«Счастье, счастье… Помнится, когда мы сидели в Минске в «Аквариуме», Павел пожелал мне, чтобы наше счастье с тобой было настоящим и долгим. Временами мне начинает казаться, что нам так и не суждено быть вдвоем. Проклятая война, которая нас разлучила…»
Владимир со вздохом отложил начатое было письмо, вынул из потертого портмоне трофейную золингеновскую бритву и принялся чинить затупившийся карандаш. Мягкая мелкая стружка полетела на дощатое дно хода сообщения. Поздний август выдался совсем теплым, и можно было сидеть босиком на свежем воздухе, что офицеры с удовольствием и делали. Благо полк стоял на самом тихом участке кревского направления – германцы не беспокоили тут неделями. Последняя газовая атака случилась и вовсе четыре месяца тому назад.
Карандаш снова забегал по дрянной желтой бумаге.
«С другой стороны, не кажется ли тебе, что, только проходя через тяжкие испытания, мы научаемся любить по-настоящему?.. Ну вот представь, жили бы мы в Минске, я бы служил. А теперь, когда ты далеко, я так сильно чувствую, что люблю тебя, как только могу…»
«Черт, и слова какие-то глупые… – Шимкевич со вздохом прищурился на солнце. – Разучился писать. Да и не умел никогда, по большому счету. Мне об этом еще в «кадетке» говорили…».
Доски под пальцами слегка завибрировали. Значит, кто-то идет по ходу сообщения. Через секунду из-за поворота вынырнула тонкая, изящная даже во френче фигура штабс-капитана Долинского. На груди – одинокий «Георгий» 4-й степени, другие ордена на полевой форме не носили.
– Что, строчишь письмо Онегина к Татьяне? – подмигнул он, бесцеремонно пихая приятеля сапогом в бок. – Хочешь обрадую?
– Мы заняли Берлин?
– Очень остроумно. Кортики разрешили, вот что!
– Кортики! Вот здорово!
Владимир отложил письмо. Значит, можно будет больше не таскать по окопам шашку? Конечно, в городе и на параде шашка производит очень внушительное впечатление, но в окопной войне с ней попробуй побегай. Намаешься за день так, что возненавидишь эту самую шашку. Цепляется за все подряд. Да и надобности в ней, прямо скажем, нет. Кого ей рубить-то? Поэтому в атаки офицеры мало-помалу начали ходить с пистолетом в одной руке и коротким кортиком в другой. Но это было, в общем, неофициально и начальством не поощрялось.
А теперь, выходит, кортики разрешили. И в ту же минуту вместе с радостью и облегчением Шимкевич ощутил еле заметный укол грусти. «Вот и еще одна примета прежней красивой армии ушла в прошлое, – подумал он. – Кортики вместо шашек… Еще раньше разрешили шить френчи какого угодно покроя и цвета – лишь бы напоминал защитный». На нем самом был такой френч пыльно-коричневого цвета. А на Долинском – и вовсе синеватого оттенка. Все можно… Война.
– Пошли, комполка зовет, – без всякого перехода продолжил Павел.
– Прямо сам? – не удержался от язвительности Владимир.
– Ага. Да еще и срочно. Пошли, пошли.
Шимкевич со вздохом спрятал недописанное письмо в полевую сумку, отнес ее в землянку и принялся обуваться. Командира полка никто не любил, потому и звали его коротко – по должности. В ней он находился всего третий месяц и был уже четвертым командиром в полку за последний год. Объяснялось все просто – поскольку участок фронта был тихим, сюда приезжали генштабисты – на армейском языке «моменты», ибо карьера у них была моментальной, – получив необходимый ценз командования полком, отбывали свой срок и исчезали, не оставляя о себе в части ни малейшей памяти.
Но Генерального штаба полковник Филипп Евтихиевич Коломейцев выделялся даже на этом невеселом фоне. Ну ладно, принял человек полк и сидел бы тихо, поручив дело старшему штаб-офицеру, начальнику штаба и комбатам. Так нет же. Коломейцев был из тех «моментов», которые лично лезут даже в те дела, в которых не смыслят. Он просто обожал всяческие мелочные проверки, «инспекции», как он выражался. Ну и придирался, конечно, без этого никуда. С важным видом распекал всех, от полкового казначея до последнего кашевара. Старательного, заслуженного старшего унтер-офицера Карнаухова – Георгиевского кавалера – лишил унтерских лычек за какое-то мелкое упущение по службе.
Только полковой врач, седоусый коллежский советник Тихомиров, не стал терпеть поучений Коломейцева. Когда тот сунулся в лазаретную палатку и, нахмурившись, начал читать эскулапу лекцию по поводу того, что, дескать, запах тут нехороший и все такое прочее, Тихомиров, как раз копавшийся в ране подстреленного накануне снайпером солдата, исподлобья глянул на полковника сквозь золотое пенсне и рявкнул:
– Господин полковник, прошу прощения, но здесь не Александровская военно-юридическая академия, а полевой лазарет! Кровушкой-с пахнет, не бумагами!
Коломейцев, говорят, побагровел как вареный рак, но достойного ответа врачу не придумал. А поддел его Тихомиров крепко – до полка Коломейцев служил по судебному ведомству. Штаб-офицеры за глаза полупрезрительно звали его Прокурором.
Пока шли к штабу полка, Владимир размышлял, чем может быть вызван неожиданный приказ командира явиться к нему. Рота, которой командовал Шимкевич, считалась одной из лучших в полку. Происшествий на ротном боевом участке не случалось уже давненько. Какие там происшествия? Ну, снайперы иногда постреливали, по ночам солдаты портили друг другу сон пулеметными очередями в никуда. Над головами, рокоча моторами, проплывали туда-сюда аэропланы и цеппелины, по которым все азартно и безрезультатно палили из всего, что стреляет. И все. Фронт в этих местах стабилизировался еще год назад, в октябре 1915-го.
Правда, перед этим полку, который с таким трудом подняли из руин Долинский с Шимкевичем, предстояло пройти через настоящий ад, на этот раз уже не на польской, а на белорусской земле. Весь фрагмент карты между Вилейкой, Молодечно, Крево и озером Нарочь Владимир, наверное, и сейчас смог бы воспроизвести по памяти. Бесконечные форсирования лесных речушек по горло в воде, рассветные атаки под холодным сентябрьским дождем, убийственный встречный огонь… и все это ради того, чтобы через неделю-две снова кружить по тем же местам, то настигая германцев, то уходя от них. И еще помнился дым. Дым, евший глаза, застилавший все вокруг. Германцы, отступая даже на небольшое расстояние, педантично жгли деревни и села, а жителей не забывали эшелонами вывозить в фатерлянд.
В октябре 1915-го попытки как-то вышибить, выдавить – какой еще глагол подобрать? – противника из Белоруссии прекратились. Выдохлись обе стороны. И стали зарываться в землю. Протянули многоверстовые линии окопов и ходов сообщения, оплели их колючкой. Владимир на германской стороне сам не был, но из рассказов командира полковых разведчиков, полуседого в свои тридцать лет поручика Мессе, знал, что немцы обустроились на своей стороне словно навеки. Понастроили бетонных дотов – это бы ладно, так ведь даже лазареты и полевые кухни у них бетонные! Возвели каменные мосты через реку, электростанции, протянули к фронту железные дороги. И самое грустное: если год назад, в пятнадцатом, ни у кого не было сомнений в том, что все это временно, что немцы уберутся к себе, то сейчас не только солдаты, но и многие офицеры уже не бурчали себе под нос, а вслух и возмущенно говорили:
– За что воюем?
А действительно, за что? Поди объясни нижнему чину, ради чего он сидит в глубокой яме недалеко от местечка Крево, тогда как его родная Рязань Бог знает где. Был бы это настоящий, довоенной закалки солдат, который за свою полковую семью глотку был готов любому порвать – тем молодцам ничего объяснять не надо было… Так таких солдат всех закопали еще в четырнадцатом. Под знамена шли уже ратники второго разряда, крестьяне от сохи, которым армия, война – не почетная обязанность, не гордость, а бедствие, крах всей прежней нормальной жизни. Начали надевать шинели и те, кого раньше вовсе не призывали – девятнадцати-, двадцатилетние…
Да и офицеры пошли совсем уж не те, что в начале войны. Кадровых, как Шимкевич и Долинский, оставалось по пять-десять человек на полк, большинство повыбило. А в основном – выпускники ускоренных курсов и школ прапорщиков. Три месяца, и вперед, за веру, царя и Отечество. От офицеров в них только погоны на плечах. Многие не то, что держать себя в обществе – писать грамотно и то не умели. Появилась дурацкая, но, в общем-то, справедливая поговорка: «Курица не птица, прапорщик – не офицер». Как нижний чин станет уважать такого?
– Пришли. – Голос Долинского вывел Владимира из невеселой задумчивости. – Разрешите войти, господин полковник?
Комполка сидел в уютной, отлично обставленной штабной землянке. Ковры на полу и стенах, изящная мебель, даже граммофон, богатый иконостас в углу – и не скажешь, что хозяин этого жилища обитает на фронте. Офицеры доложились по форме, но Коломейцев в ответ только кивнул и сразу перешел к делу.
– Вот зачем я пригласил вас, господа. Из штадива мне сообщили, что завтра в наш полк ожидается визит кого бы вы думали?.. – Комполка выдержал игривую паузу, но офицеры молчали, и он продолжил:
– Самого командарма. Сами понимаете, начальствующие лица такого уровня гости у нас нечастые. И принять их нужно по высшему, так сказать, разряду.
– Я не вполне понимаю, господин полковник, – начал было Шимкевич, почувствовав, как Долинский недоуменно дернул плечом.
– Не понимаете? Я вам что, лично все растолковывать должен? – Комполка повысил голос, на его круглом, самодовольном лице зло вздыбились бровки. Выглядел он очень комично. – Ваши роты, господа, должны будут произвести демонстрационную атаку на германские позиции. Красивую, в полный рост, как полагается. А командарм будет наблюдать за ней. Проведет, так сказать, инспекцию. Что непонятного?
Штабс-капитаны молча переглянулись. В уставах не сказано, что офицеры после получения приказания могут молча переглянуться, но в этом случае движение получилось непроизвольным у обоих. Первым справился с ошеломлением Владимир.
– Но, господин полковник… Боевые участки наших рот приходятся на сильно укрепленную позицию обороны противника. Чистое поле, в котором расположено десять бетонных дотов! А перед ними – пятнадцать рядов наэлектризованной колючки… Атаковать такие укрепления в лоб – это значит бессмысленно погубить роту.
– Че-пу-ха, – безапелляционным тоном оборвал полковник. Наверняка таким же тоном он осаживал какого-нибудь зарвавшегося слушателя своей юридической академии. – По-вашему, безвылазно сидеть годами в окопах, ничего не предпринимая, – это более осмысленно? Командарм пожелает увидеть бодрые, активные войска, рвущиеся в бой. Войска, которые сметут на своем пути любые доты! А вы что предлагаете? Показать ему одуревших от скуки босых людей, которые уже забыли, как заряжать винтовку?
– Господин полковник, – чувствуя, как внутри него начинает подниматься что-то очень опасное, сжатым голосом проговорил Шимкевич, – эти, как вы выражаетесь, одуревшие от скуки люди держат на себе всю оборону в течение года. Без их героических усилий фронт сейчас проходил бы где-нибудь в лучшем случае под Смоленском. И бросать их сотнями на германские пулеметы и проволоку только потому, что командарму нужно показать активность, я не позволю!
По мере того, как Шимкевич произносил эти фразы, лицо Коломейцева становилось все более и более красным.
– Что-с?.. – наконец выговорил он свистящим шепотом. – Что вы изволили заявить только что, господин штабс-капитан?!
– Я сказал, что никогда не отдам такого приказа своей роте, – с ненавистью глядя на Коломейцева, негромко повторил Шимкевич.
В землянке повисла короткая пауза.
– Молчать! Мальчишка! – внезапно выкрикнул полковник глянцево-басовитым голосом и от души стукнул маленьким кулачком по столешнице, покрытой красной скатертью с бахромой. – Вы недостойны высокого звания русского офицера, штабс-капитан! Вы не просто трус, вы еще и не выполняющий приказы начальства трус!
Кровь бросилась Шимкевичу в голову. Он шагнул вперед, решительно сбросив с рукава руку Долинского.
– Подожди, Паша. Обвинять в трусости офицера, раненого в бою, все ордена которого – с мечами, вам… – Владимир почувствовал, что еще немного, и эмоции захлестнут его с головой. Невероятным усилием воли он заставил себя сдержаться, сбросил руку с кобуры «парабеллума». – Вам, который отбудет здесь ценз и уедет в Петроград, в свою академию. Жалко, что в военное время дуэли запрещены, – бессвязно закончил он, чувствуя невероятную усталость.
Полковник почему-то был уже не перед ним, а в дальнем углу землянки. Его круглое лицо блестело от мелкого пота, а в глазах плескался страх.
– Разрешите идти? – вяло проговорил Владимир и, не дожидаясь реакции Коломейцева, вышел из землянки.
Долинский догнал его через минуту.
– Ты… ты… – Павел задыхался. – Ты хоть понимаешь, что ты сейчас натворил? Понимаешь ты это или нет?!
– Понимаю. – Шимкевич закурил, с наслаждением выдохнул в летнее небо облачко дыма и проследил за тем, как его понесло в сторону Крево. – Спас от ненужной гибели две с половиной сотни жизней.
– Ты приказ отказался выполнять, Вовка! Приказ!!! Ты забыл, что в нас вбивали в училище?!
– Если мне не изменяет память, – скупо усмехнулся Шимкевич, – в нас вбивали то, что офицер должен думать головой. Если не всегда, то в некоторых особенных, самых важных случаях. По-моему, сегодня случай был как раз особенный.
– Случай был самый обыкновенный! Банальный «парад» для приезжего генерала! Что, сложно поднять роту в атаку? Ты же делал это десятки раз!
– Я делал это не ради удовольствия приезжих генералов, Паша. И только тогда, когда это было действительно нужно. И не на пятнадцать рядов колючки… А исполнять преступные приказы заезжего болвана – уволь.
– Я бы уволил!.. – в бешенстве заорал Долинский, топая от досады ногой. – Да ведь тебя не уволят, понимаешь ты это?!!
Шимкевич еще раз глубоко затянулся папиросой, выдохнул дым в небо. Низкорослый солдатик, шедший мимо с котелком в руках, бодро откозырял офицерам, но они этого не заметили. Краем глаза Владимир следил за двумя фуражками, прыгавшими поодаль поверх хода сообщения. Ну конечно, Коломейцев уже пришел в себя и возмездие близко…
– Понимаю, Паш, – сказал Шимкевич и улыбнулся приятелю. – Понимаю и не могу иначе. Прощай. Надеюсь, мы еще увидимся.
Долинский застыл с раскрытым ртом, красный от возмущения. Сказать он ничего не успел – подошли полковой адъютант, стройный красивый поручик Звейниек, из латышей, и командующий первым батальоном, капитан Урсуленко.
– Господин штабс-капитан, – певучим голосом произнес Звейниек, – командир полка поручил мне произвести дознание по факту совершенного вами только что преступления. Пройдемте со мной, будьте добры.
Урсуленко, на секунду задержав Шимкевича рукой, шепнул ему на ухо:
– Что вы ему там наговорили?! На Прокуроре лица нет.
Коломейцев, как профессиональный юрист, действительно взялся за дело с размахом. Дознание приказал произвести в течение суток, хотя полагалось трое, и лично потребовал предать Шимкевича суду армии без предварительного следствия. Отстоять Владимира не смогли ни комбат, ни офицеры его роты. Штабс-капитана суду мог предать только начальник дивизии, но Коломейцев и тут расстарался – видимо, съездил на доклад к начдиву, изложил обстоятельства выгодно для себя, а будет ли генерал разбираться? Букет обвинений командир полка подобрал пышный – оскорбление начальника, вызов начальника на поединок по делу, касающемуся службы (так он истолковал фразу Владимира о дуэлях) и, само собой, неповиновение. В мирное время все это вместе тянуло лет на пятнадцать каторжных работ. В военное – на расстрел.
Увозили Владимира в тюрьму через пять дней. На душе у него творилось странное. Конечно, первое время кипела ненависть к сволочному полковнику, решившему устроить ценой чужих жизней «активность» на своем участке, чтобы порадовать инспектора. Грызли сомнения – имеет ли он право так ломать свою жизнь и боевую карьеру? Может, не стоило связываться с идиотом, надо было махнуть рукой, положить солдатиков, а завтра новых прислали бы – на то война?.. Но тут же представлял себе глаза матерей этих ребят, что полегли бы по милости Коломейцева. И неважно, что он никогда не увидел бы этих безвестных крестьянок из украинских сел, белорусских фольварков, сибирских заимок и латышских хуторов. Важно, что не простил бы себе самому.
«Варя одобрила бы мой поступок», – почему-то подумал он и даже улыбнулся от этой мысли. Даже стоявший рядом часовой, с которым предстояло отправиться в Минск, покосился недоумевающе. И тут же снова обожгло: «А Варя?.. Как же она, как же ее любовь?.. Выходит, вместо венчания, счастья – сам себя подвел под расстрел?.. Известно ведь: чужой промахнется, а уж свой-то в своего всегда попадет. Оскорбленное достоинство полковника-юриста, разумеется, жаждет только крови. Он ведь и от роты его жаждал того же… Поймешь ли, любимая? Простишь ли? Будешь ли ставить свечки в тесном, привычном полковом храме коломенцев на Военном кладбище?..»
С чего-то вспомнилась эта церковь, построенная в память о последней – нет, теперь уже предпоследней – русско-турецкой войне. Коломенцы по праву гордились своим храмом – был он каменный, нарядный, стоял на пригорке. Соседям по бригаде, серпуховцам, такой и не снился. Они довольствовались деревянной церковью, расположенной на Комаровских развилах, недалеко от рынка. Шум, толкотня, как следует и не сосредоточишься на молитве.
А на Военном кладбище – дело другое. Кругом могилы офицеров-коломенцев, служивших в полку еще в конце прошлого века. И тоненькие деревца, высаженные недавно. Прямо душа поет, когда подходишь к храму. Благодать…
И снова, как и в тот злополучный день, от благодатных мечтаний пробудил Шимкевича подошедший Долинский. Приятели не виделись с того самого момента, как Владимира увели на дознание. На Павле лица не было. Мрачный, небритый. Смотрел он странно – все время в сторону.
– Когда тебя повезут?
– Должны вот-вот. Паша, обещай мне, что отправишь Варе письмо, которое лежит в моей полевой сумке. Оно не дописано. Припиши, пожалуйста, все обстоятельства дела. А она уж в Минске меня разыщет.
Долинский кивнул.
– Само собой. – И с болью, с чудовищной болью (Шимкевич вдруг почувствовал эту боль) добавил: – Ты дурак, Володя. Извини.
– Почему вдруг? – Владимир даже улыбнулся.
– Так… Ты извини еще раз, но я свою роту в атаку сводил. Командарм-то приезжал, от него никуда не деться.
Внутри Владимира все оборвалось. Он сжал кулаки так, что костяшки побелели.
– И что? – спросил так тихо, что не расслышал своего голоса.
– Все, как ты говорил. Немцы в голос смеялись. Понимаешь, им было смешно… – Снова мелькнула чудовищная, зажатая боль в голосе Павла. – А потом они открыли огонь в упор. Все десять дотов. Десять «Максимов»…
Владимир закрыл глаза. Ясно представил себе поле, устланное трупами.
– Что сказал командарм? – не сказал, прошелестел он.
– Что комполка молодец. Что дух у войск отличный, бодрый. Что с такими молодцами матушку-Россию мы отстоим. Сел в «Рено» и уехал.
Наступило молчание. В небе пел песню жаворонок, ему не было дела до войн, людей, их печалей и радостей.
– Ты сделал свой выбор, Паша, – тихо сказал Владимир. – Сделал…
– Да, – чужим голосом откликнулся Долинский, – я только теперь это понял. Прости меня.
– Бог простит.
В отдалении показался сопровождающий – прапорщик недавнего выпуска Богоявленский, из тех, про кого пели «Был я раньше дворником, звали все Володею, а теперь я прапорщик – ваше благородие». Как и все недавние выпускники, он старался выглядеть очень по-фронтовому. Шел размашистым шагом, придерживая на боку новенькую, неисцарапанную шашку, хмурился. Шимкевич машинально улыбнулся.
– Ну прощай.
– Прощай. Письмо я отправлю сегодня же. Володя… – Долинский коснулся рукой, затянутой в коричневую перчатку, руки Шимкевича.
– Я знаю, Паша. Будь здоров. Бог даст, свидимся еще.