Иосиф Бродский был с детства обречен на любовь к морю. Во-первых, его любимый отец был морским офицером, и маленький Ося примерял на себя все морские фуражки, тельняшки и кортики Александра Ивановича. Во-вторых, когда отец после войны вернулся в Ленинград, он несколько лет работал в Военно-морском музее, а вместе с ним там часто бывал и его сынишка. Он даже школу иногда не посещал, убегая вместо занятий в музей.

Его пропускали, зная, что он сын заведующего фотолабораторией, а он, не заходя к отцу, просто бродил по залам, впитывая в себя историю русского флота. «Едва ли что-либо мне нравилось в жизни больше, чем те гладко выбритые адмиралы — анфас и в профиль — в золоченых рамах, которые неясно вырисовывались сквозь лес мачт на моделях судов, стремящихся к натуральной величине».

Впрочем, у него и дома хранилась привезенная отцом из Китая маленькая бронзовая модель джонки, на которой он отправлялся в мысленные путешествия. Школу он не терпел любую, и поэтому глупо, как сейчас делают многие исследователи его творчества, выводить частую смену школ, а затем и вовсе уход из 8-го класса 191-й ленинградской школы, тем, что ему не нравилась советская система образования. Неплохая была все-таки система даже на мировом уровне. Думаю, так же Иосиф бросал бы школу и в любом другом месте, хоть в Древнем Риме, хоть в Венеции, хоть в Израиле… А вот во Второе Балтийское морское училище, на отделение подводников, он пытался поступить в 1954 году, но не получилось. А жаль — хорошим бы морским офицером был и стихи бы наверняка писал, но совсем другие. Сам Иосиф в одних интервью объясняет свое непоступление тем, что не прошел по здоровью, в других — тем, что он еврей. Может, и то и другое вместе? «Национальность, пятый пункт. Я сдал все экзамены и прошел медицинскую комиссию. Но когда выяснилось, что я еврей — уж не знаю, почему они это так долго выясняли, — они меня перепроверили. И вроде выяснилось, что с глазами лажа, астигматизм левого глаза…»

Но любовь к морю у Иосифа никуда не подевалась, он даже какое-то время работал матросом на маяке. Не случайно он так любил именно Андреевский флаг и в своих имперских мечтах желал, чтобы флагом его империи был Андреевский крест на белом поле. Этот флаг ему нравился гораздо больше, чем «двуглавая имперская птица или полумасонский серп и молот». Кстати, так мимоходом Иосиф Бродский высказал свое презрительное отношение к масонству.

Третьей, может быть, главной причиной рождения «морской души» Бродского было само его всегдашнее проживание близ морей и океанов. Как родился у одного моря, так и похоронен на острове в другом море. Не случайно и в конце жизни, уже после женитьбы на Марии, он все так же любил красоваться в морской фуражке.

Он сам признается:

Я родился и вырос в балтийских болотах, подле серых цинковых волн, всегда набегавших по две, и отсюда — все рифмы, отсюда тот блеклый голос, вьющийся между ними, как мокрый волос…

Более того, все его переезды и странствия всегда заканчивались тем или иным морским пейзажем. Как мне признавались его шведские друзья, он и отель в Стокгольме всегда просил заказать такой, чтобы был прямо на берегу Балтики. Даже его любимый кот напоминал о «серых цинковых волнах», о ласково называемой им «водичке» и носил имя Миссисипи. Он переезжал из одной империи в другую, не забывая о третьей, крайне важной для его поэзии — Римской империи. Империи менялись, а море оставалось… Все мы помним его строчки: «Если выпало в Империи родиться, / Лучше жить в глухой провинции у моря…»

Вообще, вся его поэзия, особенно поздняя, напоминает письма, упакованные в бутылки и брошенные в открытое море, куда-то — неизвестно когда и неизвестно куда — обязательно доплывут. Его жизнь, по большому счету непутевая, кроме последних семейных идиллических лет с женой и дочерью — это письмо в бутылке, брошенное в море:

Я честно плыл, но попался риф, и он насквозь пропорол мне бок. Я пальцы смочил, но Финский залив тут оказался весьма глубок…

И остаются от него одни воспоминания «при виде волн… в беге строк и в гуденье слов…». «Морская душа» рождает морскую поэзию… Филолог из Эстонии, тоже, кстати, морской прибалтийской страны, Михаил Лотман написал блестящую работу о поэзии Иосифа Бродского «С видом на море». И в самом деле, вся поэзия Бродского, включая ленинградскую, ссыльную поморскую, американскую, венецианскую, стокгольмскую, дублинскую, — это поэзия «с видом на море».

Поэт Иосиф Бродский, гражданин Иосиф Бродский в течение жизни менялся неоднократно и радикально, но со своей «морской душой» он никогда не расставался, море в поэзии Бродского, русского ли периода, американского, странствий по Швеции, Италии, Мексике, оставалось все тем же морем. В этом, как и в своей любви, он был постоянен. Его привлекала прежде всего стихия моря, не подвластная никому. В этом он был солидарен с чуждым ему Александром Блоком, который после гибели «Титаника» сожалел о гибели людей, при всем этом признавая, что стихия океана выше… Вот и Бродский пишет о том же: «Потом он прыгает, крестясь, / В прибой, но в схватке рукопашной / Он терпит крах…»

Анна Александрова в своей диссертации о Бродском отмечает: «В раннем творчестве поэта преобладает абстрактное изображение воды, характерное для романтической традиции. Это обусловливается влиянием бардовской поэзии на раннего Бродского, к которому позже присоединилась традиция М. Цветаевой. В ранних произведениях вода изображается как романтическая „темная вода“, царство ужаса и смерти („Холмы“, „Ты поскачешь во мраке“). Наряду с абстрактным изображением воды молодого поэта привлекает сама ее сущность. Побывав в Крыму в 1962 году, Бродский начинает описывать воду более конкретно. Так, целый пласт стихотворений 1962–1964 годов соотносится с любовной темой („Пророчество“, „Песни счастливой зимы“), море выступает как идиллический фон для любви, как стихия чувственного и одновременно умиротворяющего характера. Ритм шума морских волн воплощает цикличность бытия и вечность любовного чувства. Наряду с этим реализуется традиционный мотив моря как пространственной границы, как „места в нигде“, где можно отгородиться от хаоса реальности… Далее начиная с 1964 года развитие этой темы идет в двух различных направлениях: 1) Вода — субстанция, способная поглощать людей, память о них, их тела (традиционный образ Леты). Субстанция времени алогична, обладает собственным сознанием. Подобное представление постепенно складывается у Бродского. Одно из его ответвлений — тема утопления и мотивы утопленничества, которое поэт почти сразу начал связывать с „пропажей“ человека во времени… 2) Амбивалентно поэт рассматривает воду как атрибут дихотомии „свобода — рабство“. Ключевым здесь становится образ империи как „душной страны“, жители которой постоянно обуреваемы жаждой, а море в империи изображается либо как замерзшее („Anno Domini“, 1968), либо как недвижимое и мелеющее. Жизнь „в глухой провинции у моря“ („Письма римского другу“, 1972) противопоставляется душному миру столицы…»

Увы, часто исследователи в своей научности мертвят дух живой поэзии Иосифа Бродского, к тому же постоянно раздираемого собственными противоречиями. То он в своих первых эмигрантских интервью признается в определенной «советскости», и этот мотив в той или иной мере сопровождает его до конца жизни, то, оправдывая свою эмиграцию (прежде всего перед самим собой), начинает демонизировать родину:

Теперь меня там нет. Об этом думать странно. Но было бы чудней изображать барана, дрожать, но раздражать на склоне дней тирана…

Уж кем-кем, но тираном дряхлеющий Леонид Брежнев никогда не был. Тем более при этом величием своей державы Иосиф Бродский всегда так или иначе гордился — не зря же позировал в советской футболке. Но все его воспоминания о родине неизбежно переходили на морскую или, в крайнем случае, водную тему. Да и сами его путешествия по Крыму, по Поморскому Северу, по Прибалтике, даже по Якутии так или иначе связаны с водной гладью. Беломорье, Лена, Коктебель и Ялта, Вильнюс и Таллин, кругом одна вода, сплошные водные пространства. Он поневоле «привык к свинцу небес и к айвазовским бурям…».

Он родился у самого синего моря, жил у моря, уехал в США, в «Империю, чьи края / опускаются в воду…» («Колыбельная Трескового мыса»). Он поселился в Нью-Йорке, рядом с «водичкой», умер у океана, похоронен на острове посреди моря — вот уж поистине «морская душа»! Морской темы в его поэзии гораздо больше, чем еврейской, американской или итальянской. После русской темы, пожалуй, второе место займет. Исследователи уже немало писали о морском восприятии Иосифа Бродского. Вот, к примеру, Михаил Лотман: «Море в поэзии Бродского предстает в двух категориях: в пространственной и временной.

1. Море как пространственная категория непосредственно связано с поэтической моделью мира Бродского и имеет символический смысл… „В состязании с сушей“ море выступает как активное начало, когда-нибудь оно окончательно захлестнет сушу:

Когда-нибудь оно, а не — увы — мы, захлестнет решетку променада и двинется под возгласы „не надо“, вздымая гребни выше головы…

Море сначала стирает индивидуальные особенности попавшей в него вещи:

И только корабль не отличается от корабля. Переваливаясь на волнах, корабль выглядит одновременно как дерево и журавль, из-под ног у которого ушла земля…

И наконец разрушает и полностью поглощает ее … „Море полно сюрпризов“, в этой непредсказуемости еще одно преимущество моря перед сушей:

Море гораздо разнообразней суши. Интереснее, чем что-либо. Изнутри, как и снаружи. Рыба интереснее груши.

Таким образом, море живет по своим законам, отличным от законов суши и человека…

Горбунову (поэма „Горбунов и Горчаков“) в сумасшедшем доме снится море. Море — это „нечто большее, чем мы, / что греет нас, само себя не грея“, и поэтому море для Горбунова оказывается реальнее, пусть даже и во сне, чем Горчаков „на табурете“.

Предпочтение воды другим стихиям является одной из причин внимания Бродского к морю:

Что на вершину посмотреть, что в корень — почувствуешь головокружение, рвоту; и я предпочитаю воду…

В эссе „Набережная неисцелимых“ Бродский пишет: „В любом случае я всегда считал, что раз Дух Божий носился над водою, вода должна была его отражать. Отсюда моя слабость к воде, к ее складкам, морщинам, ряби и — поскольку я северянин — к ее серости“. Море для Бродского — это освобождение. Именно на берег моря он уехал бы жить с любимой женщиной, отгородившись от мира, от враждебного государства „высоченной дамбой“ (Пророчество). Море становится метафорой свободы от пространственных ограничений, а нарушение календарного цикла — метафорой свободы от ограничений временных.

Море значительнее человека, оно неподвластно ему.

2. Море как временная категория. Время в поэзии Бродского может трактоваться как продолжение пространства. Часто время у Бродского связано с морем. Сам Бродский в эссе „Набережная неисцелимых“ по этому поводу писал: „Под всякий Новый год… <…> я стараюсь оказаться у воды, предпочтительно у моря или у океана, чтобы застать всплытие новой порции, новой пригоршни времени“ …

Время для Бродского — это абсолют. Однако время, воплощаясь в море и расширяя его, само начинает сужаться. Море как временная категория начинает приобретать конкретные координаты во времени: „Октябрь. Море поутру / лежит щекой на волнорезе“ (С видом на море, I).

Если указано время, чаще всего становится очевидным и место в пространстве:

Январь в Крыму. На черноморский брег зима приходит как бы для забавы…

Признание Бродского в том, что он на Рождество старается быть рядом с морем, ассоциируется с периодически повторяемым в его рождественских стихах символом звезды. Эти символы поэзии Бродского взаимосвязаны, и так же как время отражается в море, в нем отражается и звезда: „Звезда желтеет на волне“… (Загадка ангелу). Связь образа моря и рождественских мотивов подчеркивается еще и тем, что море у Бродского мы видим чаще всего в осеннее или зимнее время. Север, а также Балтийское море ассоциируются у Бродского с серым цветом — цветом „времени и бревен“ (Пятая годовщина)…»

Иосиф Бродский в течение всей жизни, всегда в период тревог и переломов, прежде всего возвращался к своему началу: к морю:

Когда так много позади всего, в особенности — горя, поддержки чьей-нибудь не жди, сядь в поезд, высадись у моря.

В море, по мнению Бродского, сходятся не только время и пространство, но и рождение и смерть. Бродский всегда стремился оказаться поближе к «водичке», особенно сильно его притягивала «серая балтийская вода», вода Русского Севера и Петербурга. И в странствиях своих поздних он всегда старался найти себе свой приморский Петербург: в Америке, в Швеции, в Венеции… Разве что вулканический Коктебель привлекал его в неменьшей степени, являлся как бы продолжением родного Петербурга, его черноморской окраиной.

Море у Бродского воспринимается как колыбель и могила всего живого. Его поэзия и впрямь носит морскую фуражку. Может, это еще и тайная связь с любимым отцом? Не случайно поэт перенес ожившего будто бы отца из Петербурга на другой океанский край — в Австралию.

Ты ожил, снилось мне, и уехал В Австралию. Голос с трехкратным эхом Окликал и жаловался на климат И обои: квартиру никак не снимут, Жалко не в центре, а около океана, Третий этаж без лифта, зато есть ванна…

С морем у него связан весь мир, он сравнивает с морем и оперный театр, и равнинный пейзаж, и отношения с любимой. И вместо будильника у него крик морских чаек, как в стихотворении 1990 года «Я проснулся от крика чаек в Дублине…». Они и на самом деле там громко кричат, впрочем, так же и на Соловках. «Крики дублинских чаек… раздирали клювами слух, как занавес…» Даже вместо неба и ночной луны у Иосифа Бродского «звезда морская в окне лучами / штору шевелит, покуда спишь» (Лагуна, 1973). Море соединяет воедино лучше всяких телефонов и самолетов мировые пространства, Австралию и Мексику, Ирландию и Швецию, Россию и Италию. Всего-то оглянуться на тот, другой берег — там и увидишь поэта.

Впрочем, морской пейзаж для него всегда часть времени и пространства. Перемещаясь от побережья Балтики в советские времена к побережью Черного моря, своего любимого Коктебеля, позже в Венецию, в Адриатику, он перемещался вроде бы в пространстве, но по-прежнему оставался на морском берегу.

В советский период жизни Коктебель притягивал Иосифа Бродского как магнит. Его манили и карнавальная атмосфера приморского курорта, и его незримая связь с любимым Серебряным веком. Волошин. Гумилев, Цветаева, Ахматова — все его ранние кумиры побывали там.

Первый раз в Коктебель Иосиф Бродский приехал вместе с тогдашним своим другом Анатолием Найманом в 1967 году. Михаил Ардов вспоминает: «Мы ужинаем на кухне в коктебельском доме Габричевских — Наталья Алексеевна, Бродский, мой приятель Александр Авдеенко и я. Иосифа сильно раздражает жужжание, он поднимается и резким движением руки сбивает осу…

— Так, — растерянно произносит Наталья Алексеевна, — готово…

Оса угодила ей за вырез платья. Бродский хватается за голову. За столом тишина, общая растерянность. Через минуту оса выбирается, не причинив нашей хозяйке никакого вреда…

Этот незначащий эпизод запомнился мне еще и потому, что Бродский упомянул о нем в своем стихотворении.

В ту осень… Наталья Алексеевна написала его портрет, по-моему, весьма удачный. А Иосиф на оборотной стороне картона собственноручно начертал сонет, который начинался так:

Мадам, Вы написали мой портрет, Портрет поэта, хвата, рукосуя… …………………………………… За то, что Вам адресовал осу я…»

Позже Томас Венцлова рассказывал: «Говорят, что Александр Габричевский, познакомившись с Бродским, сразу сказал: „Это самый гениальный человек, которого я видел в жизни“. — „Побойся Бога, — ответили окружающие, — ты видел Стравинского, Кандинского и даже Льва Толстого“. — „Это самый гениальный человек, которого я видел в жизни“, — невозмутимо повторил Габричевский». Через год, в 1968 году, Габричевский скончался. Но мистический, эзотерический, горно-морской Коктебель звал Иосифа снова и снова. В 1969 году, в январе, он сначала едет в Ялту, где пишет любовно-детективную поэму «Посвящается Ялте» и известное стихотворение «Зимним вечером в Ялте»:

Январь в Крыму. На черноморский брег зима приходит как бы для забавы: не в состоянье удержаться снег на лезвиях и остриях агавы. Пустуют ресторации. Дымят ихтиозавры грязные на рейде, и прелых лавров слышен аромат. «Налить вам этой мерзости?» — «Налейте».

Как поэт признается, хотя мгновения и не столь прекрасные, но неповторимые… К тому же уносят его вдаль от несостоявшейся любви. Всех озадачивает его большое стихотворение или поэма «Посвящается Ялте»: что это за убийство загадочное, кого убили? И кто убийца — не сам ли Бродский? Так фигурально, не реально, он заканчивает свой роман с балериной Марианной Кузнецовой. Позже дочь поэта от этого романа рассказывала: «Бродский посвятил маме стихотворение „Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве…“ (1987). Но об отце она мне практически ничего не рассказывала… Я узнала о некоторых нюансах буквально года за полтора до смерти Иосифа. Толком ее расспросить я не успела. Зато нашла открытки, которые он присылал ей из Ялты, еще откуда-то, с забавными полуматерными стихами».

Литературоведы Екатерина Дайс и Игорь Сид уже составили толковую версию: «Инцидент в Ялте — смерть неординарного человека, по поводу которой его дама и ее любовники дают свидетельские показания — просто метафора разрыва с возлюбленной, ушедшей к другому. Сформулируем гипотезу впервые: по-видимому, петербургская история Иосифа Бродского, Марии Кузнецовой и, вероятно, Гарика Воскова послужила отправной точкой для поэмы „Посвящается Ялте“. Место действия здесь, как в театре, довольно условно. Крым — лучшие театральные декорации для извечной драмы любви, ревности и измены…»

Но Ялта, дав ему возможность покончить с любовным романом, не насытила самим Крымом. Осенью, в октябре 1969 года, ему удалось получить путевку в писательский Дом творчества «Коктебель». По сути, Коктебель и был идеальной имперской «глухой провинцией у моря». Тут тебе и остатки античности, его любимой Римской империи, тут и древние скифы, при этом, как говаривали, «любимая песочница советской империи». Все сразу. Да еще и богема, которой Иосиф тоже не чурался. Там можно было чувствовать себя и «несоветским человеком». Вспоминает все тот же Михаил Ардов, давний коктебелец со стажем: «В тот год друзья раздобыли Бродскому путевку в коктебельский писательский дом, а я тогда жил у Габричевских. Собственно, уже у одной Натальи Алексеевны, Александр Георгиевич скончался за год до этого — в сентябре 1968-го. Бродский там пришелся ко двору. Мы ежедневно выпивали, шутили, слушали иностранное радио… Шумно отметили день моего рождения 21 октября. Бродский по этому случаю сочинил пространную шутливую оду. А еще мы ходили в совхозный сад джимболосить. Это местный крымский глагол, он означает собирание остатков в садах и виноградниках. Само слово это Бродскому чрезвычайно понравилось. Он даже шуточную оду ко дню моего рождения окончил так:

За сотню строк наджимболосив, Я Вас приветствую. Иосиф».

Тогда же Наталья Северцова написала его коктебельский портрет, к которому он на обороте сделал посвящение художнице: «Пускай же благодарностью прервется / Моим пером сплетаемая нить…»

«Я не придерживаюсь и не ищу какой-то одной манеры. По-моему, всякий осколок, всякая соломинка может заговорить языком искусства, если художник сумеет извлечь из них ту красоту, которая в них скрыта, как во всей окружающей жизни», — писала художница Наталья Северцова (1901–1970). Она была женой выдающегося искусствоведа, философа, переводчика Александра Габричевского. Актриса, ученица известного театрального режиссера Юрия Завадского, Северцова стала хозяйкой легендарного дома в Коктебеле, где бывали знаменитые поэты, музыканты, художники: Андрей Белый, Максимилиан Волошин, Марина Цветаева, Роберт Фальк, Генрих Нейгауз, Святослав Рихтер… Одним из последних ее любимых гостей был и Иосиф Бродский, живший у нее в 1967 году и часто бывавший в октябре 1969 года. Там он написал сонет «Madam, благодарю за мой портрет…», адресованный хозяйке дома.

С тех пор Коктебель казался ему кусочком рая. Что еще надо неприхотливому в быту поэту: полная свобода, почти не ограниченная властями, которых в том же Коктебеле и не видно вовсе, возможность писать, прекрасный коктебельский коньяк и всегда шумное море. Да еще мистический, дающий энергию Карадаг. В стихотворении, посвященном Наталье Северцовой и датированном октябрем 1969-го, он пишет:

Не рыдай, что будущего нет. Это — тоже в перечне примет места, именуемого Раем. Запрягай же, жизнь моя сестра, в бричку яблонь серую. Пора! <…> То не в церковь белую к венцу — прямо к света нашего концу, точно в рощу вместе за грибами.

Запомним: «Место, именуемое Раем…» И вроде бы уже была сырая осень, поэт ходил по берегу моря в курточке, укрывался от ветра и брызг, но на лице его явно написанная радость от жизни, от поэзии, от девушек, от моря, от вулкана, от рая. Я считаю сделанное тогда фото одной из самых удачных фотографий Иосифа Бродского. Балюстраду на берегу моря хорошо помнят все коктебельцы, для меня это тоже с 1970-х годов одно из самых любимых мест. На снимке видны и море, и пляж, и даже любимый кот выглядывает из куртки; из-под капюшона виден и один острый наблюдающий глаз поэта. Не знаю, кто сделал фотографию — может, Яков Гордин, тоже находившийся там, может, Анатолий Найман?

Впрочем, там была целая компания молодых литераторов, допущенных в октябре до писательского Дома творчества — летом давали путевки самым именитым и чиновным. В такой атмосфере и стихи писались легко:

Приехать к морю в несезон, помимо матерьяльных выгод, имеет тот еще резон, что это — временный, но выход за скобки года, из ворот тюрьмы. Посмеиваясь криво, пусть Время взяток не берет — Пространство, друг, сребролюбиво! Орел двугривенника прав, четыре времени поправ!

В этом октябрьском стихотворении «С видом на море», посвященном Ирине Медведевой, он подробнейшим образом описывает все детали коктебельского быта, все закоулки пейзажа.

Здесь виноградники с холма бегут темно-зеленым туком. Хозяйки белые дома здесь топят розоватым буком.

Так и видишь эти бегущие вниз с холма виноградники на горе Волошина, видишь эти приветливые небольшие белые домики местных жителей.

…свершивший туалет без мыла пророк, застигнутый врасплох при сотворении кумира, свой первый кофе пьет уже на набережной в неглиже.

Набережная Коктебеля, знаменитая площадка перед Домом творчества писателей, тут же дом самого Макса Волошина, его памятник, площадка заканчивается литературным салоном моего друга Славы Ложко. Слава уже пробил памятник Николаю Гумилеву в Коктебеле, пора бы ему заняться проектом памятника Иосифу Бродскому. Не в его ли салоне поэт пил свой первый кофе в неглиже?

…Обзаведясь в киоске прессою вчерашней, он размещается в одном из алюминиевых кресел; гниют баркасы кверху дном, дымит на горизонте крейсер, и сохнут водоросли на затылке плоском валуна.

Точнейший быт отдыхающего в Коктебеле литератора. Прыгает в прибой, освежается, пьет кофе и «лезет в гору без усилий…», на ту самую гору Волошина, где и находится могила знаменитого русского поэта. Это уже какая-то иная творческая реальность жизни.

Когда так много позади всего, в особенности — горя, поддержки чьей-нибудь не жди, сядь в поезд, высадись у моря. Оно обширнее. Оно и глубже. Это превосходство — не слишком радостное. Но уж если чувствовать сиротство, то лучше в тех местах, чей вид волнует, нежели язвит.

Это стихотворение давно бы уже надо выбить на камне при подъезде к Коктебелю. Я понимаю: в советское время Бродского нельзя было вспоминать по одним причинам, в украинские времена — по другим (всем памятно стихотворение «На независимость Украины»), но сегодня коктебельцам пора уже озаботиться этим.

Из Коктебеля поэт ездил и в Бахчисарай, где написал шутливые стихи: «Где раньше ханский был шатер, / устроил хамский пир шахтер…» Писатель Юрий Кувалдин вспоминает те коктебельские времена: «Шумело море в конце октября 1969 года. Было тепло, и кое-кто даже купался. Мы сидели на палубе. Володя Купченко, Иосиф Бродский, Александр Горловский из Загорска и я в роли писателя Юрия Кувалдина, принесшего бутылку коньяку. А тут и вина молодого мутного было достаточно. Я приехал сюда из Риги, от художника Яна Паулюка. Было еще человек десять-пятнадцать без вести пропавших с лица земли. Юный, рыжий и конопатый, Иосиф Бродский, глядя куда-то в даль моря, прочитал: „Октябрь. Море поутру/ лежит щекой на волнорезе…“ Читал он всегда с большой охотой, подвывал свои стихи так поэтически-монотонно, что ни один чтец так читать не может. Бродский бывал в Коктебеле несколько раз…»

Конечно, Иосиф Бродский из всей группы так называемых «ахматовских сирот» был самым глубокомысленным и склонным к мистицизму. Евгений Рейн позже вспоминал времена своего знакомства с Бродским: «У него еще была какая-то своя компания, которая в основном интересовалась не стихами, а какими-то эзотерическими вещами типа дзен-буддизма… Всякими восточными мистическими обстоятельствами. Это были Андрей Волохонский, Гарик Гинзбург-Восков, еще какие-то люди…» В эту мистику, естественно, входила — а вот многом и определяла ее — мистика моря.

Бывал он в Крыму и в январе 1970 года, в ялтинском Доме творчества Литфонда, приехал туда же и в январе 1971-го. Написал там стихи: «Второе Рождество на берегу / незамерзающего Понта./ Звезда Царей над изгородью порта…» И каждый раз, очевидно, заезжал в Коктебель. В те же годы приезжал и в Одессу, которой тоже были посвящены стихи. Тут тебе и море, и знаменитая одесская лестница, по которой поэт взбегал, как тот революционный матрос из фильма «Броненосец „Потемкин“»: «Как тот матрос… / ногтем перила, скулы серебря / слезой, как рыбу, я втащил себя», и не менее знаменитый памятник Пушкину, перед которым Бродский почувствовал «тоску родства», и все та же стихия вольного моря. «Так набегает на / пляж в Ланжероне за волной волна / земле верна».

Потом советская империя ушла навсегда, но выросла в его жизни другая империя на другом берегу, общее у них — все та же морская, океанская стихия. И так до конца жизни. У него и любовь большая, от начала до конца, развивалась на морском берегу.

В конце концов, так ли важны конкретные детали и подробности, которые на долгие десятилетия Иосиф Бродский укрыл от глаз людских, когда писал: «Я не возражаю против филологических штудий, связанных с моими худ. произведениями — они, что называется, достояние публики. Но моя жизнь, мое физическое состояние, с Божьей помощью принадлежала и принадлежит только мне… Что мне представляется самым дурным в этой затее, это — то, что подобные сочинения служат той же самой цели, что и события в них описываемые: что они низводят литературу до уровня политической реальности. Вольно или невольно (надеюсь, что невольно) Вы упрощаете для читателя представление о моей милости. Вы — уж простите за резкость тона — грабите читателя (как, впрочем, и автора). А, — скажет французик из Бордо, — все понятно. Диссидент. За это ему Нобеля и дали эти шведы-антисоветчики. И „Стихотворения“ покупать не станет… Мне не себя, мне его жалко…» Конечно, Иосиф Александрович слегка преувеличил будущий интерес к диссидентству. Сегодня оно никого не интересует, но зато в моде клубничка, интимные подробности. И здесь все же интереснее не любовные детали его отношений с Мариной, Марианной или еще кем-либо, а то, как из этих чувственных отношений рождались великолепные стихи, созвучные и любви, и морю-океану.

К примеру, начало любовного романа с Мариной Басмановой связано с морем и морским берегом: «Мы будем жить с тобой на берегу…» А прощание с любимой у него неизбежно связано… с гнилью отлива:

Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии, ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива? Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии. Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.

Да, Марина для него навсегда оставалась молодой и красивой, веселой и беспечной, себе же он оставил на будущее только гнилье океанского отлива…

Все свои важнейшие события в жизни он связывает с океанами и морями, отливами и приливами, берегами и мостами, от рождения в балтийском Петербурге до нынешней могилы в Венеции, на острове Сан-Микеле. А дальше его ждали уже звезды: «Снявши пробу с / двух океанов и континентов, я / чувствую то же почти, что глобус. / То есть, дальше некуда. Дальше — ряд / звезд. И они горят…»