#img_5.jpeg

1

Владимир-Волынск. Опрятненький, тихий, типичный для Западной Украины городок.

На окраинах соломенные крыши проросли лишаями мха. В центре — крутые цинковые бока мансард двухэтажных коттеджей, церковь, костел.

Там, где кончается городишко и обсаженная ветлами пыльная дорога уходит в поле, раскинулся лагерь для советских военнопленных офицеров.

Перед входом на каменном постаменте хищно устремился вперед тяжеловесный орел. Чугунные лапы закогтили лавровый венок. В венке — свастика. Глаза орла злобные и жадные.

Дальше, в конце тенистой аллеи, — двухэтажный дом комендатуры. С конька крыши свисало длинное шелковое полотнище: на красном поле белый круг и в нем крючковатый переплет той же свастики. Ветер чуть шевелил полотнище; свастика двигала черными крючками, будто огромный паук лапами.

Слева от комендатуры протянулся колючий забор с широким зевом ворот. Будка, шлагбаум, часовой — все как положено. За проволокой большой прямоугольный плац, замкнутый с боков тяжелыми кронами многолетних лип, укрывших собой кирпичные старые здания казарм Войска польского. За плацем белел новый дом. Это клуб. С боков к нему примазались приземистые постройки кухни и бани.

Прибывших из Проскурова — человек около двухсот — загнали в вонючую моечную с единственным краном горячей воды. Около него сразу образовалась давка. Вместо тазиков на обросших зеленой слизью топчанах валялись красноармейские каски, покрытые слоем грязи. Воздух затхлый, кислый, воняющий плесенью.

— Ну и банька! — возмутился Олег. — Поросячья лужа!

— А тебе номерок бы с мойщицей, с веничком да еще кваску бы холодненького? А, Олег? — добродушно подтрунивал Адамов. — Не плохо бы! — протянул он мечтательно.

— Иди ты к черту со своей мойщицей вместе! — вскипел Олег. — Козел вонючий! Подойти к тебе тошно, а ты гогочешь, радешенек. Если ума нет — считай себя калекой.

— Ну, ну, осторожней на поворотах, умница.

Закипала ссора.

Причин для хорошего настроения и впрямь не было. Двое суток нас везли в скотском вагоне. Ноги по щиколотку увязали в коровьем навозе. Поначалу все стояли, потом, кляня все на свете, стали садиться на пол, прямо в полужидкую вонючую дрянь.

В пути погиб Гуров.

Неизвестно, как ему удалось пронести через обыски косой сапожный нож. Как только поезд тронулся, Гуров начал резать пол.

О побегах через дыры в полу ходило много толков. В таких случаях дыра вырезалась в рост человека, беглеца на ремнях опускали почти до шпал и разом бросали. Если в момент падения на шпалы все обходилось благополучно, можно было считать побег успешным.

Перед отправкой у нас отобрали все, даже нательное белье. В таком положении возможность побега исключалась: не на чем опустить.

Но как мы ни убеждали Гурова в бесполезности его затеи, отговорить нам его не удалось. Он только обозлился, обозвал всех трусами и продолжал свою работу, пренебрегая осторожностью даже на стоянках. На одной из них дверь с грохотом откатилась, в вагон ворвались солдаты, вытолкали пленных.

На полу остались свежие стружки и брошенный Василием Васильевичем нож.

Была ли проверка случайной, или, услышав у нашего вагона подозрительные звуки, часовой поднял тревогу — не известно. Проверили и остальные вагоны. Всех построили вдоль эшелона, и начальник конвоя спрашивал уже в третий раз:

— Чей это нож?

Искоса я наблюдал за Гуровым. Он был очень бледен. Под глазом непроизвольно дергался кусок щеки.

— В последний раз предлагаю владельцу ножа выйти из строя. Иначе расстреляю каждого пятого.

— Не надо! Нож мой. — Гуров шагнул вперед и очень тихо, но твердо сказал: — Я резал пол.

— Покажи руки!.. Мерзавец!

От удара Василий Васильевич упал, но сразу же поднялся. Из рассеченной скулы на рыжую бородку потекла темная кровь.

В следующий момент хлопнул выстрел. Гуров схватился за грудь, чуть постоял, словно примериваясь, куда упасть, и, не сгибаясь, рухнул плашмя вперед. Фельдфебель едва успел отскочить.

— По вагонам! Быстро!

Колеса выстукивали бесконечную дробь. Дорога наша тянулась дальше, на запад. На неизвестном полустанке остался наш друг, припавший щекой к промасленному щебню.

— Могло быть хуже для нас… — подытожил происшедшее Адамов.

По его мнению, эта смерть была совершенно напрасной. Мы соглашались с ним, но грусть по погибшем товарище еще долго щемила сердце.

Как обычно, Олег был взволнован больше других и все еще не мог успокоиться. Обругав Адамова, он усиленно заработал в толпе локтями, пробиваясь к водоразборному крану.

Прожарка наших вещей тянулась долго — несколько часов. В ожидании мы сидели нагишом в узком дворе бани. Голый до пояса дезинфектор — пожилой человек — жадно выспрашивал новости.

— Значит, говорите, бьют нас? Да-а-а… Тяжело. Вот еще одна новость. — Он выдернул из-под фартука газету. Бросился в глаза жирный заголовок «Клич». — Пал Севастополь. Удар, что и говорить, тяжелый. Ну, а если почитать вот эту паскуду, — он ткнул в газетный листок, — становится совсем тошно, хоть вешайся. А умирать нам рановато! — Человек бодро посмотрел вокруг. — Будет еще и в нашем краю праздник. Обязательно будет. Нужно держаться и, главное, поменьше прислушиваться к разным бредням вроде этих. — Он махнул перед собой газеткой.

— Аркадий Николаевич, готово, выдавай! — крикнул голос из бани.

— Сейчас, — отозвался наш собеседник. — Основное, ребята, держите хвост морковкой. — Он подмигнул и, чуть пригнувшись, шагнул через высокий порог.

Спустя несколько минут открылось в стене окошко, и тот же человек бодрым, сочным голосом крикнул:

— Эй, навались, у кого деньги завелись!

Вещички наши были горячие, мокрые, пуще прежнего воняли распаренным навозом.

Пошли чередом лагерные будни. Все было то же, что и в других лагерях, только более продуманно, тоньше, но итог одинаков: за прошедшую зиму погибло семь тысяч офицеров из десяти. И сейчас еще взгляд то и дело натыкался на отечные лица цинготников.

Мордобоя не было. Дубина была не в ходу. Зато очень легко было попасть на «кобылу» и получить двадцать пять палок на места пониже спины. Издевательства направлялись на унижение человеческого достоинства, надругание над честью советского офицера.

Вскоре после нашего приезда старшим офицерам выдали лоскуты красной материи и приказали срочно нашить на воротники знаки различия.

После этого их построили на плацу. Затянутый в мундир, словно в лайковую перчатку, комендант обратился к ним с речью:

— Я понимаю, что питание в лагере далеко не достаточное. Но что поделать? — капитан развел руками. — Такова норма. Я решил вам помочь.

По рядам пошло чуть заметное оживление.

— Окрестное население обратилось ко мне с просьбой, — повысил голос комендант, — вывозить на их поля удобрение из лагерных уборных. С этой целью я организую из вас несколько ассенизационных команд. В качестве вознаграждения за работу они получат по сто граммов хлеба на человека. Это дополнительно к пайку. Желающих прошу выйти из строя.

Ошеломленный неожиданным поворотом, строй старших командиров настороженно притих. Недавнее оживление сменилось подавленным молчанием.

— Мне нужно пятьдесят человек, — продолжал комендант. — Пятьдесят добровольцев прошу выйти вперед. Ясно? Нет желающих? Или, может быть, это саботаж? Хорошо. Я буду отбирать сам. Тогда выходи вот ты и ты… — Капитан пошел вдоль строя, выбирая людей. Но и после этого никто не тронулся с места.

Холеное лицо коменданта налилось кровью. В холодном бешенстве он щелкал стеком по жесткому голенищу сапога.

— Очень хорошо! Вы не хотите работать? Это значит, что вы не повинуетесь моим приказам. По законам военного времени вы должны быть расстреляны. Фельдфебель!

— Слушаюсь, мой капитан!

— Взять вот этого! — капитан указал на истощенного седого полковника. — Ты тоже не будешь работать?

— Потрудитесь обращаться на «вы», господин капитан. Кроме того, вы не вправе заставить меня работать на подобной работе хотя бы из уважения к моему возрасту и званию.

— Вот как?! — удивился комендант. — Не впра-а-аве? Двадцать пять! — коротко бросил он стоящим поодаль полицаям.

Молодые здоровые хлопцы замешкались. Даже этим типам, презревшим всякую человеческую мораль, было неудобно бить палками старого полковника.

— Комендант, я недоволен вашими людьми. Они плохо повинуются, — с нажимом процедил капитан.

Старшина лагеря — черномазый подполковник в хорошо отутюженной коверкотовой гимнастерке и начищенных до зеркального блеска сапогах — подскочил к старику, грубо рванул за рукав, потащил к «кобыле». На помощь пришли ожившие полицаи.

— Подлец! — громко крикнул полковник.

Экзекуцию он перенес молча. Но с «кобылы» подняться уже не смог. Его сняли, положили в стороне.

— Вы довольны? — продолжал издеваться капитан. — Теперь вы охотнее пойдете работать. Что?

После такой меры пятьдесят человек были отобраны.

— Разойдись! — Старшина зло ворочал белками. — Сволочи!..

На «кобыле» полицаи пороли отказавшихся — таких набралось человек двадцать. В воздухе мелькали палки.

На следующий день в веревочную упряжь ассенизационных бочек впряглись отобранные накануне. От стыда они опустили головы, тупо переставляли ноги.

Бочки катились по двору, гулко встряхиваясь на ухабах. Уныло покачивались привязанные к длинным шестам испачканные нечистотами каски.

2

После утренней поверки народ разбредался по двору. Кто играл в замызганные самодельные карты, кто из обломка каски мастерил нож, целыми днями точил его на булыжнике, кто просто валялся на чахлой коричневой траве. Большинство собиралось группами, спорило до хрипоты по поводу и без всякого повода. Авторитеты не признавались, лучшие аргументы — несгибаемое упрямство и луженая глотка.

Олегу на одном месте не сиделось. Он бродил по лагерю, прислушивался к разговорам, ввязывался в споры и, столкнув спорщиков, оставался сам в стороне, сияя от удовольствия.

В углу между проволокой и бетонной коробкой мусорника чаще всего собирались любители «вкусных» разговоров. Вспоминали яства, деликатесы, способы их приготовления, сервировку. Не забывалась ни одна деталь, не опускалась ни одна мелочь.

Над сидящими приподнялся высокий и очень худой человек. Голова его напоминала корабельную швабру с длинными пеньковыми косичками.

— Бифштекс, — проговорил он басом, — это не наше, не русское. И название-то: ни вкуса, ни запаха. Иное дело — пельмени. — Он поднес к лицу сложенные щепотью пальцы, точно держал перед собой горячий пельмень.

Слушатели сглотнули набежавшую слюну.

— Берется мука. Белая, конечно. Потом…

Истощенный гурман рассказывал, остальные слушали, в мыслях поедали невозможное количество пельменей и исходили слюной. Все шло гладко. И вот тут вмешался Олег.

— Неверно! Вы говорите, соль кладется в фарш. Нет! Ее бросают в кипяток.

— Это одно и то же, — попробовал отмахнуться высокий.

— Нет, не одно и то же!

— Не одно и то же! — как эхо, подхватил еще один голос. — Если в фарш, тогда тесто несоленое.

— Много вы понимаете…

— Больше тебя!

И пошло. Спор покатился, загрохотал, как пустая бочка по булыжной мостовой.

— И охота тебе связываться, — ворчал Адамов. — Когда-нибудь морду набьют.

Олег свистнул.

— В спорах познается истина. Пока молчит соловей — кричит осел. Все-таки веселее.

— Это кто же соловей? Ты?!

— А хоть бы и я. Молчун дубовый! Опухнешь от сна. Вот прорва! — искренне удивлялся Олег. — Впрочем, где кончается порядок, там начинается авиация. Давят жучка по целым суткам. Иммунитет!

Григорий беззлобно отругивался.

После поверки нас не распустили, а увели на плац. Такие построения почти всегда предшествовали отправкам крупных партий.

На этот раз придавалось большое значение равнению по рядам и в затылок, и поэтому пленные заключили, что готовилось что-то торжественное.

Перед клубом стоял рослый комендант и рядом с ним хилый старичок в тонком сером мундире с витыми серебряными погонами на сутулых плечах. Лицо желтое, в мешочках, левую бровь подпер монокль.

— Смирна-а-а! — К старику с докладом подскочил щеголеватый старшина.

— Вольно, голубчик.

— Вольна-а-а!

Старик перебросился фразой с комендантом. Тот важно качнул головой.

— Братцы! — Старик, шагнув вперед, протянул к строю руки. — Я приехал к вам из Берлина по поручению командования Русской освободительной армии. Я рад, что вижу стольких русских офицеров вместе. Я не сомневаюсь, что все вы достойные сыны многострадальной России.

По площади прошел сдержанный гул.

— В моем лице к вам обращаются люди, взявшие на себя священную миссию борьбы с большевизмом. Мы ждали этого радостного времени более двадцати лет. Теперь наш час настал. Вот! — Старик поднял над головой большую листовку с портретом. — Вот истинный боец за счастье своего народа — генерал Власов. Я зову вас под знамена. Советам приходит конец. Ваш долг ускорить его, затем вернуться к семьям и строить новую Россию. Страну…

— Россию на немецкий лад! — звонко крикнул кто-то из строя.

— Страну предприимчивых, умных людей, — поправил старик.

— Под немецким каблуком! — не унимался голос.

Бросив украдкою взгляд на коменданта, старик ответил:

— Немцы получат свое и уйдут. Мы будем свободны!

В задних рядах поднялся шум.

— Громче!

— Не слышно!

Шум перекинулся из задних рядов в передние, Кричали уже все. В голосах слышалось озорство.

— Старый пер…!

— Долой! Доло-о-ой!

Между рядами зашныряли полицаи, солдаты охраны и оба коменданта. Понемногу шум стих.

— Напрасно вы шумите. Вам не за что держаться. Нынешняя Россия считает вас изменниками. Об этом заявил сам Сталин. Но если для него вы изменники, то для нас вы желанные люди. Мы ждем вас! Мы обращаемся к вашей совести, вашему долгу перед Ро… кха… кха…

Приступ кашля заставил его схватиться за грудь.

— Доло-о-ой!

— Он рассыплется!

— Воды-ы!

Перемежаясь с разбойным свистом, крики неслись над площадью. Часовые на вышках повели по лагерю стволами пулеметов. Но применить оружие не позволял момент, а как можно заставить замолчать несколько тысяч глоток?

Комендант махнул рукой, велел разойтись.

— Эх и вояка, разрази его гром! — Олег сиял как именинник. — Старая песочница, а туда же, в избавители лезет!

— Лиха беда — начало. Теперь будут капать на мозги, — рассудительно вставил Адамов. — Христолюбивые агитаторы!

3

Перед отъездом из Проскурова Фоменко просил меня отыскать во Владимир-Волынском лагере Власенко, передать ему привет от Саши и пожелание спокойной жизни.

Я удивленно переспросил:

— Спокойной?!

— Да, именно спокойной.

Тогда мне стало понятно, что дело вовсе не в привете, а в чем-то значительно более важном, смысл которого для меня пока оставался тайным.

Розыски ничего не дали. Найти человека в многотысячном лагере вовсе не легко, тем более что его надо было искать, сообразуясь с некоторыми правилами осторожности.

Дни проходили. Подошел конец августа. Немцы без умолку трезвонили о своих победах, о скором конце войны. И, надо признаться, тогда им было о чем трезвонить. Вести с фронта шли очень тревожные. По всему было видно, что именно в те дни решалось: кто кого. Из репродуктора на площади беспрерывно доносились то бодрые лающие голоса, то бравурные марши. Солдатня распоясалась, уже без всяких стеснений заявляла, что все русские пойдут в рабство на десять лет, а если понадобится, то и на больше.

Настроение в лагере совсем упало. Подняли голову разные подонки, которым было все равно, лишь бы спасти свою шкуру. Постепенно я распутал ниточку, тянувшуюся к Власенко.

В лагере его не было. Попал он в плен в первые дни войны и чуть ли не в том же самом Владимир-Волынске. Работал он при комендатуре писарем. Исполнительный, аккуратный и какой-то немного странный, словно бы чуточку не в себе. Что-то в комендатуре произошло; по личному распоряжению коменданта Власенко высекли на «кобыле». И перевели в рабочую команду в городское овощехранилище. В команде работало тридцать человек. В конце июня 1942 года несколько дней подряд лил дождь. Часовым не хотелось мокнуть под дождем. Они загоняли пленных в сарай и отсиживались в нем по целым дням. В один из таких дождливых дней пленные обезоружили, связали конвоиров и разбежались. Заводилой был Власенко.

Некоторых поймали сразу, некоторых — спустя несколько дней. Всех расстреляли. Только о Власенко ничего не было слышно. Думали, что ему удалось дойти до линии фронта. Некоторые поговаривали, что Власенко прихватил с собой списки пленных. Списки не простые: против каждой фамилии условный значок — характеристика. Но это были только разговоры. В лагере болтали много всякого вздора, и трудно было подчас отличить правду от вымысла.

— Пойдем в клуб. Новичков привезли. Из Проскурова, — тормошил меня запыхавшийся Олег. — Может, Андрея Николаевича встретим.

В клубном зале было полным-полно. К новичкам набились обитатели лагеря, искали земляков, знакомых и просто «зевали» в надежде услышать что-то новое. Доктора среди прибывших не было. Скалясь белозубой улыбкой, подошел обрадованный лейтенант Франгулян, не попавший с нами в прошлую отправку.

— Здорово, ребята!

— Здравствуй, Гурген! Что нового?

— Новости: хочешь — стой, хочешь — падай.

Франгулян рассказал проскуровскую сенсацию.

— Панимаишь, — волнуясь говорил он, — если бы я не спал, теперь уже был бы на фронте. Дурной голова! Ишак! Не надо было спать. А я спал. Утром, правда не самим утром, на рассвэте прибежал в пересылку конвой. Собака злой, а солдаты савсэм бешеный. Строили, считали, опять строили, опять считали. Много раз считали. Затэм запихали нас в казарму, двэр — на замок и часовой с собакой поставили.

Волнуясь, Франгулян сильнее обычного коверкал русские слова:

— Черт знает, что думай. Думай так, думай нэ так — все равно плохо. Помнишь, нэдовольных постреляли? Я и подумал: «Все, крышка и тебе, Франгулян. Тепэр за проволока — и шабаш». Час сыдым. Два сыдым. Нэ знаем. В окна смотрым. Фоменку ищем, Фоменки нет. Что такое? И еще десять человек нет. Где они?.. Потом бежит снизу Шурка Беленко — знаешь? Красный такой, радуется, будто медаль получил. «Слыхали? — кричит. — Убежали!» Кто убежал? Оказывается, Фоменко убежал, а с ним еще десять человек и часовой с вышки. Во! Прорезали, понимаешь, возле самой вышки проволоку — и пошел.

— Вот здорово!

— Здорово! — восторженно воскликнул Франгулян. — Только нэ савсэм. На другой день в лагерь привезли четыре трупа. Такие, что и родной мама нэ узнает.

— И Фоменко? — испуганно спросил Олег.

— Не-е-ет. Фоменку не поймали. Нэ такой.

— Эх, черт возьми, и не везет же в жизни. — Олег шлепнул пилоткой об пол. — Задержись мы там — уже были бы на свободе.

— Это еще нэ известно.

— А чего там? Фоменко же свой парень. Это же факт!

— Тэперь свой, а тогда, помныш, что говорил?

— Помню. Так что ж из того?

— А то, что дэржи лучше язык на привязи.

Олег замолчал. Мы еще поговорили о разные мелочах и ушли в свою казарму.

«Нет ли связи между побегами Фоменко и Власенко? Неспроста ведь Фоменко направил меня именно к этому человеку», — мелькнула догадка и погасла. Может, это просто совпадение.

Солнце лениво перекатилось с одного края лагеря на другой. От лип протянулись плотные косые тени. На площади заполошно колотили в обрезок рельса: сзывали пленных на плац.

Перед клубом собралась большая толпа. Высказывались догадки о причине сбора, одна другой нелепее, невероятнее.

В лагерь вошла группа людей, и сразу все стало понятным.

Впереди шел человек в хорошем синем костюме. Руки его были заломлены за спину и туго стянуты. От этого грудь неестественно выпятилась, походка была деревянная. Восково-бледное лицо обросло густой бородой, один глаз заплыл синим кровоподтеком.

За ним, почти упираясь в его спину штыками, твердо вышагивали двое солдат. Последним шел унтер.

Перед клубом группа остановилась. Человек встал к стене. Напротив него шагах в пяти плечом к плечу встали солдаты и передернули затворы винтовок.

Я услышал фамилию Власенко. Это был он.

Унтер скомандовал. Вскинулись на изготовку винтовки — дула подрагивали на уровне груди осужденного. Расстояние между ним и блестящей сталью штыков было ничтожно малым. Над площадью повисла могильная тишина.

Власенко долгим тоскующим взглядом переходил от лица к лицу и, видимо, не находил того, которого искал. Потом его взгляд остановился на солдатах, на лезвиях штыков и вдруг заострился холодным злым блеском. Грудь рывком поднялась, набрала до отказа воздуха, и над притихшими людьми, над широкой площадью, над вековыми кронами зеленых великанов пронесся страстный призыв:

— За Родину! За нашу Советскую Ро…

Оглушительным дуплетом грянули выстрелы. С тревожным криком с лип поднялась стая галок.

Власенко упал на колени, медленно повалился на бок, к стене. Унтер выстрелил ему в ухо. Тело Власенко дернулось еще раз и застыло. По земле растекалась красная лужа. На свежеокрашенной белой стене почти рядом остались две небольшие воронки, припудренные кирпичной пылью.

Пленные разошлись по казармам.

Олег против обыкновения молчал. Григорий с грустью и легкой завистью сказал:

— Вот это парень! И умер-то как — спокойно, красиво.

4

Ченстохов. Древний город, седой от старости и окаменевшей на стенах пыли.

В нижнем конце городской оживленной улицы вдоль тротуара тянулась глухая унылая стена. Над нею — сторожевые вышки. У массивных железных ворот расхаживал часовой в каске. Над воротами — хищный орел.

За стеной вытянулось очень длинное четырехэтажное серое здание. Когда-то его занимал полк польской пехоты. В полном составе он отправился в плен к немцам, а на его место пришли развязные молодчики в серо-зеленых мундирах и тяжелых сапогах с голенищами раструбом. Немцы задержались недолго. В 1941 году под медную песню бравурного марша они выступили на восток, оставив на память о себе множество наставлений о бдительности, написанных прямо на стенах готической вязью вперемежку с порнографическими рисунками.

В казарме разместили лагерь русских военнопленных.

Из окон был виден осенний скучный город. В небо вонзился ребристый шпиль собора Ченстоховской божьей матери. Ветер гнал на него низкие слоистые тучи, и шпиль распарывал их, потрошил, как гигантский нож. Если смотреть только на него, казалось, что двигался он, а тучи жались в страхе, словно стадо фантастических грязношерстных овец.

Так он мне и запомнился, этот город, — соборным шпилем да безгранично дерзким побегом одного из пленных.

Высокая стена тянулась вдоль тыльной стороны казармы, образуя глубокий сырой проезд, мощенный круглым разноцветным булыжником. На дно проезда солнце не заглядывало. В окна казармы несло кислой вонью непроветриваемого подвала. Гребень забора достигал второго этажа. Внутри помещения нары примыкали вплотную к подоконникам. Это наводило на мысль о побеге: стоило лишь из окна перебросить доску на забор — за ним город, — а там ищи-свищи — поляки спрячут.

Нужной доски не было, и пленные как привороженные смотрели на бетон злополучного забора, строили планы побега — один другого нелепее.

В мрачный тихий день, когда тоска по Родине была особенно острой, пожилой пленный, глядя на забор, тяжело вздохнул и, ни к кому не обращаясь, сожалеюще проговорил:

— Сбросить бы мне годков десяток… Хорошему прыгуну тут секунда дела.

От стены кто-то откликнулся:

— Рассыплешься, смотри. Немцы без чертежа не соберут.

Остальные негромко рассмеялись.

— Тебя-то без чертежа соорудили. Сразу видно: винтика не хватает. Чем зубы скалить, лучше бы мозгами пошевелил. Сколько тут до стены? От силы четыре метра.

— Не допрыгнешь пару сантиметров — и хана. Не убьешься, так часовой прикончит.

— Так ведь на войне не без риска, — резонно заметил худощавый невысокий парень. — Рискнуть, что ли, Федор Ильич?

Пожилой ответил не сразу.

— Отчего бы не попробовать? Только страх из души выбрось. Иначе наверняка убьешься.

Парень по нарам подошел к окну, будто впервые осмотрел забор, подоконник, проверил ногами настил нар и отошел на край.

Видевшие это выжидательно замолчали. Никто всерьез не верил в намерения парня: покуражится да и слезет.

Парень не слез. Сделав короткий разбег, он мощным толчком выбросил за окно свое ладное тело, перелетел над глубоким проездом и сбалансировал на самом краю стены ограждения. В следующее мгновение он уже спрыгнул на ту сторону, в город.

От неожиданности все онемели, потом повскакивали с нар и устремились к выходу, перепугавшись возможного налета солдат.

Зазевавшийся часовой открыл стрельбу, когда пленного уже и след простыл.

Против обыкновения этот смелый побег не вызвал со стороны лагерного начальства никаких репрессий, только по верху стены спешно надстроили ряд колючей проволоки.

Вскоре нас опять запечатали в вагонах и пять суток возили по дорогам с той же неизменной варварской практикой, с которой мы уже познакомились в пути до Проскурова. Пять суток для многих оказались чересчур длинными — они не дожили до конца пути. Остальные уже видели себя на пороге гибели.

В жару нас возили в душных, глухих товарняках. В холод — в открытых полувагонах или в вагонах, специально оборудованных для перевозки скота. Стены в таких вагонах решетчатые.

Стоял конец октября. Солнце уже не грело. По ночам земля одевалась инеем. На ходу поезда в вагоне завихривались колючие сквозняки. Пленные жались друг к другу, словно играли в «кучу малу», только игра была смертельной: нижние задыхались, верхние коченели от холода.

К концу пятых суток нас выгрузили на товарной станции Нюрнберга. Гитлеровцы с размахом и прикрякиванием, как дрова, швыряли в грузовики трупы и вперемежку с ними — чуть живых пленных, которых уже подстерегала смерть. Остальных увели в палаточный карантин.

У водоразборной колонки — дикая свалка. Пленные отталкивали друг друга, слабые падали под ноги нетерпеливой толпы и погибали рядом с водой. Многие опились до того, что больше не встали.

К вечеру небо прорвалось. Полился упорный обложной дождь. Сквозь ветхий брезент он сыпался на людей. Поверх земляного пола растеклись ледяные лужи.

Из-за тесноты разыгрывались жестокие ссоры за топчаны. После нескольких дней притеснений от нас увезли еще две или три машины трупов.

Канун Октябрьских праздников по простому совпадению выдался праздником и для нас. Рванье, служившее нам одеждой, заменяли солдатскими тряпками всех армий Европы со времени сотворения мира.

Мне достались ядовито-голубые бриджи с белыми лампасами, французская защитная куртка и длинная шинель неизвестного происхождения; знатоки уверяли — бельгийская. На голове красовался какой-то блин, на ногах — глубокие долбленые колодки. Все это было слежавшееся, пахнущее специфическим запахом долголетнего складского хранения, но почти неношеное и, главное, теплое.

Из склада нас увели в бараки основного лагеря. По асфальту грохотали колодки.

В бараках у стен лежали вороха бумажных обрезков, истертых в труху. Тронешь их — поднимется туча пыли. Но все же это было лучше телятника и лучше мокрой земли в палатке. Мы улеглись потеснее, колодки подложили под головы, и вскоре Олег стал подсвистывать простуженным носом.

Щелкнул фотоаппарат. Меня сняли в профиль, повернули к аппарату лицом, на грудь нацепили черную дощечку — на ней крупно мелом выведен номер 18 989, — и еще раз щелкнул аппарат.

— Все. Следующий!

На табуретку сел Олег. За его спиной висел кусок грязной бязи, кажущейся здесь свежей и чистой, как только что выпавший снег. На ее белизне лицо Олега сразу заострилось, постарело, обтянулось нездоровой землистой кожей. Скулы выдались вперед, нос стал словно бы тоньше и длиннее, вокруг рта залегли горькие складки. Когда он успел так состариться? Неужели же за эти пять месяцев?..

— Как на Доску почета снимают, суки. — Олег подкинул на груди дощечку.

— Вас, вас? — обернулся солдат-фотограф. — Руе!

— Не меня, а тебя сюда посадить бы, хамлюгу. Ферштейн?

— Я, я, ферштейн, — закивал солдат и улыбнулся.

Грянул смех. Олег деревянно уставился в объектив.

Временами лагерь походил на биржу труда: среди пленных сновали типы в штатском, отбирали людей нужных специальностей, формировали рабочие команды, иногда даже угощали нас сигаретами.

Я угодил в группу, состоящую из тридцати человек. Ни Олег, ни Адамов в нее не вошли. Становилось очевидным, что нашей дружбе приходит конец. Горечь близкой разлуки отравляла и без того не сладкую жизнь. Мучило сознание совершенной оплошности: при более близком знакомстве обнаружилось, что в нашей «тридцатке» все с высшим и средним техническим образованием.

— Черт тебя дернул! — пробирал меня Адамов. — Специалист! Как же! Хватило ума! Привезут на завод, поставят к станку. Что тогда? Откажешься?

— Откажусь.

— И подхватишь пулю в лоб, — безапелляционно ввернул Олег. — Лучше уж г… возить. Руки грязные, зато совесть чистая. Перемудрил, дружочек… Эх, ты-ы!

Я отмалчивался. Что им ответить? Ведь назвался же Олег поваром, а Адамов чернорабочим. Зачем было мне называться по специальности?

Мы прощались. Олег расчувствовался. В глазах у него стояли слезы. Мы троекратно наперекрест обнялись и расцеловались, как родные. Адамов же угрюмо наклонил голову и молча пожал руку до хруста в суставах.

— До свидания, ребята. Плен завтра не кончается, еще встретимся, — повторил я слова доктора.

— Будь здоров! Не поминай лихом!

Пассажирский поезд мчался на север. К его хвосту пристегнули наш товарный вагон. У квадрата двери в такт движению покачивались двое пожилых солдат. Они опирались на диковинно длинные винтовки «гра», снятые с вооружения еще в первую мировую войну, и языки их зудели от желания поговорить с пленными. Однако, поглядывая друг на друга, молчали, ожесточенно сплевывали в пролетающее пространство рыжую от табака слюну.