В перспективе раскаленной солнцем минской улицы Горького показалось несколько грузовиков ЗИС-5. В каждом – 24 бойца с полной выкладкой. Даже звон тащившегося впереди трамвая не мог заглушить лихую песню, которой оглашали окрестности курсанты Минского военно-пехотного училища. «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведет…» – пели ребята, покачиваясь на деревянных лавках трехтонок. Пели без натуги и принуждения, весело – учения прошли «на пять», командиры остались довольны, на стрельбах никто не осрамился, да и погода не подкачала, даже купались в узкой холодной Ислочи, там, где над рекой нависал обрыв, а на другом бережку зеленел ельник…

– Отставить песню! – оглядев свое воинство, скомандовал старший лейтенант Маргелов. – Приехали.

Головной ЗИС притормозил, пропуская пылящий куда-то легковой «Форд», и свернул с улицы Горького в узенький коридорчик Коммунального переулка, идущего вниз, к Свислочи. За ним повернули остальные машины. А через три минуты курсанты уже выгружались во дворе училища.

– Шимкевич, к начальнику, живо! – Это было первое, что услышал Виктор, только войдя в коридор училища, которое он с полным правом называл родным домом.

«К начальнику?.. Что ж я натворил-то такого?» Никаких грехов за Виктором не водилось, напротив, один из лучших во взводе, комсорг, на учениях только что отстрелялся лучше всех. Недоумевая, он постучал в дверь кабинета начальника и, услышав короткое «Войдите», строевым шагом вошел в комнату.

– Товарищ полковник, курсант Шимкевич по вашему приказанию прибыл!..

Полковника Алехина курсанты любили – за спокойствие, размеренность, строгость в меру и, что называется, за отсутствие придури. Плюс, конечно, за героизм – не у каждого командарма три «Красных Знамени» на груди! Уважали и училищного комиссара Темкина. Он сейчас тоже присутствовал в кабинете. А уж совсем в стороне, заложив ногу за ногу, сидел с равнодушным видом училищный особист. Форма на нем, как положено, командирская, обслуживаемой им части, с капитанскими «шпалами», а глаза были ястребиные, неприятные. И вот кого-кого, а уж его курсанты не любили и не уважали.

– Вот что, Шимкевич, – хмуро заговорил начальник училища, – через час на плацу будет общее построение. И на нем ты должен будешь публично отречься от своего отца – врага народа и изменника Родины, бывшего комбрига Владимира Шимкевича. Отречься и осудить его изменническую деятельность. Ты меня понял?

Виктору показалось, что покачнулся под ним пол алехинского кабинета. Отец – враг?.. Наверное, он должен был что-то сказать, но молчал. Пауза затягивалась. Особист, хмыкнув, встал.

– Я надеюсь, вы понимаете, Шимкевич, что у вас блестящие перспективы. Вы передовик учебы, значкист ГТО, комсорг взвода… – Особист неторопливо вышагивал по комнате. – В будущем станете отличным командиром сталинской Красной Армии. Если – откажетесь – от – отца. – Последнюю фразу он произнес медленно, раздельно, чеканя каждое слово и глядя в глаза Виктору.

Комиссар заерзал руками по сукну стола, тяжело вздохнул. Особист бросил на него быстрый взгляд.

– Можно попросить вас выйти, товарищ капитан? – неожиданно проговорил Алехин.

Особист криво ухмыльнулся.

– Я ненадолго, товарищ полковник.

Когда за ним закрылась дверь кабинета, Алехин и Темкин подошли к Виктору.

– Мы понимаем, как тебе сейчас тяжело, Витя, – с неожиданно человеческой интонацией выговорил Алехин. – И страшно, и тяжело… Но ты о себе подумай, о своей жизни. О матери. С Владимиром Игнатьевичем наверняка какая-нибудь ошибка, разберутся – выпустят. Но сейчас… так надо. Понимаешь ты это? Надо…

– Никак нет, – мертвеющим языком отозвался Виктор.

Командир и комиссар переглянулись.

– У тебя час, – жестко проговорил Темкин, не сводя глаз с курсанта. – Через час ты перед строем училища сам решишь свою дальнейшую судьбу. Отца уже не спасешь, а себя погубишь. Подумай. Свободен.

Виктор четко бросил ладонь к пилотке, автоматически повернулся кругом и строевым шагом вышел из кабинета.

Этот час он где-то провел – сидел в библиотеке со свежим номером «Советской Белоруссии», где было сказано, что отец – враг и получил 10 лет, машинально приветствовал попадавшихся на пути командиров, как сумасшедший курил. Отец. Все самое лучшее, сильное, доброе связано с ним… Отец… И вот его у тебя отбирают, да еще говорят, чтобы ты сам добровольно измазал в грязи на глазах у всех то, что для тебя свято…

Построение было необычное, нервное. Эта нервозность чувствовалась во всем – в лицах взводных, в напряженном, слитном шорохе сапог по залитому солнцем плацу, в том, каким тяжелым мраком были налиты глаза обычно веселого старлея Маргелова. И начальник училища, принимавший рапорт, тоже был словно туча. Виктора окликнули по фамилии. Оклик дошел до него, как через вату. Он вышел из строя, четко повернулся к ребятам. Родные лица своего взвода, вот курносый Петька Любимов, вот Осик Брикман из Лепеля, вот Сашка Домбровский, вот полочанин Славик Стремянников, вот Петя Дынга, часто вспоминающий свою родную Одессу…

… – и сейчас, перед строем нашего училища, курсант Шимкевич должен отречься от своего отца, оказавшегося врагом народа и изменником Родины. Вместе с бандой мерзавцев – тухачевских, якиров, уборевичей, корков и других гадов, пробравшихся в стальные ряды РККА, – он готовил свержение Советской власти и убийство нашего любимого вождя, товарища Сталина…

Голос умолк. Было очень-очень тихо, только где-то на улице Горького обиженно прозвенел трамвай.

– Мой отец не враг народа, – чуть слышно произнес Виктор.

– Что? Повтори, – требовательно выговорил особист.

– Мой отец не враг народа!!!

Он выкрикнул это хрипло, почти с ненавистью, глядя прямо перед собой. Начальник училища, комиссар и особист переглянулись. По рядам курсантов пробежал шепоток.

Никто не требовал, чтобы Варвара Петровна Отрекалась от мужа. Она ожидала допросов, пыток – сокамерницы предупредили ее о том, что лучше все сразу подписывать, мужа не спасешь, а себя погубишь. Но, вопреки ожиданиям, ее вызвали из камеры только затем, чтобы огласить приговор. Это случилось в декабре 1937 года.

Трое уставших людей в гимнастерках с нашитыми на обоих рукавах мечами и щитами, тесная душная комнатка, портрет Сталина на стене. К Варваре Петровне придвинули небольшой серый листок бумаги, на котором слева были напечатаны ее имя, отчество, фамилия и год рождения, а справа – слова «5 лет ИТЛ». Ниже было напечатано слово «Ознакомился/лась» и «Место для подписи». Все выглядело мирно, словно ей выдавали кило пшена и просили расписаться в ведомости.

– Что такое ИТЛ? – Варвара Петровна подняла глаза на сидевшего посредине человека с двумя шпалами в петлицах.

– Исправительно-трудовые лагеря, – усталым голосом отозвался тот. – Ознакомились? Распишитесь.

– А… что это вообще? Когда мне предъявят обвинение хоть в чем-то, когда скажут, за что меня взяли? Когда, в конце концов, будет суд?..

Тройка переглянулась и хором обреченно вздохнула. Похоже, вопросы им задавали стандартные, и они устали на них отвечать.

– Это и есть суд, – терпеливо проговорил средний. – Особое совещание приговорило вас к 5 годам ИТЛ. Расписывайтесь.

– За что?..

На этот вопрос тройка отвечать не стала. Терпеливо ждали.

– Расписывайтесь, расписывайтесь, – уныло повторил средний. – Не задерживайте других.

Через неделю эшелон, наполненный осужденными на разные сроки женщинами, уходил с минской товарной станции. Куда везут, не знал никто.

Лагерный товарняк полз медленно, как во время войны. Часто стояли на каких-то запасных путях, отцепляли и прицепляли вагоны. Мимо вагона скрипели по снегу валенки конвоиров. Потом гудел паровоз, лязгали буфера – снова отправление. И так три бесконечные недели, за которые одна женщина в вагоне Варвары Петровны родила, три умерли от холода, а еще одна сошла с ума.

Варвару Петровну миновала эта участь. Она словно оцепенела, сжалась. У Лиды Ващук, жены получившего 10 лет майора-артиллериста из Витебска, чудом сохранился осколочек зеркала: из него на Варвару Петровну мельком глянула полуседая, высохшая женщина с сузившимися карими глазами, чем-то похожая на себя прежнюю, но чем именно, она сама уже не сказала бы. Поезд двигался неровными толчками, словно больной, вокруг плакали, шептались, убивались по прошлому – эшелон был набит женами командиров и политработников, – а она знай лежала себе на своих нарах, уставившись в деревянную стенку, от которой несло ледяным холодом.

Володя. Витька. Двое мужчин, без которых она не представляла свою жизнь. Где теперь муж? Увидятся ли они снова?.. А с Витькой что будет после отчисления из училища?.. Что отчислят, можно не сомневаться, да еще из комсомола наверняка погонят. Иногда по щеке скатывалась одинокая слеза, капала на холодные доски пола. Была жизнь, плохая, хорошая ли, но честная, милая, простая. И вот… за что?

Поезд остановился внезапно, сразу. Конвоиры с грохотом отодвигали двери. Снег, который несся вдоль застывших вагонов, ослепил Варвару Петровну, разом забил ее дыхание. Женщины, щурясь, неловко, боком валились из вагонов прямо в буран, выносили трупы умерших в пути. С трудом различали высоченные столбы, на которых были натянуты редкие нити колючей проволоки. Ни бараков, ни чего другого – пустынное ледяное поле.

– Ну, бабоньки, что приуныли? – весело сказал начальник эшелона, оглядывая строй понурых арестанток. – Будете, значит, своими силами строить себе жилье. Лагерь жен изменников Родины пока только не бумаге существует. А вы, значит, его самое первое население. Смирно!!!

К командующему округом на прием Семен Захарович Куроедов шел не без робости. Все-таки не каждый день доводилось общаться с начальством такого уровня, к тому же Ковалева, приехавшего из Киева, только-только назначили на должность вместо расстрелянного Белова. Кто его знает, как отнесется к просьбе новый командующий. И все-таки шел. Не мог Семен Захарович спокойно спать после того, как с Владимиром Игнатьевичем совершили такую несправедливость. А непосредственное начальство – командиры бригады и дивизии, – только руками махали, когда Куроедов про это заговаривал. В полк, конечно, прислали нового командира, неплохого дельного мужика, майора с Дальнего Востока, да ведь Владимир Игнатьевич особая статья, как же такого можно вычищать из армии? Конечно, врагов народа кругом немало, но не он же…

В приемной у Ковалева пришлось подождать: у командующего сидел начальник штаба округа, тоже новый, Пуркаев. Наконец пропустили. Ковалев за столом, хмурый, с усталым видом просматривал какие-то бумаги.

– У вас минута, товарищ полковой комиссар, – бегло взглянув на Куроедова, произнес он. – Слушаю.

Говорил Семен Захарович быстро, сбивчиво. Лицо Ковалева оставалось неподвижным.

– Значит, ходатайствуете за врага народа? – наконец устало выговорил он и помял ладонью лицо.

– Шимкевич не враг, товарищ командарм 2-го ранга, – упрямо качнул головой Куроедов. – Враги – те, кто вычистил его из Красной Армии. Вы же знаете, какая обстановка была в округе перед вашим назначением. Перед вами шесть командующих подряд оказались врагами. Они проникли в штаб, в руково…

– Ты что, учить меня жизни вздумал? – Взгляд Ковалева стал брезгливым, отталкивающим. – «Обстано-о-овка»… Все я знаю лучше тебя, полковой комиссар, понял?

– Так точно, – потухшим голосом выговорил Куроедов.

Ковалев вздохнул, снова потер лоб ладонью.

– Ладно, оставь данные на своего Шимкевича, – наконец произнес он. – Посмотрю, что можно сделать. Хотя… скорее всего, уже ничего. Ни-че-го.

Ни о чем этом – судьбе своих жены и сына, попытках старого друга спасти его, – бывший комбриг Владимир Игнатьевич Шимкевич не знал. В это время он находился уже далеко на севере, в маленьком, Богом забытом лагерном пункте, основанном еще в начале 20-х годов. Когда-то это был гигантский лагерь, «офицерский», как высказался на построении начальник, – сюда свозили бывших офицеров, вычищенных из Красной Армии, и пленных белых. Но потом в ста километрах восточнее неожиданно обнаружились залежи железной руды, и основной лагерь перебазировали туда. Здесь же, на берегу реки, остались с десяток бараков, обнесенных колючкой, да контора Сплавлеса, где работали вольнонаемные. Заключенные («з/к», на лагерном языке, или просто «зэка») выполняли на сплаве самую тяжкую работу, но все-таки сплавлять лес – это не валить его, и смертность в лагерьке была не очень высокой. К тому же блатных почему-то сюда не гнали, лагерь был сплошь «политический», 58-я статья в разных видах. Шимкевич шел по пунктам 10 (шпионаж) и 11 (активные действия против рабочего класса и революционного движения на ответственных должностях при царском строе).

– Это как же вы в живых остались? – поинтересовался у Владимира Игнатьевича бывший военврач 1-го ранга Гольдберг, получивший 15 лет. – С такими пунктами вообще-то «вышка» обеспечена.

Шимкевич только плечами пожал. Как объяснить абсурд, который творился вокруг, он понятия не имел.

Следователя Латышева, который вел его дело, Владимир Игнатьевич узнал на втором допросе. Это был тот самый подпоручик Латышев, которого в июле 1917-го солдаты избрали командиром полка. Старый большевик, как выяснилось. Избивал он Шимкевича зверски, Владимир Игнатьевич и не знал, что над людьми можно так издеваться, но хуже всего было лишение сна, когда Латышев сажал его в кабинете на табуретку и уходил, а он сидел на табуретке сутками. Рядом менялись конвоиры. Толь ко начнешь дремать, терять сознание – тут же бьют…

Уже потом, позже, сопоставив свою арестантскую одиссею с рассказами других, Шимкевич догадался, почему ему не дали «вышку», как многим иным высшим чинам округа. Несмотря на зверские избиения, на многочасовые допросы и издевательства, он не подписал ничего. Вот и получил свою «десятку» вместо девяти граммов в расстрельном подвале. И на показательные процессы, пусть даже в рамках округа, его не выводили.

Первая зима, зима 37 – 38-х, была для Владимира Игнатьевича самой тяжкой. Сначала его поставили бригадиром сплавщиков (так начальник пункта поиздевался над его воинским званием), но быстро сняли – должность была «собачьей», или всех грызи, или ляжь в грязи, а на это Шимкевич был неспособен. Новый бригадир, бывший батальонный комиссар из Киевского округа, похоже, упивался своей мелкой властью над бывшими полковниками и комбригами – не упускал случая грубо ткнуть в плохо сделанное, обложить матерком, а то и приложить как следует. Через три месяца Владимир Игнатьевич, как и большинство насельников лагпункта, уже напоминал скелет: ввалившиеся щеки, лихорадочно блестящие глаза, обтянутые кожей ребра. Подниматься и выходить на работу становилось все труднее.

Времени на раздумья и воспоминания в лагерьке не было. Разве после отбоя, когда наконец затихали исстрадавшиеся, истомившиеся за день люди, а за стеной барака тонко, зло свистела метель да изредка погавкивали караульные овчарки. Нужно было спать, иначе свалишься завтра в сугроб и добьет конвоир (ему будет отпуск за предотвращение побега), но сон не шел, не шел к измученному 47-летнему человеку…

Думал он о том, как странно складывается жизнь. Искал причины случившегося с ним. Вспоминал тот миг, когда Латышев показал ему открытку из Болгарии, от отца (больше он эту открытку не видел). И тот день, когда в последний раз видел Варю и Витьку. Вернее, дни были разные, с Витькой виделись в училище, когда заходил его проведать, а с Варей – в то солнечное, яркое утро, когда она провожала его на веселое полковое отмечанье новеньких «ромбов». Ни одного свидания у них не было. И что с женой и Витькой, где они – тоже не знал.

Внутри, в сердце где-то, попискивала еще надежда – может, Варю и Витьку не тронули? Но общее мнение было другим: обязательно тронули, не могли не тронуть. Ну, в крайнем случае, могли пощадить, если они публично отрекутся от мужа и отца, но, скорее всего, такого шанса им никто не давал. Комбриг – мелкая сошка, кому он интересен, когда валятся такие зубры, как Тухачевский, Егоров, Блюхер? Пять маршалов было в стране, остались двое, Ворошилов и Буденный. Остальные – враги.

А может, и в самом деле враги?.. Нет, он-то ни в чем не повинен, уж он-то знает. А Тухачевский?.. Владимир Игнатьевич вспоминал полигон, где первый замнаркома обороны с улыбкой вручал ему золотые часы. Кто тебе скажет, где правда, где ложь? Голова горела, а слез не было, хоть ты тресни. Варя, Витька, где же вы?..

Небольшой буксир-толкач медленно, версту за верстой одолевал бескрайние речные пространства. Лето 1938-го здесь, на Севере, оказалось неожиданно ярким, солнца было вдосталь, а вот ветер, набегавший на буксир и баржу, которую он толкал, был колючим, недобрым. Зябко поеживались конвоиры, стоящие по бортам огромной баржи, мерзли заключенные, сидящие на палубе под брезентом – вообще-то не полагалось, ведь и в воду могли попрыгать, но пришел какой-то огромный этап, баржу нагрузили по самое не могу, и трюм, и палубу, – ледяной ветерок ерошил шерсть злобных собак, скуливших на поводках конвоиров.

Виктор Шимкевич, бывший комсомолец, бывший курсант Минского военно-пехотного училища имени Калинина, а ныне з/к 1547773, срок 10 лет, статья 58, пункты 13 (пропаганда и агитация, выражающаяся в призыве к свержению власти Советов) и 18 (измышление и распространение в контрреволюционных целях ложных слухов и непроверенных сведений), уже отмотавший часть своего срока в минской тюрьме, сидел на самом краю баржи, как посадили конвоиры. Как и все другие заключенные, он не знал, куда его этапируют, знал только, что от Минска он находится по меньшей мере в семи-восьми сутках езды. Еще в эшелоне выяснилось, что он не единственный курсант среди заключенных – были еще Петька Боклевский, которого взяли за то, что скрывал происхождение (отец – царский подполковник, погиб в 1919-м в бою с красными) и Вася Левшин, который в неправильной очередности назвал на политинформации имена вождей – сначала Кагановича, потом Молотова.

Холодный ветер проникал под брезент, которым заключенные были накрыты с головой, и ерошил отросшие за время следствия волосы Виктора. Конвоир, прохаживаясь вдоль борта, посмотрел на близкий берег: там копошились люди, качались на волне бревна, предназначенные для сплава. Один из людей, приложив ладонь ко лбу, вглядывался в ползущую мимо баржу, щурился против солнца.

– Чего встал? – грубо кинул Владимиру Игнатьевичу бригадир. – Баржи не видел не разу? А у нас план, между прочим, горит!

Накатившая от баржи волна плеснула о берег, бревна валко заворочались на воде. Бывший военврач 1-го ранга Гольдберг, стоявший рядом, тронул Шимкевича за плечо:

– Владимир Игнатьевич, что с вами?

Но ничего внятного бывший комбриг ответить не смог. Он чувствовал, что сейчас, метрах в ста от него, провезли в числе пяти тысяч других заключенных его сына. Но сказать такое вслух – засмеют. Зэка народ языкастый, скорый на шутку, и сантиментам в их мире места нет. Так и смолчал, ничем не выдал тяжело бьющегося сердца…