И еще месяц прошел.

Анне Матвеевне было ни лучше, ни хуже – боли даже как будто меньше стали, или она просто притерпелась к ним. Но худела все больше, ела чуть-чуть – от еды воротило ее, через силу сметану и яйца могла есть, а от одного запаха мясного начинало тошнить.

Михаил Федорович все время с пчелами возился, всю тяжелую работу по дому Гришка делал; и девчонкам доставалось, но они как-то ухитрялись еще и в колхозе на уборке поработать – все на трудодни что-то получат, урожай хороший был, не то что прошлый год, когда чуть не впроголодь сидели. Заглядывала и Устинья – хлеб испечь, одежонку залатать.

Анна Матвеевна становилась все молчаливее, подолгу задумывалась – так, что и не слышала, как окликали ее. А спроси ее – о чем думает? – и не сумела бы ответить. Были это какие-то неясные воспоминания, их даже и воспоминаниями назвать нельзя – что-то бесформенное, расплывчатое, о чем и сказать определенно трудно – было это или не было.

Варвара из Крыма письмо прислала. Извинялась, что приехать не могла, писала, что скучно там и дорого все, а красоты хваленой и в помине нету – везде люди толкутся, на пляже свободного места не сыщешь, а загорать ей нельзя – в первый же день с непривычки обгорела так, что вся кожа волдырями вздулась.

Невесело стало от этого письма Анне Матвеевне, и в который уже раз задумалась она о Варваре – что за человек такой в их роду, откуда появился? Везде только плохое видит, всегда жалуется на что-нибудь, всегда чем-то недовольна, к людям доброты никакой нету – почему? И сейчас вот – поехала в места, куда все люди рвутся, которые красотой своей на весь мир прославились, море там, солнце весь день, горы – жить бы да радоваться, если уж возможность такая выпала, а ей опять все не так. Да где же те места и те люди, с которыми ей хорошо-то было бы? Часто удивлялась Анна Матвеевна на свою дочь, понять не могла – как можно так жить? Ведь люди-то кругом почти все хорошие, тех, что с умыслом злые и недобрые, разве что одного из сотни найдешь, – ей-то, Варваре, почему все так плохо кажется? Ну ладно, некрасивая, да ведь и не урод – мало ли есть таких некрасивых, которые за всю жизнь ни одного плохого слова людям не сказали? Что она с этой красотой-то делала бы? Муж хороший, добрый, квартира в городе, работа легкая, не грязная, сама здорова, а что еще нужно – и сама не знает.

От таких мыслей Анна Матвеевна расстраивалась и думала о Варваре, пожалуй, больше, чем о ком-либо из своих детей. Еще расстраивалась, что Колюшку не могла вспомнить, а фотокарточки его не было. Помнила его только мертвеньким – раздутое посиневшее лицо, все словно искореженное и перекосившееся. Как только это видение вставало перед Анной Матвеевной, она старалась поскорее забыть об этом, начинала думать о чем-нибудь другом, приятном. Но Колюшка иногда снился ей по ночам – все то же посиневшее лицо, выпученные глаза, и ручки к ней протягивает, зовет: «Мама!» От этих снов Анна Матвеевна стонала и быстро просыпалась от какого-нибудь движения – все ее тело покрылось пролежнями, и повернуться с боку на бок без боли она уже не могла. Долго потом еще продолжалось сильное сердцебиение, пот на висках выступал, и Анна Матвеевна боялась заснуть – вдруг опять Колюшка явится? На вопросы же Михаила Федоровича – почему стонет во сне, мечется – отмалчивалась. Не хотела бередить давнюю рану. Михаил после рождения Варвары и Ирины совсем было мрачным стал – все девки и девки, а ему сын нужен, помощник в делах и будущий наследник. Анна Матвеевна уже и к бабке Настасье в Никольское ходила, чтобы заговорами как-нибудь помогла. И когда родился Колюшка, Михаил чуть не растаял от радости. Подарков ей наделал, дня три хмельной ходил, угощал каждого встречного-поперечного, всем говорил: «Выпьем за сына моего!» Мальчик был крупный, рос хорошо. Когда Михаил на фронт уходил. Колюшке восемь месяцев было. Прощаясь с ним, Михаил всех от колыбельки услал, минут двадцать был один с мальчиком. Когда вышел, Анна Матвеевна перепугалась – таким странным, сурово-торжественным было его лицо, и следы слез явственно в глазах стояли. И последние слова, что он сказал ей на прощанье, были:

– Пуще глаза сына береги. Он – опора наша.

Поклялась ему в этом Анна Матвеевна – и не сберегла. Когда умер Колюшка, Анна Матвеевна долго боялась написать об этом Михаилу. А написала – Михаил два месяца молчал, на письма не отвечал. Отчаявшаяся Анна Матвеевна написала командиру части, и вскоре Михаил ответ прислал. Ни слова упрека в нем не было, видно, что Михаил каждое слово мусолил, прежде чем на бумагу положить. В конце такие слова были: «Детей береги. Для них ведь только и живем». Прочитала это Анна Матвеевна – и словно вся боль Михаила в нее вошла, зажала – и не отпускает. Долго еще виноватой себя чувствовала. И за девчонками смотрела так, что соседи только головой качали. И выросли Варвара с Ириной крепкими, здоровыми. Ирина стала сдавать только за последние год-два, аборты да Петро замучили. Да и все остальные как на подбор. Гришке никто не даст его четырнадцати – шестнадцать, а то и семнадцать.

В начале сентября уехали Верка с Надькой, и в доме снова постоянно хозяйничала Устинья. Первое время, когда Анна Матвеевна слышала ее шаги на кухне, приказания, которые отдавала Устинья Гришке и Олюшке, так тяжело ей становилось, что хоть кричи. И временами такая лютая злоба охватывала Анну Матвеевну, что она боялась – войдет сейчас Устинья, посмотрит на нее, все поймет и уйдет из дома. И Анна Матвеевна отворачивалась к стене.

И как-то сразу хуже стало ей. И шишка на животе стала заметнее, и боли усилились – все чаще приходила Люся и делала уколы.

До середины сентября погода стояла сухая, теплая, настоящее бабье лето, а потом зарядили дожди, и шли они весь оставшийся сентябрь и в начале октября тоже.

В середине октября Анне Матвеевне стало совсем плохо. Уколы уже не помогали, она тихо стонала и совсем почти перестала есть – постоянная тошнота при виде пищи усиливалась еще больше. К вечеру она стала терять память, заговаривалась. Однажды, увидев входящего Михаила Федоровича, Анна Матвеевна пристально посмотрела на него и спросила:

– Егор, это ты?

И лицо ее сразу просветлело. От этого взгляда у Михаила Федоровича захолодило между лопатками – так страшно было это радостное просветление на лице Анны Матвеевны, ее улыбка. А Анна Матвеевна продолжала тихим голосом:

– Давненько я не видела тебя, Егорушка. Хоть ты и не любишь, чтобы я тебя так называла, но ты уж не сердись, очень я рада снова видеть тебя... Постарел ты, братик, и волосы почти все седые... Да куда же ты? – плачущим голосом вскрикнула она, увидев, что Михаил Федорович пятится – к двери.

Михаил Федорович приказал Устинье и Гришке:

– Смотрите за ней в оба! Я за Люсей!

И опрометью кинулся из избы, на ходу надевая негнущийся плащ. Жуткая темнота, дождь и ветер были на улице. Разбрызгивая грязь тяжелыми сапогами, он добежал до дома, где жила Люся, и едва не упал на пороге – дышать было нечем, в груди что-то противно хрипело и булькало. Люся без слов поняла его, стала одеваться.

– Подожди, – с трудом сказал Михаил Федорович. – Может, уже отходит она, в беспамятстве лежит. За доктором в Никольское, может, съездить?

Люся расспросила его и согласилась:

– Вы поезжайте в Никольское, а я к вам побегу.

И они оба вышли в темноту. На Люсе был тонкий прозрачный плащик и такая же косынка на голове. Она храбро нырнула в дождь, но тут же вернулась, уже вся мокрая:

– Подождите, я записку напишу врачу на всякий случай.

Написала. Михаил Федорович сунул записку поглубже, во внутренний карман, и небыстрым шагом пошел к бригадиру за лошадью – быстрее легкие не пускали, и без того все болело в груди и хотелось как-то согнуться в клубок – может быть, тогда боль стала бы меньше.

На стук долго не отзывались. Потеряв терпение, Михаил Федорович заколотил так, что в окнах жалобно зазвенели стекла, – и сразу засветилось внутри, показалась растрепанная голова Любки, бригадировой жены. Не разглядев стоявшего за окном Михаила Федоровича, она сердито сказала:

– Чего тарабанишь? Нету бригадира!

И скрылась, и тут же погас свет.

Михаил Федорович в сердцах сплюнул, выматерился и зашагал на конюшню. Там, конечно, тоже все спали, и он сразу заколотил в ворота кованым каблуком. Дежурил на конюшне Иван, тот самый бывший фельдшер, выгнанный за пьянку, и был он по привычке пьян и сейчас, и по привычке же матерился, шлепая по лужам. Он не успел еще открыть калитку, как Михаил Федорович крикнул ему:

– Запрягай лошадь, за доктором надо ехать. Анна кончается!

Иван открыл рот, сказал что-то беззвучное, засуетился, забормотал:

– Царица небесная, как же так? Сейчас, сейчас, в один момент сделаем, это мы мигом...

И засеменил в конюшню.

И когда была уже запряжена лошадь, он все суетился, поправлял сбрую, жалостливо помаргивал на Михаила Федоровича, морщил лоб, придумывая, что бы сказать в утешение, – видно было, что ему очень хочется помочь Михаилу Федоровичу, но не знает, чем. И уже пошел было открывать ворота, но вдруг хлопнул себя по лбу и почти с радостью сказал:

– Эх, забыл! Погоди чуток, я мигом!

Забежал в конюшню и вынес початую бутылку самогона, бережно сунул Михаилу Федоровичу:

– Бери, сгодится, а то застудишься дорогой, смотри, холод какой. Ну, помогай тебе бог...

Когда Михаил Федорович подъезжал с врачом к своему двору, совсем не по себе ему стало – так необычен был вид дома, ярко светившегося всеми окнами в этот поздний час, среди непроглядной тьмы спящей деревни. Казалось – только один этот дом и стоит в поле, а больше ничего нет вокруг. Он бросил вожжи и торопливо пошел к крыльцу, забыв помочь докторше, и, только услышав остервенелый лай Шарика, опомнился, цыкнул на собаку так, что та с испуганным визгом кинулась обратно в конуру, и вернулся к тарантасу.

Никто не спал в доме, даже Олюшка. Михаил Федорович еще в сенях услышал голос Анны Матвеевны – она жалобно звала кого-то, выкрикивала бессвязные слова, и когда он заглянул в ее комнату – увидел широко раскрытые, невидящие глаза ее и невольно зажмурился. Вспомнил о докторше, повернулся к ней – та неторопливо раздевалась, а Михаил Федорович не догадывался помочь ей.

– Уложите детей, – строго приказала докторша, и Михаил Федорович не понимал, почему она говорит о детях и не торопится к Анне Матвеевне, но послушно кивнул.

Потом он долго, очень долго сидел за пустым столом и слушал голос Анны Матвеевны, постепенно затихающий и наконец совсем смолкший, и в тишине негромкий спокойный говор докторши, и он понял только, что Анна жива, иначе бы там не говорили так спокойно, и ждал, когда ему скажут что-нибудь.

Докторша и Люся наконец вышли, долго мыли руки, а он стоял рядом и держал чистое полотенце на неловко вытянутых руках. Было два часа ночи.

– Дети спят? – шепотом спросила докторша.

Михаил Федорович подошел к лежанке и посмотрел. Дети спали.

– Спят.

Люся опять пошла к Анне Матвеевне, а докторша села за стол и сказала.

– Если можно, сделайте, пожалуйста, чай.

– Я сейчас, сейчас... – обрадованно заторопился Михаил Федорович и стал искать плитку. То, что докторша заговорила о такой обыкновенной и простой вещи, как чай, сразу успокоило его. Значит, все нормально. Анна будет еще жить, и он спросил на всякий случай:

– Как она?

Он был уверен, что ничего страшного не случилось, и дернулся от неожиданности, услышав:

– Плохо. Может быть, и до утра не доживет.

И хотя Михаил Федорович давно знал, что Анна умрет, и умрет скоро, – слова эти тяжело, с размаху ударили его, и он неподвижно, согнувшись, стоял посреди комнаты, растерянно смотрел на докторшу и сказал первое, что пришло в голову:

– Как же так?

Да, он знал, что Анна скоро умрет, но ведь скоро – это не завтра и не сегодня утром, скоро – это ожидание и, значит, жизнь, а сегодня утром – это конец, это действительно смерть...

– Но что же делать, – помягчевшим голосом сказала докторша слова, которые полагалось говорить в подобных случаях, – вы ведь знали, что она безнадежна.

Да, он знал об этом, и казалось, давно уже смирился, но это не избавляло его от боли, время от времени возникавшей где-то под сердцем, и эта боль опять пришла сейчас, многократно усиленная неожиданными словами, и было так тяжело, как не было тяжело в тот день, когда он узнал, что Анне придется скоро умереть.

И он стоял и продолжал смотреть на докторшу, не зная, что ему делать, а докторша опять говорила слова очень обычные, будничные:

– Я до утра побуду здесь, а вы отвезите Люсю.

Он не понимал, как она может говорить так спокойно и просто, когда рядом умирает человек, и с молчаливой враждебностью смотрел на нее, и она понимала его и не обижалась, и не пыталась объяснить, что она не может вести себя иначе, ведь она уже больше тридцати лет работает врачом и видела столько болезней и смертей, что давно привыкла к ним, она не могла не привыкнуть к этому, иначе давно перестала бы быть врачом.

Но она ничего не стала говорить Михаилу Федоровичу. Она спокойно смотрела на него и, когда задребезжала крышка чайника, сказала:

– Снимите чайник.

Михаил Федорович снял чайник, стал искать стаканы. Нашел, поставил на стол – все так же молча, не глядя на докторшу. Он прислушался к тому, что было в соседней комнате, но голоса Анны Матвеевны не было слышно. Люся тихо ходила по комнате, делала что-то. Михаилу Федоровичу хотелось зайти туда, посмотреть на жену, но он не знал – можно ли?

Докторша взяла маленький фаянсовый чайник, сказала:

– Если позволите, я сама заварю.

– Пожалуйста, пожалуйста, – торопливо сказал Михаил Федорович, пододвигая ей чай и сахар.

Докторша заварила чай необыкновенной густоты и стала пить его маленькими глотками. Михаил Федорович тоже налил себе, но так и не притронулся к стакану – не хотелось.

Молчали. Ярко и бело светила стосвечовая лампочка без абажура, в углу желто и почти невидимо поблескивало узкое пламя лампадки – бог хмуро вглядывался в сидящих за столом людей.

Вышла Люся, молча села к столу. Михаил Федорович боялся расспрашивать ее, а она не говорила, сдвинула тоненькие брови, сосредоточенно размешивала сахар в стакане. Докторша сказала ей:

– Ты поезжай, голубушка, я сама побуду тут.

– Хорошо, – кивнула Люся.

Она допила чай и встала, тут же поднялся и Михаил Федорович, ожидая ее.

Дождь кончился, только злой невидимый ветер кидал в лицо холодные шарики воды, срывая их с деревьев.

Михаил Федорович отвез Люсю и медленно ехал назад, к белым светящимся прямоугольникам окон своего дома, думал – жива ли?

Докторша все так же сидела за столом, смотрела перед собой, думала о чем-то, на его появление только чуть голову повернула, невнимательно посмотрела – и снова задумалась. Михаил Федорович только сейчас как следует пригляделся к ней – раньше видеть ее не приходилось, работала она в Никольском недавно, с весны, – и понял, что она уже старая – под шестьдесят, наверно, – вспомнил, как гнал он лошадь по тяжелой трясучей дороге, а она ни словом не придержала его, хотя знала, конечно, что Анна Матвеевна безнадежна, – и стало ему жалко ее и стыдно за свою недавнюю враждебность к ней: «Тоже, у сердешной, жизнь крутая. Умаялась...» Он тихо сказал:

– Вы поспите, я постелю вам.

– Не нужно, – бросила докторша, не глядя на него.

Михаил Федорович посмотрел на ее боты и предложил:

– Может, боты снимите? Нехорошо ногам долго в резине быть. А я вам валенки или что полегче дам.

Докторша медленно повернула голову, как-то очень уж внимательно посмотрела на него – Михаилу Федоровичу даже неловко стало, подумал: не то ляпнул, – и согласилась:

– Давайте валенки.

Михаил Федорович отыскал старые разношенные валенки, взял боты докторши и, хотя грязи на них почти не было, вымыл во дворе и поставил в печке сушить.

До утра просидели молчком. Докторша часто вставала, шла к Анне Матвеевне, недолго была там и снова садилась за стол. Михаилу Федоровичу ничего не говорила, а сам он спрашивать боялся. И зайти к Анне Матвеевне он так и не осмелился.

Стало светать. Докторша еще раз сходила к Анне Матвеевне, была там подольше и, когда выходила, дверь прикрывала медленно, точно боялась ненароком стукнуть.

– Что?! – неожиданно громким голосом спросил Михаил Федорович.

– Жива... День, наверно, протянет, а дальше – не знаю... – И добавила со вздохом: – Ехать мне надо.

Михаил Федорович принес ее боты, обтер тряпкой – и просительно сказал:

– А может, чайку еще попьете, а?

Очень хотелось ему, чтобы побыла она еще немного, и докторша, видно, поняла это, согласилась:

– Можно.

Но выпила она всего полстакана встала и неожиданно спросила:

– Воевали?

– Привелось, как же без этого, – чуть удивился вопросу Михаил Федорович.

– На каких фронтах?

– На разных... А вы – тоже? – догадался Михаил Федорович, вспомнив медсанбатских девчушек.

– Все четыре года, от звонка до звонка... – Докторша помолчала немного и твердо сказала: – За мной не приезжайте больше. Все что надо – Люся сделает, я вашей жене помочь ничем не могу. Поймите, пожалуйста, – я одна на четыре деревни, случись что...

– Понимаю я, – торопливо сказал Михаил Федорович. – Спасибо, что в этот раз приехали.

Уже усадив докторшу в тарантас, он вдруг сказал:

– Я сейчас, на минутку только.

И быстро вернулся в дом. Хотелось ему посмотреть на Анюту – забоялся, что, пока ездить будет, может умереть и не увидит он ее больше живую. Осторожно открыл дверь в ее комнату, постоял на пороге, прислушался к ее дыханию, а к кровати не подошел, суеверно подумал: «Не помрет без меня, дождется... Я ж ей еще и слова путного напоследок не сказал...»

Докторшу он вез осторожно, но на обратном пути из Никольского гнал немилосердно, безжалостно настегивая кнутом не слишком резвую лошаденку, думал одно – не опоздать бы...