А вот от русскости в своей культуре, даже иронизируя, даже отчуждаясь от нее, он так никогда отделиться и не смог. От русскости как следования русским канонам в литературе, в понимании поэзии, в жертвенном отношении к поэзии. От русскости как полного погружения в русскую языковую стихию. И даже от русскости как модели жизненного поведения, от максимализма, стремления постоять за правду и за други своя до разгульной анархичности и бесшабашной надежды на «авось»…

«У русского человека, хотя и еврейца, конечно, склонность полюбить чего-нибудь с первого взгляда на всю жизнь…» — писал Иосиф Бродский, очевидно, объясняя этой русскостью и свою непрекращающуюся любовь к Марине. И когда читатель сплошь и рядом встречает в его стихах, выступлениях, эссе, выражение «наш народ», в «моем народе» — он может не сомневаться, речь идет именно о русском народе. И если изменил Иосиф Бродский в чем-то России, то лишь с другими империями: в литературе — с римской, в жизни — с американской:

Как бессчетным женам гарема всесильный Шах Изменить может только с другим гаремом, Я сменил империю. Это шаг Продиктован был тем, что несло горелым. <…> Перемена империи связана с гулом слов, с выделеньем слюны в результате речи, с лобачевской суммой чужих углов, с возрастанием исподволь шансов встречи…

И здесь он всего лишь продолжил русскую традицию Курбского, Герцена, Печерина, Набокова, Синявского…

Но в языке ему изменить не удалось; побег Бродского, подобно Владимиру Набокову, в чужую, англоязычную литературу явно провалился. Он опубликовал несколько англоязычных стихотворений в «Нью-йоркере», затем увлекся переводами собственных стихов с русского на английский, не удовлетворяясь качеством работы даже ведущих американских переводчиков. Но не случайно о его переводах было составлено мнение многими американскими поэтами и критиками: «посредственность мирового значения». Прочитав такое в ведущем издании и под фамилией известного властителя американских книжных мод, Бродский перестал считать себя американским поэтом. Даже в таком насквозь нерусском стихотворении, как «Пятая годовщина» с его ухмылками по поводу луж на дворе и взлетающих в космос русских жучек вместе с офицерами Гагариными, с его уже литературно подтвержденным отказом от былого пророчества: «Мне нечего сказать ни греку, ни варягу, / Зане не знаю я, в какую землю лягу», этот мировой изгой остается в отечестве русского языка:

И без костей язык, до внятных звуков лаком, Судьбу благодарит кириллицыным знаком.

А когда известный чешский писатель Милан Кундера разразился в американской печати громкими заявлениями о вечной агрессивности русских и об их культурной никчемности, не кто иной, как Иосиф Бродский дал ему достойный ответ. Да и на эмигрантских собраниях, где он изредка бывал, он защищал русскую культуру от примитивных антисоветских наскоков литературных графоманов.

Впрочем, не будем забывать, что и побег в англоязычную литературу был, мягко говоря, ему навязан. Все-таки он не особенно хотел уезжать из России. Тут жили его родители, тут жила его любовь, а значит, и какие-то надежды на будущее. С одной стороны, хотелось уехать, чтобы вырваться из литературной и любовной безнадеги, с другой — жила надежда на примирение и жил его сын, тут было пространство русского языка, которое он покидать не собирался. Ему бы радоваться, что без очереди дали израильскую визу, что отпускают на желанную свободу, а он пишет письмо Леониду Брежневу, так и недооцененное историками литературы. Письмо не политическое — письмо литературное. Уже 4 июля 1972 года оно было опубликовано в газете «Ди Прессе», а потом обильно процитировано в югославской газете Душаном Величковичем. Уезжающий поэт не плачется и не жалуется генеральному секретарю, но и не предъявляет ему политические обвинения, письмо отнюдь не покаянное, не вынужденное. Это письмо о его незыблемом праве на жизнь в русской культуре, и ни в какой другой:

«Дорогой Леонид Ильич, покидая Россию не по своей воле (о чем Вы несомненно осведомлены), позволяю себе обратиться к Вам с просьбой, на что, как я считаю, у меня есть право, поскольку я убежден в том, что все, что я сделал в своем литературном творчестве за 15 прошедших лет, служит и будет служить русской культуре. Я хочу попросить Вас дать мне возможность остаться в русском литературном мире хоть переводчиком, кем был я до сих пор. Я принадлежу русской культуре, чувствую себя ее частицей, и никакая перемена места пребывания не может повлиять на конечный исход всего этого. Язык — явление более старое и более неизбежное, чем государство. А если речь идет о государстве, то, на мой взгляд, мера любви писателя к родине — не клятва с какой-то высоты. Это то, что он пишет на языке детей, среди которых он живет. Покидая Россию, испытываю горькое чувство. Здесь я родился и воспитывался, здесь я жил и благодарен России за все, что у меня есть на этом свете. Все пережитое мною Зло преодолено Добром, и никогда у меня не было такого чувства, что Родина обидела меня. Его нет и теперь. Несмотря на то что я теряю советское гражданство, я не перестаю быть русским писателем. Я верю, что вернусь, ведь писатели всегда возвращаются — если не лично, то на бумаге. Хочу верить, что возможно и то и другое. Надеюсь, что Вы меня правильно понимаете. Прошу Вас дать мне возможность и впредь жить в русской литературе и на русской земле. Не верю в свою вину перед родиной. Наоборот, верю, что во многих отношениях я прав… и если мой народ не нуждается в моей плоти, то, может быть, моя душа ему пригодится».

Иосиф Бродский может гордиться таким письмом к лидеру государства. Это, как в случае с Мандельштамом, тот же имперский выход один на один — «поэт и царь», и поединок явно в пользу поэта. Он ни перед кем не кается и отделяет советскость, в которой он не нуждается, и русскость, как следование национальным, культурным и литературным русским традициям, которая остается при нем, куда бы он ни уехал. Письмо нельзя назвать просоветским или антисоветским (в такой системе координат Бродский никогда и не работал), письмо — прорусское, и в нем поэт выглядит более русским, чем Леонид Ильич Брежнев, живущий в интернациональной, вненациональной системе координат. Это письмо можно спокойно поставить в ряд знаменитых писем русских писателей императорам и генсекам. Письмо не только о себе и своей русскости, но и во славу русской литературы.

Не кто иной, как Иосиф Бродский воспел в мировой печати, и не единожды, всю пушкинскую плеяду поэтов от Баратынского до Вяземского, заявил о мировом уровне русской культуры XX века, назвал Марину Цветаеву лучшим поэтом всего столетия, а Андрея Платонова и Николая Заболоцкого классиками мировой литературы. Да, были у него и свои, не вполне объективные пристрастия: он постоянно возвеличивал своих ленинградских друзей, называя их всех равными себе по таланту, хотя эти старые дружки часто из зависти его же и предавали. Но у кого из нас нет этих групповых и дружеских пристрастий?

В целом тема «Иосиф Бродский как просветитель и пропагандист русской культуры в мире» несомненна. Многие из самых тонких ценителей культуры в англоязычном мире впервые услышали от Бродского имена Державина и Ломоносова, Хлебникова и Клюева. Не забывал он даже о таких советских поэтах, как Николай Тихонов и Владимир Луговской, помнил о своих учителях Борисе Слуцком и Анне Ахматовой. Для него как для человека культуры интересны даже самые незначительные поэты второго и третьего ряда. «Вообще-то говоря, среди русских поэтов… фигур второго ряда — были совершенно замечательные личности. Например, Дмитриев с его баснями. Какие стихи! Русская басня — совершенно потрясающая вещь. Крылов — гениальный поэт, обладавший звуком, который можно сравнить с державинским. А Катенин!.. Или — Вяземский: на мой взгляд, крупнейшее явление в пушкинской плеяде». И какие замечательные строки написаны им о вечном бескультурье нашей русской политической элиты: «За равнодушие к культуре общество прежде всего гражданскими свободами расплачивается. Сужение культурного кругозора — мать сужения кругозора политического. Ничто так не мостит дорогу тирании, как культурная самокастрация…»

Кстати, интересно, как почти в одно и то же время Иосиф Бродский и Станислав Куняев пишут стихи об отказе от поклонения перед учителями, перед тем же Борисом Слуцким. У Куняева — «Я предаю своих учителей» — жестко и решительно. У Бродского помягче — «Приходит время сожалений. / При полусвете фонарей, / при полумраке озарений / не узнавать учителей». Нынешняя культурная самокастрация наших либералов, в том числе литературных, приводит и к сужению понимания стихов того же Иосифа Бродского. Почти забыты уже два его прекрасных стихотворения, посвященных Глебу Горбовскому, которого он крайне высоко ценил: «Посвящение Глебу Горбовскому» («Уходить из любви…»), и «Сонет к Глебу Горбовскому» («Мы не пьяны. Мы, кажется, трезвы…»). Сам-то Бродский при явном расхождении, и политическом, и творческом, с поздним Горбовским все-таки признавал в американских интервью: «Конечно же, это поэт более талантливый, чем, скажем, Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, кто угодно…» А в книге диалогов с Волковым еще определеннее: «Если в ту антологию (русской поэзии XX века. — В. Б.), о которой вы говорите, будет включена „Погорельщина“ Клюева или, скажем, стихи Горбовского — то „Бабьему яру“ там делать нечего…»

Но «ахматовские сироты» все одеяло славы Бродского предпочитают натянуть на себя, и бродсковеды этому активно подыгрывают. Нет, чтобы взять и провести интересную творческую параллель между стихотворением Николая Рубцова «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…» и стихотворением Бродского «Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам…». Опять же, время написания почти одно, да и поэты были хорошо знакомы. Взаимовлияние, творческое соперничество? В любом случае интересная страница в биографии обоих, которую записные поклонники того и другого предпочитают не замечать. Или их встречи с Татьяной Глушковой; как рассказывала Глушкова, они оказались во многом близки по отношению к искусству и русской классике. Неплохо бы и задуматься над Державиным, как общим предтечей Юрия Кузнецова и Иосифа Бродского. Оба ведь — птенцы не из пушкинского гнезда…

Не так узок был наш герой, не влезает он в нынешнее либеральное прокрустово ложе. Увы, русскость в Бродском оказалась не нужна ни русским патриотам — критики почвенного стана если и вспоминают его, то только чтобы лишний раз ругнуть, — ни либералам, перечеркивающим Россию как таковую и вычеркивающим любое проявление русскости из судьбы поэта.

Кстати, при всем своем чувстве одиночества и отделенности ото всех, он никогда не терял чувства поколения, неоднократно писал о своем поколении: поколении писателей, рожденных перед войной, следующем за шестидесятниками, которых он всегда чурался и презирал, от Аксенова до Евтушенко с Вознесенским, — по сути, о последнем состоявшемся поколении русской культуры XX века. Не забудем, что оно, это поколение, как правило, отказавшееся от фальши шестидесятничества, кто справа, кто слева, вбирает в себя и ленинградскую группу Иосифа Бродского, и его друзей, и почти всю «тихую лирику» от Николая Рубцова до Олега Чухонцева, и Татьяну Глушкову, и мистического Юрия Кузнецова. Неплохой набор поэтов выставило на щит литературы само время! Концовка XX века оказалась ничем не хуже его начала. Иосиф Бродский говорил об этом поколении: «Это последнее поколение, для которых культура представляла и представляет главную ценность из тех, какие вообще находятся в распоряжении человека. Это люди, которым христианская цивилизация дороже всего на свете. Они приложили немало сил, чтобы эти ценности сохранить, пренебрегая ценностями того мира, который возникает у них на глазах». Утверждение вполне ортодоксальное и не раз подтверждаемое Бродским в стихах.

Я не хочу выискивать в многочисленных интервью русского поэта Иосифа Бродского аргументы в поддержку моей уверенности в его русском природном менталитете. В его многочисленных американских интервью можно найти аргументы в поддержку любой версии. Кто знает его творчество, тот найдет подтверждение в стихах, кто верит мне, поверит и моей концепции, а кто не хочет видеть в Иосифе Бродском русского поэта (такие есть и справа, и слева — и среди русских, и среди евреев), пусть ищут в нем что-то иное, создают облик чисто американского или чисто еврейского поэта. Мне важнее высказать саму версию. И если она правдива, то и восторжествует. Любой миф, в том числе и критический, держится на правде, и каждый Генрих Шлиман в конце концов находит свою Трою.

Да, Бродский сотни раз называл себя русским поэтом, он не стеснялся выступать не только от своего имени, но и от имени русской культуры, русской поэзии. Это больше всего и поражает, он — ярчайший индивидуалист, сделавший ставку на личность, вдруг перебарывает себя, отказываясь от своего «я» ради русского, народного «мы». Думаю, это тема для будущих исследований: «я» и «мы» в творчестве Иосифа Бродского.

К тому же кроме таких объективных исследователей, как Лев Лосев, или таких мемуаристов, как Евгений Рейн, большинство пишущих о Бродском или вообще не касаются его поэтической, творческой и эмоциональной русскости, или же начисто отрицают ее, старательно обходя высказывания и стихи самого же Бродского или находя в них примеры его раздражения на свою страну и полемики с ее властями.

Конечно, в самой русской культуре он принадлежал к ее западническому крылу и в споре славянофилов с западниками он, безусловно, защищал интересы западников. Но — русских западников, русских европейцев. Когда же ему приходилось встречаться с неприкрытой русофобией, неприятием России и русской культуры, он интуитивно, не размышляя, становился на сторону русских. Так было и с западником Герценом, который для Карла Маркса был замшелым русским мракобесом. Не знаю, шла ли воинственная защита русской культуры Бродским от офицерства его отца, которым он гордился, или же зачарованность русскостью пришла к нему в северной ссылке, которую он вспоминал с восторгом до последних дней своих. Или же он пропитывался ею во время встреч и разговоров со своей возлюбленной — русской художницей Мариной Басмановой.

Все аргументы в его стихах, которые он никогда не прикрывал размытым образом лирического героя, а следовал девизу своего любимого поэта Константина Батюшкова: «Живи — как пишешь, пиши — как живешь», шли от него самого. И потому соглашусь с мнением Льва Лосева: «Между Бродским в жизни и Бродским в стихах принципиальной разницы нет».

Впрочем, его русский менталитет чаще всего проявляется спонтанно, неожиданно. К примеру, в грубом и хлестком, для него самого рискованном стихотворении «На независимость Украины» проскальзывает: «Не нам, кацапам, их обвинять в измене…» То есть поэт ощущает себя «кацапом», русским. А ведь написано уже в Америке, спустя годы после эмиграции, когда его довольно настойчиво подталкивали к признанию своего еврейства, которое «стало чуть более заметным для меня именно здесь, где общество построено с учетом строгого разграничения на евреев и неевреев». И при этом строгом разграничении он в вольных поэтических строчках вольно чувствовал себя именно «кацапом». И остро переживал отделение Украины от России. Уж тут его, как в случае со стихотворением «Народ», никто в «паровозности» написания не обвинил бы. В Прибалтике он был гостем, Украину всегда чувствовал, как и все мы, частью единого целого. Любил героическую историю обороны Севастополя. Да и Киев для него был «матерью городов русских». Потому так остро, болезненно реагировал Бродский даже в далеком Квинсе на «незалежность» Украины.

Естественность и искренность поведения были заложены в нем с детства, стали его позицией, и нынешним исследователям не приходится отделять его искренние стихи от стихов, написанных в угоду властям или кому бы то ни было. Разве что единственный, может быть, раз в жизни, во время суда над ним в Ленинграде, он выдавил из себя: «Строительство коммунизма — это не только стояние у станка и пахота земли. Это и интеллигентный труд…» Потом он сам же и высмеял свою попытку заигрывания с судом в иронических стихах, когда писал в «Речи о пролитом молоке» об «ученье строить Закону глазки, / Изображать немого…». Насколько я знаю, больше никогда никакому закону он глазки не строил, и с уверенностью можно цитировать его стихи и высказывания как истинные мнения самого поэта, какими бы политкорректными или, наоборот, неполиткорректными эти высказывания ни были. Вообще, он не выносил политкорректности по характеру своему, был всегда максималистом, в лицо говорил человеку всё, что думал.

Да и что он выигрывал, к примеру, от письма Брежневу, посланного перед отъездом из России в эмиграцию? Зачем писал, требовала ли этого его душа? Сегодня это письмо иные его поклонники хотят обратить чуть ли не в шутку, в пародию, написанную совместно пьяной компанией перед отлетом из России. Нет, господа, такие проникновенные слова в шутку не пишутся: «Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не может. (И не повлияла! — В. Б.) Язык — вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятва с трибуны…»

В этом письме продумано каждое слово. Это писательская концепция Бродского, подтвержденная всей жизнью и творчеством. К сожалению, по-моему, только я один и опубликовал полностью это письмо дважды в своих книгах «Последние поэты Империи» и «Живи опасно».

Никто, по-моему осознанно, не замечает той жесткой полемики, которую вел Бродский с недругами русской культуры на страницах западной печати. Наши либералы до сих пор строго цензурируют его, хотя никаких запретов на публикацию и цитирование (кроме личного архива) сам поэт не оставлял.

В России при всем множестве изданий Бродского умудрились лишь один раз напечатать в дополнительном, седьмом томе собрания сочинений его ответ на антирусские высказывания чешского писателя Милана Кундеры «Почему Милан Кундера несправедлив к Достоевскому» (1985), умудрились пройти мимо «Письма президенту Вацлаву Гавелу» (1993), написанного опять же в споре с речью «Посткоммунистический кошмар», где чешский президент тоже позволил себе не только антикоммунистические, но и антирусские сентенции. Лишь недавно была впервые напечатана в малотиражном журнале дискуссия в Лиссабоне о России и Центральной Европе, состоявшаяся 16–17 мая 1988 года, на которой, откровенно говоря, эмигрант Бродский защищал интересы России и русской культуры куда отважнее, чем приехавшие из России Анатолий Ким, Лев Аннинский, Татьяна Толстая и другие, скорее оправдывающиеся перед именитыми западными писателями. Русских участников можно как-то понять — они впервые в жизни приехали на подобную конференцию и послушно каялись за все существующие и несуществующие грехи своей страны.

Об этой дискуссии я слышал сразу же после ее завершения от своего друга Анатолия Кима, который признавался, что так яростно спорить с ополчившимися уже не на СССР, а на саму изначальную Россию и русскую культуру позволил себе лишь Иосиф Бродский. Кстати, это важная тема для исследования: как защищали достоинство России за рубежом наши записные антикоммунисты Владимир Максимов, Михаил Шемякин, Андрей Синявский, Александр Солженицын, Иосиф Бродский и как поливали грязью саму Россию другие диссиденты, от Давида Маркиша до Виктора Топалера. Как признавалась в Израиле известный филолог Майя Каганская: «В СССР я думала, что ненавижу все советское; приехав сюда, я поняла, что ненавижу все русское…»

Эти статьи и выступления в защиту России и русской культуры Бродскому никто не заказывал — просто накипело. На Западе он боролся за Россию не менее страстно, чем Александр Солженицын. И спор их друг с другом типичен для русской литературы. Но об этом споре как-нибудь в другой раз. Я согласен с тем же Львом Лосевым, который в книге о Бродском в серии «ЖЗЛ» пишет: «„Западник“ Бродский не менее, чем „славянофил“ Солженицын, был всегда готов грудью стать на защиту России, русских как народа от предвзятых или легкомысленных обвинений в природной агрессивности, рабской психологии, национальном садомазохизме и т. д.». К примеру, он с присущей ему саркастической иронией высказался в адрес ельцинских властей после печально известного расстрела Верховного Совета 4 октября 1993 года:

Мы дожили. Мы наблюдаем шашни броневика и телебашни.

Обратимся к его полемике с чешским писателем Миланом Кундерой, ныне щедро рекламируемым в российской прессе и издаваемым в наших престижных издательствах. Этим бы издательствам печатать вместо предисловия статью Кундеры «Предисловие к вариации» из книжного приложения к «Нью-Йорк таймс» от 6 января 1985 года вкупе с ответом Иосифа Бродского, напечатанном через месяц, 17 февраля, в том же издании под названием «Почему Милан Кундера несправедлив к Достоевскому» (тем более что статья Кундеры ни разу не была опубликована в нашей прессе). А на обложку всех книг Милана Кундеры, выходящих на русском языке, я бы предложил поместить изречение Иосифа Бродского из его известной беседы с Адамом Михником в январе 1995 года, тоже стыдливо замалчиваемое в нашей прессе: «Кундера — это быдло. Глупое чешское быдло».

Впрочем, еще за год до своей антидостоевской статьи, в апреле 1984 года, Кундера опубликовал там же, в центральном органе всех мировых либералов, свой нашумевший манифест «Трагедия Центральной Европы». Кундера, как всякий бывший коммунист, как всякий ренегат, споривший с Вацлавом Гавелом осенью 1968-го, призывая к компромиссу с Советской армией, к отказу от сопротивления, к «умеренности и реализму», впоследствии, отказавшись от своих былых взглядов, стал люто поносить бывших единомышленников. Ему уже мало было критики Советского Союза — он решил бороться со всей тысячелетней Россией и ее великой литературой, даже со своим собственным славянством. Он негодует: «Чехам (вопреки предостережениям своей элиты) нравилось по-детски размахивать „славянской идеологией“, считая ее защитой от германской агрессии. Русские тоже с удовольствием использовали ее для оправдания своих имперских планов. „Русские называют все русское славянским, чтобы потом назвать все славянское русским“ — так в 1844 году… Карел Гавличек предупреждал соотечественников об опасности невежественного восхищения Россией… Джозефа Конрада, поляка по происхождению, раздражал ярлык „славянская душа“, который навешивали на него и его книги… Как я его понимаю! Я тоже не знаю ничего более нелепого, чем этот культ туманных глубин, трескучие и пустые рассуждения о „славянской душе“, которую мне периодически приписывают».

Поражает самопредательство славянских писателей, отказ не только от связи с русской культурой, но и от истории своих народов. Решили в немцев или американцев переименоваться, будто те их только и ждут! Куда на самом деле деться тому же Джозефу Конраду не только от славянской души, но и от русскости, ежели он, рожденный на Украине, рос и познавал мир все в той же Вологде, недалеко от Череповца, и до конца дней своих говорил по-английски с чисто славянским акцентом? Не уйти было от славянского мира ни Милану Кундере, ни Даниле Кишу, ни Адаму Загаевскому… Вот из таких ренегатов и вырастают самые злобные русофобы.

Придуманная ими искусственная концепция Центральной Европы не укладывалась в традиционную западную схему противостояния Запада и Востока, ибо по этой схеме, привычной для Европы со Средних веков, к Востоку относились и все славянские страны, включая Польшу с Чехией. Противоречила она и всей истории Европы. Это была чисто антикоммунистическая поначалу, но быстро ставшая антирусской государственная концепция бывших социалистических стран. Как голос воинственной русофобии и поныне звучит статья Милана Кундеры, утверждающего, что Россия всегда была чужда европейскому духу цивилизации. Даже Австро-Венгерская империя Франца Иосифа им восхваляется как заслон от ненавистной России. Он готов быть под австрияками, под немцами, под американцами, под мусульманами, но лишь бы — против России. Вот уж верно, чешское быдло, готовое унижаться и перед немцами, и перед французами, готовое презирать свое славянство и люто ненавидеть его. Он восхваляет письмо Франтишека Палацкого 1848 года немцам, где историк оправдывает существование оккупировавшей Чехию империи Габсбургов тем, что она была единственным заслоном от России, от «державы, которая, уже достигнув в наши дни чудовищной силы, продолжает наращивать ее, становясь неодолимой для любого европейского государства». По сути все либеральные интеллигенты и политики стран Восточной Европы — изощренные коллаборационисты, готовые отдать свои страны и народы — поляков, чехов, болгар, а теперь и украинцев — в любое рабство. Лишь бы не союз с Россией, единственной страной, которая никого в рабство забирать не собирается.

Изречения Кундеры и ему подобных хорошо бы вывесить на стенку нашим либералам, мечтающим стать европейцами. Десяток-другой Печериных Европа еще выдержит, но остальным уж точно даст под зад коленом. Я еще у Ле Пена в свое время, гостя на его даче, спрашивал: «Почему вы так насторожены к русским? Чем арабов и негров пускать сотнями тысяч в Париж, лучше бы русских пустили к себе на черные работы. Или мы для вас не белые?» Ле Пен отвечал: «Вы все-таки другие, другая цивилизация». Но он хотя бы не был русофобом. А вот Милан Кундера пугается даже русской литературы, Гоголя, Достоевского, Салтыкова-Щедрина. Услышьте же, наконец, господа либералы! Услышьте, Игорь Золотусский и Игорь Волгин, о кундеровском «ужасе перед миром, который встает со страниц его (гоголевской. — В. Б.) прозы. Стоит оказаться внутри его, как мы сразу понимаем, насколько он нам чужд». Кундера обвиняет и Западную Европу за ее соглашательство перед Россией, за сдачу восточноевропейских стран в русский «плен».

И вот сейчас все эти страны вошли в НАТО, в общую Европу, подавляя своими голосами европейские интересы в угоду главному хозяину — Америке. За что уважать эти сервильные лакейские образования, лишенные всякой истинной независимости? Вспоминаю откровенный разговор с одним из крупнейших политиков Германии: «С вами, русскими, мы еще договоримся, у вас есть своя цель, свой смысл существования, но уж с поляками дозвольте нам справиться самим. Это не народ, так — напыщенное лакейство». И так думают почти все западноевропейские политики, до поры политкорректно пряча свои мысли.

Иосиф Бродский с его русским менталитетом своих мыслей не прятал и, при всем уважении к полякам и чехам, слыша их уничижительный разговор о русской литературе, перечеркивал даже былые дружбы.

Милан Кундера в своем письме «Предисловие к вариации» (полный перевод которого, сделанный Региной и Григорием Бондаренко, я опубликовал в одном из номеров «Дня литературы») пишет: «Когда в 1968 году русские оккупировали мою маленькую страну, все мои книги были запрещены и я внезапно потерял все законные возможности получения средств к существованию. Кое-кто пытался помочь мне, — так в один прекрасный день режиссер предложил мне написать текст инсценировки романа Достоевского „Идиот“. Перечитав роман, я осознал, что не возьмусь за эту работу, даже если буду умирать от голода. Созданный Достоевским мир отталкивал меня напыщенными жестами, грязной изнанкой и агрессивной сентиментальностью… Меня раздражала атмосфера романов Достоевского: мира, где любая мелочь оборачивается переживанием, или, другими словами, где чувства возводятся в ранг ценностей и истин…»

Но таким же, как Федор Достоевский, был поэт Иосиф Бродский. Очевидно, между русскими евреями, укоренившимися в России, и европейскими евреями, принявшими западный индивидуализм и рационализм, разница почти такая же, как между самими русскими и, к примеру, поляками или чехами. Иосиф Бродский воспринимал фильм Вуди Аллена как пережитое лично им самим. Он любил говорить: «У русского человека, хотя и еврейца, конечно, склонность полюбить чего-нибудь с первого взгляда на всю жизнь». Будь это женщина Марина Басманова или поэзия Баратынского. Западных рационалистов поэзия Бродского должна раздражать так же, как, к примеру, проза Достоевского. Впрочем, и самые резкие нападки на него после вручения Нобелевской премии слышались из европейских стран, прежде всего из Англии.

Когда-то в 1968 году Кундеру на улице Праги остановил для проверки документов советский офицер и между делом, без всякой злобы, сказал, что вообще-то русские любят чехов, а это недоразумение рассеется само собой… Кундеру поразил даже не сам факт обыска, а сентиментальность и чуть ли не романтическое признание в любви обыскивающего его офицера. Ему бы лучше подошел какой-нибудь эсэсовец, без разговоров бьющий в морду. Он бы и подчинился, и слушался бы его дальше. А вот русская «братская» оккупация чеху чужда, и виноваты в этой оккупации — по Кундере — не советские танки и не коммунистический режим, а Достоевский и Гоголь, вечная сентиментальная имперскость.

Казалось бы, не Иосифу Бродскому, осудившему советскую оккупацию Чехии в своем стихотворении «Письмо генералу Z», а позже, после ввода войск в Афганистан, написавшему резкие «Стихи о зимней кампании 1980 года», набрасываться на Милана Кундеру (и на других таких же) с их манифестами и заявлениями. Но очень уж быстро эти Кундеры и Гавелы перешли от осуждения советских танков к осуждению русскости как таковой. Либералы могут не сомневаться: какая-нибудь Наталья Иванова или Сергей Чупринин для писателей, подобных Кундере, все равно не люди, а дикари и варвары. Ведь «человек, преисполненный лирического жара, способен предаться зверствам во имя святой любви». Одно дело — продуманные, рассчитанные зверства тех же американцев в Югославии, Афганистане, Ираке, к ним готовы присоединиться и чехи, и поляки… А вот истинно русское «возведение чувств в разряд ценностей», пришедшее в православие, кстати, от древних иудеев, непонятно и враждебно рациональному Кундере. Христианский императив «возлюби Бога и живи с этой любовью» ему и его соотечественникам куда страшнее атеистического рационалистического императива «возлюби Закон». За Достоевским чувствуются православная сентиментальность и умственная иррациональность, отвергаемые всем телом, всем сознанием восточноевропейского обывателя. Иное дело ясный немецкий приказ: всем евреям нашить желтые звезды, — или же американская «политика большой дубинки»: кто сильнее, тот и прав. Чешский или польский обыватель готов становиться в очередь хоть в крематорий, хоть под американские бомбы, но мистическая неопределенность России чужда его душе.

«Столкнувшись с бесконечностью русской ночи, — пишет Кундера, — я ощутил в Праге насильственный конец западной культуры, появившейся на заре нового времени… конец Запада, каким он представлялся мне на заре модернизма. В маленькой западной стране я видел закат западного мира. Это было великое прощание». За напыщенностью последних фраз сквозит горечь от потери тем самым любимым Западом собственной веры и убеждений, своей религии и своей культуры. Но если так, зачем же Чехии стремиться в этот обреченный, обезличенный и обескультуренный мир? Зачем же так ненавидеть Достоевского, чтобы подобно героям кундеровской «Невыносимой легкости бытия» уйти от всех и устремиться в пропасть?

Иосифа Бродского трудно было смутить антисоветской риторикой письма, он писал и похлеще Кундеры, но объявить убийцей западного мира его любимого Достоевского он не позволил бы никому. Представляю, какой заряд хлесткой ненависти обрушил бы поэт, будь он жив, на Анатолия Чубайса за его признание в ненависти к Достоевскому. Впрочем, этим Чубайс себя и выдал. Не обладая, подобно Бродскому, русским менталитетом, он готов подчиниться любым указаниям из-за океана, даже во вред себе, лишь бы уничтожить раз и навсегда ненавидимую им русскую достоевщину. И кто же тогда будет населять создаваемую им «либеральную империю»? Варяги и хазары, герои дурашливого произведения Дмитрия Быкова «ЖД»?

В своем изгнанничестве русский европеец Бродский оказался более эмоционален, более умственно иррационален, чем иные чисто русские интеллигенты, предпочитающие Достоевскому уютно-обывательского, с маленьким мирком рассчитанных страстей и дозволенных эмоций Милана Кундеру. Бродский оказывается даже непоследователен: всегда отказывающийся и в поэзии, и в эссе от русского коллективного «мы», всегда этике предпочитающий эстетику, вдруг, задетый выпадами русофобов, он сам неоднократно повторяет это русское «мы». В своей политической поэзии он не боится быть неполиткорректным и по отношению к России, прежде всего к ее властям. Он даже готов смотреть на Москву сквозь прицел бомбардировщика. Но это, по-пушкински, эмоции «для своих». Когда же чужие тянут свои грязные руки к России и великой русской литературе, от его антисоветских эмоций не остается и следа. Он первым кидается в бой даже со своими друзьями.

И не в том дело, что не Достоевский и его поклонники вводили в Прагу советские танки в 1968 году, скорее наоборот — те, кто вводил, ни Достоевского, ни Гоголя не читали. Они подчинялись именно что рациональному марксистско-коммунистическому западному доктринерству. Бродский замечает, что большинство преступлений, совершаемых той или иной идеологической системой в России и за ее пределами, — «совершались и совершаются во имя не столько любви, сколько необходимости — исторической, в частности. Концепция исторической необходимости есть продукт рациональной мысли, и в Россию она прибыла со стороны западной». Все эти идеи о социальных государствах, идеальных обществах — «ни одна из них не расцвела на берегах Волги». В конце концов, «и „Капитал“ Маркса, — замечает Бродский, — был переведен на русский с немецкого».

Подобно Александру Солженицыну, отметает он и версию о желательности и притягательности этой западной марксистской теории именно для России. «Необходимо, тем не менее, отметить, что нигде не встречал этот призрак (призрак коммунизма. — В. Б.) сопротивления сильнее, начиная с „Бесов“ Достоевского и продолжая кровавой бойней Гражданской войны и Великого террора, сопротивление это не закончилось и по сей день. Во всяком случае, у этого призрака, — ехидно добавляет Бродский, — было куда меньше хлопот в 1945 году, когда он внедрялся на родине Милана Кундеры, как, впрочем, и в 1968-м». В другом месте, в беседе с Адамом Михником, Бродский повторяет: «То, что произошло с Россией, не является ее виной. Ведь Маркс родился не на Волге». Михник считает: суть полемики Бродского с Кундерой в том, что Россия — это часть Европы, фрагмент Европы, и потому всё, что там происходит, — это общеевропейское дело. Бродский уточняет, что Россия — «это часть христианской культуры. А знаешь, что сказал Чеслав Милош об этой полемике? Посмеялся и сказал: чехи — новички в этих вопросах».

Короче говоря, Бродский в ответе Кундере резко отделяет русский народ и русскую литературу от любых политических доктрин, время от времени побеждающих в том или ином регионе. Как второгоднику, забывшему ответы на все вопросы, Бродский объясняет нашкодившему Кундере, что он лишь пал жертвой геополитической детерминированности — концепции деления мира на Запад и Восток, придуманной всё на том же рациональном Западе, никак не желающем впускать в Европу чересчур громоздкую Россию, но заодно и относящем к тому же Востоку всех этих «полячишек, чешишек и прочих румынов». Нынешнее ужесточение правил ассимиляции и миграции жителей даже в пределах единого Евросоюза демонстрирует борьбу старой Европы с комплексом «польского сантехника» и «румынского водопроводчика». Не столько с русскими будут бороться в ближайшее время старые европейские страны, сколько с нашествием этих дремучих пражско-варшавских варваров.

Бродский презрительно указал и на место Милана Кундеры в сравнении с Достоевским: «Если у литературы и есть общественная функция, то она… в том, чтобы показать человеку его духовный максимум. По этой шкале метафизический человек романов Достоевского (так же как герой стихов Бродского или Юрия Кузнецова. — В. Б.) представляет собой большую ценность, чем кундеровский уязвленный рационалист, сколь бы современен и сколь бы распространен он ни был». Но предавая Россию и Достоевского, Милан Кундера, сам, может быть, не догадываясь об этом, предает свою Чехию в угоду Западу и воспевает лишенное и религии, и культуры, и любой другой фундаментальной основы безликое и безнациональное общество взаимных предателей. Читая Кундеру, понимаешь, как легко может сдаться Европа исламским фундаменталистам. Как его любимая героиня Сабина из «Невыносимой легкости бытия», он пестует конформизм как образ жизни.

Читая Бродского, понимаешь, что у русской иррациональности есть еще какие-то шансы на спасение. Как и все русские поэты, он жил и умер идеалистом, хотя сам же и посмеивался над своим идеализмом. Еврей Бродский в быту, в веселой еврейской компании, чему и я бывал свидетелем, чисто по-еврейски подсмеивался над русским поэтом Бродским. Как русский поэт он «привык смотреть на свое существование как на опыт, который ставится на нем Провидением. Это означает, что основная задача русской культуры… оправдать свое существование. Желательно на метафизическом, иррациональном уровне. Это означает, что во всем, что с тобой происходит, ты усматриваешь длань Господню». Тебя сажают в тюрьму, посылают в ссылку, бросает любимая — все это, по Бродскому, инструмент Провидения. Точно такой же инструмент Провидения — его стихи: «Когда я писал стихи, я хотел одного — изменить уровень сознания и мышления своих читателей… Думаю, что хоть немного мне это удалось». Чисто литературоцентричная идеалистическая модель русского мира. Не будем забывать: когда сегодня в московском метро мы слышим стихи русских поэтов — это осуществление идеи Иосифа Бродского и никого другого. Сначала он заставил в американских метрополитенах во всех вагонах наклеивать короткие стихи ведущих национальных поэтов. Как водится, наши начальники метро заимствовали у американцев этот опыт, может, даже не догадываясь, что идея-то чисто русская. Он называл свои стихи — стишками, высмеивал поиски смысла поэзии, свою провиденциальность и «нахальную декларацию идеализма», но тут же добавлял, что в каждой шутке большая доля правды.

Как всегда, для того чтобы понять сущность Иосифа Бродского, надо не лезть в его американские посленобелевские интервью, когда он вынужден был, как в разговоре с судьей Соловьевой, политкорректно облекать свои мысли в какие-то общечеловеческие сентенции. Скажу честно, я такого Бродского не люблю. Да и не Бродский это вовсе, так же как не Бродский призывал признать в строительстве коммунизма его интеллектуальный труд. Из его откровенных бесед ценю беседы с Волковым, с Михником, с Рейном — с ними он высказывался так же свободно, как в своих стихах. Вот так однажды он и выразил свою суть другу Адаму Михнику в той же беседе, где определил место и положение Кундеры: «Сразу скажу, с кем ты имеешь дело. Чтобы у тебя не было иллюзий. Я состою из трех частей: античности, литературы абсурда и лесного мужика. Пойми, я не являюсь интеллигентом». Римская античность, а затем и китайская древность — не забудем его изумительный цикл стихов «Письма династии Минь», где поэт волшебным образом переплел собственную судьбу с мотивами древней китайской поэзии. Литература абсурда — из его старой и любимой скандинавско-английской Европы. Третья — земная часть русского лесного мужика (ибо еврейских лесных мужиков нет ни на Руси, ни в Израиле). Иногда он перемешивает эти части, порой резко переходит от античности к мужицкому говору и наоборот:

Ночь. Камера. Волчок Хуярит прямо мне в зрачок. Прихлебывает чай дежурный. И сам себе кажусь я урной… Болото всасывает склон. И часовой на фоне неба Вполне напоминает Феба. Куда забрел ты, Аполлон!

Лесной мужик Бродский «хуярит» напролом, сталкиваясь в одном пространстве тюремного коридора и стиха с античным Фебом-Аполлоном, и их общность вполне органична. Не эпатажна, не вызывающа, но вот интеллигентности здесь уж верно делать нечего. Он ценит русскую дворянскую и народную культуру, ценит людей принципов и чести, к примеру, Виссариона Белинского, ценит независимых русских писателей всех мастей, от Лескова до Баратынского, но всю образованческую групповщину глубоко презирает. Либеральную ли, прогрессивную, академическую, филологическую. И он, глубоко понимающий все уровни русской культуры, чувствующий себя своим и в глухой архангельской деревне, и среди утонченных эстетов, имеет право говорить от имени русских: «Мы совершенно не могли состыковаться с цивилизованным миром. Речь идет о разнице в том, что у тебя стоит на полке и что происходит за окном. У русских необычно сильное ощущение того, что одно с другим не имеет ничего общего… В России это впечатление гораздо сильнее, поскольку ты понимаешь, что ничего изменить не сможешь и само ничто не изменится»…

Подводя итог отношению Бродского к нападкам на Россию и русскую литературу, вспомню еще раз Вторую конференцию по литературе в Лиссабоне, проходившую в 1988 году под покровительством доктора Мариу Соареша, президента Португалии. За год до падения Берлинской стены на конференции предполагалось взорвать стену между русской литературой и другими литературами Европы. Но странным образом — заставив каяться во всех грехах абсолютно всех русских писателей. Даже Татьяну Толстую там представили как имперскую захватчицу, вводившую советские танки в Будапешт и Прагу. Советский Союз уже таял на глазах, и потому основной огонь сосредоточили на России и русской культуре, на русском неисправимом менталитете.

Поначалу русские писатели, как дети, решившие, что пришли на рождественскую елку, раскланивались направо и налево, объединяясь и с писателями-эмигрантами, и с «братьями» из стран Восточной Европы. При этом они горделиво говорили и об уникальном опыте XX века, из которого, по их мнению, русская литература вышла вполне достойно. И вдруг от венгра Дьердя Конрада, от поляков Адама Загаевского и Яна Щепаньского, от югослава Данилы Киша они услышали не поддержку в свой адрес, а высказанные менторским тоном обвинения в излишней имперскости. Присутствующий там же, я уж не знаю, от имени какой Европы, индиец Салман Рушди вообще обвинил Татьяну Толстую и других в «колониальном» тоне разговора, в имперской и безнравственной позиции.

Представляю, каково было удивление членов российской делегации, отобранных из самых демократически настроенных писателей перестроечного времени! Из их уст сразу зазвучали и покаяния, и извинения, и отказ от любой имперскости. И лишь Иосиф Бродский, скептически посмотрев на весь этот шитый белыми нитками балаган наших бывших союзников перед окончательным разрывом с Россией, резко заявил: «Никакая это не имперская политика. Я бы сказал, что это единственно возможный реалистический взгляд на данную проблему, который для нас, русских, возможен… Концепция Центральной Европы ничего не дает. Мы — писатели, и нас нельзя определять нашей политической системой… Определяет нас язык, на котором мы пишем, то есть мы — русские писатели…» Бродский утверждал, что Россию и русскую литературу нельзя отделять от Европы. А понятие Центральной Европы — вообще нелепое и ненужное с точки зрения литературы: «Есть польская литература, чешская литература, словацкая литература… невозможно говорить об этой концепции даже с точки зрения литературы».

В ответ писатель из Сербии Данило Киш признал, что концепция Центральной Европы возникла даже не как антисоветское, а как антирусское понятие: «Антирусская по своей идее, потому что мы оказались между двух культурных влияний и пытаемся найти собственное место». Потом он признался, что своего места в культуре у них так и не нашлось: или русское влияние, или американское… Жаль, что Киша, веселого гуляки и хорошего писателя, уже нет в живых, иначе бы я ему напомнил наши долгие разговоры в Загребе на одном из конгрессов Пен-клуба, когда мы с ним на хорошем русском и с хорошим запасом русской водки, обычно в его номере, выясняли место и роль русской литературы. У меня и сейчас лежит на полке надписанная им книга с признанием в любви к России. И так ли мы, русские, мешали сербской литературе? Не думаю, что натовские бомбы помогли сербам определить собственное место в мировой культуре.

Но спрашиваю всех оппонентов русскости Иосифа Бродского и справа, и слева: зачем ему, американскому лауреату, еврею, было влезать в это запланированное и продуманное избиение русских писателей, становиться на их защиту? Ведь отошли же сразу в сторонку и Сергей Довлатов, и Зиновий Зиник. Выходит, сидела в нем всю жизнь русская заноза — и метафизическая, и реальная «М. Б.» — и требовала дать бой зарвавшимся «жертвам русской имперскости». «Мы — русские писатели…», «определяет нас язык…». Что заставило этого лютого индивидуалиста перейти на столь соборную позицию? Какая провиденциальность? Какое предназначение? Или в эти минуты его брала за руку та русская женщина из Череповца, которая отнесла его креститься в православную церковь? Или вставали за ним русские северные богатыри из архангельских лесов? Или тот самый Бог, который в деревне живет не только по углам?

Думаю, на Страшном суде эта защита русской литературы всегда и везде будет ему зачтена…