В этот день светило яркое солнце. Его желтый, почти белый, диск вращался над моей головой и любые попытки прищурив глаза посмотреть на него, заканчивались временной слепотой. Черные круги наполняли мой взгляд, я отшатывался в сторону и назад, как вампир, на которого случайно упало солнечное прикосновение, и с силой, почти до боли в веках, стал растирать своими маленькими ручками голубые глаза.
Мать была рядом. Она всегда была рядом. Куда бы я не пошел, где бы не пытался скрыться от этой вездесущей матушки, она всегда была рядом.
Ее голос был мягок и приятен на слух. Даже когда она кричала во всю силу, пытаясь окликнуть меня убегающего прочь в высокие шеренги длинной, как копья, кукурузы, ее голосок никогда не переходил на хрип. Он струной звенел у нее в груди и, вырываясь наружу, пролетал над полем, добираясь до меня куда бы я не скрылся.
Я пытался убежать от него. Убегал все дальше и дальше. Порой расстояние было таким, что самого дома и людей, с такого расстояния превратившихся в едва заметные черные точки, было уже не видать, но мой слух все равно улавливал это звонкие и такие приятные нотки ее голоска.
Сегодня был вторник. Самый страшный день в недели, когда я проклинал все и даже не пытался убегать из дома. Дверь всегда была открыта — так любил мой отец, который с самого утра, вставая ни свет ни заря, направлялся на юг в скотобойню, где работал всю свою сознательную жизнь. Этот маленький бизнес, как он сам говорил неоднократно, был той единственной опорой для семьи, которая позволяла нам хоть как-то сводить концы с концами, отбиваясь от настырных кредиторов, закладывая каждый вторник по одному — двух телят.
«Мы вложили сюда гораздо больше, чем несколько десятков тысяч, мой сын. Мы вложили собственный труд и время. Вещи, которые в отличие от денег невозможно вернуть. Здесь все и ты должен меня понять.»
Я пытался, но так и не смог. Я не мог переносить один лишь вид алой крови, а от криков умирающих телят меня буквально выворачивало наружу. Сколько их было я уже не помню. Мне говорили, что я привыкну, что такое бывает со всеми и все, кто так или иначе работал на скотобойне тоже проходил через этот период полного отвращения. Но время шло. Проходил вторник за вторником, а меня все так же воротило от одного лишь вида огромного здания. Стоило мне только переступить порог и увидеть пятна засохшей крови у самого входа, как внутри меня все менялось. Желудок отчетливо становился тугим, уменьшался в размерах. Где-то у самого дна моего маленького живота начинался процесс, который всегда приводил к одному и тому же результату. Я бежал. Быстро как только мог. И схватившись за ржавый поручень водонапорной башни, склонялся над уже приготовленной ямкой, вырытой мной загодя еще с прошлого визиту сюда.
Весь мой завтрак всегда оказывался там. Каждый вторник я ел так мало как только мог. Матушка ругалась. Иногда кричала на меня, что я плохо кушаю и что не буду расти. если сейчас же не начну поглощать пищу. Грозила отвезти меня к врачу на обследование из-за плохого аппетита. Но я не мог. Я был здоров, у меня никогда ничего не болело, но вторник действовал на меня как проклятье. Стоило моим глазам увидеть как лист календаря перекидывался на другую сторону, а под ним, как зловещее знамение, появлялся вторник я тут же терял веру во все.
В этот вторник все случилось точно так же. Мы с оцтом сели в его старый грузовик, работавши солнечной энергии, выехали за пределы фермы и направились прямиком к скотобойне. Я знал этот путь наизусть. Каждую кочку, каждую яму и выбоину на нашем пути. По одному лишь движению колес мне вскоре стало понятно на каком участке пути мы находимся и как далеко отъехали от дома. Все это стало частью моей жизни, которую я, к большому сожалению, не мог изменить… не мог до сегодняшнего вторника.
Все было готово, впрочем как и всегда.
На пороге нас встретил Боб. Старый Боб, похожий на маньяка из голливудских фильмов ужасов, был одет в потрепанные джинсы и толстые, как у Гулливера, сапоги. Улыбнувшись нам, он подошел к грузовичку и вытянул оттуда нечто, завернутое в серую плотную материю, одним своим видом наводившее ужас на меня. Боб знал мой страх, он вообще знал мою ненависть ко всему, что происходило здесь и каждый раз, видя мое отвращение, шутил надо мной, рассказывая старые «мясницкие» байки о том, как любит свою работу.
Отец молчал. Он вообще был человеком молчаливыми говорил лишь тогда, когда необходимость была сильнее простого молчания. В этот раз он поступил как и всегда. Как и в любой вторник до этого и поступит так же в следующие миллионы вторников в будущем. Выпрыгнул из грузовика и прямо направился ко входу.
Говорили с Бобом. Обсуждали политику, экономику, будущее кредита. Мы почти расплатились и оставалось совсем чуть-чуть, но почему-то отец решил не останавливаться на достигнутом и расширить дело.
Старина Боб лишь одобрительно закивал головой. Больше работы. БОЛЬШЕ МЯСА! Он был так рад, так широко улыбался, что из-под его толстенных губ выскочили все его желтые зубы. Он курил. Дымил как паровоз на старом перроне, отчего в самые напряженные рабочие дни от него несло дымом аж за несколько метров.
Отец позвал меня и мы все направились вперед.
Наше стадо насчитывало почти сто пятьдесят голов и оно стремительно таяло. До того как проценты по кредитам стали расти словно снежный ком, их было больше. Намного больше. Сколько я даже сказать не могу, но теперь все немного изменилось.
Внутри стояла настоящая жара. Я вспотел так быстро, что даже не заметил как рубашка прилипла к телу и стала похожа на мокрую губку. В длинном коридоре, по бокам которого были сооружены загоны для скота, находились взрослые особи, немного дальше — молодняк. Те, что родились совсем недавно были привязаны к своим матерям и больше всех начали мычать, завидев как знакомые люди медленным шагом продвигаются вперед.
Это было похоже на отбор. Кому жить, а кому умереть. Боб шел рядом с отцом постоянно улыбаясь. Он вообще был человеком веселым и подобный отбор приводил его в неописуемый восторг. В такие минуты он чувствовал себя выше других. Судьей, от решения которого зависела жизнь обвиняемого. Вытянув толстенную руку вперед, он то выпрямлял ее, указывая на животное, подлежащее на «вывод», то сгибал, отбраковывая и сладко причмокивая одновременно.
Наконец, коридор закончился. Выбор был сделан и толстяк Боб направился к закрытому загону. Все было решено и в следующие несколько минут, находясь за перегородкой отделявшей это помещение от «эшафота», я слышал гулкое и протяжное мычание. Боб не спешил. Он вообще не любил спешить. Говорил, что животное очень чутко ощущает намерения стоящего рядом человека. Если идти к ней напрямую и делать все слишком быстро, то мясо получается слишком сухим и больше похожим на мертвечину, но если сделать все как надо, то оно будет красным, сочным и ни один покупатель не сможет устоять перед таким товаром.
Он не любил спешить. Я знал это и стоял за стенкой, закрыв уши, чтобы не слышать как животное кричит и пытается вырваться из механизма, напрочь сковывавшее движение бедного животного. Крик продолжался, а я никак не мог скрыться от него. Я прижимал руки к ушам все сильнее, старался отвернуться, спрятаться, убежать от всего этого, но это животное мычанье все не пропадало. Оно влетало в мои уши и сдавливало мой мозг. Било в самый его центр настоящим колокольным звоном.
Ноги подвернулись и я упал. Вместе с силами, державшими мое маленькое и хрупкое тело, закончился и крик. Животное больше не кричало. Оно уже не могло это сделать и спустя минуту, весь в крови и с широкой улыбкой на губах, в коридор вошел Боб. Он посмотрел на меня, облизнул губы и вытер о фартук окровавленный нож, тот самый, который был завернут в плотную серую материю и лежал в багажнике грузовика.
— Чего ты, Макс, это же просто животное.
Я не помню точно, плакал ли я в тот момент или нет, но руки мои стали солеными и мокрыми от жидкости, которая скопилась на моих ладонях. Отец пришел следом. Он взял меня за руку и отвел туда, где все и произошло. Тело лежало посреди комнаты в огромной луже крови. Она стекала в специальный стек и пропадала в черной дыре специального слива, куда попадало все, что выливалось из туши убитого животного.
— Я сейчас, — сказал отец и вышел вместе с Бобом через боковую дверь на улицу. Потянуло сигаретным дымом.
Я остался один с огромной тушей наедине. Она все еще дышала… или мне просто казалось это, но глаза, такие большие, такие мокрые, будто от слез, смотрели прямо на меня. Меня вырвало. И на этот раз прямо на тушу. Я упал на колени и обеими руками пытаясь схватиться за воздух чтобы не рухнуть плашмя, прикоснулся к рогатой голове.
В эту секунду я увидел все. Всю ее жизнь от начала и до конца. Как лента черно-белых кадров, прокручиваемых огромным проекционным аппаратом, она пролетела прямо у меня перед глазами. Каждый день, каждый час, каждая минута и секунда ее короткой жизни сейчас стояли перед моими глазами. И я видел ее конец. Видел толстое тело Боба и его дьявольскую ухмылку человека, готовящегося сделать свое кровавое дело. Потом был крик. Пронзительный, хотя снаружи, там, за большой стеной, закрывавшей меня от всей этой казни, он был глухим и не таким сильным, но здесь, внутри ее воспоминаний, я увидел и услышал все так отчетливо и ясно, что на мгновение внутри меня что-то переменилось.
Кадры становились все бледнее — животное тихо умирало. Оно сделало еще несколько коротких вздохов, прежде чем окончательно испустило свой животный дух. А затем, где-то в глубине ее чернеющей памяти, мой слух уловил слова, который так и остались со мной до конца жизни.
— Чего ты, Макс, это же просто животные.