* * *
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Юнна Петровна Мориц родилась 2 июня 1937 года в Киеве. Впервые выступила со стихами в 1954 году. Первый поэтический сборник «Разговор о счастье» вышел в 1957 году. В 1961 году закончила Литературный институт имени А. М. Горького. Отправилась в длительное плаванье по Северному Ледовитому океану, после чего опубликовала сборник «Мыс Желания» (1961). Печаталась в журнале «Юность». В 1964 году выпустила сборник стихов еврейского поэта М. Тойфа в своих переводах. Активно переводила прибалтийских поэтов. Писала стихи для детей. В отличие от шестидесятников эстрадную поэзию недолюбливала. Испытала влияние достаточно политизированной поэзии Марины Цветаевой. Много пишет о боли, о смерти, о душе, одиночестве. Автор поэтических сборников «Лоза» (1970), «При свете жизни» (1977), «Третий глаз» (1980), «Синий огонь» (1985), «На этом береге высоком» (1987), «В логове голоса» (1990) и др. На мой взгляд, одна из самых мистических поэтов конца XX века, вобравшая в себя всю трагичность и еврейской, и русской культуры.
В отличие от многих своих друзей по литературе и соплеменников к перестройке отнеслась достаточно скептически, заняла откровенно антибуржуазные, а позднее и антиамериканские позиции. Противник глобализма в любых видах. Ее просербские стихи читали на улицах Белграда в дни бомбежек Сербии натовскими самолетами в 1999 году.
Лауреат многих премий. Живет в Москве.
Юнна Мориц.
Юнна Мориц всегда чувствовала себя чужой на пиру любой из элит: «Никакую паутину / Исступленно не плести, / Одиночества картину / До шедевра довести!..» Может быть, это и спасало ее поэзию, которую она считает важнейшей частью жизни. Вот уж кто не согласится с представлением, господствующим на Западе, что поэзия — это некая игра для ума или развлечения, что поэт — некий специалист, овладевший некой профессией. Нет, поэзия способна переименовать, переделать, возвысить мир. Вот уж верно: «Не бывает напрасным прекрасное». Слово у нее самоценное, не только что-то обозначает, но и само по себе имеет ценность как важнейшая часть бытия.
Казалось бы, после крушения советской власти наступило ее время, ушли годы, когда за стихотворение «Памяти Тициана Табидзе», а особенно за строки: «Кто это право дал кретину — / Совать звезду под гильотину?» — ее на долгие годы занесли в черные списки, когда девять лет по идеологическим причинам не издавали новых книг, когда объявили «невыездной». А теперь же — свобода творить, свобода печатать, свобода ездить по миру. Впрочем, первыми поехали и совсем уехали именно те, кто объявлял ту или иную поэзию «невыездной», неважно — Юнны Мориц или Николая Тряпкина. Впрочем, эти выехавшие «комиссары» и сейчас на Западе, став славистами, очень строго определяют, кого из современных поэтов пускать в Европу, а кого и близко не подпускать. Но вряд ли они распространили бы нынче свои запреты на поэзию Юнны Мориц. Ей-то светило оказаться в «дамках» русской поэзии и в прямом, и в переносном смыслах. И происхождение, и репутация, и былые запреты давали ей карт-бланш. Думаю, нашлись бы и богатые друзья из олигархов. Что же по-прежнему превращает Юнну Мориц в некую обитательницу гетто отверженных, из которого она сама не желает выходить? И западный мир ее совсем не прельщает: «Все там, брат, чужое, / Не по нашей вере…»
Поэт осознанно не желает идти в мир сытости и роскоши, оставаясь, подобно доктору Яношу Корчаку с обреченными на смерть детьми в концлагере, среди сирых и убогих, среди обреченных на нищету и гибель людей в нынешней России. «Все красавцы, все гении, все мозги уезжают, / остаются такие бездари и дураки, как я». Конечно, это уничижение паче гордости, но уничижение не только самой себя, а и всех остальных неимущих, от которых отгородилась не только Россия богачей, но и Россия либеральной культуры, не желающей видеть бед народных. Именно потому и решила остаться в России, среди якобы «бездарей и дураков», что верит в слово поэта, верит в могущество поэзии, в ее способность не только мир озвучить, но и человека сделать иным. А потому верит и в свою необходимость людям.
Поразительно: литературные круги всю жизнь ее считали чересчур эстетской, а сама Юнна Мориц ощущала себя нужной простым слушателям и читателям. Вера в поэзию заставила такого осознанного поэта-одиночку неожиданно заговорить от имени всех поэтов: «Мы — поэты планеты Земля — в ответ на бомбежки Югославии войсками блока ГОВНАТО — силой поэзии будем крушить авторитеты нового гегемонства. Мы дадим современникам и оставим потомкам самые отвратительные портреты сегодняшних „победителей“, называющих Третью мировую войну „защитой прав человека“. Мы превратим их в посмешище, мы знаем, как это делать! Гегемонство ГОВНАТО, на глазах всего человечества уничтожая суверенную страну Югославию, диктует свои гегемонские условия капитуляции, свои порядки, свои блокады, свои гегемонские интересы всей планете Земля. Мы — поэты этой планеты — будем силой поэзии наносить удары по гегемонам и гегемончикам, которые сами себя назначили правительством всей Земли… Мы — поэты планеты Земля — не дадим загнать человечество в зону страха, мы будем сбивать спесь с гегемонов и гегемончиков мощной струей поэзии. С нами — Бог, Создатель, Творец!» (из авторского предисловия к поэме «Звезда сербости» в кн. «Лицо». М., 2000).
Для политиков этот манифест — всего лишь неожиданный протест известного либерального поэта против агрессии НАТО в Югославии, для читателя — подтверждение веры Юнны Мориц в силу поэзии, способной оптимизировать дух народа и страны.
О поэме «Звезда сербости», знаковом событии и в судьбе Юнны Мориц, и в поэзии последних лет, поговорим позже, а прежде попытаемся понять путь поэта к такому бунтарскому произведению.
«В сладостном городе Киеве
И я босиком ходила,
Поскольку в те времена
Лишь древние греки в мифах
Не берегли сандальи…»
Юнна Мориц
Юнна Мориц родом из киевской еврейской семьи, и все тревоги и волнения украинского еврейства, помноженные на переживания войны, она впитала в себя. И отрекаться от них никогда не собиралась. Как Анна Ахматова писала в «Реквиеме»: «Я была тогда с моим народом…», — так и Юнна Мориц не собиралась уходить от своего народа в космополитическую наднациональную элиту. Когда-то она написала: «В комнате с котенком, / тесной, угловой, / я была жиденком / с кудрявой головой…» А рядом за стенкой жили мусульмане, православные — в тесноте, да не в обиде. «Под гитару пенье, / Чудное мгновенье — / Темных предрассудков / Полное забвенье!». Это все та же барачная, коммунальная атмосфера тридцатых годов, что и у Высоцкого: «Мои — безвестно павшие, твои — безвинно севшие». С той поры у Юнны Мориц и ненависть к рою садящихся на сладкое, и желание чувствовать себя в изгнании — от кормушек, от власти, от наград.
Еще одно дитя 1937 года, связанное уже с этим годом навсегда и жизнью своей, и поэзией. С одной стороны, она со своим запрятанным в душе гетто должна быть крайне далека от глубинного русского почвеннического рая Валентина Распутина, от мистического державничества Александра Проханова. Но с другой стороны, как близки эти разные писатели, осознающие свои разные корни, — близки своим отрицанием лакейства, патоки и высокомерного избранничества. Близки прежде всего тем, что у каждого есть своя почва, своя опора в народе. У каждого своя причина неприятия наднациональных «космополитических высот».
Может быть, резче всего это запрятанное гетто в душе Юнны Мориц проявилось в отказе от любой стайности, от любой тусовочности: «Я с гениями водку не пила / И близко их к себе не подпускала… / И более того! Угрюмый взгляд / На многие пленительные вещи / Выталкивал меня из всех плеяд, / Из ряда — вон, чтоб не сказать похлеще». В своей поэзии она предпочитает первичность жизни, первичность ощущений, первичность запаха и звука любым эффектным формальным приемам. Разочаровавшись еще в самом начале своей литературной деятельности в чрезмерных игрищах и неприкрытом политиканстве шестидесятников, с их стайностью, стадионностью и часто поэтическим пустозвонством, она, впрочем, как почти и все ее поколение 1937 года, ушла в одиночество стиха. Не такая ли судьба у Геннадия Русакова, у Игоря Шкляревского, у Олега Чухонцева? Тогда же отвернулись от шестидесятничества и более молодые, такие разные поэты, как Татьяна Глушкова и Иосиф Бродский, Юрий Кузнецов и Юрий Кублановский. Еще в 1979 году Юнна Мориц писала:
Юнна Мориц не принимала жеманных игр и эстетства литературных салонов еще и потому, что на всю жизнь осталась обожжена своим военным детством, всегда помнила, каково это: «Из горящего поезда / на траву / выбрасывали детей. / Я плыла / по кровавому, скользкому рву / человеческих внутренностей, костей… / Так на пятом году / мне послал Господь / спасенье и долгий путь… / Но ужас натек в мою кровь и плоть — / и катается там, как ртуть!» («Воспоминание», 1985).
Поэт, как правило, говорит о себе все в стихах, надо только внимательно их читать. Юнна Мориц любила изысканность стиля, увлекалась сложными рифмами, экспериментировала с ритмом стиха, чем так понравилась ведущему теоретику стиха Михаилу Гаспарову, но ее запрятанная глубоко гонимость всегда оставалась в душе, и в результате — ранимость, в результате дерзость по отношению к властителям в литературе, отказ от ученичества: «Из-за того, что я была иной, / И не лизала сахар ваш дрянной, / Ошейник не носила номерной, / И ваших прочих благ промчалась мимо…» («Портрет художника в юности», 1985).
Она шла по свободному пути одиночества, отказавшись от многих шалостей интеллигенции, от их снобизма, от их учительства. И более того, отказав высоколобой интеллигенции вообще в праве учительства. «Мой кругозор остается почти примитивным, — / Только мое и твое сокровенное дело…». Из своего еврейства она извлекла принцип гонимости и не собиралась с ним расставаться, ее не манило новое барство.
Свои принципы Юнна Мориц не пожелала менять и после перестройки. Если в семидесятых она писала:
то, продолжая эту тему дальше и едко наблюдая за лакеизацией всей, числящей себя прогрессивной, культуры, она уже в девяностых, отбрасывая вежливость и осторожность в выражениях, переходит на прямую речь:
В постсоветский период начинается в поэзии Юнны Мориц время прямого действия. С пугающей многих прямотой она отворачивается от более чем благополучных друзей, от своего либерального окружения, от самых либеральных журналов. Она мыслями уходит в какое-то бродяжничество, народное бомжество, как бы самоунижая себя до тех старушек, которые в аккуратно заштопанных пальтишках аккуратно роются на помойках, отыскивая что-нибудь себе на пропитание. Вдруг гонимое нищее гетто заговорило в ней во весь голос, и она встала рядом с отверженными постсоветским режимом. Уже их глазами она смотрит на новую власть и либеральную культуру. Она уже кричит во весь голос: «Такая свобода, / Что хочется выть». Она становится поэтом из гетто обездоленных: «А старушка вот плохая, вспоминает вкус конфет, всем назло не подыхая…» Она среди тех, кто «не умеет культурно / Свое место занять в гробу…», идет учиться у народа его языку, хлесткому, площадному, бунтарскому:
Как часто, увы, бывает у талантливых поэтов — в поэзии Юнна Мориц более смела и откровенна, чем в своих интервью. Беседуя с давно ей знакомыми либеральными журналистами, она все же обходит острые вопросы и даже старается найти оправдание своим вызывающим стихам. Как поэт, она издевается над Хавьером Соланой и Клинтоном, над банкирами и политиками, не стесняясь и не останавливаясь ни перед чем в своих выражениях.
Передо мной лежат ее последние поэтические сборники «Лицо» (М., 2000) и «Таким образом» (СПб., 2000). Они наполнены лексикой анпиловских бунтарей, они созвучны самым ожесточенным страницам газеты «Завтра». Они беспощадны по отношению к палачам и богачам. Они едки и язвительны по отношению к западной цивилизации во главе с США. Это откровенная поэзия протеста. Откуда эта смелость и этот протест? Я вывожу их из потаенного гетто, заложенного с детства в душе маленькой киевлянки. Но, думаю, у каждого из сотен тысяч ныне протестующих есть своя потаенная ниша, своя глубинная причина для протеста. В конце концов и у людей, казалось бы, одного стана — Александра Проханова и у Василия Белова — эти причины тоже разнятся. Каждый шел к противостоянию нынешней бесовщине своим путем. Юнна Мориц со своим чувством гонимости нашла себе в современной России точно обозначенное ею в стихах место — певца в переходе, зарабатывающего таким нелегким трудом деньги на помощь близким. Думаю, все свои яркие протестные стихи Юнна Мориц пишет с точки зрения этого обездоленного наблюдателя жизни, нищенствующего музыканта в уличном переходе или в метро. Это будто бы самоуничижение лишь поднимает поэта над всей сытой, богатеющей на глазах нищего народа культурной тусовкой: «Искусство шутом враскоряку жрет / на карнавале банд… / Кто теперь сочиняет стихи, твою мать?.. / Выпавший из гнезда шизофреник. / Большой настоящий поэт издавать / должен сборники денег…» Она презрительно отвернулась от «сборникоденежных» поэтов, она не хочет быть с великими лакеями, ей противна такая великость: «Какое счастье — быть не в их числе!.. / Быть невеликим в невеликом доме, / в семействе невеликих человечков…»
Юнна Мориц несет в себе образ гонимого еврейства, и ей в нынешней поэзии явно не по пути с тем же еврейством, пересевшим в «Мерседесы» и переехавшим в особняки. Она своей поэзией входит в противостояние и с еврейством всемирным, забывшим про гетто обездоленных и заботящимся лишь о правах граждан мира, для которых Юнна Мориц со своей гонимостью и отверженностью наверняка была чересчур местечкова. Вот и в нынешней действительности Юнна Мориц ассоциирует себя не с богатой финансовой элитой и не с прикормленными ею лакеями от культуры, а с униженной бедолагой, поющей в переходе. Это у нее не единичное стихотворение, а повторяющийся мотив. Знак поэта, его нынешняя мета.
Поэт, он же бродячий музыкант, певец в переходе, и его песни переходят в метели, ветры, ливни, его слово поднимает дух у проходящих людей. Это — святое унижение, поэзия как святое унижение, дабы помочь страждущим. В книге «Таким образом» целый цикл Юнна Мориц поименовала «Вчера я пела в переходе»: «Вчера я пела в переходе / и там картину продала / из песни, что поют в народе, / когда закусят удила…» Место в переходе — это ее отношение к жизни, ее способ существования. Вон из элиты, туда, к переходу, к гонимым, к нищим, для которых сама на бумаге рисует за отсутствием красок окурками свою мелодию тоски.
Когда-то невыездная протестантка, подписывавшая письма лишь в защиту Солженицына и Синявского, в своем переходе тоскует о поэзии большого стиля, над которой ныне издеваются все постмодернисты.
Неожиданно для многих за большой стиль в поэзии, в культуре, в жизни после краха советской власти стали заступаться не придворные лакеи, не авторы, когда-то воспевавшие школу Ленина в Лонжюмо и Братскую ГЭС, не завсегдатаи салонов ЦК и ЧК, а вечно отверженные любители красоты и носители почвы, все равно, Борис ли Примеров или Юнна Мориц.
Она сама была поражена обнаруженным и ощутимым вероломством: «…как только „союз нерушимый“ вывел войска из Афганистана, из стран соцлагеря, как только разрушили Берлинскую стену, как только Россия стала разоружаться — о Россию вдруг стали дружно вытирать ноги, как о тряпку, печатать карты ее грядущего распада, вопить о ее дикости и культурной отсталости, ликовать, что такой страны, как Россия, больше не существует. С тех пор как я увидела и услышала всю эту „высокоинтеллектуальную“ улюлюкалку, чувство национального позора меня в значительной степени покинуло. В особенности под „ангельскую музыку“ правозащитных бомбовозов над Балканами».
Гонимость стариков и старушек, обездоленных детей и умирающих инвалидов в поэзии Юнны Мориц сроднилась с гонимостью ее отцов и дедов, с гонимостью еврейской бедноты. Она чувствовала себя не среди тех евреев, кто кричал когда-то: «Распни Христа!», — а среди тех, кто шел за Христом. И поэтому ее выдуманное гетто не совсем отождествимо с реальным, когда-то существовавшим. Ибо, взяв из гетто ощущение гонимости, она соединила его с православием и отзывчивостью русской культуры.
Это верно, никто не читает ныне раскаленные строки поэзии. Но нет ли тут вины и самих поэтов? Нет ли тут вины и самой Юнны Мориц? Парадоксально, но поэт в силу ли житейской боязни или человеческого окружения, от которого никому не уйти, свою бунтующую, стреляющую, сострадающую поэзию, порой написанную собственною кровью, прячет под обложками богато изданных книг и элитарно-либеральных журналов. А в интервью в «Литературной газете» как бы оправдывается, что, скажем, поэма «Звезда сербости» (которую, на мой взгляд, надо бы печатать на листовках, в самых тиражных оппозиционных газетах, читать по радио «Резонанс», чтобы донести до народа) не имеет отношения к коллективному протесту. Мол, в исполнении поэта, ставшего вместе с массами, поэма «Звезда сербости» «…будет воспринята как политический акт определенного коллектива. А когда я пишу такую поэму, все знают, что это моя, и только моя, личная инициатива, за мной, кроме искры Божьей в моей человеческой сути, никто не стоит…»
И чем здесь гордиться? Юнна Мориц даже не понимает, что противоречит своему же манифесту. Как же оптимизировать дух народов и стран, как же сбивать спесь с того же ГОВНАТО, если поэт не хочет присоединять свой голос к общему протесту?
Именно такие протесты ГОВНАТОвцам и прочим российским манипуляторам очень выгодны. Вроде бы сказал слово против где-то там в дорогущей книжке, которую нищий народ и не купит, или в журнале элитарном, который опять же протестный человек и не догадается открыть, а теперь можешь спокойненько жить дальше. Протестные стихи Юнны Мориц рвутся на протестный простор. Пустит ли их туда поэт Юнна Мориц? Разве этот босховский пейзаж для изнеженного богатенького читателя:
Я понимаю, что напиши эти строчки Станислав Куняев, его хором опять обвинили бы во всех смертных грехах. Понимаю и то, что смелость прямой речи в поэзии Юнны Мориц даже в разговоре на «жидовскую» тему идет от ее глубинного гетто, которое никто не сможет отринуть. Еврей в либеральной поэзии может быть куда более смел в любой теме, нежели прихорашивающийся под политкорректного интеллигента русачок. Иосиф Бродский мог высказаться много откровеннее, чем Евгений Евтушенко. Евгений Рейн пришел на юбилей Юрия Кузнецова и назвал его поэзию великой, чего, очевидно, не осмелился бы сделать Игорь Шкляревский, не пришедший на юбилей своего былого друга Станислава Куняева. Да и поэму на такую же тему и такой же откровенности, как «Звезда сербости», никогда бы не позволила себе Белла Ахмадулина. И дело здесь не в уровне таланта, а в уровне откровенности.
Откровенность могут позволить себе в России лишь гонимые: гонимые по духу своему, по праву древнего гетто или гонимые в силу социальных катастроф, новых национальных противоречий. Гнет либеральной жандармерии, соединенный с прямыми репрессиями ельцинских властей и с прямой зависимостью от денежного мешка, не дает возможности быть предельно искренним, подлинным и первичным любому из самых уважаемых членов нынешней интеллектуальной и культурной элиты. Политкорректность убила чувство исповедальности и гнева в либеральной культуре. Лишь отринув ее, можно претендовать на правду и истину. Откровенен Юрий Кузнецов, откровенен Александр Проханов, но они и есть гонимые сегодняшнего дня. Я понимаю, что название поэмы «Звезда сербости» идет у Юнны Мориц от желтой звезды гонимых, нашиваемой на одежды еврейских узников в фашистских концлагерях. Но ведь красную звезду гонимых можно было нашить на защитников Дома Советов в 1993 году, на журналистов трижды закрытой газеты «День». Гонимость с разных концов и по разным причинам могла бы и соединить сегодня простых людей России.
Сербы стали гонимым народом Европы, и сердце не забывающей про свой народ Юнны Мориц отозвалось сочувствием к новым гонимым. Конечно, я мог бы не докапываться до параллелей «звезды сербости» с «желтой звездой», свести все к единой протестной позиции патриотов России, поддержать Юнну Мориц в ее серболюбии, назвать ее поэму гражданской публицистикой, но я понимаю, что корни ее — другие. И поэтому не будем хитрить и таиться.
Конечно же, русско-славянское желание отпора НАТО, поствизантийская державность опираются на иные корни, на иную идеологию, нежели крик души поэта, переживающего с детства гонимость своего народа и ныне отождествившего эту гонимость с судьбой гонимых сербов.
Может быть, это же сострадание к гонимым не позволило ей подписывать палаческие письма либеральной интеллигенции типа «Раздавите гадину», призывающие к прямой кровавой расправе с оппозицией в России? Честь ей за это и хвала. Но именно ее же поэзия и вызывает у меня лично чувство протеста: почему эти стихи обездоленных неизвестны обездоленным? Почему поэма «Звезда сербости», смело, по-новаторски написанная современным уличным языком частушек и песен, поэма, которой Россия может гордиться как еще одним актом противостояния новому мировому порядку, числится в графе некой личной инициативы и личного высказывания?
Не для того, думаю я, Юнна Петровна, Вам Бог дал право и возможность написать такую поэму, чтобы она лежала в богатых магазинах и ее лениво перелистывали эти самые хавьеры и соланы, эти самые с «европским» вкусом люди.
Я уже встречал в «Октябре» Ваши протестные стихи и даже цитировал их в своих статьях, удивляя Вашей смелостью того же Станислава Куняева и Владимира Личутина, но все равно был поражен, случайно наткнувшись на поэму «Звезда сербости» в Вашей книге «Лицо». Наверное, так же были поражены первые читатели поэмы Александра Блока «Двенадцать». Но ведь Блок не запер свою поэму в какой-нибудь сборник символистов, дал право на ее повсеместное распространение. Может быть, и с поэмой «Звезда сербости» поступить точно так же? Опубликовать ее и в «Советской России», и в «Завтра», вот тогда ее прочитают сотни тысяч читателей по всей России, тогда она уже точно станет принадлежать не только поэту Юнне Мориц, но и всем гонимым и обездоленным, борющимся и воюющим.
Тем более что свою принадлежность к гетто Юнна Мориц простодушно вводит в русский обиход. Ее гетто живет внутри ее же русскости, ее несомненной принадлежности именно к русской культуре и никакой иной. Она считает себя русским поэтом в такой же степени, в какой считает себя тем простым евреем из гетто, которых в России, по ее же словам, все меньше и меньше. Мне кажется, в чем-то Юнна Мориц замахнулась ни много ни мало, а на бунт русского, народного, гонимого, поющего в переходах еврейства против еврейства антирусского — еврейства дворцов и банков.
Неужели этот призыв к восстанию привел в восторг Бориса Березовского, спонсирующего премию «Триумф»? Неужели эти стихи поразили Зою Богуславскую, эту премию распределяющую? Не есть ли присуждение премии «Триумф» Юнне Мориц точно продуманным шагом укротить автора «Звезды сербости»? Не верю, что эта поэма и в самом деле вызвала восторг Березовского и его либеральных клевретов, впрочем, как и ее стихи о сливках культурного общества и о помоечных старушках.
Воевать ведь можно по-разному, сгибать можно и кнутом, и пряником. Так, похоже, и поступили с автором «Звезды сербости». Сначала приняли чисто полицейские меры. Ведущие либеральные журналы «Знамя» и «Октябрь» наотрез отказались печатать поэму. Сергей Чупринин, главный редактор «Знамени», даже не пытался объяснять причины отказа. Да, годами заманивали Юнну Мориц в журнал, да, готовы были послать курьера и срочно поставить в набор любой текст. Но когда получили текст с обжигающим, режущим, колющим криком ненависти к натовцам и болью души за поруганную Сербию, за поруганную Россию, «знаменцы» холодно сообщили, что печатать не будут. «Объяснять не надо…» Соросовские журналы закрыли перед поэмой все свои двери и даже щели. Перейти черту и обратиться в журналы патриотические, в ту же «Москву», к примеру, а то и в «Наш современник» Юнна Мориц не решилась. И это тоже, я думаю, заранее учитывалось либеральными идеологами. Мол, в «Завтра» сама Юнна Мориц не понесет, а в нашей прессе мы уж полный бойкот устроим. Вот пример настоящего тоталитаризма в либеральной печати. От НТВ до РТР, от «Известий» до «Независимой газеты», от «Сегодня» до «Московского комсомольца» все дружно, по команде отмолчались.
О поэме — полное молчание критики, даже о книгах — молчание, и так, молча, без всякого обсуждения дали премию «Триумф» за эти же самые стихи. А я хочу также молча цитировать строчки из поэмы, их даже неловко сопровождать литературоведческими изысками, ибо нельзя формализованно рассуждать о гибели людей.
Юнна Мориц интуитивно почувствовала, какой размер надобен именно такой поэме, и тоже отказалась от привычных для нее стихотворных изысков, от игры слов и созвучий, от ненужных метафор и утонченной иронии. Поэма «Звезда сербости» не имеет сюжета в традиционном его понимании, не имеет единого лирического героя. Как у Маяковского, как в революционной поэзии двадцатых годов, как у Велимира Хлебникова, как в гениальной поэме Блока «Двенадцать» господствует «мы», лишь кое-где уточняемое лирическим «я». Ее герои — массы, гибнущие, стонущие, воюющие, защищающиеся. И такие же коллективные враги — говнатовцы, хавьеровцы, америкосы или их семантический двойник — ликующий Ковбойск. Я бы с радостью послал эту поэму в подарок Хавьеру Солано и заодно его российским либеральным защитникам. Я бы эту поэму зачитал вслух в Государственной Думе.
Поразительно, что в конце XX века самые беспощадные, сатирические, митинговые стихи в защиту Сербии, проклинающие гуманитарную цивилизацию «нового мирового порядка», написала поэтесса, окруженная всяческим вниманием именно этих цивилизаторов. Плач о Сербии в исполнении Юнны Мориц я бы сравнил с плачем о защитниках Дома Советов в октябре 1993 года Татьяны Глушковой. Мне нет дела до их личных отношений, если две киевлянки примерно одного возраста и чуть ли не из одной школы вошли в большую русскую поэзию, изначально между ними дружбы быть не могло — такова природа таланта, — но одинаковыми оказались направленность, протестность, бескомпромиссность, ощущение народа.
Это редкая по откровенности лирика, это брутальная простая первичность прямой речи, это поэзия площади, поэзия улицы, поэзия ратного поля. Смело сочетается самое «высокое» и самое «низкое», господствует цветаевская нервная напряженность. Поэма, конечно же, близка таким же цветаевским максималистским установкам: «Отказываюсь быть в бедламе нелюдей…» Установка на простоту — на простые и знакомые рифмы, на простой размер, на простой язык. Тональность явно декламационная, с расчетом на площадь, на массу, на слушателей, готовых действовать.
Жесткое осуждение Европы — «Тебя покинул Бог». И тут же обращение к Богу за помощью сербам.
Выслушав мои восторги по прочтении поэмы, Юнна Петровна на всякий случай заметила, что она не собиралась навязывать антизападное настроение в России. Ну что ж, я давно знаю, что критику при анализе произведения его автор часто не помощник, ибо пишет-то поэму (рассказ, роман) один человек — с искрой Божией, а отвечает тебе на вопрос человек иной — житейский. Кстати, это и ответ обывателям на вопрос: когда Пушкин был искренен — когда писал «Я помню чудное мгновенье» или когда с мужским цинизмом комментировал это «чудное мгновенье» в письме к своему другу Сергею Соболевскому? А не надо читать чужие письма, не надо лезть в жизненные дебри поэта, надо жить его стихами. Вот и я живу сейчас поэмой «Звезда сербости». Пусть Юнна Петровна кому-нибудь другому говорит, что в поэме нет антизападных настроений. Может быть, Юнна Мориц в своей житейской ипостаси и не желала бы видеть свои же строчки, может, она сама побоится их прочитать вслух на площади или по телевидению, но они тем не менее полны недвусмысленной ненависти к цивилизованным убийцам. Это поэма прямого сопротивления. Это, если хотите, призыв к восстанию, статья 74. За подобные высказывания меня два года таскали по ельцинским судам.
Крутой демократический следователь будет слепить лампой в глаза и спрашивать: в каких землянках вы готовитесь отсиживаться и как собираетесь крушить дружественные нам американские самолеты? Не после вашего ли призыва русский парень, кстати, художник, скульптор, взял гранатомет, чтобы стрелять по американскому посольству?
Юнна Мориц как идеолог антиамериканского сопротивления:
По большому счету, эта поэма, хоть и называется «Звезда сербости», но могла быть названа и «Звездой русскости», ибо она о нас самих. О России, о наших предателях, о гибнущей стране. О чести и достоинстве русском.
Поэма «Звезда сербости» становится явлением русской культуры не только по языку, но и по своей трагичности, историчности, по христианской сути своей, по максимализму требований, по глобальной сверхзадаче. Так «европские» и «америкосские» поэты уже давно не пишут. Так писать упорно отучают и наших русских поэтов. Вот уж о чем сегодня можно сказать «поэзия большого стиля», так это о поэме Юнны Мориц.
Это уже не надтрагедийное, уходящее от борьбы, пастернаковское «и пораженье от победы он не умеет отличать», а осмысленное понимание своего и народного поражения в прошедшей битве со Злом. И твердая ставка на проигравший, но народ, на потерпевшее поражение, но Добро. Поэт бескомпромиссно делает ставку на людей добра и тепла. Добровольно зарывшись в свое индивидуальное гетто, в свой очерченный круг, куда не допускается литературная чернь, поэт из одиночества пластично и зримо перетекает в народное «мы», в круг народных понятий и традиций. Кстати, этого умения преодолеть одиночество и выйти к людям, говорить их голосом до сих пор недостает сверстнице Юнны Мориц — Белле Ахмадулиной. Не хватает смелости? Но ведь лишь выйдя к трагедийности народной, зазвучали на совсем иной высоте и Анна Ахматова, и Марина Цветаева. Вот и поэма «Звезда сербости», что бы ни думал о ней сам автор, достигает эмоциональной убедительности своими зримыми образами благодаря стройному композиционному слиянию личностного, потаенного и всеобщего. Я бы не побоялся сказать — всенародного.
Песня поэта — как вещество спасенья, слово поэта — как шаг к победе, поступок поэта — как зримое реальное дело. Насколько эти аксиомы Юнны Мориц противоречат установкам наших либеральных культурных идеологов! Ясно, что поэма не могла быть востребована ни «Знаменем», ни «Октябрем». Но куда идти поэту дальше? Кому нести свою ношу? Клыкастая сербость сопротивления видна и у Вука Караджича, и у Радована Караджича, но где взять клыкастую русскость сопротивления? И осмелится ли Юнна Мориц так же прямо, без обиняков написать о клыкастой русскости? Не верю, что ее могут остановить малочисленные русские экстремисты, у сербов их гораздо больше, и наверняка ее поэму, переведенную уже на сербский язык, читали и читают с восторгом бойцы погибшего Аркана и соратники воинственного Воислава Шешеля, хотя иные постулаты их явно неприемлемы для Юнны Мориц. К счастью, не знаю уж каким образом, Юнна Мориц сумела переступить через многие запреты и преграды. Как переступить через такие же преграды и запреты здесь, в России, чтобы ее будущую «Звезду русскости» читали не только в либеральных салонах, но и в окопах под Сержень-Юртом, не только профессора и студенты, но и похожие на шешелевцев нацболы Лимонова и уже впадающие в отчаяние бескорыстные анпиловцы? Может быть, в определенный момент поэту потребуется выдавить из себя потаенное гетто ранимости и гонимости для того, чтобы поверить в победу? Ибо и в поэме «Звезда сербости» все-таки самые сильные строки, на мой взгляд, случаются тогда, когда мы слышим не плач по погибшим, а мелодию непримиримости. И значит, надежду и уверенность в будущей победе. Уйти с проигравшими не для того, чтобы с ними умереть, а для того, чтобы вдохновить их на победу — вот высшее призвание поэта.
Потому и пишу я эту статью в защиту и поддержку сегодняшней поэзии Юнны Мориц. В защиту и от угрюмых певцов русской резервации, ибо не таков наш народ, чтобы развиваться в этнической резервации, и не такова наша русская культура — без имперской всечеловечности она задыхается и мельчает. В защиту и от либеральствующих «борцов за права чикатил», услужников западного правления, стремящихся который год и даже век безуспешно переделать русских под западную колодку. Может быть, в защиту и от самой Юнны Мориц, остановившейся перед последним рубежом, мешающей ей стать «певцом во стане русских воинов». В нашем русском стане и ее талант не помеха. Такое вот впечатление осталось у меня после прочтения последних стихов Юнны Мориц, еще одного поэта, рожденного в грозовом 1937 году.
2001