Мы вращаем Землю

От границы мы Землю вертели назад —

Было дело сначала, —

Но обратно ее закрутил наш комбат,

Оттолкнувшись ногой от Урала.

Наконец-то нам дали приказ наступать,

Отбирать наши пяди и крохи, —

Но мы помним, как солнце отправилось вспять

И едва не зашло на востоке.

Мы не меряем Землю шагами,

Понапрасну цветы теребя, —

Мы толкаем ее сапогами —

От себя, от себя!

И от ветра с востока пригнулись стога,

Жмется к скалам отара.

Ось земную мы сдвинули без рычага,

Изменив направленье удара.

Не пугайтесь, когда не на месте закат, —

Судный день — это сказки для старших, —

Просто Землю вращают куда захотят

Наши сменные роты на марше.

Мы ползем, бугорки обнимаем.

Кочки тискаем — зло, не любя.

И коленями Землю толкаем —

От себя, от себя!

Здесь никто б не нашел, даже если б хотел,

Руки кверху поднявших.

Всем живым ощутимая польза от тел:

Как прикрытье используем павших.

Этот глупый свинец всех ли сразу найдет,

Где настигнет — в упор или с тыла?

Кто-то там впереди навалился на дот —

И Земля на мгновенье застыла.

Я ступни свои сзади оставил.

Мимоходом по мертвым скорбя, —

Шар земной я вращаю локтями —

От себя, от себя!

Кто-то встал в полный рост и, отвесив поклон,

Принял пулю на вдохе, —

Но на запад, на запад ползет батальон,

Чтобы солнце взошло на востоке.

Животом — по грязи, дышим смрадом болот,

Но глаза закрываем на запах.

Нынче по небу солнце нормально идет,

Потому что мы рвемся на запад.

Руки, ноги — на месте ли, нет ли, —

Как на свадьбе росу пригубя,

Землю тянем зубами за стебли —

На себя! От себя!

1972

#image014.jpg

Споры о Высоцком

Владимир Семенович Высоцкий, поэт, актер, бард, родил­ся 25 января 1938 года в Москве, скончался там же 25 июля 1980 года. Отец — полковник Советской Армии, мать — пе­реводчица с немецкого языка. В 1947—1949 годах жил со вто­рой семьей отца в Германии, под Берлином. С 1956-го по 1960 год учился в Школе-студии МХАТ. Работал в театре имени А. С. Пушкина, в Московском театре миниатюр, с сентября 1964 года зачислен в труппу Театра драмы и комедии на Та­ганке. Снялся в 26 кинофильмах, наиболее известные: «Я ро­дом из детства», режиссер В. Туров; «Вертикаль», режиссер С. Говорухин;«Служили два товарища», режиссер Е. Карелов; «Хозяин тайги», режиссер В. Назаров; «Опасные гастроли», режиссер Г. Юнгвальд-Хилькевич; «Маленькие трагедии», ре­жиссер М. Швейцер, и культовый советский детектив «Мес­то встречи изменить нельзя», режиссер С. Говорухин.

В Театре на Таганке сыграл следующие главные роли: Гамлет в трагедии В. Шекспира «Гамлет», Свидригайлов в спектакле «Преступление и наказание» по роману Ф. Досто­евского, Галилео Галилей в пьесе Б. Брехта «Жизнь Галилея», Хлопуша в спектакле «Пугачев» по драматической поэме С. Есенина.

Стал всенародно знаменит своими песнями, которые сам же исполнял под гитару. Песни расходились по стране в маг­нитофонных записях, однако стихи при жизни почти не печа­тались — лишь одна маленькая публикация в альманахе «День поэзии» (1975) и несколько текстов песен в вышедшем в США альманахе «Метрополь». Был женат три раза, имеет двух сыновей. Благодаря последней жене, известной французской кинозвезде Марине Влади, получил возможность регулярно выезжать за границу, выступать со своими концертами во Франции и в США.

Похороны Владимира Высоцкого в Москве стали общена­родными, поразив масштабом его популярности.

Лауреат Государственной премии СССР за роль в теле­фильме «Место встречи изменить нельзя» (1987; посмертно).

#image015.jpg

О Владимире Высоцком спорят до сих пор. Одни считают его самой яркой фигурой на поэтической авансцене второй половины XX века, другие вообще отказывают ему в праве считаться поэтом. Одни полагают, что его песни вырвали из застойного сомнамбулизма несколько поколе­ний, научив самостоятельности мысли и дерзости поступ­ка, другие находят их разрушительными, привившими со­временникам дух нигилизма...

Размышляя о месте Высоцкого в русской культуре, я бе­седовал как с его друзьями, так и с противниками, потому решил — для объективности — предварить свою статью «Поединок со смертью» выдержками из этих бесед.

«Он был поэт...»

Беседа с Валерием Золотухиным

Владимир Бондаренко. Валерий, сегодня, спустя многие годы после смерти Владимира Высоцкого, можешь ты ска­зать, чем он ценен? Что было наносного, временного, а что останется в русской культуре навсегда? Вот был, к примеру, аббат Прево, написал уйму томов прозы, но читают только его бессмертную «Манон Леско». Автором одной книги ос­тался Александр Грибоедов. Да и Венедикт Ерофеев, по большому счету, тоже автор одной бессмертной книги «Москва — Петушки», не более. Что же осталось навсегда от Владимира Высоцкого?

Валерий Золотухин. Этот вопрос немножко не по адре­су. Поскольку мы играем спектакль «Высоцкий» несколько раз в месяц, то для нас осталось все, что заложено в спек­такле. Ну прежде всего, конечно, лучшие его песни: «Охо­та на волков», «Протопи ты мне баньку по-белому», «Я из дела ушел», все военные песни и так далее — мы их поем постоянно. И поэтому такого строгого отбора я не произ­водил, такого однозначного ответа у меня нет. Я не сторон­ний наблюдатель и не тонкий эстет, который берет в руки книжку и выбирает свои любимые произведения. Я пони­маю твой вопрос, он естествен, и, конечно, ценители по­эзии составляют сборники из лучших стихотворений... Но для меня он до сих пор весь звучит. Так что от наследия Владимира Высоцкого для меня лично остается достаточно много. Не все, конечно. Там же восемьсот песен. Надоест перечислять. И в этом смысле я не такой уж знаток творче­ства Владимира Высоцкого. Ну а лучшим для меня являет­ся, наверное, баллада «Час зачатья я помню не точно...»

В. Б. Валерий, ты сказал, что вы играете «Высоцкого» два раза в месяц. Как за эти десятилетия менялась реакция зрителей? Вспомни первые спектакли — грандиозный шум, скандал, мировая пресса, и вот сейчас на тот же са­мый спектакль с небольшими изменениями учителя водят школьников классами, приходят ностальгирующие люби­тели. Что изменилось в реакции зрителей?

В. 3. Но, Володя, многое зависит всегда и от исполни­теля. Иногда исполнитель берет на себя как бы соавторст­во, и тогда он выигрывает. А какие-то песни, например, «Кони привередливые», звучат только в его исполнении по магнитофонной записи. Конечно, ушли политика, полити­ческий ажиотаж, всякая подцензурность, фиги в кармане и так далее. Иной социальный фон. Никакого подтекста. Просто Высоцкий и его песни. Зритель и сегодня ходит на «Высоцкого». Я не могу сказать, что зрительный зал бывает полон, но интерес остается постоянным. Произошла такая вещь: сегодня на этот спектакль пошел наш былой зритель со своими детьми. Действительно, человек живет, пока его помнят. Но я вижу, как отцы стараются привить своим де­тям любовь к Высоцкому. Для меня это отрадный пример.

В. Б. Я хотел бы сказать еще об одном: во всем мире есть элитарная культура, есть массовая культура, а есть на­родная культура. И существуют художники, которые вби­рают в себя все — все три культуры или элементы той или иной культуры. Можно ли назвать Владимира Высоцкого народным поэтом сегодня? Скажем, я не назову ни Андрея Вознесенского, ни Иосифа Бродского народными поэта­ми, хотя они, безусловно, талантливы. Андрей Вознесен­ский, правда, охотно подключается к массовой культуре, сочиняет какие-то песни для эстрады, но народным по­этом в современном понимании так и не стал. Он пишет для избранного читателя. Владимир Высоцкий, вращаясь в избранном кругу, всегда «опускался» и до народа, потому что писал для всех сразу, старался быть осознанно шире из­бранного круга. Добился ли он своего? Стал ли он народ­ным поэтом, как Сергей Есенин или Николай Рубцов? Вот два примера из классики XX века. Сергей Есенин и Осип Мандельштам. Никогда Мандельштам не станет народным поэтом. И не потому, что он — еврей. Для чистоты примера возьмем Иннокентия Анненского — великолепного, гени­ального русского поэта. Но и он никогда не будет народ­ным поэтом. Так вот, Владимир Высоцкий, которого чита­тели одной из массовых газет назвали уже в начале 2000 го­да вторым среди русских кумиров после Юрия Гагарина, стал ли воистину народным поэтом России?

В. 3. Ответ на этот вопрос еще впереди. Сам вопрос мне кажется преждевременным для такого клочка времени, как двадцать лет. Для Владимира Высоцкого это еще не срок для точного определения его места в культуре. Скажем, Сергей Есенин стал по-настоящему народным поэтом в пятидесятые годы, когда после долгого запрета вернулись его стихи. Путаница еще и в том, что постоянно идут филь­мы с его участием, постоянно звучит его голос, он как бы не ушел еще со сцены, чтобы определить его место на пол­ке классиков. Нас все время будоражат им, в том числе и скандалами вокруг его имени. Ты же, Володя, говоришь о временном отстое, о том, что познается в истинном разме­ре, а как это определить, когда и бульварная пресса, и мас­са малознакомых тусовщиков постоянно пишут о нем, де­лают себе имя на нем? Я сам думаю, что он принадлежит к народным русским поэтам. В судьбе своей он схож с Серге­ем Есениным.

В. Б. Только вместо Айседоры Дункан у Высоцкого Ма­рина Влади, тоже такой достаточно привычный для России выверт.

В. 3. Вот посмотри, Александр Твардовский — народ­ный русский поэт, как мне кажется, по духу своему. Но кро­ме «Василия Теркина» люди не знают его стихов. Прекрас­ные его стихи знают сегодня лишь знатоки.

В. Б. Впрочем, таких народных поэтов, как Николай Клюев или Николай Тряпкин, увы, русский народ сегодня тоже не знает... Тут уже надо говорить и о состоянии само­го народа... Перейду к другой теме. Для тебя, Валерий, Вла­димир Высоцкий прежде всего актер, певец, бард или поэт? Или все вместе? Этакое неотделимое явление сразу не­скольких искусств?

В. 3. Для меня никогда не стояло такого вопроса. Прежде всего Владимир Высоцкий — поэт. Во-первых, во- вторых и в-третьих. А потом уже все остальное. Я тут не со­гласен со многими, и решительно. У нас много певцов, много сочинителей текстов, бардов. Много талантливых актеров. Не менее талантливых, чем Владимир Высоцкий. И все с гитарами. И песни поют на всех углах. А Владимир Высоцкий — поэт. И он выше их всех. И они все это знают. Это уникальный случай, когда песни пел, и пел талантли­во, талантливейший поэт. Он же был крайне придирчив к своему слову. Жаль, что ему самому не досталось составить своего собственного избранного. От отвечал за свое слово. Но он был в таком окружении... Ведь это мы потом поня­ли, в каком окружении он находился. У него даже было не­сколько кругов окружения. Один — это Вознесенский, Ахмадулина, Бродский, Слуцкий. Другой круг — актеры. Тре­тий круг. Четвертый круг. И все его считали своим. Но при этом все его слегка недооценивали... А я же знаю, как он работал над стихом. Для него каждая удачная рифма была событием. Он часами пел одну и ту же песню почти без слов, подбирая слова. Поэтическая метафора имела для не­го гигантское значение. Конечно, он — поэт. Актеров, та­ких, как он, Господи меня прости, но их много. А он — уни­кален. Не будем сравнивать уровни, но был же нормальный актер Шекспир, и были его пьесы... И в «Гамлете» Высоц­кий играл себя самого, поэта Высоцкого с его судьбой... А мы учим его писать стихи. Это все равно, что хромой учил бы здоровых людей бегать... Отношение к Высоцкому как к актеру будет меняться. Меняются школы театральные, мо­да, меняются зрители. Актеры то кричат со сцены, то шеп­чут... Кино тоже устаревает. А стихи остаются.

В. Б. Почему так рвался Владимир Высоцкий сыграть Гамлета? Это для него не просто хорошая роль, о которой мечтает каждый актер. Это на самом деле — его судьба. Но он нервом воспаленным чувствовал, что это и судьба всей той эпохи безвременья. Помните: «Безвременье вливало водку в нас»? Это было поэтическое предчувствие развала России, кризиса всего окружающего его мира. Его Гамлет был не романтик и не трагик. Он был еще один последний солдат великого державного братства. Он голосом детей войны, голосом фронтового братства с надрывом, с хрипом пел о приближающемся крахе. И его Гамлет был таким же знаком будущего развала державы. Мы все были в те годы Гамлетами, как выразился Анатолий Курчаткин, «Гамлета­ми без шпаги». Он был герой негероического времени. И об этом писал. И потому его слушала вся Россия, которая тоже тосковала об ушедшем героизме. Как он воспринимал свое время?

В. 3. Он все-таки играл на протяжении многих лет. И он менялся. Даже в роли Гамлета он был разным. Я приведу ге­ниальное высказывание Григория Козинцева: «Я не увидел в его исполнении ни одной ошибки. Просто время стало другим. Времени шестидесятых годов, не американских, не французских, а наших шестидесятых годов, времени на­дежд нужен был Гамлет Иннокентия Михайловича Смок­туновского, который наконец-то появился таким тонким рыцарем мечты в рабоче-крестьянской России. А в семиде­сятые годы этот Гамлет не годился для решения наших про­блем. Нужен был Гамлет Высоцкого...» Это же вообще зага­дочная фигура, каждое время играет Гамлета по-разному. Каждое общество формулирует по-своему. Каждый театр по-своему расшифровывает для зрителя. И вот в семидеся­тые годы нужен был Гамлет такой крепкий, горластый, на­дежный, как Владимир Высоцкий.

В. Б. Я с тобой, Валерий, полностью солидарен. Влади­мир Высоцкий прежде всего поэт. Большинство его филь­мов уже сегодня никого поразить не могут. Пленки с запи­сью актерской игры нужны лишь специалистам. А он поэт со своей мелодикой. Потому он так безнадежно и рвался к поэтам. Потому и хотел уйти из театра, из кино, как его друг Василий Шукшин, и работать только самостоятельно, но не успел... Он же признавался, что театр вообще ему на­доел. Не Таганка. А актерство как таковое. Оно ему уже ме­шало. Он не хотел быть исполнителем чужого, когда сам был переполнен неосуществленными пока замыслами. Недаром он в конце жизни и в песнях своих стал менять­ся. Я думаю, его поздние песни такой массовой популяр­ностью не пользовались бы. Он уже писал не от имени фронтовиков или спортсменов, а от своего имени, от себя, от судьбы своего поколения... Радости было уже мало. А народный поэт — это все же всегда и радостный поэт... Но почему так презрительно воспринимали его стихи окру­жавшие его поэты? Никто же не помог напечататься. Вспомним, как его выгнал со своей вечеринки Роберт Рождественский, как ненужного бомжа... Это потом, по­сле смерти Высоцкого, он же стал причислять себя к его друзьям и писать предисловия. Как рассказывает свиде­тель художник Сергей Бочаров, Андрей Дементьев, главный редактор «Юности», тоже презрительно отозвался о его «пописываниях» и не опубликовал ни строчки. Дело же не в цензуре, не в ЦК или ЧК. У Владимира Высоцкого была уйма разрешенных цензурой прекрасных текстов, и лишь однажды Петр Вегин, будучи составителем очеред­ного «Дня поэзии», спокойно опубликовал его стихотво­рение23. А позже уже со скандальной целью, зная мечту Высоцкого о публикациях, дали его подборку в «Метропо­ле»24. Для меня это загадка, о которой никто не пишет и писать не хочет. Он через друзей передавал подборки сти­хотворений во многие журналы — никто не печатал. Но фильмы-то шли, и эти же песни слушали миллионы зрите­лей. Повторюсь, добрая половина его лучших стихов име­ла так называемый цензурный лит... Кто мешал Евтушен­ко или другим составителям «Дня поэзии» опубликовать эти залитованные[9] стихотворения? Оставим пока в сторо­не проблему власти. Куда деться от проблемы зависти и злого неприятия его «стишат» его же элитарными друзья­ми? На этот вопрос за двадцать лет никто не пожелал отве­тить, все спуская на «империю зла»... В самых разных жур­налах в те годы выходили острейшие тексты Василия Шукшина и Фазиля Искандера, Валентина Распутина и Василия Аксенова, Александра Солженицына и Бориса Можаева... и ни одной строчки всесоюзно популярного Владимира Высоцкого. Он же мечтал вступить в Союз пи­сателей. Вознесенский или Евтушенко дали ему рекомен­дации? Что думали и думают сегодня по этому поводу бы­лые главные редакторы так называемых либеральных жур­налов и газет?

В. 3. Я на этот вопрос, как ты догадываешься, ответить не могу. Все главные редакторы и все ответственные работ­ники журналов, кроме цензуры и начальства, еще и имели свой прочный круг авторов, через который невозможно было прорваться. У них был свой внутриредакторский, никем не оформленный документально лит...

В. Б. Извини, Валерий, прерву. Ведь такой же песенный Булат Окуджава печатался, печатались и другие барды. Это никаким, даже внутриредакторским, литом не объяснить. Именно элитарное окружение навесило ярлык на Высоц­кого: не поэт. Как исполнитель — нужен, полезен для внутрилиберального движения. Встречаться — охотно встреча­лись, даже выпивали вместе, выступали вместе, но — в по­эты Высоцкого прежде всего не приняла окружающая его либеральная элита. Она также и Твардовского зачеркнула как поэта, восторгаясь лишь его редакторством. Где были Межировы и Слуцкие, имевшие немалый вес, а часто и ру­ководившие разного рода издательствами и изданиями? Для них Владимир Высоцкий был лакей с гитарой, хоро­ший певец на пьянку. Кстати, также и пьесы Александра Вампилова при жизни не поставил ни один московский театр. Вот после смерти все ударились в друзья...

В. 3. Нет, этого литературного мира я не знаю. При мне и Евтушенко, и Вознесенский вели себя с Высоцким кор­ректно. А всю журнальную механику я не могу знать. Воз­можно, кто-нибудь и расскажет другой. Как ты этого не по­нимаешь, так и я не понимаю. Может, воспринимали как антисоветчика и боялись? Но у него нет строк антисовет­ских...

В. Б. Составляя свою книгу «Дети 1937 года», я как-то обратил внимание, что, кроме партноменклатуры и гэбэшных структур, в самой придворной элите шестидесятниче­ства, куда входили все эти знаменитости от Евтушенко до Олега Ефремова, было некое пренебрежительное отноше­ние и к Вампилову, и к Венечке Ерофееву, и к Высоцкому. Они позволяли себе опускаться до них, пить с ними, но они не хотели жить их жизнью, они боялись их внутренней сво­боды. Почему они так быстро забыли про Геннадия Шпа­ликова и не спешили с публикацией его текстов? Там-то уж цензуре совсем делать нечего было...

Я гарантирую, что все лучшие песни Владимира Вы­соцкого можно было опубликовать при его жизни, поже­лай того его элитарные друзья. Это же не «Архипелаг ГУЛАГ»... А ведь Владимир Высоцкий страшно комплек­совал из-за этого элитарного презрения. Для того же Евту­шенко он никогда не был поэтом. Скорее его признал Ио­сиф Бродский. Кто расскажет историю неудачной попытки его вступления в Союз писателей? Кто давал ему рекомен­дации в Союз?

В. 3. Я не знаю. Я не знаю, потому что это для меня не имело никогда никакого значения...

В. Б. Извини, но ты лукавишь. В твоих же опублико­ванных дневниках видно, как ты сам мечтал о вступлении в Союз писателей. И как переживал из-за задержек... И опять же, не ЦК КПСС был тому виной. Тебя прокатили элитарные московские прозаики... Ты — известнейший ак­тер, тебя узнают на улицах, а ты на десятках страниц днев­ников переживаешь ужасно, что тебя не желают принимать в Союз писателей.

В. 3. Это правильно, но дело все в том, что я не считал себя всерьез писателем. Меня рекомендовали хорошие прозаики, я и решил вступить. Но не был этим так уж оза­бочен... Меня приняли, когда все союзы развалились, и это уже никому не нужно было. Впрочем, сейчас это неважно... И Владимиру Высоцкому сам Союз писателей не был ну­жен.

В. Б. Это ты сейчас говоришь, тогда бы ты так не сказал. Да и речь я веду все-таки не о Союзе прежде всего, а о воз­можных публикациях...

В. 3. Пути Господни неисповедимы... Что было то и бы­ло. Когда мы сейчас прочитали все о друзьях Пушкина, мы тоже узнали о стольких предательствах, отступничестве... Слаб человек.

Наверное, актерская и песенная его суперпопуляр­ность, все это пьянство, гульба, а позже наркотики — это все мешало увидеть в нем истинного поэта даже многим его друзьям. Я ведь не в такой мере, но это и на себе испытал. Популярных людей вообще не любят и не любили. И так во всем мире. Завидуют... Мол, кто он такой? Подумаешь, Вы­соцкий, а еще и в поэты лезет... Я знал, что подборки сти­хов носились по просьбе его друзей в журналы. Но он осо­бо и не надеялся.

В. Б. А что еще мешало Владимиру Высоцкому в жиз­ни? Вот Высоцкий и его демоны, они где? Внутри него са­мого? В его ближайшем окружении? Среди его женщин? Что способствовало его разрушению? Не было ли его внут­ренней драмой то, что, с одной стороны, он писал простым языком для самых простых людей, его знали в самых глухих деревушках, где слыхом не слыхивали ни о каких Возне­сенских и Бродских, Межировых и Слуцких? А при этом его самого тянуло именно в их среду, тянуло к избранниче­ству. Впрочем, здесь тоже есть сходство с Сергеем Есени­ным, которого вдруг потянуло на имажинизм и прочую ма риенгофщину. Но ведь это полное раздвоение личности получается. Пишешь для одних, а вращаешься в кругу дру­гих, презирающих твою простоту и завидующих твоей по­пулярности... А в ответе «Литературной России» на вопрос: «Кто твои любимые писатели?» — Высоцкий называет про­заиков-деревенщиков — Шукшина и Абрамова, Белова и Можаева, Астафьева и Распутина... Получается: свой среди чужих, чужой среди своих. Его окружение крайне далеко от героев его поэзии... Но к поэтам круга Николая Рубцова и Анатолия Передреева его не тянуло. Что мешало их близо­сти? Его актерство?

В. 3. Это вопрос сложный. Я думаю, что тут не надо ис­кать особого демонизма. Есть условия игры. Он жил в оп­ределенном замкнутом мире театра. И только вырывался он к летчикам или шахтерам на неделю-другую как все-та­ки в чужой для него мир. Он как актер все впитывал в себя, а потом использовал в своей поэзии. И потом, Володя, пойми, даже и вне театра у него был кинематографический круг. Он все время хотел быть суперменом на экране. Эти амбиции всегда были у него. И он никогда не мог бы жить просто в деревне. Он жил в деревне, когда это надо было по роли, когда шли съемки. Его среда никогда не могла бы привести его к Анатолию Передрееву или к Николаю Руб­цову. Что могло его связывать с Рубцовым, кроме космиче­ского какого-то видения? Они нигде не могли пересекать­ся. О поэзии ведь Владимир никогда не разговаривал. Он с поэзией был деликатен, как с женщиной. Я, например, ни­когда в жизни не слышал от него разговоров о поэзии. Я могу забыть, но я нигде у него не читал и никогда от него не слышал определения, что «я — поэт». Уже после смерти, когда вышли его какие-то дневниковые записи, высказы­вания, я понял, что он про себя думал, понял, что он чувст­вовал себя прежде всего поэтом. Он знал про себя, кто он такой, но никогда не проговаривался об этом ни в театре, ни в кинематографическом мире. И там его никто за поэта не держал. Запомните его мир: это шумиха вокруг премьер, кинематограф, женщины, Марина Влади. Это совсем дру­гой мир, чем у писателей-деревенщиков. Конечно, его за­сасывало все это: гитары, цыгане... Он все-таки был богем­ным человеком. И вся эта пена шла за ним. Была в нем.

В. Б. То есть, говоря о демонизме, о Высоцком и его де­монах, надо признать, что демоны сидели и в нем самом?

В. 3. Ну а что в Есенине сидело? То же самое. Это ка­кое-то раздвоение психофизическое, это какое-то ано­мальное явление. Да еще разрушение алкогольное и плюс еще наркотики. Мы можем сейчас искать разгадки, искать врагов внешних. Мол, вот друг Золотухин сам хотел сыг­рать Гамлета, и это помешало Высоцкому. Это все собачья муть. Он играл всегда то, что хотел играть. Просто он жил как перегретый котел, который с неизбежностью должен был взорваться. Вроде бы он хотел нормально жить, строил дачу у этого Володарского, а с другой стороны шел вразнос, начиная с наркотиков, кончая алкоголем.

В. Б. То есть ты видишь какую-то ожидаемую мистиче­скую гибель Высоцкого, как дуэли у Пушкина и Лермон­това?

В. 3. В каком-то смысле да! Но с другой стороны, он так хотел жить, строил такие планы, привозил какие-то пуфи­ки из Парижа, мечтал о своем доме... Все как у нормально­го человека, живущего нормальной жизнью, и тот же Вы­соцкий в другом измерении жил как бы не по-человечески, сверх человеческих сил... А последний год жизни вообще какой-то разносный. Я как мужик рассуждаю, может быть, были у него с Мариной Влади какие-то споры, что-то раз­ладилось. То, что было крайне важно для него. И он из-за этого чрезвычайно переживал, я даже не знаю, как это на­строение выразить, там была какая-то связь мистическая нарушена... И началось метание...

В. Б. Я слышал, да и написано немало на эту тему, что в последний период жизни Владимира Высоцкого часть давних истинных друзей от него отделилась, и в эту пору метаний и переживаний еще и окружение вокруг заполня­лось какой-то шушерой. Из театра он подумывал уйти, с Любимовым сложные отношения, с артистами, кстати, и с тобой тоже, вот и с Мариной Влади, как ты говоришь, на­рушена мистическая связь, и никак не хотят видеть его по­этом, а кто-то приносит наркотики, ведь не с луны же они сваливались, кто-то посадил его на иглу, поставлял разную дурь... Ему хотелось жить и в то же время чудовищное са­моразрушение... Откуда вся эта шпана вокруг него бра­лась?

В. 3. Володя, я тебе скажу, это самое последнее дело ис­кать этих его разрушителей. Его спаивателей. Его собу­тыльников... Он шел на это сознательно, он неизбежно шел к этому. Ученые сегодня пишут, что если, к примеру, чело­век с детства мечтает о веревке, то он повесится обязатель­но. Есть же на самом деле судьба у человека, от которой не уйти. Мы можем находить конкретного виновника послед­них дней, но не было бы его, было бы что-то чуть позже, с другим. Я повторяю, минуя всякую грязь, — есть своя зало­женная еудьба у Пушкина, Есенина, Высоцкого...

В. Б. Интересно, почему так много подобных мистиче­ских судеб, таких роковых свершений у детей 1937 года? Тут и Шпаликов, и Вампилов, и Примеров, и Венедикт Ерофе­ев, и сам Владимир Высоцкий. Какое-то горящее поколе­ние. Но вернемся к Владимиру Высоцкому. Критики-спе­циалисты уже делят его творчество на раннего Высоцкого, позднего Высоцкого. А ты сам как считаешь, что было его вершиной? Была ли у него своя «болдинская осень»? Какие годы были наиболее творческими?

В. 3. Я боюсь всегда выступать в роли специалиста. Это легче нынче по компьютеру определить. Думаю, что пери­од с 1967 года, период его жизни с Мариной Влади, все же был у него высшим периодом.

В. Б. А ты не обратил внимание, что сначала у Влади­мира Высоцкого было много песен-ролей, когда он как бы играл других — фронтовиков, заключенных, ментов, моря­ков, спортсменов. Может быть, ему было тогда легче и жить. Он горел, он пел искренне, но — играя роль не толь­ко на сцене, но и в песнях. А в последние годы он все боль­ше писал от самого себя, уже не отстранялся от своей судь­бы, своей роли. Отказавшись от актерства в своих стихах, он становился поэтом по сути своей, отвечая за каждое слово. Кстати, эти-то стихи и песни не были самыми попу­лярными, с ними он бы никогда не приобрел такой славы, какая была у него. Их меньше исполняли по радио, меньше записывали на магнитофоны. Да, он искренне вживался в роль фронтовика или блатного, но потом, после концерта, спектакля, кинофильма — выходил из этой роли. А из роли самого себя уже не выйдешь. Это необязательно его луч­шие песни, может, даже наоборот, но это уже предельная, трагическая, недопустимая для жизни самоотдача.

В. 3. Ты сам и ответил на вопрос. «Лицом к лицу лица не увидать». Я не могу так его делить на периоды и цик­лы — где он играл, а где был сам собой. Это уже пусть спе­циалисты разбираются. Просто была такая судьба, это точ­но. Ведь до сих пор нету дня, чтобы эта тема его судьбы не возникала где-то в печати или по телевидению уже лет двадцать. И я заметил в этом дурное... Чем больше начина­ешь вспоминать, тем больше начинаешь врать. Память имеет такое свойство, что она начинает вибрировать в за­висимости и от моды, и от интервьюера, и от смены эпох. И ты начинаешь в чем-нибудь химичить. А это попадает на страницы и становится фактом, на который ссылаются ис­торики.

В. Б. Тем дневники и отличаются от мемуаров и воспо­минаний (если только ты сам не придумываешь эти днев­ники спустя десятилетия и не переписываешь их), что они идут от реальной жизни, даже их несоответствие истине со­ответствует твоему реальному отношению к этой истине. А с мемуарами и многочисленными интервью, тут ты абсо­лютно прав, историку всегда надо обращаться осторожно... Ведь меняется за десятилетия и сам человек. Вот, скажем, и еще один вопрос: кем был Владимир Высоцкий для тебя в те, семидесятые годы, и кем он является для тебя сегодня? Тогда был ближайший друг, соратник и одновременно со­перник на сцене. А теперь?

В. 3. Из-за нескольких озабоченных собой людей уко­ренилась абсолютная ложь. Никогда Высоцкий мне сопер­ником не был. Я даже в одной телепередаче спросил: мог ли завидовать Золотухин Высоцкому при жизни? И боль­шинство ответило, что мог бы... Не мог... Не был я Салье­ри при Моцарте. Я еще когда играл в «Моцарте и Салье­ри», стал сам обдумывать эту проблему сальеризма. Меня на это навел Эдвард Радзинский, который и назвал меня Сальери... Но при жизни Высоцкого мы так были различ­ны по актерским работам, были разъединены и по славе. Мне своей хватало с избытком. Меня узнавали на улице. А его нет. Он сам мне жаловался поначалу, но так, не всерьез. Во времена нашей дружбы я был даже более популярен по актерским работам. А то, что он что-то поет, тогда же еще мало кто знал. Сегодня задним числом всё путают. Пели уже его песни, а его самого и не знали. Так бывает. И по­том, тогда многих авторов пели. Я и завидовать ему не мог. У меня вообще этого качества нет. Дело в том, что Сальери при жизни был популярнее Моцарта. Музыка Сальери повсюду исполнялась, Моцарта нет. Его оперы на сцене имели громаднейший успех, а «Дон Жуан» Моцарта прова­лился с треском. Но загадка заключается в том, что когда умирает Моцарт и его музыка начинает жить, обретать славу, только тогда Сальери понимает, кто такой Моцарт. И только тогда и возникает комплекс сальеризма. И вот тогда-то Сальери и начинает мучиться. Я во всяком случае так играю эту роль. И тогда людям кажется, что не мог Сальери не завидовать Моцарту. Люди забыли, что сами узнали о Моцарте недавно, забыли, как восторгались Са­льери. Вот так и со мной у разгоряченных сторонников Высоцкого, упрекающих в чем-то меня. Они же не знают нашу общую жизнь того начального времени. В то время моя зависть к Высоцкому была невозможна. Да и многих других актеров...

В. Б. Может быть, так же в то время, похлопывая по плечу, всерьез не воспринимали, искренне не видели в нем поэта и его элитарные друзья? Они искренне не понимали, как и зачем такое печатать? Поет себе и поет... Мало ли в компаниях пели тогда с гитарой? А когда разобрались, по­здно уже было, и началась ложь воспоминаний?

Но уйдем от этой проблемы зависти и соперничества. Поговорим о простой мужской дружбе. Кто, по-твоему, был по-настоящему близким другом Владимира Высоцко­го? Как когда-то тысячи людей будто бы несли бревно вме­сте с Лениным, так сейчас тысячи людей — якобы близкие друзья Высоцкого. То, что ты был ближайшим другом, за­фиксировано в анкете самим Высоцким, от нее никуда не денешься. Многие бы рады были сжечь эту анкету, там и песня любимая — «Вставай, страна огромная...», там и ху­дожник любимый — какой-то передвижник Куинджи (нет чтобы Модильяни или Пикассо), там и единственный близкий друг — это Золотухин...

В. 3. У него друзей было много. Он на дружбу был очень щедрый. Какова была эта дружба — не знаю. Я знаю про Вадима Туманова, но какую роль он играл, я тоже не знаю. Например, называют Тарковского другом. Он сам называет Василия Шукшина. А у меня он сам спрашивал: а кто такой Шукшин? Что за писатель? Тут есть тоже смещение. Тоже какая-то игра, какая-то роль Высоцкого. Он же знал, кто такой в кино Андрей Тарковский, кто такой в прозе Васи­лий Шукшин, и их назвать своими друзьями почетно... Вот он этого Шемякина называет другом. Я вообще иногда не понимаю, а что же тогда такое дружба? Собутыльники? Со­товарищи? Коллеги? Хрен его знает... К кому их можно от­нести?

Я знаю, что единственным его верным другом была Лю­ся Абрамова, мать его детей, его бывшая жена, которая на­писала прекрасную книгу о Высоцком.

Ну а что касается тех поэтов, Вознесенского, Евтушен­ко, Рождественского, была ли у них зависть к популярнос­ти народной у Высоцкого? Не знаю. Я думаю, они как бы считались в иной весовой категории. Я бы назвал это про­стительной человеческой слабостью. Повторяю, все-таки тогда он находился в другой весовой категории. Они могли его оправдывать: певец, бард, но в сонм поэтов не пускать... Важен всегда итог. Поразила-то не смерть Высоцкого, по­разили его похороны. Народные похороны. Вот после это­го и сменилась вся сетка координат. Стали переделывать жизнь под новое понимание, мифологизировать свои от­ношения с Высоцким. Тем более что Володя сам был не чужд мифотворчеству. Он тоже сочинял свою жизнь. Он тя­нулся то к одному, то к другому. То он тянулся к крестьян­ству и спрашивал меня про деревенскую жизнь, то тянулся к военным. Всегда как-то бережно относился к фронтови­кам. В последнее время, в последний период жизни он стал тянуться к людям как бы иного масштаба. Может быть, ему казалось, что он из масштаба нашего театра, вообще театра уже вышел. Ему нужен был другой ряд: писателей, худож­ников, поэтов. Помню, он говорил про роман Валентина Распутина «Живи и помни», про «Плотницкие рассказы» Белова. Да у нас же в театре свои были «деревенщики» — он ими тоже был увлечен: Федор Абрамов, Борис Можаев... А кстати, Валентин Распутин и Василий Белов не шли в наш театр. Я не назову их нетеатральными людьми, я же был во МХАТе на «Матёре» по Распутину. Белов и сам пьесы пи­шет. А вот на спектаклях Высоцкого я их не помню. Что-то им мешало. А вот на «Шарашку» по Солженицыну Вален­тин Распутин пришел на премьеру. Я понимаю, что пришел он с определенной миссией, которую он и выполнил. Это было связано с юбилеем Солженицына... Может, он впер­вые и был у нас. Хотя, повторяю, Высоцкий его ценил. В Париже Высоцкий потянулся к Шемякину, к его живопи­си, стал читать Иосифа Бродского и был обрадован мнени­ем этого поэта о нем. Да, несомненно, он шел к концу жиз­ни просто в литературу.

Высоцкому мешали демоны

Беседа с Сереем Бочаровым

Владимир Бондаренко. Импульс моей статье о Владими­ре Высоцком дала ваша картина «Высоцкий и его демоны». Это тема, которую всерьез не затрагивали. Что мешало Вы­соцкому? Что его губило?

Сергей Бочаров. Я с Владимиром познакомился доста­точно близко, и боюсь, он бы сегодня сделал свой выбор не в пользу русского народа. Почему? Потому что я в его ха­рактере обнаружил прежде всего страсть к роскошной жиз­ни. Это страшная вещь. Это не страшно, если она невыпол­нима. Но он все-таки любил красивую жизнь, красивые машины, все роскошное нравилось ему.

Затем я видел в его характере то, что в песнях совер­шенно отсутствует: я не один раз наблюдал такое рабское преклонение перед высокими людьми. Меня просто по­трясало, что он так держался с высокими начальниками. Я видел его рядом с главным редактором «Юности» Андреем Дементьевым. Я даже не узнал его. Я-то по его песням все­гда считал, что это такой человек, бесстрашный, прямой, гордый. Рядом же с Дементьевым (а Высоцкий очень хотел опубликовать свои стихи в «Юности») он вел себя просто униженно. Это тоже говорит не в его пользу.

Естественно, если бы он был жив, его бы сразу подняли на щит демократы, дали бы концертные залы, дали бы деньги, мне кажется, что он просто не устоял бы. Я считаю, что он был бы в стане наших врагов.

 В. Б. Ты достаточно хорошо его знал? Как ты познако­мился? Где вы встречались?

 С.Б. Я еще в Сибири пацаном очень любил его записи, коллекционировал его песни. Фантастически любил. Я никого не знал в то время из модных поэтов. Мы в Сиби­ри знали только песни Владимира Высоцкого. Я даже де­лал такие вещи: вывешивал на фронтон избы динамик и для всей деревни крутил песни Высоцкого. Я считал, что должны все знать столь уникального человека. И с того са­мого времени мечтал написать его портрет. Все никак не получалось. Но когда уже в Москве я учился во ВГИКе, то решил любыми путями с ним познакомиться. Постоянно, бывая на его концертах и спектаклях, подходил к нему, с ним говорил. Он воспринимал меня как какого-то наив­ного поклонника, желающего написать его портрет, и не возражал, но не находил времени. Я-то был нацелен на се­рьезную работу, на большой портрет с натуры. В конце концов я, видимо, уловил тот момент, когда он был одинок очень, и он согласился позировать. Я в то время снимал комнату в Москве, и в эту комнату мог его пригласить, по­тому что портрет большой и надо было с мольбертом пи­сать. Я в эту комнату его постоянно затаскивал и писал по­долгу с натуры, все время разговаривая с ним. Через сеан­сов пять он сказал, что первый раз пишут с него такой пор­трет.

Обычно художники делали рисунки, этюды, не более. А здесь он удивился. Я же работаю в технике старых масте­ров, его это тоже потрясло. Такая серьезная техника, скру­пулезная работа, и он как-то вдохновился этим, позировал охотно. Я всегда разговариваю с человеком, когда его пишу, чтобы понять его и чтобы он был полностью раскован. Это все было на улице Кедрова, в доме на третьем этаже в ком­мунальной квартире.

Он приходил с гитарой и пел одну и ту же песню на про­тяжении всей работы — «Натопи ты мне баньку...». Я эту песню знал, но не слышал в таком варианте. Он сначала пел ее, пел, а потом минут двадцать повторял одни и те же слова: «не топи...». И громко, очень громко. Я часто не по­нимал его состояния. А портрет писал в 1980 году, за полго­да, ну чуть больше, до его смерти, до февраля 1980 года. Потом он уехал в Париж. И все. Скоро я узнал, что он умер. Я картину не довел до конца, как хотел, хотя серьезно про­работал сам портрет.

...И во время разговоров с ним я пытался тему разгово­ра воплотить в картине. То есть все, что он рассказывал о своей жизни, я хотел проиллюстрировать и в портрете вы­явить смысл его жизни. Меня не покидало чувство, что это не лицо, а какой-то сгусток нервов, перекрученных узлами. И эти нервы все были так обнажены, что невозможно цель­ный образ лица было увидеть. Мимика, постоянно меняющаяся. Когда он без мимики, он не узнаваем. Но это редко. А когда мимика — надо было ее уловить в главном. Уже после смерти я узнал, что он в этот период принимал наркотики. И это действительно прослеживалось на лице. Любой художник-портретист заметит нервность лица. Я наблюдал, как что-то в нем постоянно дергается. Я-то раньше вообще никогда не сталкивался с наркоманами, не знал, как это сказывается на лице. Я еще удивлялся, что он не пьяный, но странный. От него не разило, но какая-то неадекватность была.

Даже моя соседка по коммунальной квартире, Раиса Ивановна, как-то налетела на него с тряпкой. Мы закончили сеанс, он громко пел эту песню «Затопи ты мне баньку...» и потом полчаса подряд кричал: «не топи, не топи...», и она как раз мыла полы в коридоре. Мы выходим, и она его половой мокрой тряпкой начала бить по лицу. Я руку подставил, защищая Высоцкого, а она била его и кричала: «Если ты эту пьянь еще приведешь, я его с лестницы сбро­шу!». Она была буфетчицей. Я ей кричал: «Да вы знаете, ко­го бьете? Это же великий актер, композитор, музыкант, пе­вец, поэт Владимир Высоцкий!»

А она в ответ: «Мне наплевать, что великий. Вижу, что пьянь!..» Мы еле вырвались из квартиры. Я его провожал с третьего этажа вниз. Мы потом смеялись с ним. Я говорю: «Ну теперь Раиса Ивановна будет гордиться тем, что она била половой тряпкой самого Высоцкого».

Я не был связан с его театральными и киношными кру­гами. Не знал поэтов. И поэтому не мог подойти ни к Воз­несенскому, ни к Евтушенко с просьбой помочь опублико­вать его стихи. А он мне постоянно говорил, как мечтает об этом. Он был ущемлен тем, что его никто не хочет печатать. Не из-за страха, не из-за цензуры, — все его песни: и воен­ные, и спортивные, и юмористические — проходили ту же цензуру и перед выпуском пластинок, и в кинокартинах, но все друзья-поэты в упор его не видели.

А еще он мечтал получить звание лауреата премии Ле­нинского комсомола. С этим я обращался не один раз к влиятельным людям, и без толку. Расскажу две истории. На одной известной российской выставке картин «По родной стране», где были выставлены и мои работы, я встретился с министром культуры России Юрием Мелентьевым. Ему очень понравились мои работы. Он захотел познакомиться с автором. Я подошел, меня представили такому большому, объемному человеку. А на выставке ходила комиссия ху­дожников, которая отбирала картины на продажу, в основ­ном из своего круга, одного и того же. Прорваться в этот круг было почти невозможно. Так было на всех крупных выставках. И вдруг Юрий Мелентьев, все-таки министр, говорит: «А мне нравится Сергей Бочаров». Художники из комиссии ему: «Да вы знаете, он еще молодой...» К счас­тью, Мелентьев устоял и убедил, чтобы мою картину купи­ли. А я в это время уже писал портрет Владимира Высоцкого. Я говорю Мелентьеву: «Вы знаете, я сейчас пишу портрет Владимира Семеновича Высоцкого. Он настолько в моем представлении гениальный мастер! И так считают по всей России, и в деревнях, и в поселках, где никто не слы­шал ни про Ахмадулину, ни про Евтушенко. А вот его мы знаем как гениального певца и поэта. Нельзя ли как-ни­будь сделать, чтобы его стихи напечатали? Чтобы дали зва­ние лауреата премии Ленинского комсомола?» Он мне от­вечает: «Я его очень люблю, у меня все его песни есть».

Я точно сейчас не могу сказать, но, по-моему, он назвал око­ло ста кассет с записями. Эта цифра, помню, потрясла ме­ня. Мы-то в глубинке знали ну песен тридцать — пятьдесят. Я удивился, что министр культуры коллекционирует песни Владимира Высоцкого. Обычно о таких высоких чиновни­ках рассказывали, что они буки, серые люди, любители ка­зенщины. Юрий Мелентьев мне понравился. Интересный, мыслящий человек и по-настоящему любящий русскую культуру.

Я, узнав, что он коллекционирует песни Высоцкого, продолжил: «Мне говорили, что стараются и Белла Ахмадулина, и Роберт Рождественский, и Андрей Вознесенский пробить его книгу стихов, и никак не удается».

Мелентьев мне отвечает: «Если бы они хотя бы раз по настоящему захотели издать стихи Высоцкого, у них бы все получилось. Они же вхожи во все кабинеты. Одно их заяв­ление — и стихи Высоцкого вышли бы без проблем. А если бы Юрий Любимов по-настоящему поборолся за присуж­дение премии или звания, а без борьбы такого не бывает, желающих всегда много, то, думаю, тоже ему бы удалось».

Меня это удивило. На очередном сеансе я сказал об этом разговоре Владимиру Семеновичу, он вроде бы про­молчал, но, как я понял, он эту мнимость дружбы с тогдаш­ней литературной элитой начал понимать. Мне кажется, они просто ему завидовали. Его народной славе.

Юрий Мелентьев еще сказал мне, что был такой слу­чай, что предложили дать Высоцкому возможность напеча­тать стихи, но эти именитые друзья заявили, что Высоц­кий — дворовый художник, певец-самоучка без культуры писания и так далее. Это Мелентьев рассказывал в присут­ствии многих людей. Меня это поразило.

Я написал его поющим, на темном фоне и в одежде Гамлета.

Почему? Я признавался Владимиру Семеновичу, что в восторге от его песен, но не вижу в нем как в актере ничего выдающегося. Какая-то искусственность. А я все-таки в это время во ВГИКе учился, много хороших фильмов смо­трел, актеров великих. Он как-то даже внешне не обиделся, наоборот, дал мне с женой билеты на «Гамлета». Мы при­шли, видим, что он на гитаре играет, я подумал, что в теат­ре он такой же, как в кино.

Но когда я посмотрел спектакль, когда увидел его Гам­лета, я был потрясен. В спектакле он меня поразил. Я изме­нил о нем мнение как об актере. Хотя в кино до сих пор стиль его игры мне не нравится. Неорганично все; как ни парадоксально, но я не вижу в нем киноактера, он театра­лен во всем. Есть же театральные актеры, и великие, кото­рые были бы смешны в кино со своей декламацией. Так вот, в театре Высоцкий выше всяких похвал. Я и попытал­ся в портрете передать состояние актера, вошедшего в об­раз Гамлета. А уже позднее, после его трагедии, осознав, как ему мешали многие его якобы друзья, я изобразил удав­ку на шее, и с двух сторон эту удавку затягивают те, кто нынче клянется, что всю жизнь ему помогали. Они этот узел постепенно затянули до конца. Я считаю, что они при­ложили много усилий для его гибели. Они унижали его, не считали ровней себе.

 В.Б. А с самим Владимиром Высоцким ты не говорил на эту тему? Сама идея «Высоцкий и его демоны» появи­лась уже после его гибели или еще при его жизни ты об этом задумывался?

 С.Б. Я-то многое при его жизни не знал. Многое не по­нимал. Но кто-то же его сначала спаивал, а потом накачи­вал наркотиками. Или тихо помалкивал. Ведь никто же всерьез не боролся за него! Я мало знал его друзей, но не видел от них помощи Высоцкому. Был случай, когда мы были в редакции модного тогда журнала «Юность». Я же по наивности, не будучи другом его, но зная от него о страст­ном желании напечататься, позвал его с собой на открытие выставки художницы, моей хорошей знакомой, в помеще­нии журнала «Юность». Этакий вернисаж популярного журнала. Я его уговорил поехать со мной, посмотреть хоро­шие офорты, но сам мечтал познакомить Высоцкого с главным редактором журнала «Юность» Андреем Дементьевым. Я подвел Дементьева к Владимиру Высоцкому, а сам держал в руках тетрадку с его стихами, от руки записанны­ми самим Высоцким.

Говорю Андрею Дементьеву: «Вы же главный редактор, вы можете несколько страниц в журнале дать для стихов Высоцкого». И протягиваю ему тетрадку. А он как-то фа­мильярно так отвечает, похлопывая Высоцкого по плечу: «Пописываешь все...», — и эту тетрадку взял у меня. Но так эти стихи и не появились. В них не было ничего запрещен­ного. Что мешало всем этим Дементьевым?.. Вот такие бы­ли у него друзья.

 В. Б. Ты, Сергей, сказал, что полюбил песни Высоцко­го еще в сибирской деревне. Интересно, чем притягивал к себе Владимир Высоцкий простых сибиряков, кондовый русский люд?

 С.Б. Я думаю, что он интуитивно чувствовал душу про­стого народа, его настроение, его интересы. Он чем хорош? Тем, что великолепно знал простых людей, чувствовал их. Окружающие его поэты мнили себя интеллигенцией, эли­той, простых людей чурались. Они не задевали души этих простых людей. А Высоцкий был наш, я чувствовал всегда в нем близость к таким простым людям, он ведь и убегал от своей интеллигенции, от своего театра то с моряками, то с шоферами, с золотодобытчиками, с летчиками. Ему с ними было интересно. Думаю, этой своей народностью он и до­бился такого признания у всех. Ведь он прославился не среди своей элитарной братии, его народ поднял. Вот в чем парадокс. Он вроде бы сам любил такую роскошную жизнь, а писал для народа. И то, что он написал о шахте­рах, о солдатах, о фронтовиках — это прекрасно. Шахтеры чувствовали его своим, моряки — своим, альпинисты — своим. Он чувствовал нерв человека, о чем переживает, чем страдает человек.

Я его спрашивал: «Владимир Семенович, я не пони­маю, вы говорите, у вас мать из интеллигенции, отец — во­енный офицер, они даже за границей жили долго, и детст­во у вас было достаточно спокойное и благополучное по сравнению со многими вашими сверстниками, рожденны­ми в 37 году. Как получилось, что вы так здорово чувствуе­те народ?»

Он мне рассказывал множество историй, как он то с грузчиками где-то загулял, то с бригадой шахтеров куда-то уехал. И везде был свой. Удивительно. Ну а когда он на ги­таре им играл, всегда это вызывало восторг. Я думаю, в его элитном окружении над ним посмеивались за этакое про­стонародье, за его походы в народ.

 В. Б. Вроде бы по этим лучшим песням ему быть бы ближе к Василию Шукшину, к Василию Белову, в их прозе жили его герои, а не в стихах модных поэтов-шестидесят­ников. Увы, с русскими писателями у него близкого кон­такта не было. А те литераторы либеральные, что окружали его, презирали его стихи, простоту его песен, но использо­вали его популярность. Он сам понимал ли это? Говорил ли тебе?

 С. Б. Он был очень осторожен. Или театр его приучил к осторожности, или жизнь, но он был настолько осторож­ный, что редко о ком-то позволял себе резко сказать.

Я ему говорю: «Что это вас так Эльдар Рязанов подво­дит, подставляет?» А он как-то его оправдывает, что Госки­но не утвердило, что помешали. Это вранье было полное. Вот Митта захотел утвердить Высоцкого — и утвердил25. А у Рязанова-то влияния в десять раз больше было — во все власти вхож. А как осторожно он с тем же Андреем Демен­тьевым себя держал, как-то даже подобострастно.

 В. Б. Интересно, как эти его «демоны», его друзья оце­нили твой портрет Высоцкого, безусловно превосходную работу?

 С. Б. Те, кто любит Владимира Высоцкого, они работу хвалили, но замечали все детали. У меня не была написана гитара с натуры, и они отмечали, что вот тут должен быть порез на гитаре, там — трещина... Я вынужден был взять портрет и пойти в музей Высоцкого, там дописать эту гита­ру. Но там руководство как увидело портрет, уже в окруже­нии демонов, такой шум подняло. Я схватил портрет и убежал. Просто потом в следующий раз пришел с этюдником и сделал отдельный рисунок гитары. К счастью, меня не уз­нали. Трактовка моя все его окружение возмутила беспре­дельно. Правда, они и друг с другом постоянно воюют. Врут друг на друга, приписывают себе звания лучших друзей Вы­соцкого.

Потом уже с рисунка я перенес гитару в портрет. Но все эти «демоны» возмущены. Для них это дико. Как это их об­винять в гибели Высоцкого?

После портрета Высоцкого я хотел написать его друга Валерия Золотухина. Мы познакомились с Валерой еще при жизни Владимира Семеновича, он и жил рядом с моей мастерской, тоже на улице Кедрова. Но я его так и не допи­сал. Тем более, он примкнул к нашим врагам, и мы разо­шлись напрочь.

Жанровая картина — это отображение той жизни, где ты живешь. Я пытался писать то, что есть на самом деле, исследовать свое время. Очередь у магазина, танцевальный кружок в ДК «Новатор». Это все в брежневское время. Я, кстати, и портрет Леонида Ильича Брежнева с натуры на­писал — на фоне дверей Георгиевского зала, открывающим эту золотую дверь. И он вполоборота, как бы идя от нас, повернулся к нам лицом и будто сочувствует нам своим взглядом. Мол, жаль мне вас всех, я ухожу, а там, за дверью, черное пространство, и из этого черного пространства (это уже я позже дописал) проглядывают Михаил Горбачев и Борис Ельцин. Это был 1982 год. Я выставлял этот портрет, и у меня его купили японцы в музей в Токио. Но я им сде­лал автокопию.

В. Б. На твой взгляд, сегодня, спустя десятилетия после смерти Владимира Высоцкого, что осталось от его творче­ства? Каково его место в русской культуре XX века?

 С. Б. В любом случае он останется в русской культуре, даже если страну сделают колонией Европы, если мы не вылезем из кризиса, а это ужасная жизнь — только на вы­живание. Но и в такой среде для выживания его песни ос­танутся. Вот интересно, ты не задумывался над тем, что он пел в молодости и что пел в конце жизни? Мне кажется, все лучшее у него было в начале. В последний период он иногда вымучивал песни и пел уже не о людях, а о себе. Все-таки его утопило его окружение. От зависти. А его «Кони», «Банька», военные песни навсегда останутся. Борьба за добро. И шутка останется. Шуточные песни мне меньше нравятся, но они тоже останутся в народе. Хотя, конечно, уже сейчас он не так популярен, как в брежнев­ское время. Не так нужен со своей искренностью. Он ото­шел на задний план. Тот же Цой или Шевчук у молодых бо­лее популярны.

Владимир Высоцкий — трагическая личность. Он как- то мне рассказывал, что в поездке по Америке получил за выступления около сорока тысяч долларов, по тем временам это была убийственная сумма, и он накупил для семьи, для друзей всего... Говорят, он жадный был. Нет. Это вранье все. Но доллары его подкосили. А про Марину Влади он мне с надрывом говорил. Как Есенин об Айседоре. Я-то думал, что большая любовь у них, а он как-то тяготился ею. Не знаю уж почему... Но в Россию он верил. Не мог остаться нигде.

«Это - русский талант»

Беседа с Вячеславом Клыковым

Владимир Бондаренко. Когда-то Владимир Высоцкий написал: «Без России я ничто. Без народа, для которого я пишу, меня нет...»

На самом деле, как к нему ни относись, но Владимир Высоцкий и его творчество — это чисто русское явление. Впрочем, природа его популярности непонятна ни запад­ным слушателям, ни нашей культурной элите. Я знаю, что ты, Вячеслав, крестьянский курский парень, затем студент и, наконец, знаменитый скульптор России, всегда высоко ценил Высоцкого. Чем он тебе близок? Казалось, вы — совершенно разные по профессии, по культурной среде, по взглядам, и вдруг такая постоянная тяга к его песням. Чем они тебе дороги?

Вячеслав Клыков. Прежде всего — это русский талант. Причем талант многогранный. Это стало ясно особенно за двадцать лет после его гибели. Ему Господь Бог дал этот дар. Во всей многогранности. Дар этот воплощается и во внешнем облике. Возьмите Владимира Высоцкого, возь­мите Василия Шукшина, возьмите Игоря Талькова. Им был дан огромный дар, который они, может быть, и не осознавали. Это — высокая мистика. Я почему, Володя, беру именно такую аналогию, называю этих троих масте­ров, наших великих личностей? У всех у них объемный многогранный дар, отражающий понимание всего народа. Я не могу назвать их артистами, или поэтами, или музы­кантами, или режиссерами, этого нельзя разграничить. Это уникальные явления русской личности, которые воз­никают, когда это необходимо самой России. Россия себя сконцентрировала в них. Владимир Высоцкий берет за ду­шу миллионы людей. Посмотри на его внешность — не очень красивый, невысокий, но в нем было заложено что- то удивительно крепкое, коренное, народное. О таких бы­ло принято говорить: человек «свой», «свой парень». Его признали по песням, по героям его стихов, по киноработам. Это — свой человек. Он был своим для зэков и шахте­ров, для летчиков и космонавтов. Даже для академиков и ученых. Его приняли сразу. Исключение составляли те ор­тодоксы, которые не признавали ничего вольного и ярко­го, которые жили по команде и по указке, то направо, то налево. Им он был чужой. Они боялись таких, как Высоц­кий. Такие и в аду по указке сверху будут жить. А Владимир Высоцкий не мирился с указкой, он не желал жить по инерции. Он не хотел смиряться. И поэтому в каждой его песне всегда был живой нерв. Конечно, много было и сла­бых песен. Но ведь он же не отбирал свое избранное, кру­тили без разбору все восемьсот песен. Но вспомните луч­шие — это всегда нерв живой жизни. Поет ли он о войне, о моряках, и даже его юмористические, сатирические пес­ни — везде нерв.

Я когда приехал в Москву из глухой курской деревни и впервые его услышал в Москве (где в деревне взять магни­тофон в те годы?), я сразу доверился ему. Его голосу. Потом увидел его в фильмах, в спектаклях, на Таганку-то я не так уж часто ходил, считал этот театр каким-то студенческим капустником, но на его спектакли приходил просто посмо­треть на него, послушать его песни. И с тех пор я уверен, что явление Владимира Высоцкого в нашей жизни — это мистическое явление. Посмотрите, его замалчивали и при жизни, и после жизни, а народ его знал. И прав все-таки народ. Он принял его всей душой, всем сердцем. Это по- настоящему национальный русский герой. Тут не нужно говорить о мерзком окружении его, мне говорят — он не с теми людьми дружил, не с теми людьми общался, пусть это так, но какое это имеет значение? Сколько подонков окру­жало и Пушкина, и Лермонтова, и Есенина! Самое главное, что он сам был национальным героем. А мухи всегда нале­тят. Не будем даже всматриваться в них. Бесы всегда окру­жают яркую личность, ласкают и травят одновременно. Они все просто крутились вокруг него, вокруг его денег, во­круг его славы. У наших русских людей часто так бывает. Беда в том, что мы сами вовремя не протянули ему руку, а то и оттолкнули.

В. Б. Увы, это часто наша беда. Видим талант, видим даже гибель таланта — и молчим, и боимся, а то и не жела­ем помочь. Его так называемые друзья из либеральной ту­совки при жизни ни строчки о нем не написали, ни одного стихотворения не помогли издать при своих глобальных возможностях. Но и наши с тобой единомышленники от­малчивались, завидовали, может быть, его народной славе? Вот и оказался замкнут в кругу цепких дельцов, организу­ющих ему концерты и посадивших его на иглу. Не повери­ли мнению народа?

В. К. Он самый настоящий народный поэт и певец. И до сих пор песни его слушают. Они не потеряли своей остроты и силы. Что интересно: он являл собой некий потен­циал народа, он демонстрировал мужество, риск, который всегда был свойствен русскому человеку. Только в нем это выразилось в острой и неудобной для властей форме. По­смотри, какие он играл образы в кино или в театре! Это все­гда народные образы. К нему всегда у зрителей полное до­верие. И играл при этом просто и правдиво. Подлинность дана была ему от природы. Она проявлялась во всем. На­верное, и в личной жизни.

В. Б. Согласен с тобой. Посмотри, как он сыграл свое­го Жеглова по-народному. Я специально перечитал «Эру милосердия» братьев Вайнеров, там же Жеглов — отрица­тельный герой, почти палач, почти сталинист. И ему про­тивостоят другие, интеллигентные, благородные, гуман­ные. Своим Жегловым Высоцкий явно всех переиграл. Ду­маю, с благословения Говорухина, которому тоже близка подобная трактовка, но явно наперекор книге Вайнеров, что бы они потом об этом ни писали. Есть факты. Есть кни­га Вайнеров с сомнительным героем и есть народный герой Жеглов, судящий по справедливости. Пусть назовут это тайным сталинизмом Высоцкого, недаром он уходил от во­просов о Жеглове, мол, смотрите фильм, там все сказано, но этим образом Владимир Высоцкий сделал вызов всей либеральной интеллигенции. Уверен, он сам это чувство­вал. Он чувствовал чужесть своего окружения, он выражал это и в трактовке Гамлета, и в своих песнях, и в своих по­ступках. Недаром он хотел бросить театр, уехать куда-нибудь в Сибирь к Вадиму Туманову, хотел спастись, убежать от своих демонов. Не удалось...

Я бы выделил три слоя демонов вокруг него. Самый по­следний слой: откровенные подонки, уже смертельно боль­ного заставляющие исполнять по два-три концерта в день, накачивающие его наркотиками, скрывшие причину гибе­ли. Им вообще-то место на нарах. Другой слой демонов — высокомерные друзья-поэты, использующие его славу, но ничего не сделавшие для его публикаций, не давшие ему никаких шансов войти при жизни в русскую литературу.

И лишь самый последний круг демонов — это бюрокра­ты и чиновники. Да, они пакостили, но их-то пакости мож­но было обойти, не будь вокруг него такой блокады завиду­ющего окружения. Какие демоны его погубили?

В. К. Я здесь с тобой, Володя, не совсем согласен. Да, ты прав, все эти круги были. Но по большому счету ему никто не мешал. Масштаб его личности таков, что ему эти препятствия лишь помогали, они его стимулировали. Да­вали новые темы, новые импульсы для борьбы. Давали но­вое желание работать наперекор. Он знал себе цену. И знал любовь народа. И поэтому на зависть окружения ему тоже было плевать. Надеюсь, два-три настоящих друга у него были.

Я видел, как его любил народ. Я сам с ним встречался всего лишь два раза. Однажды на концерте в Вахтанговском театре и однажды — это было после праздника 7 нояб­ря, по-моему, в 1970 году — у меня в мастерской на Мещан­ской. Высоцкий дружил тогда с Борисом Хмельницким, артистом Театра на Таганке, и мы в одной очереди на Ме­щанской стояли в магазине за вином. Это было 8 ноября, познакомились, разговорились, и я их позвал к себе в мас­терскую. Там выпили немного, я показал свои работы... И второй раз меня пригласила на концерт Маша Вертинская в театр Вахтангова. Владимир Высоцкий специально при­ехал в театр дать концерт, он очень ценил вахтанговцев. Я тогда хорошо запомнил его выступление и вообще его об­лик. Как скульптор. И потом, уже после смерти его, когда я решил сделать для себя его скульптуру, я как бы воспроиз­вел тот облик в Вахтанговском театре. Те движения, ту пла­стику. И даже одежду для скульптуры я сохранил от той вахтанговской встречи. Свитерок простой, джинсы. Вообще он выглядел тогда таким ладно скроенным, чистым и про­стым в одежде. Без всякой вычурности и богемности. Удоб­но и скромно. Крепкий такой. Я это впечатление о нем и передал в своей скульптуре.

В. Б. Я помню эту скульптуру. Где-то в те же годы я за­ходил к тебе с поэтом Валентином Устиновым, нашим об­щим другом, и ты показывал своего Высоцкого, еще внут­ренне продолжая с кем-то спорить, что, несмотря на все наговоры на него и вокруг него, ты считаешь Высоцкого ярким русским поэтом. Это был тогда, по-моему, первый скульптурный портрет его. Но, насколько я помню, позже, когда начались конкурсы проектов памятника, ты и твоя работа ушли куда-то в тень. Победили другие, выбрали дру­гих. Что дальше произошло с твоей скульптурой?

В. К. После смерти Владимира Высоцкого я, никого не спрашивая, сам, по внутреннему убеждению, по позыву, сделал его скульптуру. Я не мог ее не сделать. Никакого за­каза не было. Так у меня почти всегда. Я сначала сам что-нибудь придумаю, сделаю, а потом уже пробиваю у влас­тей. Удастся установить памятник — хорошо, не удастся — у меня во дворе стоит.

Скульптуру Владимиру Высоцкому я начал делать в конце 1980 года, в год смерти. Я очень переживал его смерть. Бывают люди, с которыми ты не встречаешься час­то, а то и совсем не знаешь, а они тебе настолько дороги. И не потому, что это какой-то публичный фетиш. Не разду­тый кумир. Впрочем, никто Высоцкого никогда и не разду­вал. Я просто знал, что такая личность есть. Точно так же я переживал смерть Василия Макаровича Шукшина. Я не был с ним знаком. Но с друзьями его со многими знаком был. Но было изначальное громадное доверие к этому че­ловеку. Такая безотчетная любовь. Он появился для меня первый раз на экране. Вижу — подлинный человек. Правда во всем. Во взгляде, в образе. И потом, у таких ярких лич­ностей всегда облик такой, будто они из самой сердцевины народа. Из самой гущи. Шукшин — из деревенской гущи. Высоцкий — из городской. Такая же любовь была к Нико­лаю Рубцову. С ним я тоже никогда не встречался, не сло­жилось, но стихи его ценил чрезвычайно высоко. Один раз мельком, в компании виделись, познакомились и разо­шлись. И при встрече он мне сразу понравился. Было в нем нечто незаурядное. Сила какая-то при всей его хрупкости. Живые, выразительные глаза. Бывает, наверное, у каждого, когда очаровываешься человеком. Я своим друзьям гово­рил, вот это великий поэт, мне он даже больше нравится, чем Сергей Есенин. А мне в ответ: «Да ладно, это какое-то подражание Есенину, не больше». Какое там подражание?! У него все свое было. Такой глубины чувствования приро­ды я ни у кого из русских поэтов не вижу... Как появляется такая любовь к яркой личности? Непонятно. Так же и к Игорю Талькову. Появился он первый раз на телеэкране, и облик сам покорил. Витязь, настоящий русский витязь. И потом его песни, они же соответствовали его облику. Рус­ские герои. Они нужны России. И все так рано гибнут, сго­рают. За Россию гибнут. Внешние причины — это ерунда. Пусть копаются специалисты. Они все служили народу, России. Когда пошли самые сильные национальные, граж­данские песни Игоря Талькова, тогда я, как скульптор, по­нял: не зря ему такой облик природой дан.

Они все — Василий Шукшин, Владимир Высоцкий, Игорь Тальков — на одной планке.

В. Б. Вот ты сделал в конце 1980 года скульптуру Влади­мира Высоцкого. Ты ее показывал родственникам? Пред­лагал поставить как памятник в Москве?

В. К. Нет, я никому не предлагал. На общих основани­ях я участвовал в конкурсе «Памятник Высоцкому на Ва­ганьковском кладбище». Фигура была уже сделана, как ты помнишь, стояла у меня во дворе, но я знал, что в конкур­се проектов тридцать — тридцать пять. Я знал, что Юрий Любимов и Элем Климов, которые были в жюри, сфото­графировались у моей скульптуры. Я помню, Элем мне го­ворил: «Больше всего понравился твой проект». Но время прошло, родители сами нашли другого скульптора, Сашу Рукавишникова, а конкурс так и остался нереализован­ным. У меня еще оформлен был рельеф, потом сделал несколько фигур его для себя, портрет отдельно сделал в граните, он сейчас в Белгородской картинной галерее, ну а саму скульптуру у меня попросили для Екатеринбурга. Приехали ко мне, уже зная о ней, поставили где-то перед библиотекой. Я передал им как дар.

В. Б. У Владимира Высоцкого написано много пре­красных военных песен, гражданских песен. Как он сам ут­верждал, о военной теме, во-первых, нельзя забывать, вой­на всегда будет нас волновать — эта такая великая беда, это никогда не забывается... Во-вторых, у меня военная семья. В-третьих, мы дети военных лет, мы «довоевываем» в своих песнях. У всех у нас совесть болит из-за того, что мы не приняли в этом участия.

Не случайно его любимой с детства песней была «Вста­вай, страна огромная», и он никогда и ни перед кем не стеснялся в этом признаваться.

В то же время его иные упрекали чуть ли не в антипат­риотизме, считали его проповедником пошлости. Почему не хотели видеть лучшее в человеке, слышать лучшие его песни? Я уверен, у каждого патриота России нашлась бы любимая песня из репертуара Высоцкого. Что мешало его признать? Ведь любил же его Василий Шукшин. Очень це­нили Федор Абрамов и Борис Можаев.

В. К. У него, кстати, есть очень хорошая песня, посвя­щенная Василию Макаровичу. Я знаю, какой-то период у них была одна дружная компания. И Андрей Тарковский был в этой компании, и Василий Шукшин. Конечно, Вла­димир Высоцкий относился к нему как к очень дорогому и значимому для него человеку. У Василия Макаровича было что-то такое глубинное, народное, корневое, чего, может, не хватало Высоцкому, и потому он так тянулся к нему. У Высоцкого все же была городская среда...

В. Б. Я как-то назвал его «почвенником барака», «поч­венником коммуналки», уже чего-то зыбкого, неустойчи­вого.

В. К. А почему его не признавали многие наши русские писатели и поэты? Пусть сами скажут. Я думаю, увы, меша­ла признанию и общению просто зависть. Мешала зависть, вот на чем замешанная. Многие наши писатели патриоти­ческие очень уж высоко себя оценивают. Да и власти все-та­ки покровительствовали литературе, если уж особенно та­лантливый мастер не бунтовал, то так или иначе, но был на особом положении. Со времен Сталина. А та неподдельная, не навязанная сверху популярность, которая была у Высоц­кого, она многих раздражала. Увы, зависть у нас издавна губит писателей и художников. Это на себе любой талант­ливый и независимый мастер испытал, да и сейчас испыты­вает. И те же наши поэты, молодые и честолюбивые, как они могли признать Владимира Высоцкого? Как же так, они такие талантливые, а в народе нет такой популярности!

Также и Шукшину завидовали многие кинематографи­сты, которые считали, что никакой он не мастер, не режис­сер, так, мол, неплохой актер и не более. А писатели неко­торые говорили: да какой он писатель, что-то в кино умеет делать, а в литературу зря полез, так себе, все наспех. А ведь спустя время можно сказать, кто был нервом всей русской литературы — Василий Шукшин! Это был самый болевой нерв всей русской жизни шестидесятых — семидесятых го­дов, там уже видны были все беды и проблемы русского че­ловека.

В. Б. Да, что Шукшин, что Рубцов, что Высоцкий были обнаженными нервами русского искусства того времени. А что случилось бы с ними, доживи они до наших времен? С Василием Шукшиным и Николаем Рубцовым все предель­но ясно, они были бы в «Нашем современнике», в «Завтра», на баррикадах Дома Советов. А где бы оказался Владимир Высоцкий в октябре 1993 года? Иные из его окружения, как ты знаешь, подписали это палаческое письмо «Раздавите гадину», призывали к расстрелам «красно-коричневых». Не увлекли бы они с собой и Высоцкого? Его друзья в 1993 году резко разделились. Станислав Говорухин, Леонид Мончинский[10] оказались с патриотами, его учитель Юрий Любимов — с радикальными прозападниками. А он сам? Был бы среди защитников Дома Советов, как Владимир Максимов и Андрей Синявский, отстранился бы совсем от политики, как Сергей Аверинцев, или же стал бы воспевать Ельцина и палачей 1993 года, как Эльдар Рязанов?

В. К. Знаешь, Володя, просто трудно гадать. Как бы он поступил, с кем бы был... Я думаю, скорее всего заперся бы где-нибудь и запил. Но с палачами точно не был бы. И уж тем более Ельцина бы никогда не славил. Не тот характер. Судя по всей его жизни, которую он прожил. Я так думаю.

Не всегда можно разобраться поэту, писателю, худож­нику в оголтелой политике. Да и народ не всегда мгновен­но реагирует.

Мог бы он простить расстрел простых людей из танков и гранатометов? Никогда в жизни. Мог бы он простить этой сюсюкающей публике, аплодирующей каждому тан­ковому залпу по Дому Советов? Мог бы он простить прово­каторов, подталкивающих власть к расстрелу, этих имени­тых поэтов, всех этих избранных деятелей культуры, Евтушенок и Рязановых, пугающих Ельцина бунтом народным? Никогда в жизни. Наверняка бы он таких людей восприни­мал бы как врагов. Он был за справедливость. Наверняка поведение всей этой элиты вызывало бы в нем страшное раздражение и ненависть.

В. Б. Какие песни Владимира Высоцкого ты наиболее ценишь? Что сам любишь слушать?

В. К. Характерно то, что у поэтов, такого ранга масте­ров, художников совсем плохих вещей не бывает. Есть уже класс. Но есть и вершины. Даже в проходных его песнях, в так называемых блатных есть своя интонация, своя правда. И все же, когда слушаю «Кто сказал, что земля умерла...», сердце замирает. Изумительная песня. «Нет, она почернела от горя». Прямо про наши дни. А возьми его «Охоту на вол­ков». Как все точно. Так оно в жизни и было. Это охота и на него была. Особенно нравятся военные песни: «Братские могилы», «Высота», «Госпиталь», «Звезды», «Сыновья ухо­дят в бой», про летчиков. Мы когда едем куда-нибудь дале­ко на машине, обязательно беру кассеты с военными пес­нями.

Он был сам мужественный человек, и потому ему ве­ришь, хоть он сам и не воевал. У него был свой фронт. И он его держал до своей гибели.

В. Б. Его последние песни уже о нем самом. Может быть, они не самые популярные, но самые трагичные. Он перестал играть в своих песнях, перестал быть актером и уже не писал ролевые песни о спортсменах или моряках, а уже писал о самом себе, о своей драме. Как и Василий Шукшин, он хотел уйти из кино, из театра и только писать, пока есть силы, пока горит огонь.

Я обратил внимание на какие-то мистические паралле­ли в последних годах Сергея Есенина и Владимира Высоц­кого. Бесовское окружение, чуждое обоим, вытягивающее из них и силы, и деньги, затягивающее петлю вокруг шеи, попытки прорыва, поездки, метания, запои, надежда обре­сти спасение в загадочной иностранке (у Есенина это Айседора Дункан, у Высоцкого — Марина Влади), они были последней надеждой на спасение от гибели, но рухнули и эти надежды, — отчуждение и окончательная смерть. По сути в одиночестве, без отставленных верных и старых дру­зей. Бесы все-таки додавили. Как ты относишься к такой параллели?

В. К. Конечно, есть у них сходство. Эти параллели можно проводить и с Шукшиным, и с Тальковым. Есть общее. Но самое главное, я думаю, не окружение, каким бы плохим оно ни было, повинно в гибели Высоцкого или в гибели Шукшина, Есенина, Талькова. В них самих было заложено это самосожжение во имя людей. Они не жили, а горели. Только чудо могло их спасти или пере­мена образа жизни, смена облика. А они на это не по­шли бы.

В. Б. Хотя все они страстно хотели жить. Все полны бы­ли планов. И стремление того же Владимира Высоцкого незадолго до гибели уехать то в тайгу в избушку к Вадиму Туманову, то в Америку — это было стремление к жизни. Ему не нужна была Америка как таковая, как он сам пишет: «Не волнуйтесь — я не уехал, и не надейтесь — я не уеду!» Но он слышал, что в Америке можно вылечиться от нарко­тической зависимости, в Москве врачи лишь продлевали агонию. Или же какая-то чисто народная наивная вера, что на природе, в тайге, среди хрустальных речек и лесных ве­ликанов он сам, как раненый зверь, сумеет перебороть в се­бе свою губительную страсть. И в то же время продолжал себя сжигать, уже в агонии давал по два-три концерта в день.

В. К. Это всё, Володя, частности. Конечно, хорошо бы­ло бы, если бы он выжил. Но в них, русских гениях, от Пушкина до Рубцова, изначально был заложен протест против несправедливости. Они сильно досаждали силам зла, а способ уничтожения каждый раз оказывался разный. Ведь могло бы не получиться у Дантеса и Мартынова, мог­ла ослабеть убийца Рубцова, мог промахнуться убийца Талькова. Это лишь шестерки в системе зла, направленно­го на русских гениев. А как стремились не физически, так нравственно уничтожить Шолохова?

Все силы ада против светлой русской культуры. Как давили русские таланты, всю русскую национальную жизнь? Я помню, как у меня арестовали бабушку, которая уже глубокой осенью колоски со мной собирала. Мне пять лет было, а бабушка уж совсем старенькая была. Для меня это было такое потрясение. Уже осень, вот-вот нач­нут запахивать все, и никого не подпускали, это было в 1946 году. Голод по всей России был. За эти колоски чуть не посадили бабушку. По старости лет все-таки пожалели, отпустили. Я вспоминаю это время. Нет, нельзя так на че­ловека давить, принижать так его. В деревне тогда и нача­лось тотальное бегство любым способом. И так до сих пор. А без деревни нет и России. Мы не знали, что такое деньги. Палочки ставили на трудодни и выдавали сколько-то натуральным продуктом, и паспортов не давали. Отучили русского человека от земли. Правда, дети никог­да не помнят плохое, всегда хорошее. Мне кажется, что все было так красиво, поэтично, а на самом-то деле люди с трудом выживали. Я сейчас думаю, как же мы бедно жи­ли, вся деревня, вся крестьянская Россия. Нет, нам надо идти дальше, восстанавливать национальную жизнь. Коммунистического рая уже не будет. Слишком тяжело доставались нам наши победы и достижения. Вот и устал весь народ.

В. Б. Сейчас мы подводим итоги XX века. Был ли Вла­димир Высоцкий одним из лидеров национальной культу­ры нашего века?

В. К. Я думаю, Владимира Высоцкого нельзя назвать просто поэтом. Это иное явление, как я говорю — много­гранное, где нельзя выделить ту или иную сторону. Вот есть у нас изумительный поэт Юрий Кузнецов. Я его очень люб­лю. Это чистый поэт. Я люблю также Василия Ивановича Белова, русского прозаика, Евгения Ивановича Носова — это замечательные писатели. Но бывают периоды, обычно накануне кризиса, когда вдруг проявляются, вырываются вперед личности. И вот Высоцкий, Шукшин, Тальков — это личности прежде всего. Тут нельзя разделить даже. Он останется в истории XX века не поэтом, не артистом, а про­сто Высоцким. Это уникальное явление последней трети нашего века. Для чего они явились в России? Это уже дру­гой вопрос. Мистический вопрос.

В. Б. Может быть, Владимир Высоцкий, так же, как Николай Рубцов, так же, как Александр Вампилов в своем поколении детей военных лет выразили наиболее ярко ко­нец советской цивилизации, конец крупнейшей историче­ской эпохи. Не случайно, когда Высоцкий был первый раз в Иркутске, он попросил сразу же отвезти его на Байкал, показать то место, где утонул Вампилов. Как вспоминает Леонид Мончинский: «Долго сидел от всего отрешенный, тихий, вглядываясь в зеленоватые волны священного мо­ря... сказал: "Байкал — святыня России. Вампилов святой водой перед смертью омылся. Повезло... И Валентин Рас­путин, дай Бог ему здоровья, на этих берегах живет. Святое место..."».

Он прикоснулся к трагедии Вампилова, он написал прекрасную песню о Шукшине:

Смерть самых лучших намечает —

И дергает по одному.

Такой наш брат ушел во тьму!

Может быть, эти личности, эти яркие явления и были неким знаком нам всем? Знаком, увы, непонятным и не­прочитанным?

В. К. Конечно, ты прав. Это знаки нашего трагического времени. Могут быть более талантливые поэты, актеры, му­зыканты, но знаком времени, мистическим явлением суж­дено становиться единицам. Есенину в своем времени. Вы­соцкому, Шукшину в своем. Все правдиво, все точно. Уви­дел недавно вновь «Калину красную». Уж сколько фильмов за эти годы пересмотрел, может, более мастеровитых, с изо­щренной эстетикой, но такого влияния на душу не оказыва­ли. Вот это и есть Русская Правда. И опять видишь знако­мое тебе дорогое лицо и оторваться не можешь. Как это объяснить? Или вспоминаю Высоцкого в фильме «Служили два товарища». Это, может быть, одна из лучших его ролей. Помню последнюю сцену прощания с лошадью, плывущей вслед уходящему из России пароходу. И вот он сам стреляет в себя и опрокидывается за борт. Сыграть так может только гениальный актер. Дело не в физиологической точности. Может быть, так и не умирают люди. Но это была такая правда характера самого Высоцкого. Ведь во всех ролях он играет самого себя. И в «Гамлете» тоже. Это не Шекспир. Это опять трагедия нашего времени, трагедия самого Вы­соцкого. Мне наплевать было на режиссуру Любимова. Вы­соцкий во всех лучших работах выражал самого себя. Нес свою правду. И легче было понять правду его песен, смотря на его лицо, его игру. Он выразил свое время и погиб.

"Дитя безвременья"

Беседа со Станиславом Куняевым

Владимир Бондаренко. Прошло более чем двадцать лет после гибели Владимира Высоцкого. Изменилось ли, Ста­нислав, твое отношение к нему? Твои знаменитые нашу­мевшие статьи26, помню, связаны не столько с творчест­вом Владимира Высоцкого, сколько с шумом вокруг него. С попыткой либеральной общественности сделать из него политическое знамя, певца либеральной элиты. Сами по­рой пренебрежительно отзывавшиеся о «певце из подво­ротен», они решили из покойника сделать жертву режима и именно в таком виде внедрить в сознание масс. Ты же писал не о творчестве Высоцкого, а о шумихе после его гибели. Так в свое время и я писал о Тимофееве-Ресов­ском. Не столько о нем самом, сколько о книге Даниила Гранина «Зубр», использовавшего его имя для утвержде­ния новой модели аполитичного, космополитичного типа ученого вместо привычных имен героев, патриотов, по­движников Туполева, Королева, Курчатова и других. Поз­же в Германии я узнал очень много подробностей о жизни Тимофеева-Ресовского, о его связях с власовцами, в ев­рейских газетах появились разоблачительные статьи об антисемитских выходках Тимофеева-Ресовского. Я узнал совсем иного, негранинского ученого. Я даже удивился, что еврей Даниил Гранин стал поднимать на щит такого сомнительного с их же точки зрения человека. Потом по­нял: лидерам либеральной элиты нужен был не сам уче­ный, а свержение с пьедесталов почета былых кумиров. Я думаю, нечто подобное происходило и с тобой. Одно де­ло — сам Владимир Высоцкий и его песни, другое дело — политизация его имени определенными антирусскими кругами общества. Но вот сегодня, спустя двадцать лет, когда схлынул шум, что ты скажешь о явлении Владимира Высоцкого?

Станислав Куняев. Любое явление нужно анализировать и относиться к нему трезво, со здравым смыслом, соотнося с тысячелетним развитием всей русской культуры. Ты прав, Володя, я тогда восставал не против Высоцкого. Конечно, тогда у меня был к нему, к его творчеству такой счет, кото­рый не нужно было предъявлять. Я осмыслял его творчест­во по законам того жанра, ради которого я сам живу и существую, — по законам поэзии. А явление массовой культуры, в котором существовал сам Высоцкий, видимо, подвластно другому суду, здесь другие критерии оценки. Тогда я перешел эту грань — между тем, что должно гово­рить и что не должно. Я стал судить его творчество не по за­конам его жанра и его жизни. Я представил, что книга Вы­соцкого издана как чисто поэтическая — как книга Рубцо­ва, как книга Передреева, книга Владимира Соколова, книга Прасолова.

Был ли Высоцкий явлением общероссийским? Да. Но был ли он значительным поэтическим явлением? Конеч­но, нет. Когда читаешь глазами его стихи, напечатанные на белом листе, то сразу видна упрощенность по отноше­нию к жизни, наивность по отношению к русской поэти­ческой традиции... Но это же неизбежность в массовой культуре. Я предъявил ему тогда слишком высокий счет. То же самое у меня получилось и с Окуджавой. В 1968 го­ду в журнале «Вопросы литературы» у нас была полемика с Геннадием Красухиным. Окуджава тогда издал книгу «Март великодушный». Все ахнули: наконец-то мы про­чтем глазами стихи поэта, знакомые лишь по гитарным напевам. Я не мог с этим согласиться. Без обаяния лич­ности, без исполнительского дара, без атмосферы испол­нения, без темперамента, без его голоса, без талантливо­го аккомпанемента он на листе бумаги не звучит. Моя статья так и называлась «Инерция аккомпанемента». В чистом виде, как книга, его стихи не стали поэтическим явлением.

То же самое я могу сказать и о Высоцком. Как крупное явление поэзии, как книжное явление, а книжная культу­ра в русской традиции — это основная культура, я его не чувствую. Скажем, много романсов написано на стихи Фета, Тютчева, Пушкина, Есенина, Лермонтова, но прежде всего они значимы как поэты. Ну не было бы ве­ликого романса «Выхожу один я на дорогу», что, эти сти­хи стали бы менее значительны? Эти стихи существуют прежде всего в слове. Это очень хорошо понимал Нико­лай Клюев, который перед смертью Есенина сказал ему с иронией: «Твои стихи, Сереженька, будут переписывать все девушки России в свою тетрадочку». Этим самым он решил уязвить Есенина. Есенин, умный человек, опеча­лился. Он чувствовал некую глубокую истину в этой на­смешке Клюева.

B. Б. Но отойдем от цеха поэтов на широкое прост­ранство массовой культуры. А каково место Владимира Высоцкого в этом мире — рядом с Розенбаумом и Пуга­чевой, Галичем и Окуджавой? Каково его место в мире театра?

C. К. Перейдем к более реальным вещам. Высоцкий, конечно, был дитя своего времени. Как он сам писал, «дитя безвременья». Как и его время, он сам был с гро­мадным сумбуром в голове и в душе. Он хватался за все, что его окружало, что интересовало народ, что входило в его артистическое сознание. Он мог быть и русским пат­риотом. Мог быть русским диссидентом. Можно какие-то его песни включить в обойму, обязательную для еврей­ской либеральной элиты. Каждый может найти для себя какие-то песни Высоцкого, близкие ему, созвучные ему. Высоцкий сгребал под себя все болевые точки, определя­ющие его время, и оформлял в своем артистическом ключе. Когда из этого, безусловно, талантливого, проти­воречивого, нецельного, сумбурного человека стали де­лать культовую фигуру эпохи, без точного понимания его собственных противоречий, сводя все это творчество к продолжению великой русской литературной класси­ки, — это возмутило меня до глубины души. Я слишком ценю великую русскую классику, чтобы так легко опреде­лять ее наследников. Я помню, после смерти Высоцкого появились сотни его каких-то обезумевших апологетов, кстати, при жизни не замеченных в особой его поддерж­ке. Я говорю не о простых любителях его песен, а об иде­ологах либерального, космополитического направления в нашей культуре. Помню, композитор Дашкевич писал, что голос Высоцкого на две с половиной октавы выше, значительнее, крупнее, чем голос Шаляпина. Ну нельзя же так кощунствовать! Как исполнитель, как певец он якобы значимее Шаляпина. Это же не восхваление само­го Высоцкого, а подрыв всей нашей культуры. Игра на понижение. В те же восьмидесятые годы поэт Александр Еременко, ныне куда-то сгинувший, писал о том, что Высоцкий для нашей поэзии не менее важен, чем Пуш­кин. Он, дескать, создал такие же основные структуры русской литературы, какие до него создавали Ломоносов и Пушкин. Никак не могу с этим согласиться. Основопо­ложники национальных культур кладут в ее основы такие краеугольные камни, в которых нет трещин. Монолиты поэзии. Ломоносов для восемнадцатого века заложил та­кой фундамент для отечественной культуры, что далее стали возможны и Державин, и Карамзин. Позднее Александр Пушкин внес такую гармонию в культуру Рос­сии, которая и по сей день является нашим всеобщим идеалом.

Высоцкий — не целен. Он — весь, если уж сравнивать в продолжение ерёменковской метафоры с камнем-моноли­том, в трещинах. Или даже это как кусок глины, вначале схожий с камнем, а когда высохнет — там трещина, там трещина, а потом и сыплется, как песок. Эти трещины за­ложены в мировоззрении Высоцкого...

Или тот же Станислав Говорухин в восьмидесятые годы сказал, что тот, кто не любит Высоцкого, или дебил, или антисемит... Это был тотальный диктат, либеральный жут­кий диктат, который навязывали даже сверху. А я — про­тивник всякого диктата в литературе. Любого диктата. Я не терплю тоталитаризма в искусстве, не терплю никакого на­силия над мнением. Это насилие, связанное с именем Вы­соцкого после его смерти и до самой перестройки, господ­ствовало в культуре сверху донизу. Уже шли политические ярлыки: если вы не признаете Высоцкого, вас долой из ис­кусства. Вы — отбросы общества. Как это могло не возму­тить меня?

Осознанно, продуманно делали идола из талантливого, ошибающегося, противоречивого, не сводящего концы с концами в своей душе и в самой жизни, человека. Они са­ми похоронили Высоцкого тем, что сделали из него мавзо­лей. Как Ленина, положили его в мавзолей и мумифициро­вали. Против этой мумификации я тогда и восстал. Как Маяковский восстал против собственного воспевания. «Заложил бы динамиту, ну-ка дрызнь, ненавижу всяческую мертвечину, обожаю всяческую жизнь». Вместо того, что­бы разбирать, анализировать, задумываться о живом Вы­соцком, со всеми его наркотиками, со сложным характе­ром, с безумным желанием владеть душами миллионов зрителей, а отсюда и со всем его перенапряжением, некие манипуляторы общественным мнением, либеральные кар­диналы решили слепить еще один мавзолей и положить ту­да живого Высоцкого. И приказать, чтобы все на него мо­лились. Я никогда не буду ни из кого делать культа. Ни из Рубцова, ни из Распутина, ни из Личутина и, тем более, ни из Высоцкого...

В. Б. Как писал сам же Владимир Высоцкий по поводу своего возможного омавзолеивания: «Но с тех пор, как считаюсь покойным, / Охромили меня и согнули, / К пье­десталу прибив ахиллес... / Но в обычные рамки я вса­жен — / На спор вбили, / А косую неровную сажень — / Распрямили...»

Я думаю, тебе, Станислав, было бы куда интереснее спорить с самим Высоцким, и он бы наверня­ка признал сам за собой ряд тех неровностей, о которых ты говоришь. Мне недавно один из его близких друзей ска­зал, сколь опасно говорить о настоящем, живом Высоц­ком. Он уважает и ценит Высоцкого, но знает и всю прав­ду о нем. Скажешь — обзовут клеветником, как обозвали Эдуарда Володарского, скажешь — значит восстанешь против его мавзолейности. А подливать елея, говорить какие-то общие слова уже не хочется. Потому многие его давние друзья молчат до сих пор. Но мы с тобой культа из него делать не собираемся и, судя по всему, перечеркивать тоже не думаем. Какие тебе самому, поэту Куняеву, нра­вятся песни Высоцкого? Какие ты сам напеваешь где-ни­будь у костра или в тиши кабинета? Есть что-нибудь лю­бимое?

С. К. Я очень люблю молодого Высоцкого. Именно мо­лодого. Например: «У меня гитара есть, — расступитесь, стены! / Век свободы не видать из-за злой фортуны! / Пере­режьте горло мне, перережьте вены — / Только не порвите серебряные струны»! Эта лихость юноши послевоенной эпохи, к которой относится и моя молодость, мне близка. Все мы были немножко приблатненными, слегка оппози­ционеры по пониманию свободы. Высоцкий вообще — это поэт, это явление культуры для юношества, для подрост­ков. Мой внук до сих пор его любит. А когда Высоцкий по­пытался стать более серьезным, в нем явно не хватило цельности, долгого дыхания.

Вот потому я сторонник лишь раннего Высоцкого. Какая живость, например, в песне «Их было восемь»: «На восемь бед один ответ. В тюрьме есть тоже лазарет. Я там валялся, я там валялся...». Это моя послевоенная юность. Я сам любил эти блатные песни. Сам восхищался «Мур­кой». Ранний Высоцкий реанимировал мои молодые го­ды, мою юность. За это я его тогда и полюбил. Но он за­хотел стать кумиром уже выросшего поколения, уже со­рокалетних шестидесятников. Здесь я нахожу уже натяж­ки, неестественность и игру. Он стал работать на потребу, как актер, тонко чувствуя, что надо публике. Через свою Таганку он впитывал как бы социальные запросы интел­лигенции и быстро реагировал на них. Он уже осознанно искал болевые точки общества и стал не то чтобы впря­мую реагировать на социальный заказ, но в подтексте это уже чувствовалось. Это уже не было органичное, легкое, свободолюбивое творчество, что его отличало в начале шестидесятых годов. Это уже была тяжелая работа на оп­ределенные слои общества. Сочинил он, к примеру, та­кую знаковую песню, как «Банька по-белому». И чувству­ется социальный заказ, который он исполнял. Скажем, еще одна знаковая песня — «Братские могилы». Обрати внимание на фразы «...нет заплаканных вдов, сюда ходят люди покрепче». Это не мог написать фронтовик. Начи­нается фальшь. Крепче наших заплаканных вдов никого в мире нет. Они несли свою женскую судьбу с таким аске­тизмом, с таким терпеливым молчанием, с такими выпла­канными навсегда глазами, что говорить о каких-то «лю­дях покрепче» — это уже легкомысленное, неосознанное кощунство. Да, он не осознавал, что это кощунство, и в этом его беда. Он упрощал всю русскую историю под по­требу своего слушателя. Он уже не творил, а целенаправ­ленно сочинял. Он понимал, что ему надо отозваться на эпоху репрессий, и так, чтобы песня стала близка мно­гим, и смотрите, как он ловко объединяет разного слуша­теля. Вот он сочиняет «Баньку по-белому». На вопросы наших страшных тридцатых годов он готов дать ответ, ко­торый удовлетворил бы все слои общества — и интелли­генцию, и крестьян, и блатной мир. Он создает образ ли­рического героя этой знаменитой и, как он исполняет, по-настоящему трагической песни. Как ты думаешь, кто герой этой песни?

B. Б. Вроде бы уголовник... Хотя и политический то­же... По характеру — блатной, а по деталям иным — откро­венно политический.

C. К. Но это же невозможно было соединить в жизни в те годы. Политические ненавидели блатных, а блатные издевались над политическими. Почитай Шаламова или Солженицына. А он решил сразу удовлетворить всех. «На левой руке профиль Сталина, а на правой — Маринка ан­фас». Конечно же, чистый татуированный уголовник. Блатной человек. И тут же: политический. Кто сидел, тот не мог написать такую песню, да и петь ее не стал бы. Пе­ла молодежь, что-то слышавшая о лагерях. Он делает ги­брид блатного и политического. Очень талантливая, очень ловкая неорганичность. Неорганическое ощуще­ние жизни. Явная театральность. В этом и была запро­граммированность последних, очень популярных песен Высоцкого. Вспомни: «Сколько лесу и веры повалено...» Это же не блатной уже поет, а политический. Но у политического заключенного не может быть на руке выколота Маринка анфас. Такое не выдохнешь разом. Такое лишь сконструируешь. Актерская вещь. Так никогда бы не написал ни Рубцов, ни Передреев, ни Шаламов, ни Жигулин. Высоцкий сам отказался от своей органики, выполняя некий внутренний заказ определенных слоев общества.

B. Б. При этом не будем отрицать, что Владимир Вы­соцкий был чрезвычайно популярен в простом народе, среди моряков и рыбаков, работяг с новых строек и про­винциальных жителей. Кассеты с его песнями крутили в далеких сибирских селах, где не знали ни Вознесенских, ни Таганок, где не читали ни «Наш современник», ни «Юность»... Кстати, Окуджава и Галич никогда так не зву­чали, они были известны среди интеллигенции. Почему его приняли низы? Что в нем было такого, что сближало с народом?

C. К. Он талантливо играл русский темперамент. Это тоже великое дело — сыграть талантливо русский темпера­мент. Окуджава не мог сыграть русский темперамент и рус­ский характер. Галич не мог. А Высоцкий делал это очень талантливо, как артист.

B. Б. Он не случайно играл ярко именно русские харак­теры.

C. К. Да, это так. А что ты думаешь, Жеглов — не рус­ский человек? Высоцкий сыграл крупный русский ха­рактер. И он знал, как играть русский характер. И делал это очень талантливо. Поэтому народ и принял его как своего.

B. Б. Жеглов даже антилиберален по сути своей. Интел­лигенция была поражена такой трактовкой Жеглова. Ведь в книге «Эра милосердия» братьев Вайнеров Жеглов — отри­цательный тип, сталинист, участник репрессий. А Высоц­кий своим Жегловым явно переиграл чисто интеллигент­ного следователя-гуманиста. И народ полюбил именно та­кого Жеглова.

C. К. Конечно, конечно... Это актерский дар. А я счи­таю, что актерский и поэтический дар — это что-то проти­воположное. Я даже стихи об этом когда-то давно написал, лет сорок назад, в начале шестидесятых: «Я не зави­дую актерам, / талантам, гениям, которым / всю жизнь приходится играть, / то воскресать, то умирать. / Сегодня — площадной оратор, / назавтра — царь, вчера — лакей, / должно быть, портится характер, / игру закончит лицедей. / Должно быть, с каждой новой ролью, / со щек румянец соскребя, / все тяжелей, все с большей болью / приходит медленно в себя...» Для русских поэтов никогда не сущест­вовало понятия — прийти в себя. Они были сами собой всегда, и в хорошем, и в дурном. А актеры после игры в то­го же русского человека — медленно приходили в себя. Высоцкий талантливо играл свои роли, и не только рус­ские, а потом приходил в себя. Он приходил в себя из со­стояния фронтовика, альпиниста, блатного, штрафника, спортсмена, из состояния еврейского либерала, которого он тоже вынужденно иногда играл, из состояния дисси­дента... Он вынужденно играл все роли, которые необхо­димы были для завоевания Москвы, для поддержки все­властной либеральной элиты. Не знаю, близки ли ему бы­ли эти роли, но он их играл для того, чтобы быть своим и во Франции, и в Америке, и с Михаилом Шемякиным, и с Мариной Влади. А что-то другое он играл в салонах боль­ших людей. Не играл же он перед ними крутого антисоветчика и русофоба? Он несколько песен написал явно таких, чтобы знали, кому надо, что и роль еврейского отказника ему не чужда. Умеет играть и входить и в эту роль. Вот по­чему он — не органичный русский поэт. Хотя допускаю, что ближе ему были роли любимых им корешей, крутых русских ребят. Но он не позволял себе развиваться лишь в этом направлении. Он удивительно талантливый актер, умевший играть роль русского человека. И во многих сво­их лучших песнях он сыграл этого русского человека бли­стательно...

В. Б. А ты не допускаешь, что он и заигрался именно в этой роли, перепутал в конце концов роль с жизнью и кон­чил жизнь как чисто русский поэт? Он жил именно по-рус­ски, не жалея себя, он сам добровольно сгорел, уж в этом-то повторив чисто русскую поэтическую традицию. Или он и смерть свою играл? Одно дело по-актерски блистательно сыграть это самосожжение, а потом отдохнуть где-нибудь за границей, как отдыхали после пафосных стихов Евту­шенко и Вознесенский, другое дело — безжалостно играть, как ты говоришь, но играть так, что после игры остается только могила на Ваганьковском кладбище. Если и игра, то какая игра? «Мы тоже дети страшных лет России, / Безвре­менье вливало водку в нас». Давай хоть признаем его чисто русское горение до конца...

С. К. А что ты думаешь, Володя, лучшие еврейские по­эты в России не сжигали, что ли, сами себя?

B. Б. Тут дело не в национальности. Те же Евтушенко и Вознесенский — не евреи, но как не по-русски они берегут самих себя, как вовремя они отказались гореть до предела, до трагического конца, и на рифмоплетстве, на игровых выкрутасах, как нынче Вознесенский, доживут до самых последних седин...

C. К. Ну вот, а чисто еврейский поэт Дэзик Самойлов себя сжигал, потому что знал: в русской традиции, чтобы остаться в русской истории, в русской литературе, нужно себя и сжигать. И жалеть себя нечего. И Самойлов умел это делать. Делал это талантливо и естественно. Действи­тельно, так и получилось у него. В конце концов и в той же Америке какой-нибудь Ален Гинзберг, когда впал в роль битника, он уже не был больше американским ев­рейским благополучным литератором, а сжег себя как битник27... На пламени мирового протеста. Бывает и та­кое.

B. Б. То же самое Борис Слуцкий или тот же Иосиф Бродский... Все в русской поэтической традиции.

C. К. Четкой грани между теми, кто сжигает себя до конца в поэзии — еврей или русский, — похоже, и нету. Особенно в советское время. Инстинктивно понимая, что русская литературная традиция — это самосожжение на пламени искусства, они шли на это. И по большому сче­ту — побеждали.

А сам Осип Мандельштам? Он не был человеком боге­мы. Но он был человеком, который понимал, что жертвен­ность в русской литературе — это необходимое условие для того, чтобы в ней остаться навсегда.

B. Б. Ты говоришь, что либеральные лидеры сделали на Высоцкого ставку после его смерти, но почему же они, об­ладая недюжинной властью в советское время, влиянием в издательствах и журналах, не помогли ему же при жизни опубликовать ни строчки? А как он об этом мечтал! Печа­тался тогда Солженицын, печатался Шаламов, печатался Трифонов, печатались куда более острые вещи, чем, ска­жем, фронтовые стихи Высоцкого, но ему та же либераль­ная элита закрывала доступ в журналы.

C. К. Я тебе сейчас скажу почему. Как ты думаешь, по­чему Высоцкий, желая публиковаться, не шел, допустим, к Вадиму Кожинову, который открыл десятки самых раз­ных поэтов, помогал сотням пробиться в литературу? По­чему Высоцкий не пришел к Владимиру Соколову, почему не пришел ко мне? Почему не шел в «Огонек» или «Моло­дую гвардию»? Его тянуло к либеральному направлению, и от этого никуда не уйдешь. Но его сотоварищи, тот же Евтушенко и Рождественский, были уже людьми массово­го искусства. И они, может, не отдавая себе отчета, пони­мали, что это ненужная им конкуренция. У нас, в нашем русском поэтическом стане, мы всегда были рады любому таланту, который рождался на наших глазах. Так мы были рады Рубцову и, как могли, помогали ему, как я был рад Шкляревскому, как мы были рады Передрееву, Борису Примерову, молодым талантам. Привечали, как могли. Нам было радостно и приятно, потому что это говорило о творческой энергии русской души. В нашем коллектив­ном сознании каждая добавка, каждый новый талант — это наше общее дело. А у них тогда уже были рыночные отношения. Отчетливо сознаваемые или нет, я не знаю. Это далекий от меня мир. Там даже национальность не имела особого значения. У людей массовой культуры все было расписано на большое время вперед. Думаю, что и Вознесенский, и Евтушенко, весь этот круг как бы снис­ходительно относился к Высоцкому и его желанию печа­таться. У тебя уже есть своя слава, своя сфера популярно­сти, не лезь к нам. Это — наше. Наша ниша, наш кусок хлеба. Ты здесь нам не нужен. Ты не брошен. Ты не оди­нок. У тебя есть все. Но ради твоего тщеславия литератур­ного внедрять тебя в нашу сферу мы не хотим и не позво­лим... Я как бы реконструирую ощущения его именитых литературных друзей. Мне кажется, все происходило именно так. Не лучший Евтушенко поэт, чем Высоцкий. Ну, половчей немножко, но не более того. А уж болтливее во много раз.

B. Б. Интересно, а если бы Владимир Высоцкий обра­тился к русскому поэтическому стану, приняли бы его?

C. К. Конечно, и тут путь не был бы усыпан розами, но по другим причинам. Мы друг от друга требовали полного совершенства. Я помню прекрасно, когда Рубцов нам чи­тал свои стихи, и Соколов слушал его, и Передреев. И жес­токие слова произносили. Тот же Толя Передреев говорил с ним сурово. «Я уеду из этой деревни...», — писал Рубцов, а потом то ли вернется, то ли нет... Мы не прощали никако­го кокетства. И после этих рубцовских строчек Толя сказал: «Ты реши сам, сможешь возвратиться или нет...» Или, на­пример, Коля Рубцов слушал стихи Соколова, а потом на­звал его «дачным поэтом». В этом тоже был оттенок прав­ды, который Соколову нужно было в уме все время дер­жать. Пейзажная лирическая московская стихия, которая царила в стихах Володи Соколова, не удовлетворяла Рубцо­ва. Ему нужны были более крупные чувства. И более глубо­кое совпадение судьбы и слова. И он не стеснялся говорить об этом своему другу. Так что у Высоцкого, если бы он при­шел к нам, была бы трудная жизнь. Приблизительность мысли и чувств нами не прощалась. Но полюбить бы мы его — полюбили. Даже несовершенного. В этом я не сомне­ваюсь.

В. Б. Высоцкий жил в мире театра, был богемным че­ловеком, тут ты прав. Но если посмотреть шире на жизнь Высоцкого и на жизнь Есенина, заметен ряд параллелей. И шумное богемное окружение, которое губило их обоих. И срывы в пьянку, загулы, дебоши, портившие жизнь каждому из них. Одни жили за счет Есенина, другие — за счет Высоцкого. Истинные друзья с неизбежностью ото­шли, их оттеснили все эти Мариенгофы, дельцы со свои­ми концертами. И схожая попытка вырваться из такого мира через любовь, да еще не простую, а «звездную» — Айседора Дункан у Есенина, Марина Влади у Высоцкого. Поездки по миру, творческий взлет, а затем неизбежный разрыв или ссоры и по сути трагическая гибель, своего ро­да убийство ненужного и опасного, неуправляемого твор­ца, столь популярного в народе. Элита презирала и того и другого. Народ — любил. Не говорит ли схожесть судеб и о схожести характеров, о схожести их роли в мире искус­ства?

С. К. Есть искус впасть во внешние параллели. Сергей Есенин был фигурой совершенно трагической. Выражая свое время, время революции, он сам становился одним из символов ее. В его характере было заложено все, что приве­ло к русской трагедии в XX веке. Есенин был человеком ан­типушкинским. В России два типа человека определяют историю: пушкинский тип человека и антипушкинский тип. Есенин любил Пушкина как человека гармонии, к ко­торой он стремился и которой достичь не мог из-за своей расколотости. Когда началась русская трагедия XX века, Есенин написал одну, казалось бы, примитивную строчку: «Небо — колокол, месяц — язык, мать моя — родина, я — большевик». Все думают, что «большевик» — это чуть ли не член ленинской партии. А он вкладывал в это слово совсем иной смысл. Это человек без края. По натуре русские люди часто без края. Есенин написал «Пугачева», чтобы выра­зить тот русский тип человека, которому на миру и смерть красна, который никогда не пойдет на компромиссы, ни на какое житейское благополучие, если это не совпадает с его жизненной судьбой. В сущности, почему русская трагедия, русская революция были такими страшными? Потому что большевики были по разные стороны фронта: и у белых, и у красных. Вспомни в фильме «Чапаев», как идут на смерть каппелевцы — это же большевики. Такие же максималис­ты, так же шли на пулеметы, как и красные. И так же к стенке ставили без разговоров. Столкнулись большевики — и пошла на Руси смерть. Так уже много раз за тысячелетие. Большевики были везде, во всех политических силах. Одни большевики отбирали хлеб у крестьян безжалостно, а дру­гие так же безжалостно вспарывали животы продотрядовцам и набивали зерном. И никакой гармонии, никакого консенсуса. Есенин и выражал собой и своим творчеством такой тип русского человека. Столкнулись силы, идущие на смерть. Я называю этот тип человека — антипушкин­ским типом. Пушкин всегда стремился к гармонии и со­гласию.

У Высоцкого такой исторической атмосферы не бы­ло — была игровая атмосфера. На Таганке трагическую историю прокручивали как бы понарошку, не живя ею ре­ально. Показывали фигу партии и правительству: как бы славили революцию, вместе с тем издеваясь над ней, обма­нывали чиновников. Разве это можно сравнить с атакой каппелевцев на чапаевские пулеметы? И Высоцкий был из этого игрового мира противоречий, но сценических, если сравнивать с реальными противоречиями, в которых жил и умирал Есенин.

Западные варианты жизни Есенина и Высоцкого еще более разнятся. Есенин почувствовал, что он там, на За­паде, выражает мировую идею революции и переустрой­ства мира. Он рванулся на Запад с помощью Дункан, что­бы доказать своим существованием и своим поведением там, насколько значительна эта идея революции. Запад его не понял, и это было для него трагедией. Конечно, это глупость была. Запад никогда не смог бы понять рус­ской революции. А зачем рванулся на Запад Высоцкий? Нет, не с мировой русской идеей. Он рванулся подышать воздухом Запада, воздухом большей свободы, встретить­ся с Шемякиным28, съездить на остров Гаити, выступить в нескольких крупных залах Франции и Америки, при­везти доллары. Есенин там с белогвардейцами дрался как представитель нового мира. А с кем и зачем дрался Вла­димир Семенович? Нет, это все гораздо сценичнее. Он был эклектичен, как и его время, как и его поколение. В нем не было все-таки есенинской цельности. Есенина принимали все. Ненавидя или любя. Есенин вышел из-под руки Блока. Горький написал великолепные страни­цы о Есенине. Есенина ненавидел Бунин — ревностной ненавистью. Все великие русские творцы не прошли ми­мо Есенина. Этого у Высоцкого не было. Допустим, Ге­оргий Свиридов не любил его, даже почти издевался над его песнями, говорил о нем очень резко. Если говорить о других крупнейших личностях, которые жили при Вы­соцком, — Ахматова, Твардовский, Леонов, Солжени­цын, Шолохов — никто о нем ничего не сказал. Почему? Есенин был благословлен и завязан на ненависть и лю­бовь крупнейших мастеров искусства. У Высоцкого этого не было. Почему? У Высоцкого была только масса почи­тателей. А этого мало для художника, чтобы чувствовать себя бессмертным.

В. Б. И все-таки он тоже был таким же большевиком- максималистом по натуре. Как ты говоришь — антипуш­кинский тип. И он шел бесстрашно к своей гибели. В нем было как бы две натуры. Одна любила благополучие, осто­рожничала с начальством, захаживала в салоны больших людей, строила дачу и житейские планы, покупала «мер­седесы» — вполне буржуазный тип человека. И тут же дру­гая его натура разрушала все выстроенное, расшатывала благополучную жизнь с Влади, корежила «мерседесы», презирала этих больших людей, остро страдала от безвре­менья, ей не хватало той большой русской идеи, которая была у Есенина или у каппелевцев, а безвременье эту на­туру не устраивало. Впрочем, в том же «Пугачеве» Высоц­кий и проговаривал те же есенинские слова о гибели. Да, на сцене, но он и гибнул на сцене... Что ускорило его ги­бель? Он мог бы так и играть согласно твоей схеме, сценично переживая чувства большевиков, а потом возвра­щаясь в свой благополучный «мерседесовский» мир. А Высоцкий не пожелал такой сценичной циничности. Что- то его сгубило...

С. К. Сгубило его что? Он жизнь в искусстве принял за настоящую жизнь. Он хотел настоящей жизни. И осуще­ствлял ее, пусть и на сцене. И наркотики его — это даже не физиологическое увлечение. По крайней мере изна­чально. Он хотел при помощи наркотиков усилить свой темперамент, свое горение, свою энергетику, чтобы мощ­но влиять на публику. Он тем самым бил свой же рекорд, поднимал планку высоты, но не было антидопингового контроля на его состязаниях. Он победил свою сценичес­кую судьбу и погиб в погоне за призраком подлинной жизни.

B. Б. Ты сам, Станислав, в жизни его хоть раз видел?

C. К. Один раз. Это было очень интересно. Я сейчас воспринимаю эту встречу как какое-то роковое и символи­ческое событие. Это было на похоронах Александра Твар­довского. Чтобы попрощаться, я встал в очередь к гробу Твардовского. Она тянулась через весь Дом литераторов на сцену в большой зал и двигалась медленно. Я оглянулся. За мной стоял небольшой, щупленький молодой человек в желтой кожаной курточке. Мы посмотрели друг на друга. Этот взгляд я запомнил на всю жизнь. Потом мне сказали, что это был Высоцкий. Вот такая была встреча. Больше при жизни не видел. А потом я пошел на Таганку на его похоро­ны. Там простился с ним.

B. Б. Можно сегодня сказать, был ли он выразителем эпохи своего поколения?

С. К. Да, конечно. Он был выразителем своего поколе­ния. Растрепанного, не видящего цели, ищущего, но не знающего чего. Бросающегося и в ту, и в другую сторону: и в русскую, и в космополитическую, и в западную, и в дис­сидентскую. Потерявшего идеалы своих отцов, молящего­ся отцам, но уже не способного стать с ними рядом. Вы­соцкий был слишком умен и талантлив, чтобы запрягать себя в хомут неомарксистского шестидесятничества. Он играл в спектаклях Любимова, но вряд ли верил в идеи этих спектаклей. Он был заражен всеядностью своего поколе­ния, которое не знало, куда ему податься. В этих поисках он и погиб. Поэтому я считаю, что в русской поэтической классике он не останется, а в русской памяти останется на­всегда.

* * *

Поединок со смертью

Владимир Высоцкий был обречен на свой поединок со смертью, ибо у него в его рисковой и опасной игре не было более серьезных и достойных соперников. Не потому, что он был выше всех сотоварищей и соплеменников, сограж­дан и соратников.

Он не был приверженцем какой-либо идеологии, что­бы сражаться не на жизнь, а на смерть с приверженцами иных убеждений.

Он не был человеком верующим и поэтому не мог от­стаивать свою веру, идя за нее на костер.

Он не был убежденным патриотом или националистом, чтобы отстаивать свою национальную идею. У него вообще не было никакой глобальной идеи, которой бы он служил.

Была лишь ностальгия по чему-то уходящему, героиче­скому, была тоска по вере, по идее, по национальному братству. Поколение детей войны, потерявшее идеалы сво­их отцов, но сохранившее миф о их героизме. В юности их сокрушила хрущевская оттепель29, а затем и вовсе добила брежневская лицемерная пустота. До поколения сопротив­ления они не доросли. Воевать за систему они не желали, а воевать против нее — не хотели. С одной стороны, они еще мечтали о «комиссарах в пыльных шлемах», с другой — ви­дели, как ложь побивает правду... «Глядь — а штаны твои носит коварная Ложь. / Глядь — на часы твои смотрит ко­варная Ложь. / Глядь — а конем твоим правит коварная Ложь». А жить не по лжи — не получалось. Что оставалось делать несостоявшемуся герою как не воевать со смертью... Меняя маски, меняя роли, меняя эпохи. Он был в маске бандита, мента, спортсмена, фронтовика, альпиниста, мо­ряка, шофера — и всегда в любой роли, в любой маске вое­вал со смертью.

Вокруг меня смыкается кольцо —

Меня хватают, вовлекают в пляску,

Так-так, мое нормальное лицо

Все, вероятно, приняли за маску.

Я в тайну масок все-таки проник, —

Уверен я, что мой анализ точен:

Что маски равнодушья у иных —

Защита от плевков и от пощечин.

(«Маски», 1971)

Он боролся со своим безвременьем как мог: «Мы тоже дети страшных лет России, / Безвременье вливало водку в нас...» Но прежде чем влить водку, безвременье лишило де­тей войны тех самых идеалов, за которые так яростно сра­жались их отцы.

Начиналось-то все у Владимира Высоцкого, как и по­ложено в начале пятидесятых годов, совсем с других сти­хов. Сохранилась написанная им в дни смерти Иосифа Сталина «Моя клятва»:

Опоясана трауром лент,

Погрузилась в молчанье Москва,

Глубока ее скорбь о вожде,

Сердце болью сжимает тоска.

Я иду средь потока людей,

Гope сердце сковало мое,

Я иду, чтоб взглянуть поскорей

На вождя дорогого чело...

В эти скорбно-тяжелые дни

Поклянусь у могилы твоей

Не щадить молодых своих сил

Для великой Отчизны моей.

Стихотворение подписано 8 марта 1953 года. Сохрани­лось оно еще и благодаря тому, что мама Высоцкого Нина Максимовна напечатала его в стенной газете учреждения, где она работала. Я думаю, немало подобных стихов было написано молодым Володей в те годы. Признавался же он позже: «Пишу я очень давно. С восьми лет писал я всякие вирши, детские стихи про салют...»

Большой стиль, великая эпоха, великая страна. И хоть иронизировал он впоследствии над своими юными увлече­ниями и убеждениями:

Жил я славно в первой трети

Двадцать лет на белом свете

 по учению,

Жил безбедно и при деле,

Плыл, куда глаза глядели —

 по течению, —

(«Две судьбы», 1976),

но символика господствовавшей веры еще долго, а в чем-то и до конца жизни оставалась в его сознании. Уже актером театра на Таганке он отвечал на вопросы знаменитой ныне анкеты. И сегодня иные исследователи стыдливо отводят глаза от прямодушно-консервативных признаний Влади­мира Высоцкого:

«Самая замечательная историческая личность — Ленин, Гарибальди.

Любимый композитор, музыкальное произведение, песня — Шопен, «12-й этюд», песня «Вставай, страна огромная».

Любимый скульптор, скульптура — Роден, «Мысли­тель».

Любимый художник, картина — Куинджи, «Лунный свет»...»

Даже в недавней книге «Я жив», вышедшей в серии «Русская классика. XX век» («Эксмо-пресс», 1999), строчку о Ленине из анкеты стыдливо выбросили. Анкету эту пред­ложил заполнить Высоцкому рабочий сцены, а ныне актер театра имени Вахтангова Анатолий Меньшиков. Заполня­лась она не походя, а с полным напряжением, «будто он де­сять спектаклей отыграл». Сам Меньшиков, в ту пору мо­лодой поклонник Владимира Высоцкого, был разочарован: «Мне показалось, что ответы какие-то уж очень упрощен­ные. Ведь Высоцкий уже в то время был человеком, кото­рого мы боготворили... и вдруг этот Высоцкий отвечает банально: "Куинджи, "Лунный свет". Или "Роден, "Мыс­литель". Я думал, он напишет: Годар, Феллини — из режис­серов. Он ничего этого не написал, хотя прекрасно их знал, смотрел и восхищался... Высоцкий на другой день чутко уловил мое разочарование: "Ну-ка открой. Что тебе не нра­вится?" Я сказал откровенно: "Любимая песня — "Вста­вай, страна огромная". Конечно, это патриотическая пес­ня, но...". Он вдруг с какой-то тоской и досадой поглядел на меня, положил руку на плечо и сказал: "Щенок. Когда у те­бя мурашки по коже побегут от этой песни, тогда ты пой­мешь, что я прав. И почему я ее люблю..." И спустя восемь лет, уже незадолго до смерти, в 1978 году, перечитывая ан­кету, он с удивлением сказал: "Ну надо же, и добавить не­чего. Неужели я так законсервировался?"».

Значит, и в 1978 году Ленин оставался для него самой значительной исторической личностью, а песня «Вставай, страна огромная» — самой любимой.

Однако, думаю, сам Высоцкий при этом себя не считал ни ленинистом, ни пламенным большевиком, ни борцом за державу. Он очень рано ощутил, что все идеалы в про­шлом, осталась одна ностальгия. Ностальгия по величию идей, которым верили отцы, ностальгия по подлинному массовому героизму времен Великой Отечественной вой­ны, ностальгия по времени фронтовиков. Своему героизму он не мог найти применения в жизни. Не знал, во имя чего геройствовать. А диссидентствовать, писать чернуху — не хотел, душа не позволяла. Скажем, жил он с альпинистами, видел, как они пили, как по пьянке бессмысленно и без­думно теряли друзей, как даже смерть использовали в мел­ких, корыстных целях. Видел всю изнанку. Ну и что? «Что? Об этом писать? Про такое? Такую песню написал бы — су­кой был бы. Нет!.. "И спускаемся вниз с покоренных вер­шин", "сорвался со скал — он стонал, но держал". Поэто­му и носят меня на руках, в рот засматриваются — я делаю как бы жизнь! Ту, которую всем хотелось бы, а не это дерьмо вокруг!».

 Вообще-то это и есть эстетика соцреализма, впрочем, как и всего классического искусства. Если искус­ство не возвышает человека, не дает красоту жизни и красоту подвига, то зачем оно вообще? Кому интересна грязь? Или американцы не возвеличивают своего героя? Или французы не воспевают Жанну Д'Арк? Но даже возвеличи­вать всегда надо во имя чего-то...

На сцене театра он искренне играл роли революционе­ров, в кино играл и комиссаров, и белых офицеров, в его песнях оживали герои иных времен. Но это все была игра. Станислав Куняев прав, определяя ролевой характер его фронтовых, блатных и иных песен. Маски, карнавал ма­сок, но вечер затихает, зрители уходят, что остается в самом певце? Каков он сам? И прав ли Куняев, когда причисляет его лучшие, народом признанные песни к игровым? Играл ли Высоцкий русский характер? Или прав скульптор Вяче­слав Клыков, возводя его на пьедестал русского нацио­нального героя?

В опубликованных письмах, дневниковых записях Вла­димира Высоцкого, предназначенных не для читателей, мы находим его признания в своей русскости. Скажем, в пись­ме к любимой: «Теперь всё. Люблю. Я — Высоцкий Влади­мир Семенович, по паспорту и в душе русский... Влюблен. В тебя...» Или в другом письме: «Сегодня впервые посмот­рел на себя в зеркало, — зрелище удручающее — веснушки, краснота, волосы выгорели и глаза тоже (но стал похож на русского вахлака, от еврейства не осталось и следа)». Лишь однажды из всех сотен его песен на любую тему вылепилась небольшая — о другой своей крови, еврейской. За год до смерти прорвалось:

Казалось мне, я превозмог

И все отринул.

Где кровь, где вера, где чей Бог?..

Я — в середину.

Я вырвался из плена уз,

Ушел — не ранен.

И, как химера, наш союз —

Смешон и странен.

Но выбирал окольный путь,

С собой лукавил.

Я знал, что спросит кто-нибудь:

«Где брат твой, Авель?»

И наяву, а не во сне

Я с ними вкупе,

И гены гетто живут во мне,

Как черви в трупе.

(«Казалось мне, я превозмог...», 1979)

Это уже не из цикла его игровых песен. Это уже из за­ключительных аккордов, когда говорилось, вырывалось, «выблевывалось», как сказал о нем Шарль Азнавур, самое сокровенное. Но евреем он так и не смог себя ощутить до конца. И тут оказался «окольный путь» — в середину. Стать героем бунтовавшего еврейства он тоже никак не мог, как бы того ни желали иные из его поклонников и как бы его ни стремились представить таковым авторы газеты «Ду­эль». Ни русским национальным героем, как считает Вяче­слав Клыков, ни еврейским, как представляет его поэт Александр Городницкий, Владимир Высоцкий не был и стать не мог. Для этого он должен был или органично, нутряно быть таковым, или страстно поверить в ту или иную национальную идею. Этого не случилось. А жаль.

Он был искренним, предельно искренним и в своем крике, и даже в своей гибели, но во имя чего? Его герои умирали за идеи — Галилей, белый офицер Брусенцов из фильма «Служили два товарища» (кстати, любимая его роль в кино), Хлопуша — боролись за нечто надличностное, боролся за идеалы тот же Жеглов, а он сам оказался в мире безверия, как и многие его сверстники из поколения детей войны. Отцы воевали, а они уже играли в их войну, переме­жая правду с вымыслом, понарошку воспевая то белых, то красных. Не пришел они к вере в Бога.

Я лег на сгибе бытия,

На полдороге к бездне, —

И вся история моя —

История болезни.

(«История болезни», 1975)

Его личной болезни, болезни алкоголика, наркомана. Болезни общества. Болезни всей страны, всего народа, ли­шенного Бога. Может, потому и полюбил его народ, что он кричал о той болезни, которой страдали все. Вакуум молча­ния надо было чем-то заполнить, если не верой, так кри­ком, надрывом.

Это был некий бубен шамана, пляска язычника — в лучшие, самые популярные его времена, и это был недойденный путь до Бога — в последних исповедальных песнях. Его герои, его супермены, спортсмены, альпинисты, смельчаки, уголовники — конечно же, явная дань язычес­кому сознанию. И, конечно же, «оступился и в крик — зна­чит рядом с тобой — чужой, ты его не брани, гони...» — христианскому сознанию такая модель отношений чужда. Права Марина Кудимова, которая писала: «Однако как мог Высоцкий прийти к Богу? Духовная обстановка того вре­мени в качестве пути наименьшего сопротивления предла­гала "облегченный", "протестантский" вариант...».

«Оговорка из разряда тех, — пишет Кудимова, — на ко­торых Фрейд выстроил свою теорию. С этой точки зрения творчество Высоцкого особенно показательно: что ни пес­ня, то борьба за неприкосновенность своей воли:

я согласен бегать в табуне,

Но не под седлом и без узды».

(«Бег иноходца», 1970)

Да, он бунтовал, но — бунтовал против всех сразу, в том числе и против Бога. Когда нет веры ни во что и нет войны, которая объединяет людей, тогда остается поединок со смертью. Но в этот поединок втянуты изначально все смертные, в том числе и все высшие чиновники. Потому Высоцкий и их поэт. Каждый найдет у него песню себе по душе. Сыщик и вор, преступник и его жертва, богач и бед­няк, комиссар и антисоветчик. Его любили и любят тренер и футболист Олег Романцев, философ и писатель Алек­сандр Зиновьев, скульптор-патриот Вячеслав Клыков и скульптор-западник Михаил Шемякин, любили Андрей Синявский и Юрий Мелентьев. О нем поставили спектакль обе Таганки30 — и театр Юрия Любимова, и театр Николая Губенко. У Губенко в спектакле всё определяют военные песни Высоцкого, у Любимова — больше крика отчаяния и безнадеги... Кстати, тот же Губенко вместе со своей женой два часа простоял у гроба Высоцкого. Пришел зачем-то на похороны попрощаться с Высоцким и Станислав Куняев... Потому правы партийные лидеры, которые, прослушав «Охоту на волков», искренне говорили: «Да это же про ме­ня...» Потому так оказался близок Владимир Высоцкий и уголовному миру, где тоже нет единой веры, нет соборного сознания, один против всех, риск и игра со смертью. Он оказался героем своего безыдеального времени. С ним встречался и проговорил много часов Юрий Гагарин, а поз­же упросил приехать к себе опальный Никита Хрущев...

Может быть, и нужен был в то время всей стране такой вот ролевой герой, будто из виртуальной реальности, к каждому поворачивающийся своей стороной? После то­тальной войны страна должна была хоть одну эпоху, хоть одно поколение просто жить — без героики, лишь с кар­тинками о героях. Высоцкому, возможно, и на самом деле не повезло: он вырос во время, когда «настоящих буйных мало — вот и нету вожаков...».

Хоть вяжите меня — не заспорю я.

Я и буйствовать могу — полезно нам.

Набухай, моей болезни история,

Состоянием моим болезненным.

(«История болезни», 1975)

Народ, лишенный веры, лишенный национальных иде­алов, постепенно криминализуется. Человек может сам не грабить, не убивать, но он уже не противостоит этому злу. Высоцкий любит родину, любит Россию, тоскует по ней, находясь за границей, но и дома он уже абсолютно искрен­не и с сожалением видит вокруг себя лишь пустоту и гниль. «Мне вчера дали свободу, / Что я с ней делать буду?» В де­вяностые годы мы все дружно и ответили на вопрос, что де­лать с навязанной свободой — воровать, пьянствовать, убе­гать за границу, голосовать за абсолютных негодяев, разру­шать содеянное другими поколениями... Кстати, Владимир Высоцкий, окажись в нашем времени, уверен, в число при­верженцев Горбачева и Ельцина, в число подписантов по­зорного расстрельного «Письма 42-х» ни за что бы не по­пал. Скорее, оказался бы на одной стороне вместе с Влади­миром Максимовым и Андреем Синявским, Александром Зиновьевым и Николаем Губенко... Впрочем, он сам напи­сал об этом: «Пусть впереди большие перемены — / Я это никогда не полюблю!». Он был порядочным человеком без веры и идеала. Из тех, кто не предает друзей, идущих на эшафот, хотя сам и не верит в их борьбу... Его личной борь­бой было заполнение зловещей пустоты в душах людей. Чем угодно: хоть клоунами, хоть нечистой силой, хоть спортивными страстями. Лучше верить в «Спартак», чем ни во что не верить... В заполнении этой пустоты и была громадная роль Владимира Высоцкого. Главная роль в сво­ем поколении детей 1937 года. Кстати, дату рождения — 25 января 1938 года — он обыгрывал не раз, прежде всего в своей знаменитой «Балладе о детстве»: «В первый раз полу­чил я свободу / По указу от тридцать восьмого...» Это же Высоцкий обыгрывает указ Сталина о запрете абортов. Кстати, может быть, половины героев моей книги «Дети 1937 года» не было бы в жизни, если бы не этот сталинский указ 1936 года. Поразительно, и время страшное было, и кровь текла, но рождаемость росла, население России за 1937—1938 годы увеличилось, несмотря ни на какие ре­прессии. А вот сейчас в год по миллиону убывает. Кто же главный погубитель страны — Сталин или Ельцин, исходя из простого такого факта?

Их брали в ночь зачатия,

А многих — даже ранее, —

А вот живет же братия —

Моя честна компания!

(«Баллада о детстве», 1975)

Да еще какая талантливая компания — поколение 1937—1938 года! Сколько лидеров в науке и в технике! Да­же в политике. Тот же свердловский губернатор Эдуард Россель тоже из самых дворовых ребят, родители репресси­рованы, ему бы сначала в беспризорники, а потом в бомжи уйти, как нынче — два миллиона беспризорных детей, а он с юности в лидерах ходит...

Дети бывших старшин да майоров

До ледовых широт поднялись...

(Там же)

В Высоцком звучал голос народной памяти. И упреки в его адрес — это скорее упреки гнилому времени, переходно­му состоянию народа... Пишет один из его друзей: «Он ни в чем не был профессионалом. Я уверен. Он не был гением ни в чем, а был рабом России и болью ее души». О том же гово­рит и кинорежиссер Алексей Герман: «...Высоцкий, очевид­но, был невозможен у нас в конце пятидесятых годов. Он был не ко времени. Это было время великих иллюзий, великого ощущения приобщения самих себя к процессу создания правдивой и правильной Родины, когда бойцов было мно­го — а именно это тогда происходило. Поэтому он не мог быть в то время ни столь популярным, ни столь любимым».

Действительно, Владимир Высоцкий с первых же песен был по сути своей принципиальный антишестидесятник. Он чувствовал фальшь господствовавшей эйфории «оттепели». Это была эйфория верхушки, элиты, народ-то испытывал совсем другие чувства. Это же двадцать второй съезд КПСС единогласно проголосовал за немедленный вынос Сталина из мавзолея, оставив Ленина в гордом одиночестве. И вер­хушка, после смерти Сталина позволившая себе этакий при­вал, перекур с дремотой, — не лучшая, не воевавшая, не из­раненная, а сформированная из «сплошной чемодании».

Сам Владимир Высоцкий старается держаться хотя бы за свои корни, за свою Россию, без которой на самом деле не может жить.

В синем небе, колокольнями проколотом, —

Медный колокол, медный колокол —

То ль возрадовался, то ли осерчал...

Купола в России кроют чистым золотом —

Чтобы чаще Господь замечал.

Я стою, как перед вечною загадкою,

Пред великою да сказочной страною —

Перед солоно- да горько-кисло-сладкою,

Голубою, родниковою, ржаною.

(«Купола», 1975)

Любовь и нежность к своему народу — и тут же раздра­жение, злость, неприятие покорности, зависти, равноду­шия. Вот его ответ на один из вопросов студентов МГУ: «Вопрос хороший и очень серьезный: мое отношение к России, к Руси, ее достоинствам и недостаткам. Это не во­прос — это тема, над которой я вот уже двадцать лет рабо­таю своими песнями... И вот сейчас я хочу показать вам од­ну песню, в которой, может быть, будет частично ответ на ваш этот довольно серьезный вопрос. Песня, которая на­зывается "Песня о старом доме"...» Тем самым Владимир Высоцкий подчеркивает не пародийность, а серьезность песни «Старый дом» (как она стала называться позже).

В дом заходишь как

Все равно в кабак,

А народишко —

Каждый третий — враг.

Своротят скулу,

Гость непрошеный!

Образа в углу —

И те перекошены.

«Кто ответит мне

Что за дом такой,

Почему — во тьме,

Как барак чумной?

Свет лампад погас,

Воздух вылился...

Али жить у вас

Разучилися?

Двери настежь у вас, а душа взаперти.

Кто хозяином здесь? — напоил бы вином».

А в ответ мне: «Видать, был ты долго в пути —

И людей позабыл, — мы всегда так живем!

Траву кушаем,

Век — на щавеле,

Скисли душами,

Опрыщавели,

Да еще вином

Много тешились, —

Разоряли дом,

Дрались, вешались».

«Я коней заморил, — от волков ускакал.

Укажите мне край, где светло от лампад,

Укажите мне место, какое искал,

Где поют, а не стонут, где пол не покат».

«О таких домах

Не слыхали мы,

Долго жить впотьмах

Привыкали мы.

Испокону мы —

В зле да шепоте,

Под иконами

В черной копоти».

И из смрада, где косо висят образа,

Я башку очертя гнал, забросивши кнут,

Куда кони несли да глядели глаза,

И где люди живут, и — как люди живут...

(1974)

Нетрудно свести эту песню к пародии, к шуточному эпизоду, к песенной стилизации сказок о нечистой силе, но сам Владимир Высоцкий назвал эту песню своим ответом на вопрос о Руси, о России. Получается, что прав Стани­слав Куняев, когда называет его поездки по Европе и Аме­рике этаким бегством от надоевшего дома, отдыхом от «икон в черной копоти»? Впрочем, как точно подметил би­ограф Высоцкого Петр Солдатенков: «Высоцкий любил абсурд, любил "сдвинутых" героев своих песен, будь то простоватые мужики, будь то симпатичная лесная нечисть, вещи с непредсказуемым поведением или животные, похо­жие на людей. Ощущение чудес, творящихся в мире, сбли­жало его в одинаковой степени и с "русским сказочником" Шукшиным, и с Льюисом Кэрроллом. Кстати, послед­ний — профессор математики из Оксфорда — побывал в России в 1867 году, написал "Русский дневник", где назвал Москву "волшебным городом"...»

Позже Владимир Высоцкий примет самое активное участие в озвучивании пластинки для детей по кэрролловской «Алисе в стране чудес». И симбиоз Кэрролла и Высоцкого, по-моему, вышел чудесный... Но абсурд о России в песне о старом доме сближается как раз не с горькими, но правдивыми переживаниями Шукшина или Абрамова, Белова или Можаева, а с представлениями о России его либеральных друзей... Все смешалось в доме Высоцкого... «Мо­жет, спел про вас неумело я...» — заканчивает песню Влади­мир Высоцкий. Но не только про нас, и про себя в данном случае спел он очень даже неумело. Ибо сам же в другой из­вестной песне «Нет меня — я покинул Расею...» откровен­но признавался, что и из такого «барака чумного» никогда он не уедет, что привязан к нему и видимыми, и невидимы­ми цепями:

Кто-то вякнул в трамвае на Пресне:

«Нет его — умотал наконец!

Вот и пусть свои чуждые песни

Пишет там про Версальский дворец»...

Я уже попросился обратно —

Унижался, юлил, умолял...

Ерунда! Не вернусь, вероятно, —

Потому что я... не уезжал!

Я смеюсь, умираю от смеха:

Как поверили этому бреду?!

Не волнуйтесь — я не уехал,

И не надейтесь — я не уеду!

(1970)

И в этом я стопроцентно уверен — не уехал бы. Вне России не было смысла в его жизни. Западу он был непо­нятен и не нужен. Так, очередной муж известной киноди­вы, позарившейся на русскую экзотику. А все эти сказки о его популярности во Франции или в Америке — для наших темных образованцев. Пусть там хоть сто его пластинок выйдет и пять собраний сочинений — в тот период Запад еще боялся Советского Союза, и потому западные прави­тельства не жалели никаких денег на углубление любых трещин в его монолите, каждому уехавшему из СССР со­здавали на Западе самые комфортные условия, в чем от­кровенно признавались позднее и Владимир Максимов, и Андрей Синявский, и Александр Зиновьев. Их печатали и издавали из политических целей, а не потому, что так диктовал западный рынок. Нет, рыночным товаром на Западе Высоцкий никогда не был, — никогда на улицах Парижа из открытых окон не станет звучать его голос, и Высоцкий это прекрасно понимал. Он с радостью купался в буржуазной роскоши, но... в перерывах между своими песнями... Никогда, ни в те брежневские годы, ни сейчас не уехал бы Владимир Высоцкий ни в какую Америку, ни в какой Израиль. Он начинал скучать по России и по своему месту в ней уже спустя несколько дней после приезда в Париж или в США. Там он был интересен лишь как «русский бунтарь». Потому и отказался сниматься в Израиле в кино, что боял­ся — чиновники воспользуются случаем и обратно не пус­тят. Леониду Мончинскому, одному из немногих подлин­ных друзей Высоцкого, немецкий корреспондент Норберт Кухинке сказал: «Высоцкий — большой поэт, но — рус­ский. Очень русский. Запад имеет другие проблемы. Он к нам не придет».

Мне, достаточно хорошо знающему западный мир, смешно, когда наши либералы вопят о мнимых успехах то­го или иного отечественного поэта или артиста после их выступлений перед кучкой западных славистов или в зале, на сто процентов заполненном нашими же эмигрантами. Западный мир и свою-то культуру плохо знает, о столетнем юбилее Хемингуэя никто не вспомнил, а тут какой-то ору­щий, хрипящий русский... Не получилось завоевания Аме­рики ни у Маяковского, ни у Есенина, ни у Высоцкого. А дома, в этой «черной копоти», — ты у всех на слуху. Как же быть? Глотнуть буржуйского воздуха — и обратно, в родные пенаты, в «смрад, где косо висят образа».

Если нет веры ни в свой народ, ни в ту или иную идео­логию, ни в Бога, то все лучшее в своей стране видится только в ее прошлом, в том числе и в прошлом своих отцов, в тяжелом, но великом времени, когда:

...Было время — и были подвалы,

Было дело — и цены снижали,

И текли куда надо каналы,

И в конце куда надо впадали...

(«Баллада о детстве», 1975)

Его первая опора в поединке со смертью — опора на фронтовое поколение, на героическое прошлое отцов. Вот почему он так охотно откликался на все просьбы киноре­жиссеров написать песни на военную тему. Это была его отдушина, его ностальгия по героике. «Меня спрашивают: "Ну почему ты так много пишешь о войне? Ведь ты же не мог воевать, ты же молодой еще человек". Я говорю — да, это правда. Но моей семьи война коснулась, у нас и смерти есть — и погибшие, и те, которых — вот я рассказываю — догнали старые раны: в прошлом году умер мой дядька — это единственный мой родственник... И когда несли его те­ло, впереди шли семнадцать летчиков и на семнадцати красных сафьяновых подушках несли семнадцать его орде­нов, а медали даже некуда было класть. Такой вот был па­рень, человек... Так что тут и говорить нечего — конечно, всегда будем возвращаться мыслями к войне. Но я-то пишу о войне не только потому, что у меня военная семья, — всех людей, которые живут у нас в стране, она коснулась...»

Может быть, многим хорошим в творчестве Высоцкого мы обязаны «единственному дяде и другу» Алексею Высоцкому, артиллеристу, полному кавалеру орденов Боевого Красного Знамени, и его жене Александре, потерявшей на фронте руку. Благодаря им Владимир Высоцкий всю жизнь чувствовал свою сопричастность с воевавшими, благодаря им понял правду войны. И когда на пути его встретился белорусский кинорежиссер Виктор Туров, тоже по-настоящему болеющий прошедшей войной, переживший в детстве увиденный им расстрел отца-партизана, он искренне откликнулся на его просьбу написать для фильма «Я родом из детства» военные песни. «Сценарий фильма написал Шпаликов, трагически погибший — он повесился, Гена. А кар­тину снял режиссер — мой близкий друг Виктор Туров. Не нужно никаких гидов и переводчиков, если хотите посмот­реть Белоруссию — надо, чтобы Витя Туров показал. Он так любит свою родину, что может показать все... Когда ему было пять лет всего, на его глазах расстреляли отца — он был партизаном: вернулся, думал, что нет никого в дерев­не, и навестил семью. Была засада, его полицаи вывели из дома и расстреляли. Это первое потрясение детское было... У него сохранилось это восприятие — удивительное вос­приятие военных лет, конца войны... Его фильмы о парти­занах — безо всяких преувеличений — очень по правде, с каким-то своим настроением и хорошим глазом на это де­ло. Он был взрослый ребенок в десять лет — как все дети войны...» Совпали судьбы трех детей войны — сценариста Геннадия Шпаликова, режиссера Виктора Турова и актера, автора песен Владимира Высоцкого...

У Высоцкого многое в творчестве зависело от того, к кому он «прислонялся». Вот когда он прислонялся к насто­ящим людям, заряжаясь от них энергией войны, энергией Победы, и шли у него лучшие, народные, песни.

От границы мы Землю вертели назад —

Было дело сначала, —

Но обратно ее закрутил наш комбат,

Оттолкнувшись ногой от Урала.

Кто-то встал в полный рост и, отвесив поклон,

Принял пулю на вдохе, —

Но на запад, на запад ползет батальон,

Чтобы солнце взошло на востоке.

("Мы вращаем Землю", 1972)

И сколько таких песен пела страна! «Сыновья уходят в бой», «Высота», «Штрафные батальоны», «Черные бушла­ты». Пусть он по-актерски пережимал, прав Куняев, говоря о «заплаканных вдовах», пусть он был эхом воевавших от­цов. Но разве это плохо, что мальчишки уже семидесятых годов без всякого приказа и нажима пели и слушали песни о Великой Отечественной войне?

Его слушала вся страна именно благодаря тому, что он долгое время умел прислоняться к настоящим людям, вос­полняя у них недостаток веры в будущее. Такими настоящи­ми людьми были альпинисты, моряки, геологи, золотодо­бытчики, хирурги, следователи из угро. Никто еще не от­следил судьбы тех двадцати — тридцати человек, талантли­вым эхом которых довелось стать Владимиру Высоцкому. Думаю, среди них золотодобытчик Вадим Туманов, капитан Анатолий Гарагуля, альпинист Михаил Хергиани, клоун Ле­онид Енгибаров, работник угрозыска Анатолий Утевский... Вот почему он так тянулся к людям дела, к людям судьбы, встречался с Юрием Гагариным, выступал на шахтах, на ко­раблях, перед летчиками. Это были не просто встречи с поклонниками, это была подпитка ощущениями. Когда нет большой веры ни во что, нет своего большого дела, можно жить отражениями. Насколько я понимаю, сам театр ни­когда не был для Владимира Высоцкого таким большим де­лом. Со временем он вообще собирался уйти из театра, по­святить себя литературе. И говорил, что если бы пришлось начать жизнь сначала, он только бы писал и больше ничего. С этим согласен и режиссер Юрий Любимов: «Я думаю, что он, если бы жил, писал прозу. Он ведь под конец больше бу­магу и перо брал, чем подбирал свои незатейливые мело­дии. Признавался, что заводится от ритма, от темпа, стих легче ложится. Мне кажется, он для этого и бренчал...» Вто­рит ему парижский друг Высоцкого скульптор Михаил Ше­мякин: «Года за полтора-два до смерти он все сетовал на какую-то безысходность, серятину, усталость от театра...»

Если одной из опор Высоцкого была великая эпоха войны, то другой, не менее важной, — опора на друзей. Он был по­ставлен жизнью в такие условия, что и жизнь, и творчество на­прямую зависели от друзей, от качества дружбы. Но одни дру­зья уходили насовсем — Левон Кочарян, Василий Шукшин, другие предавали, от третьих сам отворачивался, и под конец жизни все чаще оставался тотально одиноким и ненужным.

Смерть самых лучших намечает —

И дергает по одному.

Такой наш брат ушел во тьму!

(«Памяти Василия Шукшина», 1974)

Это о Шукшине, которого любил и ценил.

Тема друзей — одна из главных и вместе с тем больных тем в творчестве Высоцкого. По-человечески важность этой темы можно понять. В любую эпоху безвременья от пустоты жизни человек спасается дружбой и любовью, ес­ли нет ничего высшего.

А мы живем в мертвящей пустоте, —

Попробуй надави — так брызнет гноем, —

И страх мертвящий заглушаем воем —

И те, что первые, и люди, что в хвосте.

(«А мы живем в мертвящей пустоте...»,

1979 или 1980)

Выход один — в дружбе. «У Володи было много друзей. Одни встречались с ним каждый день, другим лишь удава­лось попасть на его концерты, третьи только слушали маг­нитофонные записи. Но все они были друзьями», — пишет Марина Влади. Но это пока еще некое общее положение. Вместо мира идей и идеалов — мир друзей. Он и сам при­знается: «У меня очень много друзей. Меня Бог наградил... И я без них сдохну, это точно. Больше всего боюсь кого-то из них разочаровать. Это-то и держит все время в нерве и на сцене, и в песнях, и в бахвальстве моем».

Ушел — невелика потеря

Для многих людей.

Не знаю, как другие, а я верю,

Верю в друзей.

Сначала друзья по Большому Каретному, стихийный круг жизни: Андрей Тарковский, Василий Шукшин, Левон Кочарян, Артур Макаров, Вадим Туманов, Анатолий Утевский... Потом друзья по театру — Борис Хмельницкий, Валерий Золотухин, Иван Бортник, Вениамин Смехов... Одновременно у Высоцкого было несколько даже несоприкасавшихся дружеских кругов. Кто-то жил в Питере, кто-то в Магадане...

Возвратился друг.

Когда нет вокруг

никого,

с этим свыкнулся...

Ну а он в тот же час

враз все понял без фраз

и откликнулся.

(«Я уехал в Магадан», 1968)

Но постепенно уходят друзья и в театре, и в жизни. Они меняются, он меняется. Я бы не стал их винить: образ жиз­ни Высоцкого мало кто способен был выдерживать долго. Одно дело изредка встречаться на работе, на концертах, другое — жить его хмельной, взрывной, буйной жизнью.

Наше время иное, лихое, но счастье,

как встарь, ищи!

И в погоню летим мы за ним, убегающим,

вслед.

Только вот в этой скачке теряем мы лучших

товарищей,

На скаку не заметив, что рядом —

товарищей нет.

(«Песня о новом времени», 1966)

Обостряются, и надолго, если не навсегда — до самой смерти, отношения в театре. Пишет Золотухин: «Мы толь­ко случая ждем и не бережем друга, не стараемся вникнуть в мрачный, беспомощный, одинокий, я убежден, мир его... Шеф (Любимов. — В. Б.) говорит: "Зажрался. Денег у не­го — куры не клюют... популярность себе заработал, и все ему плохо..." Нет друзей в театре. Венька и Вовка достаточ­но заняты своей карьерой и семьей, как и я — не хуже, не лучше...» Высоцкий пишет в Магадан Игорю Кохановскому: «Друзей нету! Все разбрелись по своим углам и делам. Очень часто мне бывает грустно, и некуда пойти, голову прислонить... Часто ловлю себя на мысли, что нету в Моск­ве дома, куда бы хотелось пойти...»

К алкоголю добавились наркотики, и, думаю, уже став наркоманом, Владимир Высоцкий осознанно отсекает от себя друзей, перед которыми — стыдно и которые не по­стеснялись бы принять самые жесткие меры, дабы не дать ему в это безумие втянуться. Вместо подлинных друзей нужны были податливые, угодливые дружки. И вот уже даже Артур Макаров, даже Вадим Туманов не спешат по­явиться у него, зная, что их там ждет... Появились зиц-друзья, зиц-возлюбленные, зиц-помощники. Порази­тельно: вплоть до дня смерти кто-то постоянно чуть ли не насильно возил его давать концерты, иногда по два в день, прямо перед сценой накачивая его наркотиками, чтобы он продержался. Почти все эти подонки упомянуты в книге Валерия Перевозчикова «Правда смертного часа», но эту-то книгу сегодня все дружно не признают. Страш­ная правда, и построена на голых фактах. Вот цитата из Артура Макарова: «В последние годы из-за своей болезни, скажем так, Володя был окружен людьми другого — осо­бого — рода... Володя отлично знал им всем цену... Все это я понял, когда познакомился с людьми, которые окружа­ли его в последние годы жизни». Он мало теперь общает­ся даже с людьми из кино, порывает с Говорухиным. В театре еще хуже — он считается временно уволенным. «Тесные дружеские отношения с Золотухиным закончи­лись в 75-м году, примерно в этом году — ссора с Дыховичным, точнее, резкий уход Дыховичного; со Смеховым отношений никаких... Остается Иван Бортник, но с ним ссора в последний год» — из книги Перевозчикова. Оста­ются Янклович, Шехтман, возлюбленная Оксана... — лю­ди, перед кем не надо ни в чем отчитываться, с кем мож­но чувствовать себя свободным в любом виде. Марины Влади он уже боялся, да и она явно устала от его «прерван­ных полетов». И он к ней не спешил в Париж, и она уже не рвалась в Москву.

Вот так и нарастает тема демонов в жизни Владимира Высоцкого. Великие фронтовики — уже далеко, в мире ином, люди большого дела — в этом своем деле, отрываясь от него даже ради Высоцкого лишь на миг. А вокруг — бе­сы, бесы и бесы.

Слева бесы, справа бесы.

Нет, по новой мне налей!

Эти — с нар, а те — из кресел, —

Не поймешь, какие злей.

(«Слева бесы, справа бесы...», 1976)

Это бесовское окружение и заметил художник Сергей Бочаров, долгое время издали наблюдавший за жизнью поэта и лишь незадолго до смерти нарисовавший его с на­туры. Высоцкого любил народ, его знали и ценили милли­оны людей, но его не принимала всерьез его же либераль­ная творческая среда. «Без России я ничто. Без народа, для которого я пишу, меня нет. Без публики, которая меня обожает, я не могу жить». Но где поддержка коллег? От лю­бой удушливой атмосферы в любое время всегда спасали друзья и единомышленники. Но если это удушье распро­страняется и на его творческое окружение? Я согласен во многом с Мариной Влади в ее иногда горьких воспомина­ниях о жизни Высоцкого: «Очень просто выбрать жизнь, когда не притягивает к себе смерть. Очень легко вести се­бя по всем правилам, если ты не опальный поэт, лишен­ный признания...» Это он-то «лишенный признания» с миллионами почитателей?! «Я работаю со словом, мне не­обходимы мои корни, я — поэт». Так считает Владимир Высоцкий, но считают ли так окружавшие его известные поэты? Лишь Иосиф Бродский в далекой Америке при­знал его поэтический талант. Вспоминает Марина Влади: «Перед тем как нам уходить, он (Бродский. — В. Б.) пишет тебе посвящение на своей последней книге стихов. От вол­нения мы не можем вымолвить ни слова. Впервые в жизни настоящий большой поэт признал тебя за равного. Сколь­ко же лет ты ждал этого? Ты всегда считался автором-ис­полнителем — в лучшем случае бардом, менестрелем. Но о твоей причастности к поэзии просто не было речи. Офи­циальные поэты — Евтушенко и Вознесенский — с удо­вольствием общаются с тобой, но снисходительно улыба­ются, когда ты приносишь им свои стихи: "Не стоит риф­мовать "кричу — торчу". Много раз они забирали с собой твои стихи, обещали их напечатать, но так ничего и не сде­лали»...

Может быть, это и было причиной главного удушья — тотальное творческое одиночество? Миллионы зрителей и практически — ни одной публикации. Лишь Петр Вегин однажды опубликовал стихотворение в «Дне поэзии», да для вящего скандала позвали его поучаствовать в «Метрополе» Василий Аксенов с компанией. Загадка, да и только. Тексты его песен проходили самую суровую кино- и телецензуру. И не было ни одного редактора, кто бы взялся опубликовать все его уже известные песни. С писателями почвеннического направления он не общался, был далек от них, а жаль. Я уверен, попался бы ему на пути Вадим Кожинов — и его поэтическая судьба сложилась бы по-другому. Скольких поэтов, и самых разных, открыл за свою жизнь Вадим Кожинов! Вот трагический парадокс Высоцкого — ценили его миллионы простых горожан, а вращался он совсем в ином узком кругу либеральных, прозападнически настроенных литераторов и режиссеров. Им нужна была популярность Высоцкого, но не было дела до его песен. Ловушка, из которой он так и не выбрался.

Поэзия могла стать еще одной его мощной опорой в по­единке со смертью. Но для этого надо чувствовать себя по­этом, быть признанным поэтами, жить в мире поэзии. А он с его популярностью все равно что писал в стол, не получая признания коллег, скорее усмешки и ухмылки. Старый его друг работник МУРа Анатолий Утевский считает: «Случи­лась обычная в России история. Слава, не нашедшая поэта при жизни, как бы извиняясь за свою непрозорливость, ос­ветила земную жизнь и творчество Высоцкого с такой си­лой, что сделала порой неузнаваемыми черты его реальной человеческой личности. Первыми преуспели в этом мэтры отечественного поэтического Олимпа, не признававшие Высоцкого за собрата по перу и испортившие ему немало крови своей открытой или тайной оппозицией к его твор­честву... Именно они, не написавшие о Высоцком ни одно­го доброго слова при жизни, разразились потоком мемуа­ров, эссе, панегириков... Удивляет, почему известные по­эты — Андрей Вознесенский, Андрей Дементьев, Евгений Евтушенко и другие, посвятившие Владимиру Высоцкому после его смерти столь прекрасные строки, не нашли в свое время для него слов поддержки...»

Это демоническое пятно на совести либеральной лите­ратуры, как бы задним числом его ни замазывали, просту­пает все сильнее. При жизни никто из них осознанно не желал публиковать стихи Высоцкого, и власти, партия и КГБ здесь ни причем. Вот лишь несколько примеров.

Вадим Туманов: «Он должен был выступать на писа­тельском юбилее (детективщика Вайнера. — В. Б.). И в по­следний момент узнал, что людям, которых он пригласил, не оставили входных билетов... Он сразу понял, что тут сы­грало свою роль элитарное чванство писательской братии по отношению к "непосвященным". И высказал все это хозяевам и распорядителям...»

В Париже на вечере советских поэтов выступали Булат Окуджава, Роберт Рождественский, другие. Среди них и Высоцкий... По телевидению показали всех, кроме него. Он предлагал свои стихи в «Юность», «Новый мир», «Зна­мя», «Неву», «Аврору» — нигде ни строчки не напечатали.

Михаил Шемякин рассказывает об истории, демонст­рирующей высокомерную снисходительность литератур­ных мэтров: «Пригласив в свой московский дом большую компанию, среди которой был и Андрей Андреевич, и поч­ти вся труппа цыганского театра "Ромэн", Володя впервые исполнил "Баньку по-черному". Люди плакали, а Возне­сенский, подойдя к Володе, обнял его и, запахнувшись своим знаменитым белым шарфом, сказал: "Растешь, ста­рик, растешь!" То же самое и Евтушенко...»

Вспоминает и Юрий Любимов: «В первую очередь он был поэт и очень обижался, что все поэты свысока похлопывали по плечу, мол, давай, Володенька, выпьем, а ты спой. Отсюда и привычные нам комплексы. Приходит в театр, расстроенный. Говорю: "Что с тобой?" Он: "В Союз писателей не приняли". — "Володя, да что ты, милый, из этого Союза бежать надо, а не скорбеть, что не приняли!"».

В молодости он обожал стихи Маяковского. Позже пришел к Пушкину. И уже на всю жизнь. У него и дома в кабинете висел портрет Пушкина. Относясь к поэзии как к высшему проявлению творчества и искренне считая себя поэтом, он переживал как тяжелую трагедию то, что поэты и критики не воспринимали его стихи, и то, что ему не уда­лось опубликовать ни одного сборника стихов.

«...Собираюсь ли я выпускать книгу стихов? Я-то соби­раюсь. Сколько прособираюсь? Не знаю. А сколько будут собираться те, от кого это зависит, мне тем более неизвест­но. Знаете, чем становиться просителем и обивать пороги редакций, выслушивать пожелания, как переделать строч­ки и так далее, — лучше сидеть и писать...» Это так он отве­чал на концертах, но на самом деле переживал ужасно свое непризнание как поэта. Как-то он подошел к Эльдару Ря­занову: «Эльдар Александрович, это правда, что вы собира­етесь ставить "Сирано де Бержерака"?..» Тот отвечает: «По­нимаете, Володя, я не хочу в этой роли снимать актера, мне хотелось бы снять поэта...» — «Но я ж тоже пишу», — ска­зал он как-то застенчиво. Я про себя подумал: «Да, конеч­но, и очень симпатичные песни. Но это все-таки не в том большом смысле поэзия...» Его било по нервам всю жизнь — его же кумиры и вроде бы приятели явно не жела­ли видеть в нем поэта: «Мы такого поэта не знаем»... А ему уже кроме как писать больше ничего не хотелось делать.

Высоцкий писал: «Это единственная страна — Россия, где поэзия на таком не то что высоком уровне — это само собой, — поэзия великая у нас, величайшая, лучшая по­эзия. И мне кажется — не из-за того, что наши поэты были только большими стихотворцами, писали прекрасные сти­хи, — а из-за того, что они себя достойно вели в жизни — и по отношению к властям, и по отношению к друзьям, по отношению друг к другу и, конечно, к своему творчеству. Из-за этого поэзия всегда была как-то во главе литературы, хотя у нас литература великая, величайшая в мире». Какое восторженное, романтическое, возвышенное отношение к поэзии, к поэтам сохранялось до конца жизни у Владими­ра Высоцкого и как часто жизнь его отрезвляла!

Однажды по приглашению Роберта Рождественского приехал в Переделкино Левон Кочарян и прихватил с со­бой Высоцкого. С изменившимся лицом Роберт отозвал Леву в сторону: «Ты что, с ума сошел?! Зачем его притащил? У меня люди... Отправь его как-нибудь». ...Кочарян ушел вместе с Высоцким. И надо же, именно этому спесивому трусу и суждено было, как большому советскому литера­турному начальнику, готовить первый сборник стихов «Нерв» уже после смерти Владимира Высоцкого. И не от­казался же! Впрочем, конкуренция у гроба оказалась высо­чайшей именно среди тех, кто при жизни похлопывал Вы­соцкого по плечу.

Марина Влади пишет в книге «Владимир, или Прерван­ный полет»: «Эти беспрерывные притеснения изматывают тебя душевно, поскольку твоя всенародная популярность, как бы она ни была велика, не компенсирует в твоих глазах отсутствие официального признания. Я часто удивляюсь, почему тебя это так беспокоит, но ты с горечью отвечаешь: "Они делают все, чтобы я не существовал как личность. Просто нет такого — и все". До самого конца ты будешь безрезультатно пытаться заставить признать тебя как по­эта». Вот почему Высоцкий плясал от радости, когда услы­шал впервые в жизни доброжелательные слова от Иосифа Бродского, который позже рассказывал в интервью Соло­мону Волкову: «Впервые услышал его из уст Анны Ахмато­вой — "Я был душой дурного общества". Я думаю, что это был невероятно талантливый человек, невероятно одарен­ный, совершенно замечательный стихотворец. Рифмы его абсолютно феноменальны... В нем было абсолютно под­линное языковое чутье, да? И рифмы совершенно замеча­тельные. Я по этому признаку сужу. Я человек дикий, для меня рифма — главное...» Но и это единственное призна­ние было получено где-то далеко, в Америке, дома же про­пасть только нарастала: между его всенародной известнос­тью и изгойством в творческой среде. Нарастала и внутрен­няя депрессия, нарастало чувство тотального одиночества. Отсюда горечь откровенных признаний: «Я не могу, я не хо­чу играть... Я больной человек... После "Гамлета" и "Гали­лея" я ночь не сплю, не могу прийти в себя, меня всего тря­сет — руки дрожат... Я помру когда-нибудь, я когда-нибудь помру... а дальше нужно еще больше, а у меня нет сил... Я бегаю, как загнанный заяц... Хочется на год бросить это ли­цедейство... это не профессия... Хочется сесть за стол и спо­койно пописать, чтобы оставить после себя что-то...» Нара­стает и степень трагичности в его поединке со смертью.

Кто кончил жизнь трагически, тот — истинный поэт,

А если в точный срок, так — в полной мере:

На цифре 26 один шагнул под пистолет,

Другой же — в петлю слазил в «Англетере».

«Слабо стреляться?! В пятки, мол, давно ушла душа!»

Терпенье, психопаты и кликуши!

Поэты ходят пятками по лезвию ножа —

И режут в кровь свои босые души!

(«О фатальных датах и цифрах», 1971)

Постепенно истончались опоры — на фронтовиков и военное детство, на друзей, на поэзию, на любовь, которая тоже помогала Высоцкому выжить. Я бы выделил двух женщин, сыгравших важную роль в его жизни и творчест­ве, каждая вытянула, сколько смогла, — актриса Людмила Абрамова, мать его сыновей Аркадия и Никиты, и Марина Влади, но и эта опора оказалась недостаточной для обре­ченного на свой поединок со смертью поэта. Вячеслав Клыков прав, много было демонов в жизни Высоцкого, но в конечном счете он сам определял жизнь именно такой, какая и случилась.

Он сам напросился на поединок со смертью. Еще в пери­од его взлета, братства детей войны, в стремлении к песням на военную тему было и желание озвучить зону смертельно­го риска. «Есть еще одна причина, почему я пишу военные песни. Для своих вещей я стараюсь выбирать людей, кото­рые находятся в крайней ситуации. Вы, наверное, обратили внимание, что почти все герои моих песен находятся в самой высшей степени нервного напряжения: они нервничают, волнуются, беспокоятся. Короче говоря, они всегда у ме­ня — "вдоль обрыва по-над пропастью". Знаете, так: чуть- чуть сюда — значит, живой останешься, а наоборот — погиб­нешь. То есть мои персонажи каждую следующую секунду могут заглянуть в лицо смерти. Я их достаю, настигаю в мо­мент риска, они у меня "рвутся из сил и из всех сухожи­лий" — во всех вещах, даже в шуточных. И поэтому персона­жей для серьезных своих песен я взял из военных времен...»

Война все дальше уходила в прошлое, а он продолжал кричать в зал: «Почему я так часто обращаюсь к военной теме, как будто бы все писать перестали, а я все, значит, долблю в одно место? Во-первых, нельзя об этом забывать. Война всегда будет нас волновать — это такая великая беда, это никогда не будет забываться... Во-вторых, у меня воен­ная семья. В-третьих, мы дети военных лет — для нас это вообще никогда не забудется. Один человек метко заметил, что мы "довоевываем" в своих песнях. У всех у нас совесть болит из-за того, что мы не приняли в этом участие...» И самое главное, люди на войне всегда на полшага от смерти, и это тоже манило Высоцкого.

Ближе к трагическому финалу все опоры были отстав­лены, рядом никого не было, да и быть не могло. Сегодня, спустя более двадцати лет после его гибели, мы понимаем, что шел к такой ситуации Владимир Высоцкий осознанно всю свою жизнь. Игра в русскую рулетку, только в более за­медленном темпе, чем у его бывшего кумира Владимира Маяковского.

Эта песня о натянутом канате по-своему наиболее зна­ковая для Высоцкого. Это уже его, Высоцкого, личный, протестантский поединок со смертью. Тут уже нет прикры­тия войной, борьбой, спасением людей. Есть его личное желание играть до конца.

Он не вышел ни званьем, ни ростом.

Не за славу, не за плату —

На свой, необычный манер

Он по жизни шагал над помостом —

По канату, по канату,

Натянутому, как нерв.

Вот оно — самое сокровенное Владимира Высоцкого. Не за славу, не за плату, но и не борясь с властями, врагами, не в них дело...

Посмотрите — вот он без страховки идет.

Чуть правее наклон — упадет, пропадет!

Чуть левее наклон — все равно не спасти...

Но должно быть, ему очень нужно пройти

Четыре четверти пути.

(«Натянутый канат», 1972)

Не дошел канатоходец одну четверть, как и сам Высоц­кий — сорок два года, еще хотя бы четверть, но «...в опил­ки он пролил досаду и кровь!»

Это же вся история его жизни: и кололи его, и труба сла­вы надрывалась, и лилипуты глядели уныло, но «Он смеял­ся над славою бренной, / Но хотел быть только первым — / Такого попробуй угробь!». Насчет «попробуй угробь!» — для собственной смелости, для той, другой половинки собст­венного «я», которой хотелось и славы, и роскошной жиз­ни, и любви, и покоя, но которой так не хотелось гибнуть... Он этим «попробуй угробь!» себя же и успокаивал.

Если исключить военные песни, то, пожалуй, все глав­ные песни Высоцкого на эту же тему — рисковый поединок со смертью не во имя друзей, не во имя Родины, не во имя любимой, а во имя своего протестантского права на такой поединок... Прикрытия бывают разные — если не война, то спортивные состязания, бег иноходца, охота на волков. Высоцкий понимал нутром, что народу его протестантский подвиг не будет нужен, что его поединок со смертью надо по-русски обставить борьбой за справедливость, за народ­ное счастье, на худой конец, за права человека. Вот в этом поединке — который он затеял абсолютно сознательно и всерьез, — в заранее обреченном на поражение поединке он примеривал на себя самые разные маски: фольклорные, героические, сказочные, маски Русского Рая. И уже не просто трагическая личность, бросающая вызов судьбе, — Владимир Высоцкий, 1938 года рождения, — идет на смерть, доказывая лишь свое право на такой поединок, а народный герой, спаситель, жертва жестокого и неправед­ного режима, освободитель Отечества, наконец. Вот такой он и стал всенародно знаменит. Он правильно выбрал свои маски. Он справился и со своими опорами, которые на самом деле сам же и отсекал, сам перепиливал все суки на де­реве бренной жизни. Если всерьез: сам отказался и от дру­зей, и от любви... Он сам же и раздразнил своих демонов вокруг. И самым страшным для него казалось, если после гибели его всадят в обычные рамки обычного памятника.

Я хвалился косою саженью

Haтe, смерьте! —

Я не знал, что подвергнусь суженью

После смерти, —

Но в обычные рамки я всажен —

На спор вбили,

А косую неровную сажень —

Распрямили.

(«Памятник», 1973)

Он предупреждает всех «расторопных членов семьи»: не делайте из меня жертву застоя или еще какую-нибудь, не де­лайте народным заступником или обделенным званиями или наградами актером — я вел свой поединок со смертью назло всем, и провел до конца, не надо искать иных великих целей.

Подвиг русского протестанта, не пожалевшего и жизни своей, чтобы пройти свой путь вольного одиночки. Конеч­но, все сошлются, опровергая меня, на его шедевр «Охота на волков». И шедевр прежде всего потому, что вышел из колеи протестантизма, что помимо, может быть, его воли, в тексте звучит нечто надличностное, нечто от оскорблен­ных и униженных «мы». Хотя и здесь есть: «Я из повинове­ния вышел — / За флажки...» То есть иначе, чем все...

Он хочет взвалить на себя великий груз, и хочет вызвать подобное желание у людей. «Я к микрофону встал, как к об­разам... Нет-нет, сегодня точно — к амбразуре». Таким же протестантом Владимир Высоцкий и Гамлета играл: «Пуга­лись нас ночные сторожа, / Как оспою, болело время нами...»

Он выиграл свой поединок со смертью, достойно по­гибнув без всякой великой цели. Он не догадывался, что в России все переиначивается. И его поединок со смертью, хотел он этого или нет, стал столь необходимым народу символом для преодоления пустоты. Он, отринув все опо­ры и цели, хрипел, сгорая. Продлевал свою агонию наркотиками, а получилось, что он, как Данко горьковский, су­мел объединить вокруг себя массу простых и надежных лю­дей. Как пишет безымянно один из них: «Наше время до жути иное, и Высоцкий — не Байрон. Нынче всеядность нравственная процветает, мало кого смущая. Но нация у нас все же осталась, жив еще русский дух, и есть в этом из­мордованном духе тоска по высокому, по святости, едине­нию. Высоцкий, как никто, пожалуй, в нашу расколотую эпоху сумел объединить русских людей и живым хриплым словом своим, и даже смертью». Он сам создавал свою судьбу и сам же спорил с ней, а то и перечеркивал. Вся его жизнь — надлом на надломе. Две его судьбы схватились друг с другом. Вся его судьба советского мещанина — это стремление выйти из своего же поединка со смертью, пост­роить дачу, уткнуться в мягкие ладони Марины, посудачить с друзьями, сыграть хорошо роль в театре. И никто бы не осудил такую судьбу... Иная его жизнь перечеркивала эти все начинания и вновь шла на смертный бой.

«Я умру и скажу, что не все суета!» Так и вышло: он умер, доказывая, что его личная жизнь не суета, а оказа­лось — умер, когда самому народу для жизни дальнейшей нужна была такая громкая смерть. Смерть на миру и, как оказалось, во имя этого мира. Каждый почувствовал себя сильнее в этот миг, став соучастником его судьбы, почувст­вовал, что и он что-то может. И как завещание остались строки, перечеркивающие весь его протестантизм личного подвига, делающие этот подвиг соборным, народным:

Мне есть что спеть, представ перед Всевышним,

Мне есть чем оправдаться перед Ним.

(«И снизу лед, и сверху — маюсь между...», 1980)

Как итог — последняя записка: «Что же будет с Росси­ей? Кто мне ответит?.. Да здравствует безумие, если я и по­добные мне — безумны! И да здравствует все, что касается всего, что волнует и утешает!».

* * *