Будни и праздники

Бондаренко Николай Алексеевич

Вогман Георгий Самуилович

Гришин Р.

Нечипоренко Валерий Петрович

Слащинин Юрий Иванович

Г. Вогман

ДОРОГА К ЛЮДЯМ

Рассказы

 

 

#img_3.jpeg

 

ФРАНЦУЖЕНКА

— Сколько раз втолковывать?! Не берите на себя заботу о воспитании Саши! Я не потерплю, чтобы вы прививали моему сыну порочное мировоззрение, которым страдаете сами! — побагровев, рявкнул Денис Петрович и демонстративно отодвинул тарелку с супом, стараясь, однако, не плеснуть на скатерть.

Глаза маленькой тщедушной старушки, в которых обычное выражение доброты мгновенно сменилось испугом, обратились на зятя, затем, как бы взывая о помощи к дочери…

— Да, вы пытаетесь прививать ему именно пошлые мещанские понятия! — распаляясь еще пуще, продолжал Денис Петрович. — Мальчишка, видите ли, съел пирожное  п е р е д  супом… Ну, и что? В чем дело, спрашиваю я? До супа или после — забота не ваша. Да-да!.. Руками, ногами либо десертной ложечкой он берет — тоже вас не касается. Лишь бы захватывал покрепче!

Он умолк, саркастическим взглядом провожая Веру Михайловну, которая поспешно выбралась из-за стола и скрылась за дверью. Затем вполголоса добавил:

— Старая идиотка…

Наступило молчание. Саша, привыкший к подобным сценам, безмолвно катал по столу хлебный мякиш, изредка поглядывая то на отца, то на мать. Сквозь укрепившееся в нем пренебрежительное отношение к бабушке проскользнула мимолетная жалость, когда он увидел, как она съежилась при окрике отца и, точно испуганная мышь, побежала по комнате. Но чувство это тотчас испарилось.

— Француженка, — сказал он и засмеялся.

— Что такое? — не понял отец. — Какая француженка?

Саша показал глазами на дверь, за которой исчезла бабушка.

— А-а, ты вон о ком! — одарив сына поощрительным взглядом, хохотнул Денис Петрович. — Именно! Претенциозная, ни на что не годная, напичканная вздором мадам! Устами ребенка глаголет истина. Черт побери, в конце концов!.. Извини, Симочка. Твои мать камень способна превратить в неврастеника. Спокойно обедаем — и что же? Какое ей дело до Сашки, который съел понравившееся ему пирожное? Мы не дети и, надеюсь, нет необходимости доказывать то, в чем жизненный опыт, безусловно, давно убедил и тебя: так называемый «эгоизм» — качество, дарованное человеку для его самосохранности. Да, да! Хоть о данном факте не очень охотно говорят вслух, он остается фактом Потому, если Сашке захотелось пирожного и он взял его — молодец! Рукой? Ничего — не изящно, зато надежно… На его аппетит это тоже не повлияло — вот и за суп принимается. Кстати, по происхождению он не какой-то там паразит. Его дед был простым крестьянином.

— Какой дед? — спокойно осведомилась Серафима Евгеньевна.

— Странный вопрос. Мой отец.

— Во-первых, один его дед — известный профессор. А твой отец, как ты говорил, был лавочником.

— Да, но вышел он из крестьян! Впрочем, дело не в этом… Огромнейшая роль воспитания доказана давно. Именно в детстве формируется личность. И я не желаю, чтобы твоя маман пыталась сделать из Сашки кретина, подобного себе! Пусть мальчишка уже сейчас постигнет: в первую очередь необходимо заботиться о себе, а потом, если понадобится, о других. Тогда и он будет счастлив, и мы. Потому что убедимся: сын поставлен на правильную дорогу!

— Однако, Денис, ты излишне резок. Не забывай — как-никак, а она пожилой человек и… и моя мать, наконец! Постарайся сдерживаться. Твои выпады против нее зачастую просто вульгарны…

— Выпады? Своим поведением она доведет меня до сумасшествия!.. Давай рассудим — что хорошего, в принципе, она сделала? Какую пользу приносит и чем добрым можно будет ее помянуть? Черт побери — зачем…

— Саша, пойди к бабушке. Спроси, будет она обедать или нет? — перебила Серафима Евгеньевна, кроша сухарики и бросая их в суп.

Саша лениво поднялся.

— Не хочет, — объявил он, появившись.

И залез на диван.

— Сейчас же сними ноги! — приказал Денис Петрович, делая круглые глаза.

Саша шевельнулся, но позы не изменил.

— Сядь как следует. Сколько можно повторять? — негромко произнесла Серафима Евгеньевна.

Мальчишка, вроде бы нехотя, спустил ноги с дивана.

— Что делает бабушка? — полюбопытствовала Серафима Евгеньевна, выливая в кастрюлю нетронутый суп матери.

— Кажется, плачет…

— Сентиментальность — одно из многих достоинств Веры Михайловны, — констатировал Денис Петрович.

Саша молча глядел в окно. Свежий весенний ветерок, пронизанный испарением подсыхающего асфальта, врывался в открытую форточку, шевеля портьеру, отчего она казалась живой…

…Когда отец и мать куда-то ушли, Саша взял книгу и взобрался на диван. Однако, вспомнив запрет, свесил ноги, прислонившись к жесткому диванному валику.

Чувство к бабушке у него раздваивалось. Ведь это она поведала ему о страшном царстве денег и суеверий в драмах Островского, о героях лирических и грустных пьес Чехова, о веселом писателе Марке Твене и печальном насмешнике Бернарде Шоу, о книгах-откровениях величайшего знатока души человеческой Льва Толстого и романах Чарльза Диккенса, написанных золотым пером любви к маленькому, порой смешному, человеку. Она тоненьким прерывистым голоском пела на французском языке «Марсельезу» и много интересного рассказала внуку об ее авторе. Мальчик жадно слушал, и его охватывала жажда прочесть все, что создали они и другие удивительные писатели, о которых с такой любовью поведала бабушка. В эти минуты он почти любил ее. Даже французский язык, которому бабушка его обучала, постигал с удовольствием. Но…

Их разговоры и уроки кончались, он вновь видел жалкую испуганную старуху, вздрагивающую при окриках отца — и отношение к ней менялось.

* * *

Лампочка, закрытая шелковым вышитым абажуром, оставляла в полумраке углы большой комнаты. Саша, читая книгу, изредка поднимал голову, невидящим взглядом упирался в стену, где стеклянными дверцами отсвечивал старинный буфет, опускал голову — и опять в тишине шелестели перевертываемые страницы…

А в соседней полупередней-полукухне, дверь из которой выходила прямо на улицу, за придвинутым к кровати столиком сидела Вера Михайловна. Сбоку от двери на стене мерно тикали «ходики», вскрипывая при каждом взлете маятника. Пахло новым веником, который стоял в углу, и недавно пролитым керосином.

Перед Верой Михайловной лежал раскрытый альбом Хотя было полутемно — ради экономии Денис Петрович повесил здесь маленькую лампочку — рассматривать фотографии Вере Михайловне это не мешало: почти все она знала на память.

Всегда, когда у нее было нехорошо на душе, Вера Михайловна доставала из чемоданчика, что покоился под кроватью, завернутый в байковый лоскут старый альбом в зеленом сафьяновом переплете с тиснением и погружалась в жизнь, отзвуки которой остались на пожелтевших снимках. То, что они воскрешали, доставляло ей горестное утешение…

Она долго рассматривала двух девочек-подростков в белых передниках, обнявшихся у калитки сада, в глубине которого просматривалась беседка с крышей на высоких столбиках. Неужели это она со старшей сестрой — она, удивленно распахнувшая глаза, придерживающая одной рукой пышную косу, перекинутую на плечо?!

Слабая улыбка тронула губы Веры Михайловны: она вспомнила, как в этом саду, только с противоположной стороны — там, где он спускался к речке Каменке — сын соседа по даче, толстый студент в пенсне, долго и путано объяснял ей процесс сталеварения, а потом без всякого перехода признался в любви и попытался ее поцеловать. Она возмутилась… А потом ей было жаль его — совершенно растерявшегося, какого-то беззащитного. Вера Михайловна хотела вспомнить его имя — но не смогла. Однако он стоял перед нею, как живой — нескладный, со смешно напяленным пенсне…

Воспоминания наплывали и снова таяли в далеком прошлом.

Вот фотография ее мужа. Он был замкнутым, необщительным человеком, весь мир которого составляли работа и живопись. Для семьи, видимо, в его сердце места не оставалось…

Дочурки… Светом в неудавшейся личной жизни были они. После смерти мужа она трудилась ночами, проверяя ученические тетради, занимаясь переводами с французского. Бралась даже за переписывание непонятных и неинтересных ей бумаг — все для того, чтобы дети жили в достатке. А сейчас…

Сейчас от младшей — Нади, переехавшей с мужем в Москву, раз или два в год приходят коротенькие письма всегда с одним обращением: здравствуйте, дорогие! И все. А старшая… Особенно остро Вера Михайловна ощущала свою ненужность именно ей, с которой находилась рядом. Но почему? Почему?!

Сознание страшной непоправимости — вопи, бейся головой о стену, все равно не изменишь! — физической болью стиснуло сердце…

…В соседней комнате что-то упало. Пытаясь удержать слезы, она трудно поднялась со стула, выглянула в дверь. Саша спал на диване, неудобно свесив руку. Книга лежала на полу. Вера Михайловна тихонько подошла к внуку.

— Сашенька… — виноватым голосом сказала она.

Мальчик, что-то пробормотав, перевернулся на другой бок. Вера Михайловна нерешительно потопталась возле него, вышла в переднюю и, вернувшись, осторожно укрыла внука байковым одеялом со своей постели.

Денис Петрович и Серафима Евгеньевна вернулись домой с неприятным чувством: у приятелей, где они были, Денис Петрович нежданно встретился с бывшим сослуживцем, с которым в свое время порвал всякие отношения. Потому он брюзжал всю дорогу, срывая накипевшее раздражение.

Глянув на Веру Михайловну, спавшую скорчившись на кровати в своем закутке, Денис Петрович молча прошел в комнату.

— Полюбуйтесь! — щелкнув выключателем, торжествующе воскликнул он, патетическим жестом указывая на сына. — Мальчик валяется словно собачонка, а любящая бабушка видит радужные сны!

— Не вижу ничего страшного, — заметила Серафима Евгеньевна, начиная стелить Саше постель.

— Вот как? Прости, Сима, но в твоем постоянном хладнокровии есть что-то ненормальное. Полагаю, наследственное. Впрочем, ничего удивительного: гены — фактор неоспоримый… Почему твоя маман укрыла Сашку своим одеяльцем? Не лучше ли наше? Или, наконец, его собственное, которое гораздо теплее?

— Оставь ее в покое. Не голый же ребенок лежит.

— Что?.. А я утверждаю — вздорная старуха подвергает опасности его здоровье ради сентиментальной демонстрации: жертвую, дескать, одеяло ради ближнего своего. Прошу убедиться — форточка открыта! Да ведь это…

— Пожалуйста, не ори. Сашу разбудишь…

— Я не ору, а говорю совершенно спокойно! Пора поставить вопрос принципиально. Да-да! Не усмехайся… Именно прин-ци-пи-аль-но! Ты горой стоишь за свою мать…

— Не стою горой. Просто нужно быть элементарно справедливым.

— …Заступаешься за свою мать. Что же — это чувство естественно, биологически, так сказать, оправдано… Но любишь ли ее, позволь спросить?

— Денис, твой вопрос глуп… и пошл. Прекрати! Надоело.

— Милая моя, дело в принципе. Поэтому я постараюсь быть предельно ясным, — парировал Денис Петрович, аккуратно составляя рядышком снятые ботинки. — Спрашивается: почему она не сумела завоевать обыкновенной благодарности даже у собственных детей? У тех самых чад, которым отдала все и вывела в люди? Как видишь, я отдаю ей должное… А потому, что…

— Денис, прекрати нелепые изыскания! Еще раз прошу.

— Нет, не прекращу. Будь мои слова нелепыми, ты пропустила бы их мимо ушей… Итак. Мать отдала вам жизнь, вам следует на руках ее носить, а вы… Парадокс? Нет — закономерность! Прошу заметить: в данном несоответствии виню ее, а не вас. Только ее! Ибо ваше воспитание, как все дела Веры Михайловны, было поставлено глупо.

— Разреши узнать — чего ты, собственно, хочешь?

— А того. Пытаюсь доказать, что не придираюсь к твоей маман, а она действительно заслуживает всяческого презрения… Сима, прошу не перебивать! Так вот. Сложившаяся ситуация не случайна: тот, кто не умеет брать, ничего не получает. Это закон. Ваша мать давала, ничего взамен не требуя — вот и результат.

— Насколько мне известно, и ты даешь сыну все, что можешь?

— Совершенно верно. Однако сын видит, что его отец — человек практичный, умеющий добиваться своего. Грубо выражаясь — брать! От взгляда ребенка не ускользнет ничего, будь уверена! И отцовское умение жить, я убежден, послужит стимулом для развития жизненной практичности Сашки. Он будет относиться к своему отцу… и матери, конечно, не так, как дочери — к Вере Михайловне. Кем она оказалась в конечном итоге? Ненужной и тягостной даже для ближайших родных. Француженкой в собственном доме!

— Хорошо, хорошо… Посмотрим, какие плоды даст твое воспитание, — скороговоркой сказала Серафима Евгеньевна.

Денис Петрович покосился на жену Он хотел добавить еще что-то, но удовлетворенность собой настроила его на благодушный лад. Уже собираясь укрыться, глава семьи заметил возле дивана лежащую на полу книгу.

— Симочка, будь добра — положи на место. Сашкины штучки. Не терплю его неаккуратности, — недовольно морщась, попросил он.

Серафима Евгеньевна подняла книгу, взглянула на название.

Денис Петрович поинтересовался:

— Что там?

— «Война и мир».

— Нет, это ни в какие рамки не лезет! Мальчишка в шестом классе читает «Войну и мир», эту… как ее… «Историю дипломатии»… И прочее! В принципе, это должно быть недоступно его уму!

— Но Саша неплохо разбирается в прочитанном.

— Не имеет значения! Данный факт ненормален, а посему мне не нравится… Отец — преподаватель кафедры физкультуры, сына же не заставишь побегать на свежем воздухе! Никто не поверит… А сей предмет почему до сих пор здесь? — с деланным удивлением указал он на скомканное одеяло, забытое на диване.

Серафима Евгеньевна взяла его и, помедлив — очень не хотелось раздетой выходить в холодную переднюю! — открыла дверь к матери.

Вера Михайловна спала, по-прежнему скорчившись. Платок сбился и оставлял открытыми ее словно испуганно поджатые ноги. Дочь набросила на нее одеяло, содрогнувшись от холода, вернулась в комнату.

* * *

Прошло несколько лет. Многое изменилось за это время в семье Крутиковых. Серафима Евгеньевна, пополневшая и посвежевшая после курорта, получила назначение на должность начальника цеха крупного химического завода. Денис Петрович, здоровый и красивый, которого не портило даже заметно выпятившееся брюшко, поступил в заочную аспирантуру, потихоньку-полегоньку начал работу над диссертацией на близкую ему спортивную тему. Саша уехал в Москву — сдавать экзамены…

Лишь Вера Михайловна чувствовала себя хуже и хуже. Дениса Петровича боялась она по-прежнему и последнее время старалась обедать одна в своей передней. Правда, до отъезда в Москву к ней частенько присоединялся Саша. Денис Петрович сначала было вознегодовал против такого нововведения, а потом согласился, ибо «вечно унылая физиономия мадамы», как «остроумно» заметил он однажды, «понуждала заканчивать трапезу досрочно».

Стояла обычная для Ташкента ласковая золотая осень, с теплой грустью именуемая «бабьим летом». Получив на почте пенсию, Вера Михайловна медленно брела домой. Уже поравнявшись с палисадником, который огораживал крошечный участок перед домом, она остановилась. Пронизанный неярким солнцем день был так светел и прозрачен, что она с особенной горечью подумала о своей полутемной передней. Не найдя сил туда войти, Вера Михайловна поплелась в сторону недалекого сквера Революции. В этот момент ее окликнула соседка, вышедшая из ворот.

— Здравствуйте, Вера Андреевна, — остановившись, отозвалась Вера Михайловна.

— Давненько вас не видно, — внимательно разглядывая Веру Михайловну, заметила соседка. — Сидите в затворничестве?

— Почти. Выезды в свет прекратила, — невесело отшутилась Вера Михайловна. — Домашние дела важнее…

— Надежда пишет? — сумрачно осведомилась Вера Андреевна.

— Уже четыре месяца и пять… — Вера Михайловна задумалась. — Четыре месяца и девять дней ничего не получала. Ее можно понять: своя семья, свои заботы… Но я на Надюшу не обижаюсь.

— Известно, вы ни на кого не обижаетесь, — сурово заметила Вера Андреевна. — Тем паче — на собственное дите… Можно без обиды, Вера Михайловна? Потому что — на душе накипело!

— Слушаю вас, — погасшим голосом согласилась Вера Михайловна.

— Так вот. Начну чуть издаля… Какого вы мнения, к примеру, о человеке, который получил награду не по заслугам, а все одно считает — что он молодец? Наверно, не ахти высокого.

— Конечно, — с некоторым удивлением посмотрела на нее Вера Михайловна.

— А самое главное, что тот человек за незаслуженную награду как раз и неблагодарен! У него мнение — иначе не может быть… То же с вашими дорогими деточками. Вручали вы им любовь золотой россыпью — они привыкли считать это за правило. Мать, по-ихнему, нужна только для того, чтобы их ублажать. Сейчас без нее обходятся — стало быть, по боку ее!..

— Вера Андреевна, миленькая, хватит об этом… Умоляю вас! — с усилием проговорила Вера Михайловна.

Глубокая жалость засветилась в глазах ее собеседницы.

— Ин, ладно. Чего об этом говорить, на самом деле…

Но сейчас же снова вскипела гневом:

— А что Серафима со своим Денисом? Я ведь все знаю! Только разрешите — сразу укорот безобразникам сделаю!

Вера Михайловна отрицательно покачала головой.

Вера Андреевна долго смотрела вслед сухонькой фигурке, неуверенными шагами удалявшейся от нее. Потом махнула рукой и, грузно переступая, направилась в противоположную сторону.

Добравшись до сквера, Вера Михайловна опустилась на скамью, которая стояла у обочины аллеи, присыпанной красным песком. Перед нею тянулся газон с крупными декоративными цветами, названия которых она сейчас не могла вспомнить.

Здесь, в сквере, осень ощущалась особенно зримо. Сухо шелестя, с деревьев срывались листья: аллеи и дорожки были усыпаны ими — желтыми, оранжевыми и красными всевозможных оттенков, словно разбросанными в неожиданных сочетаниях рукой умного веселого художника. Трава была еще зеленой, и потому павшие на нее листья создавали странный контраст свежести и увядания…

…Разговор с соседкой безжалостно ударил по самому больному. Вера Михайловна беспокойно огляделась по сторонам, пытаясь отвлечься от мучительных навязчивых мыслей.

В этот час сквер был почти пустынным — лишь случайные прохожие пересекали его, да на противоположной стороне аллеи две женщины — видимо, мать с дочерью — молча следили за малышом, который копошился возле них.

Кажется, еще вчера она гуляла здесь с Сашенькой — тогда серьезным, забавно шепелявящим карапузом. У нее сразу потеплело на душе при воспоминании, что в последнее время он стал внимательным к ней, совсем перестал грубить. Часто и подолгу они беседовали в полутемной передней, сидя рядышком. Несколько раз он водил ее в кино, бережно поддерживая под руку. За последний год он вытянулся и превратился в высокого юношу, лицом очень похожего на мать.

Учился Саша прекрасно. Вера Михайловна упивалась его успехами — особенно в литературе и французском языке, на котором он уже довольно прилично говорил. С нежностью вспомнила она: когда на вокзале, провожая Сашу в Москву, давясь от слез, крикнула ему, стоявшему на подножке вагона: «Прощай, любимый мальчик!» — он ответил ей чисто произнесенной фразой: «Pas adieu, mais au revoir!»

Более полумесяца от него — ни одной весточки, за исключением телеграммы о благополучном прибытии!

«Бедненький… Можно представить, какое напряженное сейчас у него время», — подумала Вера Михайловна… и вскрикнула, приваливаясь спиной к скамье. Острая боль вошла в сердце, начала сдавливать его крепче и крепче…

Когда тиски боли стали медленно разжиматься и взгляд Веры Михайловны, бессмысленный от перенесенного страдания, вновь встретился с солнечным днем, который вспыхнул теплом и светом, она увидела лицо склонившегося к ней молодого военного.

— Что с вами, бабушка? — стараясь приглушить звучный голос, спросил он.

Вера Михайловна не ответила, всматриваясь в его лицо, но не понимая — что ему нужно.

— Бабушка, вам нехорошо? Помочь вам? — повторил военный.

Наконец Вера Михайловна сообразила, о чем ее спрашивают. Боль прошла, оставив страшную слабость. Она покачала головой: нет.

Военный в нерешительности помедлил, потом развернулся и пошел прочь. На повороте он оглянулся и встретил устремленный вслед благодарный взгляд выцветших старческих глаз…

…Сорвавшийся с дерева лист упал Вере Михайловне на колени. Она тихо погладила его, стараясь выправить засохшие краешки, а взгляд ее словно спрашивал о чем-то.

* * *

Через неделю Вера Михайловна умерла. Ее тело, столь же неприметное, как при жизни, лежало в передней, в которой она провела остаток лет. Около нее сидели две старушки — кажется, старые ее подруги. Они плакали, шепотом переговариваясь между собой. Несколько раз заходила Серафима Евгеньевна — на минуту-другую присаживалась рядом.

Кто-то из соседей намекнул Денису Петровичу: не приличней ли, дескать, поместить покойницу в комнату? На что тот с приличествующей грустью пояснил:

— Там полы покрашены. Действительно, не вовремя ремонт затеяли. Но кто знал… Теперь уж ничего не попишешь.

…Почтальону, позвонившему у дверей, открыл хозяин. Получив телеграмму, негромко воззвал:

— Симочка!

Возникшей Серафиме Евгеньевне многозначительно сообщил:

— Из Москвы…

А прочитав вслух: «Выслала пятьдесят приехать не могу целую Надя», злорадно воскликнул:

— Какова? Ну и доченька!..

В комнату вошло несколько женщин и, не завершив тираду, Денис Петрович вышел.

* * *

Супруги Крутиковы обедали, когда в дверь квартиры позвонили.

— Поесть не дадут спокойно, черт их побери! — разозлился Денис Петрович, стукая о ложку мозговой косточкой.

— Денис, отопри дверь! Уверяю — кость никуда не убежит, — со сдержанной неприязнью заметила Серафима Евгеньевна.

— Ничего, подождут, — коротко ответил Денис Петрович.

Опять настойчиво задребезжал звонок. Денис Петрович слизнул с ложки мозг, вкусно чмокнул и направился в переднюю. Открыв дверь, увидел Веру Андреевну.

— Чем могу служить? — сузив глаза, с достоинством поинтересовался он.

Вера Андреевна с нескрываемой антипатией взглянула на его сытое лицо с жирными губами, протянула синий конверт.

— Получите…

— Что за тайны мадридского двора? — пробормотал Денис Петрович, уже в столовой распечатав его Слушай, Серафима, чудеса, да и только! Мы от Сашули весточки не дождемся, а он пишет на адрес этой… как ее… Веры Андреевны!.. Постой, постой… Письмо-то предназначено Вере Михайловне. Ничего не понимаю, черт меня подери!

Серафима Евгеньевна молча взяла письмо из его рук.

«Дорогая бабуля, здравствуй! Спешу сообщить о нашей общей радости: я — студент университета имени Ломоносова. Ура! Среди поступивших медалистов все золотые, только я серебряный. И, честно говоря, вывезло меня знание французского языка — профессор даже удивился «превосходному», как он выразился, знанию предмета, проявленному твоим внуком. Спасибо тебе!

Находясь вдалеке, я многое вижу другими глазами. Потому хочу — нет, это не то слово! — обязан сказать, что если бы это было в моих силах, начал бы все сначала, чтобы избавить тебя от многих обид. Но ничего! Жизнь продолжается. Окончу учебу, будем жить вместе — и все пойдет по-другому…

А пока, бабуля, давай сделаем так: я считаю, что письма, в которых буду сообщать самое важное, должна читать лишь ты. Адресовать их буду Вере Андреевне для тебя. Думаю, что это удобней, чем «до востребования». Впрочем, сообщи — как тебе лучше.

Ну, пока все. Привет всем моим друзьям. Прости за короткое послание — очень некогда. Крепко целую. Твой внук».

…Денис Петрович никак не мог уснуть. В комнате было темно — казалось, что она безгранична. Рядом молча лежала Серафима Евгеньевна. Денису Петровичу показалось, что она плачет. Действительно, когда по комнате поплыл свет от фар развернувшейся на улице автомашины, он увидел ее крепко сжатый рот и слезы, сверкнувшие на щеке. Ему стало не по себе: очень редко он видел жену плачущей!

Начинался дождь: по крыше словно бегал быстрый зверек, мелко и четко постукивая железными коготками. В передней мерно тикали «ходики», вскрипывая с каждым взмахом маятника.

Стараясь думать о приятном, Денис Петрович вспомнил, что скоро переезжать в другую — новую, полностью благоустроенную квартиру. Но на сей раз даже это с нетерпением ожидаемое событие показалось не столь уж важным. Тягостное чувство человека, забывшего что-то очень важное и безуспешно пытающегося вспомнить, завладело им. Он приподнялся, злобными толчками взбил подушку, снова улегся. Внезапно заболела поясница. «Старость, черт бы ее побрал!» — тоскливо подумал Денис Петрович. Понимая, что теперь долго не уснуть, он остался лежать с открытыми глазами.

Дождь перестал стучать. Денис Петрович знал, что жена тоже не спит. Но она молчала и даже не шевелилась. Лишь бесстрастно тикали в тишине передней старенькие часы Веры Михайловны, отсчитывая беспощадно судящее время.

 

ЗА СТЕНОЙ

Двухэтажный дом, в котором я временно остановился, хранил следы многих десятилетий, прошедших через него. Это был осколок давно исчезнувшего уездного городка — с вычурным фасадом, высокими узкими окнами и облупившимися амурами, животики которых выставились над мрачноватым подъездом.

Я приходил усталый. И чуть ли не каждый день, едва открывал дверь, как музицирование за стеной начинало бить по голове. Стены дома, источенные временем, перестали служить преградой для звуков. Поэтому бренчание пианино в соседней квартире раздавалось столь явственно, словно находилось оно возле самого уха. Репертуар выдерживался с неизменным постоянством — несколько цыганских романсов, песенка «Как много девушек хороших», танго «Брызги шампанского», фокстрот «Риорита» и старинный вальс «Амурские волны» А также еще что-то, столь же древнее — что именно, сейчас уже не помню… Это однообразие, в сочетании со стонами расстроенного инструмента, сначала вызывавшее обычное раздражение, через непродолжительное время превратилось в подлинную пытку.

Я знал, что за стеной проживает женщина, однако еще не встречался с ней, ибо поселился здесь недавно. Впрочем, не был знаком и с другими соседями. Кроме домкома — суровой женщины, два или три непродолжительных разговора с которой заключались в том, что она напоминала мне о необходимости прописаться, а я обещал сделать это в ближайшее время.

Таким образом, конкретных сведений о «музыкантше» за стеной не имелось. Но озлобленное воображение рисовало ее так: перезрелая девица с прыщавым лбом, высокомерно-обиженным выражением глупого лица и папильотками в травленных перекисью волосах…

А жить становилось совсем невмоготу. Возвращаясь вечером, я боялся открыть дверь комнаты, почти со страхом предвкушая дребезжащие аккорды мелодии, которые недавно нравились мне самому, но повторяясь изо дня в день, да еще в скверном исполнении, стали нестерпимыми, даже ненавистными.

Прекратить эти упражнения казалось невозможным. Несколько раз я порывался объясниться с «музыкантшей» начистоту, но по понятным соображениям, хотя и с большим трудом, удерживался от этого. Что же делать? Сообщить в милицию? Подать в суд? Нелепо… Обращение к помощи домкома исключалось — я избегал встречи с нею.

Однако всему есть предел!

…Тяжелым влажным паром дымилось начало апреля. Пригреваемые неярким, но уже теплым солнцем, на карнизах плавились сосульки, роняя прозрачные и длинные капли. Снег превращался в серую жижу — прохожие испуганно шарахались от дороги, когда мимо проносились автомашины, взметавшие смешанную со снегом грязь…

Всем известно, как легко простудиться в обманчивый период потепления, когда особенно хочется распахнуть пальто и всей грудью, всем существом впитывать всегда неповторимый дух весны!

Я заболел. День провел в сумрачном состоянии. К вечеру стало так плохо, что я едва добрался до квартиры, и с единственным желанием лечь открыл дверь. В комнате стояла благостная тишина. Не зажигая света, я подошел к кровати и…

В тот же момент, будто только меня и ждали, за стеной что-то гукнуло, заскрипело и в ужасных дребезжащих, бренчащих, бьющих по оголенным нервам звуках закувыркалось подобие песенки «Скажите, девушки, подружке вашей…»

Дрожа от озноба, я почти бегом направился в соседнюю квартиру, готовый убить неугомонную тупицу!.. Да — сейчас я знал, что такое хватающая за сердце ненависть!

Постучав, но не ожидая ответа, я ворвался в незапертую дверь.

Испуганно приподнявшись из-за облупленного пианино, полуоткрыв рот, словно собираясь закричать, на меня смотрела старая женщина в очках. Она была высокой и худой. Наброшенный на острые плечи ветхий платок белизной подчеркивал пергаментную кожу старческих рук, опущенных на клавиши.

Но мне было все равно… Злоба требовала выхода!

— Еще долго собираетесь издеваться? — спросил я, стараясь говорить спокойно, однако сразу сорвавшись на крик. — Это подло! Понимаете?! До каких пор можно вас терпеть?

Старуха поднималась со стула, словно вырастая. Она молчала. А я, вздрагивая от негодования и озноба, не хотел — да и не мог — остановиться.

— В таком возрасте пора утихнуть и другим дать покой! «Скажите, девушки, подружке!» «Танец маленьких лебедей»! «Цыганочку» бацает! Веселье колесом!

— Что… что вы говорите? Замолчите… Сию минуту!.. — пронзительно закричала старуха.

Дергая головой, она несколько раз то размыкала, то смыкала рот — и легко, будто сломанная сухая ветка, упала на стул. Ее кулачки ударили по клавишам. Какая-то струна в утробе инструмента заныла тоненько и протяжно. Старуха, как бы в горестном изумлении, не отрывала от меня взгляда. Потом уронила голову на костлявые руки — и плечи ее затряслись…

Я погас, словно задутая ветром спичка. Отведя глаза от старухиной головы, я увидел на стене портрет в позолоченной рамке, сделанный, очевидно, с увеличенной фотографии-пятиминутки. Светлые отчаянные глаза молоденького лейтенанта смотрели на меня в упор неумолимо и сурово.

Старуха не поднимала лица. Соскользнув с ее плеч, платок упал на пол. Я хотел поднять его, но струна, все еще звучавшая в глубине пианино, почему-то остановила меня. Ее затухающий стон казался продолжением старческого плача…

Я вышел, тихо притворив дверь.

* * *

Прошло несколько дней. Все это время за стеной царила тишь. Пару раз старуха пыталась что-то наиграть, но сразу прекращала. Я почти поправился, когда, коротко постучавшись, в комнату вошла домком. В правой руке она держала красную папку — нечто вроде гетманской булавы.

— Говорите прямо — прописываться будете? Или нет? — с места в карьер осведомилась она.

Я взглянул на громоздкую фигуру женщины, заполнившую дверной проем. И промолчал, ибо задерживаться на этой квартире не собирался.

— Язык откусил? — грубо заметила гренадерша. — Жаль, что не раньше. Перед тем, как вздумал со скандалами врываться!

— Прошу выражаться сдержанней, — одернул я.

Домком побагровела.

— Сдержанней? Имеешь нахальство об этом заявлять?.. За что человека обидел?

— Вы неправильно информированы, — попробовал урезонить я. — Просто…

— Просто и котята не родятся, — грубо оборвала гренадерша. — У вас нигде сложностей нет! Которые, когда война шла, возле мамкиного подола ползали… А у нее сын в боях погиб! Будь он жив, ты небось такую прыткость бы не проявил!

Растерянный, я пытался что-то возразить, объяснить… Но рассвирепевшая женщина не давала сказать ни слова.

— Ежели единое дитя твое, которым только и живешь, убили, ты бы понял. А так… Да что там — не стоит с тобой и разговаривать.

Домком уничтожающе посмотрела на меня.

— Одной памятью о сыне старушка держится, — тише договорила она. — Начнет играть песни, которые он любил — сердцу вроде легче. Может, в те минуты мыслями с ним беседует. Потому что сынок, бывало, на этом пианино их разучивал… Музыка, вишь, обеспокоила! Надо же!

Гренадерша взялась за дверную ручку. Из коридора, не оборачиваясь, предупредила:

— Если до послезавтра не пропишитесь, пеняйте на себя! Вас таких много. За каждым бегать я не приставлена…

* * *

В тот день, проснувшись сравнительно поздно, я подошел к окну — и на улице, озаренной утренним солнцем, увидел не совсем обычную картину. Перед подъездом нашего дома стоял грузовик — как раз в этот момент несколько человек затаскивали в него старое пианино. На тротуаре разговаривала группа женщин. Вслед за пианино стали поднимать в кузов какие-то узлы, сундучок, малиновый комод на витых рахитичных ножках…

Вскоре появилась и владелица вещей, которая в сопровождении гренадерши-домкома вышла из подъезда, прижимая к себе большой портрет в позолоченной раме.

Притаившись у окна, я наблюдал за происходящим. Старуха перецеловалась с окружавшими ее женщинами. А когда, поддерживаемая домкомом, полезла в кабину, сделать это с портретом в руках оказалось не просто. Однако, очевидно, она не желала доверить его никому и делала мучительные попытки протолкнуться вместе с драгоценной ношей…

В какое-то мгновение солнце упало на стекло портрета, сверкнувшее стремительно и остро. Не знаю — возможно, сказались расстроенные нервы — но мне почудилось, что это взгляд погибшего лейтенанта полоснул по окну, за которым, скрытый занавеской, затаился я.

Трудно передать испытанное мною тогда! Стыд — не то слово… Мне было омерзительно тоскливо. Попытки убедить себя, что не так уж я и виноват, ибо сказанное сгоряча — прощается, были напрасны.

Я ушел в глубину комнаты, а когда вернулся к окну, грузовика уже не было. Исчезли и женщины. У подъезда в одиночестве стояла домком со столь знакомой мне красной папкой в руке…

* * *

Рассказу конец. Но навсегда останется в памяти одинокая старуха, в неутолимом стремлении приблизиться к сыну уехавшая в незнакомые края, где он погиб, — и я. Человек, за проведенные у окна мучительные минуты постигший одну из великих истин, которыми свята жизнь…

 

ПРОЕЗДОМ

Полдня проторчав на этой маленькой станции, я несколько раз побывал на недалеком базарчике, подолгу бессмысленно стоял перед табличками «Не сорить», «Дежурный по станции», «Посторонним вход запрещен» — и уже не знал, куда себя девать.

В конце концов меня начало раздражать все — и странное название станции «Фардос», и белый домик вокзала, и давно некрашенная ограда палисадников, по обеим сторонам входа в него образовавших два правильных квадрата. Но почему-то особую неприязнь вызывал великолепный тополь, который возвышался в одном из палисадников. Я долго рассматривал великана, отгороженного ото всех остальных деревьев.

Он красовался, гордо вздымая огромные ветви, могучий ствол был обтянут гладкой светло-серой корой, а трепещущие блекло-желтые листья создавали вокруг него незатухающий ореол. Казалось, гигант с холодным самодовольством посматривает на тополя, протянувшиеся вдоль шоссе. Крепкие и статные, хотя далеко не столь представительные, они дружно сомкнулись, образуя сплошной золотистый ряд…

Неяркое солнце почти не грело. С востока накатывалась тяжкая бесформенная туча. Даль пустых полей начала окутываться ее грязно-белесой дымкой. Будто первые седые полоски, опускались на землю паутинки — предвестники надвигающейся зимы.

Я не заметил, когда появился щупленький старик, неуверенными шагами прошедший по перрону мимо меня. На нем было драповое пальто, от которого повеяло сильным запахом нафталина — очевидно, совсем недавно его извлекли из места хранения, по самые уши надета смушковая шапка, а на ногах хромовые, до сияния надраенные сапоги.

Старик прокурсировал по перрону несколько раз. И столько же раз, поравнявшись со станционными часами, он вглядывался в них, козырьком приставляя ко лбу ладонь: было ясно, что встречает кого-то. Потом старик скрылся в помещении вокзала, снова вышел, словно заведенный, походил вдоль него. Опять исчез — и на какое-то время я потерял его из виду.

Уже все небо заволоклось непроглядной хмарой — посредине она казалась более светлой, словно чуть согретой изнутри, по краям — зловеще черной. Рванул злобный порыв ветра — и, стараясь обогнать друг друга, все быстрей и резче заколотили капли. Дождь вскоре утих, но туча продолжала сгущаться, краски потускнели. Стало еще холодней и неуютней.

Когда старичок появился снова, дождь равномерно выстукивал по навесу пакгауза, под которым я укрылся. Он остановился неподалеку, из-под полуприкрытых темных век глядя в сторону, откуда, видимо, ожидал поезд…

Вышел усатый человек в форменной фуражке. Старик засуетился, растерянно осмотрелся по сторонам и поправил шапку, еще глубже натянув ее на уши. Сейчас он удивительно напоминал старого взъерошенного воробья.

Плавно замедлив ход, поезд остановился, перезвякивая буферами. Из вагонов никто не выходил. Равнодушные лица смотрели изнутри сквозь забрызганные дождем стекла. Конечно, эта маленькая станция ни для кого не служила местом назначения, а остановка на две-три минуты и холодный дождь к прогулке не располагали…

Но вдруг в тамбуре темно-зеленого вагона с выпуклыми золочеными буквами «мягкий» показался грузный мужчина. Нечто внушительное, почти величественное было в его упитанной фигуре и довольно добродушном, одутловатом лице.

Старик дрогнул, взмахнул руками — и, скользя на мокрых досках настила, ринулся к нему. Широко улыбнувшись, тот стал осторожно спускаться по ступенькам. Добежав, старик жадно обнял приезжего, припав всем телом. Нагнувшись, мужчина поцеловал старика в лоб, погладил по спине рукой…

Медленно двинувшись по перрону, они оказались совсем близко от меня. Я разглядел тщательно выбритое лицо приезжего, его гладко-серую пижаму, поверх которой было накинуто дорогое пальто. Он двигался уверенно и спокойно, поддерживая старика под руку, смотрел на него сверху вниз и снисходительно улыбался…

Они остановились у запертого газетного киоска. Говорил в основном старик, не выпуская из пальцев отворота пальто согласно кивающего собеседника. Неожиданно прервавшись, он достал носовой платок и потянулся к лицу мужчины, которое успели усеять дождевые капли но тот, мягко отстранив его руку, извлек из кармана собственный платок и неторопливо вытер себе лоб, щеки, подбородок. Старик растерянно замер с остановившейся на полпути рукой. А затем, словно только это и собирался сделать, несколько раз провел платком по своему лицу.

Звякнул колокол.

Мужчина отодвинулся от старика, подержал его за плечи, наклонился — но, почему-то не поцеловав, сильно потряс руку. Старик, торопясь и волнуясь, сбивчиво говорил что-то. Потом, пригнув к себе голову мужчины, самозабвенно прижался к ней губами. Осторожно освободившись от его пальцев, тот взошел на подножку, скрылся в вагоне. Но через секунду высунулся со свертком в руке. Поезд уже трогался. Что-то сказав старику, который семенил возле подножки, мужчина, примерившись, бросил ему сверток. Старик, не отрывая от него взгляда, отчаянно закивал головой, поскользнулся и еле удержался на ногах…

Поезд ускорял ход. Видимо, капли дождя попали мужчине за воротник, потому что он втянул голову и, недовольно посмотрев вверх, спрятался под крышу. И, уже из укрытия помахав старику рукой, широко, дружелюбно улыбнулся…

В промозглой дали скрылись последние вагоны, уже погас и перестук колес, а старик все стоял, сжимая в руке смятую шапку, которой долго махал вслед ушедшему поезду. Дождинки стекали с его редких волос.

— Отец, наденьте шапку. Простудитесь! — не выдержав, сказал я, подойдя к нему.

Тяжело дыша, он ничего не ответил, по-прежнему растерянно вглядываясь вдаль.

— Шапку-то наденьте! — повторил я, тронув его за рукав.

— Ась? Ничего, ничего… — туманно глянув на меня, пробормотал старик.

Он старательно примял шапку рукой. Темные капли падали с нее на морщинистое лицо, стекали по жилистой коричневой шее А он стоял, как бы ничего не чувствуя, не замечая. Мы вместе зашли под крышу пакгауза, где до этого укрывался от непогоды я.

— Знакомого встречали? — спросил я, лишь бы что-то сказать.

— Васятка проехал. Сынок, — подняв мутно-голубые глаза, пояснил старик.

И такая нежность прорвалась в его голосе, будто сейчас расстался он не с грузным немолодым мужчиной, а маленьким беспомощным малышом!

— На курорт отправился отдыхать. В какое место, запамятовал… Поехал, значит, — добавил старик и неловким движением вытер ладонью лицо.

Щемящее чувство жалости к этому старому человеку бередило сердце. Я разглядывал его пальто, надетое ради торжественного случая, основательно намокшее и оттого еще сильней пахнущее нафталином, забрызганные грязью сапоги, на одном из которых обнаружилась круглая заплатка…

— Видать, не свидимся боле! Можно и помирать, — с отчаянной нотой в голосе произнес старик.

И махнул рукой.

Из-за складов вывернула грузовая машина, раскидав лужи, остановилась у границы перронного настила. Старик встрепенулся, начал делать руками знаки вылезавшим из кузова людям. А затем и сам поспешил им навстречу.

Парень в кожаной куртке поспешно расстегнул оттянувшую его плечо квадратную сумку с баяном. Несколько человек окружили старика. С излишним оживлением он что-то рассказывал им.

Понаблюдав эту картину, я решил вернуться в помещение вокзала — и тут увидел сверток, который старик, войдя под навес, положил на один из ящиков, составленных там.

— Эй, отец! — крикнул я, высоко подняв сверток.

Вместо старика ко мне направился почти квадратный мужчина с кирпичным лицом.

— Дедунина вещичка? — осведомился он.

— Да.

— А мы встречать приехали! — охотно сообщил мужчина. — Сына Петровича. Петрович же — печник. Золотые руки!.. Я с его Василием на курсах трактористов учился. Давненько то было. Дружки мы.

Несомненно, он чрезвычайно гордился дружбой с Василием!

— Ну, и что Василий? — спросил я, не понимая радостного настроения мужика.

— Дак он, брат, академию в Москве закончил! Большими делами заворачивает. Однако своих не забывает… Правда, сколько времени вестей не подавал. Мы было подумали: зазнался, начальством стал… Но не таков оказался Вася. Свой!

Признаться, панегирик неизвестному мне человеку слушать было неинтересно. Но перебивать квадратного мужчину я не стал.

— Приехать Василий хотел. Отбил бате телеграмму — встречай, мол. Петрович-то обрадовался! Само собой, оповестил всех. Да как не сообщить: радость общая! Колхоз Васю выдвинул, учиться послал… Да вышла незадача — не сумел Василий прибыть. Дела, видать, помешали.

— Стало быть, он не приехал? — заметил я, начиная кое о чем догадываться.

— Говорю ведь — не сумел. Заместо Василия знакомая его проезжала. Этот гостинец и передала от него, — мужчина кивнул на сверток, чуть было не позабытый дедом. — Всему колхозу через нее передал Вася поклон и привет. А старым товарищам велел особо кланяться! Так-то… Как освободится, сам в гости наедет. Это уж, как штык! Потому что кто от своих отрывается — тот, считай, не человек!..

Кивнув на прощание, он тяжело запрыгал через лужи к рокочущей машине. Люди, уже находившиеся в кузове, протянули руки, и, поднявшись к ним, он поднырнул под брезент. Развернувшись, машина блеснула мокрым бортом, исчезнув за поворотом…

Дождь лил потоком. Стремительные брызги отскакивали от сочащегося водой перрона, в черных лужах разбегались круги, обгоняя и сталкиваясь друг с другом. Мокрые листья залепили настил. Даль была закрыта колеблющейся пеленой — казалось, что воздух превратился в холодную воду, которая текла и шумела повсюду…

Тополя на противоположной стороне шоссе, чудилось, теснее сомкнули строй. Они стояли как бы плечом к плечу, прикрывая один другого.

Мой взгляд упал на огромный тополь в палисаднике. Ливнем унесло его последние листья, гладкая кора потемнела. Одинокий, он вздымал ветки, разительно похожие на руки, молящие о помощи. Дождь хлестал, впивался в него, открытого со всех сторон, бил по зябко вздрагивающим веткам…

 

НОВОГОДНИЙ РАССКАЗ

Этот зимний день был сер и неуютен. Сильный ветер, перемешанный с колючими снежинками, злобными порывами бил по лицу, холодом лез под воротник. Скелеты до листика облетевших тополей окаменели на фоне тяжелого белого неба. А кое-где, особенно на тротуаре, снег подтаял и на его ноздреватой корке чернели лужицы, расплывались грязные брызги…

Я возвращался из краткосрочной командировки в родной город и вместе с многолюдной очередью медленно двигался к окошку районного автовокзала.

— Гражданочка! Вы за кем? — спросил сзади сиплый женский голос.

Ответа не последовало.

— Да она где-то впереди… Да-а-вно! — вмешался другой голос — молодой и звонкий.

Оглянувшись, я увидел ту, о которой шла речь. Это была женщина в недорогом клетчатом пальто с воротником из искусственного каракуля. Черный платок прикрывал ее светлые волосы, перекинутые на грудь двумя пушистыми косами, одна из которых наполовину расплелась.

Будто не слыша обращенные к ней слова, женщина шагнула вместе с очередью.

— Ну, чудачка! — покачав головой, удивилась сиплая тетка. — Люди стараются как бы скорей, а она чуть ли не назад пятится!

Тетка красноречиво махнула рукой.

…Молодая женщина уже подходила к кассе, когда произошла сумятица: кто-то пытался пролезть без очереди, его начали выдворять. Поднялся шум, народ двинулся к кассе. Женщину притиснули к стене. Я видел, как торопящиеся люди, стремясь поближе к заветному окошку, толкали и отпихивали ее. А она, вроде бы глядя, но ничего не видя опустошенными глазами, даже не делала попытки оказаться в общем потоке…

Когда все успокоилось, очередь женщины, видимо, прошла. Нетерпеливая публика проходила мимо, поглощенная одним желанием: поскорее купить билет — всех ждали накрытые столы, веселье, радостные часы новогодья.

Я был недалеко от кассы, когда женщина отделилась от стены и миновала меня.

— Намечталася? Проморгала очередь? Теперь иди в хвост. Сызнова занимай! — злорадно посоветовала осипшая тетка.

Ничего не ответив ей, все так же молча, женщина прошла в начало шумящей очереди…

В автобусе мы оказались рядом — благодаря предновогоднему вечеру, продавали билеты и без мест. Когда он толчком тронулся, женщина чуть не упала. Я поспешно придержал ее за локоть.

— Спасибо, — не повернув головы, ровным голосом поблагодарила она.

Мне была видна смуглая щека и колечки волос, которые лежали на ее виске, влажные от тающего снега. Ресницы женщины не шевелились — она неотрывно, но невидяще смотрела в окно. От этого необъяснимого безразличия мне стало не по себе…

На одной из остановок рядом освободилось место.

— Садитесь! — торопливо предложил я.

Но в ту секунду хорошо одетый мужчина, далекий от пенсионного возраста, несмотря на выпуклый живот, ловко проскользнул сбоку, плотно уместился на удобном сиденье. А она продолжала стоять, равнодушно глядя в стекло, за которым уплывали пестрящие по обе стороны шоссе полосатые столбики, присыпанные снегом…

В Янгиюле, когда автобус уже тронулся, но дверь его была еще открыта, я услышал голос водителя, всю дорогу шутившего с пассажирами:

— Разве дальше поедете? Вам, по-моему, здесь выходить!

Молодая женщина неловко спрыгнула с подножки и напрямик — через кювет, по снегу, пошла в сторону поселка, который виднелся неподалеку…

— Чего это она? — как бы самого себя спросил удивленный водитель. — Сколько вожу, всегда здесь выходит. А сегодня не в себе, что ли?

Рассуждать времени не было. Повинуясь чувству тревоги, лавиной накатившему на меня, я выскочил вслед за нею. Она шагала быстро и, хотя я спешил, уходила все дальше и дальше. Порыв ветра сорвал с нее платок. Женщина, не сбавляя шага, шла с непокрытой головой. Странно — не видя ее глаз, я ощущал их опустошенность! Ледяной ветер хлестал ее лицо, а она шла, не отворачивая головы…

И я остановился. Собственно — для чего бежать за нею? Что я знаю об этом человеке, оглушенном то ли одному ему ведомым горем, то ли мыслями, которых мне никогда не узнать? Пусть светлое новогоднее настроение уже омрачено встречей с ним, но ведь меня все-таки ждут друзья и та — я твердо знаю — с нетерпением посматривающая на часы. «Верен себе, рыжий чертик! — увидев меня, радостно закричит она. — Не опоздать — свыше твоих сил!»

…Женщина исчезла, свернув по дороге вправо и утонув в быстро загустевших сумерках. Но я, вопреки логике и здравому смыслу, снова устремился за ней…

Боже мой! Сейчас думаю: ну хорошо — догнал бы ее… А что дальше? Уверен, что она ничего не объяснила б мне. Да и узнав подробности несчастья, постигшего этого неизвестного мне человека, сумел бы я помочь ему чем-то?

Однако в те минуты я мчался по дороге, на которой исчезла женщина. Поворот, еще поворот… Ее нигде не было. Я метнулся в переулок, спугнув парочку, прижавшуюся у ворот… Пробежал до следующего перекрестка… Женщина будто растаяла! Из дома, возле которого я остановился, слышались голоса и нестройные звуки гитары — здесь уже начали встречать Новый год…

Продолжать поиски было бесполезно. Оставалось одно — возвращаться.

И все же я долго не мог сдвинуться с места, со страхом думая о беспомощной женщине, ушедшей навстречу неумолимому ветру — и о тех, кто толкал ее в очереди, о сиплой тетке, напористом мужчине в автобусе… наконец, о самом себе. Обо всех — с насмешкой, любопытством, равнодушием, жалостью прошедших мимо человеческой жизни…

 

ГОЛУБАЯ ЗВЕЗДА

— Я запрещаю тебе встречаться с этим молодым человеком! Поняла? За-пре-щаю! — голос Надежды Августовны сорвался на крик.

— Подожди, Надя… Не волнуйся, — вмешался Юрий Сергеевич. — Люсенька, пойми главное! Дело не в том, что парень решил посвятить жизнь спорту, а…

— Нет, именно в этом вся беда! Он ей не пара! — красная от волнения, перебила Надежда Августовна.

— Меня удивляет другое, — осуждающе глянув на жену, сказал Юрий Сергеевич. — Учится он где-нибудь?

— Работает… В будущем году будет поступать в физкультурный, — тихо ответила Люся.

— А поступит или нет — еще вопрос! — взорвалась Надежда Августовна. — Нет, Юра, ты только послушай! Девочка через три года окончит университет, этот — собирается поступать… на физкультуру!.. О чем вы разговариваете, хотела бы я знать? На какие темы?

— Действительно, Люся — какие интересы вас объединяют?

— Отвечай папе! Или он тоже «ничего не понимает»?

— Я люблю его! — неожиданно громко сказала Люся с властной отцовской интонацией.

— Что такое?! — остолбенела Надежда Августовна.

— Люблю! — подтвердила дочь и, бросившись на стул, заплакала.

Ночью в комнате родителей состоялся семейный совет.

— Девчоночья блажь. И больше ничего. Издержки юности, — заметил Юрий Сергеевич, задумчиво постукивая пальцами по телефонному столику.

— Эти издержки могут дорого обойтись! — кипела Надежда Августовна. — Девчонка потеряла голову!

— Не шуми, Надя… Хоть раз, как старший друг, ты пыталась поговорить с Люськой? Объективно выяснить — что представляет этот парень, каков его характер, наклонности, планы?

— Она ничего не отвечает. С Люсей невозможно найти общий язык!

— Потому что ты сразу обрушиваешься на нее… Честно признаться, я также не в восторге от ее увлечения. Но, насколько нам известно, Люся не относится к чрезмерно влюбчивым натурам.

— Это меня и пугает! То девчонку из дома не выгонишь, никто из мальчиков, видите ли, ей не нравится! Вдруг — пожалуйста… Футболист! Знаешь, я твердо убеждена: чем больше сил человек отдает спорту, тем больший ущерб наносится уму… и чувствам!

— Ну, это уж ерунда.

Наступило молчание.

— Короче, девочка начиталась всяких книжонок, насмотрелась кино и телефильмов о спортивных суперменах… И нашла своего героя! — резюмировал Юрий Сергеевич, нашаривая на столике сигареты, хотя обычно в спальне не курил. — Ты, пожалуй, права. Эту историю следует прекратить.

* * *

Заседание в институте закончилось поздно. Юрий Сергеевич со своим заместителем вышли на улицу. Вечер был прохладен. Под напором мечущегося ветра деревья шумели о чем-то своем, непостижимом людям…

— Пешком пройдемся, Михаил Степанович? — предложил директор.

Осмотрительный заместитель вперился в небо.

— Ничего, не размокнем…

В облаках таились отсветы невидимых звезд. На асфальте пугливо метались сухие листья. Фонари и светильники в синем сумраке горели особенно ярко.

— Воля ваша. Начальству положено подчиняться, а я человек дисциплинированный, — согласился Михаил Степанович, удобней подхватывая увесистый портфель.

Занятые своими мыслями, они шли по широкой улице, которая убегала к скверу, осыпанному множеством огней.

…И вдруг, словно прорвав свод небес, обрушился тяжелый ливень. Асфальт сразу стал темным и засверкал, будто облитый нефтью. Редкие прохожие кинулись в укрытия. Из водосточных желобов начали низвергаться пенистые водопадики…

— Что я говорил? Вот вам прогулочка! — вроде бы даже со злорадством воскликнул Михаил Степанович.

Мимо кенгуриными прыжками проскакал парень в замшевом пиджаке и залатанных джинсах. Следом за ним, прижимая к сердцу белый кулек, просеменил толстый старик, прикрывающийся уже намокшим зонтиком.

— Есть ведь запасливые люди!.. Или даже спят с зонтом? — засмеялся Юрий Сергеевич.

Михаил Степанович бросил на него неодобрительный взгляд, ибо, очевидно, мысленно упрекал себя в том, что не столь предусмотрителен, как они.

Неужели всего десятки минут назад на этих скамейках сидели, а по аллеям, сейчас заваленным мокрыми листьями, прогуливались люди? Летели сплошные струи дождя. На асфальте горело холодное желтое зарево. И особенно пустынным казался сквер из-за бесчисленных светильников, которые раздольно освещали скамьи и газоны, затопленные водой…

Внезапно из боковой аллеи вышел невысокий парень с девушкой на руках, крепко обхватившей его шею. Девушка с головой была укрыта пиджаком, а парень, казалось, только что вылез из реки — насквозь мокрая рубашка облепила его спину и сильные плечи. В озаренном разливом света безлюдном сквере, неторопливо бредущий под ливнем по влажному асфальту, казался он Иваном-царевичем, после долгих скитаний отыскавшим свою Василису Прекрасную…

— До чего хорошо! — негромко произнес Юрий Сергеевич. — Это же стихотворение наяву!.. Простите, Михаил Степанович, вам не приходилось носить на руках собственную судьбу?

— Завидую вашей нестареющей душе, — брюзгливо отозвался тот. — Лично я считаю — лучше бы они бежали каждый собственными ногами. Чтобы меньше промокнуть.

Юрий Сергеевич с нескрываемым сожалением глянул на него.

— Вот как?.. Несомненно — это было бы практичней.

Они скоро догнали парня. Он оглянулся, и Юрий Сергеевич встретился с его глазами, которые сияли счастьем. То, что испытывал в эти минуты этот рыцарь в сочащихся водой туфлях и с прилипшими ко лбу прядями мокрых волос, объяснять не требовалось! В таком состоянии для человека нет ничего невозможного и недоступного, дали перед ним ясны даже в самую мрачную непогоду, ибо состояние это определяется коротеньким и бесконечным словом — любовь…

Взгляд Юрия Сергеевича остановился на поджатых ногах Василисы Прекрасной, обутых в коричневые «танкетки». Резко остановившись, он проводил влюбленных долгим взглядом.

* * *

В комнату Люся вошла молча.

За окном город тонул в густеющих сумерках. А в чистом небе, над полоской зари, острым голубым кристаллом сверкала звезда.

— Дочь, можно с тобой поговорить? — шагнув к ней, спросил Юрий Сергеевич.

Люся с удивлением глянула на отца.

— Слушаю тебя, папа.

— Как его зовут?

Глаза девушки вспыхнули радостью, потому что лицо отца сказало ей все.

— Пусть приходит к нам, — сказал он и положил руку дочери на плечо.

Молча смотрели они на сверкающую в небе голубую звезду — древнюю, как мир, и вечно юную, известную всем и каждый раз открываемую заново, таинственную, непостижимую и прекрасную, как сама человеческая любовь…

 

СВЕТЛЯЧОК

Я никогда не видел такого места, в котором скопилось бы столь неисчислимое множество светлячков! Голубые искры горели в траве и под деревьями — они ярко переливались, расцвечивая темноту кустов, и бледно, едва заметно поблескивали на поляне, освещенной луной: темь выявляла силу маленьких огоньков, а на свету они гасли совсем. Их было так много, что даже звезды, если прищурить глаза, тоже чудились светлячками. Порой трудно было разобраться — они ли мерцают сквозь ветви многолетнего платана, или то голубеют живые светлячки, притаившиеся на его широких листьях.

..Это было поистине чудесное, неповторимое зрелище!

Мы с приятелем сидели в парке дома отдыха, молча любуясь волшебной картиной. Да и весь этот вечер казался выхваченным из когда-то слышанной сказки: даже дымчатые волокна легких облаков, быстрое перешептывание листьев и далекий, вполне обычный ночной лай собак казались странными, почти фантастическими…

Внезапно около меня загорелся светлячок. Приятно было на него смотреть — столь безмятежно он горел, излучая ровное прозрачное сияние… Я нагнулся и поднял его. Огонек сразу погас.

— Какая скромность! — пошутил я. — Ощутил, что на него обратили внимание — кончено дело. Потух.

Приятель рассмеялся.

— Слушай, я вспомнил о другом светлячке, — сказал он. — Пожалуй, история о нем как-то перекликается с твоими словами… Если хочешь — послушай.

* * *

Года два назад я повредил ногу и более месяца провалялся в клинике. В одной палате со мной лежал мальчуган лет восьми — этакий маленький самостоятельный мужчина. Все называли его Светлячком — так его окрестил кто-то. Возможно, потому, что малец весь был светленький: пшеничного цвета волосы, белые брови, светлые глаза. Отличался Светлячок непоседливостью и постоянно шнырял по палатам. Впрочем, это никому не мешало, ибо был он ненавязчив и никуда не лез.

…Этот случай произошел, когда я уже поправлялся. Тягучая больничная скука давала знать. Порассуждав о чем-то с соседом по палате, я спустился во двор. На одной из скамеек сидел Светлячок и, придерживая забинтованной рукой какую-то планку, молча строгал ее перочинным ножом.

— Привет, изобретатель! — сказал я, пользуясь возможностью чем-то занять время. — Кинжал мастеришь?

— Не, — вскинув глаза, возразил мальчуган. — Реактивный самолет.

— Зачем он тебе?

— Затем, что надо.

— Ясно. Летчиком собираешься стать?

— Угу.

— А почему не милиционером?

Этот вопрос имел основание: родители рассказывали, что я в раннем детстве мечтал именно о таком будущем.

Светлячок с пренебрежением глянул на меня.

— Не знаете разве — скоро летчики, как космонавты, до Луны будут летать?

— Знаю, — согласился я. — И до солнца тоже.

Светлячок задумался.

— Глупости говорите! — поразмыслив, заявил он. — На солнце сгореть можно. Думаете, не знаю?

— Та-ак, — заметил я. — А папка с мамкой часто тебя в угол ставят? За то, что грубишь старшим?

— У меня нет родителей. Я детдомовский.

Я кашлянул, скрывая возникшую неловкость.

— Кинжал умеете делать? — вдруг оживившись, осведомился мальчуган.

— Не умею.

— Эх, вы!.. А чего можете?

Затянувшаяся пауза была по-своему оценена Светлячком.

— Видать, ничего! — сурово вымолвил он. — Только мешаетесь. Я бы уже наполовину самолет смастерил…

Поддернув полосатые больничные штаны, он ушел прочь, даже не удостоив меня взглядом.

Вскоре в нашу палату поместили шестилетнего мальчика с вывихнутой ступней. Помню, что в этот день чересчур разбегавшийся Светлячок ударил о дверной косяк почти зажившую руку. Он бродил пасмурный, а губы его временами кривились так, будто он съел что-то очень кислое…

Вновь прибывший весь день плакал и капризничал, никому не давая покоя. Мать, которая все время суетилась возле него, к вечеру попросили удалиться. Но лишь она собралась уйти, малыш отчаянно заревел, хватая ее за платье. Мать вырывалась, пытаясь скрыться, но снова возвращалась, обещая ненаглядному чаду завтра же принести различные лакомства и игрушки — в том числе какой-то «карбулюк»…

Малыш смотрел на мать умоляющими глазами. Рыдания его не утихали. Сама всхлипывая в скомканный платочек, она все же уловила момент, чтобы выскользнуть в коридор. Стенания ребенка стали просто нестерпимыми! Увещевания взрослых на него не действовали. Правда, иногда он вроде успокаивался, но лишь для того, чтобы зареветь с большей силой. Наконец, очевидно обессилев, он утих…

Наступила ночь. Я долго ворочался с боку на бок. Не скажу, что причиной этому была особая чувствительность, которой я не отличаюсь — но возобновившиеся всхлипывания малыша, правда, ставшие более однотонными, все-таки действовали на нервы. Однако в конце концов я заснул.

Бывает так, что просыпаешься даже от тишины. За окном неярко светила луна и на полу лежало ее сияние, оконными переплетами расчерченное на квадраты. А на фоне окна четко вырисовывался неподвижный силуэт Светлячка.

— Сивка-Бурка куда девался, а? — спросил тоненький детский голосок.

— Ускакал.

— А куда?

— В степь, — подумав, разъяснил Светлячок.

— Зачем в степь?

— Потому что там хорошо! Цветов много, воздух синий, а небо такое большое — как не знаю что… В два раза больше, чем в городе!

Дети замолчали. Вдруг собеседник Светлячка заныл тонко и жалобно.

— Ты чего? — осуждающе урезонил Светлячок.

— Больно-о…

— Терпи! — сурово заметил Светлячок. — Мне вон руку выправляли, аж дух захватывало. Но я не орал… А вдруг тебя на войне с фашистами ранило? Терпел бы?

Молчание длилось долго.

— Т-терпел, — после основательного раздумья сказал малыш. — Думаешь, только ты смелый?

Светлячок не ответил. Он медленно прошел мимо меня, бережно прижимая больную руку здоровой. При свете луны я увидел его широко открытые от боли глаза и по-взрослому жестко, в одну линию стиснутые губы. Отворив дверь, мальчик остановился в се проеме. Маленькая фигурка согнулась почти пополам, и до меня донесся его стон…

Я уже было поднялся, чтобы подойти к Светлячку, но через мгновение он снова был у кровати, на которой лежал малыш.

— Конфетку тебе дать? Сла-адкую…

Светлячок звучно почмокал губами.

— Не хо-очу!

— А пирожок?

Малыш промолчал.

— Чего хочешь? Говори!

— Мам-мочку!

— Она завтра придет. Мамы всегда приходят, когда надо.

— А к тебе мама приходит? — сразу утихнув, спросил малыш.

— Не, — еле слышно признался Светлячок. — Моя, говорят, померла… Но я все равно ее жду! Потому что она знает — у меня кроме нее никого нету… Мамы хорошие! Злые редко попадаются. А моя — самая лучшая изо всех… Как твоя, — спохватился он. — Они обе лучшие на свете!

Долгое молчание нарушил малыш:

— Что значит — померла?

— Это если насовсем пропадают. А моя, видать, уехала далеко-далеко. На Северный полюс. Или еще дальше. Только мне нарочно не говорят… Боятся, что к ней убегу, — совсем тихо добавил Светлячок.

Затаив дыхание, я боялся нарушить беседу мальчуганов. После продолжительной паузы малыш неожиданно всхлипнул.

— Рассказать тебе сказку про лошадь Савраску? — быстро спросил Светлячок.

— Какую Савраску? — живо заинтересовался малыш.

…Я задремал и не знаю, через какое время проснулся. За окном голубел рассвет.

— А почему он такой? — донесся от окна тонкий голосок малыша. — Великаны — они обязательно толстые?

Ответа Светлячка я не расслышал.

Утром раздался басовитый крик уборщицы тети Нюты, на чем свет стоит ругавшей кого-то в коридоре. Оказалось, что это Светлячок, вихрем пролетевший мимо, опрокинул ее ведро с грязной водой. А на кровати у окна, подложив кулачок под голову, сладко спал малыш, причмокивая во сие губами…

* * *

С уважением посмотрев на светляка, все еще лежавшего на моей ладони, я осторожно опустил его в траву. И ясный огонек загорелся снова.

А вокруг сияли и переливались тысячи светлячков! Вся земля была усыпана маленькими чистыми звездочками…

 

СОЗДАВШИЙ ВИДИМОСТЬ НАЛИЧИЯ…

Согнувшись, командир роты пробежал под взрывом мины. Ход сообщения осыпало пахнувшей дымом землей. Стряхивая ее, ротный подергал головой и плечами, откинул вылинявшую плащ-палатку, которая вместо двери закрывала вход в землянку…

— По вашему приказанию прибыл! — привычно доложил он и, подогнув одеревеневшие колени, сел на ящик из-под консервов, служивший комбату и столом и стулом.

Командир батальона, откинувшись на складном топчане, который повсюду таскал за ним ординарец Филь, хмуро качнул головой. Одну его ногу украшал хромовый сапог. Другая, пяткой поставленная на распластанное голенище, была в шерстяном носке, грубо заштопанном тем же Филем. Командир батальона был высок, худ и угловат. Ротный знал, что пять месяцев назад, когда формировались, ему исполнилось двадцать девять лет. Но сейчас он походил на старца, погруженного в невеселые, дремотные думы…

Ротный вздохнул, вытряс из-за воротника шинели комки глины, тихо прокашлялся.

— Отступаем, — сообщил командир батальона и начал надевать сапог.

Он натягивал его, кряхтя и ругаясь сквозь зубы, а натянув, прижал носок к полу — осторожно, словно начиная путь по хрупкому речному льду. Гримаса боли исказила его лицо. Яростно матерясь, он сорвал сапог и швырнул в угол.

— Мозоль, гадость, замучила! — передохнув боль, пожаловался комбат. — Шагу сделать не могу!

И, чуть помолчав, добавил:

— Отходим, Садыков. Утречком. Приказ на отступление получил…

Комбат поднял глаза на носатое, источенное мелкими оспинами лицо командира второй роты, будто впервые видя, оглядел его широкую фигуру в коробом стоящей шинели, устало уточнил:

— Ясно?

За крошечным оконцем угасал невзрачный вечер. Двадцать шестой вечер непрерывных боев, отсеченных один от другого минутами грозно звенящей тишины…

Командир батальона встал, хромая, подошел к ротному почти вплотную.

— Я тебя вот зачем вызвал, Анбар, — сказал он и повел плечами, как бы умещая на них давящий груз. — Двоих человек надо. Настоящих воинов славной нашей армии…

— Для чего? — попытался выяснить командир роты.

И, столкнувшись взглядом со светло-голубыми, почти белыми глазами комбата, понял все.

— У меня девятнадцать человек, — пробормотал он. — Все, как один…

— Требуются особенные! — жестко оборвал комбат. — В батальоне осталось больше тридцати боевых единиц. Мой долг — вывести их целыми и невредимыми! Фрицы просто так не выпустят… Кто-то должен остаться. Такое любому не доверишь!

— Я старый солдат, — вымолвил Садыков, и лицо его помертвело. — Задачу понял… Назначьте меня.

— Шуткуешь? — снова резко перебил командир батальона. — Лишить подразделение командира — прав не имею. Не то — поручил бы. Лучшего и не надо… Твое предложение отменяется! По причине, сказанной выше… Кто есть еще?

Командир роты молчал, понурив голову в неопрятной матерчатой ушанке.

— Эх ты, нянька! — гаркнул комбат, намекая на прозвище, давно и плотно приставшее к бывшему школьному учителю Садыкову, известному неусыпной заботой о своих солдатах. — Каждый день по нескольку бойцов во вчерашние списываем, а он сопли раскидал!.. Войне до краю пока далеко. Придет час гнать фрица в обратную!

Голос его сорвался. Комбат постоял несколько мгновений, судорожно сжимая и разжимая кулаки.

— Когда идут сражения, кому-то судьбой назначено сгинуть… А мои чуть не сорок штыков понадобятся родной сторонушке! — стихая, договорил он. — Слушай, Анбар… Как этого долговязого кличут? У которого лапы здоровые, вроде моих? Ты в Березине все бегал со старшиной — ботинки ему отыскивал?

— Изя Молдавский? — тускло уточнил ротный.

Командир батальона согласно кивнул:

— Пришли ко мне!

— Не придет, — после короткого молчания ответил Садыков. — Скосил его снайпер. Час назад…

Комбат сел на топчан и принялся сворачивать «козью ножку». Махорка из его пальцев сыпалась мимо газетного лоскутка. Где-то неподалеку грохнул взрыв. И вслед за ним, как за рыком крупного пса, остервенелыми собачатами залились-затявкали пулеметные и автоматные очереди…

— Началось!.. — прикурив, устало констатировал комбат. — Разведчика давай, Штапова. Он-то хоть цел? А впрочем… Без тебя разберусь. Иди, Анбар.

— Анвар, — в какой уже раз подсказал Садыков: командир батальона никак не мог запомнить его имя и постоянно изменял на русский лад.

Комбат не ответил. А когда командир роты, сгорбившись, направился к выходу и плащ-палатка, прошелестев, закрылась за ним, хрипло крикнул:

— Степан! Филь!.. Где ты там?

Ординарец комбата сидел в окопной нише. Листок бумаги, исписанный химическим карандашом, был зажат в его правой руке. Он уже не читал письмо, но закрытыми глазами видел каракулями выведенное:

«Собчаем вам уважаимый сосед Стипан Ивдокимыч што матушка ваша Аликсандра Иванавна сканчалась от васпаления в лехких акурат на Покрова а козу вашу мы для сахранасти держим у себя как вазвернетес так заберети обрат…»

Степка снял шапку, вжался лицом в ее пахнущую потом подкладку. Грохот начавшегося боя не вывел его из оцепенения, которое смог нарушить лишь голос комбата, призывавшего его, Филя, к себе…

Командир батальона встретил Филя сидя на ящике. Он был обут в оба сапога, туго, по форме, затянут ремнем. Скосив на ординарца красные от недосыпания глаза, коротко предложил:

— Сядь.

Степка, глаза которого еще полнились слезами, поспешно опустился на краешек жесткого топчана. В ту же секунду плащ-палатка сдвинулась с места и в проем двери шагнул бывший разведчик, затем штрафник, а ныне первый номер пулеметного расчета Алфирий Штапов, из-за непривычного имени всеми называемый Олифой. Был он не молод — лет под сорок, коренаст, с неровной белесой челкой, которую приминала комсоставская ушанка. Шапкой Олифа гордился.

— По вашему приказанию явился, — в обычной дерзкой манере сообщил он.

— Является нечистая сила, — машинально поправил комбат, явно занятый другими, мыслями. — Солдат прибывает…

И стремительно поднялся.

— Товарищи бойцы Красной Армии, слушайте приказ! — с торжественностью, изумившей Филя, произнес он, отчетливо выговаривая каждое слово.

Степка вскочил, торопливо протянул руки по швам, прижал каблуки, носки развел в стороны. Олифа, независимо подбоченясь, встал рядом с ним.

— …от имени партии и правительства, а также являясь командиром вверенного батальона, ставлю перед вами боевую задачу.

Комбат облизнул губы, чуть помолчал.

— Ввиду отхода подразделения на заранее подготовленные позиции с целью избежания грозящего окружения, вам надлежит остаться на данном участке обороны, чтобы создать видимость наличия батальона… И путем огня, а также других боевых действий, ввести в заблуждение вражеского противника. Родина не забудет вашего поступка!.. Вольно.

Командир батальона рухнул на консервный ящик и, перекосившись, стащил с ноги сапог.

— Ух, разъедрит его в троебожие! — скрипнул зубами он, а потом совсем тихо добавил: — Слышь, Степка. Обувку мне раздобудь… Чую, в этих сапожонках не дойти.

— Откуда же ее взять? — вслух подумал Филь, ошеломленный и комбатовским приказом, и незнакомо мягким звучанием его голоса.

— С кого-нибудь из вчерашних сыми, — прикрыв веками глаза, посоветовал комбат.

Близким разрывом землянку закачало, будто разваливая на куски. Комбат смахнул осыпавшуюся на него пыль, судорожно чихнул и добавил уже привычное степкиному слуху:

— Командиров ко мне! Оба покудова можете быть свободными. Готовьтесь к выполнению данного приказа…

…Филь вытащил из-под топчана вещевой мешок, развязал тесемки. В мешке лежала пара ненадеванных байковых портянок, коричневый обмылок, выстиранное и самолично укороченное в штанинах теплое белье, два снаряженных диска к автомату и еще что-то, завернутое в белую тряпицу.

Развернув ее, Филь осторожно извлек комсомольский билет. К нательной стороне степкиной гимнастерки был пришит потайной карман, куда в трудные минуты упрятывался неприкосновенный запас махорки. В него-то, бережно подержав в пальцах, Филь, сопя, вложил комсомольский билет, а следом — письмо из родной деревни. Затем вытряхнул на топчан диски для ППШ, завязал вещмешок и сунул его на прежнее место…

Выйдя из землянки, Степка столкнулся с комбатом, который возвращался из расположения первой роты. Мочка его правого уха сочилась кровью.

— Рикошетом задело, — отвечая на тревожный вопрос степкиных глаз, объяснил он. — Ничего! До свадьбы заживет…

И распорядился:

— Получайте с Олифой пулеметы «Максим» и «Дегтярев», полный боезапас. А также гранаты — в неограниченном количестве.

* * *

Глухой ночью, в час, когда даже петухи, сморившись, замолкают на какое-то время, батальон бесшумно снялся с позиций, бесконечные недели поливавшихся потом и кровью…

Последним уходил комбат. Он долго смотрел на Филя неразличимыми в темноте глазами, глухо произнес доселе неслыханное:

— Прощай, Степа! От сердца, с мясом тебя отдираю… Потому — надо. Извини, ежели что…

Передохнув, закончил:

— Держись, брат! Момент, сам знаешь, какой… Теперь вы со Штаповым есть спасение всего батальона…

Он вроде хотел обнять Филя. Но, сделав рукой движение — как бы козырнув — ушел в ночь…

Привалившись к стене хода сообщения, Алфирий Штапов курил в рукав, сдвинув щетинистые брови.

«Максим» был установлен в окопе с бруствером, тщательно замаскированным квадратиками свянувшего дерна. Олифа заранее налил в кожух воду, вставил ленту. Сейчас она серела плоской змеей, начиненной черными патронами. Олифа затушил цигарку, встал к пулемету, повел стволом вправо-влево. Затем, аккуратной кучкой сложив гранаты, от нечего делать направился к ручному пулемету, который был установлен метрах в ста пятидесяти от «Максима».

Олифа погладил его шершавый на ощупь стальной ствол, придвинул коробки с дисками, разместил гранаты. «Где его, обормота, носит?» — с нарастающей злобой подумал о Филе, с которым расстался в суматошной тишине, сопутствовавшей уходу батальона.

И сразу увидел Степку, идущего по траншее со стороны комбатовской землянки.

— Кому теперя портки стирать будешь, прислужник? — усмешливо поинтересовался Олифа, хотя и почувствовал благостное облегчение от появления напарника.

Как большинство строевых солдат, он считал ординарцев холуями-дармоедами, а потому симпатии к ним не испытывал. Но Филь, одернув бушлат, обыденно сказал:

— Рубать будешь? Я картохи в землянке спек… Соли только нема. Всегда имею, а нынче — как на грех!

Они молча пожевали несоленую картошку, с осторожностью покурили. Филь встал.

— Однако, давай распределяться… Какой пулемет возьмешь?

— Чего-о? — немедленно вскипел Олифа. — Вот он — мой природный станкач! Ишь ты, «ка-акой»…

Уставившись на Степку издевательским взглядом, он скорчил физиономию, изображая его круглое лицо. Филь удивленно заморгал светлыми ресницами. Безмолвное непротивление охладило негодование Олифы.

— Оглобля! — ниже тоном заключил он.

И с несвойственной покладистостью добавил:

— Слышь, ты… Давай на спичках кинем. Кто, к примеру, вытянет длинную — того и станкач.

После чего, выудив из кармана ватных брюк почти сплющенный коробок, вынул из него две спички и у одной старательно отломал серную головку.

— Только не мухлевать! — вручая их Филю, предупредил он. — Перед собой лапы держи, чтобы видно… Знаем мы вас!

Перемешав в руках спички, Степка протянул Олифе сжатые кулаки. А тот, будто решая вопрос жизни и смерти, запрокинул лицо к низкому бессветному небу и что-то забормотал.

— Вот эту! — наконец выбрал он, шлепнув каменно заскорузлой ладонью по левой степкиной руке.

Увидев обломанную спичку, Олифа с такой злобой плюнул, столь оголтелой руганью обложил весь белый свет, что было странно — как земля до сих пор его терпит… И опять быстро утих.

— Сроду везенья нет! — тоскливо признался он. — Ну, сказать вроде стеной от него отгородило… Родителев не знаю, жены-детей не завел. И в детскую колонию первоначально ни за что заперли. И баба, одну которую любил, тварью оказалась. Все наперекосяк! Даже желанный пулемет — и тот в руки не дается!

— Бери, — буднично сказал Филь.

И ушел к ручному пулемету, который словно ожидал его.

…Стояла промозглая осенняя тишь, настоенная на запахах прелого листа, окопной сырости и откуда-то ползущей гари. «Вроде тлеет что-то?» — встревожился Филь. И, по привычке стараясь не шуметь, помчался туда, где совсем недавно находилась вторая рота…

Немотность опечатала окопы и траншеи. Лишь звякнула железная кружка, в спешке позабытая кем-то, ненароком попав под ботинок. Здесь и гореть-то было нечему. Дымком тянуло со стороны немцев. «Греются, заразы!» — подумал Филь, немигающим взглядом впиваясь в ночь.

Нет, все было тихо… И вдруг безмолвие треснуло, развалилось на несколько кусков: это мины, прошелестев в вышине, оглушительно взорвались за спиной. Сполох огня озарил немецкую сторону.

Свирепый градобой свинца обрушился на окопы. Пули проносились над головой, бились в брустверы, рикошетили со зловещим визгом. Зачастил грохот мин. С равномерными промежутками ухнули снаряды. Съежившийся Степка похолодел, когда один из них взорвался в ходе сообщения — там, где затаился с «Максимом» Олифа.

С перехваченным дыханием, спотыкаясь, ринулся Степка туда. И остановился, с ужасом различая сквозь едкий, медленно расползающийся дым искореженный ствол пулемета, выскочивший из разорванного кожуха, да неведомо как уцелевшую, хотя и лопнувшую пополам окровенелую командирскую ушанку — все, что осталось от Алфирия Штапова, более известного по кличке Олифа…

Филь обтер лицо тыльной стороной ладони и поплелся к своему пулемету. Шаги его ускорялись, пока не перешли в тяжелый бег. Он стукался о стенки хода сообщения, а добежав, кинулся к «Дегтяреву», вжался в его приклад, средним пальцем рванул спусковой крючок — и темноту рассекла длинная отчаянная очередь…

Вскочив, он уже не прекращал движения — непрерывно перебегая, швырял гранаты, рубил автоматными очередями, нажимал спуск пулемета. И, мечась как заведенный, думал лишь об одном — далеко ли ушел батальон.

А батальон торопился нестройной колонной по четыре. Во главе шагал кургузый комроты Садыков — неотрывно наблюдая за тем, чтобы своевременно менялись несущие раненых. Заметно спавший с лица командир батальона шел замыкающим. В просторных солдатских ботинках, раздобытых Филем, мозоль почти не чувствовалась: ощерившуюся подметку правого Степка перед расставанием надежно подвязал сыромятным ремешком…

…Огонь немцев начал затухать и погас совсем. Филь отвалился от пулемета, устало свесил руки… но сразу вскочил. Тяжело дыша, он побежал к комбатовской землянке.

В ней было темно — хоть глаз коли. Однако Филь, будто при свете, сразу нашел одинокий топчан, скрипнувший под его тяжестью, вытащил вещевой мешок.

— Ничего, гадюки, не оставлю! От меня не попользуетесь, — свистящим шепотом сказал он и надел вещмешок.

Начинался рассвет. Немощная зорька высветила край неба. Стала видна полоска за горизонт уходящего леса. Холод полз, прижимаясь к земле по-пластунски…

А Степка Филь забылся. Ожила перед ним родная деревенька Луговищи — приземистая, в одну улицу, скрипящая колодезными «журавлями», спозаранку хлопающими калитками. Он увидел речку Ивицу, с которой была связана вся жизнь — в густых зарослях ивняка, обступившего ее, играли они, ребятишки, в казаков-разбойников, удили шустрых ершей и медлительную плотву. В прозрачной воде тихой речушки смывал он сенную труху, приставшую к потной коже во время скирдования. На ее берегу, первый и последний раз, познал острую радость, которую дает нагое женское тело…

Как наяву встали перед тоскующим мысленным взором избенка с голубыми потрескавшимися наличниками, размалеванными самим — краску он выпросил у заведующего избой-читальней, лохмоногая коза Шалава, чучело с жестяной банкой вместо головы, вековечно топырившееся на огороде…

Деревенская ребятня прозвала его Телей — за медлительность и незлобивость. Между тем долго вспоминали в деревне, как Степка чуть не всю ночь гонялся за распутавшейся и отчего-то ошалевшей лошадью, но к утру все же поймал ее.

Маленькая и неулыбчивая, воскресла в памяти мать. Он увидел ее светлые волосы, на затылке забранные жидким пучком, круглые, что и у него, добрые глаза, широкие в ладонях руки, услышал слова, которыми, плача и сморкаясь, проводила она сына на фронт:

— Господь тебя сохрани, Степуша! Вертайся, сыночек, поскорей…

Утираясь платочками, потихоньку горевали соседки: у вдовы колхозного пасечника не было никого на свете — желтоголовый парнишка, который косолапо, будто медвежонок, вышагивал в последнем ряду, оставался ее единственной опорой. Муж — мосластый желтоволосый, как сын, бестолково суетливый человек, бредил неотвязной мечтой: выучиться на шофера. За месяц до войны его сшиб на дороге грузовик…

Степка сидел, не открывая глаз. А потом, проведя рукавом бушлата по лицу, припал к пулемету… и ледяной уж скользнул по спине: маскируясь сосновым перелеском, по пояс в тумане, прямо на него двигались немецкие шинели!

Соленая влага еще холодила Филю щеки и губы. Он сдувал ее, не отрывая пальцев от приклада и спускового крючка. Он подпускал врага все ближе и ближе. А когда перебегавшие фигуры стали видны уже в полный рост, ствол пулемета зашевелился.

— Маманя моя родненькая, — одним вздохом сказал Филь и нажал спуск.

Фашисты падали, словно их валил кто-то, дергая за веревочки. С длинной очереди перейдя на короткие, Степка не прекращал огня, пока не опустел магазин. Спеша и потому не попадая, он вставлял новый, когда увидел вторую цепь галдящих немцев, показавшихся слева, из оврага.

Задыхаясь, Филь закрепил магазин. Он не слышал частого треска автоматов, из которых на ходу строчили черношинельные егери, уханья расшвыривающих осколки мин.

— Маманя моя! — бормотал он, выжимая из пулемета струи точно направленного свинца.

Вдруг «Дегтярев» смолк. Магазин снова был пуст. И тогда, сжав в каждой руке по гранате, упираясь локтями и коленями, Степка выбрался на бруствер окопа. Он встал, выпрямился и привычным движением поправил за спиной вещевой мешок.

— Бога вашу мать, кровососы! — сказал он, беспощадным взглядом обведя дымящееся туманом поле и частокол сосенок, откуда выкатывалась еще одна вражеская цепь.

— Бога вашу мать! — дико закричал он и двинулся вперед.

Он шел, переваливаясь на толстых ногах, прижав к груди нагревшиеся в ладонях гранаты, солдатский вещмешок покачивался за его плечами, желтые волосы прилипли к мокрому лбу.

Он шел, все убыстряя шаги, оскальзываясь на мягких хребтинках пересеченного бороздами поля.

Он шел, и рот его изрыгал самое святое слово, которое превратилось в выражение смертельнейшей, ни с чем не сравнимой ненависти…

Его не собирались брать живым — стремительно идущего навстречу неровной, будто оцепеневшей в эту минуту стене грязно-серых и черных шинелей. Страшен он был в несокрушимом своем одиночестве, которое казалось призрачным!

Пули пробивали его насквозь, но он торопился, почти бежал вперед, потому что комбат знал — кто способен создать видимость наличия!

Потом начал падать. И уже не слышал, как выплывающие из тумана скорбные перелески негасимой эстафетой эха передают дальше и дальше всемогущее слово, с которым Степан Филь начал жить и с которым упал, заслонив собой батальон…

 

КОНЕЦ ЗЛОДЕЯ

Они сидели по обе стороны древнего стола, неведомо как попавшего в здание ультрасовременного клуба. Профиль щуплого директора был, казалось, вырезан из гофрированной жести, грузного художественного руководителя — высечен из ноздреватого гранита.

Эти серьезные люди возглавляли художественную самодеятельность богатейшего комбината, который без труда содержал коллектив театра, не имевшего в своем составе ни одного самодеятельщика. Театр выезжал на гастроли, давал платные спектакли и время от времени пополнялся благодаря актерской «бирже».

Затянувшееся, молчание нарушил директор.

— Откровенно говоря, Алексан Алексаныч, радужных надежд на это не возлагаю! — резким фальцетом сказал он, ткнув большим пальцем в сторону развешенных по стенам эскизов нового спектакля. — «Царевна Несмеяна», адресованная нашему зрителю — чистейшее донкихотство! Поверьте моему опыту… И, если хотите интуиции!

— Интуиция — не кассовый сбор, — недовольно пробасил худрук.

— А кассового сбора как раз и не будет! — взвился директор.

— Это почему же, позвольте узнать?.. Я вас не понимаю, Борис Владимыч. Отчего вы вцепились в «Несмеяну»? Поэтичность, чистота чувств… гражданский пафос, наконец!

— Пафос пафосом — дело делом! — с раздражением заметил директор. — Давайте не будем карасями-идеалистами! Что требуется нашему зрителю? Лихо закрученный сюжет. Еще лучше — детектив. Он ждет таинственности… Он не примет эти псевдококошники и мелодекламацию под баян!

— Перебор, Борис Владимыч, перебор! — менее решительно не согласился художественный руководитель. — Кстати, разве не интригует ожидание — кто же, черт возьми, рассмешит царевну?

Несколько секунд директор сверлил худрука взглядом.

— Смею заверить, уважаемый Алексан Алексаныч, что зрителю в высшей степени начхать на такую интригу!

Откинувшись на спинку стула, он обеими руками взъерошил и без того растрепанную шевелюру.

— Нуль. Идеально вычерченный нуль! А ведь на почве рассмеивания, если хотите, можно было создать… ну, клоунаду с изюминкой. Нечто эксцентричное… что-то, знаете, этакое…

Подняв руку, директор многозначительно покрутил в воздухе пальцами, сложенными в щепоть.

— Ни современного танца, ни пикантности… Пустота! Ситуация, чуждая современной молодежи плюс недостоверные разглагольствования… Короче, это не спектакль.

— А что же по-вашему? — оскорбленно осведомился худрук.

— Если хотите, банкротство!

— Спасибо, Борис Владимыч, на добром слове… Впрочем, успокойтесь. Не нужно так переживать, — сдался художественный руководитель, по горькому опыту знавший, что с директором, когда тот закусил удила, спорить немыслимо.

Руководитель театра погрузился в глубокое раздумье. Спустя некоторое время выражение его острого лица несколько смягчилось.

— Отменять спектакль, к сожалению, поздно. Но поправить его, сделать волнительным, время есть! — воспрянув, заявил он.

— Как это — поправить? — встревожился худрук.

— Весьма просто. Предлагаю ввести злодея. Кардинально перекраивать пьесу не нужно. Просто несколько дополнительных эпизодов. И появится нечто острое. Интригующее… Здорово, а?

— Какие же функции будет выполнять этот злодей? — неприятно пораженный взлетом директорской фантазии, поинтересовался худрук.

— Обычные. Злодейские… Ага! Скажем, когда юноша наконец-то рассмешил царевну и свадьба на носу, негодяй преподносит ему сплетню… Или что-то в этом роде.

Импровизируя, директор начал энергично вышагивать вдоль стены, заставленной разномастными стульями.

— Вообще-то лучше, чтобы пилюлю получила царевна. Она возмущена неверностью жениха! Того арестовывают. И здесь…

Директор выдержал многозначительную паузу.

— …И здесь, — торжественно подытожил он, — можно разыграть красивую потасовку!.. Каково, товарищ художественный руководитель?

— Отлично, — без энтузиазма согласился тот. — Польщен, что при огромной занятости в качестве директора театра вы берете на себя и часть моих функций…

— Полагаю, Алексан Алексаныч, главное для нас — не борьба самолюбий, а общее дело?

— Несомненно, — промямлил худрук. — Но потасовка… Нужно ли? В принципе?

— Необходимо! — профальцетил директор. — К сожалению, вы никак не можете ухватить главного…

Он умолк, всем видом выражая явное сожаление по поводу недальновидности собеседника. Окончательно побежденный худрук ушел в глубокую сосредоточенность. Но вдруг его помрачневшую физиономию осветила довольная улыбка.

— Далее таким образом! — шлепнув по столу обширной ладонью, высказался он. — В финале злодея, естественно, разоблачают. После чего Несмеяна не остается с любимым во дворце, как мыслилось, а убегает. Вместе с ним. Из душной, продажной обстановки!

— Куда? — насторожился директор.

— Неважно. К морю, свету, солнцу! Они поняли, что не могут оставаться в затхлой атмосфере дворца. И бегут… Думаю, идейная направленность даже заострится!

Директор согласно кивнул, широко развел руки, показывая: согласен, очень хорошо! После этого театральные мэтры, твердость духа которых находилась в обратной пропорциональности их габаритам, с некоторой торжественностью пожали руки друг другу. Гранитное лицо художественного руководителя осветила улыбка удовлетворения.

— Очень удачно: теперь и Громогласов будет занят. Из ведущих только он оставался вне спектакля.

— Дался вам этот Громогласов! Что вы с ним носитесь, как с расписной торбой? — недовольно заметил директор. — Архаичный тип. Подобные ему подвизались в провинциальных труппах. До революции, конечно… Ихтиозавр!

— Он талантлив, Борис Владимыч! — с чувством произнес художественный руководитель. — Актер от рождения. С искрой божьей!

— Только без дифирамбов! — перебил директор. — Не пугайте меня гениальностью человека, оставившего две семьи… Он алкоголик! И тоже, по-моему, от рождения…

— Все равно — Громогласова заменить некем, — пытался нерешительно воспротивиться художественный руководитель. А… это самое… его работе не мешает! Согласитесь! Зато какая характерность, вживание в образ до полного отождествления!

— Извините, Алексан Алексаныч, но мое мнение таково: многолетнее пребывание Громогласова в ролях злодеев и подлецов, если хотите, не случайно. Возможно, товарищу не требуется перевоплощаться и вживаться? Поскольку он играет себя?

Худрук в растерянности заморгал глазами. А директор добавил:

— Подождите, вы еще поразитесь моей интуиции! Ваш гений-злодей проявится во всей красе. Увидите!

* * *

В том году на маленький остров, брошенный между Охотским морем и Тихим океаном, лето пришло до застенчивости бесшумно. Неприметно стаял почти полутораметровый пласт снега, обнажив темно-зеленые рощицы кедрача-стланца, зимой придавленного снегом. Прогревающаяся почва выстрелила тоненькими стрелами черемши, видом напоминающей лук, вкусом — чеснок. С каждым днем на фоне плющевого мха все больше высыпало фиолетовых ягод Это была шикша — единственный фрукт, произрастающий в этом суровом крае..

Большое одноэтажное селение выгнулось подковой. С одной стороны оно ограничивалось крутой сопкой, а с другой пирсами и искусственной бухтой, которую образовали бетонированные клещи волнореза. В разговоре бухту именовали «ковшом». В часы грохочущих штормов она укрывала рыболовные сейнеры и вспомогательные суденышки.

Селение курилось дымками, в ковше покачивались, перестукиваясь бортами, надежно зачаленные сейнеры и кунгасы. А на рейде вторые сутки маячил лайнер, который разгружали в открытом море. Он и доставил на далекий остров коллектив комбинатовского театра.

Человек стоял на пирсе. Он был мал ростом и узкоплеч, с морщинистым лицом, торчащими из-под серого мохнатого кепи ушами и маленькими глазками — ну, чистейшие росные васильки! Было в нем то неуловимое, по чему безошибочно узнаешь актера — именно того служителя Мельпомены, который сначала и навсегда связал свою жизнь с театром.

Он неотрывно смотрел на бескрайнюю свинцовость моря, дыбившегося тяжелыми валами, отороченными густым кружевом пены — безобидно легкой издали. А внизу, под ногами, белогривые чудища с грохотом бились в пирс — и железобетон вздрагивал от их ударов.

Сумасшедше кричали чайки, плотный ветер ложился на грудь и лицо, и не было сил оторвать взгляда от неизмеримой мощи стихии, от бескрайней вечности, поражающей душу… В широко раскрытых глазах человека было нечто, схожее с выражением лица ребенка, который только начинает постигать мир.

Потом он бродил по поселку и оказался у неприметного здания, вывеска над которым гласила: «Кафе «Сюрприз». Он вошел в полупустое помещение и сел за один из столиков, хотя сразу же делать этого не следовало, потому что кафе функционировало на принципе самообслуживания. Поняв это, он уплатил в кассу за полборща и порцию узбекского плова, который решил попробовать хотя бы благодаря экзотичности — на самом же деле плов оказался плохой рисовой кашей, поверх коей нелюбезная рыжая тетка в сомнительно белом халате бросила пару кусочков мяса и несколько ломтиков отварной моркови…

Он размещал обед на столике, когда к соседнему приблизился похожий на крутой валун человек с белой бородой, в шапке из росомахи — старик нес в огромных ладонях две алюминиевые тарелки. Почувствовав к этому человеку, как бывало не раз, расположение с первого взгляда, он сказал:

— Простите, товарищ. Думаю, перед обедом не мешало бы выпить. Граммов сто… Кажется, вы здешний? Подскажите выход из положения.

Могучий старик медленно глянул на него.

— Выпивкой интересуешься? Сейчас насчет этого тяжело, потому што — путина подходит. Стало быть, магазинщикам на продажу запрет.

Пару раз с аппетитом хлебнув щей, без интереса спросил:

— Ты с каких краев?

— Актер. С театром приехал. На гастроли.

— Вон што, — на сей раз старик внимательно посмотрел на собеседника неуловимого цвета глазами, утаившимися под густым ворсом бровей. — На «Ингуле», стало быть?

— Совершенно верно.

— Знаю его. От АКО ходит.

— Не понял?

— Акционерского камчатского общества, значит. Што не понять.

— Ясно, — вздохнул актер и взял ложку.

Снова посмаковав щей, старик напомнил:

— Однако, ежели выпить охота, можно сообразить. В курибанке продают.

— Где? — опять не догадался актер.

— Магазин отдельный. Специально для курибанов, стало быть.

— Извините, это кто?

— Люди — кто же еще? Грузчики. Ежели волна не дозволяет посудину причалить к пирсу, по воде ее разгружают. Али нагружают… Труд, конешно, тяжелый, в общем. Хошь ты в стеганой куфайке и ватных штанах, да еще в резину засунут по самы уши — охотская водичка не парное молоко! Груз волочишь, волна окатыват. Потому, стало быть, разрешают им употреблять градусы. Для сохранения здоровья… Дак што? Выпьешь, али расхотелось?

— Конечно, конечно! — торопливо подтвердил актер. — Как туда пройти?

— Тебе не дадут. Сказал ведь — только для курибанов… Сам схожу. Меня знают.

Старик поднялся, выжидательно застыл у стола. Получив у актера десятку, молча удалился. Вернулся он скоро. Поставив на стол бутылку с прозрачной жидкостью, пояснил:

— Спирт. Другого у нас нет. Пьешь такое?.. Сдачи прими.

Вручив оставшееся от десятки, старик вместе со своими тарелками пересел за столик актера. Задумавшись, полез под суконное полупальто.

— До путины мы сухие, — сказал он, протягивая два мятых рубля. — Старуха на пропитание выделяет…

Актер отстранил его руку, однако старик, так же безмолвно, но непреклонно сунул рубли ему в карман.

— Угощения не требуем, — с достоинством вымолвил он. — Мы с тобой люди незнаемые, в кумовьях не состоим… Сколь заплатил, на столь выпью.

Они опрокинули по полстакана жгучего напитка. Актер — разведенного водой, которую по знаку старика в огромной кружке принесла кучерявая и косолапая девица. Старик — натурального, запитого парой глотков из той же кружки. После чего оба принялись за еду.

…Спирт, остро пройдя посередине груди, взрывом ударил в голову.

— Волшебные у вас места! — воскликнул актер. — Трудно найти подходящее определение… Я бы сказал — торжественные. Аж душа замирает!

— Места ничего, — согласился старик. — Жить можно.

— Да, не устаешь поражаться тому, как изумительно устроен мир, — продолжал актер. — Я немало поездил, многое пришлось повидать…

— Сколь лет тебе? — обсасывая косточку, поинтересовался старик.

— Ровно шестьдесят. Исполнилось месяц назад… Увы, старость! Никуда не денешься!

— А мне семьдесят два стукнет, — сообщил валуноподобный дед с удовлетворением — то ли от вкуса чисто обсосанной косточки, которую бросил на стол, то ли от того, что достиг почтенного возраста. — Уже и правнуки выправились… Сколь внуков-то у тебя?

Вместо ответа актер разлил по стаканам. Старик свой отодвинул.

— Боле не буду.

— Сделайте одолжение! — попросил актер. — Сегодня первый спектакль. Премьера, как у нас говорят…

Он взглянул на часы. Времени до начала оставалось вполне достаточно.

— Правда, спектакль ерундовый, но… все равно спектакль! Давайте выпьем за то, чтобы он понравился. А заодно — и мой успех.

Старик помедлил.

— Ежели так… Ладно.

После второго полстакана актер охмелел.

— Вы спросили насчет внуков? — сказал он. — Нет их у меня. Так же как нет ни жены, ни детей.

Он видел сидящего перед ним глыбистого человека, который казался суровым и чистым, словно море, равномерно громыхающее невдалеке, словно круто выгнувшиеся сопки, словно вся здешняя первозданная природа. Он передохнул, потому что с таким человеком следовало быть правдивым до предела.

— Я был очень молод, когда встретился с первой женой. Она считала, что со временем стану знаменитостью. Ее не интересовала моя творческая судьба, нет! Добиться известности в ее понятии означало приобрести все материальные блага…

— Чего? — не сообразил старик.

— Деньги… Шли годы, а их не было. Тогда она бросила меня. Вторая жена — человек диаметрально противоположный ей. Но…

Актер чуть замялся.

— Я заболел легкими. В то время это считалось почти неизлечимым. Болел долго. Боясь за нее и сына, ушел сам…

— А сын-то чего? — равнодушно осведомился старик.

— Утонул на Днепре. Там он жил — с матерью и отчимом.

Он дернул галстук, освобождая воротник рубашки.

— Как я любил этого мальчика! Самое родное существо на земле! Он был мечтательным и добрым!..

Старик намекающе посмотрел на бутылку.

— Выпейте, — перехватив его взгляд и сразу угаснув, предложил актер. — Мне больше нельзя.

— Тебе хватит, — согласился старик.

Только когда допил оставшееся, стало заметно, что и он опьянел.

— Как прозывают-то тебя, гражданин хороший? — вежливо спросил старик.

— Громогласов, — думая о своем, ответил актер — Отец был великий артист Дмитрий Громогласов. Это звучало! Я — Сидор Громогласов… Смешно.

— А я — Ушаков. Прокопий Иваныч…

— Ваша профессия? — вяло осведомился актер.

— Икрянщики мы. Икорку красную, стало быть, кетовую, уважаешь? Это и есть наше дело.

— Где же учат… столь редкой профессии?

Актер сам почувствовал нелепость своего вопроса. Но было все равно.

— Конешно, институтов для этого нет. А учимся очень просто: я — от отца, тот — у деда. Получается, што работа от одного к другому переходит… Сейчас вот в старших состою я. А подручники — младший брат, два сына, снохи да внуков пятеро. Семейно управляемся. Да и прочие икрянщики семьями обходятся, потому — у каждого свой секрет. Соображаешь?.. Станков али машин не применяем — ни к чему они. Все зависит от умения — когда, скажем, икорку пошебуршить, в какой момент чем попользовать… Разговорился я. Лишку, стало быть, принял. Язви ее!

— Любимый труд — это чудесно! — будто думая вслух, произнес актер. — Без нет невозможно жить… Впрочем, я — законченный неудачник. Единственный, кто сейчас дорог мне — зритель. Но он меня или презирает, или ненавидит. Потому что я — злодей.

— Как это? — кажется, впервые за весь разговор искренне заинтересовался старик.

— Такое амплуа. Словом, актерская судьба… А любят героев — сильных, смелых, благородных и добрых… Какая нелепость: быть по сути неплохим человеком и вызывать всеобщее омерзение! Впереди одно — пропасть одиночества..

Старик поднялся.

— Благодарствуйте за компанию, — солидно вымолвил он. — Авось свидимся.

— Всего доброго, всего доброго! — преувеличенно крепко пожимая его каменную ладонь, попрощался Громогласов.

* * *

На прииске, куда целевым назначением прибыл комбинатовский театр, подходящего помещения для него не оказалось. Здесь острыми перстами вонзились в небо около десятка вышек, насупились друг на друга контора и столовая, белели в зеленых островках кедрача несколько общежитий да гараж.

Уж очень далеко отстоял этот прииск от основной массы потенциальных зрителей, которые проживали в районном центре! Исходя из насущных интересов, директор договорился с местным начальством и без труда получил разрешение занять под гастроли районный Дом культуры — длинное здание, видом напоминавшее казарму.

На острове и фильмы-то смотрели чуть не с годовым опозданием. Потому-то рыбаков, искателей, просоленных людей с кунгасов, сейнеров и катеров, рабочих рыбозавода и прочей публики возле Дома культуры собралось видимо-невидимо. Обилию зрителей способствовало то, что путина еще не началась, и население островка пребывало в относительной праздности…

Громогласов появился за двадцать минут до начала спектакля.

— Ну, Сидор Дмитриевич, вы неисправимы! — приглушая возмущенный бас, ибо почти сразу же за неожиданно шикарным занавесом бурлила публика, пожурил худрук. — Исчезнуть на весь день! Креста на вас нет. И… конечно, того?

Указательным пальцем и мизинцем художественный руководитель изобразил символическую тару.

— Так точно. Но мой выход во втором действии, а я здесь — полный энергии и творческих дерзаний. Что еще? Ах, да: помню об ответственности перед зрителем, а тем самым — собственным коллективом.

— Острите на здоровье Дело ваше, — миролюбиво сказал отходчивый худрук. — Но я, как друг, обязан предупредить: директор вами очень недоволен. Так что учтите.

— Учту, — пообещал Громогласов и пошел гримироваться.

Действие на сцене развивалось. Истосковавшаяся по зрелищу публика громко высказывала прогнозы и предположения. Очень понравилась царевна Несмеяна, ротиком и глазками делавшая весьма милые гримаски, которые веселили публику. А состязание претендентов на то, чтобы ее рассмешить, было воспринято как своеобразное спортивное соревнование, отчего и нашло в зале своих болельщиков..

Появление коварного Намнедама сначала не вызвало особой реакции. Но когда, оклеветав героя, подлец вместо него предложил в мужья Несмеяне своего тупицу-племянника, зрители гневно зашумели.

Этот вроде бы невзрачный злодей вырастал до угрожающих размеров. Слов у него было немного, но столь бесшумны и зловещи движения, так жутко звучала каждая реплика, что скоро Намнедам заслонил всех!

Люди из зала, в основном, следили только за ним, ненавидя и даже опасаясь этого человека…

И вот негодяй преподнес Несмеяне ленту из косы ее приближенной, якобы найденную у любимого царевной Иванушки. Народ не выдержал:

— Врет, гад!

— Ты ему не верь!

— По шее стерьву!

— Такие жизнь и портют! А Иван чего смотрит?!

— Очную ставку делай!

— Смотри, девка, не прошибись! Головой думай!

— Гони горыныча!

— Несмея-н-на! Темноту он наводи-и-ит!

Равнодушных не было. Сияющий худрук подумал: отличную мысль подал директор насчет злодея… А Громогласов, черт, просто великолепен!

Перед последним актом публика застыла в тревожном и нетерпеливом ожидании. Начался он с того, что стражники царя-отца арестовывают оклеветанного Иванушку Геройский характер и стремление авторов спектакля усладить зрителя не позволили ему сдаться без боя. Разразилась в деталях разработанная потасовка. Зал шумел, всеми доступными средствами поддерживая справедливость. Но силы на сцене были неравны. Несколько царских холуев схватили Иванушку, начали его вязать…

Тут-то отвратительный злодей внезапно выскочил на сцену. Он отшвырнул одного стражника, который от неожиданности упал. Потом выхватил веревку из рук другого, обнял оторопевшего Иванушку и ликующим голосом обратился к ошалело замершему залу:

— Вперед, друзья! Не бойтесь зла и козней! Прекрасна жизнь во имя благородства!.. А Несмеяна в радости и счастье с Иваном верным пусть всегда живет!

Актеры на сцене оцепенели. Зато зрители заорали возбужденно и радостно:

— Это он притворялся!

— Молодец, мужик! Долбани еще одного! Пошибче!

— Брав-ва-а!

— Беги, Иван! Действуй, пока эти балдеют!

— Порядок! Наша берет!

— Ур-ра-а-а!

— Удружил, Сидор!

Занавес начал аварийно закрываться. И тут снова из зала прогудел растроганный бас глыбообразного старика с седыми бородой и усами:

— Спасибо, Сидор! Золотой ты человек!

Громогласов пробирался между декорациями, на ходу отрывая бутафорскую бороду.

— Что вы наделали?! — хватая его за рукав, простонал бледный до голубизны художественный руководитель. — Погубили спектакль… И себя!

Непреклонный и безмолвный Громогласов хотел пройти мимо, но путь ему преградил директор.

— Негодяй! — с ненавистью выдохнул он. — Допился?! Вон из театра!

— Я никогда не был трезв так, как сейчас! — задохнувшись, ответил Громогласов. — Пропустите меня, вы…

Он удалялся, провожаемый восторженным, несмолкающим гулом. Зрители никак не могли успокоиться, приветствуя героя, который покорил их души…

 

ЗАПРЕТ НА ЛЮБОВЬ

Упряжка из девяти собак легко бежала по тундре, похожей на белую пустыню с кое-где выпятившимися плосковерхими барханами. Трудно представить, что бескрайний этот снег порой лежит на целых рощицах карликового кедрача-стланца, породу которого столетия согнули в дугу — чтобы легче выдерживать штурм бешеного ветра…

Низкорослые лохматые собаки без напряжения влекли нарты. Каюр Мишка Гребенщиков замер, положил на колени остол — толстенную палку с железным наконечником, которая служила тормозом, а также орудием подбадривания заленившейся собаки. Разительно похожий на древнего идола глубоко осевшими глазами и узким ртом на неподвижном рябом лице, Мишка во всех тонкостях фиоритурно высвистывал «Лунный вальс» Дунаевского. За всю жизнь он прочел только две книги — «Чапаев» и «Алитет уходит в горы». Зато чувствовал музыку и, как многие камчадалы, обладал почти совершенным слухом.

Он был потомственным каюром. Так же, как его отец. И дед. Возможно, прадед — того Мишка не помнил. Фамилию Гребенщиковых хорошо знали на Камчатке — там, где даже в наш век стремящейся к фантастике техники, порой лишь собакам под силу прорываться сквозь пургу, ревущую на заваленных снегом просторах…

Сейчас Мишка — младший представитель славного каюрского рода — стал известен и на одном из островов северной Курильской гряды: вот уже около двух лет он с упряжкой полудиких, вечно голодных псов числился в штате базы промысловой потребкооперации. Точнее, числился Мишка. Да и то проведенный по какой-то отвлеченной должности, ибо собственная собачья упряжка штатным расписанием на базе не была предусмотрена. Псы на довольствии не состояли. Потому ели все, что добывал для них хозяин, а также обнаруженное самими — от полуобглоданной рыбьей кости до подхваченной и на ходу разодранной курицы. Бывало — и поросенка. Иногда Мишка нещадно колотил их за это ногами и остолом, порой — делал вид, будто не заметил собачьей инициативы. В зависимости от настроения…

Впрочем, у неутомимых этих зверей был стоический склад натуры: они могли голодать сутками, не выказывая недовольства — лишь особый блеск, который появлялся в их глазах, не сулил добра встреченной живности. Зато никогда не бывали они полностью сыты. Даже с раздутыми от пищи животами псы не отказывались ни от чего, чем можно попользоваться — а вдруг, дескать, завтра нечего будет есть?

— Право-право-право! — заорал Мишка, почти не разжимая губ. — Пр-р-раво!

Сухо шуршал снег под полозьями, тонко повизгивали они, когда нарты заносило. Мишка молчал, лениво и зорко посматривая вперед.

— Лево-лево! — скомандовал он.

Передовики Цыган и Моряк на лету поймали приказание. Описав плавный полукруг, нарты вышли на узкую дорогу, обозначенную кедровыми вешками.

— Пр-рямо! — распорядился Мишка.

И в ту же секунду увидел человека, уверенно скользившего на лыжах в лоб упряжке. Мишка мгновенно узнал его. Да и как не узнать?! Это был единый друг Васька Чеботнягин — моторист с сейнера номер четырнадцать, прозванного «Голубой Дунай» за синюю полосу по наружной стороне фальшборта.

Упряжка наддала хода. Чеботнягин поднял лыжную палку, приветствуя каюра и одновременно приготовившись отразить возможное нападение собак. Сунув остол в передок саней, Гребенщиков резко затормозил. Несколько шагов протащив нарты после его окрика «стой!», собаки замерли, с вожделением и недовольством посматривая на Ваську, трогать которого хозяином категорически воспрещалось.

— Здорово, Миша! Далеко путь держишь?

Безмолвно улыбаясь, Гребенщиков смотрел на невысокую ловкую фигуру друга, на его широкое скуластое лицо, и жесткий чубчик, выбившийся из-под ушанки.

— А я к тебе, — не дождавшись ответа, сообщил Васька. — Диспетчерская выход не разрешила. К ночи вроде девятибалка ожидается. Пришвартовали коробку в ковше, и кто куда… Принимаешь гостя?

— Садись, — с той же улыбкой предложил Мишка.

Приторочив лыжи к нартам и уместившись позади каюра, Чеботнягин сказал:

— Улыбаешься ты, будто кило черемши разом сжевал… Отчего это? Характер спокойный, морально выдержанный. А улыбка — как у змея горыныча! Между прочим, читал я — человек, который смеяться не умеет, есть подлец.

Миша не ответил. Он снова превратился в недвижного истукана, и лишь ледяной ветер ворошил воротник его овчинного тулупа.

— Потому, хоть с видимости ты и ничего, но опасаться тебя, видать, следует…

— Идиет! — не оборачиваясь, ответил Гребенщиков, слегка задетый васькиным балагурством.

Чеботнягин заржал, довольный тем, что расшевелил идола. Отсмеявшись, заметил:

— Так от тебя разве услышишь что путное?

Оба они родились в Ключах — в то время обычном камчатском поселке. Обоим было по двадцать четыре года. Знали друг друга с малолетства. Не сразу и вспомнишь — сколько вместе пережито! Выручая настырного Чеботнягина, который ввязался в неравную драку, Мишка более двух месяцев провалялся в больнице. Зато тот же Чеботнягин, рискуя жизнью, спас его, попавшего весной в коварную полынью…

Словом: их дружба лежала на крепкой основе. А шутка… Так без нее здесь нельзя! Потому что скрашивает она тяготы жизни, а также частую непогоду. Особенно с таким молчуном, вроде Миши, с которым требуется разговаривать за двоих.

— Слышь, а я топливный насос получил! — после долгой паузы, пересиливая встречный ветер, прокричал Чеботнягин. — Новенький! Сейчас добрую путину — и зашибем крупные бабки!

— Что ты все… с деньгами? — полуобернувшись, хмуро спросил каюр.

— Потому, что я человек жизненный… Какой, по-твоему, вернейший ключ к радостям жизни? А? Я утверждаю — бабки. Или не согласен?

Ссутулившаяся Мишкина фигура явно свидетельствовала о его несогласии с подобным утверждением, хотя вслух он и не опровергал Чеботнягина. Раздраженный этим, Васька сказал:

— Дураком тебя не назовешь. Но и умным — тоже! Несовременный ты человек… Я, например, техническую профессию освоил. А ты? Сколько можно крутить хвосты барбосам? Словно ничего более человеку не надо!

Мишка гневно хмыкнул, без слов взмахнул остолом. Собаки рванули, подняв снежную пыль.

— Куда едем? — поинтересовался Чеботнягин, меняя тему.

Мишка помолчал, будто набирал разгон для длинной речи.

— На комбинат. Завскладом велел приехать, — наконец, разрядился он. — Солонина там попортилась. Собачкам хочу взять.

— Приятного им аппетита! — ухмыльнувшись, пожелал Васька.

То, что ради интересов своих псов Гребенщиков забывал о собственном отдыхе, и что те платили ему полной взаимностью — являлось для Васьки одной из частых тем для зубоскальства.

— Впер-р-ред! — свирепо гаркнул Мишка.

От нечего делать Васька огляделся вокруг. Середина апреля никак не сказывалась на заснеженной тундре. И не удивительно — в прошлом году на первое мая накатилась такая пурга, что вытянешь руку — пальцев не видать…

Упряжка бежала по дороге, пробитой аэросанями, через крошечный, вроде пустынный, поселок. Около крайнего дома несколько кур что-то выклевывали в снегу. Внезапно черная собачонка в середине упряжки, коротко тявкнув, метнулась в их сторону. В ту же секунду вся упряжка рванулась за ней. Бдительный Мишка рассек воздух пронзительным свистом. Собаки отпрянули от заметавшихся в панике кур, нарты резко накренились и не перевернулись лишь потому, что люди уперлись ногами в наст. Чеботнягин выругался, Мишка злобно заорал — и псы помчались дальше, разочарованно покачивая оскаленными мордами…

— Через Жучку все кобели перебесились… Моряк с Цыганом глотки друг дружке рвут, — недовольно вымолвил Гребенщиков.

— Любовь! — глубокомысленно заметил Васька. — Из-за нее не только собаки — люди бесятся…

Нарты одолели не менее километра, когда он заговорил снова:

— Эх, Миша! Встречу соображающую девчонку… ну, само собой, чтобы кровь с молоком — и женюсь. Вот это будет да! Все писатели, которые ложные романы сочиняют, от позора позеленеют…

Каюр, тормозя, рывком опустил остол. Его лицо, как бы вспыхнувшее изнутри, настолько изменилось, что Чеботнягин оторопел. В тишине тяжело дышали собаки.

— И какая она будет, твоя любовь? — странно спросил Мишка.

— Хорошая, — неуверенно ответил Чеботнягин, чуть теряясь под пристальным Мишкиным взглядом.

— Что же тебе для этого надо?

— Понятно, что… Стоящую девчонку. А материальную базу создам… Ну чего выпялился? — уже закипая, повысил голос Васька.

— Эх, ты! Думаешь, умный. А сам…

Гребенщиков умолк, ни с того, ни с сего погрозил Ваське кулаком. Тот хотел было ответить, но Мишка перебил:

— Любовь — это… Как море! — с великой убежденностью выговорил он. — Да в шторм!

— Ну, заговорил, — пробормотал Чеботнягин. — Еще чего?

Мишка закрыл глаза, глубоко вздохнул.

— Такую б встретить, чтобы как царевна Лебедь! Чтобы поняла тебя душой и предана стала — навсегда!.. И волосы у нее будут золотые, а глаза — синие!

— Ишь, чего захотел! — издевательски захохотал Чеботнягин, одновременно изумленный и оскорбленный. — Губок бриллиантовых вам не требуется?

И тут же, прекратив демонический смех, подчеркнуто вежливо сообщил:

— Кстати, вот она и появилась! Ваша Лебедь…

В коричневой шубке из дешевого плюша, она резво вышагивала по уже четко обозначенной дороге, которая вела к поселку рыбоконсервного комбината — основному населенному пункту на этом крошечном островке. Действительно — то была  о н а! Ее испуганное лицо розовело «кровью с молоком», о чем мечтал Чеботнягин, а глаза мерцали густой синевой, как у сказочной Мишкиной царевны. И хотя головку окутывал шерстяной платок, какие встретишь на каждом шагу, Гребенщиков точно знал — волосы девушки золотого цвета…

Даже то, что незнакомка обыденно взвизгнула, когда рядом возникли оскаленные собачьи пасти, не смогло низвергнуть ее на уровень других, встречавшихся до сих пор.

Чудо явилось столь неожиданно, что и Гребенщиков, и Чеботнягин в первое мгновенье онемели. Лишь когда отъехали добрую сотню метров, Васька опомнился.

— Тормози! — свистящим шепотом приказал он.

— Сто-ой! — обеими руками вцепившись в остол, вскричал растерянный Гребенщиков.

Когда она неуверенно приблизилась, сбоку опасливо поглядывая на собак, уже пришедший в себя Чеботнягин соскочил с нарт.

— Разрешите вас приветствовать, прекрасная мисс! Рассекретьтесь — куда идете?

— Да на комбинат. Куда еще? — посмотрев сначала на него, а затем на Мишку, сообщила девушка.

— Вам повезло. Садитесь, подвезем, — предложил Васька, жестом указывая — куда сесть.

Девушка колебалась.

— Мне недалеко. Сама доберусь.

— Не бойтесь! За проезд не возьмем, — заверил Чеботнягин, джентльменски подхватывая ее под локоток.

Тем временем Мишка, полуоткрыв рот, словно в изумлении, не отрываясь, смотрел на царевну.

— Трогай! — опасаясь, что та передумает, торопливо бросил Васька и, подтолкнув нарты, примостился сзади.

…Собаки, кажется, тянули с прежней резвостью. Но даже на малых подъемах судорожно напрягались их ноги, лохматые головы никли так, что вывалившиеся языки почти касались наста. Когда дорога круто заломила вверх, Мишка соскочил, уперевшись руками, начал помогать псам.

Чеботнягин, вроде невзначай, прихватил руку девушки. На ее недоуменный взгляд ответил:

— Не упасть бы вам. Это ж зверюги! Рванут — и поминай, как звали…

Понимая — подобная характеристика «собачек» никак не понравится каюру, Васька, скосившись, подмигнул ему: знаю, мол, что говорю, а ты помалкивай! Впрочем, Мишка и так, по обыкновению, молчал. Зато Чеботнягин расходился вовсю.

— Как вас звать-величать? — спрашивал он, приглаживая непослушный чубчик. — И с каких краев родом?

— Издалека, — уже свободно отвечала девушка. — Из Сибири.

— Ты смотри! Так я и предполагал! — восторгался Васька. — А имя… сейчас, сейчас… Любовь. Точно?

— Тоня. Антонина то есть.

— Очень приятно. Я Василий… Чего молчишь? — обратился он к Мишке. — Назовись.

Мишка, сбычившись, повернул голову, но ничего не сказал.

— Михаил он. Ласкательно — Миша… Стало быть, теперь мы официально знакомы. И можем войти в дипломатические отношения, — соловьем разливался Васька. — Давно в этих краях?

— Недавно. Три недели только.

— То-то смотрю, еще не встречались! Я здесь всех знаю. А такая, как вы, сразу бы в глаза бросилась! Надолго предполагаете осесть?

— По договору на год. А там как сказать? Видно будет.

— Понятно. Значит, на комбинате работаете, — с удовлетворением заметил Васька. — Даже стихийно будем встречаться… Кстати, стоящее дело. Путина обещает быть богатой. Есть такие признаки…

Он умолк, пытаясь припомнить «признаки», свидетельствующие о его осведомленности. Но ничего не придумал, ограничившись туманным намеком на известную ему новейшую научную аппаратуру, благодаря которой можно точно определить ход косяков и пересчитать рыб в них абсолютно до одной. Мишка косо глянул на него. Спасая престиж, Чеботнягин похвастался:

— Между прочим, я начальник трюмной команды. На передовом сейнере, удостоенном звания комтруда…

Мишка, не терпевший лжи, раздраженно откашлялся. Потому Чеботнягин, отлично изучивший его нрав, повествование о собственных заслугах решил отложить до следующего раза.

Наступившую паузу прервала девушка.

— Первый раз в жизни на собаках еду! Раньше только в кино видела… Здорово! И ничуть не страшно.

Васька заметил, что, произнося эти слова, она почему-то посмотрела в сторону Мишки. Задетый невниманием к себе, да еще пресеченный в попытке предстать перед девушкой в несуществующей, к слову, роли «начальника трюмной команды», он немедленно охладил ее восторги.

— Собаки на сегодняшний день — отсталость! Хотите, я вас на аэросанях прокачу? Вот это класс!

— Спасибо. Я приехала, — сказала девушка. — Счастливо, ребята.

И ушла по улице, которая упиралась в серые стены рыбоконсервного завода… Они неотрывно смотрели ей вслед. Потом Гребенщиков со злобой сказал:

— Слезай к чертовой матери! Если собаки — отсталость… Трепло!

— Тихо, тихо! — хмуро ответил Васька. — Не ори. Лопухи мы… Где ее теперь отыскать? На заводе, рыббазах? А может, на кухне — в столовой какой?.. Из-за тебя все! Молчит, как пень.

Мишка не ответил. Лишь непонятно посмотрел на него.

* * *

Встретилась она неожиданно в разгар путины, возле одного из длинных столов, на которых разделывали выгруженную рыбу. С Васькиного сейнера, только что причалившего к бетонной стене пирса, бьющуюся кету наваливали на транспортер. Впервые за много часов выбравшись из моторного отделения, жмурясь от прозрачного утреннего солнца, он прогуливался рядом с Мишкой, на горячее время путины призванным для помощи рыбзаводу.

Копну золотистых волос царевны чуть приминала красная, в белый горошек, косынка Горячий румянец лежал на ее щеках, а темно-синие глаза были как у фарфоровой куклы, умеющей говорить одно слово — «мама». И вообще она удивительно напоминала большую куклу, обутую в резиновые сапоги, которая ловко орудовала широким ножом, красным от рыбьей крови…

Васька уставился на пружинную гибкость ее спины и линии сильных бедер. Растерянно улыбающийся Гребенщиков видел просвеченную солнцем прядь волос, тень усталости под синими глазами.

— Здравствуй, Антонина! — первым поздоровался Васька, когда друзья подошли к ней.

Девушка резко выпрямилась.

— Здравствуйте, — отчужденно ответила она.

И вдруг ее лицо радостно просветлело.

— Я вас сразу и не признала!.. Лезут тут всякие… Работать не дают. Откуда в наших краях?

«В наших краях»! Освоилась, видать…

— Сейчас не разговор, — заторопился Васька. — Вечером, в честь воскресенья, танцы. Давайте засвиданимся. Потолкуем о том, о сем. И попрыгать не мешает. Михайло Кириллыч мастер по этому делу.

Последнее было сказано не без умысла: танцевать Мишка не умел, и Чеботнягин предполагал в этом смысле выгодно отличиться.

— Наша смена до восьми… может и дольше затянуться, — нерешительно сказала девушка. — Успею ли?

— Да хоть в десять! — поспешно возразил Васька. — Было бы желание… Придешь?

— Ладно. Только не обижайтесь, если что…

Через пять минут после этого друзья расстались. Васька ушел к сейнеру. Гребенщиков, до сих пор не определенный ни на какую работу, направился к начальству, чтобы узнать — сколько еще времени околачиваться без толку?

Незадолго до начала танцев они сидели в столовой. Васька принес бутылку спирта, добытую с ухищрениями: во время путины алкогольные напитки в магазине не продавались.

— За дальнейшую дружбу! — предложил он, набулькав жидкость в алюминиевую кружку — одну на двоих.

— Давай, — согласился Гребенщиков.

— Желаешь начистоту? — после короткой сосредоточенности спросил Васька. — Картина перед нами такая: девчонку пополам не разорвешь. Так? А нравится она нам обоим…

Гребенщиков не отвечал — но бесцветные глаза его были печальны.

— Снова молчанкой отделываешься? — вспыхнул раздражением Чеботнягин. — Хитрый ты, жук!.. Но все же давай напрямую. Начинаю с себя. Чтобы нынче ее увидеть, я чуть не на коленки встал, но упросил одного кента вместо меня к неводу сходить. А какие чувства у тебя?.. Короче. Предлагаю по-честному — чья возьмет!

Подперев голову кулаком, Мишка не ответил.

— Ну? — нетерпеливо переспорил Чеботнягин. — Друг против друга ничего быть у нас не должно. Кто понравится — тот в дамках… Причем, насколько я понимаю, на данном этапе шансы даже в твою пользу… Да ты вякнешь что-нибудь или нет?

Мишка склонил голову — кивнул. Тогда Чеботнягин налил себе, стукнул кружкой о бутылку и, выпив, негромко замурлыкал: «Когда я на почте служил ямщиком…»

Танцы проходили в одноэтажном барачном здании. К тому же было оно еще и темным: вся мощь движка работала на нужды производства. Освещение создавала огромная плошка — коптилка с солярой, из которой торчал толстый фитиль.

Звучный скрип аккордеона рассек галдеж. Стихийная до этого толпа начала разбиваться по парам. Васька, только и ожидавший этого момента, изящно оттопырив локоть, пригласил Тоню, которая пришла даже раньше, чем обещала. Мишка, как сидел, так и остался на скамье, придвинутой к стенке.

Кажется, на всех он смотрел с одинаковым равнодушием. Но то была лишь видимость. Его исподлобья взгляд упорно выискивал в колышущейся толпе золотоволосую девушку в розовом платье и парня, который был его другом. Мишка и не ощутил, как размял в пальцах спичечный коробок…

Они подошли, довольные. Тоня, спеша занять место, быстро села рядом. Словно оправдываясь, тихонько призналась:

— Умаялась за день! Ноги не держат…

— С непривычки это, — почему-то также шепотом успокоил Гребенщиков.

— Чего не танцуешь, Миша? — кокетливо поправив платочек, спросила Тоня. — Смотрю издали — сидит. Другой раз смотрю — опять сидит…

— А он со всякой встречной-поперечной не желает! — вмешался Васька, который все время стоял рядом.

И, отведя взгляд от потупившегося дружка, обратился к Тоне:

— Хочешь, шейха закажу?

Не дожидаясь ответа, он полез через толпу в непроглядный угол, где сидел аккордеонист. Только Васька скрылся, как жердястый парень с маслянисто отсвечивающей гривой, ниспадающей на воротник коричневой поролоновой куртки, оказался рядом с Тоней.

— Прошу, девушка, на следующий!

— Это с какой стати? — отрезала она.

— Отойди, не стеклянный, — глухо добавил Мишка.

Парень собрался что-то ответить, но тут враз с разухабистой музыкой шейка появился Васька.

— Пошли! — как своей, бросил он Тоне.

— Мы с Мишей танцуем, — заглядывая Гребенщикову в лицо, отклонилась она и взяла его за рукав.

— Этот танец он не уважает, — сказал Васька, незаметно моргнув другу.

Тот отвернулся. Тоня, в недоумении помедлив, ушла с Чеботнягиным, опять уважительно поддерживающим ее под локоток.

И снова Мишка взглядом ловил их в толчее. Тоня танцевала тяжеловато. Зато Васька извивался, точно угорь.

…Когда они вернулись к скамье, на которой оставили Гребенщикова, его там не было.

Он не спеша вышагивал в темноте, перепрыгивая через какие-то колдобины, которых днем и не найдешь, вышел к освещенному пирсу, где не утихала работа — трудилась ночная смена.

Такое впервые в жизни навалилось на него. Были, конечно, встречи. Но как эта?! Вроде нежданно-негаданно захватило оглушительно сладостной пургой… Вот она — любовь!!

Никто, знающий Мишку, не поверил бы глазам, увидев его сейчас — он притопнул ногой, раскинул руки, засмеялся неслыханным смехом. А потом замер, будто вслушиваясь в ночь, после чего пронзительно свистнул, да так, что далеко в море заметались нерпы, прядая крошечными нежными ушками…

* * *

В томительности проползло несколько дней. Мишку поставили на засолку. Вместе с напарником — угрюмым бровастым мужиком вдвое старше его возрастом — он откатывал и грузил на машины тяжелые бочки с рыбой, густо сдобренной крупной солью…

Тоня неподалеку, за тем же длинным столом, ловко потрошила кету, быстро и осторожно отделяя икру от внутренностей.

— Куда с танцев пропал? — поинтересовалась она, глядя на Мишку до густоты синими глазами.

Смущенный, он только пошевелил губами.

— Давно так хорошо не отдыхала! — в недоумении от его молчания, продолжала Тоня. — Зря ушел.

От объяснений спасло Мишку появление подручного икрянщика, который появился с цинковыми ведрами и забрал янтарно-скользкую икру на обработку. Расстроенный от того, что врать не приучился, а признаться в неумении танцевать впервые в жизни было стыдно, Мишка ушел…

После обеда смену, в которой была Тоня, отправили на отдых — ночью ожидалось поступление большого улова. А чуть позже на пирсе появился Васька. Он шел, блуждающим взглядом шаря по столам. К Мишке приблизился пасмурный.

— Почему не в море? — удивился тот, протирая тряпкой изъеденные солью руки.

— Топливный насос полетел, — отведя взгляд, пояснил Чеботнягин. — Одна морока с ним.

— Ты же новый получил? — в глубоком раздумье возразил Гребенщиков, который час назад видел «Голубой Дунай», очередным заходом ушедший к ставным неводам.

— Разрегулировался, стало быть! Объяснять, что ли? Все равно не поймешь! — разозлился Васька.

— А вдруг пойму?

— Не желаю я с тобой в технические вопросы вдаваться!

И, пряча глаза, поинтересовался:

— Тоня где?

Гребенщиков мрачно глянул на него.

— В ночь выйдет.

— А я думал — на танцы сбегаем! — разочарованно пробормотал Васька.

Неожиданно взмахнув рукой, будто отшвыривая что-то ненужное, решительно признался:

— Полюбил я, Мишаня! Что хочешь делай…

Мишка никак не реагировал на его слова. Тогда Чеботнягин, откашлявшись, попросил:

— Мне бы сегодня переночевать… У тебя места не найдется?

Гребенщикова поместили в непонятном строении, где вместе с командой вспомогательного кунгаса он спал на кое-как сколоченных нарах, приткнутых к стене из фанерных щитов.

— Приходи, — сказал он.

И поволок к подъехавшей машине лаги, по которым увесистые бочки закатывались на борт…

Васька появился выпивший, насупившийся, непривычно молчаливый. Беспредметный разговор между ним и Мишкой не получался. Умолкнув и бессловесно пережевывая твердую солоноватую колбасу, Чеботнягин безнадежно сообщил:

— Нет ее в смене. Не вышла почему-то…

И, злобно сверкнув на Гребенщикова сузившимися глазами, раскис совсем. Мишка помог ему улечься, вышел на улицу. Неподалеку грохотало море. От его ударов чуть покачивалась медлительно плывущая ночь. В небе струились плотные облака, мешая зорким звездам разглядеть — что там делается, на земле? Оттого, видно, недовольно щурились они в невообразимой вышине, изредка проглядывая между облаками…

Ноги сами несли его в направлении одного из общежитий, где разместились женщины. Несмотря на выпитое, мысль была ясной. Он шагал, забыв о Ваське, обо всем на свете — перед глазами стояло единственное милое лицо…

Откуда-то донесся смех, но тотчас прекратился. Со стороны пирсов взвыла сирена подошедшего с уловом сейнера. И снова наступила тишина.

Возле двери общежития стояла курносая девчонка, по-беличьи грызла малюсенькие кедровые орешки. На вопрос о Тоне охотно сообщила:

— Здесь она. Уголь колола, да тюкнула себя по пальцу.

Мишка потянул дверь. Она оказалось запертой. Обратиться за содействием к девушке не пришлось: из темноты подоспел парень в светлой шляпе и матросском бушлате внакидку, и вместе с ней снова ушел в темноту.

Потоптавшись у двери, Мишка постучал. Не услышав ответа, снова — сильнее. Прислушался… С той стороны послышались осторожно приглушаемые шаги. Гребенщиков легонько стукнул кулаком, вполголоса позвал:

— То-ня…

— Ты, Миша? — удивленно спросила она.

Гребенщиков передохнул, будто выбрался, наконец, к чистому воздуху после долгого блуждания в душном лабиринте.

— Я!

— Поздно ведь, — помолчав, настороженно сказала она. — Что это надумал в такой час?

— Не могу без тебя… — еле вымолвил Мишка.

Прислушался — тихо… И, не в силах перенести этой тишины за дверью, выдохнул почти с отчаяньем:

— Неужто не веришь?!

— Верю, — чуть напуганным голосом отозвалась Тоня. — Знаешь… приходи завтра. Ладно?

— Почему? — хрипло, с недоумением, спросил Мишка.

— Странный ты какой-то… Выпил, что ли?

— Малость совсем.

— То-то! — почти радость послышалась в словах Тони, отыскавшей объяснение нежданному его визиту. — Раньше, небось, о любви не говорил!

Одолев вновь наступившее мучительное безмолвие, Гребенщиков тускло поинтересовался:

— Что с пальцем-то у тебя?

— Ерунда. Заживет! — успокоила она. — Так приходи. Только трезвый. Договорились?

— До свиданья, — сказал Мишка и побрел прочь…

Это было удивительней говорящего осьминога: Васька, только что совершенно пьяный, сидел на порожке дома и смотрел на Мишку почти трезвыми бешеными глазами. Сразу вслед за Гребенщиковым он шагнул в комнату.

— Что хорошего, Михайло Кириллыч? — фертом встав перед Мишкой, выдохнул он.

Присев на табуретку, Гребенщиков начал стаскивать сапоги.

— Стой! — дико завопил Васька — Погоди на боковую! Я тебе… все тебе… выскажу!

Мишка продолжал тянуть сапог — в каждой оспинке его лица, казалось, таилась печаль. Чеботнягин заскрипел зубами.

— Змей! Понятно тебе, что я всю жизнь из-за нее поломал?! Денег ни шиша не заработаю?! Потому что мне она сейчас — превыше всего!.. А ты? Какая у тебя может быть любовь? Ну?! Ответь, гад бессловесный! По какому праву жизнь мою калечишь?

Мишка напоминал глухого — настолько не реагировал на крики, слетавшие с искривленных бешенством Васькиных губ. Разувшись, он залез на нары и принялся расстегивать рубашку.

— Убью-ю! — на одном дыхании завизжал Васька. — И тебя, и ее порешу! Разом!!

Подскочив к Мишке, он яростно выдернул из-под него одеяло, развернувшись, ударил им друга по голове. Только тогда Гребенщиков поднял лицо, посмотрел на Ваську долгим томительным взглядом. Несколько раз без толку замахиваясь одеялом, тот стих.

— Отступись, Мишка! — жалобно сморщившись, попросил он. — Неужто врагами станем?

Снова опустив голову, Гребенщиков глухо, как в подушку, пообещал:

— Не беспокойся. На пути у тебя не буду…

Прошло некоторое время. Путина завершилась. Гребенщиков снова находился на своей потребкооперации. Васька, имея резерв времени, использовал его, как мог.

…Закат провис над морем легкой шалью — золотой, с фиолетовыми разводами.

Васька стоял на пассажирском пирсе — наблюдал, как грузятся в катер люди с чемоданами, ящиками, корзинами и даже бочонками. Близился конец навигационного периода и те, кому следовало попасть на материк, спешили это сделать.

Отбросив пузырящийся полукруг волны, катер развернулся к застывшему на рейде теплоходу. И тут появился высокий худой парень с рюкзаком за плечами и небольшим чемоданчиком, перетянутым брючным ремнем.

— Мишка! — не веря глазам, ахнул Чеботнягин. — Как живешь, Мишаня? — тише спросил он с немалой долей смущения.

Лицо Гребенщикова, молча смотревшего на него, казалось чужим. Может быть потому, что как бы постарело на несколько лет?

— Живу, — неопределенно ответил он.

Опустив чемодан к ноге, Мишка несколько секунд беззвучно шевелил губами, сумрачно добавил:

— Моряк с другими кобелями Цыгана загрызли. Из-за Жучки… Самый умный и надежный он был…

— Ничего! — ободрил Васька, — Другого найдешь.

— Теперь другого не надо! — равнодушно возразил Мишка. — Разогнал я их всех.

— Как же ты… без собак?

— А к чему они? Если уезжаю.

Лишь сейчас до Чеботнягина дошло удивительное появление бывшего друга с рюкзаком и чемоданом.

— Куда?

— На материк. Строек там много…

— Да ты сроду в тех краях не бывал! — ошалело вымолвил Васька. — Сбесился, что ли? Кому ты на материке знаком?.. А Тоня несколько раз тебя вспоминала. Ей-богу. Куда, дескать, пропал…

Мишка достал папиросу, раскрошил в пальцах и сел на свой чемоданчик.

…Сбросив скорость, вернувшийся катер, подошел к пирсу.

— Кончай, Миша! — попросил Чеботнягин, рассматривая черное от горести лицо Гребенщикова. — Останься, а? Ведь Тоня меня не любит. Честно говорю!

Мишка вроде не слышал его. Подхватив свой груз, он шел к сходням. Уже шагнув на них, оглянулся, махнул свободной рукой, сказал что-то. А что — Васька не разобрал…

Поздним вечером у проходной рыбоконсервного завода, дождавшись Тоню, он сказал:

— Вот что… Встречаю тебя, значит, в последний раз.

— Почему? — удивилась она.

— Миша сегодня уехал.

— Далеко? — спросила Тоня и остановилась.

— На материк подался.

Тоня секунду подумала.

— Попрощаться даже не захотел! — сказала она, и в кукольных глазах мелькнула человеческая обида. — Что ж, если так… Видать, завлекла какая-то чудика!

— Он не чудик, а человек! — оскорбленно вскипел Васька. — С большой буквы притом. Хотел бы я измерить, чья совесть сильней — мушкетеров там всяких или его… Эх, не поняла ты Михаила!.. Словом, получается, что разошлись мы с тобой, как в море корабли. С этим прощай!

— Прощай, — без огорчения согласилась Тоня.

И пошла дальше.

Васька, не оглядываясь, уходил в противоположную сторону. Он удалялся, высоко подняв маленькую головку с коротким черным чубчиком — словно изучал непостижимые звезды…

Вернувшись в холостяцкое общежитие рыбокомбината, где Васька имел железную койку и персональную двухстворчатую тумбочку, он со всего маху плюхнулся на кровать, уронил голову на скрещенные руки. И, хотя в общежитии все спали, ожесточенно заорал: «Когда я на почте служил ямщиком…» — в голосе его звучала искренняя тоска…

 

ЗАПИСКА

Случай столкнул этих столь непохожих людей в санатории, каких немало на Северном Кавказе. Было утро середины декабря и неправдоподобно пустынный парк, в котором расположился санаторий, заполнял чистый морозный звон — чудилось, будто это холодными искрами звенит снег, легкими сугробиками павший на деревья и спинки скамеек. Видимо, от контраста с белым сиянием, которое он излучал, холл санатория, где оформляли приезжих, выглядел сумрачным, несмотря на зажженный электрический свет…

Все, чьи путевки регистрировала старушка в застегнутом до подбородка белом халате, наверняка перешагнули рубеж пятидесятилетия. Поэтому не удивительно, что Лека сразу выделил среди них мужчину внешне помоложе остальных — кстати, они сидели рядом в автобусе, доставившем приезжих в санаторий. У этого невысокого и плотного человека была примечательная внешность: длинный рот с глубоким шрамом в правом углу, блестящие, как у кролика, печальные глаза в красных прожилках и негритянски кудрявые светлые волосы, побитые с первого взгляда незаметной сединой.

Леня Потапов — долговязый нескладный паренек со шкиперской бородкой, состоящей из неаккуратного юношеского пуха, прибыл сюда для лечения миокардита — осложнения после тяжелой ангины. Первый раз в жизни оказавшись на курорте, он ощущал себя затерянным в чужом мире. И понятно, что в большом холле с круглым столом посередине, множеством зачехленных стульев у стен, он невольно старался держаться поближе к приглянувшемуся человеку. Потому даже вспыхнул от удовольствия, когда тот, неожиданно обернувшись, предложил:

— Что, если мы поселимся в одних апартаментах, молодой человек? Не возражаете?

Леня торопливо кивнул. Мужчина, еще раз глянув на него печальными глазами, через минуту вручал старушке, выжидательно устремившей остренький носик, две путевки…

* * *

В столовой их определили в одну смену и даже за один столик. Новый знакомый, как и Леня, приехал из Ташкента. Естественно, это еще больше укрепило взаимные симпатии. Оказался он архитектором, а звали его Леонидом — снова неожиданное и приятное совпадение!

Улыбаясь необычной своей улыбкой — рот его при этом напоминал полумесяц — уголками вверх — Леонид Петрович предложил:

— Поскольку нарекли нас одинаковыми именами, а в общежитии это не всегда удобно, давайте придумаем так: я буду именоваться как на роду написано, а вы, мой юный друг, временно станете… Лекой. Принимается?

— В институте меня так и зовут — Лекой, — пораженный непрерывными совпадениями, засмеялся тот.

— Превосходно, — резюмировал Леонид Петрович. — Замечу к месту, что это вам даже… идет. Где трудитесь, милый Лека? Ежели не секрет?

— На втором курсе. Фармакологического.

— Похвально, — одобрил Леонид Петрович.

И, уклончиво глядя в потолок, добавил:

— Фармацевты тоже нужны…

С каждым часом он все больше завораживал раскрывшуюся душу Леки, которому нравилось в нем все: уверенные движения, дружеский шутливый тон, доскональное знание всего, о чем бы он ни заговорил, грустные выразительные глаза, виртуозная игра на бильярде — даже малоподвижный рот, в котором, по сути, не было ничего симпатичного…

Вот и сейчас, в столовой, Леня с завистью наблюдал, как красиво этот человек разделывает шницель. Вилку он держал в левой руке, нож — в правой. Спохватившись, что по правилам этикета едят именно левой рукой, Леня незаметно проделал несложный маневр и начал распиливать мясо. Не в пример Леониду Петровичу, получалось это недостаточно успешно: нож не резал, а раздирал.

— Будьте любезны, на минутку! — непроизвольно подражая интонации Леонида Петровича, позвал он официантку.

Когда стройная девушка остановилась возле их столика, Лека, сурово глядя в пестрое от веснушек лицо, но стараясь не встречаться с маленькими, будто припухшими глазами, сурово поинтересовался:

— Почему у вас тупые ножи? Пожалуйста, принесите другой.

— Ножи такие, какие должны быть, — спокойно возразила официантка.

Ее глаза стали почти незаметными. Несколько мгновений она словно с сожалением изучала опешившего Леку. А в заключение посоветовала:

— Спросите у старшего товарища. Он разъяснит.

Когда девушка отошла, Леонид Петрович усмехнулся.

— Повод для негодования не просматривается, дорогой гурман. Девица права. Столовый нож — это, брат, не турецкий ятаган. Нужно уметь им пользоваться…

Говорил он негромко — только для Леки. Но тому казалось, что все в столовой смотрят на него и насмешливо улыбаются. Опустив лицо к тарелке, так что стали видны лишь рыжеватый хохолок на макушке и налившиеся пурпуром уши, Лека снова принялся пилить шницель.

— Простите, Лека, но с какой стати вы пытаетесь есть левой рукой? — спросил Леонид Петрович.

— А вы? — попытался огрызнуться Лека.

— Уж, конечно, не для того, чтобы походить на аристократа, — серьезно ответил Леонид Петрович. — Просто я левша…

Прошло несколько дней. Леонид Петрович ни с кем знакомства не заводил. Исключением оказался грузный мутноглазый человек со свистящим дыханием астматика — его постоянный партнер по бильярду. Для Леки же вообще никого подходящего в санатории не было. Общество Леонида Петровича устраивало его вполне. А тот, благосклонно взирая на привязанность «юного друга», повсюду таскал его за собой…

…Однажды, во время очередного «круиза», как Леонид Петрович называл прогулки за пределами санатория, они оказались на узкой улочке, образованной одноэтажными домами, которые соединяли дощатые заборы. Леонид Петрович, в обычной насмешливой манере рассказывавший о туристической поездке в Японию, вдруг умолк на полуслове. Растерянно оглядываясь, он остановился у калитки с приколоченным к ней голубым почтовым ящиком.

— Здесь! — почему-то охрипшим голосом сказал он.

Прокашлявшись, повторил:

— Здесь все и было…

Лека хотел спросить — что именно, но удержался, поняв: любопытство сейчас не к месту. Раскурив папиросу, Леонид Петрович как о чем-то постороннем сообщил:

— В этой хижине ваш покорный слуга прожил отрезок своей многострадальной жизни с тысяча девятьсот двадцать четвертого года по год тысяча девятьсот сорок второй. До того самого часа, когда в данную калитку кулаком судьбы постучал ничем не примечательный отрок, доставивший повестку из военкомата, каковой упомянутому Леониду Кострецову предписывалось явиться с необходимым барахлишком и питанием на сутки. Именно тогда, перечеркнув юность, он начал путь к ратным подвигам… Впрочем, ничего этого, необстрелянный Лека, вам не понять.

Леонид Петрович пристально посмотрел на безмолвного спутника. И, несмотря на его шутовской тон, тому стало не по себе.

— Припоминаю трогательную подробность!.. Повестка пришла тридцатого декабря, а потому наступивший новый год я встретил на призывном пункте в обществе подобных себе наголо обритых юнцов, — будто даже радуясь, продолжал Леонид Петрович. — Провели время очень мило… Это украшение, — он коснулся шрама, пересекающего губу, — неизгладимая память о том прелестном праздничном вечере…

Скривив рот, уточнил:

— Мое первое и единственное ранение. Хотя почти всю войну находился в армии.

— Почему? — нелепо спросил Лека.

Леонид Петрович снова внимательно глянул на него и во взгляде мелькнуло что-то неприятное.

— Потому, будущий мэтр фармакологии, что одним в книге судеб на роду написано быть героями, совершать великие открытия, создавать гениальные произведения, а другим — морковный чай. Причем, обойденный судьбой может быть во сто крат гениальней того, чье имя восторженно скандируется. Почему? Кто виноват в подобной трагедии?.. Я не отношу себя к великим людям, но киснуть в болоте… пардон, считаю подлой несправедливостью. Кесарю должно быть воздано кесарево, богу — богово!

— Зачем вы так говорите? — запротестовал Лека. — Вы архитектор, замечательные здания проектируете…

— Откуда тебе известно, что замечательные? — зло усмехнулся Леонид Петрович. — Но даже если и так… Может быть, ты где-то читал о творениях зодчего Кострецова? Нет? Вот и ответ на твой вопрос. Впрочем, разве только в зданиях счастье? Какие у тебя отношения с фортуной — вот в чем вопрос!

— Знаете, а я везучий! — простодушно признался Лека. — Даже в мелочах… Просто удивительно!

— Да ну-у? — протянул Леонид Петрович.

Его лицо, оставаясь в прежних объемах, как бы усыхало на глазах.

— Так прямо и везет? Во всем? — с непонятной интонацией переспросил он.

— Почти, — охотно подтвердил Лека.

— Ясно. Не случайно народная пословица гласит, что ду… Пардон! Умным — счастье. А мне, юноша, не везет. Ни в большом, ни в малом. И, признаюсь, вашего брата-счастливчика не люблю. Еще раз пардон!

Несколько раз пососав потухшую папиросу, Леонид Петрович отшвырнул ее к забору, сказал резко вибрирующим голосом:

— Все, что здесь произнесено, считайте размышлениями вслух. Как серьезный собеседник вы меня не устраиваете. Хотя бы потому, что черт знает сколько лет назад, уходя в армию, я был почти в том возрасте, в каковом вы пребываете сейчас. Есть и другие возражения против вашей кандидатуры…

Он приподнял губы в улыбке, но взгляд продолжал оставаться холодным, словно вонзающимся в собеседника.

— Не обижайтесь, неповторимый Лека! Ишь ты — даже бледностью тронулся… Итак — относительно морковного чая. Иллюстрирую несколькими эпизодами из собственного прошлого… Не в пример некоторым, я рвался в бой, что называется, как выпущенная из лука стрела. Но вместо передовой оказываюсь в госпитале — воспаление легких. Затем — курсант пехотного училища в туркменском городишке Чарджоу. Потом — воздушно-десантные войска. Если не изменяет память, восемнадцатая гвардейская бригада. Кажется, вот оно, долгожданное! Ан нет. Наша бригада пребывает под Москвой до весны сорок четвертого года. Наконец, ее направляют на Карельский фронт. А меня — снова в госпиталь: флегмона левой руки… Мечта вроде бы начала сбываться в конце сорок четвертого года, когда я в составе другой гвардейской воздушно-десантной бригады гружусь в эшелон и держу путь на Венгрию. Мы вступаем в сражение у озера Балатон. «Мы», но не я! Потому что Леня Кострецов буквально накануне боя ухитрился сломать ногу и поселился в медсанбате!

Леонид Петрович издал неестественный хохоток.

— Таковы мои ратные подвиги. А пока я подобным образом отличался на воинском поприще, отец и мать покинули этот мир. Она — от пеллагры, он — расстрелянный немцами, как заложник. И я, предоставленный самому себе, пошел по жизни далее — одинокий, как кукиш.

Леке стало нестерпимо жаль этого сильного человека, который явным скоморошничеством пытался прикрыть владеющие им подлинные чувства. А потому он попытался переменить тему первым вопросом, который пришел в голову:

— Леонид Петрович, а как вы оказались в Ташкенте?

— Откликнулся на призыв однополчанина-ташкентца. И приехал. О чем, собственно, не жалею. Сейчас Ташкент мне милее, чем город, в котором я родился. Естественно — столько лет прожито в нем… Ну, присядем перед обратной дорогой…

Он шагнул к покосившейся скамейке у ворот, сел, устало вытянув ноги. Но только Лека послушно уместился рядом, поднялся и скомандовал:

— Вперед! Труба к обеду нас зовет!

— А вы не зайдете? — несмело осведомился Лека.

— Куда?

— Ну… в дом?

— Зачем? Чтобы напугать хозяев, наверняка не симпатизирующих незваным гостям?

— Ведь вы здесь жили! От детства, родителей… словом, от того времени, наверно, осталось что-то?

— Не мучайтесь сантиментами, молодой человек! — оборвал Леонид Петрович. — Мне это не импонирует. Что касается «оставшегося», кое-что перед вами. Например, вот эта скамейка. Ее смастерил мой отец. Неопознанные мерзавцы неоднократно ломали сие изделие — он столько же раз восстанавливал… Да, человека давно нет, а деревяшка живет до сих пор!

Он замолчал и, насвистывая незнакомую Леке мелодию, до самого санатория не проронил более ни слова.

* * *

Неторопливо и скучновато проходили дни, заполненные принятием ванн, завтраками, обедами и ужинами, укрепляющей гимнастикой, чтением книг, которых в здешней библиотеке оказалось немало. А, главное, «круизами» с Леонидом Петровичем.

Как-то, когда они вернулись из кинотеатра, еще не успевший раздеться Лека услыхал знакомую команду:

— В душ! Бегом, марш!

Пока он собирался, Леонид Петрович исчез.

Войдя в душевую, Лека увидел его под шумными струями. Нежась и блаженно отфыркивая воду, Леонид Петрович заговорщицки подморгнул:

— Обрати внимание сюда. Быстро, быстро! А то упустишь…

Его вздернутый подбородок, с которого бежала светлая струйка, указывал на заколоченную дверь в стене душевой — застекленная часть двери была замазана чем-то белым. А в белом темнел чистый кусочек стекла. Ничего не понимая, Лека посмотрел через него и увидел пустую раздевалку — точно такую, как та, в которой находился сам. Пожав плечами, он хотел отойти, но…

В поле зрения вошла нагая девушка, ворошившая полотенцем мокрые волосы. Лека вздрогнул от неожиданности: то была официантка, впервые увиденная им во время «конфликта» по поводу столового ножа. Она прошла так близко, что на мгновение смуглым телом заслонила все. Охваченный трепетным волнением, Лека не мог оторвать взгляда от чистых линий будто из бронзы отлитого тела, по которому еще соскальзывали прозрачные капли…

Неожиданно, словно ей шепнули на ухо, девушка резко повернулась, и взгляд ее, закипая гневом, встретился с глазами Леки. Сильным движением головы отбросив за спину тяжелые от воды волосы, даже не пытаясь прикрыться, она пристально смотрела в его глаза. И Лека, забыв о совершенстве прекрасного тела, видел только ее окаменевшее в презрении некрасивое лицо. Этот миг был долог. Потом Лека отшатнулся.

— Хороша? — с интересом разглядывая его, спросил Леонид Петрович.

Старательно намыливаясь, Лека не ответил.

…Позже, когда они лежали в постелях, неожиданно для Леонида Петровича, он задумчиво произнес:

— Какая красивая! Как олень… Или цветущий кустик весной!

— Из которого фармакологическая промышленность добывает некое лекарство? — уточнил Леонид Петрович. — Браво, прелестный Лека!.. К слову — будь у тебя полная возможность стать тем, кем пожелаешь, какую судьбу определил бы ты себе — покорителя космоса, артиста, министра какой-то промышленности, писателя, полководца?

— Ну, для всего этого нужны выдающиеся способности, которых я за собой не чувствую, — честно признался Лека. — Но не всем же быть выдающимися людьми! С моей профессией тоже можно приносить пользу.

— Та-ак… Иного ответа, доблестный фармаколог, я и не ожидал… Но вернемся к нашему барану. Итак, вместо того, чтобы по-здоровому захотеть привлекательную дамочку, представшую перед тобой во всем естестве, ты узрел в ней представительницу флоры и фауны. Слушай, возможно, ты ненормален… кое в чем?

Леонид Петрович скрипуче рассмеялся.

— Почему вы меня оскорбляете? — звонко спросил Лека. — Я самый обыкновенный, естественный человек…

— Нет, ты не обыкновенный! — возвысил голос Леонид Петрович. — И я это докажу!.. В наш век, когда сложнейшие явления действительности наука раскладывает по полочкам, отношения между людьми предельно ясны. Я подразумеваю физиологию. Все элементарно! Например, при помощи обыкновенных хирургических инструментов из гомо сапиенса вытаскивают его собственное, родное сердце, вместо которого вставляют чужое. Понимаешь ты — чу-жо-е! Не смешны ли в подобной ситуации болтовня о «сердечной любви», намеки на «сердечный трепет ожиданья» и прочий отживший свое слюнявый бред?

— Вы никогда не любили! — почти ненавидя сейчас этого человека, выкрикнул Лека. — Поэтому вам смешно!

— Молокосос! — шелестящим шепотом начал Леонид Петрович, но с каждым новым словом голос его становился громче и как-то зловеще задребезжал. — Если бы ты знал меня в то время, когда мы могли говорить на равных! Но с тех пор прошла вечность…

В комнате было темно, однако Лека увидел, что Леонид Петрович сел в постели. Казалось даже различимым выражение его глаз — расширившихся, нестерпимо блестящих. И Леку охватил страх, потому что он понял: дружбе с Леонидом Петровичем пришел конец…

Оба молчали. Тишина, распухая, заполняла комнату. Не в силах перенести ее нарастающего давления, Лека сказал в темноту:

— Леонид Петрович! Извините, если я… Но ведь и вы неправы! Разве не существует светлых человеческих чувств? Почему вы не верите в них?! Главное, что в людях было, есть и будет — хорошее!

Лека торопился, боясь, что Леонид Петрович вот-вот перебьет его. Однако, замкнутый в необъяснимом молчании, тот даже не шевельнулся. Осознавая, что Леонид Петрович неуязвим, Лека упавшим голосом закончил:

— Если бы основу людей составляло дурное, они давно уничтожили бы друг друга. Но человечество непрерывно совершенствуется, хотя у каждого члена общества есть какие-то недостатки… Ведь жизнь — это… это замечательно! Голубое небо, водопад в горах, любимая работа, цветущие урючины на Чимгане, беседа с настоящим другом — разве не радость?! А настоящая любовь есть. И будет всегда!

— Весьма тронут, уважаемый Лека, вашим стремлением меня перевоспитать, — пробормотал Леонид Петрович. — Урючины, водопад… Вы убедили меня… Как вас по батюшке?

— Дмитриевич.

— Так вот, Лека Дмитриевич. Вы убедили меня в том, что я глупею. Свидетельство тому — непростительно долгие разговоры с вами. Но, коли уж делаешь ошибки, их следует исправлять! Выражаясь любезным вам высоким штилем, скажу так: вы наскучили мне. Точней, надоели. Полагаю, юный кабальеро воспримет это как прогноз наших дальнейших отношений…

Предоставленный самому себе, Лека по-настоящему затосковал. Он настолько привык постоянно находиться под руководством и попечением Леонида Петровича, что первые два дня не знал, чем заполнить время, которое, кажется, замедлило размеренный ход. Побаливало сердце. Врач объяснил: результаты лечения скажутся лишь через несколько месяцев. Но все равно было Леке со всех сторон неважно…

Приближался Новый год. Думая об этом, Лека малодушно сетовал на судьбу, разверзнувшую пропасть между ним и Леонидом Петровичем накануне такого праздника.

* * *

А вечером тридцатого декабря произошло событие, в которое даже за пять минут перед ним Лека не смел бы поверить…

…Он сидел у окна палаты и бездумно смотрел в синюю полутьму парка, перечерченную гирляндами разноцветных огней, когда вошел Леонид Петрович. Он был без шапки, слегка навеселе. Снежинки, осыпавшие его плечи и седину кудрявых волос, придали милому для Леки облику необычно праздничный вид.

— Великолепная погода, дружище! — вешая пальто, с подъемом бросил он. — И жизнь хороша, и жить хорошо!

Лека не успел опомниться от радостного изумления, ибо это было первое обращение к нему за время, прошедшее после печально памятной размолвки. Леонид Петрович присел рядом.

— Каюсь, Лека Дмитриевич, твоя взяла. Будучи посрамленным, торжественно восклицаю: да здравствует любовь, которая, как известно, правит миром! — несмотря на вроде бы шутливый тон, без улыбки сказал он, протягивая Леке белый конверт, на котором крупно и четко было выведено: «Лене Потапову. Лично».

Почему-то волнуясь, Лека внимательно разглядывал конверт. Леонид Петрович тактично отошел.

На вчетверо сложенном листке бумаги, явно выдернутом из ученической тетради в клетку, было написано старательно округленными буквами:

«Леня! Извини, что сама навязываюсь. Но что делать — ведь ты не обращаешь на меня внимания. А завтра — Новый год! У нас в школе состоится вечер. Поэтому, если никуда не договорился, приходи. Встретимся в сквере на Некрасовской. Думаю, это удобно, потому что недалеко от школы. Буду тебя очень, очень, очень ждать! С товарищеским приветом Клара.

P. S. Ох, чуть не забыла — в 10 часов. Обязательно, ладно? Жду!»

Переполненный радостным смущением, Лека дважды перечитал записку. Леонид Петрович, к лицу которого как будто прилипла застывшая улыбка, внимательно наблюдал за ним.

— Кто передал вам письмо? — стараясь не проявить испытываемых им чувств, спросил Лека.

Леонид Петрович охотно сообщил:

— Да только сейчас, на подходе к санаторию, догоняет меня тоненькая этакая синьорита в пальтишке… Погоди, погоди… Точно! В пальтишке с коричневым меховым воротником. Это описание тебе о чем-то говорит?

Он внезапно умолк. Оживление покидало его лицо. Казалось, оно линяет у Леки на глазах. Но через несколько секунд, тряхнув головой, Леонид Петрович снова заулыбался.

— Считаю необходимым уточнить, скромнейший Дон-Жуан — синьорита хорошенькая! Особенно очи… Я не поэт, но скажу: синие и чистые, аки два высокогорных озера… К слову — что она пишет? Пардон за навязчивость. Если нечто интимное, вопрос снимаю.

Леонид Петрович извиняющимся жестом прижал руку к груди. Леке очень не хотелось показывать записку. Но светлое настроение и признательность Леониду Петровичу преодолели мгновенное колебание. Тот пробежал глазами по листку.

— Превосходно! — чуть ли не заискивающе похвалил он. — Если не ошибаюсь, это как раз случай, о котором мечтают романтики?.. Но, извини — когда ты успел?

Лека еще раз посмотрел на записку. И недоумение охватило его, потому что бумага, пожелтевшая словно от дыхания времени, была даже чуть обтрепана по краям…

— Странно… Неужели новую бумагу нельзя было найти? — вслух подумал он.

Леонид Петрович глянул на Леку, потом на записку, пожал плечами.

— Действительно, ребус!.. Впрочем, опять же романтика. Раздобыла листок из тетради, принадлежащей бабушке или дедушке. Не исключено, что другой в этот момент просто не было под рукой. Ей-богу, сам не пойму. Однако факт налицо — конверт-то вполне современный.

— Откуда она меня знает? — опять усомнился Лека.

— Что такое? Вы даже незнакомы?! — в свою очередь поразился Леонид Петрович. — Совсем здорово!.. Но и это объяснимо: мало мы с тобой бродили, что ли? А любовь с первого взгляда… Тебе ли сомневаться в ней, поэтичный мой Лека?

Леонид Петрович приподнял уголки губ, деловито осведомился:

— Где находится пункт свидания — тебе известно?

Лека отрицательно качнул головой.

— Зато я его хорошо помню. И тебе покажу, — заверил Леонид Петрович.

Тогда Лека улыбнулся так широко и счастливо, что засветилось его худое лицо, на щеках и подбородке покрытое рыжеватым пухом.

— Все складывается прекрасно, — удовлетворенно резюмировал Леонид Петрович. — Детали обсудим в рабочем порядке…

В маленьком заснеженном скверике было безлюдно. Лека пришел сюда в половине десятого. Посреди пустынного «пятачка» возвышалась гранитная фигура девушки в солдатской пилотке и с автоматом наперевес в напряженных руках. На ее гимнастерке рельефно выделялась звезда Героя.

Мельчайшим бесплотным крошевом толклись в воздухе снежинки, высверкиваясь в ореоле неонового светильника, под которым притулился Лека. Время тянулось медленно, и он решил как можно дольше не обращать внимания на часы. А когда взглянул, их стрелки показывали пять минут одиннадцатого.

Клары не было.

«Женщины считают обязательным для себя хоть немного опоздать на свидание», — утешил себя Лека где-то вычитанной сентенцией. Но тревожное недоумение нарастало, потому что минуты бежали, а она не появлялась.

«Вдруг вечер отменили?» — пронеслась несуразная мысль. Он понимал, что это чушь, но упорно искал объяснения случившемуся. Ощущение потери сжимало сердце, ибо не сбывалось то светлое, трепетно ожидаемое, без чего немыслима жизнь…

Уже потеряв всякую надежду, Лека не поверил глазам, увидев на белизне примыкающей к скверу улицы торопливую девичью фигурку. Он едва удержался, чтобы не кинуться ей навстречу. Но девушка, совсем близкая, словно привидение исчезла в каком-то проеме…

Снова — в который раз! — он уставился на часы. Было без семи одиннадцать. Последняя искорка надежды погасла. Лека вспомнил: Леонид Петрович сказал, что будет ждать его с Кларой в ресторане «Снежная вершина». Закурив сигарету из специально припасенной пачки «БТ», он повернулся, чтобы направиться туда. Но остановился…

Кажется, ничего сверхъестественного не произошло: ну, кто-то не явился на встречу. В жизни Леки такое уже бывало. Однако все его существо противилось происшедшему! Сознавая, что это ни к чему, он все-таки пошел к школе.

Старое трехэтажное здание обнаружилось сразу же по левую сторону от сквера. Все его окна были темны. Но Лека подергал тяжелую ручку двери, наглухо запертой. Уже сделав шаг назад, он увидел небольшую мраморную доску, прикрепленную рядом с нею. Еще неосознанным движением смахнув влажный снег, сначала бегло, а потом чуть ли не по складам, Лека прочел:

«Здесь с 1933 по 1942 год училась Герой Советского Союза Клара Дмитриевна Морошкина. Погибла, защищая честь и свободу нашей великой Родины от немецко-фашистских захватчиков».

В смятении Лека спустился по ступенькам. Как огонек во мгле, прозрение сверкнуло и озарило сознание тем, что ускользнуло от понимания…

Согласно договоренности, Лека сообщил высокомерному усатому швейцару свою фамилию, и сквозь толпу угнетенных неудачников прошел в ресторан. Еще от дверей он увидел в переполненном зале столик у стены, за которым сидел Леонид Петрович с приятелем-биллиардистом. Возле них пустовали два стула. Как бы пронизав плотность разноголосого говора, шума, звона и смеха, Лека молча уселся на один из них.

— Наконец-то! — воскликнул Леонид Петрович. — Загулял, баловень женщин!

Он отрывисто засмеялся. Приятель, с любопытством воззрившись на Леку, вторил ему добродушным хохотком, астматически присвистывая.

— Где же дама? — отсмеявшись, поинтересовался Леонид Петрович.

Лека без слов смотрел на него.

— Не пришла? Ну и бог с ней, — успокоил Леонид Петрович. — Женщины, мой милый, непостижимый народ… Знаешь что? Мы старый год проводили, а ты нет. Посему опрокинь чарочку — и все вернется на круги своя.

Он до половины наполнил фужер. Лека, давясь спазмом в горле, проглотил остро пахнувшую жидкость.

— Вот это ближе к правде! — одобрил Леонид Петрович. — А теперь закуси…

Лека потыкал вилкой в сыр, затем в какую-то рыбу, начал без вкуса жевать. Его пронизало тепло, голова чуть отяжелела, но разум — странно! — оставался совершенно свежим. И мучила его одна мысль: зачем, с какой стати находится здесь пустой стул, а перед ним, на столе — чистый прибор и рюмка, доверху наполненная коньяком? Поэтому слова Леонида Петровича прозвучали естественным ответом на тяжко недоуменные мысли:

— Дама хоть и не явилась, прибор пусть остается. Он даже кстати… Давным-давно, в незапамятные времена, любила меня чудесная девчонка. И я ее любил. Как выяснилось впоследствии…

Леонид Петрович говорил словно в полузабытьи, смежив глаза, поглаживая скатерть тяжелыми ладонями.

— …она погибла — я жив. В незабвенный день под Новый год она через младшую сестренку прислала мне приглашение встретить праздник вместе! Боже мой! Я получил его уже на призывном пункте. А когда пытался убежать на свидание, был принят за потенциального дезертира…

Леонид Петрович потрогал шрам над губой, помолчал.

— Эта записка — мой талисман. Конечно, счастья он уже не принесет, но хотя бы напоминает, что оно было возможно… С тех пор, где бы я ни находился, в новогодний вечер рюмка той девочки стоит рядом с моей…

Добродушный астматик разлил по фужерам. Отодвинувшись вместе со стулом, Лека бесцветным голосом спросил:

— Леонид Петрович, зачем вы сделали… это?

Тот, не мигая, уставился в лицо Леки налитыми кровью глазами.

— Зачем? О, прелестный отрок, разве не поэтично — прибыть на свидание, назначенное более тридцати лет назад?.. Кроме того — да здравствует справедливость! Тогда я подвел ее, сегодня она — тебя…

Подержав фужер в руке, но не выпив, Леонид Петрович поставил его на стол.

— Кажется, ты чем-то недоволен? Весьма странно… Учитывая твое стремление к романтике, я попытался предоставить тебе возможность от души повеселиться вместе с мальчишками и девчонками, которых уже никто и никогда не встретит на этой земле…

Лицо его начало пугающе бледнеть, быстро-быстро задергалось правое веко.

— …Если б ты знал, до чего вы мне отвратны — бескрылые восторженные букашки, которых удача ведет за ручку в сияющую даль!.. Почему счастье прячется от того, кому обязано принадлежать по праву — умного и сильного человека?!

Он прижал ладони к лицу, глухо потребовал:

— Записку сюда! Довольно. Финита ля комедия…

Испытывая ощущение, будто его голову продувает свежим ветром, Лека одернул пиджак.

— А у меня ее нет, — сказал он, спокойно глядя на Леонида Петровича.

— Чт-то? — на мгновение задохнувшись, переспросил тот.

— Пор-вал, — ровным голосом подтвердил Лека.

— Как… порвал? Всю войну… всю жизнь я… я держу ее… у сердца! — клокочущим голосом проговорил Леонид Петрович. — Ты осознаешь, что будет… если не отдашь?!

Лека стоял неподвижно и с особой ясностью видел на искаженном лице Леонида Петровича панический ужас… Да, эта записка была ему действительно дорога!

Медленно достав из кармана, он бросил на стол белый конверт:

— Возьмите. Я не испугался ваших угроз… Если хотите знать — вас просто жаль!

Лека сидел на скамейке в безлюдном парке, откинув голову на жесткую спинку, припущенную мокрым снегом. В ночной невесомости бестолково роились снежинки. Казалось, что они, ударяясь о гирлянды цветных фонариков, заставляют их раскачиваться…

Он приоткрыл смеженные веки и не сразу понял — слезы или снежинки, осевшие на ресницах, застилают радужно расцвеченную темноту… и резко выпрямился: по аллее, прямо к нему, торопилась девушка! На ней было пальто с меховым коричневым воротником. И даже расстояние не помешало Леке разглядеть ее глаза, синеву которых возможно сравнить разве что с нежной прозрачностью маленьких горных озер…

Нет, она не обманула его! Она спешила к нему, однако шла легко, не оставляя на снегу следов…

А когда исчезла, унесенная снежной завертью, Лека вздохнул — но тяжести на душе уже не было: он знал, что она есть! Потому что иначе — нельзя!

 

МИШКА-ПРЕДАТЕЛЬ

Посреди обширного двора принимали партию баранов. Выпихиваемые на сходни, они бессмысленно блеяли и, тряся курдюками, семенили в голодную пустоту ворот.

— Двадцать семь… сорок два… сорок восемь… девяносто четыре… — монотонно отсчитывал кряжистый человек в мятом пиджаке, переходя от машины к машине.

Лето шло на ущерб. По неяркости солнца было очевидно, что теряет оно силу, утомилось палить землю и только ждет часа, чтобы укрыться синевой сумерков, оставив след по себе длинным вздохом — бледной полосой заката…

— …сто пятьдесят шесть… сто восемьдесят девять… — продолжал счет кряжистый человек.

В заборе, разделяющем приемную карду от карды предубойной, серели ворота, сейчас запертые на замок. А возле них, с той стороны, прижавшись к щели, неотрывно смотрел на послушно трусящих в загон баранов маленький черный козел со светлой подпалиной на боку.

Его немигающие янтарные глаза были печальны, ибо в подробностях знал он дальнейшую судьбу этого стада, совершившего конечное свое перемещение: через какой-нибудь час или два раскроются ворота, возле которых он стоит — баранов перегонят на территорию предубойной карды, будут их взвешивать, измерять температуру… Потом запрут в первой, второй, третьей либо четвертой площадках, выложенных чисто омытой из шланга аккуратной плиткой, принесут корм — и животные начнут с аппетитом двигать челюстями, роняя орешки на чистый пол.

Так они отдохнут двенадцать, может, немногим более часов. А затем…

Затем знакомый голос позовет:

— Мишка! А ну, за работу!

Тогда он войдет в загон через калитку, распахнутую позвавшим его кормачом, со злой внимательностью оглядит тупых животных и, поймав миг, неторопливо двинется дорогой, хоженной тысячи раз. Весь путь он ни разу не оглянется, потому что знает — стадо дружно, как завороженное, топочет за ним. И он приведет его туда, откуда живому барану возвращенья не дано…

Было их здесь два козла. Того и другого кликали Мишками: так уж повелось на мясокомбинате. И должность у обоих одинаковая — «предатель». Их называли этим словом, вкладывая в него понятие, отличное от общеизвестного. Однажды расторопный человек с авторучкой в наружном кармане куртки и блокнотом в руке брезгливо заметил:

— Гнусная профессия у ваших козлов!

На что ему неприязненно возразили:

— А вы поспрашивайте у чабанов — как они на пастбищах трудятся! Может, поймете что-нибудь…

Действительно — то ли одинаковое для всех баранов тупоумие, то ли неспособность выделить из своей среды наиболее достойного, но во главе их стада всегда находится козел, которому они беспрекословно подчиняются. И тот же вожак, что на вольных пастбищах указывал тропы к сочным травам, бесстрашно прокладывал дорогу в непроходимости гибельного бурана, ведет их путем смерти…

Об этом или другом думал маленький козел, черным лохматым изваянием застывший в созерцании прибывшего стада, — неизвестно. Стоял он долго. Редкая острая бородка делала его похожим на старичка. И в самом деле, был он немолод — вот уже шесть лет, начав самонадеянным козленком, выполнял убийственную свою работу. Шесть лет — добрый козлиный срок. Уже то и дело спотыкаясь на ослабевших ногах, все чаще замирал Мишка в неясной тоске, которой доселе не знал…

— Чего прилип? Кыш в сторону! — прикрикнул подошедший сзади худой мрачноватый приемщик — по-здешнему кормач.

Мишка медленно отошел. Проводив его взглядом, парень уверенно предположил:

— Подвесят его скоро… Вишь ты — на передние как припадает! Обезножил совсем…

— То забота не твоя, — грубо оборвал его пожилой приемщик со шрамом на левой щеке. — Ворота отворяй!

Его почти коричневое лицо просекли глубокие продольные складки. Когда он протянул Мишке сухарик, извлеченный из кармана синего несвежего халата, они чуть сгладились — то ли от улыбки, то ли, напротив, набежавшей скорбности. Потом человек и козел вышли через распахнутые ворота на приемную карду.

Мишка дважды обошел стадо, по-деловому примеряясь к нему. Бараны, преданно вздергивая головы, уставились на вожака. И Мишка заковылял на предубойную карду. Животные, сталкиваясь, повалили за ним…

Утром следующего дня Мишка бродил по второй карде, на которой толпилось стадо. Только что перестал сыпать неслышный дождь, нежная радуга горела за кирпичными стенами мясокомбината, разноцветьем переливались прозрачные капли, усеявшие грязную шерсть бараньих боков и спин. Мишкины зрачки, блестящие, как в молодости, обшаривали загон, а уши сторожко ожидали команды человека, неподалеку спорившего с женщиной в белом халате.

Внезапно ноздри его неприязненно дрогнули. У стены соседней карды он увидел своего тезку — большого чисто-белого козла, который, лениво переминаясь, равнодушно жевал что-то. Вообще козлы едят мало. Этот являлся неприятным исключением. Мишка не любил его. И не только за обжорство. Как-то случайно он стал свидетелем того, как белый козел, заведя баранов в убойный цех, вжался в угол и дрожал в нем до тех пор, пока все не было закончено. Старик тяжело презирал его за малодушие, и никто с тех пор не видел их рядом…

Бараны беспокоились. Все на мясокомбинате, даже воздух над ним, пропиталось плотным запахом крови. Сколько ни мой, она была везде — под плитками двора, в желобах, на трапе, ведущем в цех убоя, даже на лестницах и стенах чистенького здания, в котором помещалась лаборатория. Баранов тревожил незнакомый и страшный этот дух. Они топтались, не находя себе места…

Старый кормач откинул засов калитки.

— Вперед, Миша!

Козел постоял еще несколько мгновений, глянул через плечо — и тронулся с места. Во главе обреченного стада он не спеша прошел через третью, четвертую и пятую карды, свернул к трапу в цех убоя. Свод над трапом гасил сверканье капель на косматых спинах баранов — последнее от многокрасочной жизни, что оставалось в них…

Когда железная дверь цеха захлопнулась, лязгнув словно топор палача, Мишка отчаянным усилием одряхлевшего тела вскинулся на кирпичную стенку, ограждающую страшный квадрат, на котором в предсмертном смятении шарахались бараны, налезая друг на друга. Здесь он и улегся, как обычно, спокойно ожидая.

— Сатанюка черная! — одобрительно бросил один из тех, кто орудовал в цеху.

…Начала грохотать лебедка и, схваченный крюком за ногу, закачался первый баран, повисший вниз головой на стальном тросе, который пришел в неумолимое движение…

Туши двигались по конвейеру. Молчаливый человек одним махом отхватывал у них головы, швырял на стол, обитый жестью. Следующий с ловкостью фокусника надрезал и стягивал шкуры. А двое здоровенных рабочих безошибочно точно цепляли крюком заднюю ногу очередного барана, волокли по полу к безостановочно ползущему тросу.

Зловещая, парализующая тишина нарушалась лишь лязгом железа. Люди не разговаривали. Ни звука не доносилось из кучи плотно сбившихся животных. Ужас рвался из их глаз, бока судорожно ходили от прерывистого дыхания — но, даже захваченный крюком, баран не сопротивлялся, и только удар ножа, перехватившего горло, заставлял его бессознательно забиться…

Мишка испытывал глухую враждебность к бараньей покорности, полной неспособности действовать самостоятельно. Со стены ему был хорошо виден весь процесс истребления. Он всегда находился там до конца — совершавшееся оставляло его равнодушным. Но сегодня сочилось тоской старое сердце… Закрыв глаза, Мишка вдруг представил себя среди беспомощных, обезумевших животных, равным их жестокой участи…

Он туманно посмотрел вокруг. В это мгновение черная баранья голова ударилась о жесть стола рядом с ним. Ее глаз жутко светился зеленым бутылочным стеклом. И тогда Мишка, чего не бывало прежде, до времени спрыгнул со стены! Лавируя между людьми, он жалкой хромой рысцой убегал из цеха…

И недели не прошло с тех пор. Задумчиво поскребывая карандашом еще не огрубевшую от возраста щеку, начальник убойного цеха подвел черту под коротким разговором:

— Мишку черного пора на покой. Слабый он стал. Еле ходит.

Тень набежала на жесткое лицо старого кормача. Ответил он не сразу. А сказанное им удивило, потому что противоречило кремневой натуре этого человека:

— Чего торопитесь? Мишка — животный со смыслом. Соображение в нем есть. И… как бы это…

Не найдя слов, кормач прокашлялся, со злом махнул рукой.

— Нехай работает! Нужда, что ли, какая?

С недоумением вслушиваясь в слова подчиненного, начальник цеха заулыбался:

— Богадельню, говоришь, создадим?.. Для козлов в отставке? Не сто же лет им жить. Люди — и те мрут. Этого спишем — пришлют другого. Так что… напоследок заведет стадо — в цеху его, родимого, и забудь.

Он сделал рукой цепляющий жест, хлопнул насупившегося кормача по плечу и ушел, слегка озадаченный поведением опытного производственника. А тот, по привычке сплюнув, пробормотал:

— Вот и отработал ты, друг Мишка…

Комбинатские козлы водили по очереди. Но как-то сложилось, что белым командовали все. Черным — только старый кормач. Они знали друг друга до мелочей в облике и привычках. Поэтому на сей раз, в столь приятном слуху прокуренном голосе, Мишку насторожило нечто не совсем обычное, а потому тревожащее.

Кормач потрепал его по жесткой холке, сунул к вялым от старости губам горстку сахара. Это было отменное лакомство, которое Мишка пробовал лишь несколько раз в жизни. Тревога его усилилась…

Когда кормач отлучился, Мишка остался стоять у загона, остро пахнущего сухим клевером и отдохнувшими за ночь баранами. Подняв узкую бородатую голову в блекло-голубое небо, он оглядел тающие в нем неприметные облачка, обвел взглядом двор, разгороженный на площадки, которые сообщались калитками. Леденящее прозрение окрепло в нем, заставив отвердеть тело, расслабленное прошедшей жизнью.

Вернувшийся кормач снова почесал ему загривок, суровой скороговоркой произнес:

— Давай, Миша! Вперед… Значит, прощай.

Он еще раз огладил мишкин бок. Козел ответил ему долгим взглядом — впоследствии кормач утверждал, что были в его глазах темная тоска и нечто вроде отчаянности, немыслимые у животных…

Двинулся Мишка скорым ковыляющим шагом. Перед ним, возглавляющим толпящееся стадо, открывались калитки между площадками, потом захлопывались, отрезая путь к отступлению. Но уже на третьей шаг его замедлился. Припадая на передние ноги, Мишка плелся, будто раздираемый мучительными противоречиями. Он перешагнул черту последней калитки — впереди оставался лишь поворот на трап в грохающий железом цех, как вдруг…

Этот поразительный случай поверг его свидетелей в подлинное смятение. На самом повороте Мишка шагнул в сторону, с ходу тяжело перемахнул заборчик и, очутившись на карде, с которой привел стадо, не спеша побрел прочь.

— Ми-и-иш-ка! Су-укин сын! — сипло заорал старый кормач, невеселым взглядом провожавший ход своего любимца. — Эт-то что, а? Вот дал!.. Говорил ведь я — понятие в нем есть!

И подбежав к Мишке, радостно ткнул его кулаком в бок…

С тех пор Мишку не трогали. Узнав о странном происшествии, начальник цеха тоже удивился и решил:

— Коли так — нехай живет. Подобный факт, знаете, очень любопытен… Шут с ним. На пенсию козла! Глядишь, еще ученые-академики заинтересуются. Которые по психике… Хо-хо-хо!

К углу четвертой карды была притиснута крошечная каменная пристройка с дверью, заделанной железными прутьями. В ней жили козлы. Прежде Мишка редко заходил сюда — разве что переспать либо укрыться от непогоды. Сейчас он дни напролет недвижно лежал в закутке, похожем на тюрьму.

Мимо туда-сюда ходили люди. Со временем они перестали обращать на Мишку внимание. Иногда заглядывал только старый кормач. Он сливал в алюминиевый тазик пенсионера остатки обеда из столовой, угощал его сахаром, почесывал загривок и бока — это особенно нравилось Мишке. И все время бормотал что-то неслышное — скорее всего, для себя. Уходя, говорил:

— Отдыхаешь, значит? Что ж. Отдыхай…

Мишка провожал его смутным взглядом, снова опускал голову. Он стал совсем непохожим на прежнего — уверенного в себе, четко выполняющего порученное дело. Но временами взгляд его загорался жизнью. Это случалось тогда, когда мимо топотали по звонким плиткам копытца баранов, ведомых к финалу Мишкой. Но другим…

А дни стремили в бесконечность неслышный и безостановочный свой бег. Ушел с комбината на заслуженный отдых и старый кормач.

О Мишке совсем забыли. Примелькался он в неприкаянном безделье и бесполезности, — слонялся без толку по кардам, лежал в своей конуре за железной решеткой, часами торчал у стены, равномерно покачивая бородатой головой, будто укоряя себя за что-то…

День этот шумел листопадом. Увядая, деревья в раздражении сбрасывали сухость листьев, ненужно напоминающих о неизбежности зимы. Теплый еще ветер кружил их по двору комбината, создавая прерывистое, невеселое шелестенье…

Мишка у своей каморки замер на столь длительное время, что листва покрыла его черную, в проседи, спину вычурными золотыми заплатами. Он смотрел в сторону первой карды, заполненной баранами. Неподалеку, как обычно жуя что-то, прохаживался белый козел.

К площадке торопливо подошел мрачный молодой кормач.

— Эй, ты-ы! Мишка-а! — загорланил он. — Сюда, сю-да-а! Быстро, холява-а!

Мишка знал, что зовут не его. Но внезапная светлая сила выпрямила старое тело так, что со спины посыпались листья. Из загона уже теснилось стадо, потянулось через площадки. И когда вожак, ведущий его, оказался напротив, Мишка рывком бросился вперед.

Он с разбегу отшвырнул испуганно вскрикнувшего белого козла, который не ожидал нападения. Однако, вместо того, чтобы дать обидчику отпор, тот попятился и юркнул в еще отворенную за спиной калитку.

Бараны засуетились. Часть пыталась последовать за беглецом. Но большинство, напирая друг на друга, доверилось новому вожаку. А Мишка ждал. Только когда внимание всего стада приковалось к нему, он тронулся в путь. Бараны заторопились следом. Словно подстегиваемый нетерпением, он хромал быстрее и быстрее…

Лишь на конечном повороте, к трапу, Мишка оглянулся — и солнце весело вспыхнуло в его янтарных глазах…

 

СИНИМ УТРОМ

Это случилось тогда, когда понятие «завтра» занимало в моей жизни неизмеримо большее место, чем «вчера»…

Легкое золото ранней осени пало на землю. В это благостное время года я — пятикурсник, и она — второкурсница, запоздав на несколько дней, направлялись в район, где уже трудились студенты университета, на время страды пришедшие помочь колхозникам собрать урожай хлопчатника.

Рейсовый автобус, в котором мы ехали, был заполнен так, словно кто-то старательно напихал в него людей, пытаясь не оставить между ними малейшего зазора. Перед началом пути в нем было утомительно жарко. Но за чертой города свежее дыхание полей, в беззвучной усталости встречавших урочные сумерки, развеяло автобусную духоту. Затем стало даже прохладно. Поэтому, когда машина пересекала мост над будто стеклянной рекой, сиреневой от заката, я поступил так, как, вероятно, сделал бы любой на моем месте: сняв пиджак, осторожно набросил его на плечи девушки. Она ничего не сказала — лишь краем глаза быстро глянула на меня и чуть кивнула в знак обычной вежливости…

С этой девушкой, у которой были тяжелые каштановые волосы и усыпанное родинками лицо, меня ничего не связывало — мы здоровались, встречаясь в коридоре, потому что как-то танцевали на университетском вечере. Ее лицо казалось бы обычным, если бы его не преображали глаза — нет, не их величина или цвет, а выражение. Их странный взгляд, прямой и долгий, устремлялся на человека, будто требуя незамедлительного ответа на невысказанный вопрос… Основную массу пассажиров составляли мальчишки и девчонки старшеклассного возраста, которые с рюкзаками и чемоданчиками направлялись неведомо куда и зачем. Сначала они галдели, хохотали и перекрикивались. Потом, утомившись, постепенно затихли.

Мы ехали долго. Ночь уже наливалась чернотой, изредка позволяя заглянуть в себя через далекие квадратики освещенных окон. Усталость охватила всех: это было видно по тому, как замолкали разговоры, сгибались спины, клонились головы. Очевидно, то же испытывала моя спутница, хотя сидела по-прежнему прямо, словно стараясь нетерпеливым своим взглядом проникнуть в таинство бескрайней темноты. Но когда она повернула ко мне лицо, я понял — сон властно овладевает ею, — и придвинул к ней плечо. Она молча положила на него голову и, пристроившись удобней, затихла…

Покачиваясь, автобус мерно бежал по ровной дороге, раздраженно взревывая, лез на подъемы, почти бесшумно катился под уклон. Временами его трясло — тогда голова девушки подпрыгивала на моем плече. В эти мгновенья особенно чувствовался едва ощутимый аромат ее волос, выбившихся из-под голубой, с цветочками, косынки. Необъяснимое единение отделяло нас от всего мира…

Вдруг откуда-то сбоку послышалось хихиканье. Стараясь не потревожить спутницу, я скосил глаза: вслух веселилась девица, украшенная кирпичным румянцем и цыганскими клипсами, которую плотно обхватил гривастый малый в усах и с бакенбардами. Оказывается, парочка наблюдала за нами. Несомненно, им были весьма смешны подобные сантименты!

Однако всему приходит конец. Наше путешествие завершилось в доселе неведомом населенном пункте, который виднелся за посадкой пирамидальных тополей, линогравюрно врезавшихся в чуть более светлое небо.

Вместе с недовольно галдящими школьниками мы вылезли из автобуса, который остановился у железных ворот, выглядевших весьма необычно в саманном заборе.

— Приехали! — закричал обозленный шофер. — При чем тут я? Видите — машина неисправная? Ах, вас не пре-дуп-реж-дали? По-вашему, водитель каждое чэпэ должен предвидеть?.. Слушайте, не надо качать права! Короче говоря, вылазьте. Я чиниться буду… Чего? Возможно, и до утра. Кто шибко торопится — вот она, дорога. Ловите попутку. Их здесь навалом…

Оказывается, мы остановились у ворот автобазы. Я отправился разыскивать кого-нибудь, кто сумел бы воздействовать на строптивого шофера. В конторке, где стояли стол под замызганной, зеленой скатертью и несколько обшарпанных стульев, обнаружился дежурный механик — толстый человек с копной седеющих волос. В окружении нескольких промасленных людей он ужинал, почему-то предпочитая салату из помидоров и крупно нарезанной колбасе, которые имелись на столе, яблоко, предварительно обтертое о грязную ладонь.

— Ты кто таков? — не переставая жевать, дружелюбно осведомился он, разглядывая меня юркими медвежьими глазами. — Ага, вот как… Впереди, дорогой, вся жизнь, а ты горячку порешь. По-твоему, автопредприятие вроде организации объединенных наций — во все конфликты вникать!

Сплюнув на пол яблочную кожуру, столь же незлобиво добавил:

— Пойми, человек смену отработал. Правильно? К тому же поломка. А я посылай его везти двух студентов, персонально? Не-ет, милый друг, такое не можно. Извини.

Он взял пододвинутую ему пиалу, благожелательно протянул мне:

— Выпьешь чайку?

Испытывая закипающую в груди едкую смесь озлобления и беспомощности, я отказался.

— Дело хозяйское, — не стал настаивать механик. — Не пойму, что за спешка? Или утром нельзя?

— В конце концов, нам нужно где-то переночевать?

— А здесь, — равномерно жуя яблоко, предложил невозмутимый человек. — Конечно, люксовых условий нет. Но переспать можно. А утречком вас отправим…

Я сообщил ей об этом предложении. Девушка согласилась без колебаний: ни тени тревоги или опасения, смущения или страха — что подумают о ней — не отразилось на полудетском лице…

Убрав остатки пиршества, она быстро подмела пол где-то раздобытым веником из ивовых прутьев. Расстелив пахнущие бензином телогрейки, которые через хромого сторожа прислал гостеприимный механик, а в голову уместив кожаное сиденье, принесенное мной из доставившего нас автобуса, мы улеглись.

— Свет потушим?

Она согласно кивнула.

Темнота окутала нас. Лишь отблеск звезд лился в окно, позволяя увидеть контуры стульев, почти слившихся со стеной, и край свисающей скатерти. Перекинувшись несколькими словами, мы замолчали. Казалось, моя близость совершенно не смущала ее. Но когда, стараясь лечь поудобней, я случайно коснулся девушки, она вздрогнула и резко отодвинулась.

Что испытывала она? Не знаю… Во мне же сияла та особенная нежность, которая рождает преданность, не требующую взамен ничего…

Незаметно погрузившись в сон, я проснулся от предрассветной свежести. Лицо сжавшейся комочком девушки дышало покоем. И гордой уверенностью в себе.

Ранним утром нас поднял сторож, чем-то тяжелым застучавший в дверь. Торопливо разобрав «постель», мы выскочили из конторки. Во дворе механик с двумя слесарями опробовали двигатель ПАЗа, то заводя, то глуша его. Они проводили нас цепкими понимающими взглядами — и со значением переглянулись. А мы бежали к арычку, в котором серебрилась прозрачная знобкая вода.

— На, вытрись! — со счастливой улыбкой сказала она и протянула мне косынку в цветочках.

Синяя утренняя прохлада уплывала навстречу розовому дню, нетерпеливо тянулись к близкому уже солнцу застывшие в ночи деревца у дороги, лежала на травах тяжелая роса, похожая на капельки стаявшего снега…

Вот и все.

 

УБИВШИЙ СЕБЯ

Они родились в разных странах, но в тот же день — понедельник. Оба в раннем детстве переболели дифтеритом и коклюшем, чем доставили немало тревог своим родителям. Оба любили цветы, только один — особенно сирень, другой — ромашки и ландыши. Были они схожи и незлобивыми характерами: разве что кто-то из них отличался большей вспыльчивостью, кто-то — практичностью и умением ладить с людьми.

…Два этих человека одинаково дорожили жизнью и страшились смерти.

Мучительная судорога молнии исковеркала небо… и ее полыхнувший свет наконец-то выявил того, кого, безумея в напряжении, он жаждал и страшился увидеть: четкая, словно из цинка вырезанная, сверкнула фигура, согнувшаяся в броске к ближайшим кустам. Едва успев прицелиться, он нажал спуск, но сам не услышал жалкий треск выстрела, который придавил негодующий грохот природы. Он растерянно посмотрел на ненужную теперь винтовку: то был последний патрон…

Аспидная тьма, казалось, поглотила все — звуки, движение, саму вселенную. Вперившись в нее неподвижным взглядом, он пытался обнаружить врага: ужас сомнения требовал уверенности, что тот мертв.

Не в силах сдержать усиливающейся дрожи, человек ждал. И когда снова сверкнуло небо, он, потрясая сжатыми кулаками, издал вопль первобытной радости — ликующий гимн существа, одержавшего победу в борьбе за право жить!

Почти сутки охотились они друг за другом. Двадцать с лишним часов, до секунды заполненных страхом быть уничтоженным, и единственным стремлением — избавиться от врага! Чудовищно распухшие ноги не позволяли уйти. Но он хотел существовать. А для этого было необходимо убить того, кто угрожал ему. Он добился своего! И, ощущая опустошающее удовлетворение, опрокинулся под деревом на теплые, пахнущие прелью, листья.

…Все распределилось по своим местам: тот, другой, лежит на прогалине вниз лицом и уже не встанет. А он, отдохнув, отправится в дальнейший путь по земле! Это упоительное обстоятельство послужило как бы сигналом к расслаблению окаменевших от напряжения мышц. А вслед за взрывом ликования он ощутил такую усталость, будто его обескровили. И одновременно — нестерпимое желание курить…

Он лежал, не чувствуя острого сучка, который впился в спину, весь отдаваясь гудящей, укачивающей усталости. Однако необходимость хотя бы почуять запах табака заставила подняться. Тяжело переставляя измученные ноги, он направился к уже неопасному врагу…

Гроза погасла. Подобный порыву ветра, прошумел и умолк короткий дождь. В темноте, заполненной печальным движением вянущих листьев, он двигался столь же уверенно, как при свете дня. Остановившись над неподвижным телом, нагнулся, с усилием перевернул его на спину. И, не колеблясь, сунул руку в нагрудный карман — именно там он всегда держал сигареты.

Действительно, они были на месте. Он забрал смятую пачку и так же привычно, как делал это тысячи раз, достал из бокового кармана убитого, словно из собственного, тускло блеснувшую зажигалку…

Покурив, он почувствовал озноб: ночная прохлада осени особенно пронизывающа возле реки и в лесу. Превозмогая сгибающие тело бессилие и боль в ногах, он собирал сухой валежник, стаскивал в кучу. Затем, в нескольких шагах от убитого, развел костер.

Огонь занялся быстро и жарко. С трудом, постанывая и сплевывая, он впервые за долгое время стянул расхлюпанные сапоги, попытался было пошевелить толстыми посиневшими пальцами — но сдавленно охнул от боли. Отблески пламени падали на ноги мертвого. И он с безотчетным удивлением отметил: сапоги на нем совершенно такие, как у него — тяжелые, разношенные, с косо стертыми каблуками…

Впрочем, сразу забыл об этом: властно дал знать о себе голод. У него оставался один сухарь и два кусочка сахара, завернутых в обрывок газеты. Челюстями, слабыми как все тело, он пилил сухарь и думал — надо бы поискать воду. Но отбросил эту мысль, так как усталость казалась неодолимой.

Он ни разу не посмотрел в сторону обезвреженного врага, который лежал почти рядом. Уставившись в темноту леса, ограниченную светом весело беснующегося костра, он крошил и крошил сухарь с такими усилиями, что ходила на щеках густая рыжеватая щетина, туго подпираемая желваками…

Казалось: разбушевавшийся огонь пытается сорваться и улететь. Его вихревые языки почти достигали веток дерева. Тяжело жующий человек безразлично наблюдал, как сворачиваются, вспыхивают и исчезают маленькие желтые листья, слизываемые жадным прикосновением пламени.

С тем же безучастием он второй раз после конца поединка взглянул на неподвижное тело, освещенное довольно ярким колеблющимся светом… и сразу перестал жевать, пораженный томительным предчувствием беды: профиль убитого, вся его застывшая фигура показались до ужаса, до сверхъестественного родными!

Ничего не понимая, с оставшимся кусочком сухаря в руке, он торопливо шагнул к бездыханному врагу, присев на корточки, впился взглядом в заросшее щетиной лицо — и отпрянул.

— Нет… нет… не может быть!! — бессмысленно прохрипел он.

Но  э т о  было. Он, живой, смотрел на мертвого — самого себя!

Он убеждался в этом с каждым мгновением, черточка за черточкой изучая застывшее лицо. Уж кто-кто, а он хорошо знал происхождение маленького шрама над правой бровью: давным-давно, пятилетним малышом торопясь к маме, позвавшей его насладиться пенкой с вишневого варенья, которое варила, он споткнулся и упал на доску с торчащим из нее гвоздем…

И искривленная переносица? Ему, тогда ученику шестого класса, ее перебили широко известные драчливостью братья-близнецы из школы, с которой у их школы не утихала вражда. Он как сейчас помнит это! С соседом по улице, прозванным Чижик, они медленно брели сквером. Воздух был пронизан знобкой нежностью тающего снега, влажные сосульки, прилепившиеся к ветвям кленов, выталкивали из хрустального нутра родниковые капли — отломив две ледяшки, перекидывая в мерзнущих ладошках, мальчишки с удовольствием облизывали их…

Близнецы стремительно, с двух сторон, выскочили наперерез. Когда, встречая нападение, он повернулся к одному, второй ударил сбоку чем-то тяжелым. А потом к его носу, из которого первый раз в жизни текла кровь, Чижик прикладывал огрызок недоеденной сосульки…

Да, он видел свои волосы, рот, подбородок, щеку с выпуклой родинкой. Мелькнула странная мысль: когда-то его огорчало, что человеку не дано увидеть себя с закрытыми глазами. А сейчас он наблюдал собственные крепко сомкнутые веки — короткие белесые ресницы были прижаты так плотно, будто оберегали глаза от чрезмерно сильного ветра… От какого ветра? Ведь он убит! Наповал, точным выстрелом… Кем? Им самим? Убит самим собой?!

— Это невозможно… Я сплю… Схожу с ума! — бормотал он, ясно сознавая, что не спит, находится в здравом уме и все происходит в дикой, но очевидной яви.

Тогда вся его воля, наподобие воды, бешеным напором прорывающей плотину, устремилась в одном направлении — спасти! Спасти себя!

Сознанием он понимал, что воскресить мертвого — невозможно. Но ведь человек, трясущимися пальцами расстегивающий пуговицы старой выцветшей одежды, — жив? Значит, и его «я» не может быть бездыханным!

Поэтому он не удивился, а с ошеломляющим облегчением почувствовал ухом, прижатым к безволосой груди, живое тепло и едва слышные толчки сердца…

Неизвестно откуда взявшиеся силы вливались в его, казалось, до предела выдохшееся тело — ему, лежащему без движения, была необходима вода. Немедленно! И он отправился за ней, даже не зная, где искать. Он ушел так далеко, что искры, которые выбрасывал костер, были едва видны. Он торопливо брел, охая и грязно ругаясь, когда ударялся больными ногами о коряги и стволы деревьев…

В какой-то момент интуитивно, как бы на сильный аромат свернув вправо, под вывороченными корнями павшего дуба в укрытой темью ямке он обнаружил спасительную воду. Ее было чуть-чуть. Он достал висевший на поясе нож, расковырял лунку и долго, до белизны на суставах стиснув от нетерпения руки, ждал, пока она наполнится. С налитым до краев котелком он торопливо заковылял обратно…

Но вода не привела лежащего в чувство. Бережно обмывая его лицо, он вдруг вспомнил отца, рослого, но очень худого человека — таким, когда тот единственный раз в жизни взял его на охоту. Отец пил воду из ручейка, который мечущимся водопадиком сливался с коричневой скалы — он ловил ртом неверную струю. Пить было неудобно: отец сильно запрокинул голову, и на его смуглую шею набежали складки, похожие на тонкие валики…

Неожиданно образ отца трансформировался. На этот раз он был невысок, с зачесанными набок короткими волнистыми волосами, печальным взглядом светло-синих глаз. Память воскресила его быстро шагающим домой — широко разведя руки, отец ловил ими сынишку, который вихрем мчался навстречу…

…Кто же его отец? Тот или другой? Разобраться в этом он был бессилен…

…Так же, как в отчетливо возникающих в памяти образах детства…

Вот маленький городок, белые домики которого, словно овцы, много веков бежали и не могли сбежать по склонам зеленых холмов к спокойной голубой реке.

А рядом вставал совершенно иной город — многолюдный, с широкими асфальтированными улицами — выходить на них со двора ребенку безоговорочно запрещалось. Но он нарушал запрет. И однажды видел, как по влажному от недавнего ливня асфальту, словно испуганный зверек, мчался маленький серый автомобиль, который догонял красный ревущий автобус, похожий на разъяренного зверя…

Одинаково достоверные воспоминания восстанавливали разные жизни. Он был абсолютно уверен в том, что все годы прожил в белом городке у широкой реки, там женился и постоянно работал. И мог бы поклясться в противном — с восемнадцати лет в пути, нигде надолго не оседая, и никогда не обзаводился семьей…

Немыслимое переплетение воспоминаний и образов, жуткое, словно сон наяву, вызвало новый приступ ужаса… Бежать! Скрыться от этого страшного места, от себя, по-прежнему лежащего на прелых листьях в зловещих отблесках костра!

Уже сделав шаг, он бросил полубезумный взгляд на неподвижного человека… и простая, но достоверная деталь заставила его опомниться — на правой штанине, чуть выше колена, лохматилась дырка. Ему не надо было рассказывать о ее происхождении: около месяца назад ее прожег уголек, выстреливший из такого же, как этот, костра…

Сомнения исчезли: вес, что происходит — действительность! А вслед за тем неистово обострилась потребность существа, истощенного непомерным страданием — спасаться. Сейчас же! Не упуская ни секунды. Иначе будет поздно…

* * *

Сначала он почти не ощущал тяжести человека, которого нес на себе — настолько велико было желание добраться до людей, чтобы получить помощь. Он шел без нижней рубашки, перевязав ею раненого, без сапог — их оказалось невозможно напялить на еще более распухшие ноги…

Кровь у раненого перестала выступать. Это пугало его. Почти не чуя собственной боли, он мычал от страдания, когда тот ударялся головой о его спину.

Свет набравшей силу огромной сказочной луны, которая взошла на высоком безучастном небе, усеянном блестками звезд, помогал ему находить лазы между деревьями. Потом лес поредел, но он шел медленней — с каждым шагом силы оставляли его…

И наступила минута, когда он остановился, не в состоянии двигаться дальше. Неодолимая усталость тянула сесть, но он последним усилием удерживался на подгибающихся ногах, понимая — опустившись на землю, подняться больше не сможет…

Необъяснимая и удивительная раздвоенность, объединившая две жизни, продолжалась. Голоса прошлого, сливаясь, звучали с нарастающей силой. Поэтому, отчаянно содрогаясь, он снова начал двигаться, хотя каждый шаг давался все с большим трудом, пот сочился из-под корней волос, заливал глаза, капал с подбородка…

…Он увидел себя в прошлом — сидящим в трамвае рядом со старушкой в черном платье, от которой веет пергаментным запахом древности. Воздух вагона раскален — кажется, что все вокруг тает. Но старуха, отрешенно думающая о чем-то, видимо, даже не ощущает этого…

…Нет, не то! В тот пышущий жаром день он с русоволосой темноглазой девушкой, выйдя из воды, полулежат на мелком, как желуди, галечнике — несильный, но стойкий ветер ласковым холодком сушит их мокрые тела.

В ту же секунду сознание оформило безжалостную истину — если он не успеет донести неподвижного человека, никогда больше прохлада ветра не обнимет его разгоряченного тела, никогда не ехать ему в трамвае, не открыть дверь родного дома, не услышать ранним утром полусонных голосов паромщиков на переправе через голубую реку…

Перешагивая через собственное бессилие, охая, хрипя и задыхаясь, он исступленно продирался вперед.

И лес раздвинулся, отрубленный от ровного поля неглубоким оврагом с покатыми склонами, поросшими кустиками и травой.

А за полем цвета старинного серебра радушно горели два ярких огонька.

…Раненый уже несколько раз открывал глаза. Он не видел человека, несущего его: взгляду представали только судорожно напрягающиеся ноги врага, который волок его куда-то — страшные ноги с черными расползшимися пятками. Он уже мог шевелиться, он ждал, боясь себя выдать…

Трудно приседая на каждом шагу, человек спустился по склону. В этот момент бессильно свисавшей рукой раненый нащупал рукоять массивного ножа, закрепленного на поясе того, кто его нес. И когда человек, тяжко, со всхлипами дыша, карабкался по противоположному склону, совершая самый отчаянный рывок, чтобы вернуть раненого к жизни, тот одним порывом мышц и нервов вогнал в него нож…

Уничтожив себя.

 

СОЛНЫШКО АРИПДЖАНА

Не спеша, мысленно пересчитывая ступеньки лестницы, Арипджан спустился с третьего этажа. А когда вышел из подъезда, с обостренным любопытством начал разглядывать то, с чем столкнулся только сегодня…

Здесь все было непривычно: и пятиэтажные коробки кирпичных домов, и площадка с маленьким бассейном без воды между ними, и тесный ряд железных гаражей, и длинные асфальтированные дорожки, ведущие от дома к дому… и вообще все это новое пространство, представляющее раздолье для обозрения. Единственное, что было знакомым — группка мальчишек, игравших в ашички на пригретом солнцем асфальте. В этот момент двое из них — высокий тоненький и приземистый кривоногий — шумно заспорили. Соблюдая определенную осторожность, Арипджан подошел к ним…

Ташкентская весна, как обычно, пришла незаметно, плавным течением времени сменив почти бесснежную зиму. Небо стало прозрачным, на недавно высаженных топольках и чинарах наивно затопорщились ярко-зеленые листочки, а под молодыми деревьями отливала изумрудом мгновенно проклюнувшаяся, но уже густая трава. Стойко поддувал ветер, и вместе с еще оставшимся от зимы холодком чувствовалась в нем нежность проснувшейся земли, тревожно-радостное сочетание ароматов свежей зелени, скользящей в бетонном лотке воды, и взрыхленных грядок в маленьких огородах, разбитых возле обживаемых домов.

Арипджан постоял около мальчишек, ссора которых утихла столь же внезапно, как и началась. Они не обращали на него внимания. И он отошел в сторону… Нет, все здесь было незнакомо, непривычно и неуютно!

…Только сегодня расстался он со всем, на чем держалась его шестилетняя жизнь: саманным домом в углу обширного двора, через который протекал арык с желтоватой мутной водой, айваном возле арыка, кряжистым карагачом, на стволе которого темнели едва приметные зарубки — это отец год за годом отмечал рост сыновей… И вот нынешним утром, как-то неожиданно и безвозвратно, исчезли комнаты родного дома, друзья-мальчишки — постоянные спутники в путешествиях по махалле, участники бесхитростных игр…

Маленькое сердце растерялось от первого жизненного потрясения. Но сейчас, когда Арипджан стоял возле большого кирпичного дома, в котором его семья получила новую квартиру, почему-то особенно жаль было ему заветный уголок прежнего родного двора — там мать развела яркие цветы и посадила подсолнухи. С первых шагов этот уголок неудержимо влек его. Мальчуган помогал матери поливать цветы и с радостным изумлением следил за их ростом, за тем, как наливаются силой подсолнухи, казавшиеся опустившимися на землю крошечными солнцами. И еще — смелыми часовыми, охраняющими слабые цветы…

А здесь, на новом квартале, не было ни цветов, ни подсолнухов. Потому и ощущался он особенно чужим.

…Прошло время. Постепенно Арипджан начал привыкать. Вместе с братом Алимом, который был старше на два года, и соседом по подъезду рыжим Петькой были изучены близлежащие просторы между шоссе, почти всегда пустынным, и широкой улицей с трамвайными рельсами посредине. Познанию местности способствовало то, что отец стал работать сторожем магазина, который находился на другом краю квартала. Младшему сыну, не обремененному другими заботами, было поручено приносить обед. Это задание пришлось мальчугану по душе: во-первых, преисполняло чувством собственного достоинства; во-вторых, по пути к отцу он мог бесконечно долго наблюдать неслышный ход облаков или пристально изучать какого-нибудь муравья, волокущего груз, огромный по сравнению с его юрким тельцем.

Открытие Арипджан сделал в середине лета. Дело было так. С кастрюлькой и касой, поставленными в сетку, он направился к отцу. Но, повинуясь неожиданному любопытству, пошел не обычной дорогой, а обходной — через незнакомые дома.

И вдруг…

И вдруг возле одного из них, среди высокой травы, увидел подсолнух! Возвышаясь на тонкой ножке, чуть свесив круглую пушисто-желтую головку, тот, казалось, задумчиво смотрел на него.

Мальчуган замер. Как подсолнух попал сюда — в мир каменных громад и голого асфальта?! Каким чудом занесло его? С восхищением любуясь им, Арипджан искал ответа на эти вопросы, но не находил их…

…С тех пор, по пути к отцу и возвращаясь от него, Арипджан специально делал крюк, чтобы пройти мимо подсолнушка. А тот крепнул день ото дня. Каждый раз, останавливаясь возле него, Арипджан с чувством трепетной радости вглядывался в растение, словно то был старый друг, с которым состоялась встреча после долгой разлуки…

Однажды светлой августовской ночью, когда небо усеяли сверкающие виноградины звезд, Арипджану приснился сон. Он бежал по бесконечной дороге, обе стороны которой загромоздила темнота. Он напрягал все силы, чтобы вырваться к свету… Но усилия были напрасными — чем больше старался он ускорить бег, тем медленней двигались непослушные ноги. Ему было страшно, и он заплакал от бессилия. Однако он стремился вперед, ибо знал — там, совсем недалеко, есть солнце, которое спасет его от страшной тьмы…

Силы окончательно оставляли его. И тогда оно, долгожданное, появилось! Солнце было радостным и ярким, окаймленным тихо колышущимися лепестками.

— Подсолнушек! — беззвучно закричал Арипджан.

Смеясь от счастья, он теперь уже свободно и легко летел навстречу разгорающемуся свету, а солнце-подсолнух ласково склонило навстречу золотистый лик…

…Утром, едва открыв глаза, мальчуган ринулся на улицу.

— Куда, Арипджан? — остановила его мать. — Умойся и поешь.

Он наскоро выпил пиалушку чая — и помчался к подсолнуху.

Подсолнуха на месте не было. Из земли лишь торчал сломанный зеленый стебель. А рядом на траве расположилось несколько мальчишек, которые выковыривали из лежащего перед ними лица подсолнуха мелкие серые семечки.

Арипджан обмер… Через секунду, разъедая глаза, потекли слезы. А еще через мгновение, не помня себя, он бросился на мальчишек.

— За что… вы убили его?! — в отчаянии закричал он.

Мальчишки так удивились, что, перестав жевать, уставились на него. Арипджан ударил одного в грудь, другому укусил руку, которой тот прикрылся.

— Чокнулся, что ли? — выкрикнул старший из компании, тоненький и остроносый, со злым лицом, которого в день приезда Арипджан видел играющим в ашички. — А ну, вали отсюда!

Но Арипджан не собирался уходить. Он рвался к злодеям, уничтожившим его солнышко! Отделаться от него добром было невозможно…

Тогда остроносый больно ударил его по голове, кто-то пнул ногой. Он упал и долго лежал, не желая подниматься, горько плача в колющую лицо траву… А когда встал, никого рядом не было. Никого, за исключением изуродованного стебля и усеявшей землю шелухи от семечек.

Арипджан медленно брел, не видя чистого солнечного дня. Померкло все, потому что исчез смысл его коротенькой жизни. Не замечая дороги, он вышел туда, где до сих пор не бывал. Перед ним возвышались вроде похожие дома. Но участок возле одного из них огораживала витая заржавелая проволока, а за ней, над пушистыми головками цветов, возвышалось несколько подсолнухов! Точно таких, как тот, что озарял жизнь Арипджана…

Слезы медленно высыхали на его щеках. Он стоял, не в силах оторваться от поразившего его зрелища. Потом глубоко вздохнул и зашагал домой… Жить все-таки стоило!

 

СМЕРТЬ ДОН-ЖУАНА

Ясное солнечное утро было прозрачно, как до блеска промытое стекло. Погода отвечала настроению Дон-Жуана, который спустился по трапу маленького стремительного самолета, подрулившего к одноэтажному зданию аэровокзала — весьма далекого видом от зданий того же назначения, сооруженным из бетона и стекла, какие возвышаются в более значительных городах…

Дон-Жуан двигался легко — почти скользил, переступая на носках. Был он молод, смазлив, нахален, к тому же красноречив — а в сплаве это создает ту напористую неотразимость, которая покоряет даже самых строптивых красавиц: ведь каждая из них постоянно ждет, что ее собираются завоевать, и потому готова к сопротивлению. Но увы! Почти никто из таковых не смог противостоять стремительному натиску Дон-Жуана.

Дон-Жуан сверкал. На нем был подчеркивающий фигуру синий парчовый камзол, по рукавам отороченный брюссельскими кружевами, высокое белое жабо из тех же кружев, на рукояти длинной шпаги алел шелковый бант. Через левое его плечо был перекинут черный плащ, подбитый красным атласом. Пышное павлинье перо, серебряной пряжкой прикрепленное к тулье широкополой шляпы, переливалось цветами радуги. Массивные золоченые бляхи новеньких башмаков разбрызгивали солнечные зайчики. В правой руке Дон-Жуан нес прямоугольный чемоданчик, именуемый «дипломат».

…Возле стоянки такси толпилась небольшая очередь. Дон-Жуан окинул ее беглым, но внимательным взглядом и, не обнаружив никого, заслуживающего внимания, надменно отвернулся: во всем мире его интересовали только двое — Он и Она. Он — это сам Дон-Жуан, Она — Женщина. Временами, причем, к сожалению, довольно часто, появлялся третий — Супруг…

Женщина Дон-Жуану нравилась. В исключительных случаях он любил ее. Но желал всегда! Поэтому считал самым привлекательным из всего, что существует на свете.

Нежелательный, но реально возникавший Супруг стоял на пути к достижению цели. Естественно, что его интересы были диаметрально противоположны интересам Дон-Жуана, а потому он боролся с последним всеми доступными средствами — применяя оружие, апеллируя к общественному мнению, подсылая наемных убийц из кровавой секты «блаженных» францисканцев, используя для его обуздания служебные связи. Дон-Жуан не оставался в долгу, сражаясь с Супругом на высоконравственной дуэли и в безнравственной уличной драке, опровергая в юридическом порядке предъявленные обвинения. Бывало, что в случае необходимости, торжествуя в душе, скрывался от него, используя веревочную лестницу или балкон соседней квартиры…

Он воспринимал Супруга как врага — причем, врага более слабого. В зависимости от степени слабости менялась доля презрения к нему, каковое проявлялось либо в чистом виде или смешанное с раздражением, реже — определенной жалостью. А если Супруг оказывался сверх ожидания проницательным и активным, что затягивало осуществление планов Дон-Жуана, то в сочетании со злобой. Но презирал Супруга он всегда. Потому что в единоборстве с ним не знал поражений.

Столетия струились мимо него… то ли он проходил сквозь века — блистательный, несравненный и непобедимый, воспетый в легендах. Дон-Жуан!

В этот городок его привел мимолетный случай. Ранняя осень, будто юная вдовушка в накрахмаленном кринолине, пугливо шелестела опавшими листьями, пахнущими нежной пылью. Дон-Жуан поднял один из них — большой хрупкий лист был похож на усохшую морскую звезду… Задумчиво подержав в пальцах, Дон-Жуан отбросил в сторону багряный лоскуток осени, который тихо лег на землю…

…К вечеру того же дня он вылез из белого «Москвича» в районе речного порта на Амударье. Река влекла тяжелую глинистую воду, покачивающую несколько буксиров, ошвартованных у причалов. Неподалеку от них, под обширным навесом, состоящим из ромбов цветного пластика, за столиками сидели люди.

Дон-Жуан с удовлетворением отнесся к приглашению быть гостем на свадьбе в дружном коллективе портовиков: подобные праздники всегда находили живейший отклик в его душе. Тем более, что за прошедший день он изрядно проголодался…

За столиком, куда подвели Дон-Жуана, уже сидели три человека. Двое ничем не сохранились в его памяти. Третий был рыжим зеленоглазым парнем в клетчатой ковбойке, чуть не до середины расстегнутой, благодаря чему перед глазами Дон-Жуана синел якорь, выколотый на мощной груди речного моряка.

Небрежно бросив шляпу на стоявший неподалеку свободный стул, Дон-Жуан сел. Рюмок на столике не наблюдалось — водку пили из до половины наполняемых стаканов. После второго Дон-Жуан снисходительно осведомился у зеленоглазого, которого посчитал единственным, достойным какого-то внимания:

— Прошу прощения, сеньор… ваше имя?

— Кузя… Полностью Кузьма, — с готовностью сообщил тот. — А ты?

— Дон-Жуан.

— Во дает! — удивился Кузя.

Он хотел что-то уточнить, но промолчал. Кузя был мотористом одного из буксиров, которые сейчас стояли у причала. В дальнейшем разговоре Дон-Жуан упомянул, что сезон отработал у побережья Камчатки мотористом сейнера, на котором он оказался, преследуя краснощекую разбитную бабенку, распоряжавшуюся камбузом — бог мой, в каких только местах и сколько профессий не переменил он за сотни лет! Это внушило Кузе нечто вроде преклонения перед новым знакомцем: вероятно, не существует речника, который явно или тайно не мучился бы белой завистью к морским волкам…

Поддерживая тосты, Дон-Жуан почти забыл о нехитрой снеди, каковой следовало закусывать. А потому начал пьянеть.

Тем временем свадьба шла освященным традициями чередом. Периодически звучали тосты, раскрасневшиеся гости вразнобой провозглашали «горько!». Приземистая скуластая невеста Дон-Жуану не приглянулась. До жениха ему вообще дела не было: при всех условиях тот являлся эфемерностью…

А когда заиграла музыка и на площадке перед столиками запрыгали танцующие, вдруг появилась Женщина! Красное платье с приколотой на высокой груди желтой розой облегало статное тело, черные волны волос плескались по гибкой спине…

— Откуда она здесь? Прекрасная Кармен?! — впившись в нее расширившимися глазами, вскричал Дон-Жуан.

— То жена. Начальника порта, — флегматично разъяснил изрядно осоловевший моторист Кузя.

И сообщил информацию, которую собеседнику следовало принять к сведению:

— А вон ее муж.

Большой палец правой Кузиной руки указывал в угол площадки, где за столом, несколько особняком, сидели несколько серьезных мужчин. Крайний из них, прямой и строгий, возвышался над остальными.

— Фортуна, ты всемогуща! — сквозь зубы пробормотал изумленный Дон-Жуан. — Опять Командор… Но если он — супруг Кармен, то где Донна Анна? Странно… Впрочем, Командора можно понять: в каждой из них своя прелесть!

— Чего? — неверной рукой нанизывая кружок соленого огурца, переспросил Кузя, не расслышавший сентенции Дон-Жуана.

Тот, не собираясь ничего разъяснять, высокомерно глянул на моториста. Опять загудела музыка. Легко, несмотря на опьянение, поднявшись со стула, Дон-Жуан столь поспешно устремился туда, где горел маяк красного платья, что шпага, ударяясь о его бедро, описывала в воздухе беспорядочные зигзаги…

Кармен оживленно беседовала с мужчиной, который выделялся среди остальных черным галстуком-бабочкой. Остановившись подле, неуловимо легким и нежным движением Дон-Жуан коснулся ее руки. Кармен обернулась — и ее лицо немедля приняло неприступное выражение. Дон-Жуан склонился в галантном поклоне:

— Сеньора, разрешите вас пригласить…

— Простите, но неужели вы не видите, что я занята? — холодно произнесла Кармен. — Ваша самоуверенность меня удивляет… Или вы впрямь считаете, что столь же неотразимы, как об этом гласит легенда?

— О, нет, изумительная Кармен! — с тонкой улыбкой возразил Дон-Жуан. — В легенде сообщается далеко не все, на что я способен… Поэтому уверен — ты найдешь для меня время! Если не сию минуту, то чуть позже…

— Никогда! — сверкнула очами Кармен, резко отворачиваясь от него.

И сразу же звонко захохотала, продолжая разговор с обладателем галстука-бабочки.

— Посмотрим, — процедил Дон-Жуан, летящей походкой направляясь к своему столу.

…Не обращая внимания на Кузю, который, вернувшись откуда-то, плюхнулся рядом, он ждал, когда завершится танец. Кармен танцевала с тем же мужчиной в пиджаке до колен и «бабочкой». Дон-Жуан, скривив губы, смерил его пренебрежительным взглядом.

Он мысленно прикидывал — когда снова пригласить Кармен. Но чей-то бодрый голос внезапно воззвал:

— Внимание! Дамский вальс… Товарищи женщины! Приглашайте мужчин! А мужики не вылезайте, покуда не позовут… Пра-а-ашу!

Подобный вариант никак не устраивал Дон-Жуана: не сомневаясь в победе, он после резкого отпора Кармен все же считал, что она еще не созрела для того, чтобы самой сделать следующий шаг. Полуобернувшись к мотористу, который, кажется, дремал с открытыми, бессмысленно остекленевшими глазами, Дон-Жуан задумался. В этот миг голос Кармен произнес:

— Я к вашим услугам, Дон-Жуан! Кажется, вы хотели мне что-то сказать?

О, эта пленительная смена настроений и непредсказуемость поступков! Она стояла рядом и улыбалась ему, и в ее сияющих глазах светилось обещание, которое при благоприятных стечениях обстоятельств не нарушается никогда…

Изящным движением поправив сбившееся жабо, Дон-Жуан встал, склонив в поклоне напомаженный пробор.

Кармен на полголовы была выше его — Дон-Жуан видел над собой маленькие ноздри ее чуть вздернутого очаровательного носика, отягощенные краской длинные изогнутые ресницы, которые смыкались, словно крошечные опахала, пряча черные страстные глаза… Старый вальс кружил их по площадке, в карусельном калейдоскопе мимо неслись сидящие люди, а за ними — покачивался густеющий вечер…

— Я искал тебя тысячу лет! — шептал ликующий Дон-Жуан. — Миллион лет… Может быть, даже больше!

— Удивительное постоянство! — улыбаясь, ласково отвечала она. — Однако вы неплохо выглядите для такого возраста, древний старичок…

Дон-Жуан повел ее медленным плавным шагом.

— Кармен, не смейся надо мной! — умоляюще выдохнул он. — Я понимаю, что признание в любви вот так, сразу, кажется неправдоподобным…. Но поверь — такие, как ты, поражают сердце мгновенно!

Кармен вскинула черные серпики ресниц — ее жгучие глаза вспыхнули и повлажнели.

— Хотелось бы верить. Но… Обратите внимание на того человека. Видите? Это — мой супруг.

— Ну и что? — с уничтожающей иронией осведомился Дон-Жуан.

— Он видит все, — предупредила Женщина.

— Кармен, я обожаю тебя!

— Отодвиньтесь, прошу вас! На нас смотрят…

Безошибочное чутье подсказывало Дон-Жуану: его вечный дуэт с Женщиной близок к желаемому финалу. Чуть пошатываясь, но упругим шагом возвращался он к своему месту. И тут заметил, что из холодной розовости заката огромное солнце зловеще-багряным зраком следит за ним. Однако и предостережение неба не вразумило его…

Кузя сидел в одиночестве, бессмысленно промокая окурком сигареты лужицу разлитого томатного сока.

— Супруга надо споить! — приказал ему Дон-Жуан.

— Надо, — с пьяной беспрекословностью согласился моторист.

Дон-Жуан наполнил водкой два стакана, вручил их Кузе и нетерпеливо подбодрил:

— Иди!

Неуверенно переставляя подгибающиеся ноги, Кузя направился к Командору. Подобно охотнику, который, затаившись в кустах, наблюдает за тем, как подманивается дичь, Дон-Жуан фиксировал действия моториста, осторожно передававшего Командору стакан.

Тот одним движением выпил водку, а пустой стакан вернул Кузе. После чего, повернувшись к соседу, тяжелой рукой сделал пьяному мотористу жест — уходи!

«Каков монстр! — с ненавистью подумал Дон-Жуан. — Льет в себя, будто воду… Но ничего! Хотя ты и Командор, однако все-таки Супруг. Женщина будет моей!»

И когда зазвучала мелодия очередного танца, бесцеремонно расталкивая всех, кто оказывался на пути, он летел к ней…

Они двигались в танце, прижатые друг к другу его ритмичным полетом. Покорное тело Кармен совсем опьянило Дон-Жуана.

— Ты изумительна, волшебна и сладостна, как родниковая вода для путника, изнемогающего в пустыне от жажды! — говорил Дон-Жуан. — Что за счастливец твой Супруг!.. Но он сам понимает ли это?!

— Да. Командор любит меня…

— А ты?

— И я отвечаю ему взаимностью, — сказала Кармен. — Но его любовь надежна и постоянна. А это… это…

— Что — «это»?

— Скучно, — прерывисто вздохнула она.

— Богиня! — вполголоса пылко вскричал Дон-Жуан, еще крепче прижав ее к себе. — Будь моей! Клянусь — поцелуи, которыми я буду тебя покрывать хоть триллион раз, не наскучат тебе!

Дыхание Кармен участилось.

— Его поцелуи не надоедают мне, — потупившись, призналась она. — Дело в другом… Ах, если бы суровую сдержанность Командора соединить с порывистостью и пылкостью Дон-Жуана!

«Желать того, что невозможно… Однако не в этом ли сама суть Женщины?» — мысленно посетовал Дон-Жуан. В это мгновение огненные губы Кармен обожгли его щеку. Поцелуй при всех — танцующих и глазеющих на танцы! «Финита ля комедия!» — сам себе воскликнул восхищенный Дон-Жуан.

Ноги счастливца, возвращавшегося к столику с дремлющим Кузей, двигались весьма нетвердо, но ему чудилось, что легкие крылья несут его через площадку…

Снова налив два стакана водки, Дон-Жуан нетерпеливо подергал моториста за плечо.

— Ч-го надо? — не открывая глаз, огрызнулся тот.

— Кузя, действуй! — тряхнув сильней, потребовал Дон-Жуан.

— З-чем? — уточнил полуочнувшийся моторист и, как собака, вылезшая из воды, содрогнулся всем телом.

— Командор и не собирается пьянеть!

— Н-не м-гу, — хотя и непослушным языком, но категорически отказался Кузя. — Иди с-сам…

Он тоскливо икнул. Дон-Жуану стало совершенно очевидно: придется идти. Иного выхода нет…

Увидев остановившегося перед ними Дон-Жуана, в каждой руке которого было по наполненному стакану, Командор прервал застольный разговор. Он молча смотрел не пришельца немигающим трезвым взглядом. И, чего никогда не бывало прежде, Дон-Жуан начал теряться — громадный человек в глухом черном костюме вдруг представился статуей, воплотившей непоколебимую уверенность в собственной силе.

— Что скажешь, Дон-Жуан? — после паузы осведомился он.

— Вы вспомнили меня, Командор? — криво усмехнулся тот.

— Вспоминать тебя нет нужды, — равнодушно возразил Командор. — Ты постоянно раздражаешь мое зрение, не позволяя забыть о себе… К сожалению, Кармен слишком красива.

Непонятное смущение Дон-Жуана усиливалось, ибо во взгляде Командора не было ничего, что следовало ожидать — ни неприязни, ни тревоги, ни ненависти… Было безразличие. И еще что-то. Но что — Дон-Жуан не мог понять.

— Ну? Слушаю тебя, — выговорил Командор.

— Давайте выпьем! — вызывающе предложил Дон-Жуан.

Он знал, что эта порция может оказаться для него роковой. Но отступать было поздно. Командор коротко кивнул и принял от него стакан.

— Тебе изменяет аккуратность, — бестактно заметил он. — Башмаки в пыли, на манжетах — следы рыбных консервов, шпага не на месте… Пей.

Оскорбленному Дон-Жуану оставалось только схитрить. И он сделал это.

— Первым — вы…

— Я-то выпью, — спокойно заверил Командор. — Но что будет с тобой?

Запрокинув голову, Дон-Жуан с трудом проглотил жидкость. Сразу стало нехорошо… Длинным глотком осушив стакан, Командор выдохнул воздух и сказал:

— Не считай других слабее или глупей себя. Сотри со щеки губную помаду. Можешь передать Кармен — пусть ведет себя приличнее… Все?

И тут Дон-Жуану стало совершенно ясно, что было в глазах Командора кроме безразличия — презрение! Этот Супруг презирал его — Дон-Жуана!

Тошнотворный теплый туман лишал окружающее четкости очертаний, заполнял горло. Дон-Жуана качало…

Командор пренебрежительно отвернулся.

С трудом опустившись на стул, Дон-Жуан неловким движением смахнул лежащую рядом шляпу, которая упала смятым павлиньим пером на пыльный асфальт. Он уронил голову на руки…

Мир завертелся перед закрытыми глазами быстрей и быстрей — он сделал неимоверное усилие, чтобы остановить мучительное кружение, но оно лишь ускорилось… и оторвало Дон-Жуана от столика, шумной суеты свадьбы, от всего этого городка…

…Впившись ладонями в острые края камня, он свешивается над пропастью, пытаясь дотянуться до нежно-белого стебелька эдельвейса, который покачивается на едва заметном уступе, залитом светом утреннего солнца. Неподалеку, верхом на кауром иноходце, в неслышном танце перебирающем тонкими пружинистыми ногами, за Дон-Жуаном с обожанием и страхом следит стройная амазонка. Он напрягается до предела, едва не срываясь в пропасть — и, коснувшись зубами, перекусывает нежный стебель. Выпрямляется… несколько легких шагов… он губами протягивает ей небесно-голубой цветок! И амазонка аплодирует холеными ладошками, восхищенная возлюбленным, который ради ее прихоти рисковал жизнью…

…Могучий бык неестественно раскинул подломившиеся косматые ноги по золотистому песку арены, быстро намокающему густой кровью. Хриплое дыхание выталкивает из судорожно дрожащих ноздрей алую пену… Животное пытается встать — словно перья на дамской шляпе, колышутся красные стержни бандерилий, торчащие в его мощной, но уже изнемогающей холке. Бесполезна попытка! Стальной клинок шпаги, вонзенной зверю под левую лопатку, пригвоздил его… Беснуется публика, восторженным ревом прославляя бесстрашие и ловкость матадора! Среди цветов, платочков, шарфов и табакерок, со всех сторон летящих на арену, к его ногам падает яркая гвоздика — преклонив колено, Дон-Жуан посвящает победу молоденькой цыганке, которая выдернула цветок из-за маленького ушка и метнула ему…

…При свете медных бра, потому что высокие узкие окна комнаты наглухо задернуты бархатными портьерами, блондинка в строгом брючном костюме поправляет пепельные волосы перед венецианским трюмо…

Женщина, Женщина… Женщина! Даже в пьяном дурмане, во сне, он видел только ее. Супруг в сновидениях отсутствовал.

Но в действительности он существовал. И с этим приходилось считаться…

Проснувшись столь же внезапно, как уснул, Дон-Жуан вперился в угол, где недавно сидели Кармен и Командор. Там никого не было. Народа заметно поубавилось: лишь кое-где за столиками полуобнявшись, а то раскидываясь врозь от смеха, оживленно беседовали люди. Да посреди площадки несколько пар выплясывали твист. Лихорадочно ищущий взгляд Дон-Жуана не обнаружил Кармен ни там, ни здесь…

— Где она?! — почти в панике обратился он к заметно протрезвевшему Кузе, который молча глядел на него, стряхивая сигаретный пепел в блюдечко с колбасой.

— Уволок ее Командор, — ответил моторист, мало сочувствуя волнению собеседника. — Пора, Дон, сваливать и нам. У меня завтра вахта…

— Почему не разбудил?! — простонал Дон-Жуан.

Моторист, лично равнодушный к исчезновению Кармен, сплюнул и отвел от Дон-Жуана глаза: кажется, в нем возникло осознание определенной вины. Искушенный разум Дон-Жуана, почти прояснившийся в результате короткого отдыха, бурно отыскивал выход из создавшегося положения. Упустить почти завоеванную Женщину было не в его правилах!.. Но ничего путного на ум не приходило.

— Черт побери! Кто знает — где ее искать?!

— Я! — неожиданно признался Кузя.

— И молчишь? — воспрянул Дон-Жуан. — О, Санта Мария! Кузя, веди! Времени терять нельзя…

Простецкий лик моториста отобразил явную борьбу между опасением перед начальством и уважением к бывшему коллеге, ходившему на сейнере в штормягах Тихого океана. Победило второе.

— Пошли, — коротко согласился он.

Прошагав несколько сотен метров по шоссе, Дон-Жуан со спутником свернули влево. Перепрыгивая через пересохший арык, Дон-Жуан упал. Верный Кузя помог ему подняться. Вытоптанной тропой они шли через степь. Шпага, отстегнувшись от перевязи, била Дон-Жуана по ногам. Приглушенный расстоянием, со стороны покинутой площадки еле слышно пульсировал вальс, подобный дыханию затихающей ночи. Порывы похолодавшего ветра несли сухой аромат выгоревших за лето трав…

Впереди показались одноэтажные коттеджи. Остановившись возле одного из них, Кузя указал пальцем:

— Здесь. Ихний дом.

Входная дверь была приоткрыта — из-под нее выбивалась полоска света.

— Идем! — сказал Дон-Жуан, снимая помятую шляпу.

— Не-ет! — безоговорочно воспротивился его непродолжительный друг Кузя. — Я не могу. И тебе не советую. А вообще, как хочешь.

Круто развернувшись, моторист сгинул в ночи, как в вечности — навсегда. А Дон-Жуан решительно шагнул в дом…

В квадратный коридор выходили четыре двери — по две с каждой стороны. Он потянул ручку первой, что слева. Темная комната была пуста. Дон-Жуан осторожно открыл дверь следующей… и замер. Освещенные розовым ночником, на широкой кровати, укрывшись шерстяным одеялом, спали рядышком Кармен и Командор: она лежала с края, он — лицом к стене. Дон-Жуан отметил — одежда Кармен разбросана в беспорядке, в то время как Командора аккуратно сложена. Его огромный меч в кованых ножнах висел на стене рядом с уникальным охотничьим ружьем фирмы «Льеж».

Помедлив несколько мгновений, Дон-Жуан опустился на одно колено у края постели. Почти у его глаз белело прекрасное лицо Женщины — черные крылышки ее закрытых век чуть трепетали, припухлые губы со следами кармина будто ждали поцелуя. Приподняв шляпу, во время свадебных перипетий потерявшую законченность формы, Дон-Жуан несколько раз провел кончиком павлиньего пера по обнаженному плечу Кармен, приоткрытому сбившимся одеялом. Кармен вздрогнула и приподнялась.

— Дон-Жуан?! — шепотом вскричала она. — Безумец! Да знаешь ли ты, что гибель ждет того, кто навлечет гнев Командора? Уйди, заклинаю тебя!

— И не подумаю, — страстно, но так же почти беззвучно, возразил Дон-Жуан. — Ты будешь моей! А если нет — лучше смерть от кого угодно… Хотя бы и твоего Командора!

О, пророческие слова, которым вскоре суждено сбыться!

— Впрочем, и я не лыком шит, — добавил он, многозначительно коснувшись эфеса шпаги, алый бант на которой остался едва ли не единственным свидетельством его былого внешнего лоска.

— Этого еще не хватало! — одними губами ахнула Кармен, пряча в подушку побледневшее лицо.

Дон-Жуан немедленно попытался обнять ее, но Кармен проворно освободилась. Затормошив Командора, она громко сообщила ему с наигранным оживлением, как о чем-то, якобы чрезвычайно приятном:

— Посмотри, кто к нам пришел!

Командор, словно и не спал, медленно повернулся к Дон-Жуану.

— Ты появился снова? — раздельно произнес он, не отрывая от гостя пристального взгляда. — Забавно.

— Прошу прощения за поздний визит, — нашелся Дон-Жуан. — Но иного выхода у меня не было — этот городишко, как видно, не отличается гостеприимством. Все бросили меня. Дабы найти ночлег, пришлось идти к вам. Как-никак, мы немного знакомы?

Командор выслушал его с непроницаемым лицом.

— Действительно, положение твое достойно жалости, — произнес он, когда Дон-Жуан умолк. — Но это ни в коей степени не оправдывает невоспитанность… Да, в наших краях не найдешь чайного домика, каковые имеются в Гонконге. Не обретаются у нас и толедские потаскушки, что тебе всегда было по нраву. Ты неисправим.

Дон-Жуан бросил ладонь на рукоять шпаги.

— Если вам угодно сатисфакцию, Командор, я к вашим услугам! — стараясь сохранить неумолимо испаряющееся собственное достоинство, проговорил он.

Командор нетерпеливо отмахнулся.

— Мне угодно, чтобы ты вышел за дверь — Кармен должна одеться… Когда уезжаешь?

— Завтра. То есть уже сегодня. Чуть свет.

— Очень хорошо… Кармен, постели ему.

Вслед за нею Дон-Жуан прошел в комнату, дверь которой открывал первой. Здесь также стояла кровать. Когда Кармен начала расстилать ее, Дон-Жуан опять обнял Женщину — но понуждал его на то уже не любовный пыл, а последняя попытка остаться самим собой. Кармен решительно разомкнула объятие.

— Дон-Жуан, не сходи с ума! — прошелестел ее прерывающийся, однако непреклонный голос. — Прощай… Или, если хочешь, до свиданья…

С этими словами она оттолкнула Дон-Жуана.

Он упал на постель. И заснул.

Разбудил его Командор, бесцеремонно ткнув огромным пальцем в грудь.

— Тебе пора, — неласково сообщил он.

На земле еще лежала ночь: лишь на востоке темнота как бы истончала, переходя в дымчато-серый цвет. Над степью сверкали по-осеннему мелкие звезды, похожие на проколы в темном небе, сделанные до синевы раскаленной иглой. Дон-Жуану было холодно — то ли от предрассветной свежести, то ли из-за той болотной слякоти, которая обволакивала душу…

Мысли путались. Первый раз в жизни Супруг не вызвал его на дуэль, не навлек на его голову негодование общества, не опасался и не боролся с ним! «А ведь Командор мог просто ухлопать меня как наглого воришку, ночью забравшегося в дом! И даже уголовный кодекс оправдал бы это…» — мелькнуло у Дон-Жуана.

За весь путь они не обмолвились ни словом. Дон-Жуан едва поспевал за исполинской поступью Командора, стараясь не отстать от его спины. Наконец, тот остановился.

— Туда, — вымолвил он, указывая рукой в сторону маленьких самолетов, силуэты которых вычерчивались на заметно посветлевшем небе.

И, развернувшись, двинулся обратно. Каждый его шаг громом раскатывался по степи. Это громыхание не утихло и тогда, когда Командор скрылся вдали…

А у ног Дон-Жуана разверзлась преисподняя. Он обрушился в нее с беззвучным криком, исторгнутым омерзением к тому, что до этого делал и к чему стремился. Он летел вниз, сброшенный пинком унижения, ударяясь о ранящие края гадких воспоминаний. Он падал и падал — дна у бездны отвращения к себе не было.

…Так погиб Дон-Жуан.

 

ПРОЩАЙ И ЗДРАВСТВУЙ, ДЕД ТИШКА…

1

День погас внезапно — казалось, что круглое багровое солнце, уже почти скрывшееся за стеной сосен и лиственниц на другом берегу реки, словно магнит вобрало весь его свет. Приближалась к отдыху река: хотя временами еще проносились по ней ревущие моторами лодки, отходя от дневных забот, рябилась она блаженной серебристой дрожью. В этот час население поселка Краснокаменское, в котором находился райцентр, увеличилось на одного человека…

Произошло это так.

Шумно разбивая зыбкую блескучесть бугристой волной из-под кормы, затем враз сбросив грохотанье двигателей, к пристани подвалила «Комета» — один из тех быстроходных корабликов местного назначения, которые выполняют роль речного автобуса. По сброшенному трапу сошел только один пассажир. Внешне он выглядел за шестьдесят. У него были зачесанные над широким морщинистым лбом тусклые от возраста густые волосы, черные глаза с бархатинкой, нос пупочкой, подпаленные табачной желтизной усы и купеческая борода, почти седая. Скорее всего, именно благодаря этой бороде лопатой, никак не соответствующей узкоплечей фигуре, прибывший производил несколько странное впечатление. Да и одежда его не вязалась с довольно прохладной погодой: на нем был серый, несмотря на некоторую помятость, аккуратный костюм; синяя рубашка, малиновый галстук и коричневые сандалеты. Ни плаща, ни куртки. В руках — ничего, что характеризует пассажира…

Спустившись по деревянным сходням с пристани на берег, приезжий остановился и начал осматриваться, как бы определяя стороны света. Почти от самого плеса вздымался довольно крутой косогор, в который была врезана опять же деревянная лестница без перил. По приезжий направился не к ней — полез на самую кручу. Смешливая девушка в джинсах, прервав разговор с парнем чуть не вдвое выше ее ростом, на плече которого висела гитара, посоветовала с высоты:

— Деда, чего мучаешься? Эвон лестница — рядом!

— Мускулы округляю, — отвечал приезжий, отыскивая ногой точку опоры. — Мы, дочка… как-нибудь… без лестниц!

Одолев крутизну, запыхавшийся старик оказался на неширокой асфальтированной улице, другую сторону которой образовывали одноэтажные дома с огородами и разными строеньицами в глубине обширных дворов за невысокими заборами. Восстанавливая дыхание, он еще раз огляделся. Внизу мерцала блестками темная река, а между нею и подножием косогора вырисовывалась какая-то громада — что такое, не поймешь. Сумрак сгустился совсем: в небе, словно серебряные пузырьки, выскакивающие из глубин черного омута, вспыхивали звезды…

— Извиняйте за беспокойство, — сказал приезжий, обращаясь к веселой девушке и ее собеседнику. — Где тут у вас милиция?

Прервав оживленный разговор, те с любопытством уставились на него.

— Вам милицию нужно? — переспросил парень.

— Так точно, сынок, — подтвердил приезжий.

Ему объяснили. Райотдел милиции оказался недалеко — через несколько улочек, в длинном одноэтажном здании с островерхим козырьком над ступенчатым входом. Как раз в этот момент из дверей появились молодой лейтенант и двое юношей с красными повязками на рукавах. Мельком глянув на оказавшегося перед ним бородатого старика, лейтенант вместе со спутниками зашагал по улице. А приезжий поднялся по ступенькам…

Дежурный, сидевший за барьером у маленького стола, накрытого суконной скатертью, также был лейтенантом — но вроде еще моложе возрастом, хотя и с усиками, подкрученными кверху. Он вращал диск телефона.

— Здравия желаю! — браво поприветствовал приезжий.

Дежурный долго держал возле уха телефонную трубку и, только бросив ее на рычаг, недовольно ответил, подняв круглое лицо, над которым блестел козырек фуражки, с форсом сбитой на затылок:

— Здравствуйте. Слушаю вас.

Старик помялся, поправил малиновый галстук.

— Слушаю, гражданин! — мрачно повторил дежурный. — Вы по какому вопросу?

— Обворовали меня, — смущенно сообщил старик. — Вещи увели…

— Как понимать — увели? — неприязненно перебил дежурный, явно находившийся в скверном настроении. — Выражайтесь, пожалуйста, нормально. Без фени. Что украли?

— Плащ. И чемодан… ну, не чемодан, а вроде того. Сумку большую, с молоньями, — сбивчиво разъяснил приезжий.

— Не знаете, какую вещь у вас похитили? — неприятно удивился дежурный. — Ну и ну!.. Опишите пропажу.

Старик подробно обрисовал сумку и добавил, что заметил ее исчезновение незадолго перед тем, как «Комете» подойти к Краснокаменскому.

— Да-а… интересно, — саркастически усмехнулся дежурный лейтенант. — Что содержалось в сумке?

Потерпевший чуть подумал.

— Обыкновенно, что требуется. Бритва там, мыло, носки… бельишко разное. Конешно, брюки. Рубахи…

— Сколько рубашек?

— Две… То ли три?

— Просто удивительно! Собственных рубашек не знаете? Так две или три?

— Две… Нет, три. Шут их знает, считал я, што ли? — совсем смешался старик.

Долгим взглядом оглядев его, дежурный задал криминальный вопрос:

— Документы, деньги, драгоценности там были?

— Только паспорт. Я его никогда при себе не таскаю… А деньги здесь.

— Много? — насмешливо поинтересовался дежурный.

— Много у меня сроду не бывало, — чистосердечно признался старик. — Около полста есть… И драгоценности имеются!

Сунув руку во внутренний карман пиджака, он извлек горсть медалей, гордо, даже приосанившись, показал их дежурному. Взгляд лейтенанта смягчился.

— Удостоверение участника сохранилось?

— Это да! — с удовлетворением подтвердил старик. — Удостоверение цело, а как же!

И, достав из того же кармана темно-зеленую книжечку, протянул дежурному. Просмотрев, тот вежливо ее вернул.

— Хорошо. Пишите заявление. На имя начальника.

Приезжий взял протянутый ему листок бумаги и шариковую ручку, начал писать, но остановился.

— Извиняйте, товарищ лейтенант… Как его фамилие?

— Кого?

— Вашего начальника.

— Пишите без фамилии, — снова раздражаясь, сказал лейтенант. — Начальнику райотдела милиции. И все! Происшедшее изложите подробно, без всяких… воображений. Короче говоря, без вранья!

Кровь бросилась в лицо старика.

— Я, товарищ милиционер, никогда не лгу, — тихо вымолвил он. — С малолетства не умел, и жизнь не научила.

— Никто вас в этом не уличает, — вежливо пояснил дежурный лейтенант. — Мой служебный долг — предупредить. Пишите, пишите. Все, как было…

Пока старик трудился над заявлением, он еще пару раз звонил по телефону — но безрезультатно. И стал совсем угрюмым. Тем не менее заявление потерпевшего прочел внимательно, задал кое-какие уточняющие вопросы. А затем, придвинув к себе стопку бумажных листов, сухо предложил:

— Попрошу указать фамилию, имя, отчество, место рождения и прописки…

Выяснилось, что потерпевшего зовут Козырев Тихон Иванович, родился он в тысяча девятьсот восемнадцатом году на Херсонщине, место прописки — поселок Тюльпан.

— Подождите, подождите! — встрепенулся лейтенант. — Это же на Алтае?

— Точно так, — подтвердил дед. — Бывали в тех краях?

— Проезжал позапрошлым летом, во время отпуска. Память у меня неплохая. К тому же название такое — цветочное. И что интересно, в голову запало — там на станции Доска почета, и все передовики на фотографиях — с усами.

— Уж это правильно, — мельком глянув на усики дежурного, согласился старик. — Усы тамошний народ уважает…

— Семейное положение? — задал дежурный следующий вопрос.

Дед вскинул на него добрые черные глаза, замутившиеся печалью:

— Один живу. Детишек бог не дал. Старуха померла… Давно уже. Тогда и старухой-то еще не была.

— Стало быть, одинокий? — уточнил дежурный.

— Ежели скажу так, то показания будут неправильные, — мягко возразил старик. — Сродственников у меня много…

После чего, совершенно неожиданно для лейтенанта, пропел хрипловатым от курения басом:

— Ве-е-есь ро-од люд-ско-оо-ой!

Покачивая головой, дед засмеялся. На его глазах выступили слезы, совсем по-ребячьи он промакнул их обеими руками. Безусловно, недовольный подобным ответом на официальный вопрос, дежурный насупился. Но в тот же миг зазвонил телефон. Он поднял трубку, скороговоркой произнес привычное:

— Дежурный по райотделу милиции слушает! — и лицо его начало неудержимо преображаться: словно что-то изнутри прогревало его, заставив порозоветь: от едва сдерживаемой счастливой улыбки подергивались уголки мальчишеских губ, шевелились залихватские усики. Выражался лейтенант иносказательно, но было очевидно — разговор идет о встрече, и, несомненно, с женщиной…

— Что, дедушка, приуныл — бороду повесил? — радостно поинтересовался он, почти нежно опустив трубку.

Однако, спохватившись, посерьезнел. Придвинув, к себе пачку сигарет «Вега», лежавшую на столе, выщелкнул сигарету и протянул пачку старику:

— Будете?

— Душевно благодарю, — отказался старик. — Мне эти, с фильтром, што трава…

И достал «Приму». Некоторое время оба курили молча: дежурный еще раз просматривал дедово заявление, а тот думал о чем-то. После телефонного разговора лейтенант ощутимо подобрел. Дочитав, поднял на старика доброжелательный взгляд:

— Последний вопрос: зачем и куда вы едете?

2

— …извините, но куда же вы едете?

Это было много-много лет назад. Полосы летнего солнечного света каруселью пробегали по вагону, какие-то светлые видения мелькали за окном да стучали колеса — неутомимо, таинственно и неудержимо…

Я, десятилетний, проснулся на нижней полке. Отчего? Не знаю. Прямо перед собой я увидел почти седую квадратную бороду и будто подкрашенные желтым усы, затем маленький нос, а еще выше — добрые черные глаза, которые смотрели на меня.

— Так куда же вы едете, если не секрет?

Вопрос задавала наша соседка по купе — очень грузная пожилая женщина, с трудом передвигавшаяся туда-сюда на толстых, как у слона, ногах, рядом со стариком сидевшая на противоположной нижней полке. Старик повернулся к ней.

— Откудова я знаю? — простодушно прогудел он. — Еду вот, и все.

Удивленная женщина пожала круглыми плечами.

— Без билета путешествуете? — иронически осведомилась она.

— Зачем без билета? Билет есть. До этой… как ее… Тарусы.

— Там и останетесь?

— Видно, што останусь.

— Почему же говорите, якобы не знаете, куда едете?

Старик потормошил едко-зеленый галстук, на котором вспыхивали солнечные зайчики, кашлянул в кулак.

— Потому, што неизвестно мне — задержусь там или дале двинусь. Пока вот Таруса… Потом видно будет.

— Что это — город, село?

— Для меня без разницы. Видимо, што есть такая станция. Ну и ладно.

Толстая женщина некоторое время молча, чуть ли не с подозрением разглядывала старика. Затем снова вцепилась с расспросами:

— Объясните, пожалуйста… я никак не могу понять — почему вы едете именно в то, а не другое место?

Старик, видно, был терпелив безгранично.

— Хотел до Калуги, а денег до этой станции хватило, — спокойно разъяснил он.

— В Тарусе вас, конечно, кто-то ждет?

— Люди ждут! — кратко ответил старик и весело подмигнул мне.

Женщина недоуменно воззрилась на него. А старик рассмеялся, словно большая чудная игрушка, покачивая бородатой головой.

— Нет, не верю! — после долгого молчания уверенно заявила его прилипчивая собеседница. — Нормальные люди просто так, с бухты-барахты, в незнакомые края не едут! А вы, извините, не сумасшедший… Родственники или хотя бы знакомые в Тарусе у вас есть!

3

— …следовательно, в Томске у вас нет ни родных, ни друзей? — озадаченно переспросил лейтенант.

— Нет и не бывало, — подтвердил старик.

— В таком случае непонятно — зачем вы туда направляетесь? Поселиться решили?

— Такого намерения не имел, — с очевидной откровенностью сказал старик. — Видите, какая штука, товарищ лейтенант… Мне, бобылю-шатуну, ничего не надо! Было бы чем естество прикрыть, да организм пропитать — а на одежду и пищу всегда заработаю… Без одного не могу — без людей. Да вот беда — не получается на одном месте долго пробыть. Сколько-то времени минет — явственно слышу: зовут. Кто именно — не ведаю. Однако чую сердцем — они, милые, призывают, самые што ни на есть лучшие люди! А адресов нема. Тогда намечаю любое место — к примеру, в газете прочитаю название, а то в разговоре услышу. И в путь… Нет удержу для меня, старого дурака!

— Да… На вашем месте, дедушка, я бы вел более оседлый образ жизни, — с удивлением выслушав его, заметил лейтенант, впрочем без особого осуждения. — На дворе уж ночь… Что будем делать?

Беззаботный дед, словно проблема ночлега его вовсе не интересовала, пожал узкими плечами. Чуть подумав, дежурный не совсем уверенно предложил:

— А если переспите здесь… в соседней комнате? Не обидитесь?

— На что обижаться-то? Вы мне плохого не сделали, — просто ответил старик. — Да и обидеть меня невозможно, потому — не воспринимаю этого. Глупое слово али дрянной поступок стукаются об меня — и падают…

— Какой вы, дедушка, честное слово…

— А какой?

— Ни на что не похожий!.. Ладно. Не в этом дело… Коли договорились, пойдемте. Завтра запросим ваш Тюльпан для восстановления паспорта. И вещи будем искать…

Слева по коридору дверь была закрыта на висячий замок. Лейтенант открыл ее, пропустил деда вперед, щелкнул выключателем. Комната оказалась небольшой, с двумя плоскими койками у стен и окошком, мелко забранным железными прутьями.

— Не пугайтесь, — успокоил лейтенант. — Запирать не буду. Лучшего на сегодня, к сожалению, нет. Спокойной ночи…

Он было ушел, но вдруг вернулся.

— Слушайте, есть одна мысль! Пока суд да дело с оформлением личности, вам не мешает хотя бы временно определиться… Правильно? Мой сосед работает директором школы-интерната. Ему, кажется, требуется ночной сторож. Как на это смотрите? Пусть несколько дней, а будете у места… Притом питание… А?

— Сторожем могу, — сразу согласился дед.

Постель пахла дезинфекцией и еще чем-то неприятным. Однако он, подложив под щеку ладонь, провалился в небытие — мгновенно и без сновидений…

Рано утром, вместе со сдавшим дежурство лейтенантом, дед вышел на улицу. Сибирский август забирало в похолодание: хотя осины под порывами речного ветра продолжали легкомысленно шуметь еще густым золотистым перманентом, строгие сосны уже умно прислушивались к холодам, из пока далеких далей приближающимся сюда. Точно — когда за поворотом вышли на соседнюю улочку, ветер дохнул особенно прохладно — и сорвались с дерева багряные листья, стайкой смертельно раненных птах метнулись по тротуару… и замерли.

Они спустились к пристани. Лейтенант глянул на часы.

— Сейчас прибудет, — сказал он.

«Комета» появилась минут через десять, мягко ошвартовалась у причала. В рубке стоял человек в клетчатом пиджаке поверх толстого свитера и форменной фуражке с «крабом». Раннее солнце светило ему в лицо. Широко улыбаясь, капитан что-то говорил собеседнику, невидимому в окно рубки — крошечные, но ослепительные молнии срывались с его золотых зубов. С лейтенантом поздоровался как с давно знакомым.

— Ни чемодана, ни сумки не оставалось! — уверенно заявил он. — Сам знаешь, после каждого рейса салон и палубу проверяем досконально. Тем более, тот рейс был последний.

— Все правильно, Кузьмич! — согласился лейтенант. — Вещи воруют не для того, чтобы оставлять на месте преступления… Плащ был?

— Коричневый? Вроде прорезиненный? Есть такой — вот он, рядом лежит. Специально взял — авось, думаю, хозяин найдется…

Старик, покраснев, быстро принял поданный ему через окошко плащ, стараясь скрыть надорванную подкладку.

— Спасибо, Кузьмич! — поблагодарил лейтенант. — Семь футов тебе под килем.

— Без футов обходимся — на воздушной подушке бегаем, — сверкнул молниями капитан. — Но за пожелание — поклон!

Когда поднимались по косогору, старик обратил внимание на то, что вчерашним вечером выглядело неразличимой громадой: у береговой полосы лежал черный остов катера, побитый обширными язвами коричневой ржавчины — завалившись на борт, он словно отдыхал, обессилевший после долгих и праведных трудов…

А вверх по течению медленно плыл землеройный снаряд с плоским носом, в разных направлениях с ревом взметали буруны моторные лодки, преимущественно «казанки» — в этом приречном поселке они заменяли личные автомобили: рыбачить, охотиться, в гости, на сенокос, который находился по ту сторону реки, добирались только ими…

— Та-ак… Куда же мне теперь? — вслух подумал дед.

— В первую очередь позавтракайте, — посоветовал лейтенант. — Потом… потом… Извиняюсь, — как вас зовут?

— Дед Тишка.

— Почему это — Тишка?! А отчество?

— Сам не пойму, — развел руками старик. — Повсюду так кличут, будто сговорились… Видать, не дожил до солидности!

И опять от незлобивого, почти неслышного смеха закачалась побеленная временем окладистая его борода.

— Непонятный вы человек, дед Тишка! — сказал лейтенант, закуривая. — Впрочем, ладно… Займитесь личными вопросами, а в двенадцать ноль-ноль жду вас в райотделе.

Переложив сигарету в левую руку, он козырнул и ушел.

Это общепитовское заведение, над входом которого голубым по белому значилось «Чайная», оказалось холодным и пустым, если не считать двух человек в уголке, помещением — но с буфетом напротив двери. За стойкой никого не было видно, а из глубины доносились звуки иностранного исполнения — кажется, только несколько слов и повторялись бесчисленное множество раз. Однако, подойдя вплотную, дед Тишка обнаружил щекастого парня лет под тридцать в белом халате и коричневой велюровой шляпе, из-под которой высовывался рыжий чубчик, словно приклеенный к веснушчатому лбу. Сидя на табурете и постукивая по полу ногой, буфетчик слушал магнитофон. Сразу заметить посетителя он не пожелал, а заметив, нехотя поднялся.

Равнодушный и в то же время оценивающий взгляд заплывших глаз нагло воткнулся в деда. Всегда пасующий перед нахальством, тот молчал. Безмолвствовал и буфетчик. Внезапно его толстое лицо слегка перекосилось, он вставил в ухо указательный палец, потряс им в нарастающем темпе. Дед Тишка, словно что-то важное, наблюдал несложную процедуру. Вытащив палец, рыжий парень с минуту прислушивался к внутренним ощущениям… Лицо его снова скривилось. Достав из выдвинутого ящика пятирублевку, он свернул ее кульком, сунул острым концом в ухо и с наслаждением прижмурился…

— Рады вас обслужить, почтенный товарищ! — наконец успокоив зуд, произнес он без тени улыбки. — Выбор на любой скус.

Дед Тишка поторопился осмотреть выбор. Под стеклом виднелись банки с этикеткой «Завтрак туриста», дрянной вкус которого он познал давно, бублики, печенье россыпью, кефир, конфеты карамель, нечто серовато-желтое на тарелке, чего он не разобрал, и пирожки — их окаменелость была очевидна с первого взгляда. На полках за спиной буфетчика отливали багровым бутылки «Солнцедара», зеленым — шампанского.

— Так чего изволите?

Хотя голод уже основательно посасывал деда Тишку, есть то, что ему предлагалось, он совсем не хотел. Но под откровенно унижающим взглядом уйти, ничего не приобретя, было невозможно. Потому, как бы стараясь утвердиться во мнении буфетчика, неожиданно даже для себя самого, он попросил бутылку шампанского, которое вызывало у него только изжогу, два пирожка и кефир. Рыжий парень с чуть большим интересом принялся рассматривать его.

— Шикуешь, дедок? — с юморком спросил он. — Или отмечаешь престольный праздник — из-под старухинова контроля вышел?

Опустив глаза, дед Тишка молча забрал купленное и перенес на столик у окна.

— Шампань сами откупорите, или помочь? — снисходительно вызвался буфетчик.

Дед не ответил, надрывая на горлышке фольгу. Хотя это дело было для него непривычным, открыл он шампанское почти бесшумно — с легким чмоком. Тем временем за стойкой появилась женщина определенного вида в обтрепанном красном мохеровом берете и грязном фартуке. Надкусив пирожок, дед Тишка отложил его в сторону — начиненный вязким повидлом, тот был несъедобен. Выпив полстакана вина, дед закусил несколькими глотками приятного кефира.

— Глянь, малахольный — шампань с кефиром ершит! — почти не понижая голоса, со смехом удивился мордастый буфетчик.

— Заезжий, — пояснила женщина в мохере. — Мать моя девушка — каких только чудиков средь их нет! Видала одного — так он селедку с сахаром лопал!

Налив еще полстакана, дед Тишка закурил: тянул время до встречи с лейтенантом.

— У нас не ку… — сразу вскинулась дама за стойкой.

— Пушшай дымит! — пресек ее буфетчик. — Дедок план мне делает.

Выкурив сигарету и с неохотой опорожнив стакан, дед Тишка вышел на улицу — из бутылки, оставшейся на столе, он выпил меньше половины… До двенадцати часов времени оставалось много, и дед отправился бродить по Краснокаменскому.

Поселок, основным производственным предприятием которого являлся леспромхоз, в большей части состоял из одноэтажных рубленых домов. Однако попадались здания и более современного типа — двухэтажные и трехэтажные. Модерновым, с большими стеклянными витринами, был и этот магазин. От нечего делать дед Тишка решил поглядеть — чем торгуют в таежном райцентре.

Вопреки его предположению, в универмаге, относящемся к райпотребкооперации, товары были на любой спрос: дверные замки, лопаты, банки краски, мыло и оконные стекла соседствовали с узбекскими, вьетнамскими и японскими коврами, цветными телевизорами, остро дефицитным навесным мотором «Вихрь», а также шикарными бельгийскими пальто. Все это деду Тишке было ни к чему…

Но вдруг он буквально остолбенел, не в силах оторвать взгляда от предметов, развешенных для обозрения на круглой металлической вешалке в галантерейном отделе. То были галстуки. Два из них, хотя и разные по рисунку, переливались такими невообразимыми красками, что напоминали фантастический каскад павлиньего хвоста. И завороженный дед Тишка с жадностью человека, обретающего важнейшую для себя вещь, немедленно купил их…

Уже на улице он мельком подумал, что за сегодняшнее утро истратил чуть ли не половину имевшихся денег. «Ну и шутяка их побери!» — без сожаления сказал себе дед. Безденежье не вызывало у него никаких эмоций.

У входа в райотдел лейтенант, хмурясь, беседовал с пожилой заплаканной женщиной, то и дело утиравшей щеки комочком мокрого носового платка. Дед Тишка тактично остановился поодаль, ожидая конца разговора. Попрощавшись с женщиной, по-прежнему мрачноватый лейтенант жестом подозвал его, и они зашагали в сторону поселка, что была противоположной реке.

…Новое двухэтажное здание школы-интерната, огороженное железным узорчатым забором, находилось не более чем в трехстах метрах от бурелома, который обозначал границу тайги. Куривший на ходу дед Тишка перед дверью замешкался, выковыривая из сигареты огонек.

— Да бросьте ее к чертям! — сказал нетерпеливый лейтенант.

Дед Тишка слегка смешался.

— Коренная привычка, сынок, — называя лейтенанта, как всех, с кем сталкивался в жизни, признался дед. — Без пищи могу, а вот без курева… Извиняй — экономлю.

И спрятал окурок в пачку.

— Смотрю, прижимист вы, однако! — проследив эту манипуляцию, неодобрительно заметил лейтенант.

— Вроде бы нет… — возразил старик.

Но, подумав, добавил:

— Разве што касаемо курева?

Директор интерната был молодой стройный человек, строго и чисто одетый. К деду Тишке отнесся благожелательно — очевидно, сыграло роль покровительство лейтенанта. Впрочем, не исключено, что на маленькую зарплату охотников находилось не много.

— Ваши обязанности будут заключаться в исполнении функций ночного сторожа, — четко и грамотно разъяснил он. — Основной наш контингент — дети работников лесхоза, которые подолгу не бывают дома. Считаю необходимым предупредить: случаи определенных нарушений дисциплины со стороны ребят не исключены. Тем не менее, нетактичное реагирование на это категорически запрещаю! Особо подчеркиваю данное обстоятельство потому, что с вашим предшественником мы расстались именно по этой причине… Вы меня поняли?

— А то как же? — охотно подтвердил дед Тишка, с удовольствием разглядывая директора. — Сам не терплю, когда ребятишек забижают.

— Прекрасно… Так, об условиях труда мы договорились… Еще вопрос, — это касалось лейтенанта, — когда нашему новому сотруднику будут оформлены паспорт и прописка?

— За паспортом дело не станет. А насчет прописки… спросите его самого.

Поняв намек лейтенанта, дед Тишка раздумчиво сказал:

— Вижу, пробуду здесь некоторое время. Сколь — не скажу: будет видно. Но поживу… Люди вы хорошие.

Директор и лейтенант переглянулись: первый — недоуменно приподняв брови, второй — усмехнувшись и пожав плечами.

Комнату деду Тишке предоставили здесь же, в интернате — в самом конце коридора, против умывальной для мальчиков. И на первое же утро он был оглушен топотом, непереносимым обезьяньим визгом, шумом и воплями, которые производили юные воспитанники заведения, совершая необходимый туалет…

Было это только начало. Потому что через несколько дней, еще затемно находясь на вахте, заметил дед Тишка несколько фигурок, перебравшихся через ограду и шустро исчезнувших в здании интерната. У одной из них, мелькнувшей белобрысой головой, в руках болталось что-то похожее на небольшой бидон. Это явление было столь неожиданным и быстротечным, что могло показаться привидевшимся. Однако благодаря пролившемуся накануне недолгому, но холодному и частому осеннему дождю, который размесил землю, на крыльце, а также по всему коридору отпечатались грязные следы маленьких ног, что свидетельствовало о реальности происшедшего. Вскоре она получила подтверждение.

В калитку часто и беспорядочно застучали: видимо, человек в спешке не обратил внимания на кнопку электрического звонка. Предчувствуя недоброе, дед Тишка откинул засов. Перед ним возник немолодой худой мужчина без шапки, в расстегнутом пальто и с сосновым дрючком наперевес.

— Вы… кто… такой? — еле переводя дух, отрывисто спросил он, грудью заталкивая деда во двор.

— Я-то? Сторож, — опешив от натиска, отвечал дед.

— Ага!.. Сторожите, значит? — злобно закричал человек. — Кто сюда… забежал недавно? Вы, сторож… видели кого-нибудь?

— Видел, — честно сообщил дед Тишка. — Они в интернат промчались.

— Значит, правильно! Ваши негодяи… Таких наказывать надо! Да построже! — с отчаянием вскричал человек, выставив палку как ружье.

И обессиленно опустился на бревно возле забора. Тут дед Тишка обнаружил, что общий беспорядок его туалета дополняют развязанные шнурки ботинок, вдобавок заляпанных грязью.

— Давайте вашего директора! — едва отдышавшись, потребовал мужчина.

— Какой сейчас директор? — виновато возразил дед. — Он еще, поди, спит. В экую рань… Может, я што смогу?

Взъерошенный человек внимательно вгляделся в него.

— Я, товарищ сторож, селекционер… правда, любитель, — гораздо спокойней объяснил он. — На своем приусадебном участке вывожу морозоустойчивые сорта ягод. Ни сил, ни времени не жалею! Черт-те знает — сколько специальной литературы прочел! Как раз в нынешнем году два куста вишни прижились… И на тебе — эти поганцы, подлые зверюшки, шасть — прямо на них! Слава богу, я словно печенками почуял — вышел во двор… Когда появляется директор? Или кто еще там из руководителей интерната?

— Зачем они вам? — думая о чем-то своем, спросил дед.

— Не понимаете, для чего? — снова взвился селекционер. — Чтобы вашим малолетним негодяям в дальнейшем было неповадно заниматься такими… такими… диверсиями!

Дед присел с ним рядом и заботливо застегнул на разгоряченном собеседнике пальто, под которым виднелась нижняя фланелевая рубашка. Тот чуть ли не с изумлением подчинился ему.

— Сынок, разреши вопрос? — обращаясь к человеку, хотя и заметно моложе, но никак не подходящему ему в дети, раздумчиво произнес дед Тишка. — Чего добиваешься боле — штобы наказать озорников или сохранить противоморозную ягоду?

— Какая разница? По-моему, это прямо связано одно с другим!

— А вот и не связано, — загадочно ответил дед Тишка. — И директор тебе без надобности… Веришь мне?

— Подождите… В каком смысле?

— Што налетов на твой участок боле не будет.

— В ы  гарантируете?

— Я. Беру обязательство! — не обращая внимание на изрядную иронию, содержащуюся в словах селекционера, твердо пообещал дед Тишка. — Так што, сынок, засупонь ботинки — и ступай домой, досыпать. Наши ребята ягоду, которую изобретаешь, не потревожат.

И человек, только что яростно требовавший отмщения, почему-то тут же поверил деду…

Спальные комнаты воспитанников, в каждой из которых находилось по восемь-десять кроватей, размещались на первом этаже. Четкие грязные следы привели к одной из них. Разноголосое посапывание и похрапывание свидетельствовали, что все ребятишки спят сном праведников. Полусогнувшись, ступая на цыпочках и подсвечивая спичками, огонек которых прикрывал ладонью, дед Тишка обошел кровати и возле пяти из них обнаружил обувь с приставшей еще влажной землей. Собрав эту обувь в охапку, он медленно, на носках, направился к двери — и не заметил, что с подушек чуть приподнялись или повернулись головы, встревоженно глядящие ему вслед…

Трофей дед Тишка занес в свою комнату, обстановку которой составляли скрипучая деревянная гостиничная кровать, такая же как у ребят тумбочка, два стула и две стоячие вешалки — на рожке одной из них косо висели неизвестно чьи старые бухгалтерские счеты. Сердито сопя и вздыхая, он аккуратно, рядком, вдоль боковой стены, расставил обувь охотников до морозоустойчивой вишни. И только сделал это, как у ворот нетерпеливо позвонили. То был дежурный воспитатель. Торопливо шагая к зданию, он глянул на ручные часы — директора побаивались, потому что нарушений он не терпел, а с целью проверки часто появлялся раньше всех.

— Звонок не пора ли, дед Тишка? — на всякий случай осведомился воспитатель.

— Время есть. Боле пяти минут, — успокоил дед Тишка со снисходительностью человека, способного вникнуть в людские слабости, оглядывая длинного тонкокостного парня в красно-белой вязаной шапке колпаком.

Было уже почти светло. Пройдя к себе, дед присел на стул, начал прикуривать сигарету. В тот же момент его чуткий слух уловил в коридоре какие-то звуки. Он распахнул дверь — и остановился, молча созерцая пятерых мальчишек, которые, будучи полностью одетыми, переминались перед ним в одних носках. Впереди стоял востроносенький белобрысый пацан хотя с испуганным, но дерзким взглядом.

— Милости прошу к нашему шалашу! — сурово произнес дед Тишка, широким жестом приглашая всех в комнату.

Помедлив, несколько раз переглянувшись, ребята вошли.

Дед снова присел на стул — часто затягиваясь, он все больше заволакивался табачным дымом. Компания, потупясь, стояла возле дверей и только белобрысый время от времени вскидывал светлые отчаянные глаза…

— Што, ребяты, грабежами займаемся? — наконец заговорил дед Тишка. — По чужим дворам шастаем?.. Человек себя не жалеет, выводит вишню, неподвластную зиме, а вы…

Его прервал четкий голос директора:

— Сторож! Почему не делаете подъем?

Дед Тишка вскочил — и в дверях чуть не столкнулся с директором.

— Что такое? — удивился тот, увидев босоногих воспитанников.

— Полюбуйтесь, товарищ директор: в грязной обуви по школе ходют! — указывая на выстроенные у стены ботинки, объяснил дед. — Приходится вразумлять…

— Совершенно правильно, — одобрил директор.

Однако, чуть подумав, осуждающе уточнил:

— Вы их специально подняли — для вразумления?

— Так точно! — подтвердил дед Тишка.

— Поня-я-ятно! — протянул директор. — Прошу выйти со мной… На минуту.

В коридоре он тихо, но раздельно и внятно разъяснил деду:

— К вашему сведению, распорядок занятий и отдыха детей обязан соблюдаться неукоснительно! Поэтому будьте добры от сна их не отрывать… Кроме того, помнится, функции воспитателя на вас не возлагались. Конечно, это не значит, что вы отстраняетесь от наблюдения за порядком. Стремление поддерживать его считаю похвальным. Но соблюдайте, пожалуйста, нужные пределы… А сейчас давайте звонок.

Когда, прозвонив к подъему, хмурый дед вернулся к босоногим мальчишкам, они, прервав оживленное перешептывание, с благодарностью уставились на него. А из умывальной уже доносился невообразимый гвалт и плеск воды.

— Как в таком виде туда идти? — после короткого раздумья пробормотал дед Тишка. — Ноги промо-чут… Эх-ма!

Еще раз посмотрев на босых ребят, он махнул рукой, сгреб конфискованную обувь и пошел к двери. Но остановился.

— Слухайте сюда, ребяты! — гневно произнес он. — Уворовать у человека рубаху, кошелек, вишню или, к примеру, ботинки — одинаково подлое дело… Хорошо вам сейчас? То-то! И другому плохо в этаком положении! Обидеть человека — хуже на свете нет!

С этим дед Тишка вышел. Вернувшись к притихшей компании, бросил перед нею чистую обувь.

— Покрывать вас боле не буду! — сказал он. — Во-первых, врать мне не по силам. В-последних — ежели еще позволите такое, как нынче, знать вас не хочу… Поняли, сынки?

— Поняли! — разнобойным, но дружным хором ответили радостные «сынки».

…Так, с первых дней, застолбилась их дружба.

Кроме деда Тишки в интернате работал еще один сторож — низкорослый средних лет мужчина в очках — вроде бы с хорошим образованием. Был он неразговорчив и замкнут, а необщительных людей дед не понимал. Поскольку напарник ничего сообщить о себе не пожелал, деду Тишке было известно единственное — тот числится по совместительству: подрабатывает, значит. Ну и бог с ним — тех, кто любит трудиться, дед уважал. Но, не получив от этого человека ответных импульсов, потерял к нему всякий интерес. Тем не менее, благодаря сменщику, он сутки дежурил, следующие — отдыхал. Это деда устраивало. Почти все свободное время он проводил с мальчишками, которых образовалась целая ватага. Верховодил в ней Васек Долгих — белобрысый малец с дерзкими глазами. Пацанье по-взрослому величало его Бугор…

Сложная жизнь деда Тишки была неисчерпаемо богата всевозможными историями. Кроме того, многое было им услышано, а то прочитано где-то: читал он много. При неуемной фантазии деда все это настолько перемешалось, что порой он сам не знал — какие события происходили в действительности, какие — вымысел. Впрочем, реальность зачастую изукрашивалась придуманными деталями, а несуществовавшее — пережитым самим…

Известно: дети вообще любят рассказы о приключениях. А если учесть, что родители маленьких обитателей школы-интерната появлялись от случая к случаю, и досуг не отличался обилием развлечений, станет ясно — с каким нетерпением ждали они встреч с дедом Тишкой и его увлекательными историями!

После уроков, в той или другой из комнат, возле деда собирались мучимые нетерпением мальчишки — все чаще к ним присоединялись и девочки. Собственные повествования о героическом, просто трогательном либо достойном осуждения дед Тишка горячо переживал вместе со слушателями — его лицо отражало всю гамму, испытываемых им чувств: в какой-то момент он бледнел от волнения, как и все от души смеялся, а то, бывало, внезапно умолкал, пряча под ладонью влажнеющие глаза…

Его искренность покорила души ребят — даже тех, кто успел не по возрасту ожесточиться. Самым невероятным рассказам верили беспрекословно. О себе дед Тишка не говорил никогда — только о товарищах или людях, встречавшихся за долгие годы странствий. И лишь однажды — это было позже — поведал об одном военном эпизоде, непосредственно связанным с ним самим…

Иногда дед совершал с ребятами, как он выражался, «хождения» за пределы школы — конечно, с согласия дежурного воспитателя, как правило не препятствовавшего этому, потому что избавляло того от хлопот с плохо управляемой детворой. Ходили в тайгу — по грибы, которых было еще много. А то просто бродить, преодолевая вековую таежную неприступность, вдыхая чуть горчащий обволакивающий аромат тяжелой влажной хвои и воображая себя десантниками, выполняющими боевое задание в тылу врага. Перед тем, как углубиться в болотистую чащобу, дед Тишка лично, со старанием, намазывал всем «сынкам» физиономии и кисти рук антикомариновой мазью — чувствуя близкую погибель, тучи гнуса и комарья жаждали крови особенно люто…

Но день за днем приходил все более стылым. Уже однажды, словно для затравки, посыпался мелкий, еще не просушенный морозом снег. И хотя через несколько часов растаял, на другое утро вода в противопожарной бочке у крыльца оказалась подернутой матовым ледком. А когда дед Тишка по приглашению милиции явился за получением нового паспорта, он вдруг обнаружил, что совсем недавно густокронные деревья возле райотдела почти оголились — и падают, падают с них умершие листья, а равнодушный человек в брезентовых штанах деревянной лопатой методично сгребает с тротуара их сухие коричневые трупики…

Да, зима подступила к околице, а потому «хождения» в тайгу пришлось прекратить. Тогда дед Тишка нашел для них новое место.

Как-то, только закончились занятия, несколько ребят пришли к его комнате. Васек Долгих осторожно постучал в дверь, услышав: «Отворено!» — нажал на нее. Пораженные неожиданностью, мальчишки окаменели: расчесывая перед настенным зеркальцем густые тускло-белые волосы, дед Тишка тихонько гудел под нос какую-то песню, а на его груди… на левой стороне его груди при каждом движении позванивали военные медали, на правой — сверкал надраенный до сияния гвардейский значок!

— Все в готовности? — не оборачиваясь, спросил дед.

— Куда? — не поняли ошарашенные мальчишки.

— Прошу одеться по всей зимней форме. Выход через десять минут ноль-ноль! — командирским тоном сообщил дед Тишка и, скосившись, подморгнул добрым круглым глазом.

В этот день дежурил физрук — длинноногий парень в красно-белом вязаном колпаке, который он явно предпочитал всем другим головным уборам. Это был самый покладистый изо всех воспитателей. И ровно через указанное дедом Тишкой время возглавляемая им группа мальчишек вышла на улицу…

Он привел их к черному остову катера, завалившегося бортом на пологий речной берег, и первым полез в проржавевшее нутро. За ним начали карабкаться остальные. Здесь было темно и холодно, но, поскольку внутренние переборки давно разрушили, хоть и тесно, но разместились все. А когда из остатков поручней, шпангоутов и прочей просушенной летом деревянной рухляди разожгли костер, стало совсем хорошо — вроде находятся они где-то далеко от всех, готовясь к прекрасному, отчаянному и таинственному делу.

Прыгающее пламя костра освещало широкую бороду деда Тишки, отражалось в его черных блестящих глазах, высвечивало медали. Погруженный в свои мысли, он долго молчал. Не решаясь потревожить деда, тихонько сидели и пацаны. В полном безмолвии лишь плескалась холодно отяжелевшая река, которая билась о плес. В конце концов кто-то не выдержал:

— Дед Тишка, а за что вас медалями наградили?

— За честную службу, — отрешившись от задумчивости, ответил дед.

— А у вас «За отвагу»! Значит, подвиг совершили?

— Ничего такого не совершал, — возразил дед Тишка. — Дак што такое — подвиг? Я считаю, это когда человек весь выкладывается, но делает непосильное для тех, которые не могут себя превозмочь. Скажем, несут люди нужный груз, вконец выдохлись, руки-ноги отказывают — и все, амба. А какие-то один или два, хотя глаза на лоб, кровь из ноздрей — волокут! Потому што — надо. Вот это есть подвиг… Так и на войне. Только задачи боевые, конешно. А мне вот случая для подвига не представилось. Просто делал, што солдату положено. С добросовестностью… Оно и правильно: разве возможно, штобы у всего народа на груди — золотые звезды?

— Вы где воевали? — огорченный из-за дедова невезения, спросил Васек.

— Подожди, я насчет геройства доскажу… К примеру учитель загадывает вам задачку: из пункта бэ в пункт вэ идет поезд, встречь ему — машина. Треба узнать — где пересекутся их путя. Задача непростая, спору нет Но тому, кто помучится-помучится с нею, да бросит — в герои не вылезть. Зато ежели усидит и превозмогет — это, по вашему возрасту, будет подвиг… А воевал я во многих местах — с Ленинграда и до Праги…

Заслушавшиеся мальчишки не обращали внимания на угасающий костерок — сухие деревяшки прогорали быстро. Но не успел смолкнувший дед Тишка потянуться за дощечками, как сразу несколько торопливых рук начали подбрасывать их в ослабевшее пламя. Через мгновение весело-злые огненные языки заметались, вылизывая темноту…

— Вот на Ленинградском фронте, когда немецкую блокаду уже разорвали, вышли мы в сторону Карелии, — оживился дед Тишка, его глаза заблестели еще ярче. — Наш полк принял бой не доходя реки Сестры — интересное такое у нее прозвание. В одной со мной роте был парнишечка узбек — черноватый, маленький да худой, к тому же голова большая — не по росту. Так его Головастиком и дразнили, а подлинное имя не помню… Так вот. Перед самой речкой Сестрой фрицы закопались, установили проволочные заграждения. Перед нашим наступлением большую часть саперы успели порезать, а на пути роты, в которой был я — вот они, ржавые колючки! Покидали мы гранаты, штобы подорвать — толку мало.. Бой гремит уже вовсю… Слышим: «Ура-а-а! За Родину!» — справа и слева пошли в атаку. Отстать в такой момент никак нельзя! А ходу нет… Вдруг выскакивает Головастик, ложится на колючую проволоку и машет рукой: лезьте, дескать, братишки, по мне! Конешно, спервоначалу все растерялись — это же по живому человеку надо… а потом кто-то первый, за ним и остальные, через его тело, вроде по мостику — вперед! Да-а… Дело было в июне: тепло. Шинели на исходной позиции оставили, штобы биться легше. Лежит Головастик в одной гимнастерке на стальных шипах, вонзаются они в живое тело, а мы, хочешь не хочешь, кувыркаемся по нему — вдавливаем в своего товарища вострые железяки… Эх-ма!

Дед Тишка умолк, прикрыл рукою глаза.

— А… дальше?! — через некоторое время заторопили его.

Лицо деда прояснилось, он даже чуть улыбнулся.

— Дале, дорогие мои сынки, получилось так, што я как бы к чужой славе примазался!.. Погнали мы фрица, а меня по правой ноге будто поленом ка-ак ахнет! Упал. Смотрю — из ноги кровь: стало быть, ранило. Хочу встать — не получается, нога вроде ватная. Сколь времени в таком виде провел — не ведаю. Но вроде недолго — подоспел санинструктор: весь в земле, облик черный, как у негры, даже сумка с красным крестом и та грязью затерта. «Живой?» — спрашивает. Вроде да. «Идти могешь?» Попробую, ежели надо. А от боли двинуться страшно. Перевязал меня по-быстрому, повыше раны жгут затянул — штобы кровь остановить. Хотел мою трехлинейку на себя нацепить, но я не позволил: личное оружие всегда держи при себе! Да и передвигаться с винтовкой легше — одной рукой упираюсь как на костыль, другой — на его плечо. И запрыгали в тыльную сторону…

Дед Тишка извлек пачку «Примы», вытряхнул из нее сигарету, прижег горящей щепочкой из костра.

— …Добрались таким манером до разворошенной колючей проволоки и вижу — Головастик! Только уже не на колючках он лежит, а окровенелый и недвижный на земле — головой в сторону отступивших фрицев. От проволоки за ним — красные следы: видать, пропустив всех товарищей, сполз Головастик с шипов и кинулся следом за нами. Тут его, стало быть, осколками мины и побило… Проверили — дышит! Правда, чуть слыхать, но признаки есть. Говорю санинструктору: вот кого в первую очередь вызволять надо. Давай, земляк, душевно прошу! А он вызверился: «Тронулся, што ли? Он же нетранспортабельный! Скоро сюда санитары придут, с носилками… С тобой еле управляюсь, а двоих эвакуировать — у меня возможностев нет!» Оно и правда: хрипит будто загнанный конь. Однако — как можно? Товарища в таком виде бросать? Вдруг его жизнь эти минуты решают?.. Не-ет, говорю, лучше от меня откажись, а его оставить нельзя! Бери парнишку, а я как-нибудь сам. Задумался санинструктор. Но поглядел я на него и кумекаю: он один Головастика не осилит, потому — выдохся до предела. Вношу предложение: давай, землячок, вместе попробуем! Скосился он на меня, вроде чумного, плюнул и… впряглись мы в Головастика с двух боков. Двинулись. Хорошо, невелик телом, весу — чепуховина. Все равно тяжко: боль в ноге такая, сейчас скажу вам, сынки, аж небо над головой крутится и судорога за душу хватает! Да што там, и санинструктору не легше: умаялся с нашим братом… В какой-то момент остановился, шатается, пот с носа ручьем, взор сумашедчий. «Все, не могу! — бормочет. — Кранты мне пришли…» И садится. Ну, опустили мы Головастика, упали сами. Неужто, думаю, сломился парень? Не должно такого быть! Между тем бой издалека еще шумит. Смотрю на Головастика — совсем побелел: кровь-то выходит, не переставая. Испугался я, прошу санинструктора: родной, кончай ночевать — так мы раненого нашего совсем уморим! Молчит парень, глаза закрытые, по лицу — мокрая грязь. Тогда, каюсь, я его оскорбил: братья, кричу, сейчас жизни отдают, а мы до тыла не в силах доползти. Да знаешь, охламон, какое дело совершил этот, который перед тобой помирает? Он десятки людей спас! Задержись рота перед той паскудной проволокой еще маленько — всех бы накрыли минометы! Не говоря о том, што атаку поддержали. А ты потом исходишь!.. Думал, не слышит меня санинструктор. Но вздохнул он с всхлипыванием, начал вставать. Как я поднялся — не ведаю: жгут ногу чуть пополам не разрезает, одеревенела она совсем, идти не хочет, перед глазами — черные круги… Потом мы еще разов пять или шесть присаживались. Но все же пришли… И вот ведь чудеса! До машины, штобы в медсанбат отправляться, несколько метров осталось, а я хоть убей — не могу шага сделать! Лежу колодой. Ежели што по силам — только дышать… А ведь Головастика, тужился правда, но тащить помогал? Вместе с ним и прибыл в медсанбат…

— Чо такое — мед… самбат? — нарушил полную тишину взволнованный голосишко.

— Не самбат, а санбат, — поправил дед Тишка. — У кажной дивизии были такие госпиталя, орудовали рядом с передовой — медицинские санитарные батальоны… Ну, Головастика сразу в тыловой госпиталь отправили, потому што дюже тяжелый. Я остался… Дак чего хотел сказать: вижу, санбатовский персонал таращится на меня, как на чудо. Сам начальник вместе со своим замполитом тоже пришли, выпытывают: какие были у меня соображения, штобы подвиг совершить? Да при чем тут подвиг, мать честная?! Чую, без санинструктора не обошлось — его байки! А это мне — нож вострый. Озлился. Такое, говорю, соображение, штобы смело держаться за санинструктора когда он нас двоих волок… Рассерчали на меня офицеры, отступились. Потом жалко их стало — ни за что обидел… Дак ведь действительно, ничего выдающегося не было! Боль, конешно, пришлось превозмочь, но ранение-то вышло простое — пуля прошла скрозь мякоть, кость не задела, разве порвала што-то. Да-а… Головастика же на фронте так и прозвали — «человек-мост». Героя получил. Я бы ему сразу две Звезды дал!.. И меня, благодаря ему, чуть было к геройству не пристегнули. Сбоку припека!

Бросив в огонь докуренную до ногтей сигарету, дед Тишка рассмеялся, даже помотал головой, искренне удивляясь подобной несуразности. Но смеха его никто не поддержал — это, пожалуй, был единственный случай, когда ребята не согласились с мнением деда.

— А вы… сколько фашистов убили? — задал кто-то наболевший вопрос.

— Откуда я знаю? — пожал плечами дед Тишка — его доброе лицо неузнаваемо переменилось, как бы окаменело. — Когда грудь в грудь бьешься, видать — кто жив остался, а кто нет. Дак ведь стрельбы поболе было. Поди узнай — попал ты или не попал? Не-ет, сынки, сколь убил — не ведаю. Одно скажу — старался. Потому што миловать лютого врага — гиблое дело!

…Укрепилась рассыпчато-морозная, белобровая сибирская зима. К этому времени, благодаря прямо-таки детской доверчивости и душевной готовности помочь каждому, которое излучало все его бородатое существо, а также ненавязчивой общительности, деда Тишку признали все. Притом оказалось, что он — мастер широкого профиля: починить ли электронагревательный прибор, подправить осевшую ступеньку в доме, где не было мужских рук, вывести с одежды несмываемое пятно или, несмотря на возраст, приладить на крыше телевизионную антенну — дед умел все. Были замечены и его недостатки. Хотя выпивал дед редко, зато, перебрав, в наступившей темноте выходил за ворота интерната и, напружинившись, командовал в ночь:

— Р-р-рав-няйсь! И-р-р-на!

После чего начинал петь разные песни — чаще других — «Распрягайте, хлопци, конив, та лягайте спочивать» и «С дерев неслышен, невесом, слетает желтый лист…» Однако эти выходки ему, безусловно, прощались. И когда на следующий день, встречаясь с соседями, дед Тишка прятал глаза, те прикидывались, будто не видели и не слышали ничего…

К своей популярности он относился спокойно — как привычному положению в обществе. Поэтому не удивился, когда однажды в универмаге его окликнули. Это был лейтенант милиции, с которым дед познакомился, впервые оказавшись в Краснокаменском. Теплая кроличья шапка и модная дубленка с барашковым воротником сильно изменили его, но лихие усики сразу напомнили о служебной форме.

— Сколько лет, сколько зим! — весело произнес лейтенант в штатском. — Вижу, все-таки акклиматизировались у нас? Снова в путь-дорогу не тянет?

— Климат добрый, — с удовлетворением признал дед.

— Что промышляете?

— Рыболовными крючками для ребятишек запастись впрок. Говорят, летом не найти… А вы што?

— Последние приобретения к свадьбе! — охотно сообщил лейтенант.

И, что-то вспомнив, сказал с полушуткой, но торжественно:

— А знаете, уважаемый дед Тишка, что именно в тот день, когда вы прибыли сюда, я укрепил отношения с девушкой, нынче ставшей моей супругой? Точно — вы находились рядом, когда она позвонила. Да, этот день я никогда не забуду!.. Короче, разрешите пригласить вас на вечер по случаю нашего бракосочетания!

Не переставая счастливо улыбаться, лейтенант назвал адрес.

— Благодарствую за внимание, — поклонился дед Тишка. — Приду обязательно.

Расставшись с лейтенантом, он тут же в магазине купил за семнадцать рублей хрустальную вазочку и попросил завернуть ее в целлофан, затем приобрел алую шелковую ленту, которой аккуратно перевязал покупку…

…Свадьба была веселой и шумной — в основном, гуляла молодежь. Спустя некоторое время, никем не замеченный, дед Тишка собрался уйти, но возле самых дверей его остановил человек, лицо которого показалось знакомым. Человек был в черной костюмной тройке, очень белой сорочке и черном галстуке «бабочка».

— Здравствуйте… Не узнаете? — доброжелательно спросил он. — А мы с вами встречались!

Только он произнес эти снова, как деда Тишку озарило воспоминание о расхристанном селекционере, стать непохожем на стоящего перед ним ухоженного человека, который с дрючком в руке ранним утром ворвался во двор школы-интерната, призывая сурово наказать воспитанников…

— Отчего ж, узнаю, — неторопливо произнес дед. — Што ваша вишня? Превозмогла морозы?

Селекционер безнадежно махнул рукой.

— Какое там! Погибла… Нет, нет — не от рук ваших мальчишек! — торопливо успокоил он. — Большое спасибо — те больше не появлялись.

— Понятное дело. Осознали ребяты проступок — народ хороший… А вы духом не падайте! Ежели хочете знать — в следующем году получится полный ажур! Этакую полезную ягоду надо обязательно довести до точки…

— Я все же не профессионал, — вздохнул селекционер. — Видно, знаний маловато… Моя специальность — зубной техник-протезист. Если появится нужда — милости прошу. Без всякой очереди.

— Спасибочки, — сдержанно поблагодарил дед Тишка. — Уж лучше я своими родными буду пользоваться.

С тем они и разошлись, испытывая симпатию друг к другу…

В последнее время, будто он только и ждал наступления холодов, дед Тишка каждое свободное утро делал пробежку по улице Таёжной, на которой находилась школа-интернат, и прилегающим переулкам — маршрут образовывал неправильный квадрат.

Так и в этот раз, извергая изо рта клубы пара, дед в голубой майке и брюках, заправленных в кирзовые сапоги, взбивая пену выпавшего за ночь снега, трусил вдоль по улице. В это время она была еще пустынна. Только возле одной из калиток крошечная бабка с резким лицом, в шерстяном платке и пальто до пят, колуном отбивала у порожка лед.

— И-и, бородатой! — опустив к ноге тяжелый колун, беззлобно закричала она пробегавшему мимо деду Тишке. — Чо голяком бегашь, как спорсмен? Голова ело-ва-а-а!

— «Штобы тело и душа были мо-ло-ды!» — отвечал дед, прибавляя ходу.

Поглядев ему вслед, бабка укоризненно поджала губы — и снова затюкала топором.

…Обежав определенный для себя маршрут, дед Тишка вышел на финишную прямую. Впереди, с большим эмалированным ведром в руке, шла молодая беременная женщина, которая жила за несколько домов от интерната. Дело в том, что водопровод на этой крайней улице успели подключить лишь к школе-интернату — жители собственных домов пользовались двумя колонками, расположенными на противоположных углах…

Окутанный паром, как закипевший чайник, дед Тишка, перейдя на шаг, приблизился к женщине и молча, не допускающим сопротивления движением, отобрал ведро. Возле колонки намерз шишковатый холмик льда, вокруг валялись обгоревшие тряпки и деревяшки, которыми отогревали ее. Нацепив ведро, дед покачал ручку насоса. Вода текла тоненькой струйкой. Остывая, он поежился. Когда ведро наполнилось до краев, женщина несмело попросила:

— Спасибо… Давайте, я сама?

— Еще чего! — в сердцах отмахнулся дед Тишка. — В твоем положении — экую тягость подымать?

Ухватившись обеими руками за дужку, он поднял ведро… а нога скользнула по ледяному наросту — резко, будто подсеченный, дед Тишка с маху упал набок. Зазвякало покатившееся ведро, хлынувшую из него воду всосал снег. Женщина испуганно вскрикнула и схватилась ладонями за щеки. Смущенно улыбаясь, дед сразу встал.

— От незадача, шутяка ее побери! — сказал он, нагибаясь за откатившимся ведром — и, словно защищая, прикрыл ладонью правый бок.

Его лицо, до этого красное от бега и прихватывающего мороза, начало страшно бледнеть.

— Дедушка Тишка! Дайте, дайте ведро! — пугаясь еще больше, взмолилась молодая женщина.

Сделав свободной рукой отстраняющий жест, он постоял с минуту, жадно глотая воздух. Лицо постепенно приобретало естественный вид. Когда ведро наполнилось снова, дед Тишка глубоко, но осторожно вздохнул, снял его с колонки и, впереди женщины, в левой руке, понес к ее дому. Однако, поставив ведро возле калитки, опять побледнел до синевы. Не дослушав слов благодарности, он медленно пошел к интернату, бережно придерживая ушибленный бок.

После обеда, деду Тишке стало совсем худо. А к вечеру его отвезли в районную больницу.

Рентгенкабинет почему-то не работал. Поскольку у деда повысилась температура, положили его в терапевтическое отделение. Палата была на шестерых, тем не менее до поступления деда Тишки лежал в ней только один больной — лысый, изможденный, с запавшими глазами. В минуту облегчения дед попытался с ним познакомиться, но у соседа оказалась необъяснимая особенность: его бормотание с самим собой звучало достаточно членораздельно, зато когда разговаривал с другими — понять что-либо было невозможно…

Собственно, деда Тишку, вероятно первый раз в жизни, не интересовало ничего: он словно раздувался изнутри, дышалось тяжко, начал одолевать кашель. Когда сделали рентген, снимок показал: перелом четвертого правого ребра, вызвавший пневмоторакс, осложненный двухсторонним воспалением легких…

Первыми посетителями деда Тишки были его «сынки». Однако всех к нему не допустили — прорваться сумел один Васек Долгих. В белом халате, низ которого волочился по полу, он вошел в палату и едва узнал того, к кому пришел — уж очень дед опух. Увидев мальца, дед Тишка поманил его пальцем.

Возле кровати Васек вытащил из-под халата руки и положил перед больным кулек с яблоками и пару пачек «Примы». А затем, повинуясь знаку деда, пристроился на краешке кровати.

— Што, Васек? — едва слышно спросил дед Тишка. — Как… ребяты?

— Скучно без вас! — шмыгнув носом, сказал тот. — Скоро выздоровеете? Пора уж — три дня прошло… А к вам сюда все пацаны прибегли. Тетка не пушшает. Вот, яблоки кушайте. Сразу отобьет хворь!.. А курить пока не следоват.

И замолчал. Дед Тишка узенькими, уже не блестящими как обычно глазами, словно запоминая навсегда, смотрел на него. Потом, осиливая одышку, с трудом произнес:

— Васек, слухай… В комнате моей… в тумбочке, медали. Ежели што, сынок… отдаю тебе. Боле… некому. И других… одари.

Прервавшись, дед закрыл глаза, с хрипом вбирая воздух. Охваченный страхом, Васек вскочил, готовый бежать за помощью. Но дед Тишка заговорил снова:

— Вот што… главное… жить надо прямо… без хитростев. Людей любить… жалеть… Обижать… нельзя! Каждый… ласку хочет… Запомни…

Он еще раз долго, трудно перевел дыхание и закончил уже еле доносящимся шепотом:

— Иди, сынок… Прощай.

— Что вы прошшаетесь, как навсегда? — дрожащими губами выговорил Васек, поднимаясь с кровати.

Дед Тишка не ответил. Тогда Васек пошел. Но, обернувшись в дверях, крикнул:

— Приходите скорей! Мы вас ждем!

Дед Тишка вроде бы улыбнулся — чуть покривилась щелочка рта между отекшими щеками. И, приподняв руку, слабо махнул ею…

Ему становилось хуже и хуже. Но как-то на исходе ночи, путаясь между явью и бредом, ощутил дед Тишка внезапное облегчение. Сосед, находившийся через две кровати от него, усохший словно мумия, лежал на спине — о том, что он жив, свидетельствовало лишь тонюсенькое похрапывание, напоминающее звон будильника из-за тридевяти земель.

Койка деда стояла возле окна. Собрав все оставшиеся силы, он приподнялся, сел, привалившись к подушке. Кололи его нещадно — но сейчас эта боль не тревожила тела, воспринимаясь будто со стороны. Ночная темь за оконным стеклом едва приметно тронулась синевой — подступал рассвет: день обещал быть погожим. Сердце деда Тишки билось слабыми, затухающими толчками. Но голова была на удивление ясной. Медленный свет звезд таял в бездонности неба. Дед Тишка смежил веки, острые лучики коснулись зрачков — и он понял неслышный до этого зов вечности…

Было воскресенье и проститься с дедом Тишкой, навсегда покидающим Краснокаменское, собралось почти все население улицы Таежной и ее окрестностей. Среди многих был опечаленный человек — зубной техник по профессии, по призванию — селекционер. Он одним из первых подпер плечом красный гроб, в котором непривычно строгого и безмолвного деда Тишку выносили из школы-интерната.

А когда скорбная процессия уже готова была тронуться с места, из дверей здания гуськом выбежала группа мальчишек — и каждый нес подушку, снятую со своей постели. С очень серьезными сосредоточенными лицами они решительно протиснулись вперед — сразу за теми, кто нес деда Тишку…

И произошло это настолько стремительно, что никто не успел им помешать. Только директор, в первое мгновение ошеломленный не меньше других, придя в себя, попытался ухватить ближайшего за рукав но не сделал этого. Потому что на подушках, которые на вытянутых руках несли сынки деда Тишки, выстроившиеся в затылок друг другу, золотились его военные медали. Лишь одна белая — «За отвагу» — лежала на подушке Васька, возглавлявшего шествие. Сразу за ним следовал самый маленький росточком суровый малыш, прижимавший к груди подушку с гвардейским значком, надраенным еще дедом Тишкой…

…Спустя несколько дней, после окончания классных занятий, примерно в то время, когда дед Тишка отправлялся с ребятами в «хождения», они пришли к его могиле. Холмик уже успело окутать пушистым снегом. Сняв шапки, не шевелясь, сынки некоторое время постояли в молчании. Кто-то всхлипнул — но сразу умолк, пристыженный осуждающими взглядами товарищей: память полководца солдаты не имели права омрачать слезами…

Потом Васек, под пристальным вниманием остальных, укрепил в головах холмика тщательно оструганный столбик, увенчанный вырезанной из жести красной пятиконечной звездой. К столбику была прибита дощечка с округленными краями — на ней, также красными буквами, выведенными с великим старанием, значилось:

«ГЕРОЙСКОМУ НЕЗАБВЕННОМУ ДЕДУ ТИШКЕ. ВЫ С НАМИ И ВСЕГДА ЖИВОЙ».

Этот день был как опорошенная инеем сосулька. В промерзшем небе миражной проталиной круглилось солнце — сиреневые дымы из печных труб, словно диковинные оледенелые цветы зимы, тянулись к нему. И даже не верилось, что когда-нибудь наступит весна…

…Но весна придет. Как часто бывает в Ташкенте — сразу же за хрумкающим под ногами ледком яркой синевой широко распахнется небо, тепло просияет солнце, нагревая воздух — чистый, как растаявшая снежинка. Дрожащие капли в панике начнут выскакивать из гибнущих сосулек. И каждый, кто осознает невидимый груз прожитых лет, вдохнув весну, почувствует пронзающий сердце сквознячок печали…

…Вы видите старика, который чуть ли не каждого, идущего мимо, провожает добрым, задумчивым и как бы испытующим взглядом? Он сидит на одной из скамей в кишащем народом огромном зале ожидания междугороднего автовокзала. Нарушая правило, изложенное на электронном табло «Не курить!», он дымит, пряча в широкой ладони излюбленную горлодерную «Приму». На нем темно-серое полупальто, странная черная кепка-картуз с высокой тульей и черным же лакированным козырьком. Узнаете его по окладистой, почти седой, бороде и галстуку невообразимой расцветки? Да, это он — незабвенный дед Тишка!

Куда, влекомый только ему слышным призывом еще неизвестных, но самых желанных людей, направляется он сейчас? Судя по маршрутам отбывающих отсюда автобусов, его дорога проляжет через отроги Кураминского хребта в Ферганскую долину — над петляющим в горах шоссе дед Тишка увидит скорбно воздевшиеся к небу мудрые морщинистые утесы: окаменевшие обломки вечности…

Где задержится он на какой-то срок, чтобы затем вновь оказаться в пути? И через сколько дней, недель или месяцев это произойдет? Возможно, в конце весны — за окном автобуса проплывает мрачная скала, на подступах к ней рассыпется роща цветущих урючин и яблонь, и каждое деревце будет походить на удивительное дымчато-белое либо розовое существо, замершее на тонкой ножке… А то несколько позже, когда с отцветающих деревьев начнут слетать лепестки — невесомые, словно вздохи. Не исключено, что дед Тишка задержится с отъездом, сугробы уже завалят каньоны и вершины гор, а за бегущим под уклон автобусом клубком белых разъяренных змей помчатся полосы снега… Этого не знает никто — даже он сам.

…Но вот объявлена посадка. С брезентовым рюкзаком на плече, экономно притушив сигарету и вложив ее в пачку, продвигается он в толпе пассажиров к дверям автобуса. Особенно рьяные пихают, отжимают деда в сторону. Но он не замечает ничего, потому что вне суеты, и мысли его далеко — дед Тишка уже в пути.

Дед Тишка едет к людям…