Часть первая
ИСТОКИ
Глава первая
Толкиен, провозвестник Традиции
Роман «Властелин Колец» входил в число послевоенных бестселлеров (тридцать пять миллионов распроданных экземпляров) наряду с «крестными отцами» Марио Пьюзо и шпионскими романами Ладлэма и Форсайта. Не удивительно, что со стороны университетской элиты Толкиен в свое время не заслужил ничего, кроме порицания: ее представители всегда относили его к категории авторов «героической фэнтези», которые жаждут одного лишь патетического самовыражения и совершенно не способны на что–то более серьезное…
Наша книга призвана восстановить справедливость по отношению к Толкиену. Творчество его заслуживает всеобъемлющего и глубокого изучения, тем более что в изначальном его контексте угадывается стремление автора создать собственную Книгу Бытия (в «Сильмариллионе») и воспеть доблесть героев минувших времен в трагическом противостоянии двух миров — земного и потустороннего («Властелин Колец»). Подобно великим своим предшественникам, Лавкрафту и Нервалю, Толкиен достиг такого чарующего совершенства, при котором повесть обращается в песнь, то есть легенду.
С литературной точки зрения, мастерство Толкиена выглядит таким безупречным, будто всю жизнь он только тем и занимался, что выстраивал и оттачивал внутренние связи в своем творчестве, воссоздавая некий литературный микрокосм, достойный творения Господня. Это целая космогония со своими ритуалами и героями, со своей безукоризненной логикой, идущей из глубины веков и остающейся незыблемой на фоне сюжетных перипетий и приключений героев — Фродо и Гэндальфа, Берена и Лучиэни, Турена и Феанора. Следуя этой логике, Толкиен посвятил свою жизнь созданию языков, кодов и жестов, достойных идеализированной античности и средневековья, а также воображаемого мира, живущего по непостижимым строгим законам.
Именно воспроизведение (воспроизведение) этого мира и придает вес роману, который англичане признали лучшей книгой XX столетия. Будучи страстным патриотом и ревностным католиком, весьма далеким от догм англиканской церкви, Толкиен сумел создать произведение всемирной значимости: оно сродни величайшим легендам и сказаниям, объединенным в единую мировую Традицию. Всемирный успех этого произведения говорит о том, насколько органично оно вошло в так называемое коллективное бессознательное, выразителем которого сначала выступает отдельный человек, а уж потом и все человечество.
Следует признать, Толкиен блестяще показал истинный смысл противоборства добра и зла — зла зримого и пережитого, подобного той силе, что лежит в основе всего сущего. И в наш жестокий век, когда понятие природной красоты считается устаревшим и подвергается едва ли не поруганию, став жертвой технического прогресса, воплощенного в двигателе внутреннего сгорания, нет ничего удивительного в том, что часть человечества с головой ушла в мир писателя, страстного приверженца Традиции, хорошо понимающего вселенское значение зла.
Я упомянул о Традиции. Так вот, на мой взгляд, Толкиен стал ее провозвестником, потому что он перенес традиционный феодальный стиль жизни эльфов в безмятежный, совершенный мир хоббитов, носителей исконных жизненных ценностей. Традиция сродни юности мира, когда все вещи покуда еще предстают в неразрывном единстве. Человек и окружающая природа, или среда, как принято выражаться сегодня, человек и животные, человек и его божества, — все это покамест едино; деревья умеют разговаривать, лисы — слушать, собаки — рассуждать, точно в волшебных мирах, существовавших, по латинскому выражению, in illo tempore, в благословенном первозданном мире, где все означало Одно. Мир Толкиена традиционен в прямом смысле слова; это мир добродушных дикарей, так пленивших Запад, который, подобно Хоббитании, замкнулся в своем тесном мирке технического прогресса. О том же говорят и небезызвестные строки Шатобриана:
«Счастливые дикари!.. Вы безропотно согнулись под бременем оков и живете, не ведая счета дням. И ваша правда зависит от ваших же нужд».
Руссо также славил время рождения мира, когда все было цельно. Первые дни Хоббитании, как и первые годы жизни эльфов, прибывших в Арду прославлять божественное творение, оставляют впечатление чего–то уже знакомого во вселенском смысле слова, что и обусловливает успех «Властелина Колец» и «Сильмариллиона». Стало быть, под «традицией» следует понимать некое отдаленное место и исходный момент времени, когда все вещи пребывали в единстве. Это целый мир, состоящий из неразрывных частей. И Толкиен стал провозвестником той самой благодатной эпохи, когда, как утверждал Мерлин в фильме «Экскалибур», человек, зверь и дерево являли собой одно целое.
Именно единство первозданного мира и гармоничный союз, который славословил еще Мейстер Экхарт, и придают силу и цельность творчеству Толкиена. Таким образом, в своих книгах он словно возрождает платоновский идеал о первичном мире. При всем том Толкиен никогда не считал свои произведения и героев аллегорическими. Ибо они, по сути, тавтогоричны, то есть обращены к самим себе, подобно мифам и мифологическим героям, каковыми их считали те же немецкие романтики. Это — мир в самом себе, и оживает он благодаря богатому воображению писателя, обладающего поистине энциклопедическими познаниями, чья главная забота — сохранить в своих произведениях внутреннее поэтическое единство.
Войти в мир Толкиена можно, только погрузившись в него полностью. К тому же, необходимо некоторое время, чтобы освоиться в бесконечной череде событий и героев, связанных между собой строгим повествовательным сюжетом, который придает стройность и выразительность всему замысловатому целому, складывающемуся из причудливых взаимоотношений между драконами и эльфами, чудищами и хоббитами, иссушенными пустошами и благодатными краями. Всякий, кто хочет читать Толкиена, должен прежде всего уметь перечитывать его. В самом деле, Толкиен — такой писатель, которого лучше перечитывать, чем читать; только миновав «преддверие» и ознакомившись в общих чертах с картинами природы, героями и перипетиями их жизни, можно продвигаться дальше, мало–помалу вовлекаясь в литературную игру, в ходе которой только и можно познать этот переливающийся яркими красками мир. Лично я открыл для себя Толкиена лишь после того, как совершил несколько путешествий, что называется, на край света, и все эти пути–дороги связывались у меня со странствиями героев нашего писателя. А Толкиен — как раз тот самый писатель, которого лучше всего читать в пути: только в дороге и возможно проникнуться истинным духом его творчества, вкусив все его прелести сполна. Творчество Толкиена — для истинных любителей путешествий, странников–непосед, «одиноких ковбоев» и вечных скитальцев, для искателей приключений, словом, неутомимых путников. К тому же, дорога — лучший способ ощутить свойственную Толкиену и не передаваемую словами ницшеанскую
Но мир Толкиена — это мир странствий не столько «вовне», сколько «внутри», ибо он постепенно заполняет сознание читателя целиком. И в этом смысле, конечно, легко понять, отчего миллионы почитателей Толкиена сделали из него культового писателя. Тем более что он не только создал целый мир, но и подарил ему религию с особыми обрядами и Таинствами, верховными жрецами, подобными Гэндальфу, и их паствой в лице хоббитов, стремящихся к духовному совершенству.
Между тем ключ к постижению творчества Толкиена кроется в Библии и скандинавской Эдде, пронизанной благородным нордическим духом, рожденным в самом удивительном краю Европы. «Мне так полюбился этот дух, — признавался Толкиен, — что я всегда старался воссоздать его доподлинно». Исследуя творчество Толкиена, необходимо постоянно обращаться и к «чудотворному» католицизму, который он исповедовал, дабы выявить парадокс, существующий в мире, где боги до того далеки, что может показаться, будто их нет вовсе, злые духи могущественны и вездесущи, а ангелы и люди совершенно бессильны. Авторскую идеологию поможет нам понять простая интуиция: она подскажет, что истории Толкиена насквозь пронизаны Традицией, возникшей «в те времена», когда мир был юн и совершенен, но закат его уже ощущался везде и всюду.
Эта книга вовсе не обязывает читателя помнить «Властелина Колец» в мельчайших подробностях. Пусть она послужит путеводителем как человеку несведущему, так и ярому поклоннику Толкиена, — только путеводителем не описательным (в выходивших доселе исследованиях, увы, уделялось больше внимания «географическим» описаниям, нежели анализу литературному и философскому), а толковым. Пожалуй, только такой путеводитедь оправдает ожидания почитателей нашего замечательного автора, число которых растет день ото дня.
Уроки биографии
О жизни Толкиена сохранилось достаточно сведений, представляющих для нас безусловный интерес. Сам он был в точности таким, каким мы его себе воображаем: всегда хранил верность традициям прошлого, духовным ценностям рыцарской эпохи. Если, по Марксу, буржуазия утопила средневековые идеалы в ледяной купели расчетливого эгоизма, то Толкиен и близкие ему по духу мыслители, напротив, низвергли идеологический оплот модернизма, утвердив на его руинах идеалы и традиции эпох минувших.
Толкиен с детства был влюблен в деревья. Воображение уносило его во времена атлантов: он будто наяву переживал постигшую их трагедию. Снова и снова его настигала громадная волна, стершая с лица земли великую Атлантиду; и в сознании его уже тогда рождался потоп, которому в конце «Сильмариллиона» было уготовано поглотить Нуменор. Мать Толкиена была ревностной католичкой. И столь рьяная приверженность католической вере как, пожалуй, ничто другое помогает понять отношение Толкиена к Средневековью, далекому прошлому, традиции, неумолимым канонам катехизиса. С ранней юности Толкиен интересовался языкознанием — но не чистой наукой о языке с ее правилами и законами, а, скорее, формой и музыкой слов, которая зазвучала в нем с того дня, как мать принялась учить его латыни. Эта любовь к словам и словосложению привела к тому, что в один прекрасный день он взялся создавать свой собственный язык. Еще подростком Толкиен встретил свою будущую жену Эдит — она была старше его года на три. Впрочем, он казался старше своих лет, а она выглядела моложе, была на редкость ухоженной, миниатюрной, словом, просто очаровательной. Верно и то, что она не разделяла его страсти к языкам, — должно быть, потому, что образование ее оставляло желать лучшего. Несходство в этом смысле с женой сказалось не только на жизни писателя, но и на его творчестве: не случайно в произведениях Толкиена сколь–нибудь значимых героинь буквально раз–два и обчелся (по крайней мере на первый взгляд). Так что в том возрасте, когда большинство юношей только–только постигают чары женского общества, наш герой старался их избегать, отодвигая романтические увлечения на задний план. Ну а прочие радости жизни он вкушал последующие три года не в обществе Эдит, а с друзьями–приятелями — не случайно эти самые радости ассоциировались у него именно с мужским обществом. В этом смысле Толкиен вел себя как истинный англичанин и сохранил такой стиль жизни до конца своих дней, точно в соответствии с инициационными обрядами, принятыми в иных мужских сообществах и описанных Мирчей Элиаде. Тогда же Толкиен написал стихотворение «Лес под солнцем»:
Незадолго то того как ему исполнилось двадцать лет, Толкиен открыл для себя «Калевалу» — сборник песен (рун), составляющих основу карело–финского эпоса, чуждого — и это немаловажно — индоевропейскому мировосприятию. Спустя время он весьма лестно отзывался об «этом странном народе и новоявленных богах его, об этих мятежных героях, не ведавших притворства и морали», которые были ему близки по духу, как никто другой. Позднее Толкиен даже изучил финский, чтобы перечитывать «Калевалу» в подлиннике. Для него это было то же, что «проникать в винный погреб и вкушать диковинного, сладостно пьянящего вина».
Поэтика рун существенно повлияла на языки, которые он придумывал сам. Толкиен отказался от неоготического стиля и под сильным влиянием финского принялся создавать свой собственный язык — и однажды тот проявился в его книгах в виде «квеньи», древнего наречия эльфов. Под влиянием того же финского Толкиен как–то заметил, что «эти сказания отражают тайную первобытную культуру, которую европейская литература тщилась стереть из памяти народа–носителя».
В то же самое время (в 10–е годы минувшего века) Толкиен начал изучать валлийский язык. Правда, он так и не удосужился побывать в Уэльсе. Вообще Толкиен бывал лишь в немногих странах, литературу которых он изучал: мешали обстоятельства, а главное — не было желания. Что верно, то верно: зачастую средневековые тексты видятся куда более выразительными, нежели современная действительность страны, их породившей.
Толкиен погружает нас по собственному примеру в воображаемый красочный мир, разительно отличающийся от тоскливой современности. Пресловутая легкость самоощущения в чужой стране, столь восхваляемая туристическими агентствами, — ничто в сравнении с возможностями, которые открываются, когда читаешь «традиционный» текст. Ибо текст, согласно Борхесу, воздействует на воображение сильнее, чем любая поездка, поскольку он предоставляет читателю прекрасную возможность совершить путешествие с посвящением в некую тайну. Точно так же путешествует и читатель Толкиена: он попадает в сказочный мир авторского текста — волшебную страну, не похожую ни на одну другую на Земле. При этом язык и миф становятся частью пространства, порожденного поэтическим воображением автора: к примеру, имя Эарендил происходит от древнего англосаксонского слова, означающего «Лучезарный ангел». Тогда же Толкиен увлекся скандинавской Эддой, особенно «Прорицаниями вёльвы» — ведуньи, которая рассказывает об истории Вселенной от самого ее рождения и до конца, предрекая ей неотвратимую гибель. Эдда была сложена в конце языческой эпохи, незадолго до того как северные народы обратились в христианство, отрекшись от древних своих богов. И все же сказание это производит сильное впечатление, ибо, по языческим представлениям, хранит в себе самую главную тайну мироздания. Не удивительно, что Эдда буквально пленила Толкиена.
Столь же сильное влияние оказал на Толкиена и более современный текст — «Дом сынов Волка» Уильяма Морриса. Действие книги происходит в некой стране накануне римского вторжения. Это история одной семьи, вернее, рода, жившего у большой реки, на опушке Мирквуда (Темного леса, который у Толкиена, в «Хоббите», называется Темнолесьем), — название, взятое из древнегерманского эпоса. В этой истории было немало такого, что пленило Толкиена: архаический стиль и поэтические инверсии, придающие ей легендарный дух. Помимо всего прочего, Моррис обладал изобразительным даром и довольно точно и красочно живописал природу. Таким же даром обладал и Толкиен, посвятивший добрые три сотни страниц хождению Сэма и Фродо в Мордор. Этот талант, безусловно, был следствием наблюдательности в том смысле, какой Бодлер вкладывал в выдающиеся способности Бальзака: гениальность, с какой тот описывает предметы меблировки и кулуары, присуща и Толкиену, когда он живописует лесные тропы.
Свои излюбленные пейзажи Толкиен открыл в Корнуолле вместе с отцом Винсентом, местным священником. Вот что наш герой писал в письме к Эдит:
«По песчаной равнине добрались мы до Кайнанской рощи, взобрались на холм… и солнце ударило нам в глаза с силой, подобной мощи громадных валов, гонимых со стороны Атлантики и с оглушительным грохотом бьющихся о прибрежные скалы. Море пробило в их тверди таинственные бреши и, врываясь в них вместе с ветром, оно зычно трубит, извергая пенные брызги, точно огромный кит, кругом, куда ни глянь, темно–красные утесы и белая пена, вскипающая над озаренными багрянцем изумрудными волнами».
Уже в этих строках Толкиен словно воспроизводит обитель Ульмо, бога вод в «Сильмариллионе», где меж скал парит благословенный Эарендил, обратившийся по собственной воле морской птицей.
Описательный дар проявился у Толкиена довольно рано, и свидетельство тому — вот эти строки, которые он записал в дневнике после долгой прогулки с неизменным своим спутником отцом Винсентом:
«Мы спустились к берегу Хелфорда (в этом месте он напоминает фьорд), а на другой поднялись такими же тропами, как в Девоншире, и выбрались на проселочную дорогу, петлявшую то влево, то вправо, то вверх, то вниз, — так она тянулась до самого горизонта, где багровое солнце растворялось в надвигавшихся сумерках. После долгих блужданий вышли к пустынным печальным дюнам… Потом двинулись прямо и прошли эдак мили четыре по траве, дав отдых натруженным стопам. Ночь застала нас у Руан–Майнора, и мы снова оказались на берегах, озаренных таинственным свечением. Порой забредали в рощицы — там ухали совы и шелестели крыльями летучие мыши, нагоняя на нас страху; иной раз мы вздрагивали от протяжных вздохов дряхлой кобылы, маявшейся за изгородью, или от хрюканья вдруг пробудившейся свиньи; а сколько раз оступались и падали в ручей — и вовсе не счесть. Наконец, отмахав четырнадцать миль, — две последние путь нам озарял свет Лизардского маяка — добрались до цели под нарастающий рокот прибоя: море становилось все ближе».
Толкиен был более одиноким странником, нежели Руссо; к тому же, он отчетливо помнил не только каждую прогулку, но и едва ли не каждый свой шаг. Уже в этом коротком воспоминании о прогулке, которую будущий писатель совершил в юности, содержатся, пусть в виде наметок, роскошные описания пейзажей и странствий из «Властелина Колец». Точно так же летом 1914 года Толкиен мало–помалу проникся и образом главного своего героя Эарендила, которому даже посвятил поэтические строки:
Как отмечал Хамфри Карпентер, «образ небесного морехода, чей корабль мчится по небосводу, навеян ему воспоминаниями об Эаренделе, герое поэмы Кюневульфа, хотя у последнего этот персонаж предстает совсем в ином свете. В сущности, то был первый легендарный герой Толкиена».
То же самое можно сказать и об основной главе в «Сильмариллионе», посвященной походу Эарендила на войну Великого Гнева…
В 1915 году Толкиен пишет первые истории о Валиноре и Таникветиль. На войне он освоил еще один «язык» — азбуку Морзе: его взяли на радиослужбу. Тогда же Толкиен решил заняться мифотворчеством всерьез.
Плоды этого творчества, надо сказать, Толкиен взращивал для своих сограждан, дабы укрепить в них боевой дух: за годы Первой мировой войны англичане понесли большие потери — семьсот тысяч погибшими, то есть в три раза больше, чем во Вторую мировую.
Вот что спустя десятилетия писал об этом Толкиен:
«И тогда пришла мне однажды мысль написать сборник легенд, более или менее связанных между собой, — от крупных повествований на космогонические сюжеты до романтических сказок — и посвятить их Англии, моей родине».
И родина не осталась перед ним в долгу, признав, хоть и много позже, в 1995 году, «Властелина Колец» книгой века. А Толкиен писал:
«Пусть это зазвучит по–новому, свежо и чисто, чтобы и дышалось легко, так, как дышится нашим «воздухом» (исходящим с небес и от северо–западных земель — то есть Британии и ближайших европейских берегов, только не Италии, не Греции и, уж конечно, не Востока), во всяком случае, мне бы того очень хотелось; пусть это будет пронизано таинственной кристальной красотой, которую кое–кто считает чисто кельтской (хотя у древних кельтов она проявляется довольно редко); пусть это будет чем–то «возвышенным», не вульгарным, а родным повзрослевшей земле, издревле опоенной поэзией».
Здесь Толкиен имеет в виду кельтскую мифологию, не прижившуюся во Франции, потому что там уже давно пустили корни античная греко–латинская и иудео–христианская культуры, чуждые кельтской. А кельтская, в свою очередь, означает «исполненная грез». Впрочем, предания британской старины мало вдохновляли Толкиена по сравнению с древнегерманскими легендами, той же «Калевалой» или англосаксонским эпосом. Однако Толкиен использует определение «кельтский» лишь применительно к форме, поскольку ему предстоит создать совсем новую мифологию, самую что ни на есть правдивую, — будто в подтверждение слов Мопассана о том, что искусство должно быть правдивее самой правды. Свои намерения и Голкиен развивает в предисловии к творческое кредо «Сильмариллиону»:
«Иные сюжеты, самые важные, я распишу в подробностях, а большинство других — как бы в общих чертах, дабы они заняли свое место в целом. Периодичность их также будет связана с величественным целым, с развитием других характеров и талантов, призванных привнести новые краски, музыку и драматизм».
Из этого колоссального целого возникло всего лишь несколько сказаний и одна большая книга — «Властелин Колец», представляющая собой продолжение истории, изложенной в «Сильмариллионе», этой гигантской творческой копи. Ах, если бы последователи Толкиена умели черпать из нее богатства!..
Вместе с историями Толкиен создавал и особый язык, вернее языки: квенья на основе финского и синдарин на основе валлийского. Говорил он и на своем «черноземе из основных языковых составляющих». При этом изобретение новых слов отнимало у него не меньше времени, чем написание самих историй.
В дальнейшем Толкиен обосновался и преподавал в Лидсе, почерневшем от копоти городке, так не похожем на сказочные города эльфов, как, например, тот же Гондолин. Там, в Лидсе, он вместе со своим коллегой Джорджем Гордоном создал Клуб викингов. На собраниях члены клуба пили пиво, читали вслух саги и распевали удалые песни. Просто поразительно и даже невероятно, что хоббитов из «Властелина Колец» мог сотворить безвестный преподаватель, специалист по среднеанглийскому языку и уэст–мидлендскому диалекту, скромный обитатель предместий, занимавшийся воспитанием детей и возделыванием сада.
Впрочем, Толкиен был вполне доволен своим незаметным местом в обывательском мирке, уродливом, однообразном, грязном и удручающе банальном. И все же себя он мнил не кем иным, как Береном, а свою тихую жену — огненно–темпераментной Лучиэнью.
Склонность к простоте проявлялась у Толкиена и в манере одеваться, причем подобные вкусы охотно разделял с ним его близкий друг, писатель и литературовед Клайв Стэплз Льюис. Их объединяло почти гротесковое пристрастие к твидовым пиджакам, фланелевым брюкам, невообразимым галстукам, коричневым кожаным ботинкам, кирпичного цвета плащам, бесцветным шляпам и короткой стрижке. Манера одеваться свидетельствует о том, что Толкиен обладал множеством положительных качеств, предпочитал умеренность, был человеком рассудительным, держался непринужденно — словом, являл собой образ типичного англичанина. Однако внутренний его мир, сложный, изощренный, был для окружающих тайной за семью печатями. Толкиен во многом походил на хоббита: образ тихого, мирного, живущего по средствам обывателя сочетался в нем с непоколебимой стойкостью им же придуманного народца; при этом ему были присущи богатое воображение и поразительная работоспособность писателя–домоседа, если куда и выбирающегося, то в места самые что ни на есть привычные.
Но это ничуть не мешало ему иметь свои, не совсем обычные суждения об окружающем мире. Толкиен, пожалуй, больше, чем кто бы то ни было ощущал уязвимость природы перед натиском технического прогресса. Вот, к примеру, какие впечатления о пребывании в Сэйрхоле, маленьком рае своего детства, описал он в дневнике по возвращении в Бирмингем, в лоно семьи:
«Теперь о той безмерной тоске, какую испытал я, проезжая по Холл–Грину. Отныне он превратился в нелепый, чудовищных размеров пригород, загроможденный трамваями, и среди них я ощущал себя совершенно потерянным. От былых дорожек, по которым я так любил бегать, когда был совсем маленький, не осталось и следа. А наш домик теперь будто раздавлен кирпичными громадами новостроек. Старушка мельница пока еще стоит… а на распутье, позади запруды, теперь шумит опасный перекресток, беспрестанно мигающий красными огнями, — только успевай уворачиваться от машин. На месте «Белого людоеда» разместилась автозаправка; большей части Шорт–авеню, с вязами и переулками, как не бывало. Как же я завидую тем, кого при виде всех этих безрассудных мерзостей не бросает в дрожь».
Эти строки удивительным образом перекликаются с отрывком из «Властелина Колец» — в главе «Оскверненная Хоббитания»:
«И стало им грустно, как никогда в жизни. Все выше торчала перед ними огромная труба, а подъехав к старой приозерной деревне, они увидели сараи по обе стороны дороги и новую мельницу, унылую и мерзкую: большое кирпичное строение, которое оседлало реку и извергало в нее дымные и смрадные отходы. Все деревья вдоль Приречного Тракта были срублены».
А Сэм чуть погодя воскликнул:
«Да это хуже Мордора! Гораздо хуже, коли на то пошло. Говорят: каково в дому, таково и самому, и вот он, наш дом, загаженный и оскверненный, точно память обманула!»
Эти строки были написаны в конце 1940–х годов, и можно легко себе представить, что сказал бы Толкиен сегодня, в начале нового тысячелетия, когда бы увидел, сколько кругом скверны и пошлости.
Толкиен не остался равнодушным и к опустошениям, к которым привело строительство вокруг Оксфорда военных аэродромов и прокладка к ним дорог. Со временем, когда самые сокровенные его мысли обернулись навязчивыми идеями, он очень сокрушался при виде того, как в одном месте дикий луг рассекла пополам дорога: «Вот и конец последнему оплоту английской земли!» Тогда же он пришел к печальному выводу, что в Англии не осталось ни одного нетронутого леса, ни одного цветущего поля, а если они где и сохранились, то смотреть на все это он не собирался: слишком велик был его страх обмануться. И все же с возрастом, когда денег у него стало больше, Толкиен, вместо того чтобы уединиться в каком–нибудь диком, безлюдном краю (правда, для этого ему пришлось бы покинуть Англию), решил остаться на родине. «В едином мире нет уединения», — писал Ги Дебор. Вопреки себе Толкиен поселился в местечке, «облагороженном» человеческими руками, — пригороде Оксфорда, а позднее перебрался в предместье Борнмута, столь же нелепое, как и Сэйрхол, обросший кирпичными громадами новостроек. Точно так же, вопреки себе, он в 1940–х годах попытался сесть за руль автомобиля.
Карпентер попытался объяснить отношение Толкиена к проблеме осквернения–разрушения мира с метафизической точки зрения:
«Реакция его… возникла из убежденности, что все мы живем в скверном мире… да и мать свою он потерял оттого, что мир оказался немилосердным; старый добрый Сэйрхол и тот разрушили за здорово живешь… и, тем не менее, ко всему происходящему он относился с поистине христианской терпимостью».
Как бы то ни было, нетрадиционные воззрения Толкиена распространялись только на экологию — в том смысле, что он радел о безусловном сохранении не только природной среды, но и прежнего общественного и политического порядка. Иными словами, Толкиен стоял на правых позициях. Причем, судя по его ярко выраженным антидемократическим и антиреспубликанским взглядам, он принадлежал к правым экстремистам. Хотя при всем том человек он был вполне традиционный, не чета тем же Местру, Берку и Генону, считавшим, что все революционные новшества подлежат уничтожению, потому как, возникая стихийно, они нарушают размеренную эволюцию духовного развития и самый ход времен. Однажды в споре с Льюисом и Дайсоном Толкиен позволил себе заметить, что «наши мифы хоть и иллюзорны, но ведут к истине, тогда как материалистический «прогресс» влечет человечество в пропасть, осененную железной десницей зла».
Сохраняя непоколебимую веру в истинность мифологии, Толкиен выразил суть своей писательской философии в глубинах «Сильмариллиона». Но к этому мы еще вернемся.
Подобное мировоззрение часто ввергало Толкиена в черную меланхолию, что, конечно же, отражалось на настроении его жены и на дневниковых записях: в глубоком унынии он ощущал собственную никчемность и бренность мира; а поскольку как раз в таком расположении духа он чаще всего брался за перо, дневник хранит самые безрадостные свидетельства его душевного состояния.
К счастью, профессионализм и неподражаемое мастерство рассказчика позволяли Толкиену легко преображать тот же университетский класс в роскошную залу замка, где сам он превращался в барда, а мы — в гостей, внимающих ему за пиршественным столом. Во всяком случае, так казалось его студентам, о чем один из них как–то по окончании университета написал Толкиену:
«Прежде я все никак не решался поделиться с вами незабываемым впечатлением, которое вы произвели на меня, когда читали нам «Беовульфа». Ваш голос был сродни гласу Гэндальфа».
Толкиен и сам переживал жизнь своих легендарных героев: хотя он не очень–то верил, что когда–то по земле действительно бродили эльфы, орки и гномы, зато был убежден, или по крайней мере надеялся, что его истории олицетворяют правду. Об этом он не раз говорил своим студентам:
«Дракон — не досужая химера. Даже сегодня, невзирая на поголовное неверие, найдется человек, который охотно внимает легендам, героическим историям, который не только наслышан о легендарных героях, но и видал таких сам и был пленен их диким очарованием».
Толкиен говорил с упоением сказочника, а поскольку, по словам К.С. Льюиса, ему удавалось добраться до самой потаенной сути языка, то он вполне мог проникнуть и в самое логово дракона.
Толкиен находил и другие источники вдохновения — в тех же закрытых клубах, где встречался с близкими ему по духу друзьями — «Инклингами», продолжая вращаться исключительно в мужском обществе. В связи с этим вспоминаются слова Льюиса:
«А чем в это время занимались дамы? Откуда мне знать? Я мужчина и никогда не интересовался секретами кибел».
Точно так же, если верить его биографу, рассуждал и Толкиен:
«Он прекрасно понимал, что мужская дружба значила для него больше, чем брачные узы, и хотя он усматривал в том одну из причин вырождения мира, в целом ему казалось, что мужчина имеет полное право на свои мужские радости и в случае надобности должен его отстаивать».
Так что главная загадка литературного успеха Толкиена кроется в его стремлении к личной и духовной независимости. Хотя он был не единственным крупным писателем, ведшим самую обычную жизнь за рамками необычного литературного творчества.
Но хоббиты не прямая аналогия с его личностью. Как–то Толкиен заметил в одном интервью:
«Хоббиты — простые английские селяне, а маленькими я сделал их затем, чтобы показать, что при всей ограниченности воображения в душе они исполнены силы и отваги».
Толкиен хотя и не был демократом (вернее, поскольку он им не был), любил свой маленький народец и писал по этому поводу следующее:
«Я всегда поражался, до чего мы дошли, и все благодаря непоколебимой отваге маленьких людей, лишенных, казалось бы, всяких шансов на успех».
Однако Толкиен вовсе не собирался писать бестселлер для детей:
«Меня не интересует, — говорил он, — ребенок как таковой, ни современный, ни какой бы то ни было другой, и я никогда не пытался найти к нему подходы. Тот, кто стремится быть с ребенком «наравне», ведет себя неправильно, потому что это бессмысленно (если ребенок глуп) или опасно (если имеешь дело с умницей). И все же я, Толкиен, признаю, что написал «Хоббита» под влиянием современных иллюзорных взглядов на детские сказки и на самих детей».
Вот откуда возникает немыслимо, невероятно огромная и притом безусловная значимость «Хоббита», хотя это произведение может не понравиться тем, кто уже успел насладиться изысками долгих строгих притч в «Сильмариллионе».
Но настоящим подвигом для Толкиена было написать «Властелина Колец» — начиная с Кольца Всевластья и маленьких обитателей Хоббитании, которым суждено было целиком завладеть воображением их создателя. В самом деле, Толкиену понадобилось одиннадцать лет, чтобы закончить шедевр, сюжет которого, как и в «Песни о нибелунгах», развивался вокруг волшебного кольца (правда, Толкиен не любил подобных сравнений, да и связанную с Кольцом Саурона интригу он развивает принципиально иначе).
Позднее Толкиен писал своим издателям Аллену и Анвину:
«Произведение вышло у меня из–под контроля, и я сотворил чудовище—бесконечную запутанную историю, довольно печальную, даже ужасную и уж совсем не детскую (возможно, непригодную ни для кого вообще)».
Затем, словно спохватившись, он бодро прибавляет, что «христианин, вкусив из такого рога изобилия, попадает в фантастический мир, становясь соучастником богатого, яркого и многообразного творческого процесса».
Успех пришел нежданно–негаданно. Издательство «Аллен и Анвин» рассчитывало продать всего лишь несколько тысяч экземпляров книги. Но, несмотря на резкую критику, она молниеносно разошлась в Англии, а затем стала культовой в Соединенных Штатах, где с Хоббитанией, Гэндальфом и Фродо стал ассоциироваться дух свободы. Однажды в Голландии за стилизованным обедом «а–ля хоббит» Толкиен заметил:
«Как я погляжу, у Сарумана немало потомков. У нас, хоббитов, нет волшебного оружия, чтобы защищаться. И все же, достославные мои хоббиты, я предлагаю выпить за здоровье хоббитов. И да переживут они сарумановых отпрысков и да узрят новую весну и деревья в цвету».
В 1965 году был продан миллион экземпляров «Властелина Колец». В Соединенных Штатах появились значки с надписями вроде «Фродо жив!», «Гэндальф жив!» или «Айда в Средиземье!». В Америке, как и в Англии, создавались общества Толкиена, но нашему герою это было не по душе, особенно то, как молодые американцы истолковывали его истории. Ведь некоторые усматривали в курительной травке или грибах старого Бирюка едва ли не призыв к полной разнузданности…
Толкиен не был счастлив в старости: сперва ушел из жизни его верный друг, потом — жена, а сам он видел, как мордорцы неумолимо наступают на последний оплот Переднего края. В Оксфордском университете он высказал несколько колких замечаний по поводу все возрастающей моды на исследовательскую работу: о новых веяниях он отзывался как о «перерождении настоящей увлеченности и любознательности перед натиском «плановой экономики», при которой плоды долгих исканий заворачиваются в более или менее стандартную упаковку, точно формовочные сосиски, одобренные к употреблению в пищу популярной кулинарной книгой».
Пожалуй, только дети и радовали Толкиена на старости лет: один из них, Джон, служил кюре, двое других, Майкл и Кристофер, преподавали в университете, а Присцилла, самая младшая, трудилась в службе надзора за несовершеннолетними правонарушителями. Толкиен продолжал отвечать на письма своих читателей, не испытывая, впрочем, ни малейшей гордости от того, что они сотворили из него кумира. Вместе с тем, ему все никак не удавалось завершить «Сильмариллион»: он столько раз перечитывал и, не щадя себя, переписывал или выбрасывал в корзину написанное, что этому, казалось, не будет конца.
О жизни Толкиена можно в полной мере судить по его письмам, дневникам и интервью (в конце жизни Толкиен мечтал записать и распространять речь эльфов на долгоиграющих грампластинках). Житейские перипетии, войны, изменение облика английской провинции и традиционной «хоббитовской» природы — все это побудило К.С. Льюиса написать такие вот строки:
«Реальность вдруг стала превращаться в то ужасное, что породила его фантазия».
Решительно отвергая такое понятие, как аллегория, и считая его пустым и условным, Толкиен воссоздал в трех главных своих произведениях историю современного мира, сбившегося с пути истинного.
Глава вторая
Анархист и реакционер
У Толкиена сложилось собственное представление о мироустройстве. И благодаря этому мировоззрению он, автор «Властелина Колец», кажется человеком довольно необычным для своего времени, когда другие писатели, как заметил Пол Джонсон, зачастую стремились во что бы то ни стало оказаться на переднем крае прогресса. Толкиен был человеком Иного мира. Он вполне мог бы сказать про себя словами Христа: «Ego non sum de hoc mundo» — «Я не от сего мира». Как человек он исповедовал традиционные ценности, а как университетский преподаватель — пытался привить своим студентам общественно–политические взгляды другого времени, вернее, даже другого тысячелетия. В этом смысле Толкиен был ярым реакционером, сродни маркизу де Франкери или Жозефу де Местру. Ценности, которые он провозглашал и отстаивал как человек, были, по сути, глубоко консервативными, если не реакционными. То были феодальные, патриархальные ценности западно–христианского средневекового мира.
Между тем, Толкиен совершенно не похож на идеолога–революционера — воинствующего консерватора или реакционера. Он прежде всего человек творческий, с богатым воображением, вдохновленный эпохой Средневековья, — временем иконографического и поэтического возрождения. Средние века, говорил Леон Блуа - это пиршество поэзии. И Толкиен, вещавший на современном английском (впрочем, изрядно приправленном традиционной архаикой), был на этом поэтическом пиру как дома.
Будучи, как истинный англичанин, противником любой идеологии, Толкиен превзошел самого Берка: он решительно отвергал значение Французской революции, вознамерившейся раз и навсегда покончить с прошлым. С другой стороны, он напоминает эдакого анархиста, оправдывающегося за то, что его творчество встретило отклик и в кругах, для которых оно не предназначено априори (главным образом, американских леваков и прочих бунтарей–противозаконников 1960–х годов). Толкиен, в первую очередь, защищает жизненный уклад хоббитов и независимость малой страны (как тут не вспомнить древнюю Гельвецию) с ее маленьким храбрым народом, не желающим пасть ниц перед рыцарями ночи или борцами за «совершенствование», сплотившимися под железным венцом скверны. Маленький мир хоббитов олицетворяет насмешку над системой, которую клеймили позором всякого рода экстремисты–шестидесятники. Таким вот образом, как ни парадоксально, из Толкиена сделали анархиста и реакционера в одном лице (одного из тех, кого великий немецкий писатель Эрнст Юнгер окрестил «анархами», столь же похожими на анархистов, как монархи — на монархистов), иначе говоря — такого человека, для которого истинная мораль не имеет ничего общего с моралью установленной, а истинная политика — с политикой навязанной.
Оставаясь независимым писателем, Толкиен берег и свою независимость как преподаватель — не случайно лекции его очаровывали студентов, как баллады трувера, возвещавшего воскрешение усопших богов, древних нордических греческих и библейских традиций. И, разумеется, христианских — в общепринятом понимании слова. В этом смысле Толкиен, как и многие другие английские или французские писатели, сродни средневековому бунтарю, искушающему романтические умы великолепием времен минувших. В числе таких писателей — не только Уильям Моррис, Беллок и Честертон, но и не менее достойный их соотечественник К. С. Льюис, а из французов — Леон Блуа, Вилье де Лиль–Адан и Бернано. Все они одной закваски; в рамках Средневековья — четких и вместе с тем нечетких, размытых, но и ясных, — все они ощущали себя не в своей тарелке.
А вот как представляет нашего героя его биограф: «Толкиен, выражаясь по–современному, был «праваком», поскольку он славил короля и свою родину и не верил в то, что народ может управлять государством; а демократию он не принимал потому, что не видел в ней никакого проку. Однажды он написал:
«Я не «демократ», потому что смирение и равенство, эти чисто духовные понятия, извращаются теми, кто стремится их механизировать и формализовать, но не ради всеобщего смирения, а ради возвеличения повальной гордыни, подобно тому, как орк завладевает Кольцом Всевластия, вследствие чего мы оказываемся у него в рабстве».
Эта цитата любопытна во многих отношениях. Во–первых, в ней усматривается уловка, поскольку Толкиен не подпадает ни под один современный шаблон: он ни правый, ни левый; он вне системы искусственного расслоения общественно–политических воззрений, действующей вот уже два столетия. Строго говоря, Толкиен — ярко выраженный «ультра». Он за монархию в рамках феодального общества. В то же время, вышеприведенные строки свидетельствуют о платоновских воззрениях Толкиена на демократию. Для него, как и для Платона в VIII книге «Государства», демократия есть не что иное, как движущая сила анархии, опасная тем, что она рискует облегчить приход к власти тирана — «орка». Ведь фашизм и нацизм возросли на демократической почве, сложившейся в первой половине XX века, когда творил Толкиен; кроме того, это было время жесточайшей сталинской тирании, вершившейся именем народа, то есть «демоса».
Нынешняя демократия, разумеется, более прочна, но в чем ее можно упрекнуть, так это в диктатуре рыночной экономики, заклейменной тем же Дебором, и в пресловутой политкорректности, запрещающей любой спор о сути современного общества, переживающего глубокий кризис, который и порождает политических экстремистов вроде толкиеновских орков.
Что же касается добродетелей древнефеодального общества, то вот что по этому поводу однажды сказал Толкиен, выразив свое отношение к чинопочитанию:
«Если бы я обнажил голову перед сеньором, быть может, это не доставило бы ему никакой радости, зато я был бы тому очень рад».
Хотя он сказал это в шутку, в словах его прозвучала очевидная дань традиции. Впрочем, ритуально–почтительное отношение к старшим, восходящее ко временам античности, Толкиен пытается внушить нам и через «Властелина Колец». Так, облеченный бренной властью Арагорн смиренно преклоняет колено перед Гэндальфом, наделенным властью духовной — непреходящей. Поднявшись же с колена, он весь преображается:
«Когда же Арагорн поднялся с колен, все замерли, словно впервые узрели его. Он возвышался как древний нуменорский властитель из тех, что приплыли по Морю; казалось, за плечами его несчетные годы, и все же он был в цвете лет; мудростью сияло его чело, могучи были его целительные длани, и свет снизошел на него свыше».
Толкиен высоко чтил не только монархию, но и религию (хотя кое–кому подобный союз армии и церкви не пришелся бы по душе). Он был христианином, причем христианином–традиционалистом. И его приверженность к христианскому вероучению и католической церкви была безоговорочной. Но это вовсе не означает, что вера служила ему единственным, незаменимым утешением: он избрал для себя строгие правила поведения, сводившиеся, например, к тому, что, прежде чем принять причастие, следует непременно исповедоваться; если же он не был готов к исповеди (а такое случалось нередко), то отказывался от причастия, что всегда приводило его в уныние.
В последние годы жизни Толкиена постигло глубокое разочарование, и причиной тому послужило очередное нововведение: богослужения стали проводить на так называемом народно–разговорном языке. Толкиен переживал безмерно, слушая литургию на английском, а не на латыни, которую он знал и любил с детства. И в этой связи Карпентер пришел вот к какому выводу:
«Причащение доставляло ему огромную радость и удовлетворение, как ничто другое. Религия значила для него многое, очень многое — она занимала важное место в его жизни».
Карпентер усматривает в ревностном отношении Толкиена к религии причины чисто психологические, однако ему и в голову не приходит, что в основе умонастроений нашего героя кроются причины духовные, поскольку мы его теперь знаем как самого настоящего, закоренелого реакционера. Итак, Карпентер пишет:
«После смерти матери он все видел в черном свете, вернее, начал испытывать самые противоречивые ощущения. Когда не стало матери, он уже не чувствовал себя в безопасности, а его природная жизнерадостность уступила место глубочайшей неуверенности в себе… — вот вам первое противоречие. В дурном расположении духа он терял веру в себя и окружающих».
Не исключено, что причины скрытой меланхолии Толкиена (как тут не вспомнить «Меланхолию» Дюрера и подобные сюжеты мастеров Возрождения) крылись как раз в его религиозности.
С другой стороны, однажды, во время круиза по Средиземному морю, Толкиен вдруг понял, что попал в самый центр христианства или, по крайней мере, в истинный храм Христов. Плавая по каналам Венеции, он ощутил, что как будто избавился от «проклятого наваждения» — в образе вездесущего двигателя внутреннего сгорания, — грозящего погубить мир».
Позднее он писал: «Венеция показалась мне ослепительно прекрасной, как настоящая страна эльфов: она словно возникла из грез о древнем Гондоре или Пеларгире, какими увидели их со своих стругов нуменорцы, перед тем как вернуться во мрак».
Францию Толкиен не любил так же сильно, как любил Италию, и этого он ни от кого не скрывал. Как истинный англичанин, Толкиен презирал французов за «вульгарность, невнятную речь, манеру плеваться и непристойное поведение», в чем он признавался в одном из писем жене. Недолюбливал он французов и за то, что они кичливо называли себя детьми Великой революции. Но самой чудной (непостижимой) причиной его франкофобии, граничившей с ярой ненавистью, было даже не тлетворное влияние французской кухни на англичан, а нормандское нашествие: он переживал эту историю так болезненно, как будто сам был ее невольной жертвой. Как истинный, почитающий традиции англичанин, Толкиен был на стороне саксонцев и Робина Гуда на протяжении всей истории нормандского завоевания, в котором он усматривал одну из главных причин последующего разгула модернизма. Хотя на самом деле, если верить «Книге Страшного суда» — своду материалов всеобщей поземельной переписи в Англии от 1086 года, — английское королевство в те времена процветало. И в этом смысле Толкиен предстает куда большим ретроградом, чем саксонец, кельт или нормандец; нормандец — по тем самым причинам, о которых мы уже говорили, а кельт — постольку, поскольку он никогда не питал интереса ко временам короля Артура и кельтской эпохе вообще, потому считал ее чересчур мрачной.
Критики встретили «Властелина Колец», в общем–то, благожелательно. Они, по–видимому, не обратили внимания на реакционно–пессимистическую, уводящую от современности сущность книги. Больше того: они по–ребячески, как какие–нибудь бойскауты, безоговорочно заняли сторону героев книги. И если по отношению к «Хоббиту» это казалось нормальным, то в данном случае — применительно к главному творению мастера — это было по меньшей мере неуместно.
А вот что, вопреки расхожему мнению, писал в «Обсервере» небезызвестный поэт и критик Эдвин Мьюир:
«Герои его — те же дети, переодетые во взрослых героев… Хоббиты, этот маленький народ, — обыкновенные мальчишки, похожие на эдаких героев–пятиклассников, которые лихо рассуждают о женщинах, хотя знают о них лишь понаслышке. Даже эльфы, гномы и духи у него похожи на вечных, нестареющих мальчуганов».
Однако, насколько нам известно, женщинам у Толкиена нашлось место не только в жизни (на самом деле общения с ними ему хватало), но и в книгах. Не стоит забывать об Эовин, валькирии, влюбленной в Арагорна, Галадриэли и Арвен из «Властелина Колец» или о богинях — Валие и незабвенной Лучиэни из «Сильмариллиона» и того же «Властелина Колец». Увлекшись охотой за привидениями, Мьюир не преминул упрекнуть Толкиена в упрощенном представлении противоборства добра и зла:
«Мистер Толкиен берется описывать величайшее противостояние добра и зла, от которого зависит жизнь на Земле. Но добряки у него — сами ангелы доброты, а злыдни — неискоренимые злодеи, так что в его мире даже не осталось места для истинного, трагического воплощения зла — сатаны».
А как же быть с Боромиром, Денэтором или Горлумом, самым таинственным и непостижимым существом в Средиземье?
Другой критик, Питер Грин, отмечал:
«Он лавирует между прерафаэлитским стилем и бойскаутским».
«Прерафаэлитский» — очевидный намек на средневековый стиль произведения, а эпитет «бойскаутский» звучит как серьезный упрек.
Еще один критик, Дж.У. Ламберт, коротко заметил:
«Ни малейших признаков религиозности, как и женского начала, с точки зрения нравственности».
Впрочем, о женщинах мы уже говорили, хотя обвинение Толкиена в женоненавистничестве не лишено оснований. Но какая классическая приключенческая история в этом смысле не без греха? К тому же приключенческая литература, по сути, рассчитана на мальчишек — тех же бойскаутов. А ведь книги Толкиена — не любовные романы, и если уж он берется за любовную историю, как в «Сильмариллионе», то обычно вплетает ее в канву трагического повествования, будь то история любви Мелиан и Тингола, Берена и Лучиэни или Туора и Идрили. Любовные союзы у Толкиена смешанные: они объединяют эльфов с майар (в лице Мелиан), или людьми. Любовь порой решает судьбы целых народов, и тут уж ее никак не сбросишь со счетов. Однако куда более странно то, что Толкиена упрекали в безбожии. С одной стороны, о христианском благословении и впрямь не упоминается ни на одной из тысячи с лишним страниц «Властелина Колец». Но ценности, которые Толкиен отстаивает в главной своей книге, иначе как христианскими не назовешь (тем более что, как мы видим, герои его, подобно средневековым рыцарям, доблестно защищают свои рубежи от вторжения чужеземной скверны), хотя он нигде и ни одним cлoвoм не упоминает о храме Гocподнeм или каком–либо ином культовом месте. Гэндальф — чародей, а не пастырь. Он олицетворяет тайную суть духовности, которой уготовано вступить в противоборство с темными силами, поскольку они есть суть мрака. У Толкиена ни один герой не творит крестное знамение и не поминает ни Господа, ни святых, и это удивляет больше, чем Жюль Верн, поскольку мы ощущаем себя в подлинной атмосфере Средневековья. А между тем Толкиен то и дело взывает к смирению, хотя вовсе не ставит себе целью написать нечто вроде катехизиса. Так что этот упрек допустим лишь в той мере, в какой «Сильмариллион» можно причислить к легендам, пронизанным языческо–мифологическим духом. Но Толкиен сам опровергает этот упрек, заявляя, что благодаря приверженности к христианской культуре истинный христианин постигает чудо естественным — или __ сверхъестественным — путем. Упоминания о религиозной жизни редко встречаются и в средневековых рыцарских романах: валлиец Персиваль отправляется странствовать, даже не представляя себе, что пути–дороги в конце концов приведут его к храму Господню…
Но куда более восхитительно и вместе с тем категорично высказывался К.С. Льюис:
«Эта книга — как вспышка молнии на безоблачном небе. Сказать, что описанное в ней ослепительно яркое героическое приключение увидело свет в эпоху, напрочь лишенную романтизма, значит не сказать ничего. Для нас, живущих в эту странную эпоху, обращение к прошлому, безусловно, очень важно. Однако применительно к истории романистики, восходящей к «Одиссее» и еще дальше в глубь времен, это обращение даже не к прошлому, а к будущему, и революционность ее в том, что она зовет к открытию и освоению новых земель».
Льюис, как видно, точно понял подрывной смысл книги, написанной для меньшинства, каковое составляют последние бойскауты, бунтари и дон–кихоты, отверженные эпохой великой потребительской революции.
В своей книге «Четыре любви» К.С. Льюис пишет о своей дружбе с Толкиеном и рассматривает понятие мужской дружбы вообще. Он рассказывает о том, как товарищество у него с Толкиеном переросло в дружбу, когда у них обнаружились общие интересы, и как без малейшей взаимной ревности они сходились в дружбе с другими, и что такая дружба бывает только между мужчинами, и какая это радость оказаться вместе с друзьями у одного очага, после того как целый день проведешь в дороге… Вот именно: долгие годы дружбы, долгие прогулки и дружеские сборища вечерами по четвергам у Льюиса. Таков был дух времени: нечто похожее на подобное товарищество можно найти и в рассказах Честертона, поскольку многие мужчины того поколения чувствовали одинаково, даже если того и не осознавали. В некотором смысле к этому привела Первая мировая война, когда столько друзей потеряли друг друга, что оставшиеся в живых ощутили сильнейшую потребность объединиться. Это было поразительно, неизбежно и вполне естественно. Хотя такая дружба не имела ничего общего с гомосексуальными отношениями, она напрочь исключала женское присутствие. В этом–то и заключалась величайшая тайна жизни Толкиена, и мы никогда не поймем его самого, если не попытаемся разгадать эту тайну. К тому же, если мы сами не познали такой дружбы, нам ее никогда не понять. Но если и этого будет недостаточно, что ж, придется искать разгадку во «Властелине Колец». Проблема гомосексуализма в британском обществе не заслуживает того, чтобы о ней здесь вспоминать. В действительности речь идет не о чем ином, как о «командном», чисто скаутском духе, который был так дорог Киплингу. Толкиен считал себя защитником древней британской традиции. Как во всяком традиционном обществе, британцы четко делят мир на мужчин и женщин, хотя Лучиэни с Эовин удалось воссоединить его благодаря своим ратным подвигам.
В связи с этим было бы вполне уместно сослаться на Честертона. Гилберт Кит Честертон принадлежит к тому поколению англо–американских писателей, которое, подобно Т.С. Элиоту, К.С. Льюису и Толкиену, воспитывалось в духе неприятия общественной модели, утвердившейся после победы промышленной революции, потрясшей не только Англию, но и всю Европу.
Для Честертона гарантия подлинности статуса королевства с точки зрения бытия значит куда больше, нежели имперское могущество, потому–то он и упрекал Киплинга в имперских замашках, нисколько не считая его при этом патриотом. Точно так же и Толкиен, как истый католик, защищал чисто «британский» жизненный уклад хоббитов, подвергавшихся имперским нападкам зловещего Саурона Мордорского. Не менее решительно осуждал Честертон в «Шаре и кресте», а также в других своих произведениях, «демоническое» влияние современной науки и современный тоталитаризм — советский и нацистский. Таким образом, Честертон, как и его друг Хилари Беллок, француз по происхождению, отстаивал и восхвалял классическую, даже средневековую модель Британии. Будучи страной свободной, не изнуренной войнами, сохранившей традиционную социальную и духовную организацию, Британия представляла собой своеобразный островок всемирного консерватизма, надежно защищенный от губительных веяний современности… И английский парадокс заключается, несомненно, в противоречии между традиционными формами жизненного уклада и тем фактом, что весь современный мир ведет начало от англосаксов, сделавших свой исторический выбор сообразно со своими идеалами… Даже Ленин, в конце концов, признавал в статье «Государство и революция», что англосаксонские страны, поносимые сегодня почем зря во французской печати, были оазисом свободы в сравнении с другими крупными европейскими державами. Честертон, написавший книгу о заслугах Соединенного королевства и Соединенных Штатов в деле сохранения традиционной общественной модели, ссылается на нее и в «Летучем трактире», где упивающаяся пивом вольная кельтская Англия противопоставляется исламской диктатуре, вознамерившейся запретить всякое потребление спиртного в мусульманском мире… А в «Возвращении Дон–Кихота» Честертон идет еще дальше. Он ратует за возвращение к средневековым идеалам — чести, вере и отваге, негодуя оттого, что если прежде золотыми буквами писали имя Господа, то сегодня — само слово «золото»… И все потому, объясняет он, что взрослые, точно дети малые, дерутся за идеалы, которые им уготованы на небесах.
В романе «Наполеон из Ноттингхилла» Честертон описывает, как один лондонский квартал решает образовать свое собственное феодальное государство и отделиться от империи. Здесь Честертон показывает, что такое «муниципальный патриотизм», который для Токвиля из «Старого режима и революции» служил одним из столпов западного средневекового общества.
В работе «Ортодоксальность» Честертон развивает свои представления о парадоксальном христианстве. Хотя, поясняет он, христианство обвиняют в организации крестовых походов, женоненавистничестве и стремлении к роскоши, тогда как оно покровительствует всем, кто его исповедует, допускает присутствие женщин в храмах и защищает обездоленных, это вовсе не значит, что христианская вера несправедлива.
В 1935 году в своей книге «Логики и чудотворцы», посвященной современным английским писателям, Андре Моруа писал:
«Честертон — демократ. Он превозносит обывателя, того самого, который днем ухаживает за своим садом, а вечера коротает в пивной. К тому же, думается мне, Честертон недолюбливает технарей… Откровенно говоря, открытие новых земель делает мир маленьким. Мир стал меньше благодаря телеграфу и пароходам; только под микроскопом он видится огромным».
Дальше Моруа не без оснований замечает:
«Честертон защищает от всего экзотического маленькую деревушку и городок, имеющие явные преимущества перед современным государством, что не заметит разве только слепец. Человек, живущий в малом сообществе, вращается в куда более широком мире; он лучше понимает враждебность и непримиримые разногласия, во всех их проявлениях, разделяющие род человеческий. Людей мы по–настоящему узнаем в своей семье и на нашей улице».
Подобные высказывания вполне можно отнести к хоббитам и прочим сообществам, созданным Толкиеном. По поводу же иррационального Честертон писал, что «если люди перестали верить в Бога, это не значит, что они вообще ни во что не верят, а вместе с тем это означает, что они верят во все…»
То же самое с эльфами и гномами. Моруа подытоживает мысль Честертона так:
«Отрицая тайну, вы обрекаете себя на страдания. Простой человек не страдает потому, что верит в тайны. Он постоянно обеспокоен тем, что есть правда, а что нет, и где в этом логика… В легенду он верит больше, чем в исторический роман. Легенда обыкновенно создается большинством деревенских жителей, людей здоровых. А роман обычно пишет один человек, причем, как правило, одержимый… Традиция — это демократия мертвых».
Честертон объясняет, почему десятки миллионов читателей узнают в героях Толкиена самих себя: причина этого — жажда чего–то поэтического, сокровенного, волшебного, героического и величественного, как это понимал К.С. Льюис и как это еще до Толкиена представлял себе Киплинг. О том же пишет в своей книге и Андре Моруа:
«Герои, подавляя в себе лень, желание, страх, гордыню и влечение или, по крайней мере, умаляя эти страсти, приходят в смятение, которое, если герои не очнутся, передается всему обществу, отчего оно становится бессильным».
Что же касается многобожия, Моруа поясняет:
«Киплинг поминает богов на каждом шагу, как и Гомер… их мир буквально кишит богами. Они неизменно витают среди людей».
Приводя все эти рассуждения, я вовсе не хочу сказать, что Толкиен соединил в своем лице Честертона и Киплинга. Просто я пытаюсь показать, что он был одним из достойнейших представителей «чудотворцев», которыми восхищался Моруа…
В заключение приведем другие восторженные слова Моруа, которые также помогают понять, почему столько читателей узнавали самих себя в книгах нашего героя–анархиста и реакционера:
«В своих сокровенных мыслях и снах мы такие же древние, как наши праотцы. В нас вмещаются одна за другой все религии человечества. Леса для нас остаются священными чащами, города — императорскими святилищами. Подобно зародышу, проходящему все этапы развития биологического вида, дитя человеческое в детстве, отрочестве и юности верит в чудеса точно так же, как и его далекие предки. И все мы пережили тот этап, когда волшебное кажется настоящим. В определенный момент жизни все мы, подобно древним египтянам, обожали животных… Потому–то всякое воспоминание о юности человечества трогает нас до глубины души».
Что же касается Толкиена, он неизменно прославлял «In illo tempore», когда мир был юн, а потом состарился. И его невероятный успех заключается как раз в том, что он лучше, чем кто бы то ни было, сумел в нужный момент обратить ностальгию по исконному в модную реальность. Ужасающее наступление технического прогресса, безответственное наращивание силы и потребительская гонка привели к тому, что миллионы людей потерялись в этом мире, забыв о своем истинном предназначении. И тут на выручку заблудшим приходит благородный англичанин, по роду занятий имеющий прямое отношение к прошлому, и начинает растолковывать им, каким было это самое прошлое и почему оно бесценно.
Глава третья
Германские корни в творчестве Толкиена
Мир Толкиена изобилует всевозможными заимствованиями. Это вовсе не удивительно, тем более если учесть, что «Мастер» обладал поистине энциклопедическими знаниями, в том числе в области языкознания. Но чтобы понять, откуда берет начало его мир и где корни его творчества, необходимо обратиться прежде всего к германским источникам. Для этого мы с вами воспользуемся своеобразным путеводителем — небезызвестной книгой Режи Буайе «Верования народов Северной Европы», опубликованной в 1970–х годах. Эти верования и лежат в основе мироздания Толкиена, в чем мы и убедимся. Впрочем, о том же говорил и сам Толкиен в 1941 году, когда, по воспоминаниям его биографа, он глубоко переживал, что началась война, которой суждено продлиться так долго:
«Англичанам, похоже, невдомек, что нашим врагам, немцам, присущи исконные добродетели (именно добродетели) — смирение и патриотизм, причем куда более ярко выраженные, нежели у нас самих. Лично я ненавижу жалкого, ничтожного Адольфа Гитлера, развязавшего эту войну, ибо он погубил, извратил и опорочил навеки благородный нордический дух и идеалы, исповедовавшиеся в лучшей европейской стране, которую я так любил и старался представить в самом выгодном свете».
В ссылке на «благородный нордический дух» явно ощущается влияние саг и северной мифологии, сказок братьев Гримм, «Песни о Нибелунгах» — словом, всей совокупности германо–скандинавских культурологическо–традиционных ценностей, восхищавших и вдохновлявших Толкиена, тем более что ничего подобного он не мог найти даже у тех же французов, за что и недолюбливал их как нацию. Эти самые ценности и были теми идеалами, которые отстаивали хоббиты и другие члены Братства Кольца: степенность, взыскательность, честь, верность, здравомыслие, трудолюбие и работоспособность. И все эти ценности, по ясному разумению Толкиена, были уничтожены Гитлером: он использовал их как щит в крестовом походе за идею магического социализма для безумцев. Гитлер будто нарочно вознамерился растоптать идеалы и символы, которые и до него осквернялись веками, если не тысячелетиями, и, в конце концов, оказались утерянными навсегда.
После Гитлера, после его бесславного поражения, стоившего жизни шестидесяти миллионам европейцев, чувства патриотизма, долга и чести обрели совсем иной смысл — отрицательный. И всякий, кто тщился возродить германистические идеалы в их истинном блеске, был обречен на неудачу, например, до войны, когда за лоском пышных средневековых шествий и атлетических парадов, в частности во время Берлинской олимпиады, скрывались ужасы концлагерей и «Хрустальных ночей». Поэтому всякий традиционалист признателен Толкиену за то, что он сумел возродить и возвысить истинные идеалы, поруганные самым одержимым из немцев. Толкиен предпринял свой крестовый поход — литературный во славу возрождения тысячелетнего наследия, едва не уничтоженного Гитлером и не сгоревшего в горниле Второй мировой войны; и вот оно обрело былое великолепие благодаря Господу и вере самих англичан. Но парадокс в том, что Толкиен и его верноподданные герои–реакционеры стали кумирами для читателей, родившихся в «упадническо» — потребительскую эпоху, не признававшую никаких авторитетов. Впрочем, такое случается не впервые — когда тлетворные идеалы соединяются с идеалами традиционными, вследствие чего ценность и значимость последних только возрастает.
Что касается войны против Саурона, живого воплощения злого духа, так похожего на Локи из скандинавских легенд, Толкиен однажды написал строки, навевающие мысли о борьбе Англии против Германии, борьбе, в общем–то, тщетной, потому что она привела к разрушению Европы и ее зависимости от двух экстраевропейских сверхдержав — Соединенных Штатов и Советского Союза:
«Война не закончилась (вернее, закончилась частично, хотя она практически нами проиграна). Думать иначе — явное заблуждение, потому что войны всегда оборачиваются поражением, к тому же они никогда не прекращаются, и малодушие тут ничего не значит».
Заключенные в скобки слова о войне, нареченной кем–то крестовым походом за демократию и практически проигранной, по мнению Хамфри Карпентера, означают, что Толкиен ставил себя выше схватки и не воспринимал Германию как прародину зла. Не Германия потерпела поражение, а мы с вами — европейцы–северяне–традиционалисты. Давайте хорошенько запомним приведенные выше слова Толкиена, прежде чем перейдем к северной мифологии, служившей ему неисчерпаемым источником вдохновения.
Итак, согласно северной мифологии в начале всех начал царит бесконечная пустота. Иначе говоря, в самом начале мир предстает в виде разверзшейся бездны — Гинуннгагап. И в этой бездне вершится извечная борьба льда и огня. А у Толкиена Вала Мелкор, восставший против Творца Эру, или Илуватара, играет со льдом и огнем. На севере лежит Нифльхейм, мир туманов и стужи, а на юге — Муспелльсхейм, мир света и огня. Боги сотворяют мир, начиная с подземного мира, полного геотермических парадоксов. Из ресниц великана Имира боги воздвигают стены и обносят ими землю — плоть Имира. Стены эти стали так называемым Мидгардом, что буквально означает «огражденная середина» и напоминает толкиеновское Средиземье и, в то же время, Валинор, жилище богов. Затем великаны возводят крепость богов Асгард. Надо отметить, что все боги из скандинавских сказаний смуглы, как и отрицательные герои Толкиена, — орки, или пришельцы с Востока.
Между тем сотворение мира продолжается: рождается луна — в виде мальчика по имени Мани. Солнце возникает в образе девочки по имени Соль. У эльфов Толкиена солнце тоже женского рода, а луна — мужского. Ветер в скандинавской мифологии предстает крылатым существом по имени Хресвельг — «Пожиратель мертвецов». Он напоминает нам зловещих назгулов из «Властелина Колец».
У Толкиена существует девять колец, а в скандинавской мифологии — девять миров. Мир света, мир тумана, мир великанов, мир асов и мир ванов, мир эльфов (Альвхейм), мир троллей, мир гномов и, наконец, мир людей. Самые таинственные из перечисленных существ—эльфы, или светлые альвы; они и у Толкиена играют далеко не последнюю роль. Иногда эльфы называются духами света, в отличие от гномов — духов тьмы. Будучи воздушными, легкими и светящимися, эльфы редко показываются на глаза людям и всякий раз стараются спрятаться — как у Толкиена. Чаще всего незримые, неосязаемые, обычно безмолвные, они окружены легендами и тайнами. Сила их непостижима, а власть крепка и основательна. Про гномов, или темных альвов, известно больше. Живут они под землей, в пещерах, и только и делают, что перебирают да пересчитывают свои сокровища. Толкиен упоминает про них в «Хоббите»: он восхваляет гномов, хранителей подземных сокровищ, равно как и царя их Балина. Первородные гномы, как и у Толкиена, работящи и сноровисты; Толкиен наделил их недюжинной силой и стойкостью, так что «им всякая ноша по плечу». Гномы могут перерождаться, превращаясь в злодеев, однако живут они вдали от мира людей и предпочитают с ними не встречаться.
В скандинавских верованиях, как и в мире Толкиена, существует священное дерево—знаменитый Иггдрасиль, ясень (или тис, в зависимости от традиции), соединяющий корнями разные миры. Под корнями его сокрыты три источника, и один из них, источник Мимира, дает разум и мудрость всякому, кто изопьет из него. А у Толкиена, по аналогии, есть два волшебных дерева — Тельперион и Лаурелин. Единство дерева и источника типично для мировой классической литературы: то и другое образуют «Дивное Место», священное, защищенное и благодатное. Иггдрасиль, по выражению Мирчи Элиаде, есть древо жизни и, вместе с тем, ось мира. В отличие от двух деревьев Толкиена, загубленных Мелкором, Иггдрасиль стерегут и орошают три норны.
Из скандинавской мифологии известно также о соперничестве между ванами (богами плодородия и хранителями богатств) и асами — между богами первого и второго поколений, хранителями высшей светской и высшей духовной власти. В результате противоборства верх одерживают асы. Впрочем, для нас с вами в этой истории интересна не столько победа асов, сколько их борьба. Дабы подорвать высокие нравственные устои асов и вызвать в них алчность и зависть, ваны засылают к ним злую колдунью Гулльвейг, что значит «сила золота». С ее помощью ваны надеются искусить и развратить асов. Подобная аналогия об отказе от накопленных богатств прослеживается, в частности, в «Сильмариллионе», а также во «Властелине Колец». Феанор души не чает в своих Сильмариллах; не может расстаться, по выражению из «Бхагавад-гиты», с плодами своих деяний (сокровенным градом Гондолином) Тургон; Бильбо с Фродо и в большей степени Горлум оказываются во власти пагубных чар Кольца. Таким образом, чары ванов переносятся в мир Толкиена.
Верховным богом в скандинавской мифологии по праву считается Один, сопровождаемый везде и всюду парой воронов (эти же птицы играют не последнюю роль и во «Властелине Колец»). Одину известен тайный смысл рун (у Толкиена их сочиняет менестрель Тингола Даэрон). Он облачен в плащ–невидимку, которым укрывается и Лучиэнь, когда ей надо скрыться от Саурона и Моргота. Один разъезжает на восьминогом коне Слейпнире, на которогсмюхож Светозар, конь Гэндальфа (кстати говоря, имя Гандальв носил один из гномов в «Эдцах»). Кроме того, у Одина имеется золотое кольцо Драупнир. Оно символизирует плодородие земли и мудрость разума. Драупнир служит залогом изысканности ума и процветания земли. Восседая на поднебесном троне, Один взирает на мир одним–единственным глазом. У Толкиена он предстает в облике Илувтара, повелевающего всем и вся, и злого колдуна Саурона с его одним, но всевидящим оком.
Один имеет трех жен — столько же, сколько ликов у Земли, и первая из них — Фригг. Она олицетворяет величие, грозную силу и плодородие земли, возделываемой людьми. У Толкиена образ Фригг воплощен в Йаванне:
«Она — та, что приносит плоды. Она любит все, что произрастает на земле, и облекает все растущее в бесчисленные формы — от высоких дерев… до мхов… это статная женщина в зеленом… Эльдар величают ее Кементари — Королевой Земли».
Сильнейший из богов — Тор, никогда не разлучающийся со своим молотом Мьёлльниром. В «Сильмариллионе» Тор представлен в облике Тулкаса, которому предначертано сражаться, нередко безуспешно, со злодеем Мелкором. Другой прославленный бог зовется Бальдром. Он считается богом судьбы и юности, и женат он на смертной по имени Наина. А в пантеоне Толкиена майа Мелиан выходит замуж за эльфа Тингола. Бог Хеймдалль, по прозванию Светлейший из асов, напоминает толкиеновского Ульмо. Это бог–мореход, возникший из морской пучины. Он покровительствует знаниям и бодрствует днем и ночью, не ведая ни сна, ни покоя.
Самый же причудливый из богов в скандинавском пантеоне — конечно же, Локи. Он большой озорник и злопыхатель, повинный в крушении мира. У Толкиена он представлен под именем Мелкор, или Моргот, и, по словам Феанора, считается злейшим врагом мира. Локи, ко всему прочему, коварный искуситель, то и дело строящий козни другим асам, притом совершенно безнаказанно. И все потому, что он, как и Мелкор, наделен непостижимой злой силой, делающей его неуязвимым. В мире «Сильмариллиона» невозможно противостоять коварным силам зла, приближающим сумерки и гибель мира.
Главный чертог Асгарда — Вальхалла, где Один встречает павших в бою воинов. Впрочем, о ней известно много, и повторяться здесь мы не станем. Зато у Толкиена ничего подобного нет. Однако у него есть диковинный лес Дориат, где все листья на деревьях блещут золотом, и этот лес сродни райским кущам «Сильмариллиона» и волшебным Лориэнским чащам.
Кодексом воинской чести ведает валькирия Сигрдрива — она дает воинам одиннадцать заветов, один из которых требует не нарушать клятв. В противном случае «клятвопреступник обречен на неимоверные страдания». Теперь понятно, почему сыновья Феанора были не в силах нарушить клятву, данную отцу, хотя тот их обездолил и ускорил гибель нолдор, восставших против Валар. Напомним в связи с этим, что Феанор попрекает Валар родством с Мелкором — родством наподобие того, что связывало Локи с асами. Силы зла и силы добра рождаются из единого источника.
Скандинавские боги, кроме того, пьют волшебный на-) питок — мед поэзии, подобный чудесному напитку онтов из Фангорна. Этот напиток замешан на крови древнего бога–посланца Квасира, убитого вероломными гномами, и меде священных пчел.
Боги могут превращаться в кого угодно. У Толкиена Валар сохраняют форму ради формы, если можно так выразиться. Но Мелкор набирает рост и вес, а Саурон преображается по собственному желанию. В «Хоббите» Беорн по желанию может превращаться в медведя. Один в скандинавской мифологии предстает то червем, то орлом, напоминая таким образом, Гваихира, который возносит Гэндальфа в поднебесье. Один сталкивается с великаном, тоже умеющим превращаться в хищную птицу. У Толкиена хищные птицы играют не менее важную роль, чем в скандинавской традиции. Однако судьба тяжким бременем легла на скандинавских богов, как, впрочем, и на обитателей Средиземья. Надо сказать, что у Толкиена Валар искони были недосягаемы для Злого Рока, тогда как на скандинавских богах то и дело отыгрывался злопыхатель Локи. Вызванные им сумерки предопределяют гибель богов, а у Толкиена Валар укрываются в своем Валинорском убежище, недосягаемом для небожественных существ.
В скандинавской традиции гибель богам предвещает вырвавшийся на волю волк Фенрир. Боги посадили это гигантское чудище на цепь; одному из них — Тюру оно успело откусить руку (у Толкиена такая же судьба постигла Берена, получившего поэтому прозвище Однорукий). Волк день ото дня становился все больше; разрастались у него клыки и когти. Фенрир был сыном Локи и колдуньи–великанши Ангрбоды. В «Сильмариллионе» он представлен сразу в виде двух чудовищ — Кархарота и Драуглуина, выкормышей Мелкора и Саурона; сразить обоих чудовищ удается только гончему псу Хуану Валинорскому, который, в конце концов, погибает.
Боги знали, что Фенриру уготовано погубить их. У Фенрира есть сестра по имени Хель — чудовищная великанша. Боги низвергают ее в Нифльхейм, мир туманов, и она становится хозяйкой царства мертвых, подобного Мордору или Утумно. Царство Хель обнесено стеной Эльвиднир. Чтобы попасть в Хельхейм, нужно перебраться через студеные реки, глубокие овраги и пропасти. Хель — хранительница мертвых, а врата в ее царство сторожит громадный пес Гарм, дикий и хищный, с окровавленной грудью, прикованный тяжелой цепью. От имени Хель, кстати, происходит английское слово Hell, что значит ад.
Был у Локи и колдуньи Ангрбоды еще один отпрыск гигантский змей Ёрмунганд, известный также под прозвищем «Змей Мидгарда». Ёрмунганд и впрямь огромен: он опоясывает землю своим телом, таясь на дне мирового океана. И как тут не вспомнить драконов Толкиена, к примеру, Смауга из «Хоббита» или Глаурунга из «Сильмариллиона»… Можно упомянуть и дракона Анкалагона, которого одолел Эарендил. Однако следует отметить, что Толкиен, обожавший море, никогда не населял его воды безобразными существами. Как и Бодлер, он считал, что свободный человек всегда будет любить море, где простирается царство Ульмо, друга эльфов и людей.
Итак, сумерки на богов наслал Локи. Поначалу «сны» бога Бальдра, по прозванию Светлый, испугали остальных богов. А в своих снах Бальдр видел, как ему грозит смертельная опасность. Дабы узнать судьбу Бальдра, Один расспрашивает вёльву, одну из провидиц из царства Хель. И та рассказывает ему, что Бальдр умрет от руки одного из своих собратьев, слепого бога Хёда, — тот ненароком убьет его прутом из омелы, единственного растения, против которого не был заговорен Бальдр. Но главным виновником его смерти боги признали Локи и обрушили на него свой гнев, в точности как Валар ополчились против Моргота во время войны Великого Гнева. Валар, напомним, сковали Моргота двойной цепью, как асы — Фенрира.
Сумерки богов ознаменовались началом страшной «великанской зимы» Фимбульветер. Но природный хаос был лишь прелюдией к куда более тяжким напастям, как и у Толкиена. Вспомним хотя бы Карадрасские снегопады, громы и молнии, кроившие небо над Мордором. Фимбульветер продолжалась долго — несколько лет кряду — и сопровождалась жестокими бурями, снегопадами и градом. Под стать стихии вели себя и люди: они ополчились друг против друга, отец пошел на сына, брат на брата. Тем временем волк Сколь проглотил Солнце, а другой волк, Хати, — Луну. На землю пришли тьма и стужа. Волк Фенрир сорвался с цепи Глейпнир, на которой он до того сидел на острове Лингви. С разверзшейся клыкастой пастью помчался он по земле, опустошая ее на ходу на пару с мировым змеем Ёрмунгандом, другим сыном злого Локи.
То же самое и в «Сильмариллионе»: Мелкор захватывает осажденный Ангбанд, воспользовавшись разгулом стихии. Мировая битва разгорается под покровом Сумерек богов, и богу Тору, как и Берену в «Сильмариллионе», грудь разрывает волк. В конце концов, Фенрир пожирает Одина, а Хеймдалль и Локи убивают друг друга. В живых больше не остается ни одного бога.
Сумерки богов знаменуют начало эры людей: подобно толкиеновским эльфам и Валар, скандинавские боги уступают место людям, разделившимся на три касты, — во главе со светлокожим военачальником Йарлом, напоминающим хоббита–беляка, вольным землепашцем Карлом и смуглым невольником Троллом (пришельцем с востока у Толкиена).
Толкиен, создавая свой мир, многое заимствовал из упомянутых выше скандинавских легенд. Впрочем, пользовался он, разумеется, и другими источниками. При чтении «Сильмариллиона», к примеру, обнаруживается сходство с библейским Бытием, хотя бы в стиле — довольно высокопарном и возвышенном. Сонм ангелов из христианской традиции предстает у Толкиена в образах Валар, будто хором исполняющих пролог к великой вагнеровской опере. Схватка их с Мелкором, неистовым, демоноподобным Валой, очень напоминает мятеж Люцифера против Господа. Можно было бы сослаться и на другие мифологии, например греко–римскую, чтобы истолковать и понять ту или иную страницу у Толкиена. Однако чаще всего у него встречается слово «Doom» — «Рок», синоним судьбы и всемогущего бога у тех же скандинавских народов, о чем напоминает нам и Режи Буайе: «У верховного бога тысячи имен, но зовется он судьбой». Судьбою предопределена и трагическая участь Феанора, его сыновей и нолдор, и это лишний раз подтверждает, что Ананке столь же всевластна в толкиеновском мире, как и в мире древнегреческих богов. Это своего рода языческий Рок, однако ж он довольно органично вплетается и в христианскую логику, определяющую падение Адама — падение, последствия которого ощущаются всегда, особенно в конце какого–либо периода времени. И в этом случае древнескандинавский Рагнарёк вполне соответствует индуистской Калиюге, железному веку у древних греков и ожиданию Мессии перед концом света, согласно ветхозаветной традиции.