Джузеппе Бонавири
ЖЕНЩИНЫ ДОНА ФЕДЕРИКО МУСУМЕЧИ
Дон Федерико Мусумечи был самым пунктуальным служащим в муниципалитете Минео. Каждое утро, около восьми, он проходил по своей улочке в сером поношенном мешковатом костюме и взмахом руки приветствовал женщин, которые скликали кур к миске с зерном и отрубями.
Женщины хором:
— Доброе утро, дон Федерико! Как всегда, рано поднялись?
— Как всегда! — отзывался дон Федерико. — В восемь мне положено быть на месте.
Муниципалитет находился ближе к окраине деревни; некогда в этом доме размещалась школа иезуитов. В комнате дона Федерико было прохладно даже летом; здесь стояли высокие, до самого потолка, свежевыкрашенные шкафы, где в строгом порядке хранились амбарные книги.
— Так! Так! — приговаривал дон Федерико, усаживаясь за обшарпанный, заляпанный чернилами стол, на котором валялись пухлые папки и бланки. — День начинается как нельзя лучше: я отлично выспался и сухости во рту нет.
Немного погодя в коридоре слышались размеренные шаги заведующего отделом, как раскачивание маятника, за ним торопливо семенили еще четверо служащих, всем своим видом показывая, что им дорога каждая минута. Работали молча, каждый склонившись над своими бумагами; время от времени заведующий, дон Пеппино Лауриа, диктовал суммы взносов префектуры и прочие мелкие поступления.
— Записывайте, дон Федерико, — говорил дон Пеппино, пристально глядя в тусклый стеклянный глаз своего подчиненного, словно считывал оттуда данные. — Регулярная ежемесячная ревизия. Будьте внимательны!
К полудню, когда в окна вливались волны зноя с горы, а от пыльных олив и смоковниц доносился рассеянный треск цикад, дона Пеппино одолевала сонливость, сковывая язык и руки, дон Федерико тоже едва заметно позевывал, и случалось, все служащие засыпали прямо за столом, расправив плечи и лишь слегка склонив голову, будто сверяли колонки цифр в реестрах и мозг их при этом напряженно работал.
Единственным другом дона Федерико был кругленький, пузатенький аптекарь — Нелло Лимоли. Они встречались на площади Веспри перед ужином часов в семь, когда солнце отбрасывало длинные темно-бордовые блики на стены, крыши и тротуар, возле мясной лавки, где торговал старик Нанé Бонавири.
— Дорогой Федерико! — восклицал аптекарь, простирая к приятелю пухлые, дебелые руки. — Наконец-то мы встретились!
— Дорогой Нелло! — вторил ему наш чиновник, потирая огромную лысину. — Наконец-то встретились!
Их ежевечерние встречи на этом пятачке были исполнены какой-то детской радости, отсюда по боковой улочке, где купалась в луже чья-нибудь свинья, друзья выходили на еще дымящуюся от зноя дорогу. Они сыпали словами торопливо, как женщины, словно клали частые стежки на штопку, и обсуждали вопросы крайне сложные и запутанные: у дона Нелло, заядлого книгочея, в аптечном чулане вместе с пузырьками йода, пирамидоном и магнезией скопилась целая библиотека. Дон Федерико, несмотря на избыток времени, читал меньше, жил он один в трех комнатах, куда через день наведывалась кума Катерина — прибираться и мыть пол, облицованный керамической плиткой. Его любимым чтением были сексуальная энциклопедия, книги о гигиене семейной жизни и рассказы Чехова, которого он боготворил.
— Чехов тоже об этом писал! — заявлял дон Федерико, глубокомысленно возводя к небу свой единственный глаз и желая придать большую весомость очередному пессимистичному умозаключению.
Но ни под каким видом, даже самому близкому другу Нелло, не говорил он о книгах по сексу, спрятанных под кроватью в ящичке орехового дерева, ящичек был сделан на заказ и всегда тщательно запирался, а ключ дон Федерико носил с собой и временами, после сытного обеда или благотворного сна в компании заведующего отделом, засунув руку в карман, ощупывал эту плоскую железку с блаженной улыбкой влюбленного, которая, впрочем, не могла разгладить всех морщин, избороздивших его лицо.
Вместе с аптекарем они совершали долгие прогулки в тот час, когда деревья на пустыре за околицей погружались в голубой туман, спускавшийся со склонов Кальтаджироне; друзья останавливались на краю обрыва, откуда просматривалась вся долина и берега Фьюмекальдо, в ту пору еще поросшие оливковыми рощами.
— Природе свойственны спокойствие и неподвижность, это люди все мечутся, суетятся. Скажи мне, где же она, жизнь? — вопрошал, неестественно растягивая слова, дон Федерико.
— Жизнь повсюду! — отвечал Нелло, срывая душистые травинки или кидая вниз камешки. — В прошлом и настоящем. Но она не суетная, как ты говоришь, а спокойная и гармоничная.
— Нет-нет! — горячился дон Федерико. — Жизнь должна кипеть, бурлить, а взгляни вокруг — сплошная серость! Чем мы живем? У тебя — аптека, лекарства, у меня — распорядок, бухгалтерский учет. Нам скоро по пятьдесят стукнет, а был ли у нас в жизни хоть один счастливый день? — Согласись, не было! А что ждет впереди? Тебя не пугает будущее?
— Вот ты и попался! Уже о смерти думаешь. Но ведь в смерти тоже есть своя гармония.
— Прикуси язык! Знаю, ты нарочно мне противоречишь!
— Нет, уверяю тебя, Федерико. Когда наши тела распадутся на химические элементы и смешаются с землей, это повысит ее плодородие.
— Ты рассуждаешь как типичный аптекарь. А разложение мысли!.. Разве не в счет? Нет, Нелло, смерть — это отвратительно и страшно!
Спор разгорался все острей, но едва долину скрывали тени, размывая ее очертания, друзей охватывала какая-то необъяснимая тревога, их голоса, звучавшие в тишине среди молодых порослей акации, начинали — казаться им самим чужими, искаженными, пугающими.
— Пора, — говорил дон Федерико и топал по булыжнику, чтобы избавиться от ощущения одиночества, рассеять внезапные страхи.
Друзья ускоряли шаг, обрывали разговоры и, когда за гребнем холма возникали мигающие огоньки деревни, оба испускали вздох облегчения и поднимали глаза к небу, где широкой дугой мерцал Млечный Путь.
— Видишь, там тоже гармония и покой, — внезапно нарушал молчание аптекарь, указывая вверх и вслушиваясь в далекие звуки музыки, доносившейся с окраины Минео.
— Нет, там тоже страдание и боль, — эхом откликался, порывисто разводя руки, Федерико. — Пространство, как утверждает Эйнштейн, искривлено, и за пределами Земли ход времени меняется. Там годы нашей жизни удлиняются или укорачиваются в зависимости от точки отсчета и скорости, с которой мы перемещаемся в пространстве.
— Да, и в этом своя гармония. Ход времени и длительность жизни там изменяются, но как ты не поймешь, что все это подчинено строгой и разумной закономерности?
— Нет, нет и нет! — Дон Федерико тряс головой и топал ногами, и пыль поднималась и оседала ему на брюки. — Звезды окружают нас со всех сторон, но мы не в силах постичь смысл их существования и, стоит нам мысленно перенестись туда, в ужасе вопрошаем себя: где предел всему, где конец мирозданию?
Космические темы больше всего волновали друзей; увлеченные беседой, они и не замечали, как оказывались на улочках деревни, пропитанных привычными запахами навоза и гниющего сена, лишь внезапный гортанный рев осла заставлял их испуганно вздрогнуть и оглядеться. Выйдя на площадь, они поднимали глаза к часам на здании муниципалитета и в изумлении восклицали:
— Боже правый, уже девять! Ужинать давно пора!
И с улыбкой прощались, слегка встревоженные тем, что опоздали к ужину, нарушили размеренный ритм своей жизни. Особенно обеспокоен был аптекарь: он представлял себе тупую, свирепую физиономию жены, разумеется, неспособной понять этих возвышенных материй;
Дон Федерико также спешил к себе в переулок, где крестьяне в этот час уже спали и лишь какой-нибудь одинокий полуночник сидел на камне под фонарем, подперев голову руками и неподвижно уставясь на бледно-розовый круг света.
— Вот и у крестьян все та же тоска написана на лицах. Какая уж там гармония! — размышлял вслух наш чиновник, расхаживая по кухне в штопаном сером переднике и с кастрюлей в руках. — Да, женщины, женщины!.. У Нелло какая-никакая, а жена. А я один как перст, разве это не пытка?
Одиночество страшно удручало дона Федерико, жизнь без семьи, без женщины казалась ему ничтожным прозябанием насекомого, копошащегося в навозе.
— Жениться! Пускай дураки женятся на этих темных бабах! — ворчал он себе под нос, помешивая гнутой ложкой воду, которая кипела, посвистывая на плите — словно выводок только что вылупившихся цыплят; он гнал из головы мысль, что даже простые крестьянки не хотят идти замуж за него, лысого, одноглазого, кособокого, словно на спине у него черти плясали. — А я люблю молоденьких, кровь с молоком, — уговаривал он себя. — Чтобы все было при ней — и зубки, и грудь, и прочее. Так бы и летал, как пчела с цветка на цветок. С ними и Млечный Путь, и сама смерть нипочем. Охо-хо! Хорошо дону Пеппино: режется себе в карты в клубе или спит на перине и ни о чем не думает!
Закончив свою скромную трапезу за ветхим, источенным жучками столом, доставшимся ему в наследство от матери, дон Федерико открывал ящик и погружался в чтение энциклопедии, — впрочем, он не столько читал, сколько рассматривал единственным глазом женские фигуры, то и дело вздыхая; над головой у него раскачивалась подвешенная к потолку лампочка без абажура.
— Куда нашим крестьянкам до этих высот?! — взволнованно говорил он, вскакивая со старой койки. — К примеру, жене Нелло… Нет, меня могла бы понять только женщина вроде поэтессы Сафо.
Каждую субботу, после службы, дон Федерико спешил домой, мылся, надевал свой единственный праздничный костюм — серый, двубортный, тесный в плечах, что лишь усугубляло его кривобокость, — и сразу словно преображался. Танцующей походкой он не шел, а летел по переулку, загадочно улыбаясь встречным, в том числе дону Нелло, который в ответ лукаво ему подмигивал:
— В Катанию? Ну что ж, твое дело холостяцкое.
В девять вечера он бывал уже в городе и, купив себе журнал с фотографиями соблазнительных женщин, отправлялся на поиски гостиничного номера: в таком многолюдном городе нелегко найти пристанище, даже прокуренные забегаловки квартала Пескерия в субботний вечер всегда полны.
Отыскав наконец номер, по большей части двухместный, дон Федерико съедал две рисовые лепешки с курятиной, купленные в дымной закусочной на виа Гамбино, и вытягивался с журналом на грязном казенном одеяле. Он пожирал глазами фотографии, пока в коридоре не раздавались шаги соседа по комнате, тогда Федерико лихорадочно прятал журнал под подушку или в тумбочку с ночным горшком.
На следующее утро, разбитый, невыспавшийся (разве уснешь, когда простыни воняют потом, сосед надрывно кашляет, а в голову лезут мысли о соблазнах большого города?), дон Федерико вставал, напевая, умывался в полутемном, напоминавшем отхожее место номере, смазывал брильянтином редкие волосы и, печатая шаг, словно берсальер, выходил на улицу.
— Мне «Сицилию»! — требовал он у продавца, развешивающего газеты на стенах киоска. — Надо быть в курсе политических событий.
Но свежую газету он покупал только для того, чтобы она, неразвернутая и пахнущая краской, небрежно торчала из кармана, как у молодых пижонов, которые, оглядываясь на девушек, присвистывали с видом знатоков. В восемь утра на улицах Катании уже шумно и многолюдно, шуршат троллейбусы, колокола звонят к заутрене, с высоких крыш льется сверкающий солнечный поток.
— Так, сядем в автобус номер три, — рассуждал дон Федерико, потирая руки. — В нем много девушек едет в центр. Может, и подберем себе что-нибудь. Ах, город, город!
В толпе, поджидавшей автобус, он, невольно краснея, держался поближе к девушкам, вперив свой глаз в обнаженные руки, гладкие, бронзовые от загара, бархатистые шеи, восхитительно округлые формы.
Смотри-ка, уже успели загореть! Счастливые, они здесь, в городе, с короткими рукавами ходят! — думал дон Федерико, придвигаясь почти вплотную к какой-нибудь девушке.
Он садился в автобус, рассеянно напевая модную песенку «Все беды на свете от женщин». При каждом толчке автобуса он непременно зарывался лицом в душистую копну волос и смущенно бормотал:
— Извините, синьорина. Ну и автобусы нынче! Разве можно так резко тормозить!
Если в улыбке девушки читалось: «Да ничего страшного. Подумаешь!», чиновник наш краснел, то ли от смущения, то ли от удовольствия, и думал про себя, что жизнь прекрасна и жить стоит. Доехав до конечной, дон Федерико возвращался тем же автобусом и, сойдя на виа Этнеа или на пьяцца Умберто, опять как бы случайно оказывался среди девушек (а вдруг найдет наконец себе невесту!) и при этом напускал на себя серьезный вид, подобающий пятидесятилетнему мужчине.
Однако часа два-три спустя он уставал от погони за призраком женственности и не мог больше выносить жары, тряски и острого запаха человеческого пота.
— О господи, пора выходить! — бурчал он, утирая платочком морщинистый лоб. — Надо малость передохнуть, сколько их, этих блондинок и брюнеток!
Он отправлялся в тратторию, где за столами, даже не накрытыми скатертью, люди сидели вчетвером, а то и впятером, задевая друг друга локтями, где все помещение пропахло жареной рыбой, а снаружи доносился пронзительный разноголосый рыночный гомон, на улице вдоль тротуаров стояли прилавки и тележки, валялись очистки и подгнившие фрукты. Но Федерико мыслями был далеко от окружающего, от яркой суеты рынка: склонившись над тарелкой, он погружался в созерцание улыбающихся женских лиц с выщипанными бровями и накрашенными губками, которые обступали его в автобусной толчее.
Ах, сколько же их, прямо голова кругом! — мысленно восклицал он, не замечая тяжелой вони от пригоревшего масла, которым несло из открытой двери кухни, где среди кастрюль и сковородок мелькали голые мужские и женские руки.
Вот бы собрать все эти губы и глаза в букеты, словно маки и маргаритки. Я бы отвез их в Минео и украсил бы стены, кровать, даже карниз на крыше.
После обеда он шел в гостиницу отдохнуть; сквозь легкую дремоту видел окно под самым потолком, покрытым разводами пыли и копоти, а за окном — клочок раскаленного добела неба. Когда дневной свет становился не таким слепящим и солнце отступало за черту города, дон Федерико возобновлял автобусную одиссею в погоне за суженой, правда уже без утреннего рвения, а как бы сквозь дымку меланхолии.
— Скорей бы вечер! — невольно восклицал он.
Пассажиры вокруг него сочувственно кивали: устал, бедняга! А какая-нибудь крутобедрая девица в прозрачном платьице останавливала блуждающий взгляд на одноглазом, кривобоком человечке с лоснящейся лысиной и усмехалась, будто увидев забавный шарж.
Но вечером дона Федерико одолевала безотчетная тревога, нараставшая с каждой минутой и заставлявшая его углубляться в темный лабиринт переулков, ведущих к виа Маддем и длинной, словно кишка, виа Финанце, где перед подъездами покосившихся старых домов сидели женщины, а на каждом углу виднелись подтеки мочи.
— Именно здесь я должен положить предел своим терзаньям! Ничего не поделаешь, раз общество так устроено! — стиснув зубы, произносил дон Федерико.
Мысль о несчастных обитательницах этих провонявших табаком и дешевой пудрой домов со старыми, всегда опущенными жалюзи, возле которых по вечерам толпились пускавшие слюни юнцы, заставляла его содрогаться от омерзения.
— Бесчеловечно, бесчеловечно! — стонал он. — Не дома, а могилы! Какие уродливые очертания, какой мертвенный свет! Разве таким должно быть слияние розового с зеленым — мужского и женского начал? И все-таки я здесь словно бродячий пес, рыскающий среди отбросов!
Он долго стоял, не решаясь приблизиться к одной из этих женщин или войти в обшарпанное парадное, стоял, тяжко вздыхая и устремляя взор к мрачному небу, нависшему над убогим пейзажем.
— Взгляни, о небо, на наши унижения! — с пафосом актера на сцене восклицал он. — Где, скажите мне, те покой и гармония, о которых твердит Нелло? Где та нежность, та женственность, что кружили мне голову нынче утром? Их нет, все только порок и расчет.
Как-то раз одна из женщин послала воздушный поцелуй его единственному глазу и, обдав потом, смешанным с пудрой, поманила к себе. И надо же было случиться, что в этот момент как раз мимо проходили Тури Инкаташато и Пеппи Каркó, первые прохвосты во всем Минео.
— Дон Федерико! Вы? Здесь?! — изумленно воскликнул Пеппи. — Стало быть, вы ведете двойную жизнь?
— Вечер добрый, дон Федерико! — подхватил Тури Инкаташато, приводя нашего чиновника в еще большее смущение. — Что могло привести вас в этот уголок Катании, да еще в такой час?
Новость с невероятной быстротой облетела Минео, вся деревня узнала, что по воскресеньям дон Федерико прожигает жизнь в сомнительных кварталах Катании.
— И это вместо того, чтобы молиться Господу Богу да отдыхать, как все добрые прихожане! В его-то годы пора и о здоровье подумать! А мы-то его чуть не за святого почитали! — трещала кумушка Ририккья, которая первой перестала здороваться с доном Федерико, а за нею и все соседки.
Мало того, они такого наговорили о бедняге Федерико всеми уважаемому дону Чиччо Тамбурино, как будто дело шло воистину о смертном грехе.
— Слыхали, что болтают о доне Федерико Мусумечи? — горланил на площади Чиччо Тамбурино. — Он, оказывается, спускает все свои денежки в борделях да в кабаках!
Дон Федерико не знал, куда ему деваться от стыда; виновато потупившись, он теперь бочком пробирался по своему переулку, ощущая на себе колючие взгляды лавочников, мальчишек, женщин, пялившихся на него с балконов и из окон. Даже Нелло не осмеливался в глаза посмотреть, а как хотелось открыть приятелю душу, объяснить, что он не сделал ничего дурного, всему виной жизнь, в которой нет ничего, кроме страданий и отчаяния. Но аптекарь теперь и сам обходил друга сторонкой, опасаясь за репутацию семьи и аптеки.
Дон Пеппино Лауриа сперва не поверил этим сплетням и только отмахивался, когда кто-то начинал ему наушничать:
— Клевета! Чистейшая клевета!
Но капля и камень долбит; в конце концов начальник объявил дону Федерико выговор в письменной форме и отстранил на месяц от работы; теперь даже заверения приверженцев дона Федерико о том, что он ездил в город искать жену, поскольку в Минео нет для него подходящей партии, не смогли переубедить дона Пеппино.
А дон Федерико — странное дело, — прочтя приказ начальника, вдруг весь затрясся, рухнул как подкошенный на койку и заплакал навзрыд, приговаривая сквозь слезы:
— Клевета все это! Гнусная ложь! Я в Катанию езжу развеяться! Кто докажет, что я живу в шикарных гостиницах, бросаю деньги на ветер?! Ложь, ложь! Наша жизнь — сплошные мучения, и больше ничего! Даже деревья устают цвести и засыхают от этой жизни.
Он долго обливался слезами и постепенно заснул — одетый, не сняв начищенных до блеска ботинок, на носках которых играли полуденные лучи зимнего солнца.
С того дня дон Федерико совсем замкнулся в себе; выходил редко, раз или два в неделю, чтобы прогуляться до церкви Нунциаты, поглядеть на чистое вечернее небо и горько пожаловаться на судьбу. А когда по крышам гулял пронзительный, колючий ветер, наш чиновник лежа смотрел в закопченный потолок, читал, то и дело вздыхая, энциклопедию, рассказы Чехова, Пиранделло, Верги, затем повязывал штопаный передник и шел на кухню готовить яичницу или спагетти с оливковым маслом, а иногда подметал пол, ведь теперь даже тетушка Катерина забыла к нему дорогу. Поздно вечером, если ветер унимался и на кривых улочках становилось тихо, дон Федерико шел в кино, покупал билет на балкон и устраивался там с грелкой, чтоб не закоченели руки в этом унылом пустом кинозале, где даже афиш нет на стенах.
Месяц прошел, но на службу он так и не вернулся, понимая, что не вынесет уничтожающих взглядов и презрения. После долгих раздумий дон Федерико решил выйти на пенсию: в конце концов, за двадцать пять лет он это заслужил. И с тех пор его редко кто видел в деревне: выходил он лишь ранним утром — купить хлеб, макароны, овощи, — а затем поспешно возвращался домой, крепко прижимая к груди кульки с провизией. Почти все остальное время он лежал на койке, озирал стены комнаты и думал, за что ему такое наказание; лишь изредка вставал и слонялся из комнаты в кухню. Единственными живыми существами, которые его навещали, были шелудивый кот, угнездившийся на крыше кумы Ририккьи, и ворон с иссиня-черными перьями, прилетавший к окну, судорожно хлопая крыльями от холода. Дон Федерико очень к ним привязался и ворона из любви к античной философии прозвал Кратетом.
— Ничего удивительного, — объяснял им дон Федерико. — Кроме вас, у меня никого на свете нет, о ком же мне еще заботиться?
Кот и Кратет обычно появлялись в полдень — один мяукал, другой каркал, вторя ему, — а дон Федерико открывал окно, выставлял на тарелке кусочек хлеба с сыром, макароны, которые отскреб от дна кастрюли, и вступал с гостями в беседу:
— Ты, кот, уже стар, у тебя все позади, а вот у Кратета глаза еще блестят, и, возможно, он свершит то, что не удалось мне, ведь он умеет летать, а значит, никто ему не помеха… Да-а, с физическими недугами далеко не уедешь, но пуще всего терзают духовные муки. Задумывались ли вы когда-нибудь над этим? Способны ли вы вообще мыслить?
Дон Федерико ораторствовал, будто стоял на кафедре перед такими же философами, как он. Кот, окончив свою постную трапезу, сворачивался клубком, поджав облезлые лапы, и сонно взирал на этого низкорослого двуногого, который так бурно жестикулировал, а иной раз, в порыве красноречия, чуть не вертелся волчком. Время от времени кот прерывал тирады дона Федерико понимающим «мяу» или зевком, отчего длинные усы его топорщились. А Кратет, усевшись оратору на правое плечо, клювом выдергивал волоски, торчавшие из уха.
— Что вы еще можете сказать, кроме «мяу» и «карр-карр»? — взывал дон Федерико к коту и ворону. — Вот и глухонемые тоже выражают свои желания только мычанием. Однако это еще не значит, что они не умеют мыслить. Правда, моя мысль — словно могучий дуб, а ваша тонка, как былинка. Но корни у нас общие. Ты, кот, страдаешь, потому что стар и шелудив. Я тоже страдаю. Если бы вам было дано изъясняться словами, мы, возможно, написали бы вместе трактат о страдании, без которого немыслимо существование.
Но однажды кот не явился; дон Федерико прождал его с остатками обеда почти дотемна. Не прилетел и второй его приятель — видно, что-то задержало его в оливковой роще. Тщетно дон Федерико звал их, высовываясь из окошка: в неверном свете дня лишь поблескивала серая черепица над опустелыми крышами.
— Одиночество! — восклицал бывший чиновник. — Оно подхватит человека, как вихрь, закружит, задушит. И нет от него спасения. Разве что уснуть… уснуть…
Он лежал на давно не стиранных простынях, но сон не шел к нему даже ночью. Бессонница, казалось, навечно поселилась в этой убогой комнате: она ползала по комоду, по скрипучему столу и стульям, длинной, почти человечьей тенью ложилась на стены, не давая дону Федерико смежить единственный глаз.
— Прочь, чур меня! Иди к другим! — увещевал ее дон Федерико, натягивая до носа ветхое одеяло или пряча пожелтевшую лысину под подушкой, набитой конским волосом. — Доняла совсем! Вот так всегда в жизни: сперва тоска, потом безумие!
Но однажды ему вдруг до боли захотелось увидеть людей — все равно кого, — просто словом перекинуться с кем-нибудь о погоде, о политике, узнать, кто на ком женился, кто умер. Он уж было собрался, начистил ботинки, но, услышав с улицы голоса и треск мотоцикла, вспомнив мрачные лица соседей и их косые взгляды, передумал.
— Нет, не пойду! Ведь сейчас скажут: «Гляньте-ка, опять идет как ни в чем не бывало!» Ни за что не пойду! — И швырнул пиджак на стул.
Но поздно вечером мучительный прилив тоски объял его снова; не в силах бороться с собой, дон Федерико вышел и постучался в дверь к куме Ририккье.
— Чего вам? — испугалась соседка, выглядывая из окна.
— Да так… Хотел попросить немножко масла. Только и всего.
— Какого еще масла? Постыдились бы — на ночь-то глядя!
А кум Микеле, муж Ририккьи, встал и снял с гвоздя ружье.
— До чего докатился распутник! Является среди ночи к чужой жене! Пристрелю как собаку.
— Да ты что, рехнулся, Микеле? — завопила, вцепившись в него, жена. — Опомнись! В тюрьму захотел?!
Сперва у дона Федерико была мысль постучаться к куме Пеппе, но, поразмыслив, он решил воздержаться: Пеппа ведь тоже баба темная, поди знай, что ей в голову взбредет. Поколебавшись, он направился к центру. Должно быть, час и впрямь был очень поздний, потому что почти все огни в домах уже погасли; спускался густой туман, и холод весьма чувствительно пощипывал ввалившиеся щеки дона Федерико.
Кафе «Салерно» на площади было еще открыто, и мерцание желтой, словно глаз сонного великана, вывески отражалось на земле и на небе.
— Что это вы в такую рань? — притворно удивился Чиччо Бауданца, увидев на пороге дона Федерико. — Может быть, партию в бильярд? А то мы уже заканчиваем.
— Синьор Мусумечи уж наигрался в Катании, — возразил ему Марио Гулициа. — Откуда бы вы думали он возвращается?
Немногочисленные посетители кафе, дремавшие на стульях, сразу встрепенулись и открыли по дону Федерико перекрестный огонь злословия; бедный чиновник не выдержал и пустился бежать, а вслед ему неслись взрывы смеха.
— Спать! Спать! — твердил он, поспешно ретируясь к дому, чтобы отделаться от язвительных реплик, которые, казалось, готовы были раздавить его, словно захлопнувшийся железный ставень.
На следующий день он купил несколько тюбиков люминала и внимательно прочел приложенную инструкцию.
— Полтаблетки на ночь и три-четыре — в течение дня. Как хорошо! Белые пилюльки — крылатые вестники счастья! Прощайте, тетушка Ририккья, прощай, Минео, и кот, и Кратет, прощайте, вы мне больше не нужны!
Соблюдая все предосторожности, дон Федерико начал с небольшой дозы и постепенно увеличивал ее. Но сон все не приходил, лишь день и ночь слились в каком-то нереальном измерении под его тяжелыми, полуприкрытыми веками.
— Сон везде мерещится, а ко мне не идет. Отчего? — сетовал дон Федерико, ворочаясь с боку на бок.
Однажды вечером он решил принимать, таблетки, пока не заснет, раз уж доза, указанная в инструкции, на него не действовала. Он как-то сразу успокоился, съел на ужин яйцо всмятку и ломтик сыра и сел на постель, поставив на тумбочку кружку с водой.
— Так, первая пилюля, — сказал он, улыбаясь, и проглотил ее. — А тем временем возьмемся за энциклопедию и пустимся в плавание по широким просторам мысли. Вникнем в историю этих странных существ. О женщины, женщины!
Он так увлекся чтением, что потерял счет таблеткам, глотал их машинально, запивая глотком воды, и только после девятнадцатой почувствовал жжение в животе.
— Перебор, — констатировал он. — Хватит! Снотворное — яд, с которым организм справляется лишь до определенного предела.
Жжение все усиливалось, к тому же он вдруг почувствовал упадок сил и лег в постель, с тревогой подумав: хорошо бы вырвало. Доза слишком велика. С лекарствами шутки плохи. Его мучила жажда, и он с трудом дотянулся до кружки, чтобы выпить воды.
— Наконец-то засыпаю… Какой тяжелый сон… Давит, словно глыба. Перебрал…
Он засунул два пальца в рот, но странный вкус, приятный и отталкивающий одновременно, распространялся по всему телу, мешал сосредоточиться, непокорные мысли рассыпались множеством красных и зеленых точек.
Как хочется спать! Я, должно быть, переутомился на службе. В конце месяца всегда так. Но уж завтра непременно поеду в Катанию… Ах, эти автобусы, эти девушки, точно осыпанные искрами…
Его передернуло: он вспомнил, что на службу больше не ходит, просто в забытьи мысли перепутались, но думать о Катании было приятно, надо переехать туда, прочь из этого Минео, и снять комнату там, где его никто не знает.
Господи, сколько автобусов! И все мчатся по правой стороне улицы, жалобно поскрипывая тормозами. А девушки внутри, что они там делают? — недоумевал дон Федерико, охваченный предсмертным бредом. Стонут? Ну конечно, ведь у них так жжет в желудке! Скорее к врачу. Спешите, я тоже спешу вместе с вами, дорогие мои! Только, ради бога, перестаньте стонать! Эта боль пройдет, и вы уснете, как прекрасен сон: во сне порхаешь, словно бабочка! Сколько бабочек! Зеленые, синие, голубые… Что им нужно в моей комнате? И почему цыплята пищат под кроватью?! Пи-пи-пи! A-а, это цыплята кумы Ририккьи. Пусть их заберет. Мне чужого не надо. Фу-ты, какой противный писк. Он мешает мне любоваться бабочками. Вон их сколько налетело — целый рой. Ах, нежные крылышки… по лицу… по лицу…
Дон Федерико уже ничего не различал, ему только казалось, что его медленно-медленно опускают в узкий полутемный колодец. Но почему вниз головой? Другого способа, что ли, нет? Мало-помалу внутри колодца становится все темней, стены сдвигаются, и вот он уже чувствует липкую слизь, в которой увязают руки. Боже, какая холодная слизь!..
Только через несколько дней взломали дверь: трупный запах проникал оттуда, не давая покоя куме Ририккье и дону Кончетто Монако, мужу кумы Пеппы.
Дона Федерико нашли мертвым в постели. Скрюченный, он лежал на левом боку лицом к стене, засунув два пальца в рот, откуда свисала липкая вонючая слизь. Кроме плотника, взломавшего дверь, и соседей, пришел еще сержант карабинеров. Заметив на тумбочке два пустых тюбика из-под люминала, он произнес очень отчетливо, так, чтобы все услышали его голос — голос правосудия:
— Распутники, как правило, плохо кончают! Когда погрязнешь в пороке, остается один выход — самоубийство!
И никто не обратил внимания на то, что ворон Кратет тоже неподвижно глядит с крыши на покойного дона Федерико.