне и в мысль не приходило, чтоб дело сие могло так скоро и удачно кончиться. А потому, будучи тем чрезвычайно доволен, нимало о том не тужил, (что) набегавшие тучками дожди нас несколько раз мочить принимались.

 Таким образом окончил я благополучно и сие дельце, удерживавшее меня вместе с прочими от езды в Кашин. Я зазвал тогда межевщика с межи к себе, и мы приехали домой еще засветло. Подле ворот дожидалась и встретила меня другая радость, и сей день назначен был к тому, чтоб иметь мне удовольствие!

 Стоял солдат из Коширы и подавал мне пакет запечатанными. Я тотчас догадался, что был он из Экономического Общества, и в том не обманулся. Это была XIV часть «Трудов» оного, которое Общество по обыкновению ко мне прислало.

 Я любопытен был очень видеть, что в письме было написано, и раздернувши пакет нашел, что писано было ко мне, что я в посылаемой книге найду оба мои сочинения «о картофеле», напечатанные, за которые, поблагодарив, выхваляли господа члены мое усердие и труды в экономии, и побуждая впредь писать и трудиться, ласкали обещанием, что Общество меня за то конечно возблагодарит.

 Все сие было, натурально, мне весьма приятно; но как далее уведомляемо было, что сочинение мое «о удобрении земель» еще в комитете и не апробовано; то сим последним извещением произвели они во мне маленькое и всем сочинителям свойственное неудовольствие. Ибо я, обманываясь тогда в заключении, что конечно оно не одобрится, готовился предварительно уже терпеть от того досаду, почему, смущаясь воображением, сим себя утешая говорил:

 «Ну! что ж, беда невелика! одобрится хорошо, а не одобрится, так можно и плюнуть. Трудов моих было довольно, а благодарности существительной еще очень мало; можно и перестать писать, ежели до чего дойдет дело».

 В последующий за сим день межевалась Котовская дача, и как мне там делать было нечего, то я в сей день на межу и не ездил, а провел оный в доме, досадуя на межевщиков, что они пустошами нашими так долго медлят и об них власно как позабыли. Но я обманулся в своем мнении.

 На другой день приезжает ко мне помянутый второклассный землемер, г. Сумароков, и удивил извещением, что г. Лыков уехал межевать Новашану, а в тутошних местах все поручил окончить ему, но что он не под каким видом не вступит в размежевание наших пустошей, ибо надобно знать, что г. Лыков погрешность свою, наконец, усмотрел и не знал уже, как приступить к сему делу и поправить оное.

 Сие повергло меня в новую заботу и беспокойство. Я видел, что размежевки сей мне долго не дождаться, а в Кашин ездою неотменно поспешить надобно, и потому не знал, что делать.

 Г. Сумароков советовал мне ехать, обещая без меня не межевать и дожидаться моего приезда, а и о Лыкове уверял, что он без меня межевать не станет.

 Итак, хотя и не хотелось, но принужден я был следовать сему совету и пуститься на отвагу; а просил только сего добродушного землемера о неоставлении меня по Тулеинской даче своим вспоможением, ибо боялся, чтоб мне не лишиться там моей примерной земли, что весьма легко могло стать по причине недостатка в тамошней церковной земле, которою завладели савинские; и землемер дал мне обещание исполнить все возможное, в чем по добродушию своему и сдержал слово.

 Итак, решился я через два дня после того отправиться в путь и начал в оный тогда же собираться. Но тут долго не знал я, одному ли туда ехать или, как прежде думали, взять с собою и жену мою. Но как, с одной стороны, от продолжавшихся тогда частых дождей дорога сделалась чрезвычайно грязной и в большом экипаже ехать было трудно, а с другой, по умножившимся в доме у меня болезням, не было ни одной здоровой девки, которую бы ей с собой взять можно, а сверх того и племянница моя все еще была больна; но, к удовольствию моему, и сочли все брать мне жену с собой за невозможное, и я решился ехать уже один и налегке в путь свой.

 В сих суетах получил я еще новую заботу. Приехал нарочный гонец из Шацкой нашей деревни с уведомлением, что и там межевщик приближается, и чтоб я и туда ехал.

 Сие навалило на меня новое горе; однако, как ежать туда никоим образом было не можно, и к тому ж и звали не слишком усильно, а сверх того ехал туда и без того брат мой Гаврила Матвеевич, то препоручил я ему сию комиссию, и на случай приезда землемера дал нужные во всем наставления, а другое такое ж наставление и письменную, так сказать, инструкцию оставил соседу своему Матвею Никитичу, в рассуждении размежевки наших пустошей, на случай, если паче чаяния, межевщик захочет без меня межевать наши пустоши.

 И распорядив сим образом все свои дела, не стал долее медлить, но распрощавшись со своими домашними и предав все свои дела в произвол судьбы, в предпринимаемый путь и отправился.

 Сие путешествие мое и все, случившееся со мною во время сей езды в Кашин опишу я вам в последующих письмах, а теперешнее, как довольно увеличившееся, окончу уверением, что я есмь ваш, и прочая.

ПУТЕШЕСТВИЕ В МОСКВУ.

Письмо 143–е.

 Любезный приятель! Вознамерившись описать вам в сем письме путешествие свое в Кашин, предприятое тогда еще в первый раз в летнее время, начну тем, что как дорога от Москвы до Кашина в тогдашнее время для путешествующих не совсем была безопасна, но бывали иногда от бездельников в разных местах шалости, грабежи и разбои: то, отъезжая в сей путь, не преминул я запастись множайшими людьми и нужным для всякого случая оружием.

 Всех нас было пятеро: я, да двое слуг, да два повозчика, ибо отправлялся я на двух повозках.

 Для себя избрал я маленькую дорожную и самую легкую покоевую коляску, а другая повозка была с нашею дорожною провизиею, и самая та, на которой приехал ко мне из Кашина посланный.

 Чтоб придать обоим моим слугам некоторый вид военных людей, то одел я их в красные камзолы с рукавами и синими обшлагами и воротниками, и препоясал замшевыми портупеями, с привешенными на бедрах их старинными палашами.

 В сем одеянии походили они уже несколько, когда не на полевых, так по крайней мере гарнизонных солдат и могли глупыми и незнающими людьми почитаемы быть таковыми.

 Кроме сего не преминули мы запастись ружьями и пистолетами, и наделать к ним несколько патронов с пулями.

 В путь сей отправился я 28–го числа августа после обеда, и отъезжая готовился заблаговременно к чувствованию скуки и досад многих. Ничто и по ныне для меня так не скучно и не досадно, как путешествовать по грязной и трудной дороге, а тогда точно и была такая.

 Бывшие до того частые дожди и продолжавшиеся по нескольку дней сряду ненастья произвели и на малых дорогах везде грязь превеликую; а чего должно было ожидать на большой тульской в Москву дороге, которой, как известно, нет многолюднее во всем государстве нашем.

 В ожидании своем я и не обманулся. Не успели мы в деревне Ярославцове взъехать на сию большую дорогу, как и возчувствовали всю дурноту оной.

 Она была чрезвычайно грязна и так дурна, что мы с трудом могли ехать, поспешить же никак было не можно. Итак, далее не могли мы никак в сей день доехать, как до большого села Липец, и были довольны по крайней мере тем, что нас не мочило с верху, ибо погода начинала понемногу переменяться и облака понемногу соединялись уже в густые тучки.

 Чтоб не допустить себя мучить скуке, при медленной и беспокойной езде грязною дорогой, расположился я уже с самого начала, для меньшего чувствования оной, возыметь прибежище к любимому моему и толь нужному для человеков искусству увеселяться красотами натуры и положением мест, и занимать себя колико можно такими мыслями, которые могли б не допускать меня чувствовать скуку.

 Всходствие чего и учинил тому тотчас начало, как скоро начала скука и досада ко мне появляться, и употребил для прогнания оной помышления о самой сей дороге.

 Я привел себе на нанять все, что я некогда читал о всех происшествиях, бывших в прежние времена в местах тутошних; переселялся помышлениями в века протекшие и углубляясь в воображения различные, говорил с самою сею дорогою, или паче сам с собою примерно следующим образом:

 «О путь!… путь великий и знаменитый! сколь многие века существуешь ты уже здесь и сколь многие сотни тысяч людей видел ты едущих и идущих? Сколь бесчисленными тяжкими повозками были обременяемы и коликим множеством колес были разсекаемы мягкие хребты твои! Колико претерпеваешь ты и ныне еще от них ежедневно!.. Какие глубокие язвы и раны видны на тебе повсюду произведенные! О, как велик и широк ты! И сколь многими людьми помещаешься ты в нынешние времена ежедневно!…

 «Но были некогда времена, в которые не было здесь и самой малейшей тропинки, но свистел только от ветров высокий бурьян, по местам сим в глуши и дичи растущий. Единый только топот от быстрых коней претерпевал ты временем от татар, набегавших нередко на отечество наше и разорявших оное до самых тех мест, где протекает Ока, сия река многоводная и служившая так долго защитою бедному отечеству нашему от сих народов варварских и диких.

 «Коль много зла претерпевали предки наши, живущие в местах сих от сих грабителей жестоких! Может быть не один раз видел ты их на себе посекаемых острием мечей их и слышал стон и вой увлекаемых ими в плен жен и девиц с собою, и орошаем был слезами текущими из очей их.

 «Вот селение, сидящее на тебе, которое и поныне служит памятником, что некогда были в местах сих окопы, носившие звание городков, в которых живали люди, отваживающиеся переселяться за Оку и в коих одних находили они некоторое спасение себе от набегов разорителей сих.

 «Вон, там и поныне еще видны остатки древних окопов и высоких валов, ограждавших маленькие селения их и те высокие курганы, на которых станавливали стражи для примечания татар и благовременного давания всем жителям знать, чтоб они и сами скорее сбегались и скот свой сгоняли в окопы сии и тут вооружались для отпора врагам и разорителям сим.

 «Может быть, не один раз проливаема была самая кровь предков наших на самых тех местах, где ты лежишь теперь, муть широкой, и хребты твои напояемы были оною. Не тщетно и поныне селения здесь называются «городнями». По всему видимому, живали здесь люди от самой уже древности, и многие роды их переменились с того времени, как здесь первые обитатели жить начали».

 Сим или подобным сему образом говорил я сам с собою проезжая деревню Городню, на большой дороге сидящую. Большой и широкой овраг, посреди которого протекает тут речка Городенке, подавала мне повод к мыслям, что в тогдашние времена может быть и он, будучи крутоберегим, служил некоторою преградою татарам, и тем паче, что за ним видимые и поныне еще леса были может быть тут и в древности и при том обширные и непроходимые, а в промежутках между ими на полях находились оные окопы на высоких и крутых берегах оврага сего.

 Самые сии леса, мимо которых проезжал я далее, подавали мне повод к помышлениям, что и они, может быть, некогда служили наилучшим и надежнейшим убежищем предкам нашим от татар при набегах их.

 «Может быть, говорил я: не один раз живали они по нескольку дней и недель в глубоких оврагах, посреди лесов сих находящихся, скрываясь со страхом и трепетом от губителен их и дожидаясь обратного их отшествия!»

 Обращаясь опять к дороге и беседуя в мыслях с нею, говорил я:

 «Да и тогда, когда ты существовать здесь начала, как невелика ты была, доколе в новейшие времена не сограждена была Тула. С того времени, может быть, сделалась ты сколько–нибудь более, когда начал существовать сей город и служить защитою от татар.

 «И с того времени сколько войск, и сколько раз проходило здесь по тебе и конных и пеших, сколько раз стенала ты от тяжести огнедышащих орудий, везомых по тебе? Сколь много раз, и сколь многие путешествовали по тебе здесь взад и вперед, древние обладатели сих мест и праотцы владельцев нынешних! Сколько раз видала ты ехавших по себе самых князей и государей, владевших отечеством нашим!

 «Не один раз, может быть, летел по тебе какой–нибудь удельной князь с дружиною своею вслед других товарищей своих, поспешавших на войну, или для обороны отечества от татар, приближавшихся к местам сим.

 «Легко статься может, что и ближнее ко мне и на тебе сидящее селение Ярославцово название сие получило в древности от какого–нибудь владетельного князя Ярослава, с которым что–нибудь особливое в сем месте случилось.

 «Не один раз, может быть, и самые праотцы и предки собственного моего рода езжали по тебе и сматривали также на все места сии и положения оных. Но взирал ли–то кто из них на вас, милые места, с такими ж чувствиями и помышлениями, как я теперь?!!!»

 В сих и подобных сену размышлениях упражняясь и не видал я, как приближались мы к помянутому селу Липецам, получившему может быть название сие оттого, что некогда стоял тут огромный липовой лес, косою времени потребленный.

 Тут открылись вдруг дальновидные положения мест и представилось взорам моим множество новых и прелестных предметов, привлекавших напрерыв мое внимание к себе.

 Широкой и огромной дол и синеющиеся за ним вдали леса, видимые с высоты холма того, где мы тогда ехали, преисполнили сердце мое некаким удовольствием, а сребристая многоводная Ока, извивающаяся величественно вдоль по оному и катящая вниз струи свои, освещаемые местами вечерним солнцем, восхищали зрение.

 Многие высокие холмы и возвышенные бугры, увенчанные лесочками, вместе с полями хлебными разных видов, испещряли все нагорные и высокие берега величественной реки сей и кривизнами и мысами своими, выдающимися вдали друг из–за друга, придавали местоположением сим еще более красоты; несколько селений, видимых на них вдали и сельские в них храмы увеличивали великолепие оных, а особливо белеющиеся вдали храмы и здания города Серпухова.

 Никогда, никогда не проезжал я места сии не утешаясь красотою оных, и никогда не мог налюбоваться ими довольно. Наконец и самое село то, в которое мы тогда ночевать поспешали, подало мне повод к размышлениям различным.

 При самом даже везде в него повстречавшийся с зрением обширный сад, окруженный несколькими рядами престарелых берез и других высоких дерев, и обнесенный решетчатою оградою, предвещал нечто величественное впереди; а представившийся вскоре потом зрению нашему каменный сельский храм, и пряное насаждение лип стригомых, ведущее к каменному едва приметному дому, и воздвигнутое насупротив оного чрез дорогу обширное здание с некакою башенкою над собою, вмещавшее в себе конский завод, увеселяло зрение наше.

 Принадлежало обширное село сие тогда еще графам Головкиным, бывшим некогда толь знаменитыми вельможами в отечестве нашем, и помянутый дом воздвигнут был тут для спокойного пребывания их при приездах в село сие; но все находилось уже и тогда в приметном упадке, клонящемся к запустению.

 И самый храм, при везде в село стоящий и лучшую красу ему придающий, не имел дальнего великолепия, и достопамятен был тем только, что из среды служителей его произошел тот из первосвященников наших, который так славился уже и тогда отменным красноречием своим, и нося на себе имя славнейшего из древних мудрецов, делал собою красу всему духовенству нашему.

 Всегда, когда ни случалось мне проезжать мимо храма сего и взглядывать на хижины, стоящие подле оного, не проходило без того, чтоб не сказал я сам себе: «Вот здесь, вот в сих местах и хижине, подобной сим, родился тот великий муж, который и поныне так славен умом, красноречием и великостию сана своего!!«….

 Шум от блеяния овец, и разные крики, и мычание бегающего по улице и вбежавшего только в село с нолей многочисленного скота, и призывание нас жителями оного напрерыв друг пред другом к ночеванию у себя, пресек все умственные разглагольствуя мои, и я спешил приказывать избрать где–нибудь избу получше для ночлега своего.

 Будучи до садов охотником и ведая, что все почти жители села сего были таковыми ж и что многие из них торговали приливными и пенковыми колонками и получали себе на том довольные прибытии, не мог я довольно наговориться о том с хозяином того двора, где мы ночевать остановились, и я наслышался от него обо многом до того мне неизвестном.

 А всего более слушал с удовольствием рассказы его о господском тутошнем саде, расположенном за домом по горе, о красоте оного, о многих прудах и сажелках, находящихся в оном, также о разных беседках, и самом гроте сделанном в нем, где графе, живая в сем селе иногда по нескольку недель, нередко брал себе отдохновение, и слушая сие жалел, что не удалось мне все сие никогда видеть.

 На утрие, встав довольно рано и спустившись тут с известной высокой горы, продолжали мы путь свой по низкому, ровному и гладкому берегу реки к городу Серпухову.

 Тут внизу не было тогда еще того селения, которое находится ныне, а украшался берег реки обширною и прекрасною рощею из дерев высоких, которой ныне и следов почти неприметно, а единые только пни свидетельствуют о существовании оной тут во времена прежние.

 Подъезжая к переправе чрез Оку нашли мы величественную реку сию от бывших до того дождей так наводнившеюся, что все пристани и помосты водою были поломаны и плавали по оной, и переправа сделалась от того труднейшею.

 Тогда не было еще чрез ее того плывучего моста, который ныне толико облегчает всем переезд чрез оную, и за который все мы должны благодарить великую Екатерину, повелевшую существовать всегда оному.

 Колико веков до того прошло, а никому из обладателей России не приходило на мысль или паче не удавалось произвесть сие нужное дело, и облагодетельствовать тем толь многие тысячи путешествователей всегдашних.

 Как переправляться иначе было нам не можно, как на пароме, а сим за повреждением пристаней к берегу подъезжать было не можно; то принуждены мы были дожидаться, покуда перевозчики их опять помостят и вооружиться до того времени терпением.

 Чтоб ожидание сие сделать для себя менее чувствительным, то занялся я опять многоразличными помышлениями, относящимися более до реки, передо мною быстрые свои струи катящей.

 Я воображал себе опять те древние времена, когда широкая и многоводная сия река служила вместо стены и наилучшею оградою и оплотом отечеству нашему от набегов татарских.

 «О! сколько раз, говорил я сам в себе: доходили сии грабители до берегов сих и паивали здесь струями сими лошадей своих! — Сколько раз трепетала Москва от набегов сих и прибрежные заречные жители со страхом и трепетом сматривали на шатры и станы их, разбиваемые на сих низких и ровных местах поемных. И поныне видимы еще неподалеку отсюда превеликие холмы и бугры, насыпанные ими на могилах умиравших начальников и вельмож их, и останутся на век памятниками тогдашнего бедственного состояния России».

 Далее, увидя плывущие струга, говорил я: — «Сколько громад таковых и колико сокровищ принесла ты, река многоводная, и приносишь и поныне по хребтам своим из одних мест в другие отдаленные отсюда, и доставляешь ими пищу и снеди целым миллионам народа.

 «Но были времена, в которые едва ли и лодочка какая плавала по тебе, и ты многие сотни лет текла здесь, никем будучи невидима и не посещаема.

 «Сколь многие тысячи людей питаешь ты рыбами и поишь струями своими, и сколько напротив того и погуляешь ты смертных в полыньях, при вешних страшных разлитиях твоих и при других случаях; у сколь многих жен похитила ты мужей, а у отцов детей их! И поныне не проходит еще года, в который бы не погибало множество людей в тебе, а то же бессомненно будет случаться и в грядущие времена».

 Таковыми и подобными сим размышлениями занимался я во все время, покуда приготовляли пристани, и мы переправлялись потом чрез реку сию.

 Все сие задержало нас так долго, что мы не могли далее в сие утро уехать как до Серпухова, и тут принуждены были остановиться обедать и кормить лошадей своих.

 Вид старинного города сего и разных в нем зданий подал мне также поводы к размышлениям особым.

 При самом уже везде в оный любовался я величественным видом монастыря Высоцкого, представшим взору моему посреди широкого отверстия между двух густых и высоких лесов, украшавших собою холм сей уже многие столетия и видевших праотцов наших.

 Не менее того утешался я красивостью другого такого ж сограждения, за рекою Нарою, под большим сосновым бором предками воздвигнутого, и дивился усердию и особливой охоте древних россиян к созиданию сих памятников набожности их.

 Первый из них и поныне еще разрушающая все рука времени пощадила от разрушения; в нем и поныне еще обитают черноризцы, посвятившие жизнь свою возсыланию безпрерывных молений ко Творцу всех тварей.

 Множество других храмов, возвышающихся высоко сверх кровов других домов, служили таковыми ж памятниками приверженности к вере как древних, так и нынешних жителей сего города.

 Весь он, будучи построен по изгибистому и неровному косогору, представлял некоторый род красивого амфитеатра, и белеющееся в разных местах остроконечные верхи колоколен с блестящими их златыми крестами придавали ему отменную красу.

 Со всем тем внутренность его далеко несообразна была с наружною красотою. — Ежели сравнить тогдашние его кривые, дурные, грязные и крайне беспокойные улицы с нынешними широкими, ровными и прямыми и тогдашние на большую часть мизерные хижины обитателей с нынешними, уже гораздо лучшими и порядочнейшими, то можно сказать, что ныне не походит он сам на себя, а особливо верхнею и проезжею частью оного.

 Тогда проезд чрез оный был самый беспокойный, надлежало спускаться под гору и ехать низом, и подле самых стен старшиной каменной крепости, построенной на крутом мысу высокого холма, окруженного глубоким буераком и речкою Серпейкою.

 Навислые уже от ветхости и грозящие ежеминутным падением, производили страх и трепет в проезжающих мимо оных; множество вывалившихся из стен огромных камней лежали разбросанные по косине крутой горы сей, и многие подле самой дороги, и казалось, что в каждую минуту готовы таковые ж, скатившись с горы, раздробить проезжих.

 Совсем тем никогда не проезжал я мимо сей твердыни древней без особливых чувствований. Служила она незабвенным памятником искусству древних при созидании городов своих, и я не мог довольно надивиться тому, с каким искусством умели предки наши сограждать высокие башни и степь твердынь своих из каменьев диких и величины огромной и связывать их так крепко раствором известковым.

 Самое избирание мест к тому и замысловатое укрепление кривых входов в них не менее меня удивляло.

 Совсем тем, как тесны и малы они тогда были! Не более как немногие сотни людей могли в них жить и помещаться, и что могло значить такое малое количество? Рука времени разрушила уже и тогда на половину всю твердыню сию и угловые башни имели уже столь великие расселины, что угрожали ежеминутно падением.

 Но сие было и не удивительно: более двух сот лет тогда уже минуло с того времени, как воздвигнуты были сии степь и башни при славном нашем царе Иоанне Васильевиче.

 Но древность города сего простиралась гораздо далее; более нежели за 400 лет до того упоминаемо уже в летописях о его существовании, и два раза был он разоряем и опустошаем до основания: в первый раз от татар, а другой от литовцев, и было время, что был сей город столицею и местопребыванием одного старинного российского князя, по имени Владимира Андреевича Донского, по прозванию Храброго.

 Было сие за 300 лет до того, и в самое сие время основан был и помянутый монастырь Высоцкой, славным у нас в древности святым мужем Сергеем чудотворцем, который призыван был нарочно для основания оного сим князем, и оставил тут ученика своего Афанасия неумном первым.

 Кроме сего и другой предмет привлекал к себе мое внимание тогда, подъезжая к крепости сей, надлежало проезжать мимо фабрик парусинных, которыми сей город в особливости славился. Было их тут семь, и более 600 человек занимались денно и ночно в приуготовлении сих тканей, толико нужных для морских ополчений не только наших, но и чуждых народов.

 Превеликое множество вырабатывается и сотыкается их на 160–ти станах ежегодно, и знатная часть из них отправляется в иностранные государства, и на всех морях и океанах и во всех частях света, и даже в отдаленных краях Америки влекут они плывучие громады по хребтам морей синих, и белеются на оных.

 Помышляя обо всем том с особым удовольствием, смотрел я на бесчисленное множество мотов пряжи, сушимой при белении оной на сограждениях особых и помышлял о том, сколь многим городским и уездным жителям доставляли фабрики сии пропитание.

 Не успели мы, покормив лошадей, выехать из сего города, как, переезжая пространные равнины, окружающие оные, преселился я опять мыслями во времена протекшие и с особливым вниманием смотрел на равнины сии, видевшие некогда всю почти Россию на себе.

 Я воображал себе то, что происходило тут за 170 лет до того времени и с удовольствием вспоминал, как славный наш царь Годунов, будучи обманут ложными слухами о нашествии и приближении татар, имел тут в собрании более двухсот тысяч воинства российского для отпора от них и защиты отечества; и присутствуя сам, с пышностью и особым великолепием принимал послов татарских, приезжавших к нему с поздравлением и потом несколько дней сряду все войско угощал на равнинах сих в шатрах пиршествами на посуде драгоценной и приличным достоинству и пышности его образом, и сделал чрез то поля сии на век достопамятными.

 Я воображал себе, как испещрены были поля сии тогда повсюду кущами и шатрами и усеяны несметным множеством народа; как курились повсюду днем дымы голубые и по ночам светились огни ясные, и как толпился повсюду народ и воины веков прежних и какой гул раздавался всюду от движения криков и разглагольствия их…

 Сим и подобным сему образом занимаясь разными мыслями и увеселяясь повсюду встречающимися новыми видами и красотами натуры, продолжали мы свое путешествие по дурной и отчасу хуже становящейся дороге, и доехали еще довольно рано до знаменитого села Лопасны.

 Тут принуждены мы были переправляться чрез протекающую сквозь его и того же имени реку на скверном плотишке.

 Сделавшееся от дождей великое наводнение в сей реке, разорвало бывший до того тут плавучий мост, и как она была тогда не только велика, но и чрезвычайно быстра, то имели мы много труда и даже самую опасность при переправе на плоту.

 Совсем тем, переправившись на плоту кое–как, могли бы мы ехать еще далее; но как при проезде чрез большое и чрезвычайно грязное село сие испортились под харчевою повозкою моею колеса то принуждены мы были остановиться тут ночевать и под повозку купить новые колеса, которых по счастию нашли мы множество продаваемых, ибо село сие даже славилось деланием и продажею колес.

 В нем находился и тогда уже огромный каменный дом, придававшим, вместе с каменною церковью, селу сему красу немалую. В особливости же любовался я красивыми сажелками и прудами, обсаженными стриженными березками, которые и поныне украшают село сие, принадлежащее одному из любимцев Екатерины Великой, пользовавшегося всех прочих короче ее к себе любовью.

 Переночевав в сем селе, в последующий день встали мы очень рано, но поспешить ездою никоим образом было не можно: дорога была так дурна и тяжела, что я никогда еще такового ее не видывал.

 Бывшая до того от ненастья страшная грязь от переменившейся погоды начала густеть, но от самого того дорога сделалась еще хуже. Колесы с трудом могли вертеться и из одной колесовины попадать то и дело в другую глубочайшую, и я принужден был к утешению себя употреблять всю свою философию.

 К вящему несчастию захрамела у нас одна лошадь и мы с трудом доехали до знаменитого села Молодей, которое далеко не имело еще тогда таких украшений, какие имеет ныне, и не принадлежало еще господину Кроткому, сему славному эконому и по особому странному случаю вдруг разбогатевшему человеку.

 Проехав сие село и стараясь дотащиться кормить лошадей до Кутузова, не ехали, а с ноги на ногу брели мы, чрез ославившееся в древности и между сими селениями обширное Юшенское поле.

 Сие хотя не было уже тогда таково страшно, каково бывало оно в старину нашим предкам, проезжавшим оное всегда со страхом и трепетом, но пустота места, находящиеся по сторонам вблизи густые леса и мысль, что в притекшие времена не один раз обагрялись места сии и самая дорога невинною человеческою кровию, проливаемой разбойниками, не дававшими почти никому проезда, и что не один раз лишался тут отец своего сына, а жена любимого мужа производила в душе некое особое чувствие, вливающее и тогда некоторый ужас и опасение, хотя расчищенные поля и поселенная посреди деревня давно уже сделали сии места безопасными.

 Отдохнув и выкормив лошадей в Кутузов и пустившись далее, имели мы много труда, покуда доехали до знаменитого села Пахры, переименованного после Подольском.

 Никому тогда не приходило еще и в мысли, что некогда, и чрез немногие годы после того будет село сие городом; но вид оного и тогда был немногим чем хуже нынешнего и настоящий вид города едва ли ему скоро получить можно!

 Тут принуждены мы были опять с превеликим страхом переправляться на плоту чрез реку, чрез сие селение текущую, довольно великую и такое ж имя на себе носящую.

 Такого спокойного плавучего моста на ней тогда еще не было, как ныне, и все проезжие должны были переезжать на плоту и от всегдашнего пьянства перевозчиков подвергаться иногда великой опасности.

 Стоящие на берегу кабак поглощал все получаемые ими за перевоз деньги, и был всему злу причиною. Сами мы нашли перевозчиков мертво–пьяными, и настрадались переезжая с ними сию довольно широкую реку.

 По счастию помог нам много при том один севский купец, съехавшийся с нами в Кутузов и кормивший лошадей вместе. И как он вместе с нами потащился, то и услужил нам показав и объездную дорогу от Пахры до Молодец, которая была гораздо лучше большой и не так грязна как оная.

 Самое сие помогло к тому, что до селения сего доехали мы довольно еще рано, и не захотев тут останавливаться, отважились пуститься до деревни Битец.

 Но отвага сия была неблаговременна и я раскаялся в том скоро, ибо расстояние между обоими сими селениями было немалое; и как мы оное должны были переезжать большою дорогою, то нашли мы ее в сем месте столь дурною, что принуждены были тащиться шагом.

 Между тем день неприметно приходил к окончанию и мы посреди пути сего обмеркли; а как повсюду была молва, что около сих мест бывают от воров и шалости, да и положение мест было к тому удобно, то начали мы несколько уже и потрушивать и стараться поспешать как можно.

 Я то и дело понукал своего кучера, чтоб понуждал оп лошадей напрягать все силы их к езде скорейшей; но самое сие и наделало нам много вреда.

 Привыкнув к своим, хотя недорогим, но крепким лошадям и надеяся на них, и не помышлял я того, что не таковы были другие, бывшие с нами и самые те, которые присланы были с человеком, приехавшим звать меня из Кашина, и что они по нежности своей такого усильного труда перенесть были не в состоянии, и узнал, но уже поздно, что они от надсаду так разбились, что по приезде нашем в Битны, уже ночью, мы не могли их стащить с места.

 В скверной сей деревнишке, славящейся издавна обманчивою меною лошадей, производимою жителями с проезжими, не успели мы расположиться, как и явились к нам хитрецы и обманщики и начали производить свое гнусное рукомесло.

 Мы притворились, будто ничего не знаем о их плутнях, и дали им волю делать что хотят, дабы тем более посмеяться.

 Обманы сии производили они хотя многоразличными образами, но наиболее следующим: один притворяется быть должником, а другой взыскивающим с него долг свой и отнимающим у него за то с великою суровостью лошадь.

 Притворный должник, охая и плача, прибегает к проезжим, жалуется им на свое несчастье и тужит, что принужденным находится расстаться с своим животом, т. е. доброю своею и надежною лошадью, и готов бы ее лучше иному кому, а не своему гонителю доставить в руки.

 Таковою уловкою убеждает он незнающих проезжих к жалости и к тому, чтоб они с ним поменялись лошадью и ему что–нибудь придали, и сим образом въявь почти их обманывают и променивают им негоднейшую лошадь на хорошую и получают еще множество денег в придачу.

 И сколько смешных историй не бывает в сей негодной деревнишке. Часто случалось, что иная проезжая боярынька от сожаления, видя утесняемого и даже биемого мнимого должника, или льстясь получить лучшую себе лошадь, закладывала и свое платье и другие вещи, для получение взаймы для придачи такому обманщику, и после усматривала, что была обманута въявь, и вместо доброй лошади получила пренегоднейшую тварь.

 А точно таким образом вознамерились было они и нас обманывать и выменять у нас приставших лошадей; но мы, посмеявшись внутренно их пронырствам и уловкам, кончили тем, что самих их одурачили, объявя, что нам все плутни их известны, и чтоб они у убиралися скорее со двора.

 Особливого примечания было достойно, что в промысле сем упражнялись наиболее не тутошние жители, а приезжие издалека и проживающие тут нарочно для сего долгое время, и что продолжалось сие многие годы, покуда селение сие слишком уже тем ославилось. Тогда, оставив, переехали они совсем в другие места, на большой же дороге лежащие, где никто об них еще не ведал, и не пристают и поныне еще таким же образом обманывать неосторожных и зажиточных проезжих.

 Выкормив лошадей и дав им гораздо отдохнуть, продолжали мы в следующее утро путь свои далее и выехали из селения сего не рано, а дождавшись уже света.

 Опасность от воров, гнездившихся в сих местах, внушила нам сию предосторожность. К тому ж как расстояние оттуда до Москвы было уже не велико, то и надеялись приехать еще очень рано, однако в том изрядно обманулись.

 Дорога чем ближе была к Москве, тем становилась хуже, а лошади мои отчасу слабее, и нам везде в сей цепь была такая неудача, какой со мною никогда еще не случалось. Одна лошадь хромала и не могла вовсе почти иттить, а другая так разбилась, что стала в пень и мы, часа два стоючи в грязи, не могли ее с места сдвинуть.

 Признаться надобно, что минуты сии были для меня очень неприятны и я, позабыв тогда всю свею философию и все утешительные размышления, мучился только досадою и прискорбием душевным.

 Однако попавший мне на глаза, и тогда еще стоявший четырехугольный невысокий столб с находящимися на нем на чугунных, в него вставленных, досках надписьми, служивший памятником бывшим в старину в Москве стрелецким бунтам и означавшим место, где они, казненные, были зарыты, обратил все мое внимание к себе, и преселив мысли мои в тогдашние смутные времена, подал повод к размышлениям многим и особым.

 Наконец показалась нам Москва, сия древняя столища и обиталище наших государей, и величественным и торжественным видом своим привлекла все мое внимание к себе.

 Утро случилось тогда ясное, и я, по всегдашнему обыкновению своему, не мог зрением на бесчисленный сонм высоких башен и блестящих куполов и глав храмных довольно налюбоваться.

 Признаюсь, что вид великого города сего с сей стороны мне в особливости всегда приятен и едва ли не самый лучший. Душа, при воззрении на таковое обширное обиталище бесчисленного множества смертных, чувствует нечто особливое, и в каком бы расположении до того ни была, но вдруг поражается им сильно и охотно вдается в размышления различные.

 А всходствие того и я, как ни раздосадован был дурнотою дороги, но не мог преминуть, чтоб при первом и лучшем узрении сего великого обиталища не велеть остановиться и до тех пор стоял, покуда глаза мои насытились зрением, а мысли и душа напоились удовольствием довольным.

 Вскоре после того при подъезде к селению, известному под именем Разстани, занимался я паки помышлениями о том, чем место сие было достопамятно и от чего получило название сие.

 Две дороги из Москвы расходились в сем месте в разные стороны: одна на Кошеру, другая в Серпухов; обе были большие, обе многолюдные, и до сего места обыкновенно провожаемы бывали отъезжающие вдаль родственники и друзья московскими жителями.

 «О, сколько нежных и от искреннего сердца проистекающих слез, — говорил я сам себе: — пролито на сих местах чувствительными и любящими друг друга душами! Сколько вздохов испущено из сердец, и сколько людей видели друзей своих в последний раз и расставались с ними на век в местах здешних!

 «Не один раз, может быть, иную чадолюбивую мать, отпускавшую единородного сына своего на службу или на войну, в обмороке и в слезах утопающую отвозили из мест сих обратно в Москву».

 «Не один раз, может быть, иная, выданная в замужество в отдаленные места и отъезжая туда, расставалась здесь в последний раз с милыми родными своими и орошала землю слезами, из глаз ее текущими; и не один раз расставались здесь и любовники счастливые и несчастные, и провожали зрением милых друзей своих, покуда холмы сии скрывали повозки их от зрения оных!…»

 Чем ближе подъезжали мы потом к городу, тем видимые окрестности и места подавали мне множайшие поводы к размышлениям и побуждали не один раз самому себе говорить:

 «О, чего и чего не происходило в древние и притекшие времена на полях, путях и холмах сих! и сколь многим происшествиям были вы, все видимые мною места, свидетелями безмолвными. Не один раз все вы обременяемы были бесчисленными ополчениями народов чуждых и своих, и по холмам сим раздавался гул от шума, производимого ими и бесчисленными конями их!

 «Не один раз видели вы на себе несметные орды татар самых, приходивших из стран дальних, и приводивших праотцов жителей мест сих в страх и ужас.

 «Не один раз влекомы были самые обладатели града сего в плен к себе варварами сими, и со вздохами и слезами взирали в последний раз на любезную родину свою!

 «Сколько раз происходили на самых сих местах битвы и сражения страшные, и земля сия обагряема и напояема была кровию праотцев наших и народов чуждых и иноплеменных!

 «Колико прахов и сотлевающих костей лежать сокрытыми в недрах ваших, живших некогда людей и на местах сих жертвовавших жизнию за отечество!

 «Колико погибших в несчастные времена, когда свирепствовала язва в местах здешних.

 «Сколько раз езжали цари и государи наши в самые древние времена и новейшие, по местам сим и по самой дороге этой, взад и вперед, бывая в любимом ими обиталище сельском, отстоящем отсюда вблизи, и достопамятным на век рождением в нем нашего Петра Великого.

 «Колико раз тешились они на полях сих звериною и птичьею ловлею; сколько раз проезжал по местам сим оный великий и беспримерный монарх, преобразивший так чудно Россию и сделавший ее известною во всем свете; утешался он некогда, как во время юности своей входил с сей стороны и по самому путю сему с триумфом в Москву, овладев Азовом и ведя с собою пленными врагов предков своих!…»

 В сих и подобных сену размышлениях и не видал я, как доехали мы до самой заставы и въехали наконец в Москву.

 Но как письмо мое достигло до своих пределов, то дозвольте мне повествование о дальнейшем моем путешествии предоставить письму будущему, а теперешнее кончить, сказав вам, что я есмь ваш и прочее.

(Ноябр. 23 1807 г.).

Письмо 144–е.

 Любезный приятель! В предследовавшем письме описал я вам путешествие мое от дома до Москвы. Отпустите мне, если наскучил и отяготел я вас своими разглагольствиями. А теперь опишу вам пребывание мое в Москве и езду дальнейшую, но стану пересказывать уже все короче.

 Как в Москве не располагался я в сей раз долго медлить, то приехав в оную спешил я поправить скорее все надобности, какие имел, дабы скорее отправиться в дальнейший путь.

 Квартира для меня была в ней новая и готовая. Друг мой г. Полонский взял с меня клятву, чтоб, будучи в Москве, нигде индо не останавливаться, как в его доне; однако я пристал наперед мимоездом и на часок в доме соседа моего Матвея Никотина, бывшем при самом везде в Москву, и одевшись тут, велел повозкам своим ехать пряно в дом к г. Полонскому, а сам, желая скорее исправить свои нужды, пошел пешком в город и ряды.

 Идучи чрез Кремль, сей древний замок, в коем живали наши древние цари и государи, и прохода чрез самое древнее обиталище их, не мог, чтобы остановясь, не полюбоваться несколько минут старинною и особенною архитектурою, тогдашним временам свойственною, а при том вообразив себе все происходившее в сих местах во времена предков наших, нельзя было, чтоб вздохнув, самому себе не сказать:

 «Боже мой! чего и чего не происходило в сих местах, и каким и каким происшествиям и даже самым страшным и ужасным сценам не были здания сии некогда свидетелями?…»

 Тысячи мыслей толпились тогда вдруг в моей голове, из всех тех, какие имел при читании истории времен притекших о всех происшествиях, бывших в древности в России, и некое содрогание потрясало тогда всю мою душу и производило в ней чувствования особые, и такие, которые изобразить трудно.

 Поровнявшись с славною нашею Ивановскою колокольнею, возвышающею златую главу свою так много выше прочих, увидел я часть разломанного древнего огромного здания, где отправлялись все наши суды и расправы.

 «А! возопил я тогда внутренно в душе моей: это место назначается для нового чуда в свете, для здания такого, которое было бы наиславненшее в свете и прямо достойным великих обитателей своих!»

 И как время ни было для меня тогда коротко и драгоценно, но я не мог никак утерпеть, чтоб не зайтить на самое опростанное место и посмотреть подлинно ли оно так хорошо и красиво, как о том молва носилась; и могу сказать, что красота и пышность сего места превзошла все мое воображение.

 Как вся замоскворецкая часть сего великого города видима была оттуда, как на ладони, то место сие казалось оттуда как бы вдвое выше, нежели каково было оно в натуре и я не мог как им, так и видом протекающею мимо его Москвы–реки довольно налюбоваться и признавал, что для замышляемого созидания тут обиталища государей не можно было избрать лучшего места.

 «Но, ах! воскликнул я далее: совершиться ли оно когда–нибудь и увидим ли мы его здесь существующим! Для здания такого многого времени, трудов и иждивения потребно и не будет ли во всем том недостатка?»

 В тогдашнее время делалась только модель сему дворцу, но и сия стоила многих тысяч, и я власно как предчувствовал, что из всего великого предприятия сего наконец ничего не выдет.

 Прошед Ивановскую площадь, наполненную всегда множеством карет и народа, спешил я итти в ряды, где накупив что мне было надобно, спешил я забежать в книжную лавку, бывшую тогда у Воскресенских ворот и спросить, нет ли в ней XII–й части «Трудов» нашего Экономическаго Общества; ибо как часть сия как–то не была ко мне прислана, то хотелось мне иметь ее у себя отчасти для выполнения моего собрания, отчасти для узнания, нет ли в ней чего–нибудь особливого.

 Услышав, что она есть, обрадовался я чрезвычайно, и как она была ни мала, а цена за нее довольно велика, но я с превеликою охотою заплатил все требуемое, и спешил потом на Поварскую к г. Полонскому, которого и застал я с женою только что вставших и одевающихся.

 Оба они были мне очень рады, и отведя мне особую комнату для квартирования, не менее радовались и тону, что сделавшаяся нечаянная в продолжении пути моего остановка воспрепятствовала мне в тот же день, по желанию моему, в дальнейший путь отправиться.

 Остановка сия произошла от лошадей, или паче от коновала, призванного для сделания вспоможения оным. В особливости озабочивала меня одна из оных, которая совсем уже легла и не вставала с места, и господин врач сих животных предписал нам дать ей в тот день покой и отнюдь в оный не ездить.

 Итак, принужден я был все постельное время того дня пробыть в Москве, и время сие провождено было очень весело.

 У господина Полонскаго жили тогда тут с ними вместе обе его свояченицы и родная его племянница. Все сии девушки учились тогда танцевать и играть на фортопианах, и оба учители приезжали при мне и учили оных; а ввечеру надсадил нас со смеху один живописец, делавший разные проказы и дававший волю над собою шутить и балагурить; а к ужину приезжину приезжала еще одна девушка, госпожа Софонова, и мы просидели и просмеялись очень долго: но за то ночь была мне не весьма спокойна.

 Мне всю ее не дали уснуть досадные блохи: их было такое множество в отведенном мне покое, что как я ни крепок, и как меня они всегда очень мало беспокоят, но в сей раз дали себя пряно узнать и почувствовать, и я от роду нигде и никогда такого пропастнаго множества их не видал.

 В последующий день, что было сентября 1 числа, как я ни старался ранее выехать, но не прежде мог сие учинить, как уже после обеда.

 Остановил меня все коновал лечением моей лошади: но со всем его врачеванием принужден я был оставить ее попраздновать в Москве, а продолжал путь на пяти оставших.

 Отправляясь в сие путешествие, хотя и запасся я обыкновенным своим дорожным упражнением, то есть книгами, но в сей раз была со мною такая, которую мне нетерпеливо прочесть хотелось, а именно вновь купленная в Москве экономическая.

 Желалось мне прочесть ее наиболее для того скорей, что в ней находился «наказ», сочиненный управителю господином Вульфом, и прочтение сего наказа было для меня потому в особливости интересно, что за несколько до сего времени послан был от меня такой же наказ, сочиненный по поводу учиненного всем, с обещанием награждения за лучшее золотою медалью, приглашения, и которого о судьбе я был еще неизвестен.

 Итак, не успел я из Москвы выехать, как принялся тотчас за него, и к удовольствию своему увидел, что г. Вульф в «наказе» своем схватывал одни только верхушки, и что мой был несравненно его лучше и превосходнее.

 Сие начинало льстить меня надеждою, что авось–либо мой удостоится обещанного награждения, а сие натурально и веселило меня некоторым образом.

 Как о дороге от Москвы до Кашина носилась повсюду молва не очень хорошая, и все говорили, что она не смирна: то не только ехали мы с осторожностью. посматривая всюду и всюду по сторонам и вперед, но и желали иметь каких–нибудь и спутников; а сие желание наше и совершилось.

 Не успели мы выехать из Москвы, как и съехались с одною боярынею, госпожею Селиверстовою, едущею так же в Кашин. Я было очень рад был сену сотовариществу, ибо признаюсь, что весьма не люблю ездить но дорогам, на коих всякую минуту находишься в опасности от нападения разбойников.

 Но госпоже сей что–то не угодно было с нами съютиться, но она то отставала от нас назади, то нас объезжала и опереживала, а вместе с нами ехать долго никак не хотела; но я был и тону уже рад.

 Как погода тогда установилась изрядная и ехать можно было открывшись, то едучи сим путем еще впервые летом, с любопытством смотрел я на все местоположения, и хотя были они совсем отменные от наших открытых мест, и наиболее ровные и лесистые, но будучи не без естественных и им свойственных красот, увеселяли довольное мое зрение.

 Во многих местах, а в особливости по близости Москвы, наезжали мы отчасти на саженные, отчасти прорубленные сквозь леса аллеи, ведущие к домам великолепным загородным; а в других наезжали целые рощицы, составленные из дерев стриженых, что удивляло и веселило меня в особливости.

 Первое селение, повстречавшееся с нами на сей дороге, была деревня Лихоборы, расстоянием от Москвы верст с восемь. Она сидела на небольшой речке, которую переезжали мы в брод по песчаному дну, и была довольно изрядная.

 Отъехавши от оной несколько верст прекрасною, ровною и гладкою дорогою, видели мы вблизости от дороги, в левой стороне, огромной дом с великолепным позади регулярным садом. Стриженые дороги и шпалеры, видимые вдали в соединении с домом, представляли для глаз прекрасное зрелище. и я любовался оным довольно.

 Проехавши сие место, скоро приехали ми во второе селение на дороге, небольшую деревеньку, называемую Лупихи, имевшую в названии своем нечто подозрительное.

 Она отстояла верст 7 от Лихобор и дорога до ней была изрядная и наиболее все полями. Неподалеку от сей видели мы в левой стороне другое село какого–то знатного господина, окруженное прелестным местоположением, которым я не мог довольно налюбоваться.

 Сперва представился зрению моему длинный и широкий водоем, похожий более на прекрасное озерко, каким я сперва и почел, нежели на пруд.

 С левой и дальней от нас стороны окружен он был прекрасною рощею, сидящею на таком низком положении места, что она казалась выросшею из воды сего прекрасного водоема. Самые берега покрыты были зеленью травянистою, а в роще видны были повсюду прекрасные лужайки, разбросанные между густых кулиг древесных.

 Я, едучи вдоль сего искусством произведенного озера, не спускал глаз с него и с находящейся за ним помянутой прекрасной рощи, которую не успели мы миновать, как при конце оное увидели знатное село Виноградово, с великолепным и огромным каменным домом, который месту сему придавал еще более красы и пышности.

 Кроне сего, в окрестностях сего села случилось мне впервые еще видеть межи между десятинами, поделанные столь широкими, что на них в телегах ездить можно было.

 Я удивился тогда сей странной экономии и не знал чтобы это значило, но после увидел, что и у многих знатных и богатых господ вводима была сия излишность в употребление.

 Вскоре после того и отъехав версты четыре от прежней, приехали мы в третью и небольшую деревнишку на дороге; а за нею, проехав уже в сумерки еще одну маленькую деревушку, поспели ночевать в село Хлебниково, куда и успели благовременно еще доехать.

 Село сие, составляющее пятое селение на сей дороге, сидело на реке Клязьме, текущею отсюда в Володимирскую провинцию и имевшей тут свое верховье.

 Селение сие находилось но ту сторону сей реки, выстроено на ровном и низком месте, было нарочито велико и принадлежало графам Шереметевым.

 Ночевав в сем селе, на утрие продолжали мы свой путь далее и ехали более уже бугристыми и неровными местами чрез деревенки Капустино, Еремино, Шолохово, Сухарево, Хорево и Черную.

 Все они были маленькие и незаслуживающия никакого внимание. Одно только Еремино удивило меня особливым и до того никогда еще невиданным предметом.

 Будучи квадратно построенною, имела она внутри себя порядочный четвероугольный редут. Я никак не мог догадаться сначала, что б это значило и был так любопытен, что нарочно вышед из коляски, пошел смотреть оный.

 Но каким поразился я удивлением, нашел во внутренности оного одну только воду и узнав, что сей четырехугольный высокий вал составлялся единственно из земли выкопанной в сем месте при копании сего пруда совсем на ровном месте.

 Тогда было сие для меня очень удивительно, но после видя, что за Москвою и многие другие селения, за недостатком родников, речек и ручьев, имеют обыкновение снабжать себя сим образом водою, престал тому удивляться.

 Проехавши верст с 20–ть, приехали мы в большое село Игнатово, в котором обыкновенно все проезжие останавливаются, либо обедать, либо ночевать; но как нам показалось кормить лошадей еще рано, то продолжали мы путь свой далее и доехали кормить до небольшое и почти разоренной деревнишки Подосинки.

 Как погода была тогда наивожделеннейшая и лучшая для уборки с полей хлебов, то весь народ был в поле, и мы нашли в деревне сей все дворы запертые и насилу могли достать купить себе, что было надобно.

 Выкормивши лошадей, пустились мы далее, и как дорога была гориста, то принуждены мы были то с горы спускаться, то подниматься опять на гору, и чем более приближались мы к городу Дмитрову, тем местоположения были гористее, выше и тем прекраснее.

 Все горы и поля покрыты были богатою жатвою, а по сторонам всюду и всюду видны были между гор и на них селы и деревни; но на самой дороге было только одно селение: знаменитая деревня Свистуха, славная тем, что позади оной находилась прекрутейшая и превысокая гора, с которой не инако как с трудом спускаться было можно. Была она тут по случаю протекающее между гор и очень низко тут изрядной речки, чрез которую был немалой мост.

 На берегу сей речки наехали мы товарищей или спутников своих, кормящих тут своих лошадей; а переехавши мост принуждены мы были на такую ж высокую гору подниматься.

 До города Дмитрова было еще от сего места верст 9–ть и езда была все горами, с горы на гору, и мы то взъезжали на высочайшие места, с которых во все стороны было далеко видно, то опускались в глубокие вертепы и долины. Однако дорога проложена была везде по местам хорошим, и взъезды и съезды были отлогие и спокойные.

 Сверх того и ехать чрез сии места было отменно весело: повсюду по сторонам видно было множество сель и деревень, и на всяком почти шагу представлялись взорам новые виды и прекрасные положения мест, так что беспрестанно можно было любоваться. Наконец, взъехав на одну гору, увидели мы и самый город Дмитров, к которому принадлежали все сии окрестности.

 Город сей принадлежал и тогда к губернии Московской и отстоял от Москвы 62 версты. Он имел положение свое посреди глубокой, ровной и обширное долины, окруженной вдали высокими горами.

 Окружностью своею казался он не гораздо велик, но имел довольно жила и церквей около десяти, из которых некоторые были каменные и довольно изрядные. Из прочих же зданий мало было в нем каменных хороших и знаменитых, а большая часть была деревянные, очень, очень посредственные, ограждающие узкие, не слишком порядочные и по причине низкого положения очень грязные улицы. Две реки, Яхрома и Нетека стекаются в сем месте и протекают чрез сей город.

 Кроме сего, видна была в правой стороне старинная и построенная при подошве довольно высокой горы земляная и довольно просторная крепостца; также находился тут и мужеской Борисоглебский монастырь, окруженный каменною оградою.

 Как город сей принадлежал к числу старинных российских городов и основан был слишком за 600 лет до того времени, то, подъезжая, взирал я с особливым любопытством на все окрестности его, и на реку, текущую чрез сию равнину, и вспомнив все, что мне о сем городе из истории било известно, с никаким чувствием сам себе говорил:

 «Вон, тамо, и верно в сем месте расположено было и стояло некогда войско несчастного изгнанца из Киева, великого князя Георгия, сына Владимира Мономаха, и тамо–то, находясь с супругою своею на брегах сей реки Яхромы, обрадован он был рождением сына своего Димитрия, и в достопамятность происшествия сего даль он повеление о построении в этом месте сего города, и назвал оный его именем.

 «Вот! далее говорил я: и ты, селение, ныне так маловажное, было некогда обиталищем и даже столицею некоторых князей российских, из коих иные даже великими назывались! и ты претерпело также многие беды и напасти и видело многие несчастия.

 «Не успело ты еще так сказать обострожиться, как первый владелец твой, рожденный на сих местах, владычествуя над тобою, принужден уже был вести войну с враждебным Святославом, князем Черниговским и видеть все сие свое обиталище от него выжженным.

 «Лет со сто после того славной Батый, князь татарской, при нашествии своем на Россию разорил тебя на ряду с прочими городами, а чрез 50 лет после того Дюдень, другой татарский князь и нечестивец, опустошил и разорил тебя до основания; а за 150 лет до сего претерпели жители твои толикое зло от поветрия морского, что целых два года все храмы твои были без службы божественной.

 «Вот сколько несчастий претерпел и ты в древности, но за то с того времени был уже ты во всегдашнем покое и оставалось тебе только богатеть и процветать с каждым годом отчасу более»…

 И в самом деле город сей как ни мал был, но довольно славился своими промыслами и торгами и находилось в оном множество фабрик и заводов.

 Из первых в особливости знамениты были мишурные и позументный, коих количество в городе и уезде простиралось до 100; а из заводов в особливости славился заведенной, за 3 года до того в сельце Вербильцове, фарфоровый аглинским купцом Гарнером, которой после сделался так знаменит, что делаемая на оном посуда в доброте малым чем уступала саксонской и во всей России вошла в употребление.

 Кроме промыслов и торговли разными продуктами, в особливости славился сей город произведением великого множеству репчатого лука, которым засиживались превеликие огороды и производилась немалая торговля.

 Впрочем рассказывали мне жители, что находились в нем многие купцы, имеющие великой капитал, простирающийся до несколько десятков тысяч. чего бы по невзрачности и необширности сего города, не имеющего в себе и 2 тысяч жителей, и ожидать было не можно.

 Как в сей город приехали мы еще очень рано, то не хотелось мне в нем остановиться ночевать; почему, искупивши что нам было надобно, и снабдив себя овсом, продолжали мы свой путь далее, спеша доехать ночевать до села Орудьева, отстоящего от Дмитрова верст десять.

 На дороге до сего села не было ни одного жила, кроме одной деревушки в стороне, до которого места езда была все дмитровским долом или болотом, простирающимся в длину на несколько десятков верст, и дорога была песчана и наполнена множеством гатей.

 На сие достопамятное место не мог я смотреть без сожаления, что оно не осушено было лучше тогдашнего, ибо хотя на нем и росла трава, однако худо; а могло бы все сие обширное место превращено быть в наипрекраснейшие и величайшие луга и приносить государю гораздо более дохода, ибо оное и при нынешнем худом своем состоянии отдавалось из казны в наем за 2,000 р. ежегодно.

 Поровняясь против помянутой в стороне лежащее деревушки, поднялись мы на гору и поехали опять высокими местами. Однако дорога все еще была песчана и не такова весела, как прежде.

 Мы принуждены были ехать все перелесками, покуда приехали наконец в село Орудьево, к которому мы по отлогое горе спустились.

 Мы приехали в него уже ночью, и для того остановились тут ночевать. Я проводил весь вечер в разговорах с хозяином о экономических материях, и слышал многие недостатки в тамошней экономии, которые могли с малым трудом исправлены быть.

 Ночевавши в помянутом селе, отправились мы 3–го числа далее. Дорога и местоположения становились отчасу отменное; сперва ехали мы чрез обширное болото помостам и гатям, при конце которого находился монастырь, а там горами и песками, и все уже более лесом.

 Первое селение наехали мы отъехавши верст шесть: это была деревня Жукова, ничем не знаменитая.

 Отсюда ехали мы все большим лесом, где дорога была хотя ровная, но песчана, а местами мостиста и грязна даже до деревни Васиной, отстоящей 7 верст от Жуковой.

 Сей переезд был очень скучен, а притом и не безопасен: ворам было тут наиудобнейшее место водиться, да и самая деревня сия окружена была лесом, которым и после надобно было верст 5 ехать; однако в сей раз не видали мы никого, как ни посматривали по всем сторонам, проезжая сумнительный лес сей.

 Тут доехали мы до границ Кашинскаго уезда, который отделялся от Дмитровскаго рекою Дубною, на берегу которой в Кашинском уже уезде сидела немалая деревня Вотря, где приткнулся углом и Суздальской уезд.

 Хотя было еще несколько рановато, однако мы, переправившись тут на плоту чрез помянутую реку, остановились кормить лошадей и обедать, и я тут чуть было не покинул хромавшую нашенскую лошадь.

 После обеда продолжали мы свой путь далее и ехали все беспрерывным лесом. Деревень на дороге было хотя немало, но все они были малозначащие и сидящие посреди леса и только маленькие поля кругом себя имеющие. Почешу и перескажу я одни только их названия; они были следующие: Ростовцы, Гнилиша, Григорьева, Росаденки, Карачуново, Сотское и село Квашнино.

 В сем последнем остановились мы ночевать; оно было небольшое и недавно пред тем опустошенное пожаром и тогда вновь строившееся.

 Я принужден был тут ночевать в коляске по причине, что на квартире моей, равно как и во всех дворах, было преужасное и такое множество прусских мелких тараканов, что они везде и везде ползали как мухи, а я к ним естественное имею отвращение.

 Как позади сей деревни надлежало нам проезжать сквозь длинный и большой лес и ехать наиопаснейшим местом из всей дороги: то заблаговременно помышляли мы о некоторых предосторожностях и ночевали тут с немалым опасением, а ночью и сделалась у нас тревога, которая перестращала было всех нас чрезвычайно, но кончилась смехом.

 К нам пристань один замосковский мужик, едущие также в Кашин с оброком к господину. Ночуя тут, спал он подле моей коляски и тележенки своей, на улице. Тут пропади у него его лошадь.

 Боже мой! какое поднял он оханье и туженье, когда, проснувшись, не увидел своей лошади. — «Их! братцы! закричал он вскочив без памяти: у меня увели лошадь!» И тотчас бросился ее искать.

 Мы сани подумали, что с бездельничали сие тутошние жители, но скоро узнали, что мы напрасно их в мыслях похлопали.

 Лошадь нашлась. Она, сорвавшиись, пошла добывать себе лучшего корма и кушала в поповом огороде капусту. Какая это была радость у мужика, когда он нашел ее, и какими словами не приголюбливал он оную.

 Дождавшись света, зарядив свое ружье и пистолеты, приготовив пули и все нужное к обороне, пустились мы в помянутый лес, называемый Башаринской, о котором и о бываемых в нем шалостях по всей дороге слухе носился.

 Сперва проехали мы версты за две от Квашнина сидящую на дороге деревеньку Смёнки, а потом пустились уже в лес, простирающийся в длину более нежели на 14 верст, и действительно опасной и самой способной для воров.

 Дорога шла беспрерывным лесом и все изгибами и кривизнами; почему и ехали мы не без опасности и то и дело кругом озираясь и во все стороны поглядывая и примечая.

 Но как случилась она тогда хороша и везде так спора, что мы могли бежать на рысях, то в час времени и переехали мы более половины оного не видав ничего; но тут повстречайся с нами прохожий и нас догадало его спросить, нет ли чего впереди, и смирно ли в лесу.

 - «Бог–ста знает, отвечал он нам: какие–то люди шатаются, но может быть и добрые, кто их знает! А не худо быть вам и осторожными».

 Все мы изменились в лице, сие услышав и едва имели столько духа, чтоб спросить еще: а далеко ли он их видел и сколько их?

 - «Видел–ста я их недалеко, отсюда с версту только, а сколько их, не считал; человек пять–шесть мне показалось, а может–ста и более их было!»

 Сие перетревожило нас еще того более. Все спутники мои, не бывавшие от роду ни в каких опасностях, перетрусились в прахе и до того, что едва духе переводили и слово могли вымолвить.

 Я старался всячески их ободрять говоря, что может быть то и не воры, а так какие–нибудь люди, а хотя бы были то и действительно воры, так верно, увидя нас и оружие наше, почтут нас людьми военными и не отвяжутся никак напасть на нас; к тому ж нас и не так мало, чтоб им со всеми нами скоро сладить можно было, а нужно только нам окрыситься и не струсить и не обробеть против их.

 Сими и подобными сену уговариваниями ободрил и подкрепил я их сколько–нибудь, а между тем на всякий случай и распорядил, что кому делать и предпринимать в случае нападения.

 Кучеру приказал я ударить тогда по лошадям и стараться не допускать схватить их, и в нужном случае кидать ворам в глаза, сухой песок, приготовленный нарочно для того в шляпе, полную горсть для ослепления оных.

 Одному из слуг велел по них вместе со мною стрелять и по выстреле бить их прикладом; другому рубить палашом по рукам их, а заднему велел обороняться рогатиною для того запасенною, и так далее.

 Распорядив сим образом все и призвав Бога в помощь, пустились мы вперед, и не успели с версту от того места отъехать, как и действительно увидели в некотором расстоянии от нас впереди нескольких людей, шатающих подле леса и переходящих отчасти дорогу.

 В тогдашнем страхе почли мы их наверное недобрыми людьми, и не успели их зазрить, как ободрив вновь людей и подъезжая еще к ним, выстрелил я из одного из пистолетов своих, чтоб дать ворам знать, что едем мы не с голыми и пустыми руками, и тотчас потом зарядил его опять с пулею; а из людей велел одному приготовить и держать в руках свое ружье, а другому обнажить палаш свой и в сей позиции подъезжая к ним, кучеру приударить по лошадям.

 И тогда, не знаю уже, вид ли наш, или количество людей, или выстрел учиненными мною заблаговременно, или приготовленное оружие удержало бездельников сих в пределах и власно как оковало.

 Все они стояли подле леса опершись ни то на дубины, ни то на рогатины свои, и смотрели только на нас мимо их скачущих, и ни один из них не осмелился и пошевелиться; а мы, проскакав мимо их и более ничего уже не видав, скоро после того и доехали до находящейся позади леса сего и при конце оного деревни Башариной, которая была довольно велика; однако мы ее проехали и, отъехав еще версты две, остановились кормить лошадей в селе Белгородке, ибо для находящихся впереди песков нам не кормя лошадей далее ехать не хотелось. Тут собрались мы наконец с духом и радовались, что удачно спаслись от опасности нас угрожавшей.

 Помянутое село Белгородок сидит на самом уже береге славной и великой нашей реки Волги, в самом том месте, где с сей стороны втекает в нее речка Хотша.

 Само по себе село сие никакого примечания недостойно, но по близости его наколется какого–то господина другое село, с каменною церковью и огромным господским домом.

 Помянутая церковь стояла на самом берегу реки Волги и имея вокруг себя прекрасную каменную ограду, делала великолепный вид, и казалась издали быть городом, или каким прекрасным монастырем.

 Выкормив лошадей и пообедав сами, переправились мы под сим селом чрез речку Хотшу на плоту. От бывшего паводка и наводнения реки Волги была и она вдесятеро больше против обыкновенного, и мы не без труда чрез нее переправились.

 Езда от помянутого села была уже вдоль по берегу Волгл, бором и лесами, довольно гориста и чрезвычайно песчана и тяжела.

 Сими глубокими песками принуждено нам было ехать около 15–ты верст до того места, где нам через Волгу перебираться долженствовало, и на сей дороге наезжали мы многие на берегу оной сидящие деревни, как–то: деревня Никулино, Растрятпно, Ляушкино.

 Но как ни дурна была дорога, но мы к перевозу приехали еще довольно рано, и надеялись убраться далеко за Волгу; однако в надежде своей обманулись.

 Мы не застали парома на тутошнем береге, а был он на сопротивном и перевозчики не скоро к нам его перевели; мы сколько ни кричали, но принуждены были часа три дожидаться и не прежде переехали как уже в сумерки, да и то по счастию помог нам в том нашинский воеводский товарищ г. Копылов.

 Ему случилось в самое то время ехать с той стороны для осматривания дорог и он принудил перевозчиков себя перевесе. Итак, мы с ним тут съехались вместе.

 Он, увидел меня, подослал тотчас спросят, кто таков я, и услышав узнал, что я самый тот, которого в Кашине давно дожидаются; и как ему хотелось со мною поговорить, то взошел он со мною на паром и мы с ним тотчас познакомились.

 Человек был он уже немолодой, а притом простой и добрый; итак, не трудно было к нему прикроиться и с ним сладить.

 Я не преминул с ним переговорить обо всем нужном, относящемся до того дела, за которым я в Кашин ехал, и он был так добродушен, что вызвался сам мне все рассказывать.

 Он уведомил меня, что мачеха племянниц моих находится еще в Кашице и с нетерпеливостью меня дожидается, и советовал всячески уговаривать ее продать свою седьмую часть, обещая торговать ее сам, буде она нам продавать ее не станет.

 Я был очень рад, что попался мне на первой встрече нужный и такой человек, который мне впредь может очень пригодиться, и сия встреча предвещала мне нечто хорошее.

 Распрощавшись с сим господином пустились мы на пароме чрез Волгу: она от бывшего наводнения была еще очень велика и так быстра, что паром снесло далеко вниз, ибо он ходил тут не на канате, а на гребле. По счастию был тогда небольшой ветерок с верху и волнения не было, а потону и переезжать было не опасно.

 Не успел я переехать чрез реку, как гляжу другая коляска мне на встречу, и в ней одна госпожа едущая на перевоз. Это была госпожа Попова, Татьяна Матвеевна, родственница покойного моего зятя.

 Сия также, подослав спросить обо мне, желала со мною видеться и говорить; итак, познакомился я и с оною, и мы поговорили с нею несколько.

 Все меня незнаючи знали, а я никого не знал и не ведал. Все меня просили, чтоб я не оставил моих племянниц, а меня и без того долг тем обязывал. Однако обеими встречный сими был я очень доволен.

 Как переправились мы чрез Волгу в самые почти уже сумерки, то некуда было ехать далее, но мы принуждены были расположиться ночевать тут же на берегу, в находящемся тут славном селе Медведицком, называющимся сим именем потону, что сидело при устье реки Медведицы.

 Сия глубокая и немалая река протекала сквозь Кашишский уезд и впадала подле самого села сего в Волгу. Самое село и находящийся и нем господские дом и многие знатные деревянные здания представляли с реки вид очень хороший. Мы наехали тут множество стругов, идущих вверх с ядрами, а иные с железом.

 Как в минувшую ночь тараканы принудили меня спать на дворе и проводить ночь беспокойно, то тут употребил я осторожность, и велел поискать для себя такой квартиры, где бы не было сих досадных насекомых.

 Однако сие скорее сказать, нежели сделать было можно. Все люди мои принуждены были долго по всем дворам бегать и везде находили и тут превеликое их множество, и насилу–насилу нашли; и хотя я и долго принужден был стоять и дожидаться, но за то и получил квартиру очень коронную, у богатого мужика, бывшего во время семилетней войны с купцами в Пруссии и живущего тут в белое избе и очень изрядно. Итак, спал я в сию ночь спокойно.

 Ночевавши в селе Медведицком, встали мы ранее обыкновенного и спешили окончить свое путешествие, ибо оставалось уже сделать один только переезд до дома моих племянниц.

 Мы располагались было ехать вдоль по реке Медведице, но хозяин нам отсоветовал, а говорил, чтоб мы ехали лучше большою дорогою; которому совету мы и последовали и своротили уже на 16–й версте влево.

 Тут надлежало нам ехать мимо одной деревни, где жил один мой старинный знакомец, спослуживец однополчанин и бывшие мой капитан, Иван Федорович Коржавин.

 Мне восхотелось к нему заехать и с ним повидаться, и как был он мне чрезвычайно рад, то просидел я у него часа полтора, напился чаю, и наговорился с ним досыта обо всякой всячине.

 Напоминание претекших времен и того, как мы с ним вместе служили и горемыкали, было наиглавнейшим предметом наших разговоров. А как был он и племянницам моим дружен и живал с покойным зятем моим всегда в дружбе, то поговорили мы и о их обстоятельствах и он охотно соглашался, по просьбе моек, и с своей стороны помогать в чем будет возможно.

 Расставшись с ним, ехали мы уже недолго, и наконец имели удовольствие приехать в село Веденское, где жили мои племянницы, благополучно.

 Но как письмо мое нарочито уже увеличилось, то о дальнейшем расскажу вам в письме будущем; а теперешнее окончив, скажу, что я есмь ваш и прочая.

Письмо 145–е.

 Любезный приятель! Теперь по порядку надобно мне вам рассказать о пребывании моем в кашинских пределах и обо всем там происходившем.

 Приехав в дом моих племянниц не нашли мы никого из хозяев дома. Сам большой или паче малолетной хозяин находялся въ городе Бежецке у учителя, a из племянниц моих большая, какъ хозяйка, поехала въ бежецкую их деревню, a меньшая въ лежащие неподалеку село Зобкино къ госпоже Калычовой, лучшей приятельнице и покровительнице моих племянниц, боярыне очень почтенной и добродушной.

 Но по счастию и равно как нарочно случилось в тот день и не задолго предо мною, приехать к ним в дом одной старинной моей знакомке Лукерье Михайловне, бедненькой, но крайне веселого и шутливого нрава старушке–дворянке, живавшей часто у моих племянниц в доме для компании, и как не однажды и меня она в прежнюю бытность в Кашице до слез от смеха доводила, то была она мне очень знакома и я, обрадовавшись ее увидев, закричал:

 — Ах! друг ты мой сердечный! Лукерья Михайловна! Как я рад, что вижу тебя в живых и в добром здоровье! Все ли ты хорошо поживаешь, и все ли еще всего на свете боишься?

 — «Слава, слава Богу, батюшка! ответствовала крайне мне обрадовавшаяся старуха. Насилу, насилу мы тебя, друга моего верного, винограда зеленого, дождалися. Но чур! слышишь чур, не стращать меня опять по прежнему!»

 — Добро, добро — подхватил я: это увидим; а ежели и постращаем немножко, то как быть… Но скажи–ка ты мне, куда ты хозяек–ка подевала?

 — «Вот тотчас, тотчас, батюшка, одна приедет, я уже послала за нею; а я другая ее замедлится. Сядьте–ко, батюшка! небось ты устал с дороги, а вы, девушки, готовьте чай скорее».

 — Хорошо, хорошо! отвечал я. А ты скажи–ка мне, друг мой, Лукерья Михайловна, ее было ли опять с тобой какой бедушки?

 — «О! как не быть, подхватила она; с ума было недавно, батюшка, рехнулась, такая на меня напасть случилась. И что уж говорить, беды такой со мною от роду ее бывало!»

 — А что ж такое, моя милая! нельзя ли вам сообщить?

 — «Чего, батюшка! Однажды как гостила я здесь и спала, помстись мне в полночь самую, что вон в церкви здешней будто благовестят к завтрени. Я таки не долго думая, вскочила и натянув на себя платьишко, черк к церкви, такая окаянная, не разбуди на ту пору никого, а одна одинехонько по старой своей привычке. Вы знаете, отец мой, что я, грешница, люблю ходить к завтреням и нежиться».

 — Это ее худое дело, Лукерья Михайловна! сказал я:

 — «Так, батюшка; но слушайте–ка, что случись со мною… Прихожу к церкви, вхожу под колокольню, нахожу дверь в церкви незапертую; отворяю ее и вхожу в трапезу и дверь затворяю за собою хорошохонько; но вдруг не вижу никого в церкви и ни одной свечи горящей пред образами, а покажись мне только в северные двери огонек горящий в олтаре… Думаю: а! что конечно пономарь пришел только еще один, и таи свечки зажигает.

 «Итак, успокоившись тем, стала я, батюшка, по обыкновению святым образам, хоть в темноте, молиться. Но как никто из олтаря не выходил, и не слышно было никакого шума и шороха, то приди мне в голову закричать: «Кто в церкви?»

 «Я удивилась, что никто мне не ответствовал; но подумав, что пономарь узнав меня по голосу, нарочно притаился и надо мною шутит: кричу в другой раз: «слышь, кто в церкви?» — Но как и на сие никто ее отвечал, то стала тогда находить на меня уже оторопь.

 «Вы знаете, батюшка, что я всего на свете боюсь; однако я имела столько еще духа, что закричала еще раз и того еще громче: кто в церкви? Но как и на сие не было ни ответа, и ни слуху, ни духу, ни послушания, то мороз подрал меня уже по коже.

 «Однако я все–таки еще думаю, что бездельник пономаришка надо мною издевается, как то иногда за ним и важивалось, и закричала опять: «ну что ж такое, право? шутите ли вы что ли надо мною? и что ж это за шутка? и в досаде пошла сама, чтоб заглянуть в северные двери в олтарь.

 «Но что ж, батюшка, как я вдруг тогда оторопела, когда, поравнявшись против дверей, увидела, что вместо показавшегося мне огня был то светящий прямо в волковое олтарное окно месяц, которому при закате оного случилось приттить прямо против оного, и увидела, что в олтаре никого не было.

 «Все члены моя тогда во мне вострепетали, а в голову, по пугливости моей, полезло и Господи что! Мне вообразились тогда и мертвецы–то, и все и все на свете; и тогда, не долго думая, бросилась я благим матом бежать из церкви в темную трапезу.

 «Но что ж, батюшка! надобно ж было на ту беду второпях бежать мне так близко подле входа в трапезу, что зацепись я, окаянная, платьем своим за высунувшийся конец одной низкой и очень лепко стоящей у стены полки, с наставленными на ней мужицкими образами. Я обмерла тогда, испужалась и мне помстилось тогда, что ухватил меня либо мертвец, либо дух какой.

 «Итак, не долго думая, ров–таки я, что было мочи, и сорвала тем со стены всю полку, и они загремели упадая наземь. Это перестращало меня еще того более, я вообразись мне и Бог знает что.

 «Я, одурев даже от страха и испуга и в беспамятстве завопив: ай! ай! ай! бросилась в трапезу искать дверей, но второпях не могла в темноте найти оных и стала шаркать руками по стенам. И вообрази себе, отец мой! как в трапезе все стены установлены были сплошь на полках образами, то шаркая по оным в темноте, сорвала я еще одну полку, и образа полетели с превеликим стуком, один за другим, на пол, и один из них попали мне в голову, а другой в спину.

 «Сие доказало меня совершенно, ибо как мне и в ум тогда не приходило, чтоб были то образа, а воображалось, что меня ловят, хватают и бьют, то я до того закричалась: ай! ай! ай! Христос воскрес! свят, свят, свят! и до того настрадалась, что без памяти упала на пол и не помню уже ничего, как прибежал в церковь услышавший мой крик поп с пономарем, и нашли меня безгласною, лежащую на полу, и как меня вытащили на улицу, и привели в намять.

 «Вот, батюшка, какое было на меня безгодье, а всему причиною был этот пономаришка: позабудь как–то проклятый запереть дверь замком, а затворил только так, выходя из церкви, оную».

 Легко можете себе вообразить, что я никак ее мог слушать сей повести не надседаясь со смеха до слез.

 — Ну! нечего сказать, говорил я: претерпела же ты, друг мой, Лукерья Михайловна! уж прямо претерпела бедушку; но жаль, что не случилось на ту пору меня в церкви, а то бы еще в добавок ухнул и тем тебя еще более испужал.

 «Чего доброго, и ой–то хорошо, отвечала она; — но вот наша и хозяйка».

 И подлинно мы в самое то время увиделм въезжающую на двор карету и удивились, увидя выходящих из ней не одну, но обеих моих племянниц; ибо так случилось, что возвратилась и старшая из них, Надежда Андреевна, из Бежецка и обе оне уже ехали домой и с посланным повстречались на дороге.

 Свидание мое с племянницами было такое, какое никакому живописцу на картине изобразить не можно. Нелицемерная их обеих ко мне любовь, а особливо меньшой, которая меня почти не знала, была неописанна.

 Они не верили почти сами себе, что я у них и прыгали, так сказать, с радости думая, что избавились они уже тогда от всех бед и напастей. Ласковость и услужливость их была чрезвычайна и я не в состоянии никак изобразить оную.

 Мы провели весь остаток того дня в беспрерывных разговорах; они расспрашивали меня, а я их — обо всем до их обстоятельств относящемся; после чего ходили мы прогуливаться в сад и рощу, а ввечеру приготовлена была для меня баня, хотя я до ней нимало не был охотник и хаживал очень редко.

 Как обстоятельствы их были таковы, что мне к делу не инако можно было приступить, как посоветовав наперед о тутошними наилучшими и их благоприятствующими соседями, а из сих всех важней был некто господин Баклановский, по имени Алексей Семенович, дворянин по тамошнему месту знаменитый и бывший умершему зятю моему двоюродным братом; то сожалел я услышав, что его не было в то время дома, и он куда–то отъехал. А мне наиболее и хотелось с ним наперед видеться и посоветовать, какие меры принимать нам лучше в рассуждении пребывающей тогда в городе Кашине их мачехи… Однако мы ее преминули в тот же день послать об нем проведать; а поехала на несколько дней куда–то и помянутая ближняя соседка и лучшая благодетельница их, госпожа Калычева.

 Расположившись дожидаться их возвращения, последующий день употребил я на разное: во–первых, побывал в церкви, посетил гробы обоих моих толь близких родственников, сестры родной и ее мужа, и заставил возслать о душах их обыкновенные ко Творцу всех тварей моления.

 Присутствуя при сем не мог я воздержаться от слез и вздохов, и занимался печальными помышлениями о рановременной смерти сестры моей и о неизвестности дления нашей жизни.

 «Увы! говорил я сам себе в мыслях: — кто б мог думать, чтоб столько уже лет сотлевал в сем месте прах того человека, который был ко мне так близок и любил меня так много; воображал ли я себе в последнюю мою здесь бытность, что я при будущем и теперешнем сюда приезде найду сестру мою уже во гробе сотлевающею? Но ах! знаю ли я и о себе что–нибудь: может быть и сам я уже очень близок к таковой же участи и земля готовится принять и меня уже в свои недра!»

 В сих и подобных сему размышлениях возвратившись в дом и не хотя ни минуты терять времени понапрасну, принялся я тотчас за дела и стал рассматривать крепости, счислять дачи и переписывать людей и все их недвижимое имение, дабы получить о том понятие, я занимался тем до самой ночи.

 Между тем возвратился и посыланной к г. Баклановскому с известием, что он дома и велел нас звать к себе. Я обрадовался тому очень, но вкупе не весьма доволен был перепадающими слухами, подававшими повод к некоторым сумнительствам на сего господина; однако я по обыкновению своему решился смотреть, что скажет время.

 Таким образом, по утру на другой день начали мы собираться к г. Баклановскому. Как он мне был еще не знаком, то не знал я как лучше мне к нему ехать, к обеду ли или после обеда?

 Жил он от дому племянниц моих не очень близко и более 20 верст, и как к обеду ехать к нему, как к незнакомому человеку, казалось мне дурно, а и в самой ночи не очень ладно, то за лучшее почли мы ехать к нему ни к обеду, ни к ночи, а поранее дома позавтракав, чтоб в нужном случае можно было в тот же день и домой возвратиться.

 Едучи к нему, не мог я довольно налюбоваться красотой и положением мест в сей части Кашинского уезда. Места сии были совсем от ваших отменные и столь ровные, что ровней их быть было не можно: не было ни одной горки, ни одного холма, ни одной лощины и вершины. Земля же была повсюду хлебородная, покрытая богатою жатвою.

 Сел, и деревень и господских домов видно было повсюду множество такое, что все обширное протяжение всего пространного и горизонтального поля казалось ими усеяно. Одни только рощицы скрывали некоторые от зрения; но и те, будучи прекраснейшие отъемные и равно как нарочно насеянные и насажденные, придавали только местам сим наивящшую красоту и великолепие.

 Каждая деревня, из коих ни одна не походила на наши, имела поля свои особые и кругом огороженные, и в виду и близости у себя две или три деревеньки.

 Селения сии были хотя небольшие, но довольно хорошие и прибористо построенные, и в каждой почти выкопанной посреди прудок, снабжающий оную водою. Словом, все походило на некакой натуральный красивый сад или парк английский, и я во всю дорогу не мог довольно налюбоваться и навеселиться.

 Как мы ни спешили, но приехали в Белеутово или то селение, где жил г. Баклановский, не гораздо уже рано. Я нашел тут все противное моему ожиданию и воображению.

 Г. Баклановского казалось мне, что я негде видал, но не имел случая знать, а ему также лицо мое было знакомо. И как был он человек весьма хороших свойств, здравого разума и охотник до наук и художеств, то мы скоро друг с другом сладили и сдружились. Он был мне очень рад и ни под каким видом не отпустил нас от себя в тот день, а особливо для того, что в последующий день был у него годовой праздник.

 Итак, оставшись у него ночевать, провели мы всю оставшуюся часть дня и весь вечер в беспрерывных разговорах о материях разных.

 Сии между такими людьми, как мы, были неисчерпаемы в г. Баклановском, любя говорить, особливо по вечерам, не преставал ни на минуту; а мне то было и кстати.

 Я не уступал ему в том нимало и рад был, что сей случай не только познакомил меня с ним короче, но и подал ему повод даже полюбит меня и получить весьма хорошее обо мне мнение.

 Таким образом праздновали мы в последующий день у г. Баклановского его праздник, и я имел случай видеть тут многих нашинских дворян и с некоторыми из них познакомиться.

 Мы ездили с хозяином, как уже с приятелем, вместе к обедни в село Кожино, где было множество господ и госпож, и между прочими и сослуживец мой г. Коржавин, и гостей у господина Баклановского было множество, более 30–ти человек сидело нас за столом, и я имел счастье всем им как–то полюбиться.

 После обеда хотели было мы ехать домой, но полюбивший меня г. Баклановский не отпускал, а уговаривал, чтоб остаться и в тот день у него ночевать; а как в мне хотелось с ним о нашем деле поболее поговорить, то и согласился я на то охотно, а с нами вместе остался ночевать и г. Коржавин, и нам было очень нескучно.

 В последующий день поехали мы уже рано домой. Между тем возвратился посыланный в Кашин для проведывания о мачехе, с которою вами надлежало иметь дело, и привез известие, что она находится в Кашине, и тем очень довольна что я приехал скоро; также сказывали нам, что возвратилась домой и госпожа Калычева.

 Услышав о сем согласились мы тотчас к ней ехать и тем паче, что мне хотелось очень видеть сию госпожу, о которой наслышался я от племянниц моих так много хорошего.

 Катерина Федоровна приняла меня очень ласково и приятно, а и взрослый, но холостой еще сын ее, которого звали Федором Андреевичем, обошелся со мною очень хорошо.

 Я нашел тут дом совсем отменный от дома г. Баклановского и обхождение совсем другого рода. Вместо того, что там было все более по–деревенски и без дальних затеев и церемониалов, тут, напротив того, все было по–московски, все прибористо, щеголевато и хорошо и все порядки и обхождении совсем инаково, нежели в том угле, где жил г. Баклановский и где все было смешано еще несколько с стариною.

 Сама госпожа была уже лет за 60, но приятнейшая, добронравная и почтенная старушка. Она знала меня уже отчасти, ибо я видал ее в прежнюю мою бытность в Кашине; но в сей раз имел я как–то особливое счастье ей понравиться и она была мною очень довольна и обходилась со мною как родная.

 Сына ее я до сего времени еще не знал, но мы спознакомились и сдружились с ним также скоро. Он был малый молодой, учившийся, умевший по–французски и охотник до поэзии и наук свободных.

 Он пригласил меня в свои комнаты, которые он имел особые, где говорили мы с ним по–французски и он читал мне даже с восторгом некоторые из стихотворений славного французского сатирика Боало, в которых находил он отменный вкус. Я не преминул сделать ему об них некоторые замечания и дал звать, что они мне довольно знакомы.

 Препроводив несколько времени в том, играли мы потом с ним в билиард, который имел он в своих комнатах. В сию любимую мною игру не играл я уже около десяти лет и с самого отъезда из Кёнигсберга, ибо тогда редко где они в домах бывали, и в удовольствию моему узнал, что и не совсем еще ее позабыл. Словом, мы провели с ним несколько часов довольно приятно.

 Госпожа Калычева не отпустила нас никак без ужина; итак, возвратились мы домов уже ночью, где нашли приехавшего из Бежецка и настоящего хозяина, то есть моего племянника.

 Мне нетерпеливо хотелось видеть сего будущего моего воспитанника и ученика, и он неведомо как рад был меня увидев.

 Таким образом сдружился я с обоими домами, которым надлежало помогать мне в предпринимаемом деле. Я не преминул поговорить с ними обо всем; но как мы все не знали точного намерения мачехи, то и не могли ничего положить, а назначили день, в который бы нам всем съехаться и пригласить и переговорам мачеху.

 В последующий день, во ожидании срочного и будучи одни дома на досуге экзаменовал я моего племянника. Мальчик он был еще небольшой, имел понятия не совсем острые, однако и не совсем тупые и способности весьма средственные. В Бежецке начал было он учиться по–немецки, но я нашел, что знал он еще очень мало.

 Наконец настал срочный и тот день в который решилась судьба моей комиссии, или в которой имели мы переговор с мачехой моих племянниц.

 Было сие 11–го числа сентября месяца. Мы пригласили всех к себе обедать, и прежде всех приехала мачеха с одною из своих родственниц, потом госпожа Калычева с сыном, там г. Баклановский с женою и сыном; а пообедавши, мы и приступили в делу.

 Переговоры продолжались долго, и мачеха была боярыня хотя и не из бойких, но долго не могли мы ничего успеть.

 К нам подъехал и г. Коржавин и старался также помогать нам уговаривать нашу упрямицу, сколько было в его силах, и мы не прежде как чрез несколько часов насилу ее уговорили, чтоб она согласилась всю свою часть и претензию племяннику и племянницам моим продать и взять за все деньги, и довольно умеренное количество и не более как 950 рублей, но с тем, чтоб и пошлины были наши.

 Сим образом дело наше получило свое основание, и мы положили свидеться еще в последующий день у г. Баклановского и условиться о сделке.

 Окончав сие по желанию, унимали мы было мачеху у себя ночевать; но как она не согласилась, то и разъехались все, кроме г. Коржавина, с которым, переночевавши и на другой день отобедав, поехали мы все в Белеутово, чтоб видеть опять там мачеху.

 Г. Баклановский был нам рад и мы хотя нашли у него мачеху, но в сей день обстоятельствы не дозволили нам трактовать о вашем деле, и мы принуждены были отложить то до последующего утра и остаться опять ночевать у него.

 Тут имели мы с ним опять множество разговоров, а особливо в его башне. Он, будучи женат на дочери придворного садовника, иностранца, имел у себя прекрасный регулярный сад со множеством разных произрастений, и в нем превысокую башню о множестве этажей, составляющую некоторой род китайской пагоды.

 В сие–то любимое свое убежище завел он нас с г. Коржавиным, и мы не могли С ним довольно наговориться и я налюбоваться дальновидностью с высоты сего высокого здания, и видимыми с него многими прекрасными окрестностями. А в таких же приятных разговорах провели мы и весь вечер.

 На утрие был у нас с ним в кабинете его общий совет о том, на каком основании оставить мне своих племянниц, в рассуждении их домоводства, а с мачехою условились мы съехаться чрез день после того в Кашине для написания записи.

 При отъезде подарил мне г. Баклановский несколько эстампов и семян садовых, каких у меня ее было, и ссудил некоторыми книгами на подержание. А не успели мы приехать домой, как узнали, что была присылка за нами от госпожи Калычевой, к которой мы, пообедав дона, тотчас и поехали.

 Госпожа Калычева была очень довольна нашим послушанием и приездом. У ней нашли мы целое собрание. Был у ней меньшой ее зять г. Барков, с ее дочерью Анною, также и приехавшая с Москвы старшая ее дочь, г–жа Змеева, и еще некто г. Фаминдын.

 Препроводив весь сей день у ней с удовольствием и отужинав, хотели было мы ехать домой, но страшная гроза, остановив, принудила нас остаться у ней ночевать; и как я спал в комнате ее сына; и опять имел с ним множество разговоров, то сей случай познакомил нас еще больше, и он меня очень полюбил.

 Как на утрие случилось бить празднику Воздвижения честного креста, то старушка не отпустила никак нас от себя без обеда. Мы отправили в сие утро меньшую племянницу мою в Углич для занимания денег, ибо своих у них не было, а после обеда приезжал к нам кашинский секретарь, и мы переговорили с ним о записи.

 Я очень рад был услышав от него, что нам все свое дело можно было скоро и легко кончить в Угличе; итак, возвратились мы домой уже ввечеру и с удовольствием.

 По утру в следующий день, взяв малолетнего племянника своего, поехал я очень рано с ним в Кашин, ибо в сей день условились мы с г. Баклановским съехаться туда и писать записи.

 Город сей случилось мне в сей раз впервые еще видеть. Он показался мне не очень велик, а городком средственным, построенным на высоких неровных и кривых местах по обеим сторонам нарочитой величины речки Кашенки, протекающей сквозь сей город кривыми изгибами и верст за 7 от города впадающей в реву Волгу.

 Со всем тем церквей и монастырей было в нем довольно. Первых насчитал я — каменных и деревянных 25, а последних 3. Но все они были не весьма великолепны. Самые соборы, из которых в одном мне быть случилось, ничего дальнего не имели кроме только, что в одном хранимы были мощи древней княгини тверской Анны, жены князя Михаила, лишенного за 450 лет до того в Орде жизни.

 Что касается до прочих зданий, то не было тогда никаких отменно знаменитых, но все простые, выстроенные по горам и косогорам, и по кривым и дурным улицам.

 Впрочем не было тогда в сем городе ни фабрик, ни других каких отменных заведений, кроме того, что славился он во всей России белилами, с отменным искусством тут делаемыми и по всей России разводимыми и которые почитались наилучшими.

 Кроме сего славны были и кашинские так называемые беседки или калачи особливого и такого устроения, какого нигде в других местах нет; и я не мог довольно надивиться, как хочется людям при печении оных иметь столь многие труды, потребные к сплетению такого множества мелких витушок или плетешков, которыми вся плоская их поверхность сверху укладывается. Рассказывали мне, будто они имеют то удивительное свойство, что они не черствеют; однако я худо тому верил, как совсем не натуральной вещи.

 Мы приехали прямо в так называемый Каблуков монастырь, и отслушали в нем обедню, а между тем подъехал и г. Баклановский с г. Коржавиным, и мы вместе с ними пошли в воеводскую канцелярию, куда вызывали и мачеху, но она не поехала никак.

 Итак, вместе с воеводским товарищем обедали мы у игумена Феодосия, где написав черную запись, ездили уже после обеда сами к упрямой мачехе, и рады были, что наконец она ее апробовала.

 Но тут было на нас другое горе. Не могли мы никак отыскать подьячего, у которого на руках была гербовая бумага, и принуждены отложить то до последующего утра. И как г. Баклановский пригласил нас ехать к нему ночевать, а наперед заехать в Дмитровский монастырь к строителю Кесарию, который был ему отменно дружен; то мы туда и поехали, но гости сии были мне очень неприятны.

 Была у них тут по своей вере изрядная попойка, и как принуждали неотступно и меня брать в том соучастие то, ненавидя душевно сие гнусное и старинное обыкновение, не рад был, что и попался в сию компанию и насилу–насилу товарищей своих оттуда вызвал.

 Переночевав опять вместе с г. Коржавиным в Белеутове, ездили мы на другой день вторично в Кашин и насилу кончили первое наше дело с мачехою, и написали крепостную запись в залог верности данного ею слова совершить купчую как скоро будет можно. Непостоянство нрава сей госпожи и неизвестность, скоро ли сыщем мы занять деньги, нас к тому принудило.

 Последнее обстоятельство наводило на меня особую заботу и я боялся, чтоб оно не задержало меня долее, нежели сколько я хотел, в пределах кашинскихъ. Но, по счастию, возвратившаяся из Углича племянница моя обрадовала нас уведомлением, что она деньга занять нашла, и оные ей верно обещаны.

 И как тогда оставалось только совершить купчую и для сего съездить с мачехою в сей провинциальный город, то и приступили мы к ней о том с просьбою; а поелику и самой ей хотелось скорей кончить сие дело в получить в руки деньги, то согласилась и она без дальнего замедления туда вместе с нами отправиться.

 Итак, собравшись в поехали мы в сие недальнее путешествие. Ибо город сей отстоял от Кашина не далее как на 40 верст.

 Оный случилось мне тогда также в первый раз еще видеть, и он несмотря на всю свою древность, показался мне немногим чем лучше Кашина. Он сидел на самом берегу славной нашей реки Волки, на ровной месте в окружен с одной стороны густою высокою рощею и был довольно обширен.

 Я насчитал в нем более 25–ти церквей и несколько монастырей; но что такое составлял он в сие время против того, что был он в древности, когда окружность его простиралась до 24 верст, а вдоль и поперек его не менее 5–ти верст, и когда было церквей более 150–ти и одних монахов более 2,000 человек, а число жителей простиралось до 30–ти тысяч, вместо того, что в сие время было их с небольшим только 5 тысяч человек!

 Ведая отчасти из истории обо всем, что происходило в древние времена с сим городом, не мог я, чтоб при подъезжая к нему не заняться разными об нем помышлениями и мысленными разглагольствиями с самим собою.

 «И здесь, — говорил я: обитано некогда великое множество смертных; и сие место было так долгое время обиталищем многих друг за другом следовавших удельных князей российских, из коих иные счастливую, а другие несчастную жизнь провожали. Владельцы и государи сии были хотя небольшие, но имели также свои дворы и также своих приближенных и вельможей!

 «И сие обиталище толь многих тысяч народа ее снеслось от хищных я злодейских рук литовцев, разорявших за 200 лет до сего стоив чувствительно отечество наше! Не пощадили они и сие несчастное место, и кровь предков лилась ручьями и обагрила всю землю в обиталище сем! Всех жителей истребили они мечем своим почти до единого и домы их превратили в пепел.

 «В сие–то место сослан был некогда несчастный и последний остаток нашего древнего царского дома, и тут, коварством славного Годунова, стремившегося тогда на престол Российского Царства, в жертву принесен властолюбию его несчастный младенец, имевший только 7 лет от своего рождения.

 «Посреди белого дня, по предательству мамки, поражен он был сообщниками тайных дел его, ножем в горло, и безжалостно умерщвлен к неописанному прискорбию царицы, матери его, вместе с ним сосланной и здесь жившей.

 «И здесь орошаема была земля слезами матери сей сугубо несчастной и раздавался стон и вопль от граждан, долженствовавших терпеть наказание за чужие вины и беззакония, и расставаясь с милою родиною своею, переселяться в отдаленные страны сибирские!

 «О времена! времена и нравы! как иного переменились с тою времени, и навое спокойствие водворяется ныне в милом отечестве нашем вместо прежних смутных и беспокойных времен».

 В сих и подобных сему размышлениях въехали мы в так называемую Псарню или знаменитую слободу, отдельную от города рекою Волгою, а переправившись тут чрез реку сию, и в самой город.

 Пребывание ваше в оном не продолжалось более двух суток, ибо как нужно было только совершить купчую, то и кончили мы дело сие скоро, и вручив деньги мачехе, и разделались с нею совершенно.

 Окончив благополучно сие главное дело, стал я поспешать своим возвращением назад в Веденское, и за поспешностию сею не имел времени и осмотреть все достопамятности, находящиеся в сем городе, а паче всего находящийся и поныне еще в целости тот маленький о двух жилах каменный со сводами домик, где жил несчастный царевич Дмитрий, с своею матерью, и о коем рассказывали мне, что стены в нем расписаны живописными священными изображениями; и мне очень жаль было, что не удалось видеть самолично сего знаменитого монумента древности.

 О нетленном же теле сего невинно убиенного царевича сказывали мне, что оно многие годы спустя после того и во дни уже царя Василья Ивановича Шуйского, перенесено из тутошней придворной церкви в московский Архангельскиц собор.

 Таким же образом ее удалось мне побывать и в соборе и видеть там находящиеся мощи князя Романа, жившего тут без мала за 500 лет до того времени; и я едва успел взглянуть на высокий земляной вал, составлявший некогда самую тут крепость и довольно еще и тогда видимой. Мне показался он сажен в 5 вышиною, а ров, видимый еще в поныне, 2 сажен; но пространство всей крепости простиралось с небольшим только на полверсты окружением.

 Но кроме сего находился в сем городе и другой вал, которым окружив весь нынешний город, простирающийся верст на пять в окружении и примыкающий обоими концами своими к реке Волге.

 По возвращении своем в село Веденское и по успокоении с сей стороны моих племянниц, приступил я к разным хозяйственным распоряжениям.

 Я входил во все подробности сколько было можно, и препроводив в том несколько дней, не стал долее мешкать; но поспешая возвращением восвояси, объездил с племянницами своими всех их приятелей и соседей, и поручив их покровительству оных и распрощавшись с ними, пустился в обратный путь, взяв с собою в малолетнего их брата для воспитания и обучения его всему, чему научить я был в состоянии.

 Племянницы мои, при бесчисленных благодарениях за труд, предприятой для них и за оказанное им вспоможение, провожали нас на несколько верст и расставаясь с слезами, обещали приехать к нам по наступления зимы.

 Описанием обратного моего путешествия не буду уже обременять вас, любезный приятель, а коротко только скажу, что езда наша в сей раз была благоуспешная, спокойнее и лучше.

 Погоде случилось быть тогда прекрасной и мы, не видав никакой нужды мне претерпев никакого зла и остановки, доехали в немногие дни до Москвы; а и тут пробыв самое короткое время, повидавшись с другом моим г. Полонским, искупивши все, что было нужно в деревню, пустились мы далее, и в начале октября, и за несколько еще дней до своих имянин, к которым мне домой поспеть хотелось, приехали благополучно в свою деревню и обрадовал своих домашних, дожидавшихся меня уже давно с нетерпеливостию.

 Но как письмо мое получило уже свойственную себе величину, то окончив на сем пункте и оное и сказав вам, что я есмь всегда относительно к вам тем же, остаюсь ваш и прочая.

(Дек. 10, 1807).

СВАДЬБА ВОЛОСАТОВА

ПИСЬМО 146–е

 Любезный приятель! Описав вам в предследовавших трех письмах ва> езду мою в кашинские пределы, пойду теперь далее и буду рассказывать, что происходило со мною далее в достальное время сего года.

 К особому удовольствию моему при возвращении своем в дом нашел я всех домашних своих здоровыми, а в числе их и самую племянницу мою выздоровевшую от болезни; а что всего приятнее для меня было и межевые дела в хорошем положении.

 Межевание в отсутствие мое хотя и продолжалось, но межевали все не наши, а прочие, неподалеку от нас лежащие, селения и дачи; а между прочим и дачу деревни моей Тулейной, в рассуждении которой с удовольствием услышал я, что обмежевана она бесспорно, и вся примерная в ней земля не подверглась чрез то опасности. Что ж касается до наших пустошей, то до них в отсутствие мое не касались, и они все еще оставались неразмежеванными.

 Как вскоре после приезда моего наступил день моего рождения и имянин, и мне наступил 33–й год от рождения, то последний праздновал я по обыкновению приглашением к себе всех наших друзей и соседей и сделаньем для них деревенского пира; и было их в сей раз довольное количество в собрании.

 Отпраздновав сей праздник, принялся я за сады свои и старался все оставшееся осеннее время употребить в пользу произведением в них кое–каких делишек, сколько могли мне дозволять погоды; но наступившие вскоре после того морозы положили предел и сим осенним трудам моим и обратили внимание мое к другим и важнейшим предметам.

 Поелику морозы и осенние непогоды сделали и продолжению межевания остановку, то господа землемеры, по обыкновению своему, принялись за сочинение обмежеванным землям планов и за исчисление всех оных, а потом за примирение всех споривших между собою; а по сему порядку скоро дошло дело и до меня, хотя и не по тутошним дачам, а по калитинской, по которой, как я вам уже пересказывал прежде, связался, по несчастию, я с соседями спором, и которые до сего времени еще решены не были.

 Сие обстоятельство подает мне повод рассказать вам об одной сколько досадном, столько, с другой стороны, и смешном происшествии, случившемся со иною.

 Я уже упоминал вам, что споры, заведенные мною, были по калитинской даче по случаю ошибки и мнении о количестве числа четвертей в наших дачах, неудачны и таковы, что я раскаивался, но уже поздно, что я завел оные.

 Вместо многого и заверно полагаемого недостатка в нашей даче, оказывалось, что в ней дача была полная или имеющая еще несколько излишка и что по сему другого не оставалось кроме того, чтоб мне от споров отказаться.

 Сие и советовал мне тамошний межевщик г. Хвощинский. Он, прислав в конце октября ко мне нарочного с письмом, предлагал мне, чтоб я прислал сказку, и чрез оную отказался от своего спора и более потому, что у всех тех владельцев, с которыми я заспорил, оказались в дачах недостатки, следовательно к получению мне земли не было ни малейшей надежды. Но как мне самому хотелось видеться и поговорить с межевщиком, то и расположился я в нему в начале ноября сам съездить.

 Квартировал он тогда в Малом Грызлове, и я, приехав к нему, застал у него против чаяния моего множество народа и между прочими обоих господ Милоховых в г. Руднева; а вскоре потом приехал и Михайла Алексеевич Пестов, главный мой по спорам соперник.

 Признаюсь, что едучи к межевщику было у меня и то и сё на уме. Я давно уже тужил в раскаивался, что ошибкою и без всякой пользы и на свою голову наделал споров, однако утешался тем, что проступок сей учинил нечаянно в совсем невинным образом. Совсем тем, явившийся у всех соседей недостаток озабочивал в беспокоил меня много.

 В даче Калитинской по исчислению моему хотя не было большого примера, однако все опасался я, чтоб межевщики не намерили десятин 5 или 6 лишних, в котором случае примера сего мне необходимо двигаться было должно.

 Правда, убыток сей был не велик, однако как он собственно от моей невинной погрешности происходил, то стыд был для меня важнее всего, а при том не хотелось иве невинным образом ввесть в тоже и соседку свою в соучастницу в дачах, Марфу Маркеловну. А потому, едучи дорогою, и находился я между страхом и надеждою и наперед уже полагал, чтоб в случае нужды уступить хотя своих родных несколько десятин, а не довесть соседку свою до убытка; однако не знаю я еще, сколько межевщиками найдено у меня примера и узнать сие хотелось мне очень.

 Межевщик был мне рад по обыкновению, ибо могу сказать, что все они были ко мне как–то благоприятны. Он принял от меня приготовленную и уже дома написанную отрицательную сказку и был тем очень доволен, а особливо потому, что я учинил тем предпринимаемому им миротворению хорошее начало.

 Совсем тем досадно было мне, что при людях не можно было мне у него спросить, сколько земли по их исчислению нашлось в калитинской даче, а притом и страшился и спросить о том, боясь услышать противное.

 Посидев немного, приступил он к миротворению всех вас, спорщиков, ибо он для того в сей день всех поверенных и созвал, чтоб их мирить; а буде тут ее помирятся, то везти бы их с собою в тот же день в Серпуховскую контору, дабы острова их мирила прежде обыкновенного суда.

 Сперва начал он стараться разорвать спор у глебовских с полозовскими. В обеих сих дачах были недостатки, однако г. Пестов, как владелец глебовской, не хотел никак оставить своего спора в требовал от полозовских половину засоренного им места, а сие не имели причины ему давать.

 Итак, проговорили они очень долго и ничего ее сделали, в г. Пестов доказал о себе, что он в рассуждении разделки был самый негодный и несговорчивый человек.

 Потом дошло дело до моего с ним спора. Межевщик встретил его тем, что я жертвую ему своим спором и просил, чтоб и он велел подписать мою сказку, уверяя, что у нас у обоих оказалось равномерно недостатка по четыре десятины.

 Услышав о сем, нимало мною не ожидаемом недостатке, не знал я, что думать и вправду ли межевщик то говорил или нарочно, ибо я думал, что у меня пример будет; но как говорил он сие важным и не шутливым образом, то заключил я, что он может быть, благоприятствуя мне, так мало в даче моей вычислил и понатянул немного, что, как известно, и учинить им всегда было можно.

 Но как бы то ни было, но на сердце у меня тогда отлегнуло и я, по пословице говоря, не много уже г. Пестова страшился, который недостатком своим будучи надмен, хотел вас всех пожрать и требованиями своими неведомо как кичился.

 Мне он заблаговременно сказал, что нельзя ему никак, не взяв ничего, со мною помириться, и требовал от меня по меньшей мере 20 десятин.

 Удивился я сему смешному и нелепому требованию, и будучи уже удостоверен, что он и в конторе от меня ничего не получит, не много ему кланялся.

 Межевщик сколько мог убеждал его просьбою, чтоб он старика (так называл он меня) не таскал в Серпухов, уверяя, что он меня по пустому свозит; но Михайло мой Алексеевич не туда, а в гору, а только и твердит: «дай 20 или по крайней мере 10 десятин». Наконец по долговременном уговаривании, сказал: «ну вот, последнее слово, по две десятины на брата, то есть 6 десятин, и теперь не говори мне никто более».

 Досадно мне было неведомо как, видя такого упругого и несговорчивого человека; но нечего было делать, и я принужден уже был отмалчиваться.

 Наконец, как мне межевщик стал говорить, не могу ли я сделать ему хоть маленькой какой уступочки, то решился было я дать ему из своей собственной земли две десятины, если б только он избавил меня от езды в Серпухов, куда мне, как приехавшему туда на один час, без денег, без мундира, без постели и рубахи, ехать очень не хотелось.

 Но статочное ли дело! г. Пестов не туда, и сколько межевщик не уверял и не уговаривал его, но он не хотел и слушать, а твердил только свои 6 десятин.

 Видя сие, сказал я наконец: «Когда так и когда ехать мне необходимо в Серпухов, так там не дам тебе и ничего».

 — «Дельно, подхватил межевщик и он сам станет о том после тужить».

 После чего, улуча свободную минуту, спросил я у межевщика тихонько, подлинно ли недостает в даче моей 4 десятины, и как он меня уверил, что действительно так, то и не стал я более говорить и решился сделать им компанию и ехать с ним в Серпухов, ибо признаюсь, что мне тогда и отдаваемых 2 десятин очень жаль было.

 Итак, пообедав все вместе у межевщика, отправились мы во град Серпухов превеликою ватагою, и ехать нам было очень не скучно.

 Сидели мы почти все вместе в коляске Пестова и беспрерывно разговаривали и чему–нибудь смеялись. Мысль, что ехали мы тогда, как говорят об однодворцах и новогородцах, на одной повозке судиться и рядиться, в особливости развеселила духе мой.

 Я внутренно тому хохотал и смеялся, но вьяв не хотя сему упрямцу и честолюбцу покоряться, ничего более о земле говорить не начинал.

 Напротив того г. Пестов не один раз мне повторял: «эй воротись; в Серпухове и половину примеру дашь!» но я, будучи уже о действительности недостатка уверен, смеялся только сему его требованию и в ответ ему либо вовсе ничего не говорил, либо отвечал: «Ну! так уже и быть, братец! отдавать так отдавать, и когда поехали так уже ехать, и что уже о том говорить».

 Наконец приехали мы уже в Серпухов и как было уже очень поздно, то насилу нашли квартиру и стали все вместе на простом постоялом дворе.

 Как вечера тогда были уже длинные и осенние, то скучно нам было, и мы не знали в чем препроводить нам время.

 Карт с нами не было, а сверх того хотя бы и можно было выдумать что–нибудь для прогнания скуки, но я внутренно сердился и досадовал на г. Пестова, а чрез то скучно было и всем.

 Наконец, не стерпя более сам скуки, вздумал я им предложить играть в кидалку игру, в которую мы часто иногда дома игрывали и которая была очень забавна.

 На полу, подле одной стены, начерчивалось мелом два полукружия, одно маленькое и такое, чтоб в оном могла только улечься маленькая табакерка, и в оном изображалось число 9, — а другое кругом оного поболее. Сие последнее разделялось поперечными чертами на 8 отделений; и в оных изображались мелом числы следующие порядком: начиная от стены 8, 6, 4, 2, 1, 3, 5, 7.

 После чего каждой игрок клал по условию на тарелку или в какое судно по сколько–нибудь денег в общую сумму или банк, например, по гривне, и все по порядку, отступя несколько шагов на другой край комнаты, кидали в сии полукружия по очереди медным пятаком, и буде кто попадал в оные, то и брал из банка столько копеек, на каком числе ляжет пятак; а буде кто не попадал, или попадал, но пятак отпрыгивал и выкатывался вон, такой ничего не брал и не приставлял. Буде же кто так был счастлив, что попадал в число 9 и пятак лег весь или на большую часть в сем маленьком полукружке, то сей брал весь банк.

 Когда же в продолжении игры, за беспрерывным выбиранием из него, оставалось денег уже мало и кидавший попадал в число множайшее, например, оставалось бы только 2 копейки, а он попал в 6 или 8, то сколько выходило лишних, столько он сам приставлял в банк, например, 4 или 6; а самое сие в делало игру сию забавною и составляло душу оной.

 Итак, тотчас отыскан был мел, начерчены на полу круги и цифры, и началось дело. Скоро игра сия полюбилась всем чрезвычайно, и мы, оставя все досады, проиграли весь вечер и были очень веселы. Потом, когда на то пошло, то сысканы были и карты. Сии достал нам где–то хозяин; но как были они не карты, а картишки, то сделался вопрос, как и во что играть? Для иной игры они не годились, иную не все знали, в иную не все хотели; итак, и в сем случае должен был я что–нибудь выдумывать и предлагать и я не долго думая сказал:

 — «Молчите, ребята! станем–ка играть так, как люди не играют. Вот колода, пускай она лежит опрокинутою, а мы, поставив по скольку–нибудь в ставку денег, станем по очереди вскрывать по одной карте, и кому случится вскрыть червонную кралю, тот и бери все деньги, а кто вскроет какую–нибудь из прочих червей, тот приставь копейку».

 — «Ладно!» закричали все, и давай играть. Итак, было и тут довольно смеха, а всего более насмешило нас то, что хозяин, стоючи подле нас и смотря на игру нашу, вдруг захохотавши сказал: «Экая–ста игра, прямая–ста Акулинка!»

 Название сие червонной крали нам очень полюбилось, мм начали сами тому хохотать и прозвали ее и сами Акулиною, и проиграли и в сию игру долго и насмеялись довольно.

 Наконец, дошло дело уже и до ужина. Сей был у нас странной, без тарелок, и без вилок, а резали и брали все руками. По счастию, случилось с Пестовым жареное мясо, а без того были б мы все голодны.

 Поужинавши стали мы помышлять о том, на чем бы нам спать. Постеля была у одного только межевщика, а у нас у всех ничего не было. Соломы в городе взять было негде; нечего было иного делать: купили сена и настлали нам епанчи, а постелю мы все себе в головы; итак, по самому походному обыкновению изряднехонько ночь повалкой на полу и проспали.

 Поутру, одевшись, начали мы опять говорить о земле, и не ходя еще в контору мириться. Сперва мирился г. Пестов с полозовскими помещиками, г. Рудневым и Милоховыми, и сии насилу–насилу укланяли и упросили его, чтоб он спор свой, учиненной в их даче покинул и остался при прежнем мнении. Потом стал он со мною говорить; но как он от своего требования не отступал, то я и говорить более почел за излишнее; итак, пошли мы все в контору.

 Судей тогда никого не случилось в городе, и сам главный из них г. Брянчанов уехал в Москву; итак, привел нас межевщик к секретарю Маркову, сему доброму и праводушному старичку, о котором я давно много хорошего наслышался.

 И подлинно я не мог довольно налюбоваться его характером. Он говорил правду как резал, и как дошло до моего дела, то он без дальних околичностей г. Пестову сказал: «И не говори судырь про это! а изволь–ка писать сказку; здесь тебе ничего не дадут, а вы останетесь при прежнем владении».

 Нечего было тогда г. Пестову делать, и он принужден был согласиться и мы все внутренно смеялись, что он остался в стыде и не умел брать двух десятин, которые я ему давал было, а мое торжество было велико. Я вырос так сказать на вершок и не мог скрыть удовольствия своего о моей победе, ибо дело кончилось гораздо лучше, нежели я себе воображать мог.

 Таким образом окончив сие дело, сходил я в ряды и в монастырь повидаться с старушкою, почтенною вашею знакомкою, а потом, пообедав, поехали мы опять все вместе в Грызлово; и я возвратился домой уже поздно, проездив в Серпухов по крайней мере не по пустому и не даром.

 Возвратившись домой, принялся я за обыкновенные свои осенние литературные упражнения, и занялся около сего временя сочинением специальной российской карты Китайскому государству; но выпавший 5–го числа ноября снег и наставшая зима отвлекла меня от оных и подала повод опять в разъездам и к свиданиям с друзьями нашими и соседями и к разным с ними занятиям, а особливо в длинные тогдашние вечера.

 Как оба межевщика наши жили все еще на заводе и к нам езжали очень часто, то для них собирались обыкновенно и все наши соседи друг к другу; и как все мы были на большую часть люди не старые, то всегда съезды и компании наши были приятны и мы вечера провожали очень весело.

 Мы обыкновенно принимались тотчас за карты и играни то в ту, то в другую игру, и как игрывали мы более для увеселения, то которая из них была веселее и подавала нам более поводов к смехам, та для вас была и приятнее; когда же наскучивали карты, то принимались мы играть в фанты.

 Относительно до сих придумал и ввел в употребление я также много новостей и все для того, чтоб были они забавнее и веселее; когда ж случалось приезжать к нам и девушкам с молодыми боярынями, то должна была иногда и скрипица моя подавать им повод к плясанию, а иногда и к танцам, и так далее.

 В сих приятных и почти ежедневных сельских занятиях и невинных увеселениях и не видали мы, как прошло несколько дней вновь наставшей зимы, а вскоре за сим завелись у нас в соседстве опять свадебные дела.

 У живущего неподалеку от нас, в деревне Средней Городни, незажиточного дворянина и жены моей дальнего родственника, г. Лихарева, по имени Алексея Игнатьевича, была дочь на возрасте; за нее сватался также небогатый и молодой дворянин, из фамилии Волосатовых. И как партия оказывалась сходная, и они решили девушку за него отдать, то, по назначении дня к сговору, приглашены мы были как ближние родственники на оный и упрашиваемы помочь им в сем случае всем возможным, на что мы охотно и согласились.

 Но, о! Далась нам сия свадебка! Было тут много всякой всячины, почему не за излишнее почитаю рассказать об ней подробно.

 Как сговор назначен был в самый Михайлов день, то есть 8–го ноября, то вместо того, чтоб праздновать сей день у брата Михаила Матвеевича на именинах, поехал я с женою своею к г. Лихареву.

 Нам надлежало поспешить туда к обеду, однако мы, как знали, дома порядочно позавтракали, ибо сговором продолжалось дело до самого почти вечера, и мы обедали почти уже при огне. Впрочем, и сговор сей нам был уже не очень приятен.

 Жених был человек молодой, служивший в гвардии капралом, и самый сущий гвардионец или, прямее сказать, удалой молодец. Гвардия наша как–то редко производила тогда хороших людей, и нравы у молодых более портила, нежели исправляла. Словом, он мне с самого начала не очень показался. И самые первые его и предводителей его, из коих один другого был удалее, поступки не предвещали мне ничего хорошего.

 С ним было товарищей двое: один некто г. Нечаев, по имени Фома Иванович, человек не молодой, простой, не дальних замыслов, отставной драгунский офицер; а другой истинно не знаю кто такой, а только знаю, что был того еще старее, того еще простее, того незамысловатее и беднее, в овчинной шубе, покрытой зеленым солдатским сукном. Вот вся его свита, сторона и предводители, и от таких людей можно–ль ожидать чего хорошего и порядочного.

 С нашей же стороны было таки изрядное собрание. Был я с женою, был Ладыженский с женой, была еще одна госпожа, свояченица хозяйская, и у нас все было, как водится, к сговору приготовлено, но все пошло как–то не ладно.

 Жених приехал не во время и очень еще рано, так что невеста не начинала еще и одеваться; итак, принужден он был несколько часов дожидаться.

 В сие время не могли мы никак усадить жениха. Будучи очень зябок, стоял он все у печи и шалберил {От шаль — дурь, дурить, бить баклуши, бездельничать.} совсем некстати и так, как жениху в таком случае нимало не пристало. Разговоры же и поступки его с нареченным тестем были мне очень удивительны.

 Однако, как бы то ни было, наконец сговорили мы их и обедали потом порядочно и как водится. Но удивительно было только то, что жених ничем не дарил невесту, да и вовсе на нее не смотрел и ничего с нею не говорил, одним словом, и не походило на то, чтоб он жених был.

 После стало было нам таково ж скучно, как и до обеда; говорить было не с кем, а вместо музыки догадало г. Нечаева заставить бывшего тут попа пропеть что–нибудь; а тот, будучи тому рад, и ну орать с картавым своим сыном, а г. Ладыженский им подтягивать.

 Признаюсь, что сего рода увеселения в компаниях совсем для меня неприличными и всего скучнейшими казались, а особливо некстати было петь на сговоре. Итак, я, удалившись, в скуке сидел подле печки и грелся между тем, как ходили рюмки. Однако все сие шло–таки так и сяк, но наконец жених все подгадил.

 Вышедши в другую половину, снесло их с нареченным тестем, и они начали говорить о рядной {О рядной записи — перечне приданого.} и о подписке оной. Жених не хотел подписывать прежде, покуда не женится, а тесть тем был недоволен. Итак, слово за слово и дошло у них до крупного.

 Мы также, человек по человеку, собрались туда же, и вскоре крупный разговор сделался общим. Я, как ни был в таких случаях молчалив, однако не мог вытерпеть, чтоб тут же не вмешаться, а особливо когда жених, оставив всю благопристойность в сем случае, врал нелепую и хотел сделать всех нас несмыслями, а одного себя умным.

 Итак, принуждены мы были ему доказывать, что мы не пешки и что и он на нас не на дураков напал. Сей вздор продолжался более часа и доходило до хорошей брани, и, наконец, расстались ни на чем и не очень гладко, так что мы и не знали, что последует после.

 Проводив жениха, спешили мы ехать домой и досадовали, что помянутый вздор продержал нас до ночи. Ехать нам было хотя недалеко, но очень дурно, а притом было чрезвычайно холодно и морозно.

 Мы приехали на санях, и как должны мы были при переезде через реку Трешню спускаться с прескверной и крутой горы и через самую ее перебираться на скверном и беспокойном переезде, то, по случаю беременности моей жены, озабочивался я очень ее положением и боялся, чтоб она себя не повредила; однако мы переправились и доехали до самой деревни благополучно.

 Тут рассудилось нам заехать на вечер к имяниннику; но как сказали нам, что нет никого дома, и хозяевы со всеми гостьми своими уехали к Матвею Никитичу, то проехали и мы туда и там заменили в скуде {Скудно, грустно, невесело, неприятно.} проведенный день провождением вечера очень весело в разных играх и увеселениях, где, наконец, мы и ужинали.

 Превеликая стужа, соединенная с ужасною мятелью, принудила нас оба последующие дни проводить дома, а меня заняли продолжением перевода «Путешествия в Китай», г. Нейгофа, взятого уже за несколько до сего времени. Между тем собирались мы ехать на помянутую свадьбу, которой положено было быть скоро.

 Сия свадьба приближалась к нам, как гора некая, и я могу сказать, что никогда не езжал я с такою неохотою, как сей раз, не для того, что были они люди небогатые, но для того, что жених–то казался быть беспутным, а и о самом тесте не знали мы как судить, и потому другого и ожидать было не можно, кроме вздора и беспутицы, а к тому ж и крайняя дурнота погоды умножала до того смущение, что помышляли мы уже о том, чтоб отказаться. Но приехавшая к нам невестина мать и со слезами нас для самого Бога просящая, чтоб ее в сем случае не оставить, принудила нас согласиться на ее просьбу, и не только дать слово самим на утрие ехать для провождения невесты к церкви, но и дать ей в тот же еще день, для отвоза приданого, людей и женщину, долженствующую отправлять при том должность так называемой барской барыни.

 Таким образом, в последующий день надлежало нам на свадьбу сию ехать. Погода была в сей день наисквернейшая: превеликая мятель соединена была с жестокою стужею и с сильным ветром; словом, такая, какой хуже быть не можно и в какую выбитые со двора не ездят. Истинно, как говорится, рубль бы от души дал, чтоб только не ездить; но как миновать было никак не можно, то с самого утра начали мы собираться в сей путь и горевали с женою, как быть и как ехать.

 Мы приехали часу в одиннадцатом в Городню и нашли уже там приглашенного к тому же г–на Ладыженского, упражнявшегося с хозяином в считании денег.

 На сговоре условлено было, чтоб отец дал некоторую сумму наличных денег, и тут встречен я был неприятным известием, что бедняк г. Лихарев как ни метался всюду и всюду для отыскания помянутых денег, но не мог никак отыскать всего количества, и что недоставало еще 60 рублей в ту сумму, которую нам с собою взять надлежало по договору.

 Обстоятельство сие было для меня тем неприятнее и сумнительнее, что всем нам было известно то, что жених именно отзывался, что он ни в полушке более 20–ти рублей в долг не поверит.

 Итак, предвидел я и не сумневался, что в церкви произойдет сумятица, а потому и не хотелось мне крайне ехать, и я действительно не поехал бы, если б было можно. Но как приданое было уж услано и не ехать никак было не можно, то с общего совета положили мы приготовить и взять в недостающем числе от отца вексель в той надежде, что, по крайней мере, уговорим жениха, когда не тестю, то нам поверить.

 Итак, сыскав перо и бумагу, посадили мы господина Руднева за стол и велели писать вексель.

 Между тем, как сие происходило, подъехала к нам приглашенная к тому ж хозяином г–жа Звягина с сыном.

 Госпожу сию звали Анною Игнатьевною, и мне хотя случалось ее несколько раз видеть, но знакомства с нею не было, а сына ее я в первый раз еще тогда видел. Его звали Егором Ивановичем, и был он человек молодой, гвардейский офицер и малый добрый.

 Рад я неведомо как был сему приумножению нашей компании, а особливо, что с нами была почтенная и такая боярыня, которая умела говорить и в нужном случае требования уважить. С сыном же ее мы тотчас познакомились и сочлись еще роднёю, а именно, что жене моей доводился он правнучатый брат. Но сдружило нас не столько сие, как то, что мы нравами были несколько между собою сходны.

 Приезд сей госпожи был мне и по другим двум обстоятельствам приятен, во–первых, что привезла она с собою еще 25 рублей денег, и хозяин, прыгаючи почти от радости, сообщил нам о том известие; и как недоставало тогда только 15–ти рублей, ибо в 20–ти рублях хотел жених уже верить, то и думали все мы, что неужели будет он так бессовестен, что нам всем и в пятнадцати рублях не поверит.

 Во–вторых, и что всего для меня было приятнее, то жена моя могла тогда от сей трудной, беспокойной, и по тогдашнему дурному пути, ей в рассуждении беременности ее небезопасной поездки избавиться, ибо было тогда и кроме ей кому с нами ехать, на что после некоторых затруднений все были и согласны и ей остаться дозволили.

 Между тем приближалось время уже к вечеру и мы, пообедав тут, спешили ехать; но со всем тем не могли прежде отправиться, как уже в сумерки, так что не успели еще доехать до большой дороги, как совсем уже смерклось.

 Теперь рассудите, каково было нам ехать темною ночью и по самой скверной дороге. Со всем тем ехать нам было не скучно: все мы четверо, то есть, я, г. Звягин, Руднев и г. Ладыженский сели в один возок, а невеста с госпожами ехала в другом, и как говорится в пословице, что на людях и смерть красна, то было тогда то же и с нами.

 Езда была как ни беспокойна, но как с нами был г. Ладыженский, то шутливый и веселый его нрав нас всех и заставливал беспрерывно хохотать и смеяться и чрез то менее чувствовать неприятности, с путешествием сим сопряженные.

 Езда наша продолжалась большою тульскою дорогою на немалое расстояние, ибо положено было венчать в оном волостном селе Егорье, неподалеку от Азаровки находящемся, куда едучи как ни старались мы спешить, но не прежде могли приехать, как уже очень поздно и часу в десятом вечера.

 Первая наша забота была, чтоб узнать, туг ли и приехал ли жених. И как нам сказали, что он давно уже тут и нас у попа в доме дожидается, то имея нужду с ним прежде переговорить, пошли мы к нему; и тогда началась такая комедия, какой я во всю жизнь не видал и не уповал видеть и которую изобразить точно перо мое далеко не в состоянии.

 Господина жениха застали мы в переднем углу спящего, и по разбужении ломающегося, вихляющегося и, как казалось, о нескором нашем приезде в крайнем неудовольствии находящегося.

 Свита его состояла из двух только человек: один был молодчик молоденький, г. Хрущев Федор Гаврилович, а другой прежний стариченца г. Барщов. Первый из них, порядочным образом раздевшись, спал и стал при нас только одеваться, а второго сначала мы и не видали.

 Поздоровавшись, начали мы тот час говорить, чтоб приступить к делу; но не успели сказать, что деньги не все, и что мы в 35–ти рублях произвели вексель, как жених наш в гору {В смысле — на дыбы.}, и предчувствие мое совершилось во всей мере.

 Он не только в 35–ти рублях, но ни в одной полушке не хотел нареченному своему тестю верить. Мы так, мы сяк, но он не туда. Наконец дошло до того, что он и векселю тестеву в 20–ти рублях не хотел верить, а требовал от Ладыженского, чтоб он дал ему вексель на себя, а мы бы засвидетельствовали и поручились.

 Мы говорили, чтоб он и в 15–ти рублях поверил, но не тут–то было. Он не хотел никак верить. Мы все уже ручались в том и хотели дать ему вексель на себя, но он ничему не верил, такая шаль неслыханная и дуралей неизобразимый!

 Как ни у кого из нас денег не случилось и помянутых 15–ти рублей взять было негде, то при таком неслыханном жениховском упрямстве и неверии другого не оставалось, как ехать от церкви с невестою прочь; но мы не успели о том промолвить, как глядим, начал поп собираться ехать.

 Досадно нам тогда неведомо как было, и по елику нам в самом деле прочь ехать не хотелось, то хотя и озлились мы на жениха нашего за его неуважение ко всем нам и глупейшее неверие, однако положили еще раз испытать и употребить к уговариванию его все усилия.

 Но что мы ни говорили и хоть часа два с ним провозились, но не могли ничего сделать. Поговорим и побраним его, да и пойдем к боярыням, сидящим у дьячка, горевать и ругать заочно жениха; а между тем другой ругал его в глаза, но он не смотрел и на то нимало, был как сущий столб и нимало на все наши убеждения не склонялся.

 Наконец, как мы уже хотели совсем ехать и стали требовать назад приданого, то насилу–насилу изволил он согласиться поверить до последующего дня и то одному только г. Звягину под строжайший вексель.

 Что было делать? Принужден был тот писать оный. Но того было еще не довольно, и он требовал, чтоб все мы в поручительстве подписались. Досадно было нам все сие чрезвычайно, и мы назло ему сего уже не сделали и его не послушались.

 Таким образом, уговорив нашего быка, велели мы принесть деньги. Большая половина была их медных, однако он не только без счету не хотел принимать, но и считать никому не поверил, кроме самого себя.

 Итак, начал их считать, а мы между тем досадовали и только его бранили, ибо и за сим считаньем принуждены были долгое время еще мешкать.

 Наконец, увидел он, что дурно и что дурачество его уже из границ выходило, не стал более считать и поверил под поручительством нашим и, запечатав мешки, отдал слуге, а сам, по требованию нашему, подписал рядную.

 Я находился при сем в превеликом страхе, чтоб он не испортил рядной и не написал в ней чего ненадобного, ибо писал он не то, что ему сказывали, а на всяком слове долго думал.

 Но как бы то ни было, но наконец подписал, и мы были рады, что дело кончено, и повели раба божия к боярыням, чтоб повидаться с невестою или послушать новых ругательств, что и случилось в самом деле.

 Госпожа Звягина, будучи боярыня хват, подлинно его отхватала: слова «бестия», «с… сын» и другие тому подобные принужден он был слышать в глаза ему говоренные. Но как бы то ни было, но мы пошли, наконец, в церковь, и рады были, что приходило дело к окончанию, и вся комедия кончилась.

 Однако все мы в том крайне обманулись и нимало того не думали, что оставалось нам еще одну и самую лучшую сцену видеть.

 Уже поставили их рядом, уже начал священник священный обряд, уже обручили их кольцами и уже надлежало им становиться на подножье, как вдруг жених наш начал что–то бормотать об рядной.

 Не был ли он глупец самый величайший! Сам он ее подписал и при самом при нем взяли мы ее к себе, как водится; но тут вдруг встрянулся он ее и говорил, для чего она не у него?

 Мы, примечая его бормотанье, взглядывали только друг на друга и шептали от превеликого удивленья.

 — Батюшки мои! — говорил я своим товарищам. — Не новое ли какое дурачество он затевает, и что это такое?

 Г. Ладыженский, как старший из всех нас, подошед ко мне, шептал мне:

 — Уйду я с рядною в алтарь, пускай же он меня там ищет.

 Мы ответствовали ему:

 — Уйди и спрячься.

 Но мы еще сим образом между собою шутили, как между тем жених поднял уже сущий мятеж и кричал попу, чтоб он венчать переставал и что он более венчаться не хочет.

 Теперь вообразите себе, любезный приятель, каково нам было видеть и слышать сие новое, странное, неслыханное и глупое явление; все мы захохотали во все горло и от смеха не знали, что говорить. Однако скоро смех наш миновался. Жених наш сделался совершенным уже скотом и требовал, чтоб мы неотменно отдали рядную ему.

 — Что это такое? — говорили мы ему. — Что ты затеваешь, и слыханое ли это дело, чтоб рядной быть у тебя? На что ж она писана и на что ж и подписывал ты ее, чтоб не быть ей у твоего нареченного тестя?

 Но что мы не говорили, ничто не помогало. Жених ревел как бык и никому под лад не давался. Мы его уверять, что это так не водится во всем свете, что рядная остается в роде, но он и не помышлял нам в том верить, но кинул свечу и не хотел без того венчаться.

 И тут–то произошла сущая комедия. Мы все рассердились чрезвычайным образом и кричали, бранили, ругали его, как негодного человека; поп вструсился: ну ризы с себя скидывать долой, ну тащить стихарь с дьякона, а немного погодя ну опять надевать, опять совать ему свечу в руки. Тот не берет, а кричит и вопит. Поп опять ризы долой; и одним словом, это была не свадьба, а комическое зрелище, достойное представлено быть на театре.

 Долго сие и истинно с час почти продолжалось, и мы так рассердились, что вышли из пределов.

 Госпожа Звягина едва в обморок от крика не упала, и насилу успели ей принесть воды; невеста обливалась слезами, я расхрабрился и приступил к жениху уже непутным делом. Но все не помогало: это был пень, не имеющий стыда ни в одном глазе.

 Наконец другого нам–не оставалось, как взять невесту за руку и вести из церкви вон. И как с нею мы к сей крайности приступили, то тогда–то уже насилу–насилу товарищи его уговорили дурака.

 Но более убедило его, как я думаю, то, что мне вздумалось ему грозить, что он не только нам всем бесчестье заплатит, но и приданое все по подписанной рядной, и столько, сколько написано в ней, отдаст.

 Итак, согласился, наконец, наш жених, да и нас всех его свита упросила, чтоб мы гнев свой преложили на милость и дело бы окончили.

 Мы послушались как бы нехотя и дозволили венчать, ругая между тем его немилосердным образом; и он во все продолжение венчанья только плакал, и слезы текли у него из глаз ручьями.

 Однако и тут делал он разные дурачества И, во–первых, ставши на подножье, невесте сказал:

 — Да если б я это ведал, так хотя бы за тобою пять тысяч, так бы тебя не взял.

 И можно ли чему глупее быть сего?

 Во–вторых, как стали перепоем поить, то вдруг жених наш не стал выпивать достального и говорил:

 — Разве вы меня подавить хотите?

 Но как бы то ни было, но наконец обвенчали.

 Мы были так злы на него, что если б только можно было, то кинули б невесту и, навязав ему на шею ее, все уехали; но как нельзя было того сделать, то поехали все к нему в твердом немерении, чтоб отнюдь у него не ночевать, а ехать прочь, чего ради и выпросили себе квартиру в доме г. Хрущева, который тут был.

 Приехав в домик к жениху, нашли мы изрядный во всем порядок и такой, какого мы никогда не ожидали. Стол был у него, по обыкновению, уже готов, и нас встретили, как надобно; жених наш был как бы в воду опущенный и ничего не говорил.

 Поужинавши кое–как и по отведении бракосочетавшихся по обыкновению в браутскамеру {Немецкое — спальня.}, стали собираться ехать; но как было уже очень поздно, то вдруг, желая скорее покоя, переменили мнение и остались ночевать тут.

 Мы, мужчины, ушли, выпросив себе постели, в людскую избу, а боярыни ночевали в хоромах. Правда, ночлег нам был не то что хорош; спали мы все на неровном полу повалкою, но от такой свадьбы можно ль было ожидать лучшего, когда и на хороших нередко по служивому ночуют.

 В последующий день, то есть на княжой пир, ни думанно ни гаданно было у нас новое явление. Жених наш власно как переродился, сделался совсем не тот и человек, не только как человек, но еще и изрядный, и мы все им сделались довольны. Таков сделался учтив, таков ласков, таков весел, что лучше желать и требовать было не можно, на что смотря и вся компания была очень весела и радостна.

 Все не только у него остались обедать, но многие, по неотступной просьбе молодых хозяев, и еще ночевать ночь.

 Княжой пир происходил как водится, и все были довольны. Одним словом, как накануне было слишком ненастно и смутно, так наутрие слишком ведрено и ясно, и веселости до того простирались, что и до обеда уже, по деревенскому обыкновению, была скачка и пляска.

 Меня унимали также хозяева и приехавший туда же тесть и теща ночевать у них еще ночь. Но я спешил домой для ожидаемых к себе гостей, весьма драгоценных и любезных, и не мог желания всех выполнить.

 Итак, распрощавшись со всеми, а особливо с г–жею Звягиной и ее сыном, с которым мы в особливости при сем случае сдружились, поехал я домой.

 Сим–то образом сыграли мы сию свадьбу, которая странностью своею была так для меня достопамятна, что и поныне, проезжая большою тульскою дорогою неподалеку от сей деревни ввиду, в левой стороне подле Руднева находящейся, не могу никак, чтоб не вспомнить оной и, напомнивши все бывшее, не посмеяться.

 Женившийся жив и поныне, но я его почти ни однажды после того времени не видал, а слышу только, что и вся жизнь его была не то–то что хороша и похвальна.

 Но я заговорился уже, и мне пора давно перестать и сказать вам, что я есмь ваш, и прочая.

(Декабря 12 дня 1807 года)

ПРИЕЗД ДОРОГИХ ГОСТЕЙ И ПОЛУЧЕНИЕ ЗОЛОТОЙ МЕДАЛИ

ПИСЬМО 147–е

 Любезный приятель! При конце последнего моего письма упомянул я, что я с свадьбы поспешал домой в ожидании к себе драгоценных и любезных гостей. Теперь расскажу вам, кто таковы они были.

 Во время отсутствия моего и езды в Кашин, случилось теще моей нечаянная из дома отлучка. Отец ее, а дед родной жены моей, Аврам Семенович Арцыбашев писал из Цивильска к ней и к невестке своей, Матрене Васильевне, что как дни его приближаются к окончанию, а здешнее имение не совсем было утверждено его внуку, сыну помянутой госпожи Арцыбашевой, и ему хотелось прежде кончины своей в здешние места приехать и дело сие сделать, то предлагал он ей, чтоб она сама к нему в Цивильск за ним приехала и пригласила б с собой и родственника их, Ивана Афанасьевича Арцыбашева, а буде б можно было и дочь свою, а мою тещу; а сия охотно на то и согласилась.

 Итак, все они тогда и отправились в сей дальний низовой путь и, взяв с собою старика, благополучно около самого сего времени возвратились, но за Окою рекою, не ставшею еще тогда, принуждены были прожить несколько дней в Серпуховском уезде у помянутого нашего родственника. И как в последнюю стужу стала и Ока, и мы услышали, что чрез ее начали ездить, то и ждали мы их к себе ежедневно, и я, приехав домой, действительно уже и нашел их у себя в доме приехавшими.

 Не могу изобразить, как обрадован я был приездом к нам сих гостей любезных. Почтенному старичку сему, который так ласково и благополучно угощал меня у себя в Цивильске, никогда еще в доме у меня быть не случалось, и я в особливости был рад его приезду и старался угостить его всячески.

 Несмотря на всю свою глубокую старость, был он нарочито еще в силах и довольно крепок, чем мы в особливости были довольны; и как он во все пребывание свое в пределах тутошних располагал жить не у нас в доме, а у своей невестки и внучат в Калединке, то и просили мы его погостить у нас, по крайней мере, несколько дней, в которые старались мы доставить ему возможнейшие удовольствия, а потом проводили его сами до Калединки и там несколько дней пробыли.

 По возвращении домой, несмотря на испортившийся по случаю превеликой оттепели путь, предлежала мне другая дорога.

 Возвратился около сего времени из Москвы друг мой, г. Полонский, и надобно было у него побывать.

 Я ездил к нему один, ибо за дурнотою дороги жену взять было никак не можно.

 Осень у нас в сей год была самая дурная и непостоянная. Напавший снег от оттепелей и дождей опять сошел, и мы принуждены были опять таскаться на колесах; после чего последовали опять морозы, опять выпал снег и опять сходил, и такая беспорядица продолжалась во весь ноябрь месяц, и все езды кое–куды, а особливо в Калединку были нам крайне отяготительны.

 Во все сие время не произошло со мною ничего особливого. Я занимался более своими литературными упражнениями, а 27–го числа сего месяца случилось со мною нечто смешное и забавное, о чем вскользь упомянуть почитаю за излишнее.

 В сей день поутру сидел я в своем кабинете и занимался переводом, как вдруг вижу, что приехал на двор гость парою и в негоднейших санишках; к удивлению моему остановился он посреди двора и, сошед с саней, шел к хоромам пешком в кирейке {Лисий тулупчик, крытый сукном.}, подбитой овчиною, покрытой красным солдатским сукном и перепоясанной офицерскою шпагою.

 Вышедши в лакейскую, не мог я узнать, кто б такое это был, но как он бормотал, что едет на завод и далее к г. Полонскому и рассудил мимоездом ко мне заехать, то покажись мне, что был то один несколько знакомый мне родственник г. Ладыженского, я и принял его, как должно было. Но как привел его в столовую, то увидел, что был то не он, а человек совсем мне незнакомый.

 Стал я в пень и не знал что мне делать и как с ним обойтиться, ибо, принявши его как знакомого, совестно мне было его спросить, кто он таков. Между тем бормотал и говорил он так, как бы надобно какому неотесанному немцу, и все поступки его были совсем странные, что меня еще более удивило.

 Не успел он сесть, как требовал, чтоб лошадям его дали овса и подделали под санки его подделки {Исправили полозья.}.

 Усмехнулся я сему требованию и говорю:

 — Хорошо, все это будет сделано!

 А между тем горя нетерпеливостью узнать, кто б это был таков.

 По счастию, известил он меня сам уже о том, кто он таков, а именно, что зовут его Андреем Михайловичем, что прозывается он г. Пушкин; что брат он Николаю Михайловичу; что сей отнял у него его лакея и что теперь ездит он по всему миру крещеному на чужих лошадях, на чужом коште и в чужом платье, одним словом был сущий волокита {Бродяга, скиталец.}, и проживал где день, где два, и везде служил вместо шутика.

 — Хорош, хорош! — говорил я сам себе, сие услышав, и будучи до таких людей не охотником, был я ему не очень рад и спешил, как бы скорее его от себя спровадить, и для того велел скорее уж накрывать на стол; но как подъехала к обеду г–жа Ладыженская, Авдотья Александровна, то началась у нас тогда сущая комедия.

 Я до того нимало и не знал, что госпожа сия имела искусство с сим родом людей особливым образом и так обходиться, что всякому должно со смеху надседаться; итак, тотчас и начала она над ним шутить и шпынять с таким искусством, что я замучился, делая себе принуждение, чтоб при госте не хохотать, и принужден был уходить вой, чтоб нахохотаться по воле.

 Наконец, гостю моему мой прием и угощение так полюбилось, что захотелось ему и ночевать у нас. Но как мне сего не гораздо хотелось, то великого труда стоило уговорить его продолжить свое путешествие к г. Полонскому, и я принужден был дать ему проводника до Зыбинки, а неведомо как рад был, сжив с рук такого неожиданного друга и приятеля.

 Вскоре после того при начавшемся декабре приближался наш годовой праздник. Мы затевали было праздновать его порядочным образом, и я нарочно было прибрал свой кабинет к сему времени и расписал в нем обои и печку; но так случилось, что из соседей и приятелей наших никому почти быть было не можно: иные были в отлучке, иной сам был имянинник, иной болен.

 Итак, думали мы, что будет у нас только помянутый почтенный старичок, дед жены моей с его невесткою, Матреною Васильевною; но против чаяния и в самый праздник наехало и набралось столько гостей, что нам их и за столом усадить было негде, и досталось даже другой горнице; и мы весь сей день провели весело, и многие гости у нас даже и ночевали и провели и другой день у нас в разных увеселительных упражнениях.

 А на вечер все мы ездили к соседу моему Матвею Никитичу, куда при нас подъехал и родственник его, Василий Панфилович Хвощинский, который не успел меня увидеть, как при всем обществе начал поздравлять меня с получением золотой медали в награждение за лучшее сочинение пред всеми прочими «Наказ для управителя», уверяя, что он читал о том сам публикацию в газетах.

 Легко можно заключить, что известие сие меня крайне обрадовало и тем больше, чем было неожидаемее; ибо я так мало надеялся, что перестал уже и ждать, а менее думал, чтоб публиковано было о том в газетах.

 Все соседи и гости, случившиеся тогда тут, поздравляли меня с сею оказанною мне честию, и я принимал с тем большим удовольствием сии поздравления, что утешала меня та мысль, что сей случай сделает имя мое всему государству известным и спознакомит со всем ученым светом.

 Отпраздновав помянутый праздник, все последующие потом дни проводил я по привычке моей в беспрерывных и разных упражнениях, сколько мне разъезды по гостям и угащивание у себя часто приезжавших гостей дозволяло.

 Я занимался наиболее в сие время отчасти в разном рисовании, отчасти в разных выдумках вещиц, служащих к увеселению.

 Частое свидание с соседями и всегдашнее провождение с ними времени в разных играх подавало мне к тому повод, и все шло хорошо, весело и приятно; как вдруг в половине сего месяца поражены мы были нечаянно таким известием, которое всех нас и огорчило, и озаботило, и заставило позабыть на время все наши забавы и удовольствия.

 Привез оное нам сосед наш г. Хитров, и состояло оно в том, что в старушке–Москве нашей было нездорово, и что оказывается моровая язва {См. примечание 11 после текста.}.

 Сие было еще самое первое известие о сем ужасном несчастии, которому после сего вскоре подверглась вся столица.

 Сказывал он нам сие хотя не совсем за достоверное и почитал более сам сие за одно враки; но как за несколько времени уже носились слухи, что язва, или так тогда называемая чума давно уже свирепствовала в Киеве, и что распространяясь час от часу более, дошла уже и до Севска, то судили мы, что весьма легко дойтить заразе и до Москвы и быть кем–нибудь туда завезенной. Сверх того и приезжие из Москвы сказывали и разглашали повсюду, что в оной все едят чеснок и оный при себе в предосторожность от поветрия носят.

 Как несчастия сего тогда никто еще не испытывал и о чуме сей никто прямого понятия не имел, и зло сие всеми воображаемо было несравненно величайшим и пагубнейшим, то помянутое известие смутило всех нас чрезвычайно, погрузило дух наш в уныние и преисполнило сумнительствами и опасением.

 Все мы твердили только, что если в Москве язва действительно оказалась или окажется, то верно не замедлит посетить и нас, и мы живучи почти на большой дороге, всего легче можем также подвергнуться сему несчастию; а сие и нагоняло на нас предварительно страх и ужас. И наше счастие еще было, что известие сие было не совсем еще тогда достоверно, и мы льстились надеждою, что может быть, то еще и неправда.

 Таким образом, хотя известие сие сначала нас чрезвычайно напугало, но несовершенная достоверность оного скоро нас опять поуспокоила, и мы в надежде, что то неправда, скоро все сие и позабыли.

 Сверх того, чрез день после того особливое и радостное для меня происшествие обратило все мысли мои на другое. Сей день был одним из достопамятнейших в моей жизни. В оный получил я посланную ко мне из Экономического Общества большую золотую медаль, которую присуждено мне было дать за мое сочинение: «Наказ для управителя, как ему управлять в небытность господина деревнями».

 Как она была еще первая из полученных мною и притом с вырезанием на ней моего имени, то не могу изобразить, как много я и все мое семейство оною было обрадовано и сколь много все мы ее вдоль и поперек пересматривали и о изображениях на ней рассуждали.

 Была она довольно велика, составлена из 35–ти червонцев, ибо обещанное награждение разделено было между двумя решившими задачу сию единоправно хорошо: мне и господину Рычкову {См. примечание 12 после текста.}.

 Что ж касается до изображения, то на одной стороне был грудной портрет императрицы Екатерины, как основательницы Экономического Общества, а на другой изображено было самое сие общество в виде женщины, сидящей на снопах под пальмовым деревом и увенчанной венком из цветов и колосьев. В одной руке держала она Меркурьев жезл, а в другой, распростертой на середину медали, венок, сплетенный из колосьев, с крупною надписью вверху над ним «ЗА ТРУДЫ ВОЗДАЯНИЕ», а внизу «Андр. Тим. Болотову октября 9 дня 1770 году»; вдали же видно было вспахано поле с человеком, пашущим оное плугом.

 Впрочем, сделана она была из самого чистого золота 93 пробы, была весом в 28 1/2 золотников; стемпель же вырезан высокою и хорошею работою г. Гассом.

 По всем сим обстоятельствам медаль сия была для меня вещь весьма достопамятная и такая, которая не только мне, но и всему моему роду и потомкам некоторую честь приносить может.

 Она уже и тогда наделала во всем уезде нашем много шума, весь уезд знал уже о том из публикации в газетах; и как дело сие было совсем новое и до того никому еще медалей не давалось, то, натурально, все обманывались в рассуждении награждения сего чрезвычайно и почитали оное несравненно величайшим и важнейшим, нежели каково оно в самом деле было, и потому везде и везде были о том разговоры, а знакомые и приятели мои друг пред другом напрерыв поздравляли меня с оным.

 Что ж касается до моих подданных, то я не могу довольно изобразить того удовольствия, которое я имел видя всех их беспритворную о том радость. Всякий из них нарочно приходил ко мне, поздравлял меня с получением, по их наречию, государевой милости и просил, чтоб показать им сию ими никогда невиданную вещь, и желал, чтоб я получил еще более; из посторонних же дворян не было и без завистников.

 Таким образом, по милости Господней, получил я награждение, которое в ученом свете приносило мне великую честь, а не менее приобрело и всеобщую похвалу; а всего важнее было то, что чрез сей случай сделалось имя мое во всем государстве известным и как после я услышал, то было в то время, когда она мне определена, разговариваемо обо мне и за столом у великого князя.

 Впрочем, при пересылке медали сей ко мне, произошло смешное происшествие. Поручена была пересылка оной тогдашнему генералу–прокурору князю Вяземскому, Александру Алексеевичу, как сочлену нашего Общества. Сей поручил прокурору своему, Ивану Ивановичу Вердеревсвому, переслать ее в нашему воеводе, Степану Степановичу Посевьеву.

 Сей, посылая пакет с письмом и с ящичком, в котором была она вделана, к сему воеводе, надписал на оном, что тут находится медаль. Сие подало повод видевшим оный пакет думать, что медаль сия прислана к нашему воеводе, которые и принялись его с тем поздравлять; почему, отправляя ко мне пакет Общества с нарочным, и писал он ко мне смеючись о сем происшествии и благодаря, что он моими трудами несколько времени пользовался, поздравлял меня с получением оной.

 Кроме сего был помянутый день достопамятен для меня и тем, что в оный ввечеру приведена было одна вновь мною выдуманная и несколько времени делаемая увеселительная игра в окончанию, чего я с превеликою нетерпеливостью дожидался.

 Мы не преминули тотчас же испытать, и как она оказалась очень забавною и всем понравилась в особливости, то и сие доставило мне много удовольствия.

 Новая игра сия состояла из восьмиугольного равностороннего ящичка, имевшего в ширину 14, а в вышину с небольшим 2 вершка; в каждой из сих 8 сторон сделано было по 4 домика или конурки, по величине шарика в сей игре употребляемого, шириною в вершок или меньше и почти квадратные, так что кругом всего ящика было 32 тазовых домика сделано.

 На половине из сих домиков, сделанных сверху закрытыми, написаны были вверху спереди нумера одним по красной земле желтою, а другие по черному грунту белою краскою. Первые означали выигрыши, а вторые проигрыши, а прочие 16 домиков пустые, и ни выигрыша, ни проигрыша не доставляющие.

 Для соблюдения между ими равновесия перемешаны они наилучшим образом так, что подле выигрышного находился всегда пустой, — а подле его проигрышной, а там опять пустой и так далее; а при том так, чтоб не приходилось никогда двух больших выигрышей сряду, а всех было 8 выигрышей начиная с 1 по 8, и 8 проигрышей.

 Наиглавнейшая цель состояла в выдумании особого средства видать и попадать в домики сии небольшим и пропорциональным против их шариком, но так, чтобы выигрыши и проигрыши не зависели ни от уменья игрока, ни от проворства и замысловатости его, но единственно от удачи и счастия. Сие было для меня наиглавнейшим затруднением, однако мне удалось придумать прекрасное я всем желаниям моим соответствующее средство, а именно:

 Я сделал посреди ящичка сего круглое и как жернов на веретене так лежащую дощечку, чтоб ее, ухватив за ручку, можно было завертеть, и чтоб положенный в то время на середину оной шарик мог скатиться в миг с ней и попасть в которой–нибудь из помянутых домиков. Но чтоб он сильно мог ею быть брошен, то оставил в центре довольную и такую пустоту, в которую бы полагаемой шарик мог просторно уместиться; постельное место разгородил я образом звезды на 8 равных частей маленькими на ребро приклеенными дощечками, а к одному месту приделал к краю маленькую резную ручку с распростертым указательным пальцем, простирающимся почти вплоть по самые домики, дабы ручка сия при переставании окружного вертения дощечки могла какой–нибудь домик указывать.

 Все сие и произвело успехе вожделенный, ибо когда, схватя либо за сию ручку, либо за которую–нибудь из дощечек, вернешь посильнее сей кружок, то он вертится очень скоро и сильно; а когда в сие время на средину его в помянутое отверстие положишь шарик, то оный тотчас концом которой–нибудь перегородки зацепливался и бросаем был кружком в помянутые конурки как бы рукою.

 В игру сию можно было играть многоразличным образом, и не только двум рука на руку, но трем, четырем и более человекам, на партии, на призы, и в банки, и в фанты или службы, и к чему ее ни употреби, она ко всему была способна.

 Ежели играют в нее двое рука на руку в деньги, то платят они друг другу выигрыши и проигрыши. Ежели играют многие, то вертят по порядку и всякий выигрыши свои получает от последующего за ним, а тот от другого, равно как и проигрыши тем же платят.

 При игрании в банк, становят все игроки по скольку–нибудь денег на блюдечко, а потом вертят по порядку н разыгрывают оный и проигравшие приставляют, а выигравшие берут; или становит один из игроков банк, а прочие все вертят и либо от него берут, или ему платят, сколько кому доводиться будет.

 Кроме сего, для играния рука на руку в партии сделаны были сверху домиков, ко всякой из 8–ми сторон, по нескольку дырочек со втыкаемыми в них 4 крупненькими и 10 поменьше колочками, дабы сими можно было каждому при вертении и попадании в домики свои числы сими колочками маркировать, и кто прежде наберет 50, тот и выигрывал.

 Для играния же в службы означены все домики другими цифрами, начиная с 1 по 32 или по 24, из которых каждому нумеру присвоена в написанной нарочно для того книжке особая служба, и у кого при вертении против которого нумера ручка остановится, тот и должен исправлять ту службу.

 Кроме сего можно было и еще кое–как играть в сию игру, и она могла употребляема быть на все про все, и как при всем том все зависело от счастия и никому ни малейшего чего схитрить было не можно, то и назвал я ее санмалисом, что значило бесхитростною или правдивкою.

 Нельзя изобразить, как она сначала всем полюбилась и как много разе принимались мы в нее играть при наших съездах для препровождения времени.

 Я распестрил и расписал ее разными красками и для спокойнейшего в нее играния сделан был особый четвероугольный стол, в которой ящик сей вставливался и покрывался потом сверху столовою доскою шахматною, и она цела у меня еще и поныне.

 Изобретение сей новой забавной игры было весьма подстать тогдашнему времени, о котором вообще сказать можно, что было оно такое, какого веселее не было еще никогда в Дворянинове и едва ли когда–нибудь и впредь будете.

 Находилось нас 4 дома в сем маленьком селении, и хозяева во всех их были люди молодые, семьянистые и жившие друг с другом в совершенном согласии и обхождение между собою имевшие прямо простое, без всяких чинов и дальних затеев; а потому и одни они с семействами своими и моим семейством в собрании могли уже составлять довольное общество.

 Но кроме их было тогда много и посторонних, бравших в съездах, времяпрепровождениях и всегдашних невинных забавах и увеселениях наших всегдашнее и частое соучастие.

 Кроме г. Ладыженского с своею семьею и г. Руднева, езжавших к нам не редко, бывали очень часто у нас и оба землемера, живших все еще на заводе, из которых один был женатый; а наконец и самый Хитров, не редко бывал у нас и у моих соседей, умалчивая о доме тетки жены моей, г–жи Арцыбышевой. приезжавшей к нам очень часто и у нас по нескольку дней гостившей.

 И как при каждом съезде не теряли мы почти ни одной минуты времени, но принимались тотчас за разные забавы и играние, то в веселие карточные, то в иные игры, сопряженные с резкостями и смехами и хохотаньем; то и бывали всегда наши съезды отменно веселы и забавны и мы так к играм сим, особливо карточным, привыкли, что истинно снились оные нам даже во сне и нам уже скучно без них было.

 При таких частых съездах и всегдашних забавах и увеселениях и не видали мы, как прошел почти весь последний месяц сего года и первая наша зима, ибо в сей год имели мы их две или более.

 Помянутый установившийся порядочный зимний путь не успел несколько недель или паче дней постоять, как южные ветры намчали к нам опять такое тепло с многократными и сильными дождями, что около Рожества Христова сошел до чиста весь наш снег и не только обнажилась до чиста вся наша земля, но сделалась даже самая половодь и повсюду такая грязь, что мы принуждены были приниматься за колес и на самый праздник Рожества Христова ездили к церкви в колясках и каретах, а на третий день после Рожества прошла от того даже самая Ока–река, и разлилась под часовню самым большим разливом: происшествие до того никогда небывалое и почти неслыханное.

 Сей беспорядок в натуре какое помешательство ни делал нам в наших свиданиях, однако мы не переставали и в самое дурнейшее время и непогоды продолжать наши съезды и увеселения, а особливо при наступлении святок.

 В сии не проходило истинно ни одного дня, в которой не было бы у нас то в том, то в другом доме съезда, и чтоб везде, по пословице говоря, пир не стоял горою. Словом, мы в прах тогда зарезвились и завеселились, равно как предчувствуя, что вскоре за сим настанут времена горестные и печальные.

 Как в самом конце сего месяца и года настала у нас опять стужа, налетели снега, и восстановилась опять зима, то в самый последний день сего года поехал я со всем своим семейством в Калединку, чтоб вместе с теткою и любезным нашим старичком и так сказать всего семейства нашего патриархом начать препровождать новый год. С нами вместе согласился туда же ехать и сосед наш Матвей Никитич с женою.

 Мы приехали туда уже в сумерки, и как случилось нам хозяев не застать дома, ездивших также к соседям в гости, то во ожидании приезда их, напившись чаю, принялись мы и тут за обыкновенные наши резвости и забавы и провели не только до хозяев, но и по возвращении оных домой, весь вечер очень весело, а особливо занимаясь нововыдуманною мною игрою в карты, соединенною с службами.

 Но самый конец года сего настращал было меня очень. За час до ужина, как мы перестали играть в фанты и дети уселись играть в реверенс, заболела у меня вдруг и чрезвычайно голова.

 Сие меня встревожило очень и до того, что я даже несколько и трухнул, по причине, что дом тёткин наполнен был тогда больными, а что того хуже, то и в самых хоромах находились больные, и мы были в том же покое, где лежала больная дочь ее.

 Сего обстоятельства я, едучи к ним, крайне боялся, и потому не успела начать более у меня голова, как не долго думая принялся я тотчас к обыкновенному своему и почти надежному в таких случаях вспомогательному средству, а именно: к принуждению себя невольно посредством щекотания, производимом в носу свернутою бумажкою, чиханью, что и помогло мне очень скоро.

 Сим образом окончили мы тысяча семьсот семидесятый год, год по многим отношениям весьма достопамятный и особливого замечания достойный.

 Ибо, во–первых, достопамятен он был самыми редкими и странными явлениями и происшествиями в натуре. Во все течение лета происходили у нас странные погоды, соединенные с вредными упадающими на хлеб туманами и росами, отчего и урожай оным в сей год был очень плох; а осенью, как выше упомянуто, зима у нас наставала несколько раз, и даже дошло до того что в декабре сошел весь снег и на самый праздник Рожества Христова взломало уже в некоторых местах Оку–реку, что наделало не только великое помешательство и остановку во всех транспортах, но погноило н перепортило все и мяса, и причинило бесконечные убытки.

 Во–вторых, достопамятен он был важными и великими происшествиями в свете. У нас продолжалась тогда война с турками, и самый сей год ознаменовался неслыханными и невероятными почти победами над ними на сухом пути и на море.

 В самый оный разбит их визирь с многочисленною армией графом Румянцовым при Кагуле; взяты у них, по жестокой и кровопролитной осаде, Бендеры — Паниным, а графом Орловым разбит и сожжен весь их флот в Архипелаге при Чесме. Одним словом, мы изумили и удивили тогда весь свет своими победами и возвели себя на самую вышнюю степень славы и величия.

 А с другой стороны достопамятен он был приездом к нам брата короля прусского, славного принца Гейнриха, который, будучи в Москве, равно как сглазил бедную сию старушку: ибо с самого того времени и начали в ней свирепствовать жестокие болезни и внедрилось в Москву моровое поветрие, которое свирепствовало уже во всей силе в Киеве и в других местах нашего отечества, и нагоняло на всех на нас неописанный страхе и ужас и тем очень много уменьшали наши радости о победах.

 В–третьих, достопамятен сей год был и относительно до самого меня многими важными происшествиями, как–то: описанным выше сего межеваньем всех владениев моих, в Каширском уезде, и бывшими при том многими хлопотами и волокитами.

 Во–вторых кончиною зятя моего г–на Травина и восприятием над оставшими детьми его опекунства, которое хотя и не было такое формальное, какие ввелись у нас после того в обыкновение, но все занимало и озабочивало меня много.

 В–третьих, ездою моею в Кашин и привезением сына его к себе для воспитания, и обучения.

 В–четвертых, многими болезнями и перевалками, бывшими в моем доме, но от которых собственно мы, благодаря Промыслу Господню, избавились.

 В–пятых, прославлением имени моего во всем государстве чрез удачное решение заданной задачи и получение за то золотой медали, которые тогда были в великой еще диковинке.

 В–шестых, многими выдумками и изобретениями моими, в течении сего года учиненными, и многими другими обстоятельствами.

 Впрочем по благости Господней, препроводил я сей год со всеми ближними родными моими в совершенном здоровье и во всяком благополучии. Все мы были здоровы, веселы, покойны, всем довольны; а более сего, чего можно было желать в свете лучшего?

 Дети мои час от часу возрастали, и подавали с каждым годом лучшую о себе надежду. Дочь моя Елисавета вступила уже тогда на четвертый год, умела уже все говорить и была милым и любезным ребенком; а и сыну моему Степану пошел уже третий год, он умел уже ходить и в состоянии был доставлять нам тысячи удовольствий и утехе невинных.

 Сим окончу я сие мое письмо и скажу, что я есмь ваш, и прочее.

(Декабря 15 дня 1807.)

1771.

Письмо 148–е.

 Любезный приятель! Начиная описывать вам в сем письме наш несчастный 1771 год, скажу прежде всего, что при начале оного я со всем моим семейством находился, по особливой милости Господней к нам, в вожделенном благополучии.

 Все мы были здоровы, всем довольны и веселы и ничего нам не доставало к благополучию нашему, а оставалось только уметь оным пользоваться и его чувствовать: искусство, которое к сожалению не всякий смертный знает и которое всего важнее и драгоценнее в свете.

 Год сей начали мы препровождать, как я прежде упоминал, в Калединке, находясь вместе со всеми тогда ближними родными в доме у тетки Матрены Васильевны, и у обедни в сей день были в селе Никитине, где я имел случай спознакомиться с господином Шеншиным, владельцем сего села, который зазвал нас всех к себе на перепутье.

 Отобедавши же дома смолвились мы, старейшие, съездить в Хотманово к старинному моему по Москве знакомцу г. Давыдову, где нашли и многих других людей, и с ними провели весь день до самого почти ужина.

 Но мне сей день был не очень весел по причине, что не с кем было тут и ни о чем разумном говорить, а упражнялись господа в премудрых разговорах о псах смердящих.

 Хозяин, будучи до них и до звериной ловли смертельный охотник и нашед такого же в г. Шеншине, не переставал ни на минуту об них об одних говорить, и в том в одном провели все время.

 Каково ж при таких ораторах быть было мне, ненавидящему духом сию охоту, и не находящем в разговоре о сем предмете ни малейшего удовольствия, и не могущему как тогда, так и во всю жизнь довольно надивиться тому, как господа сии могут находить столько предметов или паче сказать сущих ничего незначащих безделиц, и не только никакого внимания, но и самого слушания недостойных вещей к пересказыванию друг другу, и тому с каким удивительным вниманием и примечанием другие говорящего слушают.

 Не один раз, смотря на таких говорунов, с душевным соболезнованием говаривал я сам себе:

 «О, когда б господа сии хотя бы десятою долею такого внимания удостаивали разговоры о вещах важных и до существенного благополучия их относящихся! Но нет! к таковым не льнет у них ухо, а тотчас появляется скука и зевота. И удивительное прямо дело, как прилеплены многие к сей охоте и как всего жаднее к разговорам об ней и ненасытны в оных! Истинно, если б последовать и верить системе Пифагоровой, так можно бы почесть, что души их находились прежде либо в зайцах, либо в собаках и по смерти их переселились в телеса господ сих».

 Как нас уняли было ужинать, то было бы мне еще скучнее провожать длинной вечер в едином безмолвии и в слушании таких премудростей, для меня непостижимых; но по счастию прислали к нам из Калединки нарочного с уведомлением, что приехал к тетке еще один интересной и никогда еще у ней небывалой гость, и сие принудило нас тотчас ехать туда, где и удалось мне по крайней мере вечер сего для провесть весело, в разных играх и разговорах, но лучших уже пред теми, с приезжим незнакомцем.

 Гость сей был самый ближний наш родственник, и сын родного брата деда жены моей, следовательно ей внучетной, а теще моей, двоюродной брать.

 Был он из той же фамилии Арцыбышевых, по имени Николай Григорьевич, и как ему никогда еще у нас тут бывать не случалось и я в первой еще раз его видел: то все мы приезду его были очень рады, а я всех больше, потому что нашел в нем человека хотя молодого, но знающего немецкий язык, охотника до наук и художеств и при том отменно любопытного.

 С таким человеком не долго было мне сдруживаться. Мы проговорили с ним весь вечер о книгах и о прочем, и разговоры о том заняли нас так много, что мы и легши спать продолжали оные и почти всю ночь не спали; ибо ему хотелось весьма многое знать и он многие знакомые мне вещицы не только слушал с отменным вниманием, но даже записывал у себя в записной книжке.

 Другое удовольствие мое в сей день было то, что я был опять совершенно здоров и не чувствовал более ни малейшей головной боли; и помогло мне и в сей раз удивительно чихание.

 А всего приятнее для меня и для всех нас было то, что, по уверению г. Шеншина, моровое поветрие в Киеве начало утихать или паче утихло уже совсем, а до Мценска, как нам прежде сказывали, никогда и не доходило.

 О, как радовали нас тогда все такие утешительные слухи и с какою готовностью и охотою мы всем им верили, и сколь напротив того огорчали нас тому противные, которых к несчастию случалось нам иногда уже гораздо более слышать нежели первых.

 В последующий день, возвращаясь домой и едучи чрез Ченцово, вздумали мы заехать к одному знакомому немцу, приехавшему на самых тех (днях) из Москвы; но ведали бы лучше и не заезжали.

 Он смутил нас огорчительным известием, что в Москве действительно уже язва началась в гошпитале, и что скоро ни в Москву впускать, ни из Москвы никого выпускать не станут; что весь гошпиталь обставлен караулами и знатные все начали из Москвы разъезжаться.

 Как сие было еще первое достоверное о внедрившейся в Москву чуме известие, нами тогда полученное, то смутило и огорчило оно нас до чрезвычайности и тем паче, что я собирался посылать в Москву с обозом и не знал тогда, что делать, и ни то посылать, ни то нет; а племянницы мои, собиравшиеся уже в обратной путь и долженствующие неминуемо ехать чрез Москву, с ума даже сходили от огорчения.

 Но как все еще нам тому не хотелось совсем верить, то услышав, что также на тех днях возвратился из Москвы ездивший опять туда сосед и друг мой г. Полонский, то и положи ли мы нарочно к нему для достовернейшего узнания обо всем съездить и у него расспросить обстоятельнее.

 Итак, проходив заехавшего к нам из Калединки нового моего знакомца и родственника от себя, поехали мы все к г. Полонскому; но, увы! не обрадовал и он нас, а только пуще еще огорчил подтверждением и с своей стороны помянутого нами слышанного известия.

 Он рассказывал нам, что чума оказалась действительно в гошпитале и еще в одном доме в Лефортовой слободе, от одного приезжего из армии в отставку офицера, умершего тут от ней с обоими своими слугами и лечившим его лекарем.

 Далее сказывал он нам, что как гошпиталь тотчас окружен был кордоном и не стали ни в него, ни из него никого, пускать, а к императрице тотчас отправлен с известием о том нарочной фурьер, и все это сделалось гласно, то происшествие сие всю Москву крайне перетревожило, и что все знатные и к должностям непривязанные люди тотчас ускакали из Москвы и разъехались по деревням.

 Первый учинил сие графе Петр Борисьевич Шереметев, прочие же все ухватились за чеснок и деготь и оные при себе носили и нюхали, а первый и ели во всех ествах.

 Он показывал нам тогдашние московские ароматнички, сделанные на подобие черепаховых наперников, в которых в одном конце вставлена скляночка наполненная чистым дегтем, а в другом толченый чеснок, и сказывал, что вся Москва тогда говорила, что от вещиц таковых зависит жизнь каждого; а потому и бросились все их покупать и мастеровые не успевали для всех их заготовлять. Но, увы! когда б они действительно так важны и спасительны были и люди не так много на такие безделицы полагались!!

 Другою и самою спасительною вещию почитался славной в старину уксус, так называемый «четырех разбойников». Проворные и догадливые французы не преминули тотчас всклепать на себя, что они умеют сей уксус составлять, и тотчас начали продавать оный и обирать множество денег за самой простой виноградной уксус; а на их век и дураков, вдающихся в явной обман, в Москве, было очень много.

 Совсем тем, как известием сим ни настращал нас г. Полонский, но с другой стороны и поутешил тем, что как зло сие еще не распространилось, а к недопущению того употребляются все предосторожности; то при наступлении тогдашней стужи и морозов надеются все, что она поукротится и не дойдет ни до какого далекого несчастия, а сие и ободрило нас несколько.

 Но не успели мы возвратиться домой и несколько поуспокоиться духом, как принесло к нам савинского попа с святою водою, и сей возмутил опять весь дух наш до чрезвычайности сказав, что он, будучи на тех днях в Серпухове, наверное слышал, что поветрие моровое есть уже в Боровске, и что из сего города выезд и въезд в него запрещен.

 Холодной пот прошиб из чела моего при услышание сего известия и я, вздохнув, сам себе сказал: «Боже великий, что это будет, ежели сие правда? Боровск от нас очень недалеко и за Серпуховом тут и есть!» — Но как дня чрез два услышали мы, что это совсем соврано и неправда, то опять успокоились духом, и бранили только выдумщиков, распускающих такие ложные слухи.

 Чрез день после того отправились все племянницы мои опять восвояси и мы проводили их в сей путь, пожелав, чтоб они Москву проехали благополучно. Я снабдил их всеми нужными наставлениями, как им одним жить и что наблюдать более, отпустил, одарив всех их платками и другими вещами.

 Вскоре после сего случилось нечто относящееся до нашего межеванья и нечто такое, что нас сперва было обрадовало, а потом опять смутило и огорчило.

 Как спор у нас с волостными не был еще разрешен и не делано было и самого первого приступа к начальному обыкновенному миротворению, и господа межевщики все сие время занимались сочинением планов, исчислением оных и собиранием ото всех сведений о числе дач, и все сие около сего времени было кончено: то любопытны мы чрезвычайно были знать, сколько во всей волости земли в натуре и пример ли у них против писцовых дач или недостатов оказывается?

 В самое сие время однажды поутру присылает во мне сосед мой, Матвей Никитич и сообщает приятнейшее для меня известие, что у волостных нашлось 16 тысяч десятин примеру и что был на заводе управитель их Апурин и приказал, чтоб они не доходили до конторы, а со всеми полюбовно помирились.

 Я обрадовался было сему чрезвычайно, но радость сия продолжалась недолго; в тот же еще день приехал к нам межевщик и разрушил всю нашу радость обстоятельнейшим извещением, что в волости нашлось действительно земли 17,640 десятин, но не примерной, а всей наличной.

 Я ахнул сие услышав, ибо никак не воображал, чтоб в волости было так мало земли наличной, а думал, что у них по меньшей мере тысячам сороку десятин быть надобно.

 Но как при вопросе о их примере извинился межевщик незнанием и сказал только, что будто он слышал, что по крепостям не более им следует, как 12,000, то сие опять меня несколько поободрило и я опять остался на несколько дней между страхом и надеждою.

 А как он тоже подтвердил, бывши у нас опять чрез несколько дней присовокуплял, что не подают они все еще сведения, а сказывали ему, что пахотной земли выбрали они только до 9,000 десятин, и так, чаятельно, будет у них примеру десятин тысячи три; сверх того уверял он меня, что не показано у них и крепостях никаких поверстных лесов: то все сие меня радовало, а неприятно было мне слышать, что для подавание сведения прислан от управителя опять прежний мой недруг Щепотев.

 Вслед за сим обрадован я был полученным известием от племянника моего г. Неклюдова, из псковских пределов. Жена его, находившаяся тогда в деревне, прислала ко мне полтора четверика настоящей аглинской ржи, выписанной ими нарочно из Англии для завода и уведомляла, что муж ее находился тогда в Петербурге и служил в провиантском штате в команде у г. Хомутова.

 Но сколько обрадован я был сим известием и получением сей давно мною желаемой ржи, столь же много и растревожен и перестращен был в тот же день нечаянным происшествием, случившимся у нас в деревне.

 К брату моему Михайло Матвеевичу приехал на тех днях тесть его, г. Стахеев, из Москвы, и не успел приехать, как занемогши тут чрез самое короткое время и умер.

 Я ахнул, о сем услышав; ибо тотчас возымел подозрение, не захватил ли он в Москве страшной болезни, ибо в тогдашнее время все наводило опасение, и все такие скорые смерти приводили в сомнение.

 Словом, меня так много сей случай настращал, что я усумнился даже идти навещать огорченных тем его детей и не знал как бы увернуться, чтоб не быть и при погребении оного.

 Но по счастию приехали к нам наши калединские родине с старичком почтенным, собравшиеся съездить за Серпухов к родственнику нашему, Ивану Афанасьевичу; и как они стали подзывать и меня ехать вместе с собою, то хотя мне и не весьма хотелось в сии дальние и скучные гости ехать, но для избежания от присутствия при погребении Стахеева охотно на то согласился.

 Итак, 19–го сего месяца пустились мы в сие недальнее путешествие, которое двумя происшествиями было несколько примечания достойным.

 Во–первых тем, что я, будучи в Серпухове и ночуя в монастыре у почтенной старушки Катерины Богдановны, не мог довольно налюбоваться обхождением ее и разговорами у ней с старичком, дедом жены моей.

 Оба они были на краю гроба, оба были с малолетства знакомы и жили, как родственники, во всякое время в дружбе и приязни, но обоих их отдаленность мест и обстоятельства разлучили на долгое время, так что они несколько десятков лет не видались; а тогда, при глубочайшей старости увидевшись, не могли довольно между собою наговориться и мило было смотреть на все оказываемые ими друг другу ласки и, несмотря на всю старость, их шутки и издевки.

 Второе происшествие состояло в крайне неудачном и досадном обратном путешествии из гостей сих долой.

 Находясь в деревне г. Арцыбышева, в Воскресениях, положили мы ехать назад уже не чрез Серпухов, а пробраться прямо лесами на Лужки и Пущино и заехать к живущим тут родственникам нашим той же фамилии Арцыбышевых; ибо старичку нашему, находясь в пределах здешних, у всех побывать хотелось.

 Итак, отправившись оттуда, имели мы много труда покуда доехали и до Лужок. ехать принуждены мы были все перелесками узкими дорогами и почти самым целиком. Но как бы то ни было, но до Лужков доехали, и тут у обрадованной хозяйки ночевали. Но как в последующий день поехали оттуда в Пущино обедать, то и началось наше горе.

 Где ни возьмись буря и метель, и такая скверная погода, какая случается очень редко; но как переезд был тут не дальний, то и думали мы, что до Пущина как–нибудь доедем, а там располагались обедать и ночевать у хозяйки.

 Но не то сделалось! — В Пущино как–нибудь мы таки доехали, но тут вдруг сказывают нам, что хозяйки нет дома, и что она уехала в Серпухов и пробудет там несколько дней.

 Господи! Какая была тогда для нас досада. Тут остаться было не можно, у хозяйки все было заперто и ничего не было, да без нее и не хотелось нам тут и оставаться: но вопрос был: как быть и куда ехать обедать? Ибо чтоб ехать до моего, верст за 15 оттуда отстоящего дома, и в такую страшную и дурную зимнюю погоду в такую даль пуститься, о том и мыслить было не можно.

 Долго мы о сем думали и не знали что делать. Наконец предложил я, чтоб заехать к живущему верст пять или меньше оттуда другу моему г. Полонскому. Но как старичку нашему не был он знаком, а тетке никак заезжать к нему не хотелось по причине, что жена его была ей как–то не по вкусу, то долго останавливало нас сие. Но наконец, при преувеличивающейся час от часу более метели, принуждены они были на то согласиться.

 Но сей путь был хотя не дальний, но дался нам так, что мы его долго помнили. Дорога была туда самая маленькая полями, и вся занесена так метелью, что ее едва можно было видеть. Люди наши, позахватившие в Пущино несколько в лоб, где их по усердию знакомцы попотчевали, все перезябли не на живот, а на смерть, и едва–было не потеряли совсем и след дорожный.

 К вящему несчастию надлежало нам проезжать сквозь экономическую деревню Балково и пробираться тесным и на половину сугробами занесенным проулком. Тут попали мы в такую трущобу и тесноту, что нас сломали было совершенно.

 Возок наш, в котором мы ехали, был почти совсем на боку. В нем переколотили все стекла, а у кучера голову было оторвало, так хорошо прижаты мы были к плетню, за который мы им зацепив принуждены были совсем остановиться.

 Что было делать? Мы принуждены были с теткою Матреною Васильевною, боявшеюся и без того крайне всего дурного в пути и без памяти тогда кричавшею, кое–как выдираться и вылезать из возка, и в прах перемокли и иззябли. И насилу–насилу возок свой кое–как высвободили и до Зыбинки, где жил г. Полонский, доехали; но и тут учинилась было с нами беда.

 Как стали отворять ворота, то вихрь отхвати половику щита воротного, и оным так хватило в наш возок, что посыпались и остальные стекла, а стоявшего позади камердинера моего, Бабая, чуть было до смерти им не задавило.

 Но за то гостеприимные и приездом нашим обрадованные хозяева обогрели, накормили и успокоили нас совершенно. Они не отпустили уже никак нас в тот день от себя, и мы все остальное время сего дня и вечер провели с удовольствием.

 Возвратившись домой и проводив от себя любезных своих гостей, принялся я за новое и давно уже замышляемое сочинение одной экономической пьесы для отсылки в Экономическое Общество.

 Начитавшись в немецких книгах о так называемом копельном хозяйстве при разделении полей на многие части в мекленбургских областях и прельщаясь тем, давно уже помышлял я о том, не можно ли и у нас подражать их примеру, и разделять на таком же основании поля на 7 участков или полей. И как я при размышлении и делаемых сметах чем более дело сие рассматривал, тем множайшие усматривал пользы, могущие от того проистекать: то решился я изобразить все мысли мои о том на бумаге и представить на рассмотрение Обществу.

 Успехе в сочинении сем превзошел мое чаяние и ожидание и пьеса вылилась так хорошо, что я ею не мог довольно налюбоваться; а произошло только нечто странное, удивительное и такое при сочинении оной, что я и поныне не могу забыть того.

 Однажды, как сочиняя оную, сидел я в своем кабинете и исписал уже первую страницу одиннадцатого листа, как вдруг приехали ко мне гости.

 Я, оставив все как писал на своем столе, вышел в лакейскую их встречать, и проводив в спальню к боярыням, побежал опять в свой кабинет для прибрания бумаг и чтоб начеркнуть новую попавшуюся мне в самое то время мысль на оной.

 Но что ж? Я глядь, ан помянутого последнего и на половину исписанного листа на столе уже не было. Я смотреть не завалился ли он куда? я искать под столом и под креслами, я искать по всему полу, я рыть все бумаги на столе, я смотреть не завалился он как между оных; но его нигде не отыскивалось.

 «Господи! говорю: да куда ж он делся? не утащил ли кто?» Я спрашивать, не входил ли кто без меня в кабинет? Но как все меня свято и клятвенно уверяли, что никто и ни одна душа не входила да и некогда было и входить, поелику мое отсутствие не продолжалось более двух или трех минут, то сие дивило меня еще более.

 Словом, я не понимал куда он делся, и не мог чтоб не продолжать искать его; но мы хоть целых сутки всюду и всюду его искали, но не могли никак отыскать, и лист мой сгнил да пропал, и я принужден был уже вновь его писать. И по счастию случилось так, что я мог все опять припомнить и написать почти слово в слово с пропавшим, о котором и поныне не знаю куда он делся.

 Около сего же времени случилась со мною та неожидаемость, что владелец лежащей неподалеку от меня в соседстве деревни Якшиной, генерал Щербинин, бывший тогда губернатором в Харькове, навалил на меня смотрении за сею его деревнею.

 Я получил тогда от него письмо с напубедительнейшею о том просьбою: и как мне ни не хотелось, но не мог от того отговориться и принужден был удовольствовать его желание.

 Впрочем, занимался я еще около сего времени особливого рода упражнением.

 Наслышавшись от помянутого выше сего молодого нашего родственника, г. Арцыбышева, охотника до наук и художеств, как шлифуются всякого рода каменья, восхотелось мне по данному мне от него рисунку смастерить себе шлифовальный домашний станок и испытать сие дело.

 Я и произвел все с желаемым успехом и достав трепела и наждаку, испытывал на свинцовых и оловянных вертящихся кругах шлифовать пестрые кремешки и другие находимые мною хорошенькие камушки, и имел в том успех вожделенной, а удовольствия от того премногое множество.

 В сих упражнениях прошел весь первой месяц сего года; при наступлении ж второго настала у нас в сей год масленица, но сию случилось мне проводить как–то отменно невесело. Причиною тому был наиболее г. Арцыбышев, к которому ездили мы за Серпухов в гости.

 Как он был всеми нами любим за его услужливость и благоприятство, и во многих случаях неоставления; был же он таких лет, что ему давно б, давно пора жениться, и старушка мать его того только и желала и о том одном и помышляла, то приди охота тетке нашей, Матрене Васильевне, сватать за него одну невесту и прилагать все возможнейшие старания к убеждению его жениться

 Она советовала о том с нами, также с своим свекром, как главою и начальником всей фамилии Арцыбышевых; и как все одобрили ее намерение и невесте в самое то время случилось быть в селе Луковицах у брата моей тетки, — то и положено было немедля приступить к делу.

 Для самого того и поехали мы все в Калединку, а за женихом поедали нарочного и писали к нему, чтоб он поспешил приехать к нам туда как можно скорей.

 Но несмотря на все наши усильные о том просьбы, он как–то слишком позамедлился и принудил нас несколько дней тщетно и с великим нетерпением его дожидаться; а самое сие и подало повод к тому, что я принужден был все лучшие дни масленицы нашей прожить без всякого дела и почти в уединении и в скуке с одними стариками, а притом по одному особливому случаю иметь некоторую досаду и неудовольствие, а именно:

 Во время сего нашего пребывания в Калединке принесло туда в гости г–на Хвощинского, Насилья Панфиловича. Сей знакомец наш имел тогда ссору и какое–то дело с другим и также нам знакомым дворянином г–м Крюковым, Степаном Александровичем, отцом и нынешнего друга моего Александра Степановича, и ему по делу сему нужно было для чего–то особливого письменное свидетельство в том, что он целый год дома был и в Москву не ездил.

 Свидетельство сие было у него заготовлено и ему хотелось, чтоб я подписал оное. Но как обстоятельство сие не было мне достоверно известно, а более сумнительно, к тому ж оба они были мне равные знакомцы и приятели и мне подписанием моим не хотелось, во–первых, утвердить не совсем мне достоверное дело, а сверх того не хотелось подать повода и Крюкову меня ругать и бранить, да и многим другим произвесть неудовольствие; то, будучи просьбами убеждаем, не знал я что мне делать и долго находился власно как в тисках; но наконец решился повиноваться гласу истины и благоразумия и просить его, чтоб он меня от таковой подписки уволил, на что он наконец, хотя с некоторым неудовольствием на меня, и согласился, но мне правда и честь была дороже его досады.

 Что ж касается до нашего сватовства, то было оно неудачно. Женихе наш хотя наконец и приехал и мы ездили все с ним смотреть невесту, и хотя сия была согласна за него выттить и была для его выгодная партия, да и он говорил, что и ему она непротивна; но совсем тем дело наше не сладилось, и все больше от неревностного хотения жениха жениться или паче оттого, что Провидению Господню неугодно было, чтоб он когда–нибудь был женат; как и действительно он хотя и дожил потом до глубокой старости, но умер неженатым и все имение его досталось в чужие руки.

 Мы подосадовали тогда на него, но принуждены были ни с чем возвратиться назад и я рад был, что удалось мне поспеть хотя к самому последнему дню масленицы. Но и тут другая также неприятность помешала мне сей цепь препроводить так весело, как хотелось.

 При возвращении домой и едучи чрез Ченцовский завод, и мимо квартиры межевщика Сумарокова, вздумалось мне заехать в нему и спросить. не знает ли он, сколько волостные действительно в поданном сведении своем поваляли дачной земли?

 И как же срезал он меня, и каким смущением взволновал всю душу мою сказав, что показали они, что следует им по крепостям слишком 18,000 десятин и что им за всеми их спорами не достает еще более тысячи десятин.

 Я ахнул сие услышав и холодной пот проник из всего тела моего; ибо известие сие было для меня совсем неожидаемо, а все мы думали и за верное полагали до того, что у них много будет примерной земли: а тут вдруг проявился недостаток и столь еще великий.

 Я не понимал откуда б он взялся и хотя не сомневался почти, что они прилгали, но совсем тем тревожило меня сие обстоятельство гораздо и гораздо, потому что угрожало потерею весьма многого количества земли.

 Но как нечего было делать, то оставалось только дожидаться последующего за тем четверга, в которой день назначено было всем поверенным явиться к межевщику для обыкновенного миротворения. А посему, хотя и старался я в заговены кое–чем себя развеселить, но недостаток волостной не выходил у меня с ума и смущал все мои мысли и помышления, и все мои увеселения напоял желчью.

 Наконец наступил помянутой страшной для меня четверг, в которой надлежало и нам приехать к Лыкову на завод и подать о числе дач своих сведение.

 Признаюсь, что приближение дня сего тревожило меня очень: мысль, что он будет решительной, приводила меня в смущение; в особливости же долго не знал я, как лучше подать сведение, и показать ли в нем свой сумнительной поверстной лес или не показывать. Но наконец, для услышанного подавно известия о недостатке в волости земли, за необходимое почел оной наудачу показать.

 Итак, собравшись с соседями поехали мы все вместе на завод к г–ну Лыкову, как старшему землемеру, долженствовавшему мирить нас.

 Мы наверное полагали, что будет тут множество дворян, но в том обманулись. Из сих самых не было никого, а была только превеликая толпа глупых и ничего несмыслящих поверенных, сущих глухих тетеревей.

 Мы пробыли тут весь день и ничего не сделали. Межевщик был человек непроворной и вялый и все дело шло не так, как в людях. Словом, дошло до того, что я принужден был вступиться в чужое спасенье и вместо его быть миротворителем, и мне действительно удалось многих преклонить к миролюбивейшим мыслям.

 Что ж касается до нас, то не имели мы дела, потому что волостные еще сведения своего о земле не подавали. Сие меня скачало удивило, но после обрадовался я услышан, что у них есть примерец, что сведение они хотя и подали, но как в оном наврали много излишнего, то межевщиком было не принято, а он велел переписать и показать правду, а чрез то и пошло наше дело еще в отсрочку.

 Возвратясь с успокоенным сиять несколько духом домой, продолжали мы достальные дни первой недели говеть и молиться Богу. Но наступлении же субботы не знали мы, к какому попу идтить нам на духе.

 Прежнего нашего духовника, доброго и почтенного отца Илариона уже не было, он отошел к своим предкам и у нас попом был усыновленный им племянник его Евграф; и хотя сей был и молод еще, но мы решились наконец идти к нему на дух.

 По исправлении сего долга христианского принялся я за переписывание набело сочиненной мною экономической пиесы, и за шлифование на станке своих камней.

 В сих упражнениях и в угощениях многих приезжавших к нам около сего времени гостей, и собственных кой–куда разъездах проводил я несколько дней сряду.

 Между тем имел я неописанное удовольствие от получения одной давно желаемой книги, а именно Цынкова «Экономического лексикона». Посылаемый в Москву человек привез мне ее и некоторые другие.

 Не могу изобразить, как обрадован я был оною, и с каким рвением ее пересматривал и какое удовольствие имел, находя к оной бесконечное множество разных вещей, весьма нужных для сведения моего при тогдашних обстоятельствах, и книга сия впоследствии времени мне очень пригодилась.

 Отъезд обоих братьев моих в Москву в последний день сего месяца подал мне случай отослать с ними на почту помянутую сочиненную мною пиесу: «О разделении полей», в экономическое Общество. Сочинение сие хотя мне и очень нравилось и все читавшие оное хвалили, но не знал я, каково оно покажется Экономическому Обществу, от которого давно уже дожидался присылки 15–й части и не очень доволен был тем, что они ее ко мне не присылали.

 В сих разных препровождениях времени и не видал л, как протек и весь февраль месяц и наступил март, которого я, но причине приближавшегося с каждым днем разрешения жены моей от бремени, с обыкновенным смущением дожидался.

 Но как письмо мое довольно уже велико, то предоставив повествование о сем весьма для меня достопамятном марте месяце письму будущему, сим сие кончу и скажу, что есмь ваш и проч.

(Декабря 17 дня 1807.)

(7–го марта)

РОЖДЕНИЕ СЫНА И СПОРЫ ПО МЕЖЕВАНЬЮ

ПИСЬМО 149–е

 Любезный приятель! В теперешнем письме опишу я вам одно из достопамятнейших происшествий в своей жизни, а именно рождение моего сына Павла, чрез которого благоугодно было всемогущему доставить мне бесчисленное множество удовольствий в жизни, и за одарение которым всегда благодарил и не перестаю и поныне благодарить моего Господа, и почитаю то особенною его к себе милостию.

 Случилось сие в начале марта месяца. Жена моя уже 5–го числа оного почувствовала в себе близкое приближение разрешения своего от бремени; и как матери ее, а моей теще восхотелось около самого сего времени съездить в Калединку для свидания с старичком, ее родителем, с которым она давно не видалась, и она за час только до того от нас уехала, то обстоятельство сие увеличило несказанно мое смущение и то крайнее беспокойство духа, каковым обыкновенно страдал я всякий раз при таких критических минутах времени.

 Я не знал, что мне тогда с женою делать, если она прежде ее возвращения родить соберется; тогда не было еще нигде в городах иностранных и искусных повивальных бабок, которые ныне введены в обыкновение, и наши братья сельские дворяне не заботились о выписывании и привозе оных к себе в домы и терянии на них по нескольку сот рублей денег, а по примеру своих предков довольствовались и пробавлялись своими домашними и какие у кого случались бабками; следовательно, и положиться было не на кого.

 Несмотря на то, жена уговорила меня на последующий день съездить к другу нашему г. Полонскому, с которым я, по вторичном его возвращении из Москвы, еще не видался.

 Я не хотел было никак на то отважиться, чтоб отъехать от ней в такое опасное время; но как она уверила меня, что по всем признакам родит она не прежде, как разве ввечеру того дня, и я могу к тому времени возвратиться, то и решился я на отвагу в сей недальний путь пуститься. И как меня во время бытности там власно, как что подмывало, то и сократил я возможнейшим образом мое пребывание и приехал домой еще рано до вечера.

 Между тем жена моя час от часу все более жаловалась на обыкновенные в таких случаях припадки, что смущало и меня от часу больше, и тем паче, что не возвращалась еще из Калединки и теща моя; но, по счастию, в сумерки приехала и она.

 Теперь опишу я все происшествия при сих родах точно теми словами, какими описал я все сие достопамятное происшествие тогда в журнале того года:

 «Мы поужинали (писал я тогда) прежде обыкновенного времени, дабы дать покой домашним и произвесть желаемую тишину во всем доме, и имели много трудов скрыть от всех приближение родов жены моей.

 Не успели мы лечь спать, как жена моя и начала чувствовать обыкновенные муки, кои продолжались долго и привели нас в великое смущение.

 Я препроводил все сие время власно как на величайшей каторге и прямо можно сказать, находился между сном и бдением и страдая наивеличайшим беспокойством душевным.

 Наконец, в самую полночь или несколько за полночь, на 7–е число, обрадовал нас Всевышний благополучным разрешением жены моей от бремени. Она родила мне сына, которого положили назвать по имени святого того дня Павлом.

 Достопамятно, что в самое время рождения его случилось редкое явление в натуре, а именно северное сияние. Началось и составлялось оно в самую ту минуту и сделалось довольно велико.

 «Я, будучи тогда в неописанной радости и увидев оное вышедши на крыльцо, счел сие хорошим предзнаменованием и сам себе в восхищении сказал:

 — Смотри, пожалуй, какой случай: уже не просияет ли и сын мой, ежели жив будет, чем–нибудь на Севере? Но ах, — продолжал я сам себе говорить, — я бы всего более желал, чтоб был он добродетелен и любил бы своего Создателя! Вот первое, чего я желаю новорожденному моему сыну, ведая довольно, что когда сие будет, то будет он благополучен!»

 Сими точно словами описал я в дневном журнале того года сие происшествие и тогдашнее мое рассуждение и желание, и ах, как хорошо сие после и совершилось в свое время!

 Впрочем, для любопытного сведения потомкам его замечу я здесь, что родился он в деревне нашей Дворяниновой, в хоромах посреди самой нашей спальни и на том самом месте, где в нынешних хоромах дверь из нашей гостиной в спальню; что при рождении оного была теща моя Марья Аврамовна, да принимавшая его бабка Алена Никитична, жена бывшего в прежние времена дядьки моего Артамона, да немка, Иванинова дочь, Алена, а после я.

 Таким образом, по благости Господней, получил я тогда себе еще сына. И сколь много рождением оного я и ни был обрадован, но дух мой расположен был так, что я в журнале своем к вышеупомянутым словам присовокупил следующие слова:

 «Будет ли он жив, того не знаю, равно как и желать и не желать того не могу довольно; это зависит от воли Господней, и он пусть делает, что ему будет благоугодно!»

 Все последующие за сим дни провели мы в беспрерывных угощениях приезжающих по обыкновению к жене моей на родины для одарения новорожденного серебром и золотом.

 И было всех их довольно много, ибо кроме наших родных калединских, дедушки и тетушки и здешних, приезжали к нам: дядя жены моей, Александр Григорьевич Каверин, с женою, г. Полонский с женою, г. Ладыженский с женою и г–жа Ферапонтова с матерью.

 Но крестить его за разными обстоятельствами как–то поумедлили, и крещен он не прежде как 20 числа, следовательно, без мала чрез две недели после рождения.

 Восприемниками от купели были: во–первых, мои прежние кумовья, друг мой г. Полонский и тетка жены моей Матрена Васильевна Арцыбашева, во–вторых, старейшие из всех тогда в жизни пребывающих родных наших: прадед его, любезный наш старичок Авраам Семенович Арцыбашев, и бабка его, дочь сего почтенного старца, а моя теща Мария Аврамовна; крестили же его в доме посреди нашей гостиной.

 Сей крестильный пир случился тогда у нас на самое Вербное, но гостей было как–то немного, и кроме кумовьев был только г. Ладыженский с женою, землемер Сумароков и брат Гаврила Матвеевич.

 Между тем достопамятно было, что в течение помянутых двух недель произошли в доме моем и со мною некоторые замечания достойные происшествия.

 Во–первых, в пятый день после рождения сына моего имел я удовольствие получить из Петербурга и ту 15–ю часть «Трудов» Общества, которой я так давно дожидался и в получении которой уже совсем было отчаивался.

 В оной нашел я сочинение мое «О удобрении земель» также напечатанным, которое было уже осьмое из происшедших до того времени от меня.

 Во–вторых, что на другой день после сего получил я с газетами поэму «Любовь», которою господину неизвестному сочинителю угодно было одарить нас всех, получающих газеты, и для меня было сие тем приятнее, что она власно как предвозвещала, что новорожденный сын мой будет всеми знающими его любим. А в следующий затем день, то есть 14–го марта, произошло у меня в доме одно весьма редкое происшествие.

 Одному из петухов наших вздумалось войтить не в свое дело и снести яйцо; и как яйца сего рода случалось мне тогда еще впервые видеть, то не могли мы оному довольно надивиться.

 Оно было нарочито велико, но не совсем кругло, а продолговато, и к одному концу узко и совсем почти остро, и загнувшись немного в сторону, как будто винтиком. Что касается до скорлупы, то была она несколько потонее обыкновенной и не так бела, а немного красновата. Я не преминул его тогда же свесить и нашел, что весу в нем было с четвертью золотник.

 В–третьих, достопамятно было то, что в промежутке сего времени происходило у нас по межевым делам миротворение с князем Горчаковым по спору о его Неволочи. Самого князя при том не случилось, а имели мы дело с его поверенным, который был изрядный и не глупый малый.

 Он протестовал против нас, да почти и дельно, в неправильном показании поверстного леса; но как при съезде нашем и межевщику предложил я, что если князю жаль своей Неволочи и не хочет расстаться с своим лесом, то не угодно ли ему с нами поменяться и вместо ей выттить совсем из нашего владения и дач, и уступить нам тот маленький участок, который он в них имеет.

 Сие предложение поверенного княжова неожидаемостию своею так поразило, что он даже тому обрадовался и казался быть на то очень согласным, но отдавал нам только не всю часть, а половину оной; но как мы на то не соглашались, то отправил он нарочного с известием о том в Москву к князю, и отложено дело сие было до получения от него ответа.

 Итак, дело сие получило гораздо лучшее начало, нежели какого я ожидал, и я мог уже ласкаться надеждою, что мы с князем разделаемся миролюбно.

 Напротив того волостные опять растревожили мой дух подачею такого сведения, в котором написано было их дачной земли так много, что надлежало явиться у них недостатку, толико для нас бедственному и опасному.

 Четвертое было то, что при случае посылки около сего времени в Москву. отправил я целую партию таких книг из моей библиотеки, в которых не было мне дальней надобности, для промены оных на иные лучшие, новейшие и мне надобнейшие. Знакомство, сведенное с тогдашним книгопродавцем Ридигером. подало мне к тому повод, а дело сие и получило успех вожделенный.

 Наконец, замечания достойно, что в самый день крестин моего сына родилась во мне превеликая охота к хмелеводству, о которой части до того я всего меньше помышлял; а тогда, читая по утру одно новейшее датское экономическое сочинение, нашел в нем описание нового хмелеводства, так им прельстился, что положил непременно к оному приступить, как скоро настанет весна; и не только сделал сие действительно, но получив чрез то след к новым и дальнейшим выдумкам, так сию часть разработал, что в состоянии был потом писать о хмелеводстве в Экономическое Общество и наделал сочинением сим множество в государстве шума и славы, и выдумке моей подражания. Но я возвращусь к тому времени, на котором я остановился, то есть к крестинам моего сына.

 Окрестив его на вербное, принялись мы опять за наши межевые дела, и как поверенный княжий получил уже от господина своего ответ и князь почти на все, кроме небольшой прибавки, соглашался, ибо мы, ведая, что ему и не можно было всей части своей за Наволочь отдать, предлагали ему 12 десятин для прирезания из наших дач к его Злобину, а он требовал 25; то по поводу сему и было у нас для трактования о сем деле собрание.

 Я собрал к себе всех наших старост и поверенных и пригласил к тому же и соседа своего Матвея Никитича; начал с ними совещаться, как бы нам разделаться лучше с князем, и как поверенный его требовал уже 20 десятин и никак не хотел брать меньше, то мы, поговорив и посоветовав между собою, и согласились наконец сие количество князю к Злобинской его земле из своей прирезать, а он уступил бы нам все свои разбросанные по нашим дачам клочки и участки, которых набиралось втрое более против количества сего.

 Итак, дело сие положили мы совсем уже на мере и почти кончили, как вдруг сказали мне, что в самое то время возвратился с Москвы и брат мой Михайла Матвеевич.

 Обрадовавшись сему, послал я тотчас к нему звать его к себе, оканчивать вместе с ним сие дело, ибо ведая упорный и дурной его нрав, хотел, чтоб он лично имел в том участие.

 Он тотчас к нам и явился. Но не успели мы ему пересказать всего дела и начать переговоры, как Михайла наш Матвеевич в гору, и не зная ни уха ни рыла, и так сказать, ни аза в глаза, спорил и не хотел никак на помянутых условиях мириться.

 Мы с Матвеем Никитичем так, мы сяк, но не тут–то было; несет себе чепуху н нелепицу, и окончанному почти совсем делу, ни дай ни внеси, делал остановку и помешательство.

 Господи! как мне тогда на него досадно было и более потому, что спорить был он мастер и охотник, и более получать ему очень хотелось; а как к делу, так мы с ним за дверью и тогда хлопочи и убычься я один, а он в стороне.

 А для самого того и старался я его всячески уговаривать; но как он никак не давался под лад, то нечего 6ыло делать, принуждены были наконец отказать и отпустить ни с чем поверенного.

 Не могу вспомнить как досадно было мне сие его неблаговременное нехотение и с каким прискорбием приступили к сей необходимости.

 Я разбранился почти с ним по отпуске поверенного, и так был недоволен, что бросил бы, если б можно было, все сие дело и оставил бы сего глупого упрямца одного хлопотать.

 Но как для собственного своего участия в сем деле не мог я сего сделать, да и ведал, что он в состоянии был только спакостить и испортить все оное, а поправлять и ответствовать я же должен буду, то принялся я вновь его, и непутным уже делом, уговаривать; и насилу–насилу уломали мы его, и государик наш склонился. И тогда ну–ка мы посылать скорее за поверенным и звать его обратно, и по счастию догнали его скоро и он возвратился.

 Итак, положили мы на слове, ударили по рукам и условились написать черновую полюбовную о сем соглашении сказку, и чтоб послать ее на рассмотрение к князю, которую в тот же час и начеркал я, как мне рассудилось лучше, и оную в тот же день в Москву к князю и отправили.

 Достальные дни страстной недели и самое Благовещенье, случившееся тогда в великую пятницу, провели мы дома, и я во все сии дни занимался особым делом.

 Из Москвы привезли ко мне множество, вымененных на старые, новых книг; и как многие из них были без переплету, то по недостатку переплетчика принялся я сам их складывать и переплетать, сколько умелось, дабы их спокойнее читать было можно, и занялся тем во все сие праздное время.

 Между тем приближался и праздник Пасхи. Сему случилось в сей год быть 27–го марта, и была тогда у нас не только совершенная еще зима, и путь нимало еще не трогался, но в самую ночь под сей великий праздник была такая метель, что поехавшие ночью к заутрене проплутали и, вместо церкви, иной проскакал в Болотово, иной попал в Трудавец, что случилось и с моими соседями, не похотевшими так, как мы, подражать нашим предкам и всю ночь препроводить на погосте, ночуя у попа в доме. Метель сия продолжалась и во весь первый день Пасхи. Однако мы провели его и всю неделю нарочито весело.

 Но он был бы нам еще веселее, если б привезенные, или паче страшные вести не возобновили прежних наших горестных чувствований и не наполнили сердца наши вновь страхом и ужасом. Ибо приезжие рассказывали нам уже за достоверное, что в Москве моровая язва открылась уже совершенно и начинает усиливаться; что вымерла уже вся суконная фабрика у каменного моста и что язва в других местах города открылась; что сие принудило все бывшее в Москве дворянство уезжать с великим поспешением из города и разъезжаться по деревням своим, что все дороги были наполнены экипажами оных.

 Нельзя довольно изобразить, как перетревожены мы были всеми сими известиями. Мы горевали при свиданиях наших, твердили только наперерыв друг перед другом:

 — Ах! Великий Боже! Что с нами бедными будет, когда пагубное сие зло распространится и до нас? Куда нам тогда деваться и что делать?

 Со всем тем, сделавшаяся вскоре после того половодь и вскоре за нею наступившая весна, заняв мысли наши множеством вешних дел, поуспокоила опять несколько сердца наши.

 Я препроводил весь апрель месяц в многоразличных хозяйственных делах и упражнениях; более же всего занимали меня сады мои. В них завел я тогда впервые хмельники новоманерные, а нижний свой сад начал обрабатывать разными уступами и усаживать оные плодовитыми деревьями и кустарниками. А между тем не оставлял видаться и с соседями своими и разъезжать временно по гостям, из которых недальних разъездов был один несколько примечания достоин.

 Тетка наша, г–жа Арцыбашева, жившая до того в маленьком и тесном домике, расположилась с началом сей весны начать строить себе порядочный и большой дом.

 План оному был у нас с ней давно уже сделан, и как приготовлены были и все потребные к тому материалы, то просила она меня, чтоб я к ней приехал и помог разбить и заложить дом сей, а кстати бы и сад ее, и превратить в регулярный.

 Просьбы сей нельзя было никак не послушать, и как случилось сие при самом начале весны и в такое время, когда не можно было ни на чем ехать, то желая ей услужить, решился я ехать к ней даже верхом. Но сия езда не только меня впрах измучила, но чуть было не повергла меня в болезнь самую.

 Измучившись и от верховой езды, какой никогда почти столь дальней не имел, и уставши впрах при разбивании дома и сада, а того паче будучи принужден за темнотою ночевать у ней на дворе, не то оттого, не то простудившись, получил я порядочную и довольно сильную лихорадку, и с трудом уже возвратился домой, и тут насилу чрез несколько дней оправился и от ней освободился.

 Наконец 23–го числа сего месяца кончили мы и спорное дело свое по Неволочи с князем Горчаковым. Посланная к нему черная наша сказка привезена была уже обратно с некоторою переправкою. Он не соглашался никак взять меньше 25–ти десятин, а мы сколько ни упирались и сколько ни говорили между собою, но наконец, желая кончить сие дело и выжить его из своего внутреннего владения, согласились уже и сие число дать и, ударив по рукам, переписали и подписали сказку и подали ее в сей день межевщику; чем все сие дело благополучно и с немалою для нас выгодою и кончено.

 В последний же день сего месяца распрощались мы с сожалением с приехавшим к нам проститься второклассным землемером господином Сумароковым, отъезжавшим совсем от сих мест.

 Нам было его, как искреннего приятеля нашего, очень жаль, ибо на него мы во многом полагали надежду, а на товарища его господина Лыкова худо надеялись.

 Сей вскоре после сего и подтвердил нам поступками своими не весьма выгодное о себе мнение. Не успел настать май месяц, как он и предпринял мирить нас с волостными и назначил к тому 5–е число сего месяца, что случилось тогда на самое Вознесение. И как день сей был для нас по всем происшествиям в оный весьма достопамятным, то, заимствуя из своего тогдашнего журнала, и опишу я все происхождение сего миротворения подробнее.

 Итак, не успел настать оный день, как, побывав в церкви и отобедав дома, собравшись и поехали все мы, дворяниновские помещики, к межевщику, в Саламыковский завод, где он имел свою квартиру.

 Как случилось сему дню быть крайне ненастному, то едучи туда, от проливного и холодного дождя так мы перемокли и иззябли, что принуждены были заехать в Ченцове к одной нам знакомой немке обогреваться.

 У межевщика нашли мы обоих поверенных от волости; один из них с половины Александра Александровича был прежний ченцовский, так называемый надзиратель, Лобанов, а другой, с половины Льва Александровича, совсем новый, некий московский житель, служивший в конюшенной канцелярии, по имени Никиндра Савич, а по прозвищу Пестов.

 Сему человеку поручено было от Нарышкина разводиться с соседями. Я его тогда еще в первый раз видел, и он показался мне знающим человеком, а при том самым иезуитом, и удалее еще прежнего их поверенного Щепотева.

 Сперва мирили волостных с ходыкинскими и агаринскими, а потом дошло дело и до нас.

 Межевщик развернул наш план и показал все свое исчисление, дабы уверить нас в верности оного; а потом для удостоверения нас в подлинности показанного в сведении волостном количества дачной их земли приказал им предъявить подлинную писцовую книгу, данную волости от старинного и общего писца князя Булата Мещерского за собственным подписанием оного. Как в оной все волостные 44 деревни и превеликое множество пустошей описаны были особенно и во всей подробности, то составилась из того толстая и превеликая книга, переплетенная в порядочный старинный переплет.

 — Ну вот государи мои, — сказал нам межевщик, — извольте смотреть сами и хоть всю ее читайте от доски до доски или сверьте общую показанную на конце сумму и число всей пашенной земли и угодьев с сведением, поданным от волостных. Вот вам и сведение их.

 Что оставалось тогда нам делать? Казалось, что межевщик сделал со своей стороны все, чего от него могли мы только требовать. И как о том, чтоб всю книгу читать, по величине ее и помыслить было не можно, то я, взяв сведение и сравнив оное с общею суммою и количеством земли, означенным при конце книги, которое место у них было приискано и замечено, увидел, что в сведении не прибавлено было ничего. И как было оно так велико, что выходило действительно в волостной земле двух тысяч земли недостатка, что при рассмотрении оном сердце во мне в таком было волнении, что хотело равно как выскочить.

 При таких обстоятельствах не знал я что сказать, когда спросил меня межевщик, что я теперь думаю? Ибо могло ль притти мне и в мысль тогда, что под всею сею наружной услужливостью скрывалось адское коварство и криводушие сего толь много нами обласканного и столь дружески с нами обходившегося бездельника землемера?

 Мог ли я подумать, что по милости его предлагаема мне была тогда совершенная пасть {Западня, ловушка.} и сущая отрава, долженствующая произвесть нам вред и убыток весьма чувствительный, и от которого спасла нас потом уже сама невидимая десница благодетельствующего нам промысла Господня, как о том после в свое время упомянется. А когда нельзя было никак и подумать и малейшего возыметь подозрения, что скрывался тут какой–нибудь обман; но я по праводушию своему и попал, по пословице говоря, как сом в вершу, и, поверив всему тому, не знал, что сказать межевщику, вопрошающему меня.

 Сей же криво душник, возложив на себя тогда личину дружества и желая еще более смутить и оглумить {Осмеять, ошеломить.} меня в тогдашнем замешательстве, схватил меня за руку и, отведя в другую комнату, стал, как добрый, советовать мне не допускать спора нашего отнюдь до конторы, а помириться как–нибудь с волостными.

 — Сами вы знаете, — говорил он мне, — можно ли вам с таким большим примером, какой в ваших дачах оказывается, показываться в контору. Не легко ли вы там всего его лишиться можете? И не лучше ли здесь хоть отдать им, проклятым, сколько–нибудь да помириться?

 — То так, батюшка! — отвечал я ему. — Но мы не совсем ведь еще размежеваны, и пустоши не разрезаны, и почему знать, может быть, в прикосновенных к волости землях столько примера и не окажется, сколько вы теперь во всей вообще вычислили?

 Бездельник сей усмехнулся, сие услышав и подхватив речь мою, сказал:

 — Да неужели думаете вы, чтоб они так глупы были и допустили вас перепустить из пустоши в пустошь землю? Нет, братец! Эту штуку они очень знают и их трудно будет обмануть. Впрочем, воля ваша, а мой сгад {По моему мнению.}, чем скорей к миру, тем лучше.

 Что оставалось тогда на сие говорить? Я не сомневался нимало, что сам же он во всем и надоумит и наставит, и другого не находил, как прикраивать себя к обстоятельствам времени и его как друга и приятеля просить, чтоб, по крайней мере, помог он нам по силе и возможности своей при сем миротворении и уговорил волостных взять с нас колико можно меньше.

 — О, в этом можете вы, — сказал он мне, — совершенно на меня положиться, и я по ласке и дружбе вашей ко мне все употреблю, что только мне будет возможно.

 И действительно, начав потом нас мирить и услышав, что поверенные полезли в гору и требовали всего заспоренного места, стал их, как добрый, всячески уговаривать, чтоб помирились они с нами на условиях каких–нибудь сходнейших.

 Мы прокричали и проговорили тогда с ними истинно часа три и не прежде как по многом прении и уговаривании межевщиком и их, и нас, наконец, согласились на том, чтоб пожертвовать им и дать на каждую половину по 30 десятин: Пестову из пустоши нашей Хмыровой, подле речки Трешни, а Ченцовскому надзирателю из пустоши Гвоздевой за Елкинским заводом.

 Пожертвование сие сколь ни было нам прискорбно, больно и чувствительно, но мы тогда радовались еще, что волостные согласились взять в сравнении с 400 десятинами количество ничего почти не значащее; а при том утешало нас несколько и то, что и землю сию предлагали мы им в местах самых худших из всех наших дач и ничего почти не стоющую, а особливо лежащую в отдаленности от нас за речкою Трешнею, не только голую глину, но изрытую всю столь многими водороинами, что мы называли место сие «Воробьевскими горами» и никогда почти хлеба на ней за всегдашним неурожаем не севали. И потому спешили уже сами, чтоб скорее написать полюбовные сказки.

 Сие может бы и учинили мы тогда же и помирились совершенно, если б не восхотелось ченцовскому поверенному увидеть весь отдаваемый ему нами клок земли наперед в натуре и не вздумалось ему подбить к тому же и Пестова, и потому просить землемера отложить то Дело до угрева.

 Не могу изобразить, как досаден был мне тогда сей щербатый надзиратель ченцовский и с каким неудовольствием поехали мы домой, будучи принуждены дать им слово выехать на последующий день на поле и согласиться показать им всю отдаваемую им землю в натуре.

 Но, ах! Как часто досадуем мы на то, чему бы надлежало нам радоваться! Из последствия оказалось, что самая сия нечаянная остановка произошла не по слепому случаю, а по устроению благодетельствующих нам судеб и для нашей же пользы и выгоды, как о том упомянется После в свое время.

 Итак, по условию, на другой день и выехали мы поутру в поле, но не нашед еще никого, принуждены были дожидаться долгое время и, наскучив тщетным ожиданием, посылали проведывать; и как посланный привез нам известие, что межевщик будет после обеда и нам тогда даст знать, то мы, хотя и подосадовали, но поехали и сами домой обедать. Но и после обеда несколько часов прождали мы присылки, и насилу–насилу прислали они нам сказать, что поехали. Тогда, нимало Не медля, бросившись на лошадей, поскакали и мы на Гвоздевское поле за Елкинский завод.

 Я встретил их против так называемого Савина–верха и упросил ченцовского надзирателя, чтоб он согласился на их половину взять наиболее земли тут, около Савина–верха, а подле б пруда немного, на что он и согласился.

 После сего приехали мы к плотине и начали говорить о пруде. Мы прокричали и проторговались тут часа три, и нельзя было бессовестнее быть волостных и поверенного их, помянутого надзирателя ченцовского.

 До сего времени почитал я его добрым, смирным, простым и прямодушным человеком, почему и оказывал ему всегда благоприятство, когда случалось ему бывать у меня с немцами; но тогда узнал я, что он самый негодный и глупый человек и что ничего нет хуже, как иметь с глупым человеком дело.

 Они недовольны были тем, что мы, будучи самою необходимостью принуждаемы, уступали им самый родной берег реки, за который сами они нам в старину оброк плачивали, но хотели загородить у нас и весь выгон и отбить нас даже от бучила, нужного нам для ловления рыбы; и насилу–насилу могли дураков усовестить, и, наконец, положили на мере покуда им взять и назначили место.

 Но тут случилось новое помешательство! Негодяй щербатый, или паче беззубый, поверенный их сказал, что он, хотя и соглашается так взять, но без управителя своего не смеет, а отпишет наперед к нему в Москву и спросится.

 Господи! Как мне тогда на сего негодяя было досадно! Но как нечего было делать, и мы все тем провели время до самого вечера, и в Хмырово ехать было некогда, то принуждены были отложить прочее до утрева, а всех их против хотения зазвать к себе и стараться еще всячески угостить, дабы при том можно было еще обо всем поговорить, что мы и не преминули учинить.

 Главнейшее наше старание было о том, чтоб уговорить саламыковского поверенного, Пестова, взять от нас меньше 30–ти десятин или, по крайней мере, взять сие число за речкою Трешнею на упомянутой выше сего Воробьевой горе, и учинить сие стоило нам великого труда.

 К несчастию, мешал нам и при сем случае умница, мой братец Михаила Матвеевич. Нагнав в голову себе совсем неблаговременно множество лишнего винного чада, забарабошил {Нести вздор, суетиться, молоть чепуху.} он у нас опять совсем некстати и только кричал:

 — Не даю ничего, а еду сам в Петербург, еду к господам Нарышкиным!

 Мы так, мы сяк уговаривать его, но не тут–то было, несет только вздор и околесную и никак под лад не давался: я, да я! да и только всего!

 Господи, как досаден тогда мне был этот человек! Наконец, как мы истощили уже все силы и не могли никак его уломать, то принужден я был решиться, несмотря на него, продолжать свое дело и согласиться на тридцати десятинах, и был доволен уже тем, что он соглашался взять наши Воробьевы горы, а достальное, буде чего в них недостанет, по сю сторону речки Трешни.

 С ченцовским поверенным же условились мы, чтоб на утрие то место подле Елкинского пруда, которое мы ему отдавали, наперед снять на план и вымерить, дабы ему о том основательнее можно было своего управителя уведомить. И как межевщик обещал прислать для сего измерения ученика, то на том мы в сей день и расстались.

 Итак, поутру на другой день поехал я к соседу своему Матвею Никитичу, чтоб, позавтракав с ним вместе, ехать для помянутого измерения, а между тем послали и за Михайлою Матвеевичем, который и пришел, но, по несчастью, хвативши опять рюмку–другую лишнюю.

 Боже мой, как рвался я тогда досадою на него и как ругал и бранил его в душе моей, что он и в таком важном случае, когда люди дело делают, не мог себя никак повоздержать от проклятой своей привычки.

 Со всем тем, хотя он и побарабошил, но требования его были уже совсем иные. Он говорил только, что поедет в Петербург просить Нарышкиных из милости, и требовал от нас, чтоб мы ему всю ту землю отдали, которую отдаем теперь Нарышкиным и которую хотел он выхлопотать.

 Услышав сие, не мог я, чтоб внутренно не смеяться тому, ведая суетность слов его и будучи удостоверен в том, что ничему тому не бывать, соглашался подписать и руками и ногами обещание свое отдать ему землю, если он ее выхлопочет; но теперь бы только он приступил бы вместе с нами к миру и не мешал бы делу.

 Полученное известие, что ученик приехал, окончило сие наше прение, и мы, поехав туда, нашли там и самого ченцовского надзирателя, восхотевшего было опять каверзить и требовать новой прибавки. Но мы не соглашались уже прибавлять ни на волос и принудили его остаться на вчерашнем и приступить к делу, которое и заняло нас довольно времени; по окончании же оного, желая скорей сделать всему делу конец и какое–нибудь решение, поехали мы к межевщику.

 Но там нашли мы новое замешательство: дурневские мужики, которым отдаваемая нами в Хмырове земля долженствовала достаться, без нас приступили к своему поверенному Пестову и насказали ему неведомо что о наших Воробьевых горах, говоря, что эта земля ни к чему не годная и что им она даром не надобна. Сим сбили они Пестова с пахвей и произвели то, что он переменил свое слово и требовал все 30 десятин по сю сторону Трешни.

 Боже мой, как это было для нас досадно: на сей стороне дать нам никак не хотелось, а пособить было нечем. Словом, мы вздумали было уже все дело бросать и иттить в контору.

 Но вдруг вздумалось мне сказать ему две вещи: во–первых, что брал бы он любое, либо 30 десятин с Воробьевскимн горами, либо 20 десятин по сю сторону речки; во–вторых, что если пойдем мы в контору, то в случае если станут резать, то отрежем все к ченцовской половине, а на их половину не достанется ничего.

 Сие слово заставило его задуматься и сделать сговорнейшим. Межевщик старался его всячески уговорить и посоветовал послать за дурневскими мужиками, коих и принуждены мы были ждать до вечера.

 Между тем хотелось мне и с ченцовскими переговорить и положить также на слова. Но как Лобанов, от нас отставши, заехал в гости, и хоть за ним посылали, но приехал не скоро, то провели мы сие время в посторонних разговорах. Пестов был не глуп и можно было с ним говорить обо всем.

 В сих разговорах нечувствительно дошли мы до садов, и как я приметил, что был он превеликий до них охотник, но ничего не знал, то, пользуясь сим случаем, начал я ему точить балы и все, что знал, ему рассказывать. Сим удалось мне его так очаровать, что он был чрезвычайно доволен и рад был проговорить со мною о том неведомо сколько, если б приехавшие мужики и Лобанов не помешали.

 Тут начался у нас опять торг и крик: но Пестов держал уже, очевидно, мою сторону и сам убеждал мужиков и, подозвав, показывал им на плане то место.

 Мы проговорили очень долго и, наконец, насилу–насилу ударили по рукам, и я втер им в руки свои Воробьевы горы и был тем доволен.

 Окончивши с ним, начал я с Лобановым дело. Сему не хотелось нам дать сколько тем, а сколько–нибудь выворотить за пруд; но сего учинить не было никакой возможности. Он был упрям, как чорт, и бессмыслен, как скот, и ничего с ним сделать было не можно.

 До самой ночи мы прокричали и ничего еще не положили. Но, наконец, принуждены мы были согласиться и сему дать тридцать десятин, и он обещал писать о том к управителю.

 Расставшись на сем, приехали мы домой уже ночью; и как хотелось мне железо ковать, покуда оно было еще горячо, то поутру спешил я написать скорее с саламыковским поверенным полюбовную сказку и послать ее на завод.

 Они там прибавили кое–что и велели переписать и, подписавши, к ним прислать; а мы сие тотчас и сделали, а межевщик, получа ее, вместе с поверенным и поехал тогда в Москву и повез ее с собою.

 Сим–то образом кончилось тогда наше миротворение; однако не думайте, чтоб на том осталось. Нет! любезный приятель! происходило еще много совсем неожидаемого и странного, о чем расскажу я вам в свое время; а теперь дозвольте мне сие слишком увеличившееся письмо кончить и сказать, что я есмь, и прочая.

(Декабря 19 дня 1807)

ДОМАШНИЕ ДЕЛА

ПИСЬМО 150–е

 Любезный приятель! Продолжая мое повествование, скажу вам, что на другой день после помянутого соглашения с волостными в рассуждении их спора, случилось быть нашему вешнему годовому празднику, в который и посетили меня кое–кто из наших соседей.

 И день сей достопамятен был тем, что сосед и кум мой г. Ладыженский, будучи у меня с старшим своим сыном Никитою, оставил его жить у меня и кой–чему учиться, а особливо арифметике и рисованию, чему я уже за несколько времени учинил с ним начало. Ибо как мальчик сей был от натуры не глуп и понятен, то хотелось мне тут услужить своему соседу, а притом и самому ему занятиями своими доставить какую–нибудь пользу.

 Итак, с сего времени начал он у меня жить и вместе с племянником моим кой–чему учиться. В сем же последнем далеко не находил я тех способностей, какие желал, чтоб в нем были.

 Последующие за сим достальные дни месяца мая провел я наиболее в разных садовых занятиях и работах, и сады мои в сию весну получили много кой–каких обновок и приходили час от часу в лучшее состояние. Слава об них распространилась всюду и всюду.

 Между тем не оставлял я видаться с соседями и разъезжать сам кой–куда по гостям; но особливого и примечания достойного во весь сей месяц ничего не произошло, кроме того, что у соседа моего Матвея Никитича в конце сего месяца родилась дочь его Федосья, самая та, которая, оставшись из всех его детей в живых, ныне моей соседкою и владеет всем отцовским имением.

 Как всех его детей крестил я, то был и сей его дочери восприемником вместе с дочерью господина Хвощинского, Ольгою Васильевною, а сам он с тещей хозяина был первым кумом.

 Вскоре за сим наступил месяц июнь, в который в Москве так уже усилилась язва, что из опасения, чтоб она не распространилась всюду, принуждено было помышлять о недопускании выезжать из оной всех. Однако предприятие сие было уж слишком поздно, и многие уже успели развесть зло сие во многие другие места.

 Но что касается до тех мест, где мы жили, то не было еще в окрестностях наших ни малейшего слуха об оной, а потому и были мы еще спокойны, а смущались только одними слухами о Москве.

 Я с моей стороны всю первую половину сего месяца провел безвыходно почти в садах моих и занимался в них, кроме других разных дел, в особливости вновь насажденным своим хмелем и разноманерными перениями {Цветениями.} оного.

 Также не было дня, в который бы не испытывал я составлять из разных цветов разных домашних красок. И как мне иные из них очень удавались, то и чувствовал от того превеликое для себя удовольствие. Напротив того, вторую половину сего месяца занимался более межевыми хлопотами и разделами земли, а именно:

 Во–первых, надлежало нам всем, дворяниновским владельцам, разделить между собою всю отмежеванную нам церковную землю вместо отхожего нашего луга. Для сего надлежало мне снять ее всю аккуратнее на план, и расчислив сколько кому доводилось, кидать с соседями жеребий и потом в натуре ее разрезать; что все и произвел я 14–го числа надлежащим порядком.

 Во–вторых, уступленная нами князю Горчакову земля не была еще, согласно с нашею полюбовною сказкою, отрезана; итак, дошло наконец дело и до ней, и господин межевщик насилу–насилу собрался кончить сие дело и утвердить межу в Шахове, уничтожа наш деланный спор в Неволочи. Сие произведено было 15го числа сего месяца.

 В–третьих, надобно нам было всю доставшуюся нам часть князя Горчакова, иди все находившиеся во владении его разные разбросанные клочки принять во владение и их все, измерив, разверстать и разделить между собою.

 Самое и сие должен был не кто иной, как я же производить, и соседи мои помогли мне в том очень мало. Всякой из них любил только брать да спорить, а дело делать был не в состоянии; итак, я и за сим принужден был несколько дней пропластаться.

 Вскоре после того таковая ж надобность потребовала побывать мне в нашем Каверине за Вашаною. Находилось и там десятин около сорока примежеванной к нам от других владельцев земли, которая не была еще разделена между нами, разными владельцами.

 И как никто из них не умел и не мог дела сего произвесть так порядочно и основательно как я, то просили они меня принять сей труд на себя; и я принужден был туда для сего ездить, пробыть там несколько дней, бродить по полю с своим домашним инструментом, и иметь довольно таки хлопот по сему делу: ибо некоторым из них хотелось неправильно подучить более, нежели сколько им следовало или взять часть свою га любках, а не по жеребью.

 Итак, надобно было самому мне к ним разъезжать и их к справедливейшему разделу уговаривать, в чем мне наконец и удалось.

 Наградою же за сей труд послужило мне только то, что я увеличил знакомство с домом г. Кислинского и соседа его г. Крюкова, Степана Александровича, ибо по делу сему принужден я был бывать у них по нескольку раз.

 А не успел я, возвратившись из сего маленького путешествия домой, еще отдохнуть, как другая такая ж надобность принуждала меня съездить в Калитино.

 Туда приехал, наконец, давно нами ожидаемой внутренний сосед наш Тихон Васильевич Бакеев. С сим надлежало нам поразделаться несколько с землею.

 Явившийся в так называемой половине его против дач великий излишек, а в нашей половине великий недостаток, побуждал нас с Марфою Маркеловною требовать от него, чтоб он с нами, не входя в судебные дела, поуровнялся землями и нам сколько–нибудь своего излишка отдал.

 И как он был человек умной и рассудительной, то увидев справедливость нашего требования, не оказал он и сам дальнего от полюбовной сделки отвращения, а просил только нас добром, чтоб мы сколько–нибудь были против его снисходительны; а самое сие убедило и нас не гнаться за всем его великим излишком, а довольными остаться тем, что он уступил нам остров между двух вершин, состоящий десятинах в 15–ти или несколько более, чем и кончили мы миролюбно и сие дело.

 Окончавши сие дело, и проводив приезжавших ко мне около сего времени многих и разных гостей, лишь только принялся было я за свои садовые и другие дела, как гляжу опять кашинский мужик на двор с письмами от племянниц моих и от господина Баклановского. Все они уведомляли меня, что и там дошло до них межеванье и просили меня, чтоб я к ним для оного приехал.

 — «Нет, нет, матушки мои, сказал я, прочитав сии письмы: у самого еще собственное межеванье на руках, так не можно мне никак отлучиться; оно поважнее гораздо вашего! У вас дело обойдется может быть и без споров дальных, а мое дело находится еще в критическом положении и кончится еще Бог знает чем».

 Ибо в самом деле с того времени, как межевщик взял у нас сказку, ничего по оному не происходило, и мы не знали даже и того, подписали ли ее волостные или нет; и межевщик хотя часто у нас по прежнему обыкновению бывал, но ничего не сказывал, да и не заводил никогда и речи о межеванье, и мы не знали, чтоб тому было причиною, а сами расспрашивать о том не почитали за нужное.

 Пустоши же наши и тогда все еще оставались неразмежеванными и господин межевщик и не помышлял о том, отлагая может быть дело сие до того времени, как кончим мы мир свой с волостными совершенно.

 При таких обстоятельствах не стал я долго медлить, но в тот же еще день, написав письма в Кашин, уведомлял племянниц своих, что мне при тогдашних сумнительных обстоятельствах от дома отлучиться никак не можно; ибо кроме межеванья и самое опасение от моровой язвы, о которой час от часу распространялись более слухи, и удерживало меня дома и не дозволяло никак отлучиться от оного, умалчивая о том, что мне и чрез Москву в такое опасное время ехать ни для чего в свете не хотелось, ибо собственная жизнь дороже мне была всех тамошних их межеваньев, которое и в самом деле не сопряжено было ни с какою опасностию, ибо самим им в споры входить не было никакой причины, а не слышно было, чтоб кто и из посторонних хотел заводить с ними о землях споры.

 Сверх того, имели они у себя из людей своих одного малого, весьма умного и приказные дела очень знающего, и на которого можно было смело положиться и надеяться, что он ничего не упустит, и так, чтоб они меня не ожидали, а межевались бы сами, как их Бог на разум наставит; человека же их не преминул я снабдить всеми нужными для всякого случая наставлениями, а сверх того просил убедительнейше и знакомца своего, а их дядю, г. Баклановскаго, о неоставлении их в нужном случае советами и приказаниями своими.

 По отправлении обратно сего приезжавшего и Москву далеко кругом уже объезжавшего мужика, принялся я за прежние свои садовые и кабинетные упражнения.

 Они составляли в сие время наиболее в писании некоторого рода экономического журнала или записок обо всем, что мне относительно до экономии нового чрез опыты узнать и в полезности чего удостовериться случилось. К как к запискам сим приобщал я; всегда, где надобно было, и рисуночки, то и составились впоследствии времени из того три прекрасные книжки, которые целы у меня еще и поныне и хранятся в библиотеке моей под заглавием «Плоды праздного времени!»

 В сих беспрерывных занятиях и не видал я, как прошел весь июнь и начался июль месяц. Сенокосное время, которое, по причине занятия всех людей покосом, отвлекло меня несколько от садов, но за то давало более свободы разъезжать по гостям.

 Впрочем, при самом начале месяца сего обрадован я был присылкою опять ко мне, чрез нарочного солдата из Каширы, XVI–й части «Трудов» нашего Общества, н имел удовольствие видеть в сей части и увенчанный «наказ» мой, напечатанный вместе с таковым же, сочиненным господином Рычковым, моим в награждении соучастником, ибо обещанное награждение разделено нам с ним пополам.

 Сей хотелось мне давно уже видеть и потому и дожидался я сей части с нетерпением, и очень доволен был увидев, что «наказ» господина Рычкова далеко отстал от моего своею полезностию.

 Весь июль месяц провели мы хорошо и благополучно и на большую часть с людьми. Редкий день проходил, в которой не было б у меня гостей или мы куда не ездили б.

 То было и дело, что либо тот гость на двор, то другой, или самим надобно было ехать к кому–нибудь из друзей наших и соседей, и не только вблизи, но и в самую даль, например, за Оку илн за Алекснн. Словом, давно не было у нас так гостисто, как в сие время.

 В особливости же часто езжали мы в Калединку, для свидания с почтенным старичком нашим, жившим у своих внучат, и провождающим время свое более в молитвах и уединении.

 Однако не редко таскали мы и его кой–куда с собою, а по некоторым надобностям ездил он в сие время и в Москву, и несмотря на всю явную опасность возвратился к нам благополучно.

 Между тем маленький новорожденный мой сын продолжал жить, но был как–то не очень здоров в сие время, и мы не чаяли ему быть даже и живому; прочие же дети час от часу возрастали и я обоими ими не мог довольно налюбоваться, а особливо своею большою дочерью, которая делалась милым и любезным ребенком.

 Впрочем, в течение сего месяца занимался я обыкновенными окулационными прививками.

 У меня был уже изрядный питомник и я не только в оном прививал множество прививков, но ездил даже в свое Калитино и принявшись пристальнее и за тамошний сад, бывший в сие лето со множеством плодов, прививал яблони.

 Что касается до межевых дел, то они и в течение сего месяца почивали, а получил я только известие из шадской или тамбовской деревни о прибытии и в тамошние места землемера, от которого должна была зависеть участь покупной моей дикой земли.

 Ко мне прислали оттуда с известием сим нарочного. Сие меня хотя и озаботило несколько, однако обстоятельства были таковы, что мне не было еще причины поспешать туда своею ездою.

 Наступивший потом месяц август провели мы весь таким же почти образом, как и июль и все были довольно еще спокойны.

 Слухи о моровом поветрии хотя н продолжались, однако мы, попривыкнув уже их слышать, не слишком ими уже тревожились и тем паче, что вблизи нас не было еще нигде и следов сего несчастия.

 Итак, продолжали мы спокойно провождать дни свои в занятиях экономических и в свиданиях с своими родными, друзьями и знакомцами разъезжали без всякого опасения всюду и всюду.

 Я занимался около сего времени прежними литературными упражнениями, а как между тем поспели в садах моих яблоки, которых в сей год было довольно, то в конце сего месяца занялся я собиранием оных и укладыванием их по полкам в особых чуланах, сделанных нарочно для сего на чердаке, и занятие сие было для меня, как охотника до садов, в особливости приятное.

 Посреди самого сего занятия встревожен я был нечаянным приглашением нас к езде нарочито дальней.

 Самому тому нашему родственнику г. Арцыбашеву, Ивану Афанасьевичу, которого в прошедшую зиму хотелось было нам всем женить и с которым мы ездили в Луковицы смотреть невесту, но дело наше тогда не состоялось и кончилось ничем, вздумалось около сего времени самому уже свататься за другую невесту из фамилии господ Назарьевых.

 Некто из знакомых его, г. Воронин, живший за Каширою в соседстве невестина отца, был основателем сего дела и приглашал нашего Ивана Афанасьевича приехать к нему для смотрения сей невесты; а как ему одному ехать не хотелось, то и просил он, во–первых, почтенного нашего старичка с Матреною Васильевною, а потом и нас всех, чтоб с ним туда съездить.

 Мне весьма было не хотелось в такой дальний путь тащиться и в такое время на несколько дней отлучаться от дома, но нельзя было не удовлетворить просьбы и желания стариков наших и не согласиться с ними ехать; итак, принужден уже я был поспешить обиранием своих поспевших яблок и, кончивши сие дело, пуститься с ними в путь.

 Мы поехали сперва в Серпухов и, повидавшись там опять с почтенною старушкою в монастыре, продолжали путь свой к Воскресенску, где жил наш жених с матерью, и как до сего места было не близко, то приехали туда уже на закате солнца.

 Хозяева нам были очень рады; но вдруг услышали мы нечто такое, что привело нас в великое настроение и ровно как предвозвещало, что и в сей раз не бывать пути ни в чем, и мы едва не по–пустому проездили.

 Хозяин сказывал нам, что за час только до нашего приезда получил он письмы из Москвы, по которым необходимо надобно ему тот час для самой крайней нужды ехать в Москву.

 Господи! Как нам сие тогда досадно было! Мы, заехавши в такую даль, не знали, что тогда делать: назад ехать нам не хотелось, а жить там и дожидаться его возвращения того более. Положили уговаривать его, чтоб он отложил свою езду в Москву, а особливо в такое сумнительное и опасное время, какое тогда было; но он никак не соглашался.

 Мы провели весь вечер в совещаниях, но ничего не сделали; наконец, по наступлении другого дня, видя непреоборимое его хотение, несмотря на все опасности, ехать в Москву, дали на то согласие, а сами, расположились ехать уже без него к господину Воронину и его там уже дожидаться.

 Но при самом уже нашем отъезде вдруг переменилось все дело: мать его начала плакать, мы его тем упрекать, он осердился и вдруг переменил мысли, вознамерился съездить в Серпухов и там об Москве спросить и ехать потом с нами.

 Обрадовавшись сему, согласились мы уже охотно пробыть у него весь тот день и ночевать еще ночь в Воскресенках; а он, съездивши в Серпухов, узнал, что езда в Москву не только была бы сопряжена с крайней опасностью, но по обстоятельствам дела совсем пустая и напрасная.

 — Вот! — сказали мы. — Не нашим ли сталось и не правду ли мы говорили?

 Итак, на утрие отправились мы уже очень рано в свое путешествие, желая одним днем поспеть к господину Воронину; но ехать нам было не близко.

 Мы продолжали свой путь по берегу Оки–реки и, покормив в Прилуках лошадей, приехали еще не поздно в Каширу; тут, переправившись на пароме чрез Оку, продолжали свой путь далее и не прежде к г. Воронину приехали, как уже ночью.

 В последующий день ездили мы в дом к г. Назарьеву смотреть невесту, и девушка сия нам всем полюбилась чрезвычайно: но как, возвратившись к нашему хозяину, стали спрашивать жениха, то не могли добиться от него никакого толку и заключили, что чуть ли не расположен он вовсе ни на ком не жениться.

 Сие было нам всем крайне досадно, ибо нам очень хотелось, чтоб сия девушка была в нашем семействе и за ним; всходствии чего принялись мы вновь его уговаривать и насилу добились до того, что он согласился на то, чтоб послали к невесте в дом спрашивать, какого они об нас мнения, и понравились ли мы им. Всходствии того, заготовили мы письмо для отсылки оного на утрие с человеком и провели весь тот вечер с спокойнейшим духом и в разговорах наиболее о сем деле.

 Тут особливого замечания достойно было то, что как мне вздумалось на досуге и для единого любопытства загадать о успехе нашего сватовства геомантическим пунктированием, то, к удивлению, выходило все дурное и не предвещало никакого доброго успеха. Мы подивились и посмеялись только тому и положили ожидать, что окажет время, и после увидели, что геомантия моя не солгала, а сказала слишком правду.

 Отправленный человек с письмом, возвратившись, привез нам такой ответ, который не знали мы чем почесть: отказом ли или приказом; объявлено, что женихом все были довольны, но желали ведать о его достатке.

 Тут жених наш пошел в гору и ни для кого не хотел объявить, сколько у него денег, а оттого и произошла всему делу остановка.

 Не могу и поныне без смеха и досады вспомнить тогдашнего настроения нашего, и как мы несколько часов провели в разных совещаниях между собою, и как говорили мы, отделяясь то по два, то по три в кучки, то все опять совокупно.

 Наконец присудили послать звать невестина отца к себе обедать. Он к нам и приезжал, но сколько ни было и тогда говорено, ничего не сделано: ибо с одной стороны хотелось многое знать, а с другой были слишком упрямы.

 Из всего того предусматривал я уже наперед, что делу никакому не бывать и что сбудется предсказание моего пунктирования, которое удивительным образом не один, а много раз сказывало в таких случаях правду. А сие и свершилось действительно: все наши переговоры не решили ничего и дело, к особливому огорчению нашему, не получило никакого основания.

 Мы с женою в тот же день, отстав от прочих, положили заехать к почтенной и любезной старушке тетке моей, госпоже Аникиевой, имевшей жилище свое оттуда неподалеку, которая была нам чрезвычайно рада и последний раз угощала нас тогда у себя в своей жизни.

 Переночевав у ней, пустились мы уже прямо домой и, съехавшись с нашими товарищами, ночевали еще у г. Воронина и потом возвратились благополучно в свое Дворяниново, досадуя только на то, что, по пословице говоря, «ездили ни по что, привезли ничего» и что имели хотя много трудов и беспокойств, а того более досад, но всеми ими ничего не сделали, и господин Арцыбашев остался неженатым.

 Вот все, что происходило в течение августа сего месяца, который был последний для нас мирный и покойный, ибо последующий за сим был самый тот, в который началось уже то крайне смутное время, которое опишу я в последующих за сим письмах; а теперешнее сим окончив, скажу вам, что я есмь ваш, и прочее.

КОНЕЦ ЧЕТЫРНАДЦАТОЙ ЧАСТИ

(Декаб. 20 1807)

ПРИМЕЧАНИЯ

 Составлены П. А. Жаткиным. Переработаны И. И. Кравцовым.

 К стр. 7, 164.

 1 Елизавете Петровне наследовал в 1761 году ее племянник, сын герцога Голштинского и ее старшей сестры Анны, Петр III. Его шестимесячное царствование было попыткой восстановить не дворянское самодержавие, а личное самовластие. Изданный в его царствование «манифест о вольности дворянской», освобождавший дворянство от обязательной службы, прошел мимо него. Манифест был подготовлен министром Елизаветы Воронцовым. Симпатии самого Петра были на стороне Пруссии, он уклонился несколько от дворянской политики. Но дворянство было уже сильно. Этим и объясняется тот факт, что свержение Петра произошло быстро и без препятствий. Основой общественного строя России этого времени становится торгово–капиталистическое хозяйство, характерной чертой его — сословность, господствующим сословием — дворянство. Россия уже перестала быть страной исключительно натурального хозяйства. В нечерноземной полосе Великороссии уже преобладала оброчная система эксплуатации помещиками своих крестьян. Крестьяне уплачивали оброк деньгами. Денежный обмен был довольно значителен. Существовали отхожие промыслы. Широко были развиты мануфактуры. Дворянство было втянуто в товарно–торговый оборот. Но крепостное право еще соответствовало классовым интересам дворян–землевладельцев и помогало развитию производительных сил. Это была эпоха перелома. Вскоре крепостной труд стал задержкой в развитии экономики страны. При таких обстоятельствах, естественно, всякая реакция ликвидируется быстро и без препятствий. Это и постигло Петра III. Царствование Екатерины II было расцветом «дворянского самодержавия». К 1785 г. дворянство закрепляет свое положение и добивается «жалованной грамоты», которая подтвердила право «вольности» служить и не служить, неотъемлемость дворянского звания и сословных прав, свободу от личных податей, утверждение имущественного положения, корпоративные права дворянства и крепостное право; «жалованная грамота» явилась, таким образом, высшим выражением сословных прав и привилегий дворянства.

 К стр. 103.

 2 Зимний дворец строился с 1735 по 1739 гг. по проекту и под руководством архитектора Растрелли. Окончательно он был отделан в 1768 г. Дворец стоил огромных денег. На его постройке работали лучшие иностранные резчики и скульпторы (Жилет, Дункер, Ролянд), исполнявшие свои работы по рисункам Растрелли.

 Растрелли внес в русскую архитектуру видоизмененное прихотливым капризом классическое искусство — стиль «барокко». Он подходил по духу к капризному крепостничеству, хотя не был понят в России и часто при осуществлении проектов упрощался. Зимний дворец, четырехэтажный, несколько продолговатый четырехугольник, украшен на карнизах и нишах статуями и кариатидами, которых особенно много на южном фасаде здания; о них–то и говорит Болотов.

 К стр. 169.

 3 Дашкова, Екатерина Романовна (1743 — 1810), княгиня (рожд. Воронцова) — одна из образованнейших русских женщин XVIII века, имела большое значение в политической, научной и литературной жизни. Участвовала в заговоре, возведшим на престол Екатерину II, пропагандируя идею заговора среди высших кругов, тогда как гр. Орлов пропагандировал ее среди войск. После осуществления переворота получила большие подарки от Екатерины, стала одной из ближайших ее поверенных. В 1769 — 1772 и 1776 — 1782 гг. живет за границей, где знакомится с Дидро, Вольтером, Адамом Смитом, Малербом, аббатом Рейналем, становится поклонницей и последовательницей просветительной философии. С 1783 г. она — президент созданной при ее большом участии Академии Наук и президент Академии Художеств. Вокруг нее группируются писатели, она сама занимается науками и литературой (пишет стихи, переводит). По ее почину издаются «Собеседник любителей российского слова» (1783), «Новые ежемесячные сочинения» (1786 — 1796), «Толковый словарь русского языка» и пр. Павел I сослал ее в Новгородскую губернию. Дашкова оставила «Записки», изданные сначала на английском языке, а потом во французском и русском переводах, которые рисуют яркую картину придворной жизни. В них она сильно переоценивает свою роль в перевороте 1762 г. и личность Екатерины. Новый перевод записок под ред. Н. Чучелина издан в 1905 г.

 К стр. 183.

 4 Книготорговля в Москве во времена Болотова была довольно богатой и бойкой. Ею занимались прежде всего сами издатели. Частные издатели торговали, главным образом, ходовой дешевой, лубочного характера литературой: в большой моде были переводные повести и романы («Повесть о княжне Жеване, королеве Мексиканской», «Любовь без успеха, испанская повесть»). Но таких издателей было не много. Книги серьезного содержания продавались в лавке университетской типографии у Воскресенского моста (где ныне Исторический музей) и в лавке Академии Наук на Никольской близ Синодальной типографии (где ныне Управление Центрархива). В университетской лавке продавались иностранные книги, учебные издания университетской типографии, а также приборы, глобусы, ландкарты и проч. Книги церковно–культового и религиозного содержания продавались в типографии Синода. На Спасском мосту были книжные лавки, где продавалась самая различная литература, нередко и такая, которая тут же отбиралась приставом. Наконец, рынку этого времени известно и регулирование цен на книги, особенно богослужебные и религиозные.

 К стр. 231.

 5 Болотов говорит здесь о придворном театре в Москве, который помещался у Красного пруда, там, где ныне стоит Октябрьский вокзал. Здание было деревянное. В нем с 1759 г. по 1761 г. давала спектакли итальянская оперная труппа Локателли. Преемником Локателли был полковник Титов, а потом итальянцы Бельмонти и Чути. Эти последние занимались, главным образом, устройством маскарадов. Шли оперы и трагедии, большею частью русские. Очень популярна была первая трагедия А. А. Сумарокова «Хорев» (1747 г.).

 К стр. 313.

 6 Вольное Экономическое общество — старейшее из ученых сельскохозяйственных и экономических обществ в России. Учреждено в 1765 году по типу английских экономических обществ. Инициатива его организации принадлежит группе передового либерального дворянства, заинтересованного в развитии денежного хозяйства и промышленности России. Цель общества состояла в распространении среди помещиков полезных и нужных для земледелия, промышленности и ведения хозяйства знаний, в изучении положения русского земледелия и условий хозяйственной жизни страны, а также положения сельскохозяйственной техники в западно–европейских государствах. Оно ставило своей целью «общим трудом стараться о исправлении земледелия и домоустройства» (устав). Екатерина II взяла общество под свое покровительство. Уже в 1765 году она обратилась (анонимно) к нему с вопросом о том, что полезнее для земледелия, когда земля находится в единоличном или в общем родовом владении, то есть ставила вопрос о свободе и имуществе крестьянина. Позднее (в конце 1766 г.) она поставила определеннее этот вопрос, а общество объявило конкурс на его решение. Было получено до 170 ответных сочинений на всех языках, и лучшим был признан ответ Беарде де Лабея (Bearde de l'Abaye), члена Дижонской академии, который решает вопрос так: крестьянин должен быть свободным и владеть землей, но освобождать крестьян надо постепенно. Этот ответ играл некоторую роль в екатерининских мечтаниях о раскрепощении крестьян. Деятельность общества принимала различные направления в зависимости от социально–экономических отношений в стране и политики правительства. Специальные вопросы, которыми занималось общество, были: вопрос о вывозе хлеба, вопрос о разведении картофеля в России, о способах улучшения обработки льна, вопросы животноводства. Работа была поставлена практически. Имелась сеть корреспондентов–практиков (среди них был и Болотов), работы которых печатались в «Трудах» Общества. Историю О–ва см.: Ходнев А. И., История императорского Вольного Экономического общества с 1765 по 1865 гг., СПБ, 1865; Бекетов А. Н., Исторический очерк, Имп. В. Э. О. с 1865 по 1890 гг., СПБ, 1890. К стр. 317.

 6а «Экономический магазин, или собрание всяких известий опытов, открытий, примечаний, наставлений, записок и советов, относящихся до земледелия, скотоводства, до садов и огородов, до лугов, лесов, прудов, разных продуктов, до деревенских строений, домашних лекарств, врачебных трав и для всяких нужных и небесполезных городским и деревенским жителям вещей в пользу российских домостроителей» издавался Болотовым с 1780 по 1789 гг. и представлял собою сельскохозяйственную энциклопедию, выходившую выпусками при «Московских ведомостях». Материалы для него поставлял почти один Болотов, черпая их главным образом из иностранных экономических и сельскохозяйственных журналов, а частью и из своего богатого агрономического и хозяйственного опыта.

 К стр. 320, 401.

 7 Генеральное межевание — мера, предпринятая правительством для определения и укрепления границ земельных владений и выяснения земельных богатств и их распределения. Мера эта была проведена по требованию мелкого и среднего дворянства, обижаемого земельными магнатами. Она уничтожила остатки старого, неупорядоченного землевладения, споры о межах владений. В ней сказался и дух наступающего торгового капитализма, системы купли–продажи. Предложение о генеральном межевании было сделано еще в 1719 г. Татищевым. В 1731 г. этот вопрос обострился, был издан особый указ, но межевание не произведено. В 1752 г. по предложению П. И. Шувалова вопрос стал разрабатываться, в 1754 г. учреждена особая комиссия и издана «межевая инструкция», но до 1765 г. межевание не дало никаких результатов. Изданный в 1765 г. манифест был результатом работы специальной комиссии, выработавшей и особую инструкцию и правила, как производить межевание. Вопрос чересполосного владения решался только частично, главное было — выяснение границ владений, земли межевали «не к именам владельцев, а к именам сел и деревень». Межевание производилось в чрезвычайном порядке, межевали даже в праздники. Помещики были всполошены, оно разрушало традиции, ломало многие старые границы — и межевание проходило со спорами, ссорами, стычками и даже убийствами, хотя спорщиков и строго наказывали — у них отбирали землю в казну. То, что Болотов так много места уделяет межеванию и принимает в нем горячее участие, говорит о том, что межевание очень близко затронуло интересы помещиков.

 К стр. 375.

 8 См. примечание 1, к стр. 9 первого тома.

 9 В 1768 г. Екатерина II с целью пропагандировать оспопрививание, сделала прививку себе и сыну Павлу. Из Англии был выписан искусный доктор Димедаль, у которого из 6 000 подвергшихся оспопрививанию умер только трехлетний ребенок. Оспопрививание императрицы и наследника сопровождалось особым праздненством. Сенат одобрил эту меру предохранения. Примеру Екатерины последовало множество знати. Но в массы народа оспопрививание проникло с трудом: темнота и невежество были большим препятствием. Екатерине была привита натуральная оспа, новый способ — вакцинация коровьей оспой — стал известен только в 1769 г., когда он был применен Эдуардом Джемпером.

 К стр. 382.

 10 Вторая половина XVIII в. была переходным временем, в котором совмещались остатки жестокостей крепостничества и новые стремления торгового капитализма и торговавшего дворянства. Сам Болотов был и сентиментален, и жесток. В нем был и крепостник, и помещик, подумывавший о том, что и «крестьянин — человек». Во второй половине XVIII в. крепостничество всецело еще господствовало. Помещик имел в своем поместье почти неограниченную власть И был почти независим. Крепостные не могли приобретать что–либо из имущества и занимать деньги без его разрешения. Он располагал судьбою крепостных. История «ученых крепостных» одна из самых жутких страниц крепостничества, подрезавшего им крылья (в XIX в. известна история актера М. Щепкина и поэта и художника Тараса Шевченко). Помещик был в своем имении и судьею. Он определял и меру наказания. Сам Болотов сек и наказывал своих крепостных. Такова история столяра, который покончил самоубийством, а сын его покушался на убийство Болотова. Болотов называет их «сущими злодеями, бунтовщиками и извергами». Крепостное право знает примеры жутких жестокостей и издевательств (известная Салтычиха или орловский помещик Шеншин, который имел у себя подлинный застенок со всем оборудованием и тридцать человек палачей, и наказывал и пытал не только крепостных, но и свободных, напр. своего священника, которого обвинили в том, что он хотел извести барина «чародейским корнем»).

 К стр. 498.

 11 Чума в России была довольно частой гостьей. Начиная с XI века, с чумы 1090 г., когда в Киеве погибло за две недели 7 000 человек, эпидемия периодически повторялась, принимая иногда грандиозные размеры, как чума 1351 г. Эпидемия чумы 1769 — 1771 гг., которую описывает Болотов, впервые появилась в окрестностях местечка Фокшаны близ Рущука, где были расположены русские войска. Армия понесла от эпидемии огромные потери и принуждена была прекращать свои действия. Отсюда чума прокатилась и по другим странам (Польша), проникла во внутренние области России (в конце 1770 г.) со стороны Брянска, Севска — ив особенности свирепствовала в Москве, где в разгар эпидемии в день умирало до тысячи человек. Эпидемия нарушила ход экономической жизни страны, уменьшила государственные доходы, а действующая армия требовала бесперебойного снабжения. Правительство принимало строгие меры для уменьшения эпидемии: карантины, дезинфекции, изоляции больных, закрытие бань, трактиров, причем для окуривания и закрытия мертвых употребляли каторжных, а потом и фабричных за плату по 6 копеек в день. В чумных областях набора рекрутов не производилось. Фабричных больных развозили по подмосковным монастырям или запирали на фабриках, где они вымирали почти поголовно. Но несмотря на все меры, в Москве был очень большой людской обмен: помещики везли себе из деревень продукты, из армии и в армию ехали курьеры, тянулись обозы продовольствия и транспорты раненых. Население, боясь карантинов, отобрания имущества больных, укрывало и больных, и их вещи и способствовало распространению эпидемии. Больные разбегались, прятались и разносили болезнь. Паника населения перед эпидемией вызвала бунты, которые жестоко подавлялись. Описание одного из таких бунтов и дает Болотов. Его описание правдиво, хотя он и передает его со слов других. Но его рассказ совпадает с показаниями свидетелей и очевидцев.

 К стр. 499.

 12 Рычков, Петр Иванович (1712 — 1777) — историк, экономист и географ, один из наиболее ценных и плодовитых корреспондентов Вольного Экономического общества, в «Трудах» которого он напечатал много своих статей. Считался знатоком экономики и «коммерции» Оренбургского края (отзыв комиссии о коммерции). Лучшая работа Рычкова — «Описание Илецкой соли, с подробным планом Илецкой защиты» — первое описание Илецких соляных разработок. Его «Записки о Пугачевском бунте» использовал Пушкин в «Истории Пугачевского бунта».

Содержание