Оставим Марка в его созерцании божественных откровений. Вернемся в то время, когда разрушилась наша семья.

Мы еще не осознаем это. Мы еще не верим в то, что такое возможно. Мы еще не знаем, что нашей семьи больше нет. Мы только ошарашенно смотрим на то, как разваливается на части мир вокруг нас. Это похоже на плохой фильм про восставших из гроба мертвецов, которые бессмысленно и механически передвигаются среди живых людей и с удивлением разглядывают свои внезапно отваливающиеся части тела.

Мы просыпаемся утром и, не отдавая себе ни в чем отчета, плетемся в кухню, чтобы позавтракать. Но завтрака нет. Потому что мама уже несколько дней валяется в своей постели и поднимается только для того, чтобы закинуть в себя очередную порцию снотворных и успокоительных таблеток. После этого она снова захлопывается в своей спальне и перестает существовать. В холодильнике нет ничего, что можно было бы хотя бы выпить. Все его содержимое сводится к набору кетчупов, горчиц и баночек с какими-то жидкими приправами неприятного вида и запаха. Удивительно, раньше я не задумывалась о том, откуда в холодильнике берутся продукты. Их наличие там казалось мне само собой разумеющимся явлением. Как будто холодильник – это машина, которая сама производит продукты по мере необходимости. Теперь вместо завтрака я могу размышлять над природой появления еды в холодильнике. О чем думают мои брат и сестра – я не знаю. Нас вдруг как будто поразила внезапная немота, и вот уже несколько дней мы всё делаем молча, не разговаривая друг с другом. Собравшись утром на кухне и снова поняв, что все это не приснившийся нам кошмар, мы расходимся по разным углам. Сестра берет плеер и наушники и занимает ванную. Я слышу, как в течение нескольких минут вода с шумом наполняет ванну. Потом шум прекращается, и все затихает на несколько часов.

Брат вообще старается не умываться и не чистить зубы. Поэтому ванная ему не нужна. Он уходит в большую комнату и садится на диван перед телевизором, до вечера переключая музыкальные каналы. Периодически здесь же он и засыпает на ночь, не снимая одежды и не выключая телевизор. Никто не знает, когда он ходит в школу и ходит ли вообще. Этот вопрос теперь никого не интересует.

Когда я ухожу в школу и на секунду замираю перед тем, как закрыть дверь, в квартире нет никаких признаков присутствия живых людей. Только далекий телевизор ведет свой непрекращающийся безумный монолог. Я прислушиваюсь. Мне никто не желает хорошего дня, не предупреждает о том, чтобы я была осторожна, переходя дорогу, не спрашивает, когда я буду дома. Ни звука не доносится из закрытой ванной, как будто сестра, словно подводная лодка, совершила глубокое погружение и выключила все двигатели. Я притворяю дверь осторожно, боясь, что в этой космической тишине могу оглохнуть от внезапного громкого звука.

Сидя на уроках, я пытаюсь представить, что происходит дома во время моего отсутствия. Иногда мне кажется, что я все еще сплю и что на самом деле дома все так же, как раньше. Вот брат подходит к холодильнику и прямо из пакета пьет сок. Мама дает ему подзатыльник, и он убегает на улицу, схватив скейтборд, стоящий в прихожей. А вот сестра сидит в кресле, закинув ноги на подлокотник, листает журналы и через всю квартиру перебрасывается с мамой какими-то фразами. А мама на кухне самоотверженно, но безуспешно пытается приготовить плов, но в конце концов, не справившись с задачей, спускает свою стряпню в унитаз и торопливо собирается, чтобы съездить и купить готовый плов в кулинарии при ресторане «Узбекистан». Но такие картины возникают в моей голове все реже. С каждым днем они становятся все более тусклыми и нечеткими, как смытые дождем акварели. Им на смену приходят другие фантазии, которыми я наполняю оставленное мной пустое и молчаливое пространство. Я представляю, как сестра медленно погружает голову в наполненную ванну. Над горизонтом воды исчезает вначале подбородок, потом губы, потом нос, потом глаза. И вот на поверхности воды, как водоросли, колышутся только длинные темные волны волос. Я представляю, как захожу в ванную и обнаруживаю там утонувшую сестру, которая смотрит на меня широко раскрытыми остекленевшими глазами через остывшую толщу воды, подкрашенной морской солью. От предчувствия надвигающегося ужаса в виде врачей, извлекающих тело, рыдающей мамы, последующих похорон по моей спине пробегают мурашки и в груди сгущается воздух.

Иногда я вижу, как в мое отсутствие в нашем доме происходит какая-то сложная и непонятная жизнь, в которой меня нет. Я наблюдаю ее так, как можно было бы наблюдать на экране телевизора с выключенным звуком. В этом немом кино участвуют десятки людей. Они приходят в нашу квартиру без звонка, просто открыв дверь, как если бы это был магазин или парикмахерская. Кто-то из них здоровается с кем-то. Но многие просто не замечают друг друга. Они перемещаются из комнаты в комнату с бумагами, портфелями и коробками в руках. Кто-то готовит себе на кухне кофе, после чего звонит по телефону и беззвучно говорит с кем-то часами, жестикулируя и меняя выражение лица. Некоторые из этих людей открывают шкафы и берут наши вещи. Другие подписывают какие-то бумаги, хлопают дверями, о чем-то совещаются, сидя в гостиной. Кто-то так же быстро уходит. Иные до самого вечера продолжают стремительно перемещаться по квартире, разговаривают друг с другом, ругаются, звонят, принимают посетителей, вскрывают конверты и бандероли, заказывают пиццу.

Однако когда я возвращаюсь домой, независимо от того, делаю я это сразу после занятий в школе или уже вечером, когда мне некуда больше идти, никого из этих незнакомых людей из немого кино уже нет. Бывает так, что я застаю сестру сидящей на кухне без света. Перед ней на столе неизвестно сколько времени стоит чашка уже остывшего мерзкого растворимого кофе. Иногда я нахожу на кухне грязную посуду и крошки на столе. Все это теперь не имеет никакой связи с моей жизнью. Это значит только то, что в мое отсутствие на кухне кто-то что-то ел. Но сказать, кто это был и было ли это чьим-то обедом или ужином – уже невозможно. Чаще всего меня встречает все то же невнятное бормотание телевизора в глубине квартиры и все та же болезненная пустота, как будто все жильцы внезапно умерли или их охватил паралич.

И все же какие-то невидимые силы действуют в квартире. Прихожая теперь полна обуви, которая толпится у двери в полном беспорядке, словно к нам в гости пришла целая делегация одноногих инвалидов. Наполненный мусором мешок, извлеченный из мусорного бака в кухне, перемещается теперь по всей квартире, словно пытаясь найти того, кто выбросит его на помойку. Вчера он стоял в прихожей. Сегодня он уже примостился почему-то в ванной. А на следующий день я нахожу его рядом со своей кроватью. Вещи и предметы вдруг разом потеряли свои привычные места. Кофеварка поселилась на подоконнике гостиной. Висевшая в родительской спальне картина с осенним пейзажем стоит теперь в прихожей на полу рядом с вешалкой для одежды. Стереосистема куда-то переехала, оставив после себя только выразительный квадрат на запыленной поверхности стеллажа. Корзина для белья теперь находится в моей комнате и служит подставкой для ноутбука сестры. Подушка с дивана прописалась на подоконнике в кухне. Бутылка с оливковым маслом стоит на журнальном столике в гостиной. Какой-то внезапный смерч поднял все вещи и разбросал их по всей квартире, определив, что пепельница теперь должна стоять на смывном бачке, зубные щетки – на телевизоре, а сковороды – в душевой кабине в ванной комнате брата. Пустые стаканы и чашки тоже путешествуют по дому. Полотенца из ванной без всякой причины исчезают и снова появляются. Стекло большого аквариума, стоящего в холле, с фантастической скоростью зарастает какими-то бурыми волосками, похожими на споры инопланетного вируса из романов Стивена Кинга. Я уже с трудом различаю плавающих в глубине аквариума рыб. Иногда я с ужасом представляю, что это вовсе не водоросли, а темные волосы моей сестры, чья отрезанная голова лежит на дне аквариума вместо глиняной античной амфоры.

Теперь я знаю, что, когда вещи теряют свои места, это означает, что в жизни сломалось что-то важное. И такие перемены не предвещают ничего хорошего. Если в вашем доме чайник переезжает в шкаф с книгами, содержимое платяного шкафа оказывается в кровати, а на обеденном столе поселяется телевизор – все может закончиться очень плохо.

Однажды днем я возвращаюсь домой из школы. На улице обычная московская зима, когда небо смешано с грязной влагой дорог и тротуаров. Ноги становятся мокрыми и холодными, как только выходишь из здания и ступаешь на землю. Поэтому я стараюсь как можно быстрее убраться с улицы. Вместе с тысячами других людей, короткими перебежками перемещающихся от одного теплого и сухого места к другому, я пытаюсь добраться домой. Там, по крайней мере, я не чувствую себя затравленным зайцем, который должен уворачиваться от спешащих по делам хищных существ, отскакивать от брызгающих едкой химической грязью машин, перепрыгивать через мерзлые лужи.

Я иду быстро, как будто боюсь опоздать к какому-то важному событию. И, естественно, как всегда, опаздываю. Вам когда-нибудь приходилось заявляться в кинозал в середине сеанса? Если фильм интересный, то на ваше появление никто не прореагирует, как это могло бы случиться в самом начале картины. Нет, в середине хорошего фильма все уже загипнотизированы происходящим на экране. И когда вы, извиваясь, протискиваетесь между спинками кресел и коленками, то зрители, которым вы помешали, в свою очередь, как змеи, вытягивают шеи, чтобы не отрывать взгляд от экрана. А вы садитесь на свое место, понимая, что вам уже не догнать ни зрителей в зале, ни сюжет на экране. Поэтому вам остается только особенно громко смеяться над случайно выхваченными из действия шутками.

Первое, что я вижу, когда сворачиваю в переулок к нашему дому, это две пожарные машины с открытыми «бойницами» железных люков, из которых тянутся похожие на раскормленных удавов пожарные шланги. Второе, что я вижу, это стоящий на обочине аквариум, заросший изнутри бурыми волосами водорослей. Третье, что я вижу, это мама с улыбкой человека, угадавшего номер в лотерее, но забывшего купить билет, стоящая рядом с пожарной машиной и наблюдающая, как сверху из разбитого окна на мокрый асфальт летят наши вещи. Эти три кадра дают мне полное представление о сюжете «фильма», на который я опоздала. Мне остается только досмотреть его до конца, насладившись последними режиссерскими и операторскими находками. Стараясь не привлекать к себе внимания, я иду вдоль сцены, на которой разыгрывается действие, лишенное всякого смысла, но по-своему красивое, как все бессмысленное.

Красные пожарные машины сияют какой-то совершенно нереальной чистотой, которая никак не вяжется с повсеместной и всепроникающей московской грязью, неотделимой от воздуха. Кажется, что машины только что вымыли специально для этой сцены. Зеленые пожарники напоминают людей из реалити-шоу. Они знают, что их снимают многочисленные камеры, но не подают виду, что замечают это. Режиссер строго-настрого запретил им смотреть в камеру. Но каждый из них спиной чувствует холодный взгляд объектива и старается быть более убедительным и выразительным, чем в жизни. Поэтому все участники реалити-шоу выглядят так нелепо. Жестикулируют, как глухонемые, перебравшие с циклодолом. Не переставая надрывно орут друг на друга. И даже когда лупят друг друга или бьются в истерике, то двигаются замедленно, потому что обдумывают каждое свое движение, чтобы лучше смотреться в кадре.

Зеленые пожарники, одетые в костюмы из фильмов про ядерную катастрофу, тоже важно вышагивают, широко расставляя ноги. Без видимых причин они идут от машин к подъезду, от подъезда к машинам, входят в проем двери. Резиново-брезентовыми руками, которыми, судя по виду, можно было бы обогащать уран, не боясь получить смертельную дозу радиации, эти безупречные воины постъядерной эры чертят в воздухе какие-то фигуры и схемы. Периодически кто-то из них выразительным движением терминатора подносит к уху рацию и так, чтобы слышали толпящиеся на холодной и мокрой улице испуганные соседи и зеваки, вещает:

– Информации о перекрытиях нет. Поэтому пролейте все как следует!

Через несколько секунд рука с рацией снова перемещается в положение «СВЯЗЬ»:

– Дайте напор! Напор, говорю, дайте! Вашу мать! – орет пожарник так, чтобы у стоящих посреди лужи наших соседей из нижней квартиры не осталось сомнений в том, что их венецианская штукатурка обречена.

Почему люди с таким удовольствием смотрят фильмы, в которых напалмом выжигают деревни, тысячи людей гибнут в потоках глобальных наводнений, кучки выживших бредут по опустошенным эпидемиями городам? По моей версии, одна из причин этого каннибальского удовольствия – это то, что кино не передает запах. Наше представление о запахе кремируемого трупа – это всего лишь еще одна вялая попытка пощекотать себе нервы. Что-то вроде онанизма. Попробуйте поджечь в квартире свои волосы или отрезанные ногти. Тошнотворный невыветриваемый запах, который получится, умножьте в десятки раз. Возможно, тогда у вас сложится минимально приближенное к реальности представление о том, что вы видите в кино.

Запах, который стелется по переулку, мало чем отличается от запаха горящей свалки на окраинах города. По сути, вся наша жизнь – это мусор, упорядоченный в той или иной степени. Горящая куртка из натурального меха пахнет всегда одинаково, независимо от того, висит она в шкафу или валяется в куче другого мусора на городской свалке.

Я зачарованно иду мимо стоящих машин, жестикулирующих пожарников и наших соседей, загипнотизированных душераздирающими фантазиями на тему размокшей и опадающей лепнины, венецианской штукатурки, разбухающего от воды наборного паркета. В грязных лужах под моими ногами набухают мои платья, блузки, свитера.

Когда пожарники триумфально выходят из подъезда вместе с ошметками тяжелого дыма и снимают свои копии шлемов Черного Лорда Дарта Вейдера из «Звездных войн», их лица излучают довольство. Их лица излучают уверенность. Их лица излучают осознание высокого качества выполненной ими работы. На их лицах написано, что они знают что-то такое, о чем не знают стоящие в промокших тапках жильцы дома. Возможно, именно о чем-то таком, чего не знаем мы, рассказывал мне мальчик, который два года сидел со мной за одной партой. Его звали Сережа. И его отец тоже был пожарным. У Сережи всегда было много модных вещей. Его CD-плееры, мобильные телефоны, mp3-плееры все время менялись, как будто Сережины родители владели сетью магазинов цифровой техники. Однажды Сережа раскрыл мне секрет своего счастья.

– Мой папа пожарный, – сказал Сережа.

– Ну и что? – не поняла я.

Словно сочувствуя мне, Сережа терпеливо объяснил мне, в чем дело:

– Когда происходит пожар, то никто не может точно сказать, что сгорело, а что нет. Может быть, что-то просто потерялось во время тушения, когда выносили вещи. Поэтому пожарные берут что-то для себя. Это нормально. У них маленькая зарплата. И это как премия. Потушил пожар – забрал с собой какую-нибудь вещь. Цепочку. Кольцо. Мобильный телефон.

Я таращу глаза, как будто мне сообщают, что у большинства людей есть какой-то орган, которого нет у меня, – третий глаз, или хвост, или перепончатый гребень на спине.

Сережа тем не менее старательно продолжает просвещать меня:

– Особенно хорошо, если горит магазин. Там после пожара все равно все списывают и увозят на свалку. Поэтому пожарники могут уносить вещи прямо коробками. Бывает так, что у нас дома лежит несколько коробок какой-нибудь фигни: диктофонов, телефонов, видеоплееров…

Видя удовлетворенные лица пожарных, я почему-то сразу вспоминаю этот рассказ. И думаю о том, что сегодня у них очень удачный день. Учитывая страсть мамы к драгоценностям и побрякушкам, зная о том, что в квартире полно дорогих вещей, оставшихся от нашей прежней жизни, я начинаю подозревать, что тушение продлится долго и последствия пожара будут разрушительными.

Наконец я решаюсь подойти к маме. Минуя пожарных, перешагивая через тела раскормленных удавов, уползающих в темноту подъезда, я иду по грязным лужам. На моем пути лежат беззащитные куски моей маленькой беззащитной жизни. Вот беспомощно раскинуло рукава белое платьеBenetton, и на его теле проступили отвратительные коричневые пятна. На дне глубокой лужи мой джемпер, привезенный отцом из Парижа, неуклюже обнимает рубашку брата. Прямо посреди дороги раскинулось, как самоубийца, кремовое мамино платье. На спине моей розовой футболки отDiesel, лежащей на холодном мокром асфальте, остался след чьего-то большого ботинка. Не вкладывая в это никакого смысла, я старательно обхожу свои уже мертвые вещи, как будто они когда-то были не просто аккуратно сложенным барахлом, а живыми существами, делившими со мной все мои тревоги и радости. Что теперь будет с ними? – думаю я. Но вдруг меня поражает совсем другая мысль: А ЧТО ТЕПЕРЬ БУДЕТ СО МНОЙ?

Моя мать стоит, улыбаясь жуткой улыбкой. В первую очередь эта улыбка предназначена соседям, пожарным, прохожим – всем тем, кто (упаси господь) посмеет пожалеть ее. В то время мама еще воспринимает жалость как оскорбление. Ее улыбка означает: «Ноу проблем, друзья. Это всего лишь незначительное недоразумение, о котором я забуду уже завтра. Подумаешь, пожар». Если бы кто-то из соседей сейчас подошел к ней, она бы томно закатила глаза, устало отмахнулась и слабым голосом простонала: «Ах, ну что вы, право. Это такой пустяк… Что вы говорите, штукатурка осыпалась, паркет взбух, отклеились обои… Милый мой, ну это же такая мелочь. Заходите ко мне завтра после обеда, мы с вами чаю попьем и порешаем вопросики…» Мама с ехидством поглядывает на небо. Ее улыбка предназначена и ЕМУ – этому ворчливому вздорному старику, который прячется за облаками и вредит ей не переставая, изводит своими капризами и злокозненными затеями, ставит ловушки и подножки. Своей улыбкой она говорит ему: «Думаешь, уел?! Выкуси! Я даже не плачу. Я смеюсь тебе в лицо. Смеюсь над твоими мелкими пакостями, злобный, несносный маразматик. Еще посмотрим, как ты попляшешь, когда я решу поиграть с тобой».

Когда я подхожу к матери, рядом с ней уже стоит моя сестра Жасмин. Из ее глаз – глаз египетской богини – вытекают два прозрачных ручейка. Жасмин оплакивает свои сгоревшие и валяющиеся в грязи платья, блузки, платки, майки, брюки – все те невинные, простые и прекрасные предметы, с помощью которых она выражает себя. Я сочувствую ей. Брат, одетый в спортивные штаны и толстовку, суетится у подъезда. Он что-то собирает с земли, помогает пожарным выносить какие-то вещи.

Мне нечего сказать маме. И я не знаю, хотела ли бы я что-то услышать от нее. На любой вопрос она, скорее всего, пропела бы своим манерно-усталым голосом что-нибудь безобразно неискреннее. Поэтому я просто стою рядом. Жмусь к своей уже почти разбежавшейся стае. Потому что мне еще страшно быть совсем одной.