С того дня другая жизнь пошла в доме. Не было больше никакой надежды, и никто уже не надеялся на выздоровление Анны Матвеевны. Оставалось только ждать конца – и дом жил этим мрачным опустошающим ожиданием... Работали кое-как, через силу – лишь бы день прошел, ели нехотя, спали тревожно, просыпаясь среди ночи, прислушивались к тишине в комнате Анны Матвеевны, гадали – жива ли?

Анна Матвеевна была жива, если только это можно было назвать жизнью. Давно уже потеряла она счет времени, казалось ей – годы прошли с тех пор, как привезли ее домой; столько боли пришлось ей перетерпеть за эти дни, и она спрашивала кого-то – за что? В те часы, когда она приходила в себя и, лежа в темноте нескончаемых осенних ночей, сжимала зубы, чтобы не застонать и не разбудить Михаила и детей, она страстно молила: «Господи, пошли мне смерть... Ты милосердный и добрый – почему же ко мне не проявишь свое милосердие? Ты же видишь, как я мучаюсь, – за что? Я знаю, тебя нельзя просить об этом, но ведь и жить мне так дальше нельзя... Избавь меня от этой жизни...»

Но не помогали молитвы, не приходила смерть. Жила Анна Матвеевна, жила тем же ожиданием, что и все в доме... Не приходила смерть, но приходило желанное беспамятство, на время избавляющее ее от боли. И снова возвращалась она к жизни, не желая этого, не зная, зачем это. И однажды она взмолилась, обращаясь к Люсе:

– Дочка, миленькая, сделай мне такой укол, чтобы я сразу умерла. Сил моих нет больше терпеть это.

Побледневшая Люся и шприц из рук выронила.

– Да что вы, тетя Аня? Как можно так? Вы еще выздоровеете...

Заплакала Анна Матвеевна и ничего не сказала ей. Подумала: значит, опять терпеть... Долго ли?

Однажды, приходя в сознание, заранее страшась ожидающей ее боли, Анна Матвеевна услышала неясное бормотание рядом с собой и, не открывая глаз, с трудом разобрала слова:

«... сойди с креста. Подобно и первосвященники с книжниками и старейшинами и фарисеями, насмехаясь, говорили: Других спасал, а Себя Самого не может спасти. Если он Царь Израилев, пусть теперь сойдет с креста, и уверуем в Него...»

Анна Матвеевна поняла, что читают Библию, – но кто и зачем? Она открыла глаза, увидела желтый полумрак и огромную колеблющуюся тень чьей-то головы на стене, но тот, кто читал, сидел где-то позади ее, невидимый, и она слышала:

«Также и разбойники, распятые с Ним, поносили Его. От шестаго же часа тьма была по всей земле до часа девятаго. А около девятаго часа возопил Иисус громким голосом: Или, Или лама савахфани? То есть: Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? Некоторые из стоявших там, слыша это, говорили: «Илию зовет Он. И тотчас побежал один из них, взял губку, наполнил уксусом и, наложив на трость, давал Ему пить. А другие говорили: постой; посмотрим, прийдет ли Илия спасти Его. Иисус же, опять возопив громким голосом, испустил дух...»

«Испустил дух» – эхом отозвалось внутри Анны Матвеевны, и это эхо вдруг стало шириться, стремительно расти, стало надеждой, радостным ожиданием – значит, настал и ее конец, долгожданный час девятый, избавление от боли и бессмысленного существования – иначе зачем этот невидимый голос читает ей о смерти Христа? И с радостным умилением слушала она:

«И вот, завеса в храме раздралась надвое, с верху донизу; и земля потряслась; и камни разселись; И гробы отверзлись; и многия тела усопших святых воскресли; И, вышедши из гробов по воскресении Его, вошли во святый град и явились многим...»

Но уже ые понимала Анна Матвеевна этих слов, видела перед глазами: комната, полная людей, и жесткие доски гроба внизу и по бокам, чадное пламя свечей, и она в гробу – холодная, неподвижная, мертвая...

– Ме-о-рт-ва-я... – со страшной силой прозвучала это слово, заглушив все, и тут же в меркнущем ее сознании возник другой крик:

– Не-е-т!

И Анна Матвеевна рванулась на постели, чтобы посмотреть на этот голос, бормочущий слова Евангелия, и крикнуть ему это «нет», но ничего не увидела и не услышала больше – тяжелый огненный ком боли разорвался внутри ее, раздвинул ее рот в жутком нечеловеческом оскале, и дряхлый старик Иннокентий, бывший кладбищенский сторож, позванный Перфильевной, с трудом читавший при свете свечи пожелтевшие от старости страницы, выронил из слабых рук тяжелый кожаный том Библии и испуганно закрестился... А Анна Матвеевна, прежде чем окончательно впасть в беспамятство, вспомнила: «Других спасал, а себя самого не может спасти... не может спасти...»

Перед праздниками, в субботу, приехал Николай на машине. Зашел к Анне Матвеевне, потоптался у порога, к кровати подойти не смел, тихо позвал:

– Тетя Аня, спите? Это я, Николай.

Не отозвалась Анна Матвеевна – смотрела на него широко открытыми глазами и не узнавала его. Николай подождал немного и вышел.

К вечеру они вдвоем с Михаилом Федоровичем прирезали бычка и борова, до ночи возились, разделывая туши. Ходила по дому молчаливая Устинья, густые запахи жареного и вареного заполнили комнаты, двор, тревожно взвизгивало, мычало, блеяло в хлеву, испуганное жуткими предсмертными ревами и запахом крови. Уставшие мужчины к полночи уселись за стол, долго пили и ели, перебрасываясь короткими фразами. В четыре часа утра разбудила их Устинья. Вставали тяжело, хрипели и кашляли, плескали в помятые сном лица ледяной водой. Михаил Федорович торопливо проглотил полстакана водки, виновато посмотрел на Николая – тот уныло отвернулся, сглотнул слюну – хорошо было бы выпить сейчас, да никак нельзя – два часа еще баранку крутить.

Погрузили в машину мясо, поехали. Подмерзшая земля гулко катилась под колесами, дорога была пустая – ехали быстро. Приехали в Уфу – только светать начало, базар был еще закрыт. Подождали. Николай помог Михаилу Федоровичу сгрузить мясо, донести до прилавка – и укатил, а Михаил Федорович стал торговать. К обеду уже все распродал – за цену особенно не держался, да и мясо было хорошее, брали охотно. Почти все время молчал Михаил Федорович. Взвешивал, рубил, кидал на весы гири, брал черными негнущимися пальцами рубли и трешки, совал в карманы, отсчитывал сдачу. И все как будто не он это делал, а кто-то другой. Холодно было в нетопленном каменном здании рынка, от цементного пола стыли ноги, мерзли скользкие, покрытые красным жиром руки. Толкался, гудел народ, торговался, ворчал, а Михаил Федорович как будто не слышал ничего, не видел, пусто ему казалось. Из дома прихватил он четвертинку, в три приема выпил прямо из горлышка – и теперь ждал, когда кончится мясо и можно будет поехать к Варваре, выпить как следует, посидеть в тепле. Наконец за бесценок продал последние куски, заколол булавками припухшие от денег карманы, сдал весы – и пошел. Накупил водки, дорогой колбасы, конфет, поехал к Варваре.

Все были дома – воскресенье. Надька обрадовалась, засуетилась, помогла раздеться, приветливо загудел Николай, только Варвара, как обычно, бесцветным голосом кивнула:

– Здравствуйте, папаня.

И отвернулась, занялась своими делами, и не поймешь – то ли рада она отцу, то ли нет.

Две бутылки, что принес с собой Михаил Федорович, выпили к вечеру, потом Николай собрался еще в магазин идти. Варвара принялась ворчать, Николай что-то тихо говорил ей, но та не унималась. Михаил Федорович слушал, и зло разбирало его. Вышел в переднюю, сузил глаза и тихим мрачным голосом сказал:

– А ну, девка, марш отсюда, и чтоб я твоего вяканья не слыхал больше.

Варвара сразу осеклась, опустила злые глаза и мигом убралась.

Сидели на кухне вдвоем, пили, много курили – дым сизо и плотно висел под потолком, форточки не открывали – холодно. Николай попытался было утешить Михаила Федоровича – тот поморщился, сразу оборвал:

– Не надо об этом, Коля, ни к чему.

А о другом говорить не хотелось – вот и молчали больше, подливали друг другу, чокались с тихим звяком.

Легли поздно, сильно захмелевший Михаил Федорович уснул сразу, но скоро как будто стал проваливаться куда-то, страшно ему стало, долго падал он в черной неосязаемой пустоте – ни крикнуть, ни рукой пошевелить, только страх и ожидание, – когда же кончится это падение? И хоть и понимал он, что это во сне, а все-таки страшно было. Дернулся, проснулся – и не сразу сообразил: где он, почему лежит здесь, на каком-то жестком диване, как выбраться из этой густой темноты? Медленно и тяжко билось сердце, трудно было дышать – болели легкие, с хрипом выталкивая из себя воздух, яркие и острые разноцветные точки мельтешили в глазах. Михаил Федорович поднялся, сел – легче стало, задышал ровнее. Вспомнил, где он и что было вчера. Отдышался, натянул брюки, на ощупь побрел на кухню, включил свет. Было четыре часа утра. Заворочалась на своей постели Варвара, приподнялась – Михаил Федорович подумал: не пришла бы сюда. Никого не хотелось ему видеть сейчас, а Варвару – особенно. Но Варвара снова улеглась, засопела – и он со злостью подумал: ей-то все равно, сдохнешь – последней узнает.

Он открыл форточку, холод ввалился в кухню плотным тяжелым облаком. Медленно трезвея, Михаил Федорович подумал: нельзя больше пить, неровен час, и помереть можно. А жить надо... Надо? Для чего? Об этом раньше как-то не думал Михаил Федорович, жил – как жилось, день проходил – и ладно, дай бог до завтра дожить. Радости от такой жизни немного, но и горя большого не было. Давно уже смирился Михаил Федорович со своими болезнями, бессилием, работал, сколько мог, плохо становилось – уходил, отлеживался, знал – все сделает Анюта, никаких попреков не будет, объяснять что-то, оправдываться не надо. А теперь что будет? Жениться на Устинье? Пойти-то она пойдет за него – ни упрашивать не надо будет, ни дом отписывать. Давно уже надоело ей одной век коротать, от тоски кошек завела, с ними по вечерам разговаривает – сама признавалась. А дальше что? Устинья не Анюта, с ней такого простого житья не будет, работать с утра до ночи она не приучена. Сейчас уже недовольна бывает, если дел слишком много. Все равно придется ему сверх силы работать, а сил этих совсем уже не осталось – надолго ли хватит? Придется хозяйство наполовину свести, а хватит ли остального на жизнь? Олюшку еще долго растить, да и Гришку учить надо, нельзя парню жизнь ломать. Может, он по-настоящему в люди выбьется, достигнет чего-то, инженером каким-нибудь станет... Надо жить, последний наказ Анюты выполнять, детей на ноги поднять...

Но жить не хотелось ему сейчас, хотелось еще выпить, забыться. Водки еще оставалось немного, но Михаил Федорович сдержал себя, знал – потом совсем плохо будет, а сегодня дел у него немало.

Ложиться он не стал, боялся – опять что-нибудь плохое приснится. Сел к столу, заставленному тарелками, бутылками, стаканами, все это – недоеденное, недопитое, неубранное – скверно пахло, не хотелось смотреть. Отвернулся к окну – тихо, черно и пусто было за стеклами, ветер чуть слышно посвистывал, скребся жестким снежком. Так сидел он, на часы поглядывал, ждал, когда можно будет уйти, добраться до вокзала и уехать в Давлеканово. А когда загремел в ночи, завыл, ярко засветился первый быстрый трамвай, Михаил Федорович стал собираться. Двигался осторожно, но Варвара все-таки приподнялась – видно, не спала, – спросила:

– Чего вы, батя?

– Домой поеду.

– Погодили бы, позавтракали.

– Некогда мне годить. Спи, и так доеду.

– Когда еще приедете?

– Не знаю.

– Поклон мамане передавайте.

– Ладно.

Варвара даже не встала проводить, сказала только:

– Дверь захлопните.

Взял свой чемоданишко Михаил Федорович, проверил, не забыл ли чего, – и ушел.

В Давлеканове он сразу пошел в кузницу – заказывать ограду для могилы. Нехорошо сейчас было делать это, да когда еще выберешься, кто знает, а осень стоит гнилая, ненадежная – сегодня мороз, а завтра слякоть, не проедешь. А в деревне кузницы не было. И в Никольском нельзя ограду заказывать – мигом все село узнает, стыда не оберешься.

В кузнице было горячо и красно от работающих горнов, ухало, грохотало, било. Михаил Федорович осмотрелся, отозвал в сторону кузнеца – здоровенного детину с обожженным до медного цвета лицом.

– Чего тебе, папаша? – прогудел детина.

– Надо бы ограду для могилы сделать.

– Ограду? – детина помолчал, подумал. – Работы у нас много, некогда.

Михаил Федорович понял – парень цену набивает – и попытался возразить:

– Какая же сейчас работа? Чай, не посевная и не уборочная.

Детина снисходительно ухмыльнулся.

– У нас, батя, работа не сезонная – техника пошла такая, что в любое время ломается, успевай поворачиваться. Ограду сделать, конечно, можем, да только после работы, а это, сам знаешь, недешево стоит. Хочешь – заказывай, нет – воля твоя.

– За двухместную сколько возьмешь?

– Как это – за двухместную? – опешил парень.

– Да так... – спокойно сказал Михаил Федорович. – Для двух покойников.

– Оба сразу, что ли, померли? – удивленно допытывался кузнец.

– Оба не оба, тебе-то что за дело? – рассердился Михаил Федорович. – Говори сразу, сколько возьмешь.

Озадаченный кузнец почесал в затылке.

– Так ить... не знаю даже, как и сказать. Мы таких не делали. А когда надо?

– Не к спеху, – сказал Михаил Федорович.

– То есть как это не к спеху? – еще больше изумился кузнец. – Покойнички мертвые али нет?

– Давно умерли, а ограды нет.

– А-а... – протянул кузнец. – Так бы сразу и говорил. А то я было подумал, что ты загодя заказываешь... Сделаем, батя, а вот за сколько – дай подумать. Обыкновенные мы за четвертную делаем, а двойную... сороковку. Пойдет?

– Дорого, – ответил Михаил Федорович, подумав, но взглянул на лицо кузнеца и не стал торговаться. – Ладно, согласен.

– Только давай сразу договоримся – половину сейчас платишь. И дней через десять чтобы забрал отсюда – не дай бог какая-нибудь проверка, мне из-за тебя припухать никакого смысла нет.

– Ладно, – согласился Михаил Федорович и полез в карман за деньгами.

Подъезжая к дому, думал – жива ли?

Анна Матвеевна была жива. Еще с порога он услышал ее хриплое дыхание и тихий стонущий голос – она опять была без памяти.