Поколение одиночек

Бондаренко Владимир Григорьевич

Об авторе. Владимир Бондаренко

 

 

Бондаренко Владимир Григорьевич. Критик, публицист, главный редактор газеты «День Литературы». Родился 16 февраля 1946 года в Петрозаводске, в Карелии. Мать, Валентина Ивановна, из славного поморского рода Галушиных, из Холмогор. Отец, Григорий Дмитриевич, из запорожских казаков, волею судьбы и суровой реальностью тридцатых годов, оказавшийся на русском Севере, где проработал всю жизнь в лесной промышленности. Очевидно, это соединение казачьей украинской и поморской кровей дали Владимиру Бондаренко столь своенравный боевой характер. Лев Николаевич Гумилев определил бы его как «пассионарный тип».

После окончания школы в Петрозаводске учился в Ленинграде на химическом факультете Лесотехнической Академии, но уже там занялся творчеством, общался с И. Бродским, Г. Горбовским, М. Шемякиным, кругом филоновцев, издавал рукописный журнал, печатался в ленинградских и карельских газетах. Писал стихи, короткие рассказы, позже переключился на критику и эссеистику.

Поступил в Литературный институт, который закончил в 1979 году. Учился вместе с Олесей Николаевой, Петром Кошелем, Владимиром Вигилянским, Владимиром Бояриновым, Эдуардом Русаковым, Сергеем Лыкошиным…

Работал в «Литературной России», журналах «Октябрь», «Слово», «Современная драматургия», член редколлегии журнала «Наш современник». Около десяти лет проработал в театрах завлитом, в Малом во времена Михаила Царева и во МХАТе у Татьяны Дорониной.

В 1983 году был принят в Союз писателей СССР.

Еще в конце семидесятых годов стал идеологом литературного движения «сорокалетних», за что подвергался резкой критике в официальной печати, в газете «Правда» и журнале «Коммунист». Выпустил книгу о «сорокалетних» «Московская школа или эпоха безвременья», а позже о них же «Дети 1937 года». Ядро «сорокалетних» или «Московской школы» составляли: Александр Проханов, Владимир Личутин, Владимир Крупин, Анатолий Ким, Владимир Маканин, Анатолий Афанасьев, Руслан Киреев, Владимир Орлов, Тимур Зульфикаров и другие.

После резкой критики в «Правде» за «антиленинский подход» к русской национальной политике окончательно примкнул к «русской партии» в литературе, сохраняющей базовые национальные культурные ценности.

Перестройку в горбачевском виде изначально не принял.

Опубликовал в журнале «Москва» в 1987 году знаменитую статью «Очерки литературных нравов», направленную против нигилизма в культуре и американизации общества, за что был назван в коротичевском «Огоньке» «врагом перестройки номер один». Активно участвует в русском патриотическом движении. Вместе с Александром Прохановым в 1990 году создал газету «День», где работал с первого номера и до её разгрома в октябре 1993 года заместителем главного редактора. После вооруженного налета на «День» в 1993 году и официального запрета газеты был в числе основателей газеты «Завтра». В 1997 году учредил газету «День литературы». Автор более десяти книг критики и эссеистики, среди них наиболее известны «Позиция», «Непричесанные мысли», «Московская школа…», «Крах интеллигенции», «Пламенные реакционеры», «Дети 1937 года», «Серебряный век простонародья», «Последние поэты империи», «Живи опасно».

Книги и статьи Владимира Бондаренко переводились на английский, французский, немецкий, китайский, польский, сербский и другие языки.

Женат, два сына, Григорий и Олег, живет в Москве.

 

Поморский казак пасет красного быка

Замах Владимира Бондаренко может ошеломить. Открыт «загадочный мистический феномен» – «самое талантливое и самое потерянное поколение России», знаковое для «смены цивилизации» в ней, – беспрецедентно одаренная, «золотая» литературная дружина, поколение детей, появившихся на свет в 1937 году…

Подождите, дайте прийти в себя.

Во-первых, почему 1937-й, именно 1937-й и только 1937-й? Чем он лучше, вернее – чем он хуже других?

Так что единственное, что остается за 1937-м, – это символическое имя по старинному восточному календарю: Красный Бык. Впечатляет! И этого достаточно, чтобы людей, родившихся в том году, сплотить в «самое уникальное поколение» XX века, да еще увидеть в этом «Божий Замысел»!

Во-вторых… Каким это мистическим образом в одном-единственном году может родиться на свет целое поколение? Поколения – что, сменяются каждый год? Я понимаю, тут полно соблазнов для воображения. Розанов когда-то подсчитал, что все великие русские писатели от Пушкина до Толстого могли бы оказаться – хронологически – детьми одной матери. Красиво сказано. Но достаточно реалистично: все-таки от рождения Пушкина до рождения Толстого – три десятка лет! Два поколения уложить можно. А тут целое поколение – в один год.

У меня на этот счет вообще другие мерки. Разумеется, можно поэтически обозначить некий контингент с помощью яркого точечного события. Например, мои сверстники в какой-то момент отметились так: «поколение 1956 года», или: «поколение Двадцатого съезда». Однако на самом деле под этой шапкой пробудилось тогда минимум два поколения: воевавшее и невоевавшее. И еще: речь идет о моменте, так сказать, пробуждения, о «конфирмации», как сказали бы католики. Но чтобы целое поколение родилось в течение года, – это уже, простите, генетический бред. Ибо поколения сменяются не ежегодно, а каждые десять-пятнадцать лет, и не один год надо ставить в качестве рубежа его появления, а два: от и до.

Я думаю, первая грань для моего поколения – 1927 год: те, что родились до, попали в огонь войны, те, что после, – спаслись, выжили, и это уже другая судьба. Вторая дата – 1941 год: те, что рождались до, так или иначе чувствовали себя причастными к жизни «до войны». То есть они отсчитывали от рая, от возможного и чаемого рая, который в конце концов оказался недостижим. Те, что рождались после 1941-го (вот тут уж настоящий детородный спазм, провал, пауза; никакой «запрет абортов» не помог бы), – те сразу попадали в безнадегу, и норма, точка отсчета для них – ад. И ничего другого.

Разумеется, внутри этого моего поколения – поколения спасенных идеалистов – своя драма, своя градация: грань между теми, на кого нахлобучили дурацкую кличку: «шестидесятники», и теми, о ком пишет Бондаренко, как о могильщиках «шестидесятников». И все же мне легче понять отчаяние Ерофеева Венедикта, с которым мы – дети потерянного рая, чем уверенность Ерофеева Виктора, лелеющего «цветы зла», – там другая логика, другая ментальность, и под ней другая реальность. Не говоря уже о фекальной цивилизации Сорокина или о надувных ценностях Пелевина. Вот это уже другие поколения, рожденные в года, по-иному глухие, конфирмованные эпохой, из-под которой уже напрочь убраны наши основания.

Для нас история Советской власти – это история крушения (и для всех бондаренковских героев 1937 года рождения тоже), а для тех, кто пришел за нами, – это история освобождения… От чего? От «империи зла»? И освобождения чего?

Той человеческой природы, которая торжествует сегодня, когда дети выплясывают чечетку на отеческих гробах?

Непросто Владимиру Бондаренко выстроить «поколение» на пятачке 1937 года. Трудно – без Соколова, Корнилова, Жигулина, Горенштейна, Приставкина, Владимова. Набрать дюжину одногодков от Маканина и Битова до Аверинцева и Высоцкого – можно, конечно; талантов и среди одногодков полно, как вообще талантов полно на Руси, но для «мистической загадки» все же маловато, надо же удостовериться, что рожденные в год Красного Быка сплошь мечены особым знаком. Поэтому вторым планом все время идет у Бондаренко вербовка запасных штыков в литературный легион. «…Юрий Галкин, Владимир Галкин…» А как иначе докажешь, что «уже тридцать лет в литературном процессе любой из литературных галактик… лидируют дети 1937 года».

И это все?! В смысле: это все, на что вы претендуете? Литературное лидерство?! Да возьмите его задаром! Кого оно согреет – на обломках Большого Стиля, среди фекалий и надуваек сперматической словесности?

А если речь и впрямь о судьбе «цивилизации в России», тогда давайте-ка не будем копаться, кто «лучше пишет». Тот же Розанов сказал когда-то, что Россия погибла оттого, что интеллигенция решала сакраментальный вопрос: кто лучше написал, а кто хуже.

Посему литературное судейство Бондаренко я оставляю без ответа: мне такая сверхзадача не кажется существенной. А вот его суждения о судьбе России, прорывающиеся сквозь литературную рекламу поколения 1937 года, существенны, и об этой сверхзадаче стоит поговорить.

«Не будь нашего баррикадного времени, – замечает Бондаренко, – спокойный критик отметил бы удивительно схожие линии в двух имперских романах – Битова и Проханова».

Не будь нашего баррикадного времени, – замечу я в ответ, – не стал бы Бондаренко таким беспокойным критиком, каким стал. Неслабая же параллель: Битов – Проханов!

«А я намечу и другие параллели, – поддает огня критик. – Станислав Куняев и Белла Ахмадулина, Фазиль Искандер и Владимир Личутин… Скорее отрешатся, отторгнут от себя все бывшие республики доярки в Вологодчине, лесорубы вятские, нефтяники тюменские… А наши либеральные талантливые прозаики, поэты, волею судьбы, как бы ни протестовали в газетных статьях, будут последними солдатами Империи. Уже и спецчасти выйдут отовсюду, уже и пограничники встанут на новые российские рубежи, а либеральная литература будет славить Великую Империю. Кто же они – русские империалисты? Да».

Отлично… то есть неслыханно! Запихать в один мешок левых и правых, которые в реальности на одной делянке не сядут!

А знаете, я с Бондаренко согласен. Имеет он дерзость сказать правду, которая в пылу борьбы людям в голову не приходит. Имеет зоркость увидеть эту правду… Потому что в борьбе не участвует? Это Бондаренко-то, до костей ободранный в литературных драках и сам задравший всех, кого мог, а особенно – либеральных «шестидесятников»!..

Подождите, в драках-то он участвует, но я о другом: душа – с кем?

Итак, правые и левые имперцы – на одном фланге. Кто на другом?

На другом у него почвенники. Те самые, которые готовы прожить без Империи. «Матера – самодостаточна, Ивану Африкановичу не требуется „берег турецкий, и Африка не нужна“, а заодно и берег сухумский, батумский, бухарские мечети и литовские замки. Интеллигенция же наша с пеленок воспитывалась в имперском сознании, в какой бы оппозиции к государству кто из них ни стоял. Неслучайно их кумир Андрей Сахаров – автор проекта Конституции народов Европы и Азии – всю жизнь воевал с грузинскими сепаратистами, а в свою очередь почвенник Валентин Распутин, напротив, первым предложил выйти России из Союза республик».

Продолжим этот расклад.

Значит, «люди Империи – люди культуры». А кто же тогда «люди почвы»? Интеллигенция «упорно сопротивляется сокращению Империи», воюет «за общекультурное пространство». А за что воюют почвенники? «Рушатся политические империи… культурные остаются на столетия». А почвенники на сколько рассчитывают? На столетия? Какая у них будет «культура»?

Правильно размечает Бондаренко роли в драме великой культуры. Битов и Проханов могут искать из драмы диаметральные выходы, но для них подрыв великой страны – драма. Белов и Распутин обойдутся без великой страны и без ее драмы, они – проживут. Правда, это будет уже какая-то другая жизнь, и это будет уже не та Россия, которая на протяжении веков признавалась значимой величиной на мировой сцене. Это будет этнически «чистое» небольшое государство (или цепочка небольших государств) в ряду других. Я не думаю, что жизнь в них станет хуже – скорее всего она станет лучше. Я также не хочу пророчить им победу или поражение – такие геополитические подвижки, как сейчас, подчиняются сверхчеловеческим законам истории и к людям поворачиваются фатальной стороной. Однако «игрой» на этом уровне не обойдешься: душа должна горевать за то или за другое.

Я – горюю по великой стране. Никогда не скрывал этого. Правильно Бондаренко называет меня «откровенным империалистом». Для меня важно, что великие культуры рождаются в лоне великих империй. Этническое распыление – коллапс великой культуры, ее конец, вернее, конец ее великой роли. Никакой талант не спасет Белова или Распутина от провинциального убожества, если они будут способны «прожить» без великой сверхзадачи. Когда Распутин с высокой трибуны призвал Россию выйти из Советского Союза, мне это показалось шуткой, подначкой. Теперь я вижу, что это была дурная шутка и недальновидная подначка. Конечно, фатальный распад державы случился бы и без распутинских подсказок. Но я о самочувствии: вышла Россия из Союза, и если Распутин радуется, то это логично.

А Бондаренко?

Я не предлагаю ему выбирать между Прохановым и Евтушенко, этот нехитрый выбор он уже сделал. Я предложил бы ему выбор между Прохановым и Распутиным.

Ну, и как? Никак. В том-то и дело, что не поймешь. Это проклятые «шестидесятники» места себе никак не найдут на развалинах империи, это мистические «дети 1937 года» ищут забвения в индивидуализме, гилозоизме, протестантизме и еще черт знает в чем… а Бондаренко, десятилетием моложе их, не заставший уже никаких химер и иллюзий, что делает? Сидит, как китаец, на высоком холме и наблюдает драку белого и черного тигров? Правда, он не пляшет на отеческих гробах, подобно своему сверстнику Виктору Ерофееву, ликовавшему на похоронах соцреализма. Но все-таки это уже какая-то другая душевная организация. От «последнего романтического поколения XX века» она отделена изначальным опытом. Эти скорее пойдут в «сторожа и дворники», чем поверят в очередное переустройство мира.

Правда, вот… потомственный казачий темперамент. Ввяжемся, а там посмотрим?.. Ну, и ввязывается по-казачьи, лупя направо и налево, справа и слева ища соперников и с улыбочкой принимая удары. То либералы в каннибализме обвинят за неуважение к жертвам репрессий, то националы русофобом заклеймят за интерес к евреям, втершимся в русскую культуру. Нормально!

Это действительно нормально – для заядлого публициста. Как политически ангажированный воитель Бондаренко обречен отлетать на «края процесса», где его полосуют такие же партийные рубаки, не успевая спросить, в чем же его вера. Но как критик, одаренный умением читать тексты, он все время оказывается именно перед этим бытийным вопросом. И отвечает на него «фактурой разборов». Потому что книга его «Время Красного Быка» – не просто полтора десятка портретов, как может показаться при беглом просмотре, и не подтверждение бредовой гипотезы о «детях 1937 года», как, наверное, кажется ему самому, – а своеобразная гамма распада, отходная русскому идеализму – погребальная песнь, расслышанная в какофонии расхристанного времени и пропетая хоть и в противоречивых чувствах, но отнюдь не бесчувственно.

 

Плывущий против течения

…И ГДЕ ОНИ, КРИТИКИ И НЕДОБРОЖЕЛАТЕЛИ, что долго язвили над Бондаренкою и не любили его за дерзости, за вольность стиля, за широту взгляда, за резкость тона; одни состарились преж времен, утихли над скудной хлебенной коркою, принимая ее за удачу и счастие, – лишь бы выжить; иные, смирясь, замолчали, покрылись пылью, как старые зипуны; другие же скинулись под властителя, под ковровую дорожку его, ибо даже под нею тепло, и закатится иногда копейка с барского стола. В начале восьмидесятых Бондаренку шпыняли за то, что он создал «московскую школу», подогнал, скучковал, сбил в ватагу сорокалетних, до того рассеянных по столице раньше времени увядающих писателей, ввел в оборот метафоры «амбивалетный герой» и «андеграунд». (Я, правда, до сих пор не знаю, что значат эти темные слова.)

Он словно бы сердцем понял наше старинное сиротство детей войны и пас нас, сорокалетних, по страницам газет, выискивал наши крохотные доблести, величил и чествовал, не давал пасть духом. Бондаренке-то, казалось, какой был резон лепить каравай из плохо выходившего теста? Куда бы проще прислониться к великим мира сего и в их тени недурно кормиться, и отражением чужой славы чуток приподнимать и себя из холодной тени забвений. Но Бондаренко из иной породы, он всегда был доброхотом-пастырем. Это он учитель, а не я, ибо во мне больше отшельнического и едва хватает сил и умишка, чтобы себя удержать на миру, не скорвырнуться к пристенку.

Знать, от отца, по той родове привычка у Владимира держать лад и порядок во всем, не сметываясь на здоровье и на семейные тягости. И литераторов, за коими наблюдал Бондаренко, он тоже пытался собрать в ватагу, в товарищество, в застольную дружину, затолкнуть в обойму, поставить в шеренгу, чтобы не разбрелись, самовольники, по своим углам. А у каждого норов, у каждого гонор, каждый числит себя в гениях. Но до поры держались в гурту, подхихикивая, но с почтением взглядывали в сторону пастуха: чего нового молвит и куда призовет. И вот «красные бычки» разбрелись, кто куда, и нынче плохо слушают пастуха; он-то им и бичом грозит, раскатисто щелкая на весь белый свет, и охапкою сена сулится, де не будете голодовать, шалопаи, намекает от стойла отлучить и лишить крыши. А те, беспутные, рогом роют, землю копытят и всяк косится в свой огород. Для одних Россия хуже ярма, будто красная тряпка, и они ну бодать ее в дырья и клочья, не мекая корявым умишком своим, что попускаются на свой приветный домишко; другие видят спасение в национальной родове, в старинных заветах, третьи – в недавнем красном прошлом, четвертые, как одры, едва ползают с вогнутой хребтиной и рады, что дотянули до «года змеи».

Бондаренко любит создавать мифы, мистифицировать, пускать пыль в глаза, домысливать и строить воздушные замки: я думаю, что это все от папеньки. Маменька же у него с поморского берега, тамошний народец известен не только созерцательностью и философичностью ума, но и известным бесстрашием, ибо укоренились в краю суровом, и кусок хлебенный приходилось частенько добывать в борьбе со смертью. Ведь оттуда сказка, как солдат смерть обманул, заколотил ее в гроб; оттуда легенда, как поморец на Новой Земле прижил ребенка от Невеи-Берегини, да и сбежал, как ни норовила та потопить суденко храбреца.

И к Бондаренке навещалась смерть, но он от нее отбоярился (тьфу-тьфу на нее).

Так что кровь в Бондаренке – пусть и не соляная кислота, но крепкого настоя.

Ему, хитровану, ввязаться в словесную перепалку, в битву страстей и чувств – хлебом не корми; он зачинщик всяческих литературных споров, он любитель сшибать лбами, чтобы отыскать золотую середину, где прячется истина. Бондаренко любит красный цвет, зазывный, как пламя для мотылька; он, как флаг, будто костер, видный издалека, он задорит, зовет и греет. Красный свитер Бондаренки, словно баррикадное знамя, в нем он похож на тореадора, сердящего лупастых и рогастых бычков. У него нет шпаги, но он может больно уколоть словом, и этот язвительный наскок долго не забывается. Бондаренко постоянно вызывает на поединок за совестную правду и, получая в схватке ссадины и раны, он внешне легко принимает их как должное, не сатанеет душою, не заклинивает сердце глубокой обидой. Бондаренко любит талантливых, ценит способных, в нем не живет чувства кровной мести и мелких идеологических самолюбий. Но он держится, как утопающий за соломинку, за свою крайнюю идею, не позволяет растаскивать ее по сусекам, дробить в крупу, изъедать, как сыр, но готовно припускает к ней всех желающих, чтобы колеблющиеся вняли разумную мысль, не отторгали ее, озлобясь. Бондаренко не копается в склоках, в грязном белье своего героя, но его хворь, его литературные неудачи переживает, как личные. Он склонен к легким импровизациям, имеет яркий многознатный ум и блистательное критическое перо. Свое литературное дарование он подтвердил новой книгою «Время красного быка».

Может, Бондаренко создал новый миф о талантливых детях 37-го, кто знает? – но очень интересный, завлекающий. Какие искренние портреты Александра Вампилова и Геннадия Шпаликова, Юрия Коваля и Венедикта Ерофеева. Он глубоко переживает человеческую трагедию, досадует на судьбу писателя, он как бы делит его тернии, скромного по жизни, незаметного человека, но наделенного талантом. Пьяницы и горюны, внешне неудачливые сочинители, влекущие тяжкий крест свой, – особенно близки Бондаренке, он как бы терновый венец всякий раз примеряет к себе и, укалываясь, невольно восклицает: слава Богу, что судьба минула меня такого мучительного пути. Ведь от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Все, о ком вспоминает Бондаренко в этой книге, люди знаткие, с большим умом, но с язвою на сердце, мучающиеся, спотычливые, не имеющие ясного намерения в жизни, и все, что совершается ими, как бы по наитию, по некой неизбежности и заданности. Отпустил Бог писательского таланта, вот и стану усердствовать до крайнего часа, не ведая, куда занесет мое сочинительство: во грех, или во благо Отечества.

И сам-то Бондаренко – великий книгочей, он знания собирал по крупицам, как некие трудолюбы гранят мастерство, скитаясь с топоришком по промыслам и набивая руку; но он не книжный червь, застрявший меж иссохлых пожелтевших фолиантов; все накопленное, выцеженное со страниц Бондаренко сверяет с практической жизнью, где много странностей, буйства и страстей. Бондаренко – человек исторический, он полон историей; именно она и помогает примкнуть к истинам и заветам; каждый новый день критик сопрягает с прошлым, приоткрывая завесы, распахивая тяжёлые пыльные шторы, и так находит ключ к пониманию нынешней драмы Отечества.

РУССКАЯ ЗЕМЛЯ СНОВА ОБЪЯТА междоусобицей, смерть обильно собирает свою жатву, хотя из «машины кретинизма» неумолчно поют «аллилуйю» устроителям нового рая на земле. Где русская жизнь, где русское чувство? Увы… Много искренних совестных людей пало уже на невидимых ристалищах. И у Бондаренки здоровье поисточилось, нет прежнего зарева на щеках, поутих голос. Но воздух Родины подымет, даст нового разбега.

Он дорожный человек, путевой, он объехал Отечество вдоль и поперек, всюду сунул свой любопытный нос, пообсмотрел Европу и Америку – и там завел приятелей и просто знакомцев, очаровал тамошних людей своей порывистой искренностью, открытым взглядом на мир, укорененностью в родимые края. Бондаренку никогда не смущали дороги, тягости движения, всякие неудоби, что сопровождают скитальца. Он мог сорваться прямо из гульбища и сманить пировников с собою, хоть бы и на ночь глядя, кинуться за сотни верст, где никто не ждет, свалиться, как снег наголову, и быть там принятым и понятым.

Потому что он и сам открыт ближним, он хлебосолен, любит водить столы. Помню, когда он жил на станции «Правда», а это от Москвы все же не ближний свет, в его крохотную квартирешку сбивались десятки литераторов, тогда еще близких друг другу своей молодостью, мечтаниями, открытостью взглядов, каким-то общим протестом против немоты в стране, неуступчивостью к неписанным правилам в литературе, установленным негласно партийной властью. «То – можно, а это – нельзя!» Это после разлучились, разбежались, многие даже отворачиваются при встрече, стыдясь поручкаться: а тогда пели и пили, сбившись в тесный гурт, чувствуя родственную слиянность. Было ли братское меж нами? – наверное, было, и связывал нас, как нам казалось, русский дух. Но, увы…

И лишь Бондаренко, единственный, по-прежнему благотворит всем былым товарищам, и пожалуй, единственный Курчаткин, которому однажды разбил очки неуемный гражданин Отечества, за что и поплатился жизнью в тюрьме, так вот один лишь Курчаткин и был подвержен обструкции, и не столько из-за того, что подстелился под «дерьмократию» и новых бесов, но за то, что завел несчастного Осташвили в петлю и выбил как бы из-под ног его табуретку.

Редко кого Бондаренко позабыл, выкинул из памяти, как ветошь, но, словно драгоценные дары природы, собирает в свой ларец, иногда доставая из-под спуда, протирает и рассматривает на свет, любуясь их красотою. Мне многое непонятно в этой широте Бондаренки, но я никогда не возражал и не считал причудою его натуры, но принимал как некое свойство душевного человека.

Да, я разминулся со многими, как бы окаменел сердцем, но, наверное, тайно жалел их, как несчастных, пусть и нечестивых; но Владимир Бондаренко со всеми дружественен, на одной ноге, мягок и ласков, отыскивает неустанно крупицы родного, наводит мосты и переправы, не дает сбиться в мрачные, ненавидящие друг друга ватаги, ткет неустанно невидимые мережи.

В его критических текстах неоднажды случалось это бретерское, фрондерское, отчаянное: раззудись рука, расступись толпа, не то уши и носы пообрезаю! За эту отчаянность критическая братия, мягко говоря, недолюбливала Бондаренку, по-за углам шептала всякие бредни, несомненно, полагала себя куда умнее, талантливее, порядошней во всех отношениях: в прежние годы водиться с Володею было даже как-то зазорно, ты как бы терял вес и интеллигентность в глазах посвященных, опускался в толпу, в быдло, где и место нам. Но, братцы мои, слава-то выбирает подручных сама себе, без подсказки, ее нельзя приручить иль купить на «зеленые», под нее нельзя лечь, ее невозможно взять в полон. Флёр словесный, оплачиваемый тузами туман словесный, розовая кисея, всякие пахучие духи на имя, пошлые газетенки, купленная реклама – это возможно на короткое время; можно приклеить на лоб зазывистую вывеску гения, можно покрыть плешь лавровым венком, купленным в грузинской лавке. Но и не более того… Ибо слава – не уличная девка, но дева возвышенная и капризная; сегодня вдруг явилась, будто ниоткуда, с пламенных небес, да и прыг прямо в постелю; но чем-то не занравился в ночи – скок из объятий. И только вдали тихий шелест умирающих газет и полное забвение. Но Бондаренко своими неустанными трудами, азартом, искренностью, исповедальностью письма завоевал симпатии России, он стал учителем, водителем, пестователем и собирателем. Бондаренко-воин, и этим все сказано: он плывет против течения, он не хочет упорядочиться безвольной снулой рыбине, влекомой вниз по реке; он всю жизнь лепит свою натуру, как скульптор, убирает все лишнее, укрупняет. Из его стараний выросли сытые плоды. У него от рождения были способности, но неутомимой работой над собой Бондаренко превратил их в талант.

Есть народы, которые принадлежат земле, другие – пространству; каждый народ исполняет свои заветы и заповеди, и от этого никуда не деться; вера, идеи, идеалы лишь укрепляют это чувство, иль занижают его, дают развиться в полную силу, иль затушевывают его ради временных интересов.

Вот и Владимир Бондаренко, каких бы ни был широких мировоззрений, как бы ни растекалась его душа в братских чувствах, пытаясь всех обогреть, но он остается глубинно русским «земляным» человеком во всей его сущности, кою так трудно, почти невозможно постичь.

И мое сочинение о друге – лишь малый очерк его натуры.