Место для митинга солдатики выбрали себе привольное, видное – поляну на берегу Ислочи, там, где она изгибалась плавно. Реку здесь можно было перейти вброд, а над ней нависал красивый песчаный обрыв – невысокий, сиди да болтай ногами, глядя на воду. На другом бережку густо рос молодой ельник, частью повыжженный еще в боях шестнадцатого года. Красота!.. И тишина. Последний приступ боевой активности был здесь в марте 1917-го, когда весь полк, поддавшись общей весенней одури и германским зазывалам, намалевал плакат «Выхадите на дружныя разгаворы и закуски» и пошел брататься с противником. Длилось это до тех пор, пока наша артбатарея не шарахнула по братальщикам – и своим, и чужим – из трехдюймовок. Потом от любителей дружных разговоров только клочки шинелей пособирали…

В этот полк капитан Владимир Шимкевич попал после того, как закончился отпуск, данный ему на венчание. Полк был третьеочередной, с номером далеко за семьсот, без знамени, укомплектованный соответственно – 18-летними весеннего призыва. Из кадровых офицеров были только командующий полком, подполковник Боклевский, да командующие батальонами – капитаны Крусс, Гогенава. Остальные – прапорщики, подпоручики и поручики ускоренных выпусков, люди самых разных политических взглядов. Владимиру дали третий батальон, командир которого недавно подал рапорт о переводе в другую часть.

После полугода, проведенного в минском Пищаловском замке, после бесконечных допросов и таких же бесконечных мыслей о скорой смерти – а о чем еще думать, если заранее известно, к чему тебя приговорят? – возвращение к службе давалось Владимиру тяжко, с трудом. Да не просто к службе, а к жизни даже. И дело здесь было не только в том, что он снова получил свободу, а в том, что сама жизнь была уже совершенно иной, чем прежде. Всеми вокруг словно овладела какая-то болезнь, лихорадка. Где-то Шимкевич читал, что у психически больных людей весною начинаются обострения; так вот такое обострение весной 1917-го охватило всю страну снизу доверху. Все почему-то поверили в то, что случившиеся перемены («царя скинули! Свобода!») ведут к чему-то огромному, колоссальному, к какому-то быстрому волшебному улучшению всех людей и отношений между ними. Как и большинство людей вокруг, Владимир не был монархистом и совсем не жалел о перемене власти, но ему невольно чудилось что-то детское и одновременно жалкое в этих истерических митингах, гремевших на всех площадях, в этих красных бантах, надетых на гимнастерки и кителя, в лозунгах, старательно выписанных на огромных полотнищах цвета раздавленной вишни. И еще временами, в минуты полной откровенности с самим собой, Шимкевич ловил себя на чувстве подленького, крохотного, далеко-далеко запрятанного страха. А что если весь этот хаос – только начало чего-то дикого, вседозволенного? Если дальше цвет раздавленной вишни станет кровавым цветом?..

Такие мысли Владимир отгонял от себя. В конце концов, он спасся от смерти, вышел из тюрьмы, полностью восстановил свою репутацию, а его гонитель полковник Коломейцев попал под суд. И самое главное – рядом с ним теперь был любимый человек. Не просто, абстрактно любимый, а жена. «Какое верное, хорошее, доброе слово – жена, – думал Владимир иногда ночами, глядя на лицо спящей Вареньки. – И как печально, что оно рифмуется с другим: война…»

Да, война продолжалась. Правда, до мая для Шимкевичей она отступила на задний план – им обоим предоставили отпуска по случаю женитьбы, и им было не до войны и даже не до революции, которая нагло, жарко лезла в глаза и перла изо всех щелей. Но в мае Владимир получил назначение в новый полк. К уездному воинскому начальнику пошли вместе, Варя осталась во дворе.

Седоусый, сухопарый полковник с нашейным крестом Святого Владимира и другим Владимиром, за выслугу 35 лет, смотрел на Шимкевича странно – с любопытством и долей жалости. Это не понравилось Владимиру.

– За эти месяцы многое изменилось в армии, господин капитан, – сказал полковник, подписывая какую-то машинопись, принесенную юным, сияющим прапорщиком с красным бантом на френче. – Многое… Готовы ли вы к этим переменам?

– К тому, что теперь нет «благородий» и «превосходительств», к тому, что солдат нельзя называть на «ты» – готов, – улыбнулся Владимир.

– Вы не поняли, – нахмурился полковник. – Я имею в виду не чисто внешние, формальные перемены, а введение в каждой части комитета, который может отменить приказ командира.

Шимкевич растерялся. Ему даже подумалось, что полковник шутит, хотя вид у того был вовсе не веселым.

– Как это так? – только и выговорил он.

– Да-с, – горько ухмыльнулся воинский начальник. – Комитет теперь в армии – царь и Бог, командир ему не указ. Более того, нижние чины… виноват, солдаты армии свободной России, – не без яда поправил сам себя полковник, – могут, если захотят, любого неугодного им офицера удалить из части. Объявят недоверие, и все, вы уже не в полку. Нести службу в таких условиях… – Он еще раз скептически окинул Владимира взглядом. – …далеко не все, знаете ли, согласны.

– Но ведь война продолжается, господин полковник, – сдержанно возразил Шимкевич. – И армия, какая она ни есть, должна защищать Отечество. А для этого необходимы командиры.

– Ну, даст Бог, все у вас и получится… – скомкал разговор полковник, подписывая очередную бумагу. – Удачи вам, господин капитан.

Приехав в полк и получив под командование батальон, Владимир очень скоро понял, что от прежней службы действительно не осталось больше ничего. В марте 1917-го появился Приказ № 1 Петроградского Совета, вводивший в каждой воинской части комитеты, а в конце мая военный и морской министр Керенский подписал Декларацию прав солдата, после которой власть офицера практически была сведена к нулю, приказать он уже почти ничего не мог. Вернее мог, но солдат имел теперь полное право приказ не выполнять и послать офицера к едреной фене. Под видом свободы армию стремительно захлестывала анархия, и помешать этому офицеры были не в силах.

– Господа, это же черт знает что такое! – горячился в офицерском собрании полка подполковник Боклевский. – Ну ладно, отменили в марте «благородия» и «превосходительства», ввели «господ», черт с ним, это формальность… Но вдумайтесь, вдумайтесь только в эту дичь: «Каждый военнослужащий – читай, солдатик – имеет право быть членом любой политической, национальной, религиозной, экономической или профессиональной организации, общества или союза». А как вам пункт 9 сей Декларации? Отменяются всякие там «есть», «здравия желаю», «так точно», «никак нет» и заменяются знаете чем?.. «Да», «нет», «не знаю», «здравствуйте», «постараемся». Как вам это «постараемся», а?.. Вы приказываете солдату доставить в штаб донесение, а он вам в ответ: «Постараемся!» Командир приветствует полк, а ему строй в ответ: «Здравствуйте, господин полковник!» Смех сквозь слезы!

Владимир обвел присутствующих взглядов. Большинство офицеров молчали, уткнувшись в тарелки. Кто-то уже закончил обедать и приступил к чаю. За спинами офицеров бесшумно двигались солдаты-вестовые (денщиков отменили), меняя столовые приборы.

– Юрий Николаевич, – шепотом предостерег комполка капитан Крусс, – вы бы потише возмущались, право слово. Вестовые могут в солдатский комитет донести.

– Благодарю вас, Николай Леонидович, – оскалившись, почти прорычал Боклевский. – Русский офицер уже и мнение свое должен держать при себе, опасаясь собственных подчиненных! А как же эта чертова Декларация, пункт 3, где сказано… – Боклевский пошарил по столу, брезгливо, двумя пальцами сдернул с него листовку и, кривясь, прочел: – «Военнослужащий имеет право свободно и открыто высказывать устно и письменно политические, религиозные, социальные и иные взгляды». Вот я и высказываю! Имею полное право!

– Так то вне службы, – спокойно заметил вдруг один из вестовых, ефрейтор Куроедов, склоняясь над Боклевским и забирая со стола поднос с чайной посудой. – А вы на службе высказываете.

Красивое лицо Боклевского побелело, глаза его сузились. На груди подполковника подпрыгнул крест Святого Владимира 4-й степени с мечами и бантом. «Господи, – подумал Шимкевич, наблюдавший эту сцену с другими офицерами, – да он же сейчас разорвет его в клочья! А еще полгода назад этот ефрейтор и заговорить бы с Боклевским первым не посмел…»

– А ну… а ну повтори, что ты сказал, ефрейтор! – хрипло проговорил комполка, поднимаясь из-за стола.

– И снова промашка, господин подполковник, – с усмешкой, за которой скрывалась неистребимая вера в свою правоту, негромко сказал Куроедов, стоя с подносом в руках. – На «ты» солдат еще мартовский Приказ № 1 запретил называть. Видать, запамятовали…

В столовой воцарилась звенящая тишина. Боклевский и Куроедов, один с полыхающими яростью глазами, другой спокойно-насмешливо, стояли вплотную друг к другу, и только поднос в руках солдата разделял их. Наконец, подполковник, тяжело дыша, взял себя в руки и сквозь зубы произнес:

– Вон отсюда. – И добавил, обернувшись к другим вестовым: – Относится ко всем нижним чинам.

Солдаты отозвались дружным гулом возмущения:

– Ну, началось…

– Не при царском режиме живем…

– Да за такие слова под суд надо…

– Мы солдаты армии свободной России, а не нижние чины!

– Оставьте офицеров одних! – в бешенстве выкрикнул Боклевский, ударяя кулаком по столу.

Вестовые притихли. Куроедов неторопливо поставил поднос на столик с грязной посудой и, издевательски бросив: «Постараемся…», – первым вразвалку пошел к двери.

Минуты три офицеры угнетенно молчали.

– Все… – упавшим голосом произнес комполка, закрывая лицо ладонями. – Русской армии больше нет. Есть скопище политизированных идиотов.

– Побереглись бы вы, Юрий Николаевич, – негромко заметил капитан Небоженко. – Куроедов ведь фигура в солдатском комитете.

– Да знаю, знаю! – взорвался Боклевский, снова вскакивая. – Все я знаю, Павел Сергеевич! И то, что я, комполка, не имею права отменить решение комитета, а могу лишь обжаловать его. И то знаю, что в одном полку командира попросту распяли за несогласие с комитетом.

– Как распяли? – ахнул юный прапорщик Баранчеев.

– Как-как! – передразнил подполковник. – Как Господа нашего Иисуса Христа! Гвоздиками к кресту приколотили! Не германцы, не австрияки, не турки – наше, русское христолюбивое воинство! А все потому, что полковник выразил сожаление по поводу ухода с должности главкома фронта генерала Гурко. И не согласился с резолюцией фронтового комитета.

– Что же это за резолюция? – спросил Шимкевич.

Боклевский брезгливо пожал плечами, лицо его передернулось.

– Насколько я понимаю, обыкновенный большевицкий треп. Дескать, война вызвана захватнической политикой царизма, поэтому демократиям всех стран нужно объединиться и вместе ударить по своим же правительствам. А победа одной страны над другой не приведет ни к чему, кроме как к укреплению военщины.

– И что же тут неверного? – раздался высокий, чуть насмешливый голос.

Владимир обернулся. Подпоручика Николая Латышева, командовавшего в его батальоне ротой, он знал всего пару недель, как и всех прочих офицеров в полку. Ему невольно импонировал этот рослый веселый парень с аккуратным пробором и щегольскими усиками над верхней губой. Сейчас он сидел за столом, повернувшись боком к Боклевскому, и на лице его играла та же спокойная усмешка уверенного в себе человека, которую Владимир видел недавно на бородатом лице Куроедова.

– А то тут неверного, господин подпоручик, – упираясь кулаками в столешницу, едко заговорил комполка, – что пока идет война и на русской земле находится неприятель, нормальный человек не имеет права рассуждать о том, справедливая эта война или нет, чем она вызвана и во имя чего развязана. Если вас тянет к таким рассуждениям, то вы, милый юноша, просто шпак, и место вам не в офицерском собрании, а во Временном правительстве, где можно болтать сколько угодно, не заботясь о последствиях. Дело солдата, не задавая никаких вопросов, защищать Отечество и, если надо, умереть за него. А как воевать с солдатами, которые хотят знать: а зачем нам нужно защищать такое Отечество? А обязательно ли за него умирать? А может, Отечество как-нибудь и так обойдется? Потом они от скуки сбиваются в стаю, называют себя комитетом и принимают резолюцию «Не наступать». А завтра они примут резолюцию сдать Россию к чертовой матери кайзеру, нас перережут, а сами расползутся по домам, к бабам своим поближе! И некоторые, с позволения сказать, офицеры, – он бросил уничтожающий взгляд на Латышева, – будут с ними!

Дверь офицерского собрания грохнула. Вслед за Боклевским потянулись к выходу другие офицеры. А подпоручик Латышев с насмешливой улыбкой на лице дымил папиросой, стряхивая пепел в блюдечко с отбитым краем.

Было это с неделю назад. А теперь на плавном изгибе Ислочи, на накаленной летним солнцем поляне, ревел солдатский митинг. Солдаты вольно расположились на травке, все были без фуражек, с расстегнутыми воротами гимнастерок, кое-кто разделся до пояса и потягивал из фляг бражку (в полку было восемь своих самогонных аппаратов). Офицеры, бледные, молчаливые, столпились поодаль тесным кружком, прислушиваясь к происходящему. Речь держал ефрейтор Семен Куроедов.

– Граждане солдаты! – гудел над поляной его густой голос. – На повестке дня собрания несколько вопросов. И первый из них – самый важный. Вам уже известно, что в скором времени на Запфронте ожидается большое наступление. Нам нужно решить, участвовать нашему полку в нем или нет. Слово имеет фельдфебель шестой роты Ляцкий, социалист-революционер.

– Товарищи! – на надрывной ноте закричал Ляцкий. – В армии уже немало агитаторов, подбивающих нас не воевать с германцами. Дескать, зачем нам это надо, лично нас германцы не трогали. Кому надо, тот пусть сам и воюет. Но это же чистейшая контрреволюция, товарищи! Чем скорее мы разобьем врага, тем сильнее укрепим знамя свободы и демократии в России! Поэтому призываю вас дать смертельный бой врагам нашего свободного Отечества! Война до победного конца!

– Верно! Ура! – раздались отдельные голоса.

– Нежданов пускай скажет, – крикнул чернявый ефрейтор, сидевший с краю.

– Слово предоставляется гражданину Нежданову, свободному беспартийному активисту, участнику братаний, – объявил Куроедов.

На импровизированной трибуне появился коренастый солдат в расстегнутой до пояса гимнастерке. У него было курносое, с низким лбом, щекастое лицо и бегающие белесоватые глаза.

– Вот тут предыдущий оратор говорил, что агитировать против войны – это контрреволюция, – прищурившись, начал он. – А я вам скажу, что агитировать за войну – это контрреволюция еще похуже. Почему, спросите? А я вам объясню. Потому что гонят на лимпералистическую бойню невинных людей. Зачем нам война? Сидели бы мы с вами мирно по домам, вели бы хозяйство, детей бы растили… А нас умирать заставляют. За что? За веру, царя и отечество? Так ведь нету уже царя, и отечество не то уже – свободная Россия! Она с Германией не ссорилась, как царская! А за веру… так и веры-то никакой не нужно. Вон в дехларации прав че написано? Общая молитва необязательна. – Полк загудел. – Так какая нам радость в том, что скоро наступление? Опять братьев наших сотнями зарывать будем? Так что предлагаю следующую резолюцию: полку в наступлении не участвовать, наступление считать изменой революции. Зас-служили кровью, и точка!

Полк ревел. Офицеры молча переглядывались. Кто-то от стыда опустил глаза в землю, кто-то закрыл руками уши…

– Правильно! Чего воевать? Повоевали уже, попили кровушки! – шумели солдаты.

– Неясно! – исступленно орал кто-то из толпы. – Вон дивизионный комитет вчера наступление одобрил! А мы, значит, против?

– А Минский совет не одобрил! Товарищ Позерн сказал, что ради смазочного масла неча людей зазря губить!

– А мы Минсовету не подчиняемся!

– Так мы и дивкому тоже не подчиняемся!

– Ти-ха! Тиха, граждане солдаты!!! – пытался перекричать толпу Куроедов. – Это еще не все! На повестке дня еще контрреволюционные настроения среди наших офицеров.

– Всех в расход пустить! – вскочил чернявый ефрейтор. – Контры вонючие!

– Сядь, Цыклин! – рявкнул Куроедов. – Ты в полку вторую неделю, обстановку еще не освоил, а уже высказываешься!

– Так я ж с революционных позиций! – обиделся Цыклин.

– Сядь, я сказал! – повторил Куроедов. – Наш комитет не слепой, он в людях сам разбирается. И мы видим, что среди офицеров есть правильные, близкие к революционным настроения. Вот хотя бы гражданин Латышев. Выслужился из вольноперов, наш брат, из прогрессивных студентов. Правильный гражданин. – Латышев самодовольно усмехнулся, глядя на бледного комполка. – Или гражданин Шимкевич – жертва проклятого царского режима. Полгода оттрубил в царских застенках, был приговорен к расстрелу.

– Ого, – иронично подтолкнул Владимира капитан Круссер, – поздравляю, коллега. Сейчас вас куда-нибудь выберут.

Но Владимир не расслышал издевки. Он впервые присутствовал на настоящем солдатском митинге и сейчас ошеломленно наблюдал за происходящим.

– Хорош за офицеров агитировать! – орали в толпе между тем.

– Все они одним миром мазаны! Знаем мы их!..

– Ти-ха! – снова повысил голос Куроедов. – Но есть в полку и настоящие контрреволюционные гады! Имею в виду командующего полком подполковника Боклевского, комбатов Круссера, Небоженко и Гогенаву, поручиков Антонова, Дымшица, Засса, Федорчука.

Солдатская толпа взорвалась кровожадными криками. Казалось, это стадо озверевших людей растерзало бы сейчас любого, кто посмел бы выступить против них.

– Вот кто настоящие драконы старого режима! – гремел голос Куроедова. – Вот кто по-старому говорит солдату «ты» и гонит его на бойню! Вот кто мечтает вернуть царские военно-полевые суды!

– К наступлению готовиться заставляют! – вскочил чернявый ефрейтор. – А я, может, против!

– Боклевский сегодня «вон отсюда» сказал, как при старом режиме! И еще нижними чинами обозвал!

– Так что предлагаю перейти к обсуждению кандидатур, – подвел итог Куроедов, – кому оставаться в полку, а кому валить из него к чертовой матери! – Он обернулся к группе офицеров, нащупал взглядом стоявшего впереди Зураба Гогенаву – командующего вторым батальоном, рослого, красивого грузина, напряженно сжимавшего эфес своей шашки. – Господин капитан, чего вы там жметесь? Давайте сюда.

Несколько солдат кинулись к группе офицеров. Бледного Гогенаву за руки выволокли на трибуну.

– Ну что, гнать его из полка?

– Недоверие! – заревели сотни голосов. – К черту его!

– В Грузию к себе вали!

– Дракон царский! Орденов на нашей крови нахватал, сволочь.

Растерянный Гогенава умоляюще озирался.

– Граждане солдаты… – волнуясь, с сильным акцентом проговорил он. – Товарищи то есть. Мы же с вами вместе германцам глотки рвали. Вот этот Георгий, – он коснулся пальцами ордена Святого Георгия 4-й степени на груди, – кровью под Нарочью оплачен. Братцы… Что же это такое, а? За что?..

Толпа хохотала. В воздухе висел густой мат.

– Это когда мы с тобой германцам глотки рвали? – крикнул кто-то. – Полк только в январе сформирован, храпоидол!

– Недоверие! – махнул рукой Куроедов. – К черту из полка, капитан! На базаре в Тифлисе тебе место, а не в армии свободной России. Следующий – подполковник Боклевский.

Гогенаву уже стаскивали с трибуны. Преодолевая оцепенение, Шимкевич повернулся и пошел куда глаза глядят с этой страшной поляны…

Теперь он не знал, как можно служить дальше. И нужно ли. И как командовать этой пьяной, матерящейся вооруженной толпой… Голова гудела. А может, это издалека доносился рев толпы, жаждущей крови своих командиров.

Владимир сам не понял, как ноги вынесли его на обрыв, нависавший над Ислочью. Природа была равнодушна к людским радостям и горестям, к войне и миру. Как и сотни лет назад, бормотала о чем-то холодная речка, купались в ней корни деревьев, мелькала на свету мелкая рыбешка…

Капитана Гогенаву Владимир увидел внезапно, шагах в ста справа от себя. Он тоже стоял на обрыве, но не с папиросой, как Шимкевич. В руках у Зураба был «наган», поднятый к груди. А лицо было жестким, собранным, словно капитан шел в свой последний бой.

– Нет! – выкрикнул Владимир, отшвыривая папиросу. – Нет, не надо! Капитан!

Офицер чуть повернул к нему голову, лицо его дрогнуло. Гогенава что-то неслышно произнес одними губами и нажал на спуск.

Когда Владимир подбежал к капитану, тот был еще жив. Яркая, будто нарисованная талантливым художником-баталистом кровь шла сильными толчками, пачкая френч, окрашивая белые лучи креста Святого Георгия и училищный знак. Гогенава силился что-то сказать. Шимкевич приблизил ухо к его губам.

– Честь, – еле слышно прошептал умирающий.

Негнущимися пальцами снимая фуражку, Владимир не слышал, как в отдалении собрание солдатского комитета постановило объявить недоверие шестидесяти из семидесяти пяти офицеров полка и назначить зампредом комитета подпоручика Латышева, а командиром – жертву проклятого царского режима, капитана Шимкевича.

Отказаться от назначения не получилось. Дивизионный комитет его утвердил, а недавно назначенный командующим дивизией генерал-майор – седой, старенький, призванный из запаса – был насмерть напуган непонятными ему революционными порядками и послушно соглашался со всем, что делал дивком, лишь бы его самого не трогали.

Наступление было назначено на послезавтра. Накануне в полк приезжал с агитацией сам Керенский. Ревя от восторга, солдаты хором клялись ему умереть за Родину и Революцию. Как только Керенский уехал, полк еще раз принял резолюцию – не наступать.

Три дня на фронте грохотала артподготовка. Артиллеристы, как и вообще все технические части, были еще верны присяге и выполняли приказы. Днем воздух буквально гудел от разрывов тяжелых снарядов, перепахивавших германские позиции. Ночью отрывисто рявкали трехдюймовки, разгоняя пытавшихся восстановить разрушенные днем позиции немцев. Иногда над головами, утробно гудя, проплывали в сопровождении истребителей «Ильи Муромцы», и где-то в глубине германских позиций ухали взрывы тяжелых бомб.

Атака была назначена на 6.15. Целую ночь перед атакой полк не спал – заседали комитеты низового уровня, ротные и батальонные. Большинство поддержало решение полкового комитета – не наступать, но два ротных комитета все-таки в последнюю минуту переменили мнение, и теперь пятьсот угрюмых, невыспавшихся солдат, вяло переругиваясь и дымя цигарками, сидели в окопах первой линии, ожидая сигнала к началу атаки. Тут же были все оставшиеся в полку пятнадцать офицеров во главе с Владимиром.

Артподготовка стихла. Небо буквально на глазах из черного становилось чернильным, фиолетовым, синим и, наконец, бледно-розовым. Над далеким лесом, который был сильно укреплен германцами, нехотя вставало солнце. Какая-то бесстрашная пичуга пищала что-то высоко в небе, словно заранее отпевая тех, для кого этот день – 9 июля 1917-го, станет последним…

Как всегда перед началом атаки, Владимир испытывал сильное нервное возбуждение. Есть такое выражение: поджилки трясутся. У него с поджилками было все в порядке, а вот живот поджимали неприятные спазмы, даже подташнивало слегка. На первом году войны Шимкевич стыдился этого, но потом понял, что ничего стыдного в этом нет. Все – люди, всем хочется жить. В том-то и есть отличие героя от не-героя, что герой выходит на бой, победив прежде всего самого себя, свой страх, свои боли, свои тошнотные спазмы.

Резкий хлопок ракеты, возвещавший о начале атаки, послышался издалека, но все-таки прозвучал он пугающе четко. Пора. И сразу же беспокойству пришел конец – теперь только собранность, только работа мускулов и оружия, только вперед, на врага!..

– По-олк! – Владимир почему-то вспомнил далекий летний плац 1913-го, зычный голос полковника Протопопова… Усилил голос, соизмеряя его с пространством. – За мной, в атаку! Вперед!

В левой руке – отточенный кортик, в правой – верный трофейный «парабеллум». И первые шаги с переходом на бег по растрескавшейся от долгой жары земле за «нашей» колючкой, и вот уже впереди – только открытое пространство, те самые сто пятьдесят шагов, которые отделяли от германских позиций… Что там? Пулеметы? Снайперы? Огнеметчики?.. Не думать, не думать, бежать вперед по родной земле, за которую не жаль ни крови, ни жизни, ни черта…

Владимир оглянулся только через сорок шагов. И понял, что вместе с ним бегут еще шестеро офицеров. Поручики Маев, Зубрицкий, Андрющенко, подпоручик Липкин, прапоры Гессен и Французов. Он узнал их загорелые лица, огрубевшие, злые, отчаянные. Они бежали с хриплым «ура», и рассветное солнце блестело на клинках их кортиков. А потом Владимир услышал смех. Это смеялись солдаты, оставшиеся в окопах. Свои солдаты… Среди них был подпоручик Латышев.

– Эй, герой, чего встал? – крикнул кто-то из них. – Давай-давай, Берлин в той стороне!

Офицеры растерянно сбавили темп, кто-то остановился. Они тяжело дышали и смотрели только на своего командира. Наверняка со стороны они выглядели нелепо – семеро в поле, против германских позиций, на виду у своих ржущих солдат… Шимкевич понял: как он прикажет, так и будет. «Честь», – внезапно обожгло мозг предсмертное слово капитана Гогенавы…

– За мной, – хрипло сказал Владимир и зашагал в полный рост на германские позиции. Шестеро офицеров последовали за ним.

Смех за их спинами продолжался еще несколько минут, потом прекратился.

Багровое солнце, вставшее из-за леса, уронило на френчи шедших в атаку тяжелый луч, кроваво окрасивший форму офицеров…

В тот день, 9 июля 1917-го, Владимира и шестерых верных присяге офицеров его полка спасло только то, что передовые немецкие позиции на этом участке были полностью сметены трехдневной артподготовкой. Окопы и дзоты были разрушены, входы в доты завалены обломками деревьев и засыпаны землей. Здесь не осталось ни одного живого существа. Офицеры, не встречая сопротивления, прошли три линии германских окопов и остановились. Противника не было и дальше. Только безмолвный, суровый, несмотря на лето, лес, сплошь оплетенный колючкой в человеческий рост, да бесчисленные воронки от наших снарядов. Тишина навевала ужас, это была тишина смерти…

Через три часа офицеры вернулись на позиции полка. Там они не нашли ни одного человека.