Череповец стал для маленького Оси Бродского не просто городом спасения от голода и блокады, но, насколько мне известно, и городом, где его крестили. Многие из почитателей поэта отмахиваются от якобы недостоверного факта крещения или же не придают ему значения. Меня это удивляет. Зачем матери поэта Марии Моисеевне придумывать всю эту историю крещения, зачем рассказывать о ней своему близкому другу Наталье Грудининой? Если Грудинина, доверенное лицо Бродского, важный свидетель на суде, придумала эту историю с крещением, можно ли ей доверять и во всех остальных показаниях? Значит, всё можно считать фантазиями? И наконец, зачем Виктору Кривулину, отнюдь не священнику, а вполне богемному, талантливому, известному поэту, придумывать историю с крещением Бродского?
Да и не от одного Кривулина известна история о крещении в Череповце. Ее вспоминает и вдова Кривулина Ольга Кушлина: «Так получилось, что мне пришлось заказывать панихиду по Иосифу на сороковины в Преображенском соборе Питера, и я предварительно говорила о спорности вопроса о его крещении с настоятелем… Служили очень трудно как-то, было всем тяжело невыносимо (м. б., есть особый чин, как при крещении — „крещается, аки некрещен…“? Точно не знаю). И согласились не сразу, но не из-за этого спорного момента, а просто „по-советски“ трусили (собор рядом с домом Мурузи). А по сведениям, крестила его сама нянька, человек глубоко верующий, что допустимо, если нет возможности позвать священника (моя прабабка в Туркмении даже получила на это благословение церкви — была повитухой в отдаленном городке и крестила младенцев, которых сама принимала)… Кривулин же просто опрашивал всех, чьему свидетельству можно было верить, — и не из праздного любопытства, а как раз перед панихидой. Человеком он был глубоко религиозным, потому и пытался всё выяснить. Так что в книге Лосева — неточности, сведения от Грудининой пришли к Кривулину от другого человека (имени называть не имею права)».
В любом случае не понимаю, почему этот вопрос как-то стыдливо обходят во всех книгах о поэте. Факт возможного крещения или некрещения любопытен для биографа, независимо от его религиозности и вероисповедания, как и любой другой факт биографии Бродского. Как и его двухлетнее пребывание в Вологодской области в эвакуации в самые тяжелые годы войны. Наверняка Иосиф Бродский позже в разговорах с Николаем Рубцовым мог упоминать свою «вологодскую ссылку» в малолетнем возрасте. Рубцов не случайно хранил в своей «бархатной» записной книжке на двенадцатой странице телефон Иосифа Бродского. Он достаточно живо (и отнюдь не скептически, как считают иные) описал выступление Бродского на турнире поэтов во Дворце культуры имени Максима Горького с участием А. Кушнера, Г. Горбовского, В. Сосноры в своем письме приятелю, тоже литератору Герману Гоппе в марте 1960 года:
«Конечно же, были поэты и с декадентским душком. Например, Бродский. Он, конечно, не завоевал приза, но в зале не было равнодушных во время его выступления. Взявшись за ножку микрофона обеими руками и поднеся его вплотную к самому рту, он громко и картаво, покачивая головой в такт ритму стихов, читал:
— У каждого свой хрлам!
У каждого свой грлоб!
Шуму было! Одни кричат:
— При чем тут поэзия?!
— Долой его!
Другие вопят:
— Бродский, еще!
— Еще! Еще!»
Да и стихотворение не случайное: «У каждого свой храм…». Вот и вернемся опять к первоначальному храму Иосифа Бродского, к его череповецкому крещению.
В книге Льва Лосева читаем: «1942, 21 апреля после блокадной зимы Мария Моисеевна с сыном уехали в эвакуацию в Череповец. По рассказам Натальи Грудининой (в передаче Виктора Кривулина), Мария Моисеевна доверительно сказала ей, что женщина, которая присматривала за маленьким Иосифом в Череповце, крестила его». Подтверждают этот рассказ и другие близкие друзья Иосифа Бродского, та же Валентина Полухина. Именно в Череповце, по семейным преданиям, Бродский научился читать. В конце пребывания в городе он выучил наизусть первое стихотворение Пушкина. Сам Иосиф вспоминает: «Я помню спуск в нашу полуподвальную квартирку. Три или четыре белые ступеньки ведут из прихожей в кухню. Я еще не успеваю спуститься, как бабушка подает мне только что испеченную булочку — птичку с изюминкой в глазу. У нее немного подгоревшие крылышки, но там, где должны быть перышки, тесто светлее. Справа стол, на котором катается тесто, слева печка. Между ними и лежит путь в комнатку, где мы все жили: дедушка, бабушка (родители матери. — В. Б.), мама и я. Моя кроватка стояла у той же стены, что и печь в кухне. Напротив — мамина кровать и над ней окошко, выходящее, как и в кухне, на улицу. <…> Хозяев я совсем не помню. Был только их сын — Шурка, которого я из-за своей дикции звал Хунка».
Думаю, это череповецкое крещение, пусть и неосознанно, провиденциально всю жизнь сказывалось в его творчестве, как бы он сам шутливо ни отмахивался от своей воцерковленности.
Когда началась война, Осе Бродскому было чуть больше года. Увлеченные всеобщей любовью к «вождю народов» родители при рождении назвали мальчика Иосифом в честь Сталина. Блокада и оказалась его первым жизненным испытанием. Немцы стремительно наступали, в сентябре 1941 года подошли к Ленинграду. От центра города врага отделяли всего десять километров. Из магазинов исчезли продукты, начался голод. В разговоре с Соломоном Волковым поэт вспоминает о том времени: «Мать тащит меня на саночках по улицам, заваленным снегом. Вечер, лучи прожекторов шарят по небу. Мать протаскивает меня мимо пустой булочной. Это около Спасо-Преображенского собора, недалеко от нашего дома. Это и есть детство»… Еще до эвакуации в Череповец маленький Ося пережил первые месяцы блокады, а его отец, военный корреспондент, позже участвовал в ее прорыве. Так что Иосиф Бродский по всем правилам и законам — настоящий блокадник. Тем более я рад, что его, как и сотни тысяч других блокадников, спас наш Русский Север.
Север вообще очень много значил в жизни поэта, от его череповецкой эвакуации в раннем детстве до работы в геологической экспедиции в 1958 году в Малошуйке Онежского района Архангельской области и заканчивая знаменитой коношской ссылкой. Без Севера он уже не мог полноценно творить, и не случайно в эмиграции Бродский часто приезжал в Швецию, дышать привычным северным воздухом. Даже свадьбу со своей итальянской невестой Марией он сыграл на своем родном прибалтийском Севере, в Стокгольме.
Бродский не только частенько вспоминал череповецкий период в интервью, но и отражал его в стихах. К примеру, он пишет песенку о своем любимом красном свитере («потетель» — точный перевод английского sweater), в котором можно не мерзнуть даже на берегах череповецкой реки Шексны.
Я рад, что этот северный импульс поэта был замечен самими северянами. Была подготовлена и проехала по северным местам Бродского передвижная экспозиция «Фотопрочтение Иосифа Бродского». Северные фотографы по-своему прочли три стихотворения, написанные в Архангельской пересыльной тюрьме и во время ссылки в деревне Норенской. Места, которые вдохновляли поэта, запечатлены на снимках профессиональных фотографов и фотографов-любителей. Мэр Череповца Юрий Кузин признавался на открытии фотовыставки: «С удовольствием ознакомился с фотовыставкой. Могу сказать, что Иосиф Бродский — это величайший поэт, и его творчество интересно многим череповчанам, и я отношу себя к числу поклонников его творчества. Хотел бы пригласить на выставку череповчан, я думаю, что они получат удовольствие».
«В Череповце поэт провел одни из самых трудных месяцев детства, — рассказала заведующая городским художественным музеем Светлана Пономарева. — Родители привезли его сюда в декабре 1941-го из блокадного Ленинграда в эвакуацию. Сохранились снимки нашего города того времени, сделанные отцом будущего поэта — военным корреспондентом. Здесь Иосиф Бродский научился читать, окреп и даже, по рассказам родных, был крещен».
Светлана Владимировна даже подготовила экскурсию по выставке «Бродский. Эвакуация. Череповец» (фото, документы, живопись) в художественном музее. В Интернете началось ее активное обсуждение. Не обошлось и без упреков: «При жизни ни Бродский, ни Башлачев, ни Рубцов, ни Северянин… не были интересны Череповцу. А теперь танцы с бубнами на памяти вдруг „великих“». Впрочем, упрек необоснованный, и правильно заметил другой череповчанин: «Когда, например, Башлачев умер, я еще только родился. Что же мне теперь, не иметь тяготения к его творчеству? К моменту скорбной кончины Бродского я был уже постарше, хотя и на то время не смог бы хотя бы чуть-чуть проникнуться той глубиной мысли, что предвнес автор. Теперь же и сам пишу, для себя и, порой, читаю, даже отечественных авторов. Возможно, окажется и лицемерием идти многим на выставку, но для некоторых это вполне реальный шанс погрузиться в приятную для себя атмосферу…»
Так и происходит, по сути, новое рождение северного русского поэта Иосифа Бродского.
В череповецкой газете «Речь» нашелся свой поклонник Бродского, журналист Сергей Виноградов, который, пожалуй, первым обратил внимание своих земляков на пребывание в городе великого русского поэта и даже на его возможное крещение. Предоставлю ему слово: «С тех пор как Иосиф Бродский стал знаменитым, а позже — классиком, мировая культурная общественность широко отметила не одну круглую дату, связанную с поэтом. Череповец, где он в раннем детстве провел около двух лет своей жизни, по большому счету, впервые присоединился к торжеству. В планах музейщиков — более активно пользоваться „второй строчкой в биографиях Бродского“, наладив взаимодействие с другими „строчками“ — прежде всего Санкт-Петербургом, где поэт родился… Одной из первых совместных акций в перспективе и стала череповецко-питерская выставка к 70-летию приезда Бродского в Череповец. Наиболее интересными экспонатами стоит признать фотографии двух- и трехгодовалого Иосифа в Череповце (многих из них не только череповчане, но и никто из почитателей поэзии Бродского никогда не видел). На одном из снимков он запечатлен в момент катания на санках с горки. Эти санки, а по местному — чунки, не менее красноречиво говорят о месте съемок, чем какой-нибудь знаменитый архитектурный объект в качестве фона. Череповчане славились изготовлением чунок, на которых возились дрова. На выставке представлено одно такое „средство передвижения“, созданное сегодняшними мастерами по старым рецептам. К сожалению, стоит констатировать, что фотографии — едва ли не единственный след Бродского в Череповце. Известно, что снимки сделал отец поэта, в те годы — военный корреспондент, которому ненадолго удалось вырваться к семье».
После публикации 27 мая 2010 года в газете «Речь» статьи Виноградова, приуроченной к семидесятилетию Бродского, в редакцию, как часто бывает, обратился и пенсионер, помнящий, где и когда останавливался в Череповце маленький Ося с мамой и теткой. Лев Басалаев прочел заметку, рассказывающую о пребывании двухлетнего Бродского в Череповце в 1942 году, и сам пришел в редакцию. Прочитав, что на сегодня дома́, в которых жили Бродские, не определены (известно, что мать с сыном переезжали, а сам поэт называет в воспоминаниях улицу Ленина), Лев Сергеевич решил устранить пробел. По его словам, Бродские в 1942 году прожили несколько месяцев в деревянной избе Басалаевых в Новом переулке, ныне не существующем. Дом стоял неподалеку от железнодорожного вокзала, рядом с нынешним зданием торгового комплекса, известного как «Универбыт».
«Сам бы я вряд ли вспомнил — мне брат Саня рассказал, он все же на два года меня старше, и память у него лучше, — говорит Лев Сергеевич. — Я помню, что женщина с маленьким мальчиком приехала в наш дом зимой, сразу с вокзала. Мне тогда было пять лет, и на ребенка я смотрел как старший. Дом был наш собственный, еще дед вывез его в начале века из деревни, и Бродские поселились у нас как квартиранты — матери деньги платили за аренду. У нас было две комнаты, в одной жили мы, в другой они, общая столовая и кухня. Что запомнилось? То, что у них всегда водились продукты, которых мы и не едали: оладьи пекли, курицу жарили. Запах был такой, что из дома не хотелось уходить. Общего стола у нас не было, обедали отдельно. А еще помню, как наша жилица убеждала мою мать, что бежать из Череповца не нужно — мы же все тогда боялись прихода немца в наш город. Говорила (помню, что немного картавила): „Ирина Ивановна, сюда не дойдут, я точно знаю“. Мать Бродского я хорошо помню, даже визуально, а об Иосифе ничего определенного сказать не могу. Мальчик как мальчик, иногда побегает-покричит, но сорванцом не был. Я, если честно, мало на него внимания обращал. Они пожили у нас несколько месяцев, а потом съехали, когда и почему, я не запомнил. Я тогда сыпной тиф подхватил и надолго в больницу лег».
Сергей Виноградов в другой своей газетной заметке о поэте от 3 июня 2010 года с сожалением добавляет: «Впрочем, хотя место жительства Иосифа Бродского и раскрылось, мемориальную доску помещать все одно некуда: избу Басалаевых давно снесли. „Если бы наш дом существовал и по сей день, он бы числился на проспекте Луначарского, — говорит Лев Сергеевич. — Но его снесли лет двадцать пять — тридцать назад. Сейчас на его месте небольшой пустырь с тополями“. Близость железнодорожного вокзала коренным образом повлияла на его жизнь: не одно десятилетие череповчанин отработал машинистом тепловоза. О том, что Иосиф Бродский в детские годы жил в их доме, брат Александр сообщил Льву Сергеевичу много лет назад. „Но я о нем только слышал, ничего не читал, — говорит он. — В газетах его не печатали, в библиотеках тоже его книг не было. Я не так давно узнал, что он известный и выдающийся человек, но и сейчас, признаюсь, не добрался до его стихов“…»
Бродский в своих интервью уже в эмиграции неоднократно упоминал о Череповце и череповецких впечатлениях, указывая их как самые ранние воспоминания своей жизни. Место жительства маленького Иосифа и его матери достоверно неизвестно, но предположительно деревянная изба, выделенная блокадникам, находилась рядом с современным кинотеатром «Киномир». Другой дом, где они жили, находился в районе вокзала, сейчас там тоже большие многоэтажные дома.
«Череповец имеет все права считаться важной вехой в жизни Иосифа Бродского, — считает автор выставки в художественном музее к семидесятилетию поэта Светлана Пономарева. — В большинстве биографий поэта, русских и иностранных, наш город упоминается уже во второй строчке: родился в Ленинграде, блокадные годы провел в эвакуации в Череповце. И пусть маленький Бродский прожил здесь относительно недолго, свое влияние город, безусловно, оказал. Сюда привезли слабого, заморенного голодом ребенка, а в Ленинград он возвращался щекастым румяным мальчиком, что хорошо видно на фото».
Если бы не было в жизни Череповца, вполне может быть, не было бы и Бродского — нобелевского лауреата. Есть разные версии, когда именно Бродские, Иосиф и его мать, приехали в город. Сама Мария Моисеевна указывает на декабрь 1941 года, но биографы, включая Льва Лосева, считают, что это случилось уже весной 1942-го. С продолжительностью череповецкого пребывания та же история: в интервью Соломону Волкову Иосиф Бродский предположительно заявляет: «На короткий срок, меньше года, в Череповец». В автобиографии для НКВД, которую уже после возвращения из Череповца вместе с партийной характеристикой заполняла мать Иосифа и в которой вряд ли Мария Моисеевна стала бы что-то сочинять, она пишет, что приехала в эвакуацию в Череповец в декабре 1941 года, а вернулась в Ленинград в самом конце 1944 года. Значит, так оно и было. Это вольный поэт в американской эмиграции мог вольно вспоминать, что вроде бы он был в Череповце меньше года. Для подотчетных документов в сталинское время такие вольности со сроками были недопустимы. «Дом, где жили эвакуированные, — пишет Виноградов, — также неизвестен — поэт упоминает в воспоминаниях деревянный дом на улице Ленина, который ныне вытеснен пятиэтажками. Зато можно с уверенностью говорить о том, чем занималась мать Бродского, пока сынишка катался с горок: работала секретарем в местном лагере НКВД № 158, куда была определена за знание немецкого языка. Третьим членом семьи во время жизни Бродских в Череповце была няня. Видимо, из местных жительниц. Ее фигура в последние десятилетия стала очень активно упоминаться в исследованиях жизни и творчества Бродского».
Внесу уточнения: во-первых, с Марией Моисеевной и Осей в эвакуацию в Череповец приехали еще ее мать и отец, бабушка и дедушка поэта. Во-вторых, его череповецкая няня, молодая и крепкая женщина по имени Груня, очевидно и возила крестить малыша, что я постарался исследовать во время поездки в Череповец. Местным краеведам я посоветовал получше поискать эту череповчанку, которая, возможно, и до сих пор жива. Или же ее родственники, дети, внуки могли слышать воспоминания бабушки. Наверняка няня Груня дожила до нобелевской славы ее маленького воспитанника Оси, что-то и порассказывала своим детям. Уверен, мы еще узнаем точно, когда и где в Череповце крестили в 1943 году маленького Осю Бродского.
В Череповец я приехал, списавшись заранее с местным краеведом, моей доброй знакомой Зиной Леляновой. У нее и остановились вместе с женой — у нее и ее рыжих котов, которых она обожает, как и Иосиф Бродский. С Зиной вместе мы походили и по улице Ленина, где когда-то в деревянном доме в полуподвальном помещении жили Бродские, и по Новому переулку, куда они переехали из тесноты в более просторный дом Басалаевых. Погуляли мы и в ныне сохранившейся Макарьинской роще, возле которой размещался лагерь для военнопленных, где работала секретарем управления лагеря Мария Моисеевна и куда она неоднократно привозила сына Осю. Значит, не так уж плохо содержали финских и немецких пленных, если мама привозила прямо в лагерь своего маленького сына.
Я понимаю, почему и сам поэт, и его биографы никогда не упоминали об этом месте работы — мол, надо же, мать нобелевского лауреата, оказывается, работала в НКВД… Я лично не вижу в этом факте ничего особо компрометирующего. Во-первых, в Советском Союзе в лагерной системе работали многие, и далеко не все из них совершали какие-то жестокости и гнусности. Во-вторых, по воспоминаниям пленных финнов, их жизнь в череповецком лагере № 158 мало чем отличалась от всего советского быта в годы войны. В своей хронике Валентина Полухина комментирует: «Это был лагерь для немецких военнопленных. Очевидно, сыграло роль то, что Мария Моисеевна знала немецкий язык». Биограф опять ищет оправдательную интонацию. Но, во-первых, все-таки работала Мария Моисеевна не переводчиком, а секретарем в управлении лагеря, а во-вторых, в основном в череповецком лагере содержались не немцы, а финские военнопленные, вряд ли знающие немецкий язык. Читаю в документах той поры: «Начальнику Управления НКВД по делам военнопленных и интернированных майору государственной безопасности тов. Сопруненко не позднее 20 июня 1942 г. организовать лагеря-распределители для приема, всесторонней обработки и дальнейшей переотправки военнопленных: а) для Карельского и Волховского фронтов — Череповецкий лагерь в г. Череповце Вологодской области, на базе существующего Череповецкого спец-лагеря НКВД; назначить начальниками и комиссарами лагерей — распределителей Череповецкого: начальником — капитана госбезопасности тов. Королева, комиссаром — старшего майора милиции тов. Щербакова».
Лагерь № 158 был организован в Череповце в соответствии с Приказом НКВД СССР от 5 июня 1942 года № 001156 «Об изменении организационной структуры лагерей и приемных пунктов НКВД СССР для военнопленных» на базе ранее существовавшего спецлагеря НКВД для освобожденных из немецкого плена военнослужащих Красной армии. Изначально он действовал как лагерь-распределитель, а весной 1944 года был преобразован в стационарный лагерь для военнопленных рядового и унтер-офицерского составов. «Лагерь расположен на сухом, здоровом лесистом участке. Почва участка и дорог глинистая, что представляет известные затруднения для транспорта и контингента в весенне-осенний период. Лагерь с трех сторон окружен колхозными полями и только с одной стороны примыкает к ближайшему поселку. 500 м от лагеря протекает река Шексна».
Капрал финской армии Лаури Юссила описывал этот лагерь, уже вернувшись после войны домой, в газете «Sotilaan Aani»: «Наш лагерь, находящийся в середине березового леса, располагается в прекрасном, здоровом месте. Ребята шутят, что Маннергейм ездит поправлять здоровье в Швейцарию, а мы тут сами как в санатории». Наибольшее количество военнопленных в Вологодской области содержалось в лагере № 158 под Череповцом. С армейских приемных пунктов Ленинградского, Волховского и Карельского фронтов сюда посту пали пленные немцы, финны, испанцы из знаменитой «Голубой дивизии». В отличие от фашистских лагерей, где советские бойцы тысячами умирали от голода и эпидемий, неприятельские солдаты и офицеры в советском плену получали гарантированный паек и медицинское обеспечение, снабжались теплой одеждой и обувью. Тысячи из них работали на промышленных предприятиях области: целлюлозно-бумажном комбинате в Соколе, заводе «Красная звезда» в Череповце, стеклозаводе в Чагоде, Вологодском паровозовагоноремонтном заводе.
Работа русских и финнов, зачастую в одном цехе, поневоле заставляла людей вступать в контакт друг с другом. Обычный характер, как отмечалось в спец-сообщениях органов НКВД, приобрели дружеские беседы, ухаживания, тайные встречи, совместные выпивки и прочие «интимные связи». Военнопленные за годы войны были долгое время лишены общения с противоположным полом. Все это благоприятствовало установлению «запрещенных отношений». Сближение происходило также между обитателями лагерных бараков и младшим обслуживающим персоналом лагеря. Лагерная документация пестрит упоминаниями о фактах подобных неуставных отношений. Например, в докладной записке дежурный офицер лагеря сообщал, что во время дежурства он увидел возле спецгоспиталя медсестру и военнопленного, которые целовались. Увидев офицера, влюбленные убежали. Вероятно, немало нынешних череповчан ведут происхождение от заключенных лагеря, который располагался в Макарьинской роще.
Согласно документам НКВД, с 1941 по 1944 год через лагерь № 158, а также его отделения в Вологде, Устюжне и Чагоде прошли 1806 финских военнопленных. Официальное количество умерших в лагере — 109 человек. 25 августа 1992 года на кладбище в Череповце, где производилось погребение скончавшихся финских военнопленных, установлен памятник-мемориал, первый в России памятник пленным финнам.
Вполне полагаю, что немало военнопленных уже после войны вспоминали с симпатией доброжелательную к ним и трудолюбивую, обязательную во всем Марию Моисеевну Бродскую. Да и мать поэта относилась к ним с уважением. Как мы знаем, в Финляндии никогда не существовало так называемого «еврейского вопроса», да и немцам финны не давали вмешиваться во взаимоотношения между нациями в своей стране.
В Череповце же, по семейным воспоминаниям, будущий поэт научился читать и даже выучил наизусть в четыре года стихотворение Александра Пушкина. «Читать Иосиф научился рано, едва ли не в четыре года, — пишет Лев Лосев. — Мать поэта рассказала, как в Череповце в 1943 году вошла в комнату и застала трехлетнего сына с книгой в руках. Она взяла посмотреть, что за книга. Оказалось, Ницше „Так говорил Заратустра“. Она вернула ребенку книгу, но вверх ногами. Иосиф тут же перевернул ее в правильное положение. Это было рассказано не к тому, что он в трехлетнем возрасте увлекался Ницше, а к тому, что таким образом получил представление о буквах».
Вспоминая свои череповецкие младенческие годы, в 1962 году Иосиф Бродский писал в стихотворении «Благодарю великого Творца…», слегка иронизируя над событиями:
Сам Иосиф Бродский уже в Америке вспоминал: «Несколько раз она брала меня с собой в лагерь. Мы садились с мамой в переполненную лодку, и какой-то старик в плаще греб. Вода была вровень с бортами, народу было очень много. Помню, в первый раз я даже спросил: „Мама, а скоро мы будем тонуть?“…»
Я пешком прошел путь от дома, где жил Бродский у вокзала, до места лагеря № 158, через реку Ягорбу, впадающую чуть подалее в Шексну. Сейчас через Ягорбу перекинут мост и садиться в переполненную лодку уже не надо. Как мне подтвердили местные краеведы, лагерь почти не охранялся, финские военнопленные работали вместе с череповчанами на местных заводах и стройках, вражды не было. Почему бы маме и не привезти трехлетнего ребенка в лагерь, чтобы вместе пообедать, если няня Груня по каким-то делам куда-то уехала? Жили они поначалу вместе с другими блокадниками в доме у вокзала, часто ходили гулять к вокзалу. Оттуда у Иосифа еще одно страшное воспоминание, относящееся уже к периоду возвращения четырехлетнего малыша в родной город: «Тогда же все рвались назад, теплушки были битком набиты, хотя в Ленинград пускали по пропускам. Люди ехали на крыше, на сцепке, на всяких выступах. Я очень хорошо помню: белые облака на голубом небе над красной теплушкой, увешанной народом в выцветших желтоватых ватниках, бабы в платках. Вагон движется, а за ним, хромая, бежит старик. На бегу он сдергивает треух и видно, какой он лысый; он тянет руки к вагону, уже цепляется за что-то, но тут какая-то баба, перегнувшись через перекладину, схватила чайник и поливает ему лысину кипятком. Я вижу пар».
Я выяснил абсолютно точно: в годы войны в самом Череповце работающих храмов не было ни одного. Где же было предполагаемое крещение Иосифа Бродского? Конечно, можно предположить, что няня Груня крестила его у себя дома. Такое бывало, поскольку нянями часто работали монашки, жившие в Череповце после закрытия женского монастыря. Однако вряд ли на эту роль годится молодая няня Груня. Хотя в самом Череповце действующих храмов не было, совсем рядом с городом, в нескольких километрах, находился церковный ансамбль Степановского прихода, основанный еще в XIV веке. С 1668 года по благословению патриарха Иосифа II в селе Степановском открывается церковь Святых Богоотец Иоакима и Анны. В этом Богоиоакимовском храме не раз служил будущий патриарх Алексий I (Симанский). Зимой на саночках, летом пешком или на телеге, а может, и на машине люди со всех окрестных деревень тянулись к Степановскому приходу, расположенному на удобной дороге, неподалеку от Череповца. Не знаю, под покровительством каких небесных и земных сил, но храм Богоиоакимовский не закрывался и в годы войны. 10 октября 1942 года было выдано разрешение на возобновление богослужений и крещений в Степановском приходе. Служил в храме во время войны и в первые послевоенные годы незадолго до этого выпущенный из лагерей священник Павел Петрович Орнатский. Он организовал в годы войны сбор средств на нужды фронта и собрал из средств прихожан около двух миллионов рублей, за что удостоился личной благодарственной телеграммы Иосифа Сталина.
Скорее всего, из этих же деревень была и няня Груня, ведь городские девушки в те годы в няни не шли. Знаю по нашей Карелии — у меня тоже в первые послевоенные годы в Петрозаводске няней была девушка из ближней деревни; потом я встречался с ней, она работала в крупном универмаге. Люди тогда, в 1940-е годы, любыми способами старались выехать из обнищавших, оголодавших деревень, девушки шли домработницами, нянями до тех пор, пока не получат прописки. Вот и Осина няня Груня тоже была из деревни Степановского прихода. С ведома ли Марии Моисеевны или самостоятельно (северяне всегда отличались крепкой верой), но няня Груня решилась крестить своего воспитанника, по всей видимости, в Степановской церкви — а значит, крестил его известный священник, отец Павел Орнатский. Мы с женой, Зиной Леляновой и журналистом Сергеем Виноградовым, ничего до нас и не знавшим об этом храме, побывали в столь историческом с любой точки зрения приходе. Расположен храм на высоком холме, так что он виден издалека и всегда многолюден.
И надо же случиться такому, уверен, не случайному совпадению: когда мы дошли до храма Иоакима и Анны, там начиналось крещение такого же, как Ося, двухлетнего малыша. Очевидно, он и плакал так же, как Ося. И кутали его после окунания в купель в теплые пеленки. Служил при нас в храме протоиерей Валерий Белов. Он очень уважительно отозвался о Павле Орнатском, крестившем в годы войны всех приносимых ему череповчан и маленьких блокадников. Как он мне сообщил, к сожалению, архивы тех военных лет позже были утеряны, и указать точно время крещения Иосифа Бродского, сказать, кто был его крестным отцом, он никак не может. Впрочем, всё в руце Божией: может, архив еще отыщется или найдутся следы няни Груни.
Если Мария Моисеевна не соврала своей доверенной подруге Наталье Грудининой, если Наталья Грудинина не соврала своим близким друзьям, то в 1943 году степановская крестьянка Груня, нянчившая в Череповце Иосифа Бродского, отвезла на саночках или отнесла на руках в храм Иоакима и Анны своего воспитанника и отдала в руки священника отца Павла Орнатского. Сама же Груня и была, скорее всего, крестной матерью поэта.
Версию о череповецком крещении Бродского активно поддерживает и ведущий на сегодня бродсковед, профессор Валентина Полухина. В интервью с Ириной Чайковской она говорит: «Для меня Бродский был христианином. Дело в том, что мне еще давно Виктор Кривулин поведал один секрет о том, что мать Бродского, Мария Моисеевна, доверительно рассказала Наталье Грудининой, что женщина, присматривавшая за маленьким Иосифом в эвакуации в Череповце в 1942 году, тайно от матери крестила его. Уверена, что Иосиф об этом знал. Но он также знал и русскую поговорку: „Жид крещеный, что вор прощеный“. Ни тем ни другим он быть не хотел, вот и придумывал для себя иные „звания“. Помните, он говорит: „Я плохой еврей, плохой христианин, я плохой американец, надеюсь, что и плохой русский“. Я ведь не могу сказать, что я плохая мусульманка, потому что я никакая не мусульманка. Сказать „я плохой христианин“ может только христианин. Он вообще считал дурным тоном говорить на эту тему. Для него вера была весьма личной темой».
Всем оппонентам, упорно оспаривающим христианскую направленность поэзии Бродского, я просто посоветую перечитать его рождественские стихи:
Вряд ли такие стихи мог написать человек, равнодушный к христианской теме. Интересно, что в стихах он более христианин, чем в своих интервью, где часто уходит от ответа или же прикрывает свое христианство тем, что он не варвар. Зачем же он писал почти к каждому Рождеству стихотворение? Неужто для забавы?
Если череповецкая нянька действительно его крестила, значит, формально он был православным, хотя это крещение, возможно, нигде и не было зарегистрировано. В советские годы многих из нас бабки тайно крестили, и что же, кому предъявлять доказательства? Бог всё видит, а соседям и знать незачем.
Я ездил в Череповец, чтобы подышать атмосферой этого северного города, походить по местам, где предположительно жил Иосиф Бродский. Я понимал, что где бы нянька его ни крестила — у себя дома или в деревенском храме под Череповцом, — это никогда не афишировалось. Полностью согласен с Валентиной Полухиной, которая деликатно, но последовательно говорит: «Но знал ли об этом сам Иосиф, что его крестили? Если мама ему когда-то рассказала, то это он как-то нес в себе, что он был крещеный. Когда началась мода на крещение, Иосиф отказывался, его звали, он отказывался от этого. Но есть фотографии, когда Иосиф… крест у него на груди. Когда ему об этом сказали, он сказал: „Ну, знаете, было модно“. Крещеный еврей — понимаете, это такое уязвимое место. Если он знал, что он крещеный, он никогда никому об этом не мог сказать. Во-первых, это действительно очень личное дело, во-вторых… многое в его стихах и особенно в его интервью говорит о том, что он человек верующий. Потому что евреи на него нападали за то, что он в Израиль отказывался ехать, русские нападали за то, что он отказывался в Россию вернуться. Поэтому он должен был отбиваться на два фронта. Он… придумал формулу: „Я плохой еврей, я плохой русский, и я не думаю, что я хороший американец. Но я хороший поэт“».
Израильский публицист Михаэль Дорфман пишет об известном ему крещении Бродского: «Помню, тогда израильские газеты много писали о Иосифе Бродском, пытались зачислить его в число отказников-сионистов. Когда Бродский наконец прилетел в Вену, то вышел из самолета с большим „архиерейским“ крестом на шее, ясно показывая, что к Израилю он не хочет иметь отношения. Израильское ТВ тогда сняло сюжет о прибытии Бродского. Крещеный еврей в ортодоксальных еврейских кругах считался как бы мертвым. Он назывался „мешумед“, буквально уничтоженный, о нем надо было отслужить поминальный обряд „шива“ и игнорировать его, как будто его нет. Крещение одного из членов семьи накладывало позорное пятно на репутацию всей семьи. Отражалось оно даже на последующих поколениях, затрудняло поиск достойной партии для женихов и невест, которых считают порчеными».
Хотя и далек всегда был Иосиф Бродский от Израиля, но считаться мертвым в американских еврейских кругах он не хотел, вот и молчал, уже будучи в эмиграции, о своем крещении. Перед Богом он отвечал своим творчеством, а в быту, особенно еврейско-американском, свое христианство никогда не выпячивал. В Москве его рождественские стихи были изданы отдельной книжечкой в 1993 году, по инициативе Петра Вайля. Даря книжку знакомым, Бродский подписывал ее: «От христианина-заочника».
Но есть фотографии первого периода эмиграции, где на груди Бродского отчетливо виден православный крестик. В беседе со шведским исследователем Бенгтом Янгфельдтом (газета «Svenska Dagbladet» от 10 декабря 1987 года) Бродский привычно уклонился от четкого ответа:
«— А как же крест, который на вас надет на одной из фотографий, сделанных сразу после отъезда?
— Это был 1972 год. В то время я относился к этому более, так сказать, систематически. Потом это прошло. Опять же, если хотите, здесь связь с Пастернаком. После его „стихов из романа“ масса русской интеллигенции, особенно еврейские мальчики, очень воодушевилась новозаветными идеями. Отчасти такова была форма сопротивления системе, с другой стороны, за этим стоит замечательное культурное наследие, с третьей — чисто религиозный аспект, но с последним у меня отношения всегда были не слишком благополучными…»
Ни «да» ни «нет». Трудно сказать, систематически ли относился к этому поэт, связано ли это было с Пастернаком, с новозаветными идеями, но вряд ли он стал бы носить крестик без крещения. Скорее всего, поэт, конечно же, знал о нем. Еще в 1973 году протоиерей Александр Шмеман пишет в дневнике о выступлении Бродского в Нью-Йорке, в Пен-клубе: «Вчера длинный вечер у сына Сережи с Бродским… Дома он простой и милый. По словам Сережи, в Пен-клубе, днем, после чтения им его стихов, на вопрос какого-то еврея, почему он христианин, Бродский ответил: „Потому что я не варвар…“».
Нельзя забыть и одно из самых глубоких православных стихотворений в русской поэзии, созданное в марте 1972-го, — «Сретенье». Чтобы написать такие торжественно-проникновенные строки, мало знать евангельский сюжет — необходимо всей глубиной души ощутить ту духовную христианскую реальность, которая за ними стоит.
«Сретенье» Бродского написано в память о встрече с Анной Ахматовой, оказавшей решающее влияние на становление личности Бродского. Он размышляет, вспоминая их встречи: «Она научила, как надо жить. Как писать стихи, научить нельзя. Как жить — можно». Обсуждалась в разговорах Анны Ахматовой с Иосифом Бродским и библейская тема, рассуждали о том, кто бы мог продолжить линию религиозной русской поэзии. От Ахматовой Бродскому осталось своего рода поэтическое завещание — рождественский цикл. «Сретенье» родилось в 1972 году, став одним из последних стихотворений, написанных им на родине; вскоре 32-летнего поэта выдворят за пределы Советского Союза. «Сретенье» по-славянски значит «встреча», встреча человека с Богом. Этого поэт Иосиф Бродский и не скрывает. Дрожь по телу идет, когда читаешь эти строки, пронизанные живым присутствием Бога.
Священник Михаил Ардов писал о Бродском: «Новый завет и христианство, безусловно, было частью его миросозерцания. Потому что, заметим, каждый год к Рождеству он писал обязательно стихотворение рождественское. Мало того, некоторые из них просто превосходные, я считаю, что одно или два даже превосходят знаменитое стихотворение Бориса Пастернака. Кроме того, у него есть превосходное стихотворение под названием „Сретенье“, посвященное памяти Ахматовой. Тут есть разгадка, потому что Ахматова была крещена в честь Анны Пророчицы, той самой женщины, которая участвовала в этом событии, Сретеньи, когда пречистая дева Мария и Иосиф Обручник принесли в иерусалимский храм младенца Христа. И само по себе замечательное стихотворение, кончается оно поразительно совершенно, потому что он описывает, как Симеон Богоприимец прямо из храма идет, и идет не просто, а он идет, как пишет замечательно Бродский, в глухонемые владения смерти. „Он шел по пространству, лишенному тверди“ — это уже почти богословие. Вот так это хорошо. И еще два момента. У Бродского есть такой маленький сборничек, 13 эссе, и там есть его речь, сказанная в 1984 году на каком-то университетском акте, так называется „Актовая речь“. Там он обращается к студентам, окончившим, очевидно, курс, и предупреждает их, что они будут встречаться в мире со злом и беспрерывно, просто зло многолико, многообразно, им надо быть к этому готовыми. И дальше он полемизирует с Львом Толстым, Ганди, Мартином Лютером Кингом, которые призывали к некоему пассивному сопротивлению, основываясь на известном месте из Нагорной проповеди господа Иисуса Христа, что, если тебя ударят по одной щеке, подставь другую. А Бродский в данном случае как хороший проповедник, я думаю, хорошему священнику по плечу такую проповедь сказать, он говорит, что это только начало фразы, а Господь говорил тирадами. И дальше он говорит, что, если кто-то у тебя попросит рубашку, отдай ему и верхнюю одежду. Если кто-то попросит тебя идти одно поприще, ты иди с ним два. То есть он призывает не к пассивности, а к активности, в конце концов…»
Литературовед Елена Айзенштейн, автор прекрасных книг о творчестве Бориса Пастернака, написала серьезное исследование о рождественских стихах Иосифа Бродского, отметив неслучайность интереса поэта к евангельской теме. В жизни он, может быть, и был «замаскированным христианином», тем более с учетом американской жизни и несомненного честолюбивого желания быть в мировом литературном мейнстриме, когда он в интервью вышучивал и самого себя, и свое христианство, и свою русскость. Но, как говаривал Пушкин, поэт может увлечься суетой, поддакивать власть имущим, вести обычный образ жизни, но наступает момент, когда он вспоминает о своем долге перед Небом и согражданами. Отказывается от «суетного света», от мелочных проблем светской жизни и вспоминает о своем предназначении.
И потому я нисколько не осуждаю гражданина Америки, погруженного в заботы суетного света, Иосифа Бродского, но призываю читателей прежде всего читать его божественные, христианские стихи. Он и был тем христианским «колоколом с эхом в сгустившейся сини», никогда не забывавшим в душе своей о череповецком крещении.
Елена Айзенштейн замечает в своей статье: «Любопытно отметить, что стихи рождественской тематики начинают появляться с 1961 года, в роковые времена, предшествовавшие заключению и ссылке. Вероятно, вера в Бога, в свое предназначение помогала Бродскому переносить испытания, которые выпадали на его долю. В стихах 1963 года поражает, как живописно, ярко, как очевидец событий, поэт изображает Рождество, словно все это он видел своими глазами…» Какое уж тут поверхностное соприкосновение с христианством?!
Другое яркое рождественское стихотворение написано уже в ссылке в деревне Норенской Архангельской области 1 января 1965 года. И в самом стихотворении «Волхвы забудут адрес твой…» уже явно слышны мотивы грусти и одиночества, смирения и надежды на Бога:
Важным для него стало и рождественское стихотворение 1990 года, написанное вскоре после свадьбы в Стокгольме. Это ведь тоже не выносится напоказ, но, познакомившись с русской аристократкой Марией Соццани (по матери Берсенева-Трубецкая) 11 января 1990 года в Париже, где он читал лекцию в колледже Ecole Normale Supérieure, свадьбу поэт решил праздновать в похожем на Петербург северном шведском городе 1 сентября того же года. Уже потом они с женой поехали в Америку, на место жительства. Почему же Бродский не пожелал сыграть свадьбу в Америке, где он жил и работал, или в Милане, где жила его невеста, а уехал все на тот же почти Русский Север? И вот под Новый год, 25 декабря 1990-го, он пишет рождественское стихотворение о том, как хорошо быть вместе: с Богом, с любимой…
Последний раз поэт написал рождественское стихотворение «Бегство в Египет» в 1995 году. У Бродского к тому времени, 9 июня 1993 года, уже родилась дочурка Анна Мария Александра. Вроде бы о дочке и жене Марии пишет поэт: «Мария молилась; костер гудел», «Младенец, будучи слишком мал, чтоб делать что-то еще, дремал». При этом мы знаем, что, согласно замыслу стихотворения, младенец — это Христос.
Друг Бродского и тоже нобелевский лауреат, поэт Дерек Уолкотт писал о нем: «Бродский считал писание стихов божественным призванием… Он никогда не эксплуатировал свое еврейство. Никогда не изображал из себя жертву — будь то в жизни или в творчестве… Ясное представление о Бродском сводится к тому, часто он был по-средневековому предан своему ремеслу… ремеслу в смысле созидания, божественного провидения. Многие его стихи по своей структуре напоминают интерьеры собора с его алтарем, с его сводами и т. д. — целая концепция стихотворения как архитектурного сооружения, собора…»
Где-то с конца пятидесятых годов XX века российские интеллектуалы из евреев испытывали тягу к христианству. Они разуверились в коммунизме, к которому были более чем причастны, были далеки и от своей родовой иудейской веры. Даже выход романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго» и резкая критика его властями привлекали русских евреев именно к православию, к которому тянулись и автор романа, и его герой. Именно с этого времени Бродский начинает появляться с крестиком на шее, не забывая о своем череповецком крещении.
Думаю, никому не говоря, он так и нес в себе свой храм через всю жизнь.
Его поведение в жизни, нежелание мстить ни своей родине, ни неверным друзьям и возлюбленным, чувство благодарности и к периоду северной ссылки, и к своему родному городу — чисто христианские чувства. Только христианин мог написать такие стихи:
Кроме смирения и чувства благодарности к миру Иосиф Бродский называет еще один важный критерий христианства: «По сути, есть один критерий, который не отвергает самый утонченный человек: вы должны относиться к себе подобным так, как бы вы хотели, чтобы они относились к вам. Это колоссальная мысль, данная нам христианством…»
В своих интервью уже в эмиграции Бродский противился навязываемому ему — особенно американской интеллигенцией — образу борца с советской властью. Литературовед Арина Волгина писала, что Бродский «не любил рассказывать в интервью о лишениях, перенесенных им в советских психушках и тюрьмах, настойчиво уходя от имиджа „жертвы режима“ к имиджу „self-made man“». Он делал утверждения вроде: «Мне повезло во всех отношениях. Другим людям доставалось гораздо больше, приходилось гораздо тяжелее, чем мне». И даже: «Я-то считаю, что я вообще все это заслужил». В «Диалогах с Иосифом Бродским» Соломона Волкова Бродский заявлял по поводу записи суда Фридой Вигдоровой: «Я говорю об этом так, как на самом деле думаю. И тогда я думал так же. Я отказываюсь все это драматизировать!»
К стыду нашему, сегодня не просто стараются не замечать христианские мотивы у Бродского и его крещение, но даже высмеивают его за это. Как это делает, к примеру, Виктор Ерофеев: «Бродский боялся неправильно вписаться в бессмертие, но именно это и произошло. Он был печальным концом великой русской литературы, которая, если вспомнить Достоевского, пыталась поймать Бога за задние лапы, и в этом ей крайне не везло. Богооставленность переживалась Бродским мучительно…»
Так и пишут оппоненты Бродского в духе этого желчного либерала и его литературоведческих опусов, в которых «конец литературы» фигурирует почти дежурно… Как бы в ответ таким, как Виктор Ерофеев, Бродский писал отнюдь не о богооставленности, а наоборот: «Я убежден, что Ему… должно нравиться то, что я делаю, иначе какой Ему смысл в моем существовании?» Вспомним и его изумительные стихи: «Бог сохраняет все; особенно — слова прощенья и любви, как собственный свой голос».
А я, читая его рождественские стихи, вспоминаю и самого поэта, и Марину Басманову, и красавицу жену Марию, вспоминаю и Вифлеем, где «…звезда, пламенея в ночи, / смотрела, как трех караванов дороги / сходились в пещеру Христа, как лучи». Искренне жалею, что Иосиф Бродский упорно не желал съездить в Израиль и посетить святые места, о которых столько писал. Он увидел бы, что Вифлеем находится не в ущелье, а скорее, на холме, и не в пустыне, а на взгорье. Да и лютые стужи в Вифлееме редки, но, впрочем, поэзия не обязана соприкасаться с географической реальностью. У нее другие законы.
Незадолго до смерти, в январе 1996 года, Бродский написал, подводя итоги всему сделанному им: «В общем, мне кажется, что моя работа по большому счету есть работа во славу Бога… Не важно, что я там провозглашаю в каких-то заявлениях. Ему это по душе».
Думаю, когда писал такие строчки, он вспоминал и о Череповце, и о своем (вспомним письмо Рубцова!) хрламе. И впрямь, неважно, сколько раз в сиюминутной суете он открещивался от своего хрлама. Главное, что Бог не открещивался от него, главное, что «Ему это было по душе»…
Тогда же он писал в блокнот Елене Чернышевой:
Он и был тайным череповецким генералом грустных, порой самоуничижительных мыслей. И непреложный факт: когда Бродского выслали в Вену в июне 1972 года, он вылетел в красном свитере и с золотым крестиком на груди. Как мне рассказал Яков Гордин, этот крест подарил Иосифу он. Позже в Америке поэту объяснили, что надо хотя бы в жизни соблюдать политическую осторожность, если хочешь добиться успехов, как «нью-йоркский элитарный интеллектуал», и потому он в многочисленных интервью уже отмалчивался или острил по поводу своего христианства, но в стихах оставался прежним. Поэта и после смерти отпели по протестантскому, а потом и по православному канонам, урну с прахом вначале установили в нише на американском кладбище, а позже перевезли на «остров мертвых» Сан-Микеле, что в Венеции.