На другой день Варвара уехала. Стали втроем управляться. Михаил Федорович работал до потемнения в глазах, садился отдыхать, выкуривал папиросу – и опять за работу. А дел много было – весна. И ребятишки старались вовсю. Гришка так и в школу почти перестал ходить, сказал отцу:

– Я и сам все сумею. Там же на придурков все рассчитано, долбят по десять раз одно н то же. А мне и одного раза хватит.

Сходил Михаил Федорович к учительнице – та знала про его беду, о Гришке сказала:

– Умница парень у вас, ему обязательно дальше учиться надо.

А насчет посещений так сказала:

– Каждый день ему не надо ходить, а через день пусть показывается. Он парень способный, не ленивый, потом нагонит.

Даже Олюшка изо всех силенок помогала – посуду мыла, подметала, корм курам давала.

Но долго так продолжаться не могло. Михаил Федорович знал, что еще немного такой работы – и он сляжет. А кого позовешь помочь? У всех дел под завязку – колхоз еще не отсеялся. Правда, Устинью можно было бы позвать, она не откажется, но не лежала к этому душа у Михаила Федоровича. Тут свои счеты были, не хотелось ему Анюту обижать...

На третий день после того, как увезли Анну Матвеевну, Михаил Федорович вышел на дорогу, осмотрелся. Грязи было еще много. Позвал Гришку:

– Проедешь на велосипеде?

– Конечно, – ответил тот, не задумываясь. – Эка невидаль.

– Тогда езжай в Давлеканово, найди докторшу... Вот дурень-то я, – подосадовал на себя Михаил Федорович, – фамилию забыл спросить... Ну, да найдешь, она такая маленькая, пожилая, сигаретки курит, – и разузнай все как есть. Пусть на бумажке тебе напишет, а то забудешь. Ну, и свези матери яиц, творога, меду, собери там.

– Ладно, батя, все сделаю. Сегодня же и вернусь.

Гришка быстро собрался, сел на велосипед – крылья с него снял, только мешаться будут – и поехал, наворачивая на колеса пласты грязи и вихляясь из стороны в сторону.

Долго он не возвращался. Михаил Федорович давно уже ждал его, сидя за столом, два раза подогревал остывающий ужин, изредка гасил свет, вглядываясь в темноту – не видать ли Гришки. Лучше уж самому было поехать, чем так маяться ожидаючи. Дорога – темным-темна, грязища, а тут и дождь пошел. Правда, мелкий, тихий, да каково в эту пору одному километры пополам с грязью наматывать? Может, у кума заночевал? Вряд ли. Михаил Федорович знал Гришку: если уж обещался приехать сегодня – в доску расшибется, а приедет.

Гришка приехал за полночь. Михаил Федорович вышел на стук калитки, молча принял велосипед – грязи на нем было больше, чем железа, а уж про Гришку и говорить нечего – одни глаза да зубы видны.

Михаил Федорович помог ему раздеться, кинул чистую одежонку, потрогал чугунок со щами на плите – не остыл ли. Пока Гришка умывался, собрал на стол.

Гришка жадно стал есть, между ложками рассказывал:

– Докторшу я нашел, хорошая такая женщина. Все свои дела сразу бросила, стала мне рассказывать. Сделали мамке все анализы, консилиум тоже был. И вправду язва желудка оказалась. Говорит, будут ее оперировать на той неделе, в четверг, в десять часов. Докторша сказала, чтобы ты обязательно был, батя.

– Что еще говорила?

– Да ничего вроде. Расспрашивала, как мы тут одни справляемся.

– А мать видел?

– Видел.

– Не легше ей?

– Вроде бы так же. Делают ей уколы всякие. Да она про себя ничего почти не говорила, все про нас спрашивала.

– Выглядит-то она как?

– Да вроде ничего.

– Сильно похудела?

– Нет, такая же, как и была.

– Эта бабка покупает ей?

– Покупала, да мамка не ест почти. Зря, говорит, только деньги переводите, сказала бабке, чтобы ничего не брала ей.

– Что еще говорила?

– Поклоны всем передавала. Шибко ругалась на тебя, что ты сам все делаешь. Обязательно велела позвать кого-нибудь.

Больше Михаил Федорович не стал расспрашивать – Гришка чуть не засыпал над тарелкой, еле ложку до рта доносил.

– Ну, спи иди. Утром не вставай, я сам управлюсь.

– Да я ничего, батя. Дорога вот только... такая, что я кой-когда пешком шел, никак нельзя было проехать.

Гришка ушел спать, только положил голову на подушку – и тоненько засопел носом. Михаил Федорович немного постоял над ним, поправил одеяло на Олюшке – и стал убирать со стола. Вымыл посуду, убрал все в шкаф, сел за стол, закурил. Сидел, думал. Случайно посмотрел на божницу – темное лицо бога сумрачно и недружелюбно глядело на него. Лампадка давно уже выгорела – совсем забыл о ней Михаил Федорович. Вспомнил, что Анюта наказывала каждый день зажигать ее. Пришлось встать и поискать лампадного масла. От маленького желтого огонька лицо бога чуть посветлело, но было все таким же строгим и мрачным.

Михаил Федорович вздохнул н лег спать.

В четверг он выехал затемно, изрядно прибавив времени на плохую дорогу, но уже за околицей, на первой же горке, понял, что не успеть к десяти в Давлеканово. И машин попутных ждать не приходилось – по такому бездорожью разве что председательский «газик» проедет. Так и пришлось до самого Давлеканова мытариться. Как ровно – еще ничего, ноги крутят, а как на горку – сразу задыхался, воздуха не хватало. Приходилось слезать и кое-как пешком, волоча велосипед, идти. А таких горок до Давлеканова – не счесть было. Да и грязь замучила. Набивалась в вилки, приходилось часто останавливаться и счищать. Пешком и то, наверно, не дольше б было добираться.

Подъехал к больнице – почти одиннадцать было.

Сказали ему, что операция уже полчаса идет, а когда кончится – неизвестно. Велели ждать.

Михаил Федорович сел, приготовился ждать долго – кто-то говорил ему, что операции эти по три-четыре часа идут. Закурил. Но не прошло и пятнадцати минут, как увидел – идет по коридору та самая маленькая докторша, на ходу закуривает. Михаила Федоровича словно подбросило – неужели Анюта умерла, почему же докторша так рано идет? Он встал ей навстречу, докторша увидела его, устало сказала:

– А, это вы...

– Жива? – только и спросил Михаил Федорович.

– Жива, – сказала докторша. – Пойдемте, поговорим.

И провела его в ту самую чистенькую комнату, в которой говорила с ним в первый раз. Там кто-то из сестер был – докторша коротко приказала:

– Выйдите.

Та быстренько собрала свои склянки и ушла.

– Садитесь, – сказала докторша. – Если хотите курить – пожалуйста.

И пододвинула к нему пепельницу.

Михаил Федорович вытянул папиросу, а прикурить не удавалось – руки тряслись, никак спичку зажечь не мог. Докторша щелкнула крохотной зажигалкой, поднесла ему огонек – Михаил Федорович неловко дохнул и затушил его, докторша щелкнула еще раз – прикурил.

Михаил Федорович молчал, спрашивать ничего не смел, чувствовал – случилось что-то такое, страшнее чего и быть не может. Докторша внимательно посмотрела на него, спросила:

– Как вас зовут?

– Михаил... Федорович, – не сразу добавил он, недоумевая – зачем его имя понадобилось ей?

– А меня Юдифь Соломоновна.

Помолчала немного и заговорила:

– Так вот, Михаил Федорович... Скрывать от вас ничего не буду, и утешить мне вас нечем. Состояние вашей жены безнадежное, проживет она еще с полгода – это самое большее.

Михаил Федорович удивился, что не испытывает никакой боли – только кровь прилила к голове, забила в висках, да в легких закололо что-то остренькое. Как будто знал он уже, что скажет ему докторша... А та молчала, ждала чего-то. Наверно, надо было спросить ее о чем-то, что-то сказать – и Михаил Федорович спросил:

– А как же... операция?

– Что операция... – безнадежно махнула рукой докторша. – Я тогда еще подозревала, что у нее рак, но могла и в самом деле язва быть. Потому и решили оперировать. Вскрыли живот, посмотрели – и опять зашили. Ничего нельзя уже сделать, слишком поздно.

И опять оба молчали, да и слова казались сейчас лишними.

– Что же делать-то? – невольно вырвалось у Михаила Федоровича.

– Дальше? – Докторша погасила сигаретку, но тут же снова закурила. – Полежит пока у нас – месяц или два. Больше она и сама не захочет – сейчас уже спрашивает, когда домой можно... Разумеется, о том, что я вам сказала, она знать не должна, да и вообще – никому не следует этого говорить. Скажем ей, что сделали операцию удачно, удалили часть желудка...

– Она догадается. У ее брата точно такая же история была. Весной заболел, а к зиме уже умер.

– Что же делать, – печально сказала докторша. – Вы уж сами держитесь, ничего не показывайте ей... Дадим мы ей инвалидность, первую группу, вы поскорее все бумаги соберите. Пенсию ей дадут – небольшую, конечно, но все же хоть что-то будет. А больше мы ничего для нее не сможем сделать. – Докторша развела руками и повторила: – Ничего.

Михаил Федорович молчал, опустив голову. Докторша положила свою маленькую легкую руку на его колено:

– Вы посидите здесь немного, мне идти нужно. Потом пойдите куда-нибудь – к друзьям, родственникам, переждите. К ней нельзя сейчас, да и не нужно. А часика в четыре, в пять приходите сюда, повидаетесь с ней. И – постарайтесь держаться спокойно, как будто ничего не случилось. Это очень нужно сейчас для нее...

Михаил Федорович поднялся, кивнул:

– Это я понимаю... А сидеть мне здесь нечего – пойду куда-нибудь...

Вышел он во двор больницы – и остановился: куда идти? И когда он увидел, что стоит яркий солнечный день, и все кругом зеленеет, сверкает, радуется, и почувствовал горьковатый запах зелени, увидел легкий парок, поднимающийся от мокрого забора, – только тогда он почувствовал боль – огромную, тупую, тяжелую, сдавившую грудь, от этой боли трудно было дышать, и кровь стучала в висках так, что заглушала все звуки, и мысли сливались в один мучительный, недоуменный вопрос: почему? Почему Анюта должна умереть?

Михаил Федорович закурил, закашлялся, поставил велосипед в сарайчик и пошел по улице, не зная куда идет. Не к кому было идти. Кузьма наверняка на работе, да к нему Михаил Федорович и не пошел бы. К людям можно идти с небольшой бедой, а с такой, огромной – нельзя. Хотелось зайти в магазин, купить водки и напиться так, как напивался он уже не однажды, почти до беспамятства, когда исчезает все и нет ни горя, ни радости – только безразличная, необременительная тяжесть алкоголя и ощущение призрачности, нереальности всего происходящего. Но сейчас пить нельзя было – через несколько часов надо быть в больнице, надо быть спокойным, говорить, что все хорошо, операция прошла удачно, и еще два месяца – и она опять встанет, и опять пойдет прежняя, годами установившаяся жизнь – с тяжелой работой, редкими радостями, заботами о детях... И как ни тяжела была эта жизнь – сейчас она казалась желанной и прекрасной, как только думалось о том, что жизни этой не будет больше...

Шел он по улицам, час шел, другой, от усталости уже шатало его, перехватывало дыхание, и когда он почувствовал, что не может больше идти, – зашел в столовую, взял обед и долго, медленно ел, стараясь растянуть его подольше, и со страхом смотрел на часы – время шло к четырем, скоро уже надо идти в больницу, увидеть лицо Анюты – сумеет ли он сделать все так, как надо? Или она уже догадалась обо всем – ведь она видела, как умирал Егор, она сама обмывала его, обряжала в последний путь, укладывала в гроб – своего брата, которого любила больше всех – больше, чем его, Михаила, наверно, даже больше, чем детей своих, – ведь детям она сама давала все, а ей все дал Егор... Михаил Федорович вспомнил, какая она была, когда вернулась с похорон Егора. Он боялся заговорить с ней – и она молчала, все больше лежала и временами начинала плакать – как-то невольно плакать, когда лицо неподвижно, а слезы сами катятся из глаз и медленно ползут по щекам...

Но он сумел сделать все как надо. Он вошел в палату спокойный, в руках у него были свертки, и он улыбнулся ей, а она улыбнулась ему – и улыбка у нее была тоже спокойная и ласковая. Он нагнулся к ней и поцеловал е в щеку – и она сразу заметила, что он побрился, и щетина уже не царапает ее лицо, и от него приятно пахнет одеколоном. И разговор у них шел спокойный и деловитый – он не допытывался, тяжело ли было на операции, и словно мимоходом сказал, что разговаривал с докторшей и она сказала ему, что операция прошла удачно, надо только полежать месяца два, а потом съездить полечиться в санаторий, и он уже прикидывал, что к тому времени будут деньги – можно будет продать одного бычка, и дома все уладится – пока они и сами управятся, а потом приедет Ирка с детишками, и все будет хорошо... И Анна Матвеевна приняла его тон – так же деловито говорила, что надо сейчас обязательно позвать кого-нибудь, чтобы Михаил Федорович не переутомился, ведь скоро ему хлопот с пчелами будет много, что можно сейчас уже прирезать пару овечек – на базаре нынче мяса мало, выручка будет хорошая. И еще сказала, что надо справить что-нибудь летнее детишкам – Олюшка выросла из прошлогодних платьев, стыдно будет на улице показаться, и пусть Михаил Федорович купит материалу, что подешевле, и даст Перфильевне скроить, а сшить нетрудно будет, любая баба сделает...

И Михаил Федорович подумал уже, что она ни о чем не догадывается, да и выглядела она лучше, чем он ожидал, – сильных болей не было, только нудились швы и немного тошнило, но так, говорят, всегда после операции бывает. И лицо Анны Матвеевны не было особенно бледным, и говорила она нормально, не через силу... Но вот он вышел из палаты, чтобы поговорить с бабкой Анфисой, и внезапно вошел обратно – и увидел ее взгляд, направленный в окно, на дерево, начинающее зеленеть, на тень от него, падающую на высокий забор, – увидел этот взгляд и похолодел: знает. Все знает. Анна Матвеевна услышала его шаги и будто очнулась, и взгляд сразу стал другой – обычный, ласковый, и разговор пошел почти такой же, как и прежде...

Михаил Федорович чувствовал, что может не выдержать этого. И Анна Матвеевна тоже видела это – и сказала ему, чтобы отправлялся, дорога дальняя, лучше пораньше выехать. Михаил Федорович посмотрел на часы и сказал, что посидит еще минут пять, – высидел эти страшные пять минут и простился с ней.

Анна Матвеевна слышала его шаги в коридоре, потом хлопнула дверь – уехал Михаил Федорович. Тогда она отвернулась к стене и заплакала, и плакала долго, хоть и больно было плакать – сразу заболели швы, и она старалась не всхлипывать, чтобы не заметил кто-нибудь...