Алёна Бондарева
Танец Анитры
I
Бывают дни, предназначенные для подвигов, сдачи внаём квартир, возвращения долгов и других важных дел. В один из таких дней «для чего-то» можно сойти с ума, повеситься или влюбиться. Погнаться за необратимостью, нарушить упорядоченный ход всего сущего и натворить бог знает каких глупостей. Впрочем, подобное свойственно только любителям.
Сегодня мало солнца и пахнет осенью, деревья, не стесняясь августа, разбрасывают листья. Через всё небо протянуты чёрные провода, на которых балансируют галки. Дома тонут в утреннем смоге. Воздух влажен, всё вокруг напоминает чёткий карандашный рисунок. Только дворничиха в рыжей спецодежде уныло скребёт метлой возле мусорки, оживляет пасмурную картинку. Время от времени она недовольно оглядывает прохожих, бубнит себе под нос, одёргивая измятый жилет, убирает выцветшие волосы под косынку и продолжает работать.
Утренние люди кутаются в шарфы, бредут к автобусной остановке. Я иду рядом, смотрю на них. Пытаюсь, и никак не могу представить то, о чём они могут думать.
Мы втискиваемся в автобус одинаково безличные и непроснувшиеся. В салоне уже пахнет раздражением. К недовольству постепенно примешивается аромат дешёвой туалетной воды и несвежесть чужого дыхания.
«Осторожно, двери закрываются», и я стараюсь сосредоточиться, не позволяя этой волне захватить меня. Разглядываю людей, думаю, чем они живут и для чего просыпаются каждое утро.
Наверное, высокий парень в чёрном берете любит свою маму, а она ему каждый день готовит завтрак и начищает ботинки до блеска. Худенькая нимфетка, крашенная в рыжий, трогательно прижимает к спортивной курточке жёлтый «Таблоид» Ильи Стогоff’а. Отдирает с обложки ценник, разглаживает большим пальцем исцарапанное место. Наверное, по ночам она плачет от привязанности к кумиру. Взъерошенный школьник с рюкзаком в модных мультяшках обожает аниме и стрелять по голубям пластиковыми шариками из игрушечного пистолета. Каждый из них пытается оправдать своё очередное пробуждение.
Размышляя, я порой увлекаюсь сочинением жизненных подробностей и мелодраматичных перипетий, которые когда-то видела по телевизору в ток-шоу, о которых читала в газетах. Готовые сюжеты роятся в голове.
айя... Отец назвал меня Майей, потому что родилась в январе, а ему всегда нравилась весна. У него были мохнатые усы и карие глаза—так говорила мама. Возможно, это выдумка, но всё равно я благодарна ей, ведь она не заставила меня верить в то, что он был лётчиком-героем или космонавтом-испытателем, не рассказывала про гибель на неизвестной войне и не придумывала шпионских историй. Она просто сказала, что отец был хорошим человеком, и что понятия не имеет, где он теперь... Но всё же меня пугает невозможность вспомнить его самой...
Подумать только, каждый день мир информирует о том, что цена барреля нефти упала на три пункта, доллар остановил рост, американские жители больше всего подвержены ожирению, а на Индонезийских островах опять обнаружили неизвестный вирус и, если человечество не одумается, к 2100 году планета задохнётся, но прежде власть захватят «зелёныю»...
Я как губка впитываю, уже не в состоянии вспомнить важного, того самого, о чем нельзя забывать ни в коем случае. Думаю, с какой скоростью мир крутит своё информационное колесо, и постепенно забываю, почему в детстве мороженое было вкусней, а лето казалось невероятно длинным. Я узнаю об очередных сбоях в экономике развивающихся стран, но совсем не помню, отчего когда-то, давным-давно, будто бы в другой жизни, мамина задержка на работе приравнивалась к трагедии. Мне твердят с экрана о необходимости суперпылесоса, я всерьёз задумываюсь о его незаменимом и положительном влиянии, напрочь забывая про то, о чём говорил папа, укладывая спать...
Я разглядываю пассажиров, они невольно отворачиваются, потому что им кажется, будто бы у меня слишком тяжёлый взгляд. Люди, как известно, избегают вещей с пометкой «слишком». Слишком новый, слишком скучный, слишком значимый—подобное выглядит слишком пугающе. Впрочем, такую боязнь крайностей можно простить, списав на стремление к гармонии...
Больше всего я люблю рассматривать старух. Ветхие, в своих поношенных платьях и вышедших из моды туфлях, они едут рядом со мной каждый день. От них пахнет старостью и разрушением, порой даже трудно поверить в то, что они ещё дышат, и уж совсем невозможно—что думают. Беззубые, с полоумными взглядами, жёлтой морщинистой кожей, испещрённой пигментными пятнами, они пугают и притягивают, служат немым доказательством того, что жизнь—самое временное из всех явлений...
Но это счастливицы, дожившие до естественного распада... через все этапы прямо в карман к вечности...
II
Три цветных зайца на каштановой аллее невыразительно улыбались с асфальта. И только четвёртый, жёлто-синий в красных трусах, печально глядел на прохожих. Наверное, из-за того, что в правой лапе он держал большой сиреневый карандаш, а левой у него совсем не было. Курчавый мальчик, рисовавший эту стайку, вдруг заторопился. Спешно отёр о джинсовые штанишки
перепачканные мелом руки, позабыв дорисовать вторую. Скорей всего, он побежал обедать и спать. Ведь именно поэтому к двум часам из парка пропадали все дети. К трём смолкали бесконечные «почему», затихали звенящие велосипеды, а гремящие игрушки на колёсиках заботливо утягивались за потёртые верёвочки домой.
Мы сидели на прохладной скамье в тени, я слушала, как тишина постепенно наполняла воздух, Саша опять заснула, уронив голову мне на плечо, букет бледных ромашек рассыпался ей на подол, как только она закрыла глаза и опустила руки. В этот раз я не стала её будить. Просто отложила в сторону Чехова. Ленивая мошкара кружила в солнечной полоске, каштановые лапы то и дело подрагивали от лёгкого ветерка, время от времени подставляя августовскому солнцу свои широкие листья. Несколько минут я не двигалась, боялась спугнуть мгновение.
Вот уже пятый год, как Саша жила со мной. Мы ходили гулять, читали книги, смотрели телевизор, разговаривали, здоровались с соседями, покупали сладости, мечтали, словом были семьёй. Пожалуй, только не завели собаку, хотя Сашка и просила, я не дала себя уговорить.
Чтобы покупать для неё фрукты (считается, что семилетним девочкам они полезны и нужны для роста), я работала на дому, набирала скучные тексты про литьё чугуна, тщательный уход за промышленными турбинами, экономию полимерных материалов и прочие незаменимые для человечества вещи. В офис ездила только за очередной порцией этой галиматьи или за деньгами.
Два дня в неделю подрабатывала, набивая объявления в бесплатные газеты. Из них я узнавала, что люди нашего города постоянно нуждаются в жилье, теряют своих домашних животных, пытаются познакомиться друг с другом, попутно что-нибудь продавая, они ищут работу и торопятся совершить как можно больше выгодных обменов и сделок. Эти деньги мы тратили на оплату Сашиных занятий балетом.
Мохнатый щенок чау-чау вывалил фиолетовый язык и, тяжело дыша, обогнал хозяина. Я замерла в ожидании, но зверь, цокая по асфальту когтями, прошёл мимо с равнодушным видом. Саша дремотно вздохнула, устроилась поудобней у меня на плече. Я почувствовала мятный запах её волос. Тогда они были ещё красивые: густые и длинные, с чайным отливом. Пожалуй, это наше единственное семейное сходство. Но людям его хватало, чтобы ошибочно принимать Сашу за мою дочь.
Я высвободила правую руку и убрала выбившуюся прядь с её лица. Она нахмурила светлые брови, мне даже показалось, будто вот-вот откроет глаза, но Сашка только моргнула. Тёмные круги оттеняли глазницы, подбородок скорбно заострился, из-за этого она казалась измученной и невыспавшейся, хотя я точно знала: всю ночь Саша спала крепко.
Вдали заурчала газонокосилка, повеяло скошенной травой, терпким ароматом диких цветов. Вот вам и «Степь», Антон Павлович. Наши города скоро её вытравят. Чёткость клумб, ограниченность парков не оставят места даже для фантазий.
Откуда-то прилетела чёрно-жёлтая бабочка и села на носок моей туфли. Я качнула ногой, она не обратила внимания. Потом появились ещё две, обе устроились на спинке скамьи. Большая красная, поводя усиками и перебирая мохнатыми лапками, взгромоздилась Саше на голову и прикинулась экзотическим цветком.
Мне всегда казалось, будто всё природное совершенство запечатлено на их тоненьких крылышках, и тайна мироздания откроется только тому, кто разгадает узор. Может, поэтому Саша часто рисовала их красками в альбоме или ей, как и всем детям, нравились цветные картинки?
— А что стало с Егорушкой потом?—спросила она сонно.
— Он повзрослел.
— Все книжки, которые мы читаем, заканчиваются одинаково,—Саша ленивым жестом смахнула бабочку. Та затрепетала крылышками и перебралась обратно на скамью.
— Неправда. Помнишь, Маленький Принц так и не вырос?
Саша замотала головой:
— Вырос, только по-другому.
— Это как?
— Ну, по-другому. Как маленькая собачка. Я вздохнула.
— Разве тебе не нравятся взрослые?
— Нет.
— Почему?
— С ними скучно. Я помолчала.
— Но ведь с Антоном тебе не скучно?
Саша улыбнулась, в глазах заиграл озорной огонёк.
— Антон не взрослый.
— Ага, как маленькая собачка. Мы помолчали ещё немного.
— Ладно, я найду для тебя какую-нибудь другую книгу, где никто не взрослеет... Может, пойдём уже? Мне надо работать.
Она кивнула.
Я взяла её за руку, и бабочки, которых к тому времени набралось штук семь, проводили нас до выхода из парка. Они кружили над Сашиным букетом, гоняясь друг за другом, попеременно садились на цветы, пока нарастающий автомобильный гул не распугал их. Саша помахала им на прощание ромашками, и мы зашагали дальше.
III
Я задёрнула штору и повернула монитор в сторону, чтобы не отсвечивало экран. Десять страниц о правилах вытачивания втулок, такое не приснится даже Толстому. Такое вообще никому не приснится.
Трудоголики твердят, как заведённые: «Чтобы не в тягость, работа должна быть любимой, чтобы не скучно, то же самое». Но всё-таки некоторые профессии, наверное, в силу их однообразности любить трудно. Хотя, возможно, это исключение только для моей.
Электронные часы на тумбочке в противоположном углу показывали время зелёным: 17:02. Я подумала, что уже пора собирать Сашу на урок балета. Неля Петровна не любила, когда мы опаздывали. Да мне и самой надоело торчать дома.
В прихожей зазвонил телефон. Всякий раз я обещаю себе сменить этот дребезжащий аппарат на что-нибудь цивильное, менее раздражающее, только всё никак не удаётся отложить деньги.
— Майя Николаевна, милочка,—Неля Петровна чётко выговаривала каждое слово,—вы уж меня простите, что-то мне сегодня нездоровится. Давайте перенесём класс на завтра, скажем, часов на шесть?
Она почему-то всегда говорила «класс» и никогда не называла занятием или уроком. Вообще Неля Петровна была из тех пожилых дам, которые при любых обстоятельствах приветливы. Её образованность и интеллигентность завораживали собеседника, внушая ему какое-то невнятное чувство благодарности. Учениц она неизменно называла «деточка», учеников—«мальчик», а к родительницам и родственницам традиционно обращалась «милочка».
— Хорошо, как вам будет удобней.
— Вас не очень затруднит привезти девочку ко мне домой?
— Нет, конечно, нет.
— Тогда записывайте адрес.
Я нацарапала его на клочке бумаги, Неля Петровна ещё пожаловалась на жару, давление, и мы попрощались. Повесила трубку, решив, что теперь вечер пойдёт кувырком, потому что Саша проснётся и не даст мне покоя.
На экране уныло чернел новый абзац: «Зажмите в патрон сверлильного станка пруток. В свечное отверстие головки цилиндра плотно вставьте любой ровный предмет длиной 150-200 мм. Вкрутите в отверстия с только что нарезанной резьбой два болта или шпильки м10. Они выполнят роль ножек—упоров. Отрегулируйте их длину таким образом, чтобы оба прутка стали параллельны друг другу, и затем рассверлите отверстие до диаметра 16,5 мм».
Я снова отошла от компьютера. В последнее время работа особенно нагоняла тоску. Сняла трубку и покрутила телефонный диск. Никто не ответил. В соседней комнате, завернувшись в голубоватую простыню, всё ещё спала Саша. Тёплые световые квадраты лежали под окном и возле кровати, грея её серенькие тапочки. Хотя дневной зной давно сошёл, Сашка дышала тяжело. Её влажные волосы спутались и прилипли к вискам. На лбу выступили капельки пота. Я села на постель, чтобы увидеть, как она проснётся. Мне нравилось смотреть на неё, когда она открывала заспанные глаза, глубоко вдыхала воздух, а потом лениво потягивалась. Я думала о том, где же бродила её сонная душа. Каким зверем оборачивалась и где блуждала. Ведь ещё древние славяне рассказывали про то, как во сне половина человеческой сути, вылетая изо рта, уходит в животном облике путешествовать по местам, которые снятся. Поэтому нельзя будить крепко спящего, переворачивать сонного, чтобы не запутать душу и не сбить с верной дороги. С Сашкой и подавно.
IV
Антон въехал в соседнюю квартиру три года назад.
Старая «Газель», набитая потрёпанным барахлом, остановилась возле подъезда. Из кабины вместе с водителем вышел приземистый парень, белесый, коротко стриженный. Он понюхал толстым носом воздух и оглядел машину. Его блеклые глазки (цвета я до сих пор не разобрала) остановились на маленькой старушке в кузове.
Сухая, дряхлая, как вся её мебель; она сидела на кресельном подлокотнике в дальнем углу. Я даже подумала, что она похожа на лишний стул или другой не очень нужный предмет гарнитура, который с собой-то взяли только потому, что пожалели оставлять новым жильцам. Её жиденькие волосы были разделены на ровный пробор и зачёсаны за уши. Когда Антон зацепился за неё взглядом, старушка заёрзала и суетно заговорила неразборчиво, показывая редкие зубы и теребя причёску. Он покивал ей в ответ и закурил. Она выжидательно замолчала, закрутила перламутровую пуговицу на растянутом манжете своей кофты. Водитель принял это за знак, дёрнув скобу, опустил борт кузова.
Самое грустное впечатление на меня производят переезды. Когда люди срываются с насиженного места со своим печальным скарбом, едут в неизвестность с бессознательной надеждой на лучшее. Перевозимая мебель кажется отслужившей и старой, а новоявленные жильцы измотанными и беспокойными. Человеческое достоинство унижается до переживаний о потерянных вилках да оцарапанных антресолях. Всё это напоминает банальные разглагольствования о ничтожной песчинке в бескрайней Вселенной. Суета грозит ненужностью, а уютные воспоминания скапливаются в необжитом углу.
Тогда вещи Антона выглядели как будто более ветхими, а его спокойствие никак не вязалось с хлопотнёй старушки из кузова. Казалось, что происходящее его не заботило, а деятельное преображение матери раздражало.
Он, не торопясь, докурил, внимательно посмотрел ей в глаза, та сразу притихла. Антон же вместе с водителем взялся таскать вещи.
Я с самого начала заметила эту его привычку делать всё медленно и обстоятельно. У него на всё были заведены свои неспешные ритуалы.
С тех пор он и его мать держались особняком. Она никогда не выходила к соседкам возле подъезда. Если и появлялась на улице, то медленно ковыляла, глядя себе под ноги, и всё теребила свои манжеты.
Я заметила, что на её одежду, даже несмотря на цвет, были нашиты одинаковые продолговатые перламутровые пуговицы с неразборчивым рисунком. Куда бы она ни брела, словно божий человек, перебирающий чётки, ни на секунду не выпускала их из рук.
Антон вообще появлялся редко. Уходил рано, возвращался к ночи, иногда вовсе не бывал дома.
Говорливые соседки решили, что он где-то работает посменно.
Мы часто встречались на лестничной площадке, никогда не здоровались, я вообще не помню, чтобы он хоть с кем-то здоровался. И дурацкая привычка среднестатистического жителя мегаполиса—не знаться с соседями—давала повод.
Постепенно про Антона стали ходить слухи. У подъезда поговаривали, будто работает он в больничном морге, свежует соотечественников с удовольствием. Да и сам он плохой, странный человек, разве кто нормальный станет заниматься такими делами? Мать будто боится его, как огня, и якобы есть отчего.
Однажды соседка сверху слышала (я вот не удосужилась из-за соседней двери, а ей-таки удалось), как он ночью громко орал и «форменно» обещал пристукнуть старушку. Мол, запугал совсем, оттого-то она теперь и ходит шаркающей походкой, семенит по жизни божьим одуванчиком и ни с кем не знается.
С матерью Антона я однажды ехала в лифте. Мы вошли в кабину, я нажала кнопку, двери закрылись, она вдруг тихо сказала: — Вы и ваша девочка очень нравитесь Антоше. Может быть...—старушка замолчала, немного пожевав воздух, продолжила,—заходите как-нибудь в гости.
Голос у неё был еле слышный, из-за редких зубов по-старчески чуть шамкающий и очень спокойный. Имя сына она произнесла по-особому нежно, её серые глаза заблестели.
Лифт остановился, я спешно пообещала не говорить Антоше про разговор, потому что он может расстроиться из-за её вмешательства. Ведь он уже «слишком самостоятельный и не любит, когда помогают».
С этого дня любопытство мучило меня сильней. Меня почему-то всегда привлекали люди замкнутые. Кто-то из умных сказал, что в знакомых и друзьях мы неизбежно ищем себя, кажется, это был японский мудрец. Мне думалось, что люди, не жаждущие встреч и новых знакомств, интересны именно этой своей странностью. В обществе, где индивиды сбиваются в стаи и кружки по интересам, чтобы спастись от одиночества и скуки, есть всегда тот, кто с завидным постоянством избегает человеческих сборищ. Бывает, его за это ненавидят, но всё же мечтают залучить в своё окружение.
Я долго думала о слухах да про то, стоит ли брать с собой Сашу. Но всё же решилась посмотреть на мрачного служителя морга вблизи.
Было воскресенье. Где-то внизу драл глотку озябший кот. Наверное, он забрался на почерневшее от осенних ливней дерево. Ошалев от своей смелости, замяукал жалобно, но вдруг заморосило, он продрог и отчаянно заорал, призывая человечество на помощь. Мрачное утро дребезжало в его надрывных криках. Дождь не унимался, было холодно. Сашка давно встала и даже сама заплела себе косу. Я ещё недолго лежала под одеялом, думала о промокшей кошке, неудачном стечении обстоятельств. На кухне пару раз грохнуло, и я поняла, что если не встану, Саша в поисках съестного расколотит все тарелки.
Мы позавтракали, говоря про Чебурашку. Сашка заметила, что он глупый, но очень добрый. Я же для очистки совести спросила, сколько будет два плюс три, и заставила её прочесть надпись на пачке молока.
А пока она убирала игрушки в своей комнате, я размышляла над чашкой кофе.
Ещё чья-то бабушка сказала надвое и про сплетни, и про дым, что без огня не клубится. Но я так давно никем не интересовалась по-настоящему, что сочла её россказни глупыми суеверьями. У меня ведь появился повод подойти ближе—полуофициальное приглашение перейти черту. Подумалось, что вряд ли Антон набросится на меня с порога, выпотрошит и отвезёт в свою вотчину.
К тому же мы с Сашкой сотню лет не ходили в гости. А ведь в этом всегда есть что-то странное. Чай в чужом доме совсем не такой, как обычно. По-своему расставленные книги, мебель рассказывают про владельца куда больше, чем месяцы знакомства. Я не удержалась.
Дверь открыла мать. Она сначала долго изучала нас в глазок, потом, пошуршав металлической собачкой, отперла. Желтизна кухонного полотенца, перекинутого через плечо, неприятно контрастировала с её болезненным лицом.
— А Антоши нет, он за сигаретами вышел,—протараторила скороговоркой, теребя перламутровые пуговицы на манжетах кофты,—но вы проходите.
— Мы ненадолго,—сказала я и мысленно отругала себя за любопытство.
Она ушла на кухню, оставила нас в гостиной.
В комнате было старомодно и чисто. Диван с деревянными подлокотниками, книжный шкаф, круглый стол с четырьмя стульями и белой скатертью; ширма в дальнем углу, отгородившая кровать; два пухлых кресла, у стены телевизор, правда, новый; комод с кружевными салфетками, начатое вязанье на тумбочке. Если бы я не знала, что Антон живёт здесь, то уж точно решила, что это комната одинокой старой женщины, которая занимает часы рукоделием и просмотром новостей. Только книги на полках могли предложить альтернативу. Хотя почему бы старушке вместе с Тургеневым, Пушкиным да Карамзиным не интересоваться анатомией, криминалистикой и ремеслом патологоанатома. Чего теперь не бывает?
Сашка, устроившись на стуле, уныло болтала ногами. Я подошла к полкам и только тогда заметила, что за ширмой есть ещё зеркало во весь рост. Мне почему-то сразу представилось, как Антонова мать стоит перед ним в одной комбинации, разглядывая своё старое тело. Смотрит сначала в разрез на обвисшую грудь, потом вытягивает руки и глядит на пожелтевшие ногти. Внимательно изучает дряблую кожу на локтях, потом выдвигает поочерёдно худые ноги, а после, осторожно приподнимая подол, без эмоций водит взглядом по отражению морщинистого живота.
Я обернулась к Саше, она с закрытыми глазами медленно сползала со стула. Осторожно потрясла её за плечо, Сашка глубоко вздохнула и недоуменно посмотрела вокруг.
— Мы в гостях, не пугайся.
Она оглядела комнату, в воздухе что-то дрогнуло, будто бы он загустел, а кто-то в коридоре толкнул его край, тяжёлая волна лениво пошла к окну. У меня появилось неприятное ощущение чьего-то присутствия, хотя мы по-прежнему были одни. Даже подумала, что кто-то подглядывает в окно, но вспомнила про пятый этаж.
По алюминиевому сливу ковылял голубь, ветер ерошил его серые перья. Птица, пытаясь удержаться, немилосердно скребла когтями по наклонной поверхности. Вряд ли её интересовало происходящее за стеклом.
Антонова мать принесла поднос с чаем. Саше досталась чашка из другого сервиза с голубым слоном и тонкой ручкой под позолоту, нам же Анна Ильинична (мы только сейчас познакомились) оставила по красной кружке в белый горох.
— Вы что-то вяжете?—спросила я для разгона тишины.
— Кружевные салфетки,— она оживилась, как в тот раз, при переезде,—знаете, многие любят, когда дома всё белое, накрахмаленное. В галантерее платят по 50 рублей за штуку. А мне что ещё делать? Вот, сижу днями за спицами, думаю про своё, набираю петли, глядишь, и готово. Ещё, говорят, мода сейчас на такое пошла, ну, чтобы у хозяйки всё будто бы ею связанное. А тем, кто сам не умеет, я и... Только вы Антоше не рассказывайте, что у меня на продажу. Он ведь думает: знакомым; я и знакомым, и к пенсии добавку. Хотите, для вас тоже свяжу?
Я почувствовала себя неловко, будто бы она предложила мне не салфетку в оборках, а деньги. Опять появилось это ощущение чужого присутствия.
— Ну, что вы. Не нужно.
— Вам понравится.
Она замолчала, мне вдруг подумалось, что какой-нибудь писатель середины XX-го столетья сочинил бы в подражанье Газданову: «Старость давно тронула её печальные черты». Но пора пафосных фраз прошла, прихватив с собой целую эпоху.
И если быть проще, я только сейчас догадалась, что Анна Ильинична давно себя изжила. Скучные глаза, седые волосы, ненадёжная походка, тело, покрытое морщинами, словно смятой обёрточной бумагой, из которой давно изъяли содержимое. Вот она сидит, чуть наклонившись вперёд, чтобы расслышать мои слова. Делает вид, будто пьёт горячий чай, а сама только касается губами ободка да отставляет кружку. Я смотрю и не понимаю, как ей до сих пор удаётся дышать.Теперь же, когда вспоминается тот день, в голове некстати вертятся слова Янины Ипохорской: «Жизнь что трамвай—с вагоновожатым не поразговариваешь».
Антон неожиданно открыл дверь своим ключом и раздражённо хлопнул по кнопке звонка, негодуя на материнскую забывчивость да дверную цепочку. Анна Ильинична заторопилась, я напряглась. Он вошёл, пошарил в карманах, вытащил две пачки сигарет и зажигалку из синего пластика. Преувеличенно небрежно бросил всё в кресло, сделав вид, будто бы только нас заметил.
— Привет,—поздоровался он почему-то только с Сашей.
— Привет,—поздоровалась она.
Мне всегда нравилась эта её непосредственность. Если Саше «тыкали», она отвечала тем же. Чужая мамаша старанья ради обязательно замечала: «Разве тебя не учили говорить незнакомым людям вы?». И тут надо было менять тему или уводить Сашку побыстрей, иначе реплика: «А тебя?» грозила очередной тирадой. Тирадой про то, как стыдно хамить, куда смотрят родители и что грубой быть плохо и некрасиво. Мне же в такие моменты на память приходили писательские рассуждалки, начавшиеся ещё столетья назад, кажется, с «Очерков Бурсы». Мол, ребёнок тоже человек, только у него, как у собаки, проблемы с самовыражением, и не всякому объяснишь, что дело тут не в воспитанности или отсутствии хороших манер.
— Хочешь, покажу скальпель?—спросил Антон. Сашка согласно закивала на незнакомое слово.
Он пошёл в прихожую и зашуршал, видимо, в своей сумке.
— Вы всегда с собой носите рабочие инструменты?—не утерпела я.
— Всегда,—недовольно буркнул Антонов голос.
— А зачем, не скажите?
— За шкафом.
Уже в комнате добавил:
— Просто нравится, вы не думайте, он нулевой, две недели только со склада. Чистенький.
Повертел перед Сашкиным носом литым хирургическим ножичком, с гордостью подержал на свету, но в руки так и не дал.
— Оружие врача,—улыбнулся Антон,—металли-ческий, гладкий, приятный.
Анна Ильинична спохватилась, что сын ещё ничего не ел, и пошла на кухню.
Антон представился. Я ответила, он поинтересовался:
— Ты знаешь, где я работаю? Я пожала плечами:
— Знаю.
— Не боишься? Ещё ребёнка привела.
— Нет.
— Это хорошо.
Собственно, так началось наше знакомство.
V
Саша проснулась в половине шестого. Солнечные квадраты переползли с пола на стены. Выцветшие зеленоватые обои с ромбовидным тиснением от этой световой насыщенности казались новей.
— Что тебе снилось?
— Собака, большая коричневая,—Сашка потягивалась.
— Ты испугалась?
— Нет. Мы играли, было весело.
— Значит, тебе приснился друг.
Саша задумчиво отвела глаза в сторону. Мы замолчали.
«Собака, большая коричневая»—мечта каждого ребёнка. Спросишь зачем,—посмотрит непонимающе, не ответит или, наоборот, скажет: «Ну, как это?». Старший останется в недоумении, а младший уверится в своей правоте. Действительно, что может быть очевидней этой нераздельности? Ведь любой, только научившийся говорить, заверит, что ребёнку без собаки ни в коем случае нельзя. Я порой думаю в самом деле завести пса. У Сашки и так мало детского. Игрушки, конечно, хорошо, да с собакой хоть поговорить можно. Но опять же надо кормить и гулять, а у меня ни средств, ни желания. Я помню себя в её возрасте. То же чувство, чтоб обязательно—собака огромная и добрая, всё понимающая, но главное, своя. Совсем взрослые и скучные люди думают, что это всего лишь прихоть. На самом же деле—острая необходимость. Наверное, поэтому Сашка тискала во дворе всех хозяйских собак и бродячих котов.
— Слышишь?—она потянула меня за руку.
— Что?
— Слушай,—Саша снизила голос до шёпота,—в комнате кто-то ходит.
Задышала быстро, беспокойно. Зрачок, словно от укола, разросся чуть ли не на всю радужку.
— Саша, Саша, успокойся, ты это со сна.
Я прислушалась, в коридоре между комнатами действительно шебуршали. Звук такой, словно кто-то рылся в своих карманах, мялся, переступал с ноги на ногу, вздыхал обижено.
— Там никого нет, хочешь, пойдём, посмотрим? Сашка, испуганно замотала головой.
— Ладно, я сама.
Хрипло кашлянули. Я быстро вышла из комнаты. В пустой прихожей на вешалках безжизненно темнела одежда. В зеркалах трельяжа отражалась моё окно. Для верности я прошла на кухню, никого не было.
Вдруг спешные шаги за моей спиной бросились в детскую. Я резко повернулась и сразу же поняла: бегают не по квартире, а этажом выше. На всякий случай посмотрела Сашу: она, свернувшись калачиком, снова заснула. Я вернулась в прихожую, проверила замки, заглянула в глазок. Антон сидел на корточках перед своей дверью, стиснув руками голову. Я открыла:
— Привет, ты чего?
Антон посмотрел мне в глаза, как обычно спокойно и равнодушно.
— Ключи забыл? Он молчал.
— Тогда чего? Пожал плечами.
— Зайдёшь?
— Сашку не разбужу?
— Нет, ей всё равно пора вставать.
Я помню, что Антон любит чай с бергамотом, мы с Сашкой пили «Лесную корзину» с ягодами. Но если одновременно в разных заварниках запарить оба чая, то в кухне появится причудливый аромат. Душистые листья смородины перепутаются с малиновым духом и земляничной сладостью, а терпкий бергамот добавит сдержанности чайному букету.
Когда Саша впервые услышала слово «бергамот», то сначала ничего не сказала. Но потом отозвала меня в сторону и спросила, кто это такой и почему не пришёл, раз его пригласили и очень ждут. Я объяснила, что это всего лишь сочные груши, но она мне, кажется, не поверила, поинтересовалась у Антона, где живёт, что ест Тот Самый Бергамот. Антон долго смеялся громким и заразительным смехом. С тех пор Сашка ему вопросов не задавала.
Тогда мы тоже сели в кухне. Я по обыкновению готовила чай. Но знакомый аромат почему-то не складывался. Всё портил странный приторный запах. Казалось, он двоился, вроде, была в нём знакомая мягкость и даже приятность. В то же время нечто слащавое и липкое чувствовалось сильней. Только наполнив чашки, я поняла, в чём дело. Антон ехал прямо с работы, не был дома, значит, не переодевался. Его одежда пропиталась запахами формалина и ладана.
Он хотел закурить, но вспомнил, что Саша не переносит запаха дыма. Сунул пачку обратно в нагрудный карман футболки. Я почему-то подумала, что за два года общения мы не стали ближе. Он приходил к нам почти каждый день. Мы садились втроём, или даже вдвоём, но это реже, за клеёнчатый стол. Говорили о жизни, настроении, работе—о разном, смеялись или тревожились. Но вот занятная штука: эти посиделки не приблизили нас ни на шаг. Антон переводил беседу, если не хотел о чём-то рассуждать. Иногда просто молчал, делал вид, будто обращаются не к нему. К Саше он всегда был внимателен. Никогда не сюсюкал, не заискивал, как многие взрослые, не вёл себя снисходительно. Ей очень нравилось, что мы все говорим на равных. Я, часто оставляя Сашку с Антоном, была спокойна.
В тот раз он сел на другой стул. Что уже само по себе было странно, ведь Антон всегда занимал одно и то же место. Как собака, выбравшая себе уютный угол, никогда не садился иначе. Мне даже думалось, что такая мелочь стала у него ритуалом. Пришла Саша. Пили чай молча. Потом Антон вспомнил, что у него дома есть хорошая книга и надо её принести. Сашка вызвалась помочь. Когда дверь хлопнула, Антон сказал, что нечестно, если умирают молодые и красивые. Старые и отжившие своё—это нормально, а вот молодые—плохо. Ничего толком ещё не было, а уже вскрыли черепную коробку, взвесили, промыли кишочки, зашили трупным швом, да упаковали в ящик. Пришёл скучный поп, оттрындел над усопшим заупокойную, махнул кадилом пару раз, и поплёлся по своим делам дальше. А что несправедливо, ему дела нет, Бог всё простит. Только, где он, этот ваш Бог? Кто его видел, Бога-то? Уж куда-куда, а к Антону на работу он точно не заглядывает. Туда санитары-то ходить боятся, облегчённо вздыхают, если кто из смотрителей к труповозке сам выходит. Антон помолчал. — Знаешь, Майка, к нам сегодня молодую привезли, двадцать семь лет. Красивая. Волосы чёрные, губы пухлые, фигура—ничего лишнего. Лежит, как живая, только бледная, даже резать жалко.
Я шесть лет не плакал, а тут по-пацански заныл. Ей бы жить да жить, а её сюда. Обидно, сил нет.
Посмотрела на Антона. Попыталась представить, как этот крепкий человек плачет. Интересно, что видно в его глазах, как он сидит, что выражает его лицо, как выглядят губы. Подумала ещё и решила: вряд ли ему пойдёт человечность, во всяком случае, такая, как принято понимать. В голове завертелось знакомое: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей».
Да, руки у Антона всегда были чистые. Я бы даже сказала, чересчур. Сильные, некрасивые, с короткими пальцами, но опрятные. Ни грязи под ногтями, ни порезов.
Приходя к нам, первым делом он шёл в ванную, когда вставал из-за стола, даже если ничего не ел, споласкивал в раковине. Делал это мимоходом, но тщательно.
— Знаешь, Майка, а я ведь всё равно свою работу люблю,—сказал Антон и достал зажигалку,— всегда кто-то должен убирать мусор. Добросовестно, каждый день.
Я снова посмотрела на него:
— Почему бы и нет.
— Мёртвых, Майя, бояться нечего. Они не кусаются и не шумят. А я тишину люблю.
Так работал бы в музее. Нет, в музее не то, слишком людно. А на работе у Антона благодать. С утра вдвоём, ночью один. Порой, кажется, время замирает. И только там он хозяин. Что, думаешь, псих? Нет, даже близко не попала. Истину, истину, Майя, нужно искать в подобных местах. Сначала понять, что, откуда и куда уходит. А только потом про жизнь рассусоливать. Страшно поначалу, неприятно, но перебороть надо, смирить себя, свыкнуться.
Мы вспомнили про Сашу. Она до сих пор не вернулась. Они с Анной Ильиничной так и не нашли книгу, Сашка задремала на Антоновом диване.
VI
Небо забродило серыми тучами. Хмарь расползлась, затопив вечерний город. Пойманный дождевой сетью мягкий неоновый блеск навесных реклам, проворные автомобили и пёстрый поток разноцветных зонтов, как задыхающиеся мальки, грустно подрагивали в лапах непогоды. Краски сгустились, хмурое потемневшее небо в нескольких местах треснуло молниями. Я стояла на балконе и смотрела, как верхушка Эйфелевой башни медленно плывёт над помрачневшими домами. Сначала мне даже казалось, будто слышу скрип её тяжёлой конструкции, устало качаемой ветром, но потом стена дождя шумно обрушилась на улицы, скрыла все звуки.
Саша сидела в дальнем углу комнаты, с ногами забравшись в кресло.
Под потолком ненадёжно мерцала лампочка, вольфрамовая нить слегка подёргивалась от перепадов электричества, вот-вот обещая погаснуть. Наверное, это световое дрожание и отвлекло Сашку. А может быть, ей просто надоело листать буклет с видами Парижа. Она больше не интересовалась ни величественностью Триумфальной арки, ни утренней красотой Сены, ни уютными ресторанчиками для туристов.
Вдруг пульсирующий огонёк внутри стеклянного конуса дёрнулся и исчез. Сашка вздрогнула, резко вскинула голову.
В небе громыхнуло, тяжело ударив звуковой волной в нашу балконную дверь, и десятки автомобильных сигнализаций внизу, у тротуара, запищали, перебивая друг друга. Я почувствовала Сашину руку, уцепившуюся за подол моего платья. Вторая искала на мокром поручне моё запястье. Нащупав, Саша крепко прижалась ко мне всем телом. Несколько секунд я слушала её учащённое дыхание и бешено стучащее сердце. А потом вдруг раздражённо спросила:
— Ты что, боишься?
Саша неуверенно отстранилась, худенькая, с растрёпанными волосами в темноте она выглядела особенно жалко. Мне стало мерзко от себя она осторожно выпустила мою руку, аккуратно разгладила измятое платье и ответила тихо: «Нет».
— Тогда иди в комнату, а то простынешь.
Она ещё мгновение стояла, накручивая рукав футболки на палец, пока та не впилась в плечо, потом послушно повернулась и закрыла за собой дверь. В небе опять что-то лопнуло, молния вырастила блестящую грибницу.
Мне часто казалось, будто я только и занималась тем, что говорила: «Саша, сделай то, Саша, сделай это, перестань, пожалуйста, ты же знаешь: нужно поступать так, а не иначе». Конечно, я раздражалась, если она не слушалась. Порой хотелось закричать, чтобы она прекратила свои дурацкие выходки, но всякий раз я вспоминала, что могла испугать её, спровоцировав очередной приступ катаплексии. Она продолжала по-своему, я злилась ещё больше, только уже на себя.
В тот день Саша опять устроила чёрт знает что. Мы пришли после балета домой, Она сказала, что очень устала, аккуратно повесила одежду на стул и легла спать. Я поплелась в магазин за яблоками. Ходила не больше сорока минут, вернулась, дверь закрыта на нижний замок, и дома тишина. Сначала решила, что Сашка играет. Она ведь часто придумывала новое.
Однажды после фильма про Чука и Гека спряталась в шкафу и уснула, мы с Антоном нашли её и переложили в постель, Саша, когда встала, очень удивилась. Потому в этот раз я заглянула и в шкаф, и под кровать, даже пошарила рукой на антресолях, мало ли, что ей взбрело в голову. Но было ясно: дома никого нет.
Анна Ильинична сказала, что Антон ещё не вернулся с работы, а ей сегодня нездоровится, и Сашка к ним не заходила.
Вот тогда-то я испугалась. Сразу представила, как она свалилась в какую-нибудь канаву или траншею, ведь дети всегда находят самые «удачные» места для падений.
Понеслась вниз, к подъезду, расспросила соседок, но никто Сашу не видел—выползли гулять только что. Я не придумала ничего лучше, как обойти все квартиры. На мои звонки раздавались недоуменные отказы: нет, мы не видели вашу девочку, не заходила, не была. Как так, ушёл ребёнок, а никто не знает. Я позвонила в милицию, но там грубый молодцеватый голос хамовато посмеялся надо мной. Мол, шутите, мамаша, что мы вам тут, няньки, к подружке, поди, пошла. А вот если через двое суток не вернётся, то, конечно, тогда милости просим писать заявление.
Я хотела сказать, что не мамаша, и что подруг у неё никаких нет, но дежурный, весело хохотнув, положил трубку.
Снова вышла на улицу. Смеркалось и начинало накрапывать. Пахло холодной влагой, откуда-то нёсся автомобильный гул. Соседки расползлись по домам.
Опустевший двор казался мрачным, недоброжелательным. Я села на лавку и подумала: сначала надо дождаться Антона, потом идти обыскивать район вместе. Но как и где искать в первую очередь, я не знала.
Мысли мои постепенно рассеивались. Вечер мутнел и угрюмел. Заговорщически шушукался в деревьях ветер.
Чувствовалась августовская ненадёжность.
Пожалуй, я только сейчас поняла, что осень уже дышит в затылок, обрывая в нетерпении календарные листы. Смена времён года неминуемо делает круг. А человек, как всякая зверушка, готовится к зимовке загодя.
Не знаю, сколько я так просидела. Но фонари уже засветили жёлтым, когда на другом конце двора показались два силуэта. Тёмные фигуры: одна сгорбленная повыше, другая стройная маленькая—приближались медленно. Я почему-то сразу поняла, что это ведут Сашу.
— Спасибо за то, что нашли,—сказала я и крепко схватила Сашкину руку.
Старая женщина грустно посмотрела на нас, кажется, сгорбилась ещё больше. Её вытянутое сморщенное лицо уныло качнулось над тощими плечами в знак согласия. Мне подумалось, что она похожа на китайского болванчика.
— Мы кормили кошек.
— Рыбой,—подтвердила Саша.
— Я с каждой пенсии покупаю два кило плотвы, чтобы бездомным кошечкам дать поесть вволю.
Почувствовала, как начинаю выходить из себя. Они кормили «кошечек» в то время, когда я тут сходила с ума от беспокойства. Потащились на помойку бросать склизкую рыбёшку хвостатым.
— А потом мы зашли ко мне домой, чтобы помыть руки.
Старая калоша говорила так спокойно, будто бы всё в порядке. Помыть руки, попить чай, поужинать, поболтать. Я тут места не находила. Теперь стоит, рассуждает, мол, кошечек бездомных жальче людей. То-то видно, эгоистка.
— Спасибо,—процедила я сухо и потянула Сашу за собой. Женщина, отпуская её, попросила кормить иногда бездомных животных.
Мы подошли к подъезду.
— Мне больно,—пискнула Саша и попыталась высвободить руку.
— Тебя вообще надо выдрать! —выпалила я сквозь зубы.
Саша непонимающе посмотрела мне в глаза. Я вдруг на неё замахнулась.
Она часто-часто заморгала, начала прерывисто дышать, вся сжалась.
Мне до сих пор стыдно. Я не ударила, но хотела. В первый раз так сильно и решительно. Даже сейчас не по себе, то ли оттого, что могла это сделать легко, то ли потому, что возникло желание.
Я успокоила Сашу и забрала у неё ключи от квартиры. Что-то сказала про плохое поведение...
Дождь постепенно сходил на нет. Люди, прятавшиеся под козырьками кафе и ресторанов, потянулись на улицу. Непонятно откуда взявшийся худощавый мим ненавязчиво заигрывал с прохожими. Он смешно вытягивал шею, подставлял размалёванное лицо под редкие капли, махал руками и высоко задирал ноги, явно изображая какую-то птицу. Заботливо вырастил воображаемый цветок и подарил его промокшей блондинке в льняном костюме. Эйфелева башня медленно таяла на фоне проясняющегося ночного неба.
Саша в комнате, пристроившись на уголке кровати, напряжённо ловила каждое моё движение. Рядом с ней лежала новенькая нераспечатанная свечка и буклет, открытый на странице об уличных актёрах.
Я чиркнула спичкой о коробок, приятно запахло серой. Комната наполнилась тусклым мерцанием, тени медленно поползли по обоям.
— Саша, знаешь,—сказала мягко,—бояться можно, к тому же со временем это проходит. Да и гроза не самое страшное из того, что случается. Если чем-нибудь заниматься, когда за окном начинает греметь, можно научиться не замечать...— мне вдруг пришло в голову, что говорить подобные вещи испуганному ребёнку по меньшей мере глупо, даже если этот ребёнок ни за что не признается в своих страхах. Но хуже пытаться убедить его в том, во что самой не удалось поверить.
Сложилось так, что я всегда была с ней рядом, вроде бы, даже участвовала в воспитании, но только на деле Сашка выросла сама. И теперь мои педагогические порывы выглядели не к месту.
В свои семь она была похожа на маленькую рассудительную старушонку, в сущности, сформировавшаяся личность. Молчаливая, неулыбчивая, совсем не такая, как остальные дети. Я не помню, что бы она плакала или когда-нибудь жаловалась, а ведь девчонки её возраста постоянно гундят и канючат что-нибудь у своих родителей, пытаются привлечь всеобщее внимание. Сашка не капризная, но очень упрямая.
Знаю, ей нужна была ласка, наверное, пора было вести с ней всякие разговоры про то, откуда берутся дети и почему ей в этой, без того нелёгкой, жизни придётся сложнее, чем остальным. Но каждый раз, когда я набиралась смелости и заговаривала, Сашка смотрела на меня по-особенному, и я задумывалась, не опоздала ли с подобными рассуждениями. Разговор опять не клеился, она продолжала самостоятельно взрослеть, справляясь со своими детскими штуками в одиночестве.
— Ты сегодня уйдёшь?—Саша прервала мою задумчивость.
Я пожала плечами.
— Хочешь молока? Она кивнула. Уснула не дождавшись.
Париж за окном растаял, а с ним и Эйфелева башня, только шпиль Останкинской остался, как напоминание. Я укрыла Сашу верблюжьим одеялом, забрала буклет, кружку поставила возле кровати, хотя знала, что до семи тридцати она не проснётся.
В коридоре настойчиво захрипел телефон.
VII
На эскалаторе уныло целовались две девушки лет пятнадцати. Рыжая, с серебряным колечком в ноздре, облокотилась на поручень и уверенно запустила руку под кофту лысой подруги. Бритая девочка откинула голову, словно приглашала целовать её щупленькую детскую шею. Рыжая самодовольно улыбнулась и приняла предложение.
Так они застыли на чёрной ленте эскалатора. Ещё одно грустное фото из коллекции мегаполиса. Города-спрута, города-гиганта, города-героя, где каждый хочет быть с кем-то, пусть ненадолго: на неделю, на день, на час. Но главное, быть шестьдесят секунд в минуту, вдыхая запах и чувствуя кожей человеческое тепло. Можно даже молчать. Но обязательно рядом, чтобы при случае на неожиданное «а знаешь?» услышать ответ.
Пять человек разбрелись по опустевшей платформе. После дождя, особенно, поздними часами в метро чувствуется тяжесть: смесь усталости, недостатка свежего воздуха и мутных ожиданий ночи. Иногда в скользком жёлтом свете метрополитена становится противно, появляется необъяснимое ощущение тревоги.
Пыльные плафоны мерно раскачиваются над головой, будто предвещают нехорошее. Люди тревожно оглядывают друг друга, поезд, как раненый зверь, ревёт свой предупредительный сигнал.
На табло красными квадратиками высветилось: 00:15, секунды с новой силой побежали отсчитывать следующую минуту. Я посмотрелась в карманное зеркало, щёлкнула заколкой, волосы красиво упали на плечи. Расстегнула голубую кофточку ещё на пуговицу. Эта уловка не столько придаёт уверенности, сколько привлекает внимание. Хотя усталость в глазах и лёгкий оттенок безразличия ко всему сводят на нет смехотворные махинации с маленькой грудью. Я поправила брюки, закрасила губы светлой помадой. Иными словами, сделала всё от меня зависящее.
Дождь, ветер, ветер, дождь—от перестановки слагаемых сумма не меняется. Осень приходит быстрее, чем я успеваю привыкнуть к этой мысли. Дни теряют цвет, непогода сорит листьями и разводит слякоть. Наверное, поэтому больной август всегда плаксив и неестественно трагичен. Люди в холода сближаются—инстинкт самосохранения, доставшийся в наследство от хвостатых предков, до сих пор даёт о себе знать.
— Здравствуй,—сказал Денис.
Я улыбнулась. Он предложил чаю, и мы пошли на кухню пить кофе.
Когда-то давно, ещё в начале нашего знакомства я придумала правила своей одиночной игры, три простых условия: минимум информации, минимум надежд и никаких попыток нарушить первые два запрета. В противном случае набранные очки сгорят, герой самоустранится и придётся начинать заново.
Чайник присвистнул, Денис повернулся на стуле и снял его с огня. Запахло растворимым кофе.
— Хочешь?—спросил он, закуривая.
— Нет.
— А ужинать?
Я опять покачала головой. Он пожал плечами. Мы помолчали до тех пор, пока сигарета не закончилась... Минимум информации—это не так уж плохо. Никто не претендует на знание твоей души, не советует и не пытается лечить. Просто ты живёшь, как удобно, принимаешь решения самостоятельно и не боишься остаться в одиночестве.
Мы познакомились около года назад. Саша тогда болела не сильно, её можно было оставлять одну, поэтому я работала в офисе. Набирала все те же скучные тексты.
Август сходил на нет. Люди возвращались из отпусков. Третий канал заключил договор с нашим концерном, и Денис отправился к нам в контору снимать серию заказных репортажей.
Начальник Николай Сергеевич—человек, зависимый от погоды, семьи и вышестоящих,—ку-рил у себя за столом, ожидая людей с телевиденья, как второго пришествия. Уже давно из кабинета в кабинет гуляли слухи о грядущем разгоне нашего «совкового» отдела и прикреплении особо ценных кадров к другим филиалам. Сотрудники подыскивали запасные выходы и пути к отступлению. Николай Сергеевич был немолод, при детях и начальствовал в этом кресле не меньше двадцати лет. Он хмуро застёгивал свой недорогой пиджак на все пуговицы, будто боялся выпустить опасения наружу. Говорил мало, часто закрывался в кабинете, просил никого не пускать. Секретарша рассказывала, что он пьёт коньяк из угловатой бутылки и часто сорит окурками возле стола. Кто-то верил.
Думается, Николай Сергеевич видел в Денисовом явлении последнюю возможность оправдаться и заслужить доверие. Наверное, поэтому в день съёмок он лично вышел к журналистам. Осторожно подхватил под локоть невысокого темноволосого мужчину, лет двадцати восьми, и, стараясь не измять его делового костюма, увлёк жертву к себе.
Снимали всего пару дней. Быстро нашли общий язык, заговорили не только о задачах промышленной группы, её клиентах, но и о жизни.
После четырёх часов Денис отключал микрофон, отправлял оператора домой, и беседа продолжалась за кофе. Николай Сергеевич, воодушевляясь, зазывал собеседника к себе в пресс-службу. Но тот отказывался, размышляя о деньгах и свободе. Мол, телевиденье—это образ жизни, независимость—его неотъемлемая часть.
Денис всегда говорил, будто нет ничего лучше софитового света и объектива камеры, особенно, когда они направлены на тебя. И если ты не можешь сказать: на сегодня достаточно, завтра до-снимем,—значит, жизнь сделала крен. Ведь оставаться по эту сторону микрофона намного лучше, чем по другую, хотя бы потому, что здесь ты хозяин положения. Маленький божок из пятиминутного репортажа. Вершитель судеб и помощник обывателя.
Что вы говорите: не топят вторую неделю? Трубы лопнули? Сосед—известный художник? Как, как адрес? Повторите, пожалуйста. Съёмочная группа выезжает. Часа через полтора будем на месте. Почти что скорая, почти пожарная. И уж точно лучше милиции.
Да в конце-концов всем нравится простое человеческое внимание. А «попасть в телевизор»— счастье неописуемое. И Денис не понимает, что, значит: нет, снимать здесь нельзя, ещё раз принесёшь сюда свой телевизионный хлам, костей не отыщешь. Денису не ясно, как можно не любить стэнд-апы и прячущуюся за камерой фигуру оператора.
Но телевиденье—это как балет или модельный бизнес, улыбайся, пока ты молод, улыбайся, пока ты брэнд, зритель твой. Он за тобой с канала на канал будет щёлкать, если потребуется. Примет все твои па и ню. Но как только ты вышел в тираж, поистрепался, потерял блеск, зритель найдёт нового кумира. Забудет тебя беззастенчиво, пусть ты хоть трижды профессионал.
Оттого-то журналист—человек отчаянный, оттого-то он обречён на тяжёлую работу. Грести лапками под себя, что есть мочи, рвать из новостей в спецрепортажи побольше, оттуда—в свою передачу, дальше—в авторское телевиденье, в документалистику или как выйдет. В идеале, пополнить бы ряды телеакадемиков, но опять же неизвестно, получится ли.
Откладывать деньги, чтобы, если в тираж, так уж безбедно или хотя бы не жалуясь. Бежать без одышки, беречь лицо и желудок, интересоваться всем, думать за двоих, жить не загадывая. И оглядываться, всегда оглядываться: кто идёт следом, чего хочет зритель, как смотрит администрация на политику канала.
Честолюбие—двигатель карьеры.
А Николай Сергеевич, казалось, больше ценил традиции и стабильность. Он привык к своему кабинету, кругу обязанностей, к старым сотрудникам. Ему было непонятно, как профессия наборщика текстов может устареть. Наверное, поэтому последняя соломинка оказалась всего лишь соломинкой. Наш отдел расформировали.
Через неделю я собирала вещи. Так же смутно надеясь на незыблемость своего трудового поприща.
Вышла на улицу. Август дотлевал под остывающим солнцем, предвещая холодную осень. Сентябрьский ветер уже вырвался на волю и, как заправский хулиган, приставал к прохожим, вертел из старых листьев маленькие воронки, шумел плохо приклеенными объявлениями и афишами. Я стояла некоторое время возле крыльца. Думала, как быть дальше. Николай Сергеевич сказал, будто всё образуется, без работы меня не оставят, но обещать конкретное пока трудно.
А то, что через неделю мне нечем было заплатить даже за проезд, никого не волновало.
— Я вас помню,—сказал знакомый голос за спиной.
— А я вас нет,— ответила, не глядя.
— Мне нравятся строгие девушки.
Я повернулась, Денис курил и щурился от солнца. Узел его полосатого галстука был ослаблен, и белый накрахмаленный воротничок рубашки вылез из-под лацканов тёмно-синего пиджака.
Съёмочную группу он только что отпустил. Снимали-то всего лишь фасад да немного в коридорах нашего здания. День подсъёмок—это почти что выходной.
Ещё раз посмотрела на крыльцо и окна второго этажа—мой бывший офис. Солнце красиво отражалось в стёклах. Я вспомнила, как оно длинными полосами ложилось на столы и лениво светило сквозь пластинки жалюзи, мешало работать.
Мне стало грустно, закончился очередной этап, впереди неизвестность—мои тернии, чужие звёзды и прочее в том же духе, а что делать, кто виноват да как быть дальше—неясно.
Денис ткнул в пепельницу бычком и взял меня за руку.
— Почему ты приходишь только по субботам?— спросил, осторожно целуя в ладонь.
— Я работаю, да и ты тоже.
— Даже по вечерам?
— Да.
— И в воскресенье?
Я кивнула. Он помолчал, закусив нижнюю губу.
— Майя, может быть, пора серьёзно поговорить? Когда ты не ждёшь от жизни подарков, рассчитываешь только на себя и не надеешься на волшебника из голубого вертолёта, который, может быть, отыщет пару минут и заскочит к тебе вместе со всеми своими чудесами, тогда создаётся иллюзия, что не всё так плохо и финал ещё будет счастливым. Не знаю, к сожалению или к счастью, но романтические надежды заканчиваются ничем гораздо чаще. Годы идут, ты привыкаешь и даже, если что-то тебя не устраивает, рано или поздно начинаешь думать, будто так и нужно. Конечно, мне хотелось рассказать Денису всё, как есть. Рассказать про Сашу и про то, что я чувствовала, когда оставляла её одну, почему уже ничто не могло измениться.
Но было страшно. Ведь о таких вещах говорят в самом начале, а не через год. Вот, мол, образовался ребёнок из воздуха. Как? Да, бог его, этого ребёнка, знает. Я где-то прочла, что храбрец не тот, кто перестал бояться, а тот, кто невзирая на страх идёт вперёд. Но другое дело, если ты сознательно путаешь следы, а потом сам не можешь найти обратную дорогу. Ещё эта негласная договорённость: лишняя информация как ненужный свитер в чемодане с летними вещами.
— Майя, ты меня слышишь?
— Да. Так о чём?
Денис опять щёлкнул зажигалкой.
— О нас с тобой?
Естественно, как только кто-то объединяет тебя в это непонятное «мы», он тут же начинает претендовать на твои мысли, печали и радости. Ничего плохого тут нет. В конце концов, человек по природе собственник.
Но в этот момент я вдруг поняла, что говорить обо всём не хочется именно мне, а не Денису.
Минимум надежд—так проще.
Я знаю, что в большой комнате у Дениса стоит чёрно-белая фотография—портрет его матери. Молодая женщина с длинными тёмными волосами смотрит немного высокомерно из-под полуопущенных ресниц. Тоненькие брови изящно выгибаются, губы слегка тронуты улыбкой и обнажают ровный ряд передних зубов. В руках она держит свёрнутую трубочкой газету. Видно, что фотография непрофессиональная, но даже фотограф-любитель сумел уловить её грацию. Худые руки, покатые плечи, складки бледного платья—всё подчинено этой лёгкой женственности.
Мы никогда не говорили о ней, но, глядя на портрет, я точно могу сказать, откуда в Денисе взялись педантичность и заносчивость.
Я ни разу не спрашивала, сколько у него было женщин, не интересовалась, есть ли ещё кто-нибудь кроме меня. Подобные вопросы отягощают отношения. Мне это ни к чему. Ведь я не могла пожаловаться на то, что Денис плохо ко мне относился. Он всегда был нежен, заботлив, иногда мы ходили в кино, сидели в кофейне, гуляли по Тверской, несколько раз он дарил мне цветы. Когда я приносила букет домой, Саша смотрела на меня вопросительно. Я ничего не отвечала, пару раз она срезала бутоны, однажды налила чернил в вазу, но чаще стебли загадочно ломались и ставить в воду было уже нечего.
В первую очередь для Дениса важна работа. Я не злилась, когда он пропадал неделями, не звоня и не отсылая телеграмм, ведь эфир 24 часа в сутки, а шоу, дело понятное, должно продолжаться.
Иногда я представляла, как бы выглядел наш ребёнок... И тут же запрещала себе об этом думать, потому что у меня уже есть один, а образ Денисовой жизни никак не вязался с семейственностью. Парадоксально: он ездил по делам, всё время куда-то торопился, но я знала, что Денис совсем не любил спешки, а по-другому уже не мог. Дорогу он переходил только на зелёный и считал, что женщине не место за рулём. Аккуратно складывал всё на свои места и курил исключительно Lucky Strike. В этом смысле я могла честно заявить: «Я хорошо тебя знаю». Но если бы меня спросили, где прошло его детство, что стало с его родителями, на какие отметки он учился в школе, я бы, скорей всего, пожала плечами.
Я не думала о том, что может или должно случится. Мне было по душе это магическое «сейчас». — В нас с тобой мне нравится всё,—эту фразу надо говорить немного равнодушно, чтобы заронить в собеседнике сомнение. Во всяком случае с Денисом такое пару раз проходило.
Он недолго молчал, потом вытряхнул пепельницу в мусорное ведро. Помыл кружки, вытер руки о бумажное полотенце. Посмотрел в окно. Из-за верхнего света Денис видел только своё отражение. Почему-то вспомнила, как две недели назад он переживал, обнаружив седой волос на правом виске. Я тогда сказала, что Бог его взял на заметку. Ляпнула, не подумав, а Денис разразился лекцией о моей беспечности и времени уходящем. Мол, в двадцать четыре ещё не поздно сориентироваться. Я ответила, что мне про это не интересно. А он заявил, будто года через два я пожалею. Возражать не стала. Ведь давно поняла, что мне уже не вырваться. Сашу нужно одевать, Сашу нужно учить, Сашу пора отдавать в школу, ей необходимы витамины и ещё много чего.
Подошла к Денису и положила руки ему на плечи. Он не повернулся. Я только почувствовала, как вздрогнул. Осторожно приложила ухо к его спине. И сердце застучало быстрей. Его дыхание на секунду стало ровным. Глубокий вдох и учащённые глотки воздуха. Ощущать тепло, вдыхать запах, думать бессвязные мысли, помнить о глупостях, молчать. Он притянул меня за руки и мягко поцеловал в оба запястья. Внутри у меня что-то задрожало, будто десятки бабочек разом затрепетали лёгкими крылышками. Просто быть, забывать всех, проникать в каждое прикосновение, верить себе. Денис повернулся и посмотрел мне в глаза—так начиналась наша игра. Смотреть долго, не отрываясь, приручать, как заклинатель змей, выжидать, пока второй не сдастся. А после нежно целовать в губы, подтверждая своё завоевание.
Темнота комнаты делает ближе, поглощая ненужное. Страха нет. Главное—знать, как руки бродят по чужому телу. Не думать. Осязать нежность. Оставлять чувственные следы ртом. Растворяться в движениях. Без спешки, обстоятельно. Да. Я шепчу: «Только ты». Мира нет. Быть послушной и верной. Предлагать новое. Языком от шеи до солнечного сплетения. Вдох. Дрожь. Можно закрыть глаза. Выдох. Волна захлёстывает. Слова теряют своё значение. Страсть. Всё перепуталось. Кричать... Дыхание восстанавливается за минуту, как у бегуна-олимпийца. Сердце одно на двоих. Стучит громко. Я есть. Ты есть. Мы были.
В пять утра Денис спал крепко. Он отвернулся к стене и ровно дышал. Я сказала себе, что запомню его таким: беззащитным и настоящим.
На ум опять пришёл этот странный стишок, который написал Жорж Рибемон-Дессень:
VIII
И пришла волоокая осень. Ухмыльнулась пасмурно, натворив чёрт знает каких вывертов, словно шкодливая девчонка. Растрепала кроны деревьев, накидала цветастой листвы на метёные тротуары. Развела слякотную грязь. Спрятала солнце в тучах, будто монету в нестираный передник засунула. И заплакала, сама не зная чему расстроившись. Зарядив сезонные дожди, повысила влажность.
Город нахохлился, ожидая потопа, загрустили жители. Депрессия и птичий грипп собрали положенный урожай.
По прошествии каждого дня засыпаю всё хуже и хуже. Бывает, подолгу лежу на своей кровати и смотрю, как за окном густеет ночь. Если дождь прекращается, а на небе в некоторых местах рвутся тучи, то можно увидеть вымытые звёзды или обглодыш луны. Но это редко. Обычно дождливая темень шумно заглатывает город, полощет его несколько часов подряд, пока ленивое утро не выползает из-за соседних домов. Серо и неприятно. Занимаюсь самовнушением: это осень, это всего лишь на три месяца, скоро выпадет снег, будет светлей. Пока не очень помогает. Антон советует завести собаку, хотя бы маленькую. Я боюсь, что она сдохнет от голода и невнимания...
Неспокойный метрополитен переполнен бдительными милиционерами и объявлениями предупреждающего характера, мол, уважаемые жители и гости столицы, если вам известны организаторы или участники терактов, сообщите немедленно по телефону такому-то, в противном случае дело принимает подсудный характер, статья с номером за укрывательство.
Все идут мимо.
Когда мне удаётся заснуть, я вижу один и тот же сон. Хмурый день. Пустая набережная. На парапете балансирует девушка. Ветер треплет полы её пальто и лохматит длинные волосы. А она с упорством эквилибристки, раскинув руки, ловит равновесие.
Я стараюсь заглянуть ей в лицо, и всякий раз то ли смотрю не в том ракурсе, то ли она успевает увернуться от взгляда. Я чувствую холод осени, но мне хорошо от того, как девушка балансирует. Грязные листья кружатся по тротуару. Сквозь небесные плеши прорывается солнце. Внизу, за гранитом, шумно течёт река...
Думается, что происходящее странно и не к месту. Наверное, потому что сон этот всякий раз кончается одинаково. Я об этом знаю заранее. Пропадает река, день, небо. Остаёмся только мы: девушка, я, мост, чернота и ветер.
Слишком сильный толчок, она не успевает поставить нужную ногу, взмахнув руками, словно от неожиданного удара в лицо, падает спиной в черноту. Я кричу, подбегаю к опустевшему парапету, мгла, как пролитые чернила, съедает пространство.
Просыпаясь, а я всегда просыпаюсь в слезах, размышляю о том, кто эта девушка и почему, хоть я и знаю финал, никогда не предупреждаю её заранее.
Три недели назад Денис уехал в Грозный снимать документальный фильм о наших и бывших. Сказал, что «паркетная журналистика» и откровенная заказуха ему надоели, он чувствует в себе силы для большего, шанс упускать неправильно. Я же до сих пор не могу представить, как Денис с его аккуратностью будет неделями ходить в одной одежде и работать в полевых условиях.
Ещё хочется верить, что в этом и следующем месяце репортёров не станут брать как военнопленных.
Каждый день я смотрю новости третьего канала, иногда во весь экран показывают зелёную карту с крестиками и красными треугольниками. Голос Дениса сквозь помехи поясняет обозначения. Я успокаиваюсь.
У Антона поселилась девушка. Никогда бы не подумала, что в его квартире появится хорошенькая молодая женщина. Она уже натащила к нему ярких тряпок и никчёмных безделушек. Всё время хлопает своими большими глазами и лепечет про то, что надо сменить советские шторы Анны Ильиничны на «весёленькую» органзу.
От неё пахнет приторными диоровскими духами и мятной жвачкой. Её длинные тёмные волосы всегда расчёсаны на несколько раз. Думается, так она и проводит своё ничем не занятое время.
Когда я сказала Антону, что избранница его слишком глупая, он пожал плечами и ответил, будто сам всё знает. Но потом объяснил, что собаку при его профессии держать затруднительно и жалко. Красивая дурочка лучше: то полы помоет, то пельменей сварит. А от пса какой толк? Тоску твою понимает, да в глаза грустно заглядывает. Мол, хозяин, ты про мир этот не скорби, не печалься, всё равно не переделаешь, уж мой-то брат это на своей шкуре узнал. Лучше свари-ка ты щей да включи телевизор, ляжем бок о бок и перетерпим, переждём, перетоскуем вместе.
От такого участия порой ещё хуже делается. Другое с женщиной: бестолковая, половины не разберёт, наговорит несуразицы, опять же спать с ней тепло и приятно.
Дни становятся короче. От этого появляется больше бессвязных и долгих мыслей. Почти не хочется спать и с постели подниматься тоже.
Мыть подъезды оказалось трудней, чем думала. Плевки и окурки—это ещё ничего. Сначала веником. Потом тряпкой из мешковины. Напитавшись воды, она тяжелеет. Расплёскивает содержимое, пока наматываешь её на швабру. Возишь недолго, равномерно разгоняя по отшлифованному бетону нечистую влагу. Ступени принимают водицу, чернеют и кажутся чище, но как только начинают подсыхать, проявляются грязные разводы. К концу девятого этажа я проклинаю всех причастных к строительству высоток.
IX
В детстве меня спрашивали, кем хочет стать Майя, когда подрастёт. До шести честно отвечала: космонавтом. Ведь Юрий Гагарин—человек занятой, серьёзный, нарисованный на патриотических плакатах. Сам каждый день не может играть с Белкой и Стрелкой, ему в этом деле нужна помощница.
Но мама объяснила, что все давно и благополучно вернулись домой, а одна из космических собак даже принесла потомство, я расстроилась.
Когда в доме неизвестно откуда появился перекидной настенный календарь, заболела новым.
Я забыла имя изображённой на нём балерины. Но до сих пор помню её красиво изогнутый стан, плавные линии рук, сложенные кольцом (как сказала бы Неля Петровна, в пятой позиции). Тёмно-синий фон, белоснежная пачка, искусственные ресницы, длинной в две мизинечные фаланги, и кипенные цветы, вплетённые в волосы. Казалось, если смотреть, не отрываясь, она вот-вот поднимет свою маленькую голову и выпорхнет из квадрата календаря.
Мне хотелось быть похожей. Носить пуанты, танцевать, слышать аплодисменты и фотографироваться на календари. Быть может, это и к лучшему, когда мечты остаются мечтами.
Другое дело Саша.
Неля Петровна согласилась заниматься с ней отдельно. «У девочки есть способности, но она сильно отстала для своего возраста».
Поэтому три раза в неделю я водила её в балетную школу. Выйдя из метро, мы проходили по Ордынке несколько домов и сворачивали во двор. Шли до подъезда под чёрно-белой вывеской с витиеватой надписью «Терпсихора» и парой балетных танцовщиков справа от тоненького хвостика буквы «а». У входа Саша всегда серьёзнела. Мне даже, казалось, будто в ней что-то менялось, стоило ей переступить избитый школьный порог.
Я всегда переживала из-за её преждевременного взросления. Честно старалась дать больше, чем было у меня. Получилось или нет—вопрос другого порядка.
Несколько дней назад Саша спросила: «Майя, а ты меня любишь?» Вот так ни с того ни с сего. До этого она ходила в Большой. Я купила ей билет на «Золушку», потому что Неля Петровна советовала «как можно чаще водить девочку в театр и на балет». На второй у меня денег не хватило, но билетёрша, густо напудренная театральная старушка в очках с толстыми стёклами, обещала «присмотреть за ребёнком».
Я ждала Сашу возле фонтана, на одной из скамеек, с самого начала спектакля. Представляла, как она озирается в огромном светлом фойе. Стоит одна посреди толпы в своём выходном чёрном замшевом костюмчике: юбка, пиджак, белая блузка с накрахмаленным воротничком, колготки тоже белые, туфли на каблучке с большими пряжками, как у придворных пажей. Наверное, у неё перехватывает дыхание, ведь она впервые в таком большом и светлом здании. Может быть, Саша даже закроет глаза, но только ненадолго, для того, чтобы справиться с волнением и первыми впечатлениями. Театральная старушка на всякий случай придержит её, чтобы Саша, упаси боже, не упала. Должно быть, Сашку займёт ненадолго то, как потолочный свет отражается в начищенном до блеска полу. Старушка проследит за тем, чтобы она отдала одежду в гардероб и получила свой номер. А потом возьмёт её за руку. Старые женщины обязательно берут детей за руки, будто стараются продлить свою молодость, сохранив таким образом уходящее чувство жизни. И они пойдут в зал.
Начинался дождь. Люди заторопились, у фонтана включили подсветку. Струи цветно заиграли. От общего оживления стало тоскливо. Я почему-то вспомнила, как Денис говорил, будто в непогоду картинка получается необычней, но это, конечно, если оператор хороший. Смешно даже. Живёшь рядом, в одном городе, всего-то восемь остановок метро и пешком минут десять. А только и знаешь, что в дождь картинка красивее и оператор—молодец. Наверное, Пушкин тоже любил слякоть и Ремарк, хотя этот может и нет, но писал часто. Правильно, лучше думать о знакомом предмете. Литература спасёт филологов от серости. Но не от безденежья.
Большой театр высвободил нутро через главный вход. Беззаботный Аполлон глядел на прохожих божественным равнодушным взглядом. Его бронзовые кони на бегу застыли, словно дивясь несказанно тому, какие толпы нынче ходят на спектакли. Но античный бог по-прежнему безразлично взирал из своей подсвеченной колесницы. Он несколько веков с небес, а последние два с театрального фронтона, разглядывал неразумное человечество и уже ничему не удивлялся. Культура, мода, политика вовсе его не интересовали. Да, «всё тот же ангел, строгий и большой». Вероятно, размышлял он о том, что стоило остаться на Олимпе и не тащить к людям разом всех беспечных муз. Тогда, быть может, не произошло бы пресыщения, искусство бы не дало постмодернистской трещины.
Старушка вывела Сашу и сказала, что «девочка» уснула сразу после окончания спектакля. А так смотрела внимательно, в антракте они ели мороженое без очереди, потому что буфетчица Аня—знакомая билетёрши. Сашка вставила, что ей очень понравилось, особенно тот момент, когда приходила Золушкина фея.
Почти всю дорогу домой Саша проспала у меня на руках. Через два дня, когда мы подошли к подъезду балетной школы, спросила: «Майя, а ты меня любишь?» Я почему-то растерялась, не столько от неожиданности вопроса, сколько от его наличия.
— А почему ты спрашиваешь? Саша молчала.
— Тебе кажется, что нет?
Саша пожала плечами, начала теребить свой голубой шарфик.
— Ты не мама.
— И что? Да. Не мама, но разве тебе со мной плохо?
— Нет,—она пошла медленней
— Тогда почему ты спрашиваешь?
— Ругаешься на меня часто.
Вот так, Майя. Это тебе за всё и сразу. Даже ребёнок начал сомневаться в твоей искренности. Мы остановились.
— Саша, все люди время от времени ругаются, но это не значит, что они друг к другу относятся плохо. Понимаешь?
Она кивнула. Её шарфик окончательно съехал, открыв тонкую шею.
— Поэтому не говори, пожалуйста, глупостей. Мы подошли к школьному подъезду, я торопливо набрала код и потянула на себя скрипучую металлическую дверь.
X
Саша стояла в закрытом тёмно-синем купальнике у станка (перекладина была гладкой и приятной на ощупь, отшлифованной до лоска сотнями ученических рук). Я подумала о том, как Саше всякий раз нравится к ней прикасаться. И ещё—что она очень красиво отражается в трёх зеркалах сразу.
Неля Петровна сидела на стуле в центре зала, иногда останавливала магнитофонную запись (она всегда брала с собой плёнку и небольшой кассетник, на случай болезни школьной пианистки), выхлопывала ритм в ладоши. Её худые жилистые кисти изящно поднимались и опускались, выдавая хрупкую балерину в одутловатом старушечьем теле. Порой мне казалось, будто я видела её, затаившуюся под складками чёрной юбки и бесформенной кофты, в полноте отёкших ног. Она показывалась и тогда, когда Неля Петровна держала спину прямо, будто бы, сядь она по-другому, её тело непременно соскользнёт с позвоночника или потеряет форму. Она мелькала, когда эта старая женщина быстро проводила рукой по седым волосам, собранным по-балетному в пучок. Скользила в жестикуляции разговоров и одобрительных кивках во время Сашиных упражнений. Но порой, особенно, в пасмурные дни, когда Нелю Петровну мучили всевозможные «ревматизмы», она исчезала, превращая строгую, по-своему красивую старуху в болезненное и измученное временем существо. Тогда я даже не могла представить, что полвека назад эта женщина на сцене танцевала Жизель.
— Деточка, пожалуйста, встань в первую позицию,—попросила она громко. Саша вытянулась у поручня, разведя носки в стороны и согнув левую руку полукругом,—начали (Неля Петровна включила музыку, мерные клавишные звуки заполнили класс, я подумала, что магнитофонная пианистка упражняется в своей игре вместе с Сашей),—раз-и, два-и, три-и, четыре-и... Battement tendu,—скомандовала она, отбивая ритм правой ногой,— Раз-и, два-и... Нет, нет... деточка, ты совсем не работаешь, тяни носок... раз-и... голову выше, два-и... держи спину... три-и... руку... руку. Деточка, ты отстала от ритма. Начнём заново.
Я смотрела, как Сашка выпрямлялась и старательно добивалась правильности движений. Когда мышцы напрягались, её лицо становилось суровым и отстранённым. Поэтому я всё время боялась, что она задумается и упадёт. Вдруг Саша неловко зацепилась носком, у меня перехватило дыхание, я бросилась, чтобы поддержать её. Но она быстро поправилась и посмотрела на меня недоуменно.
— Милочка,—Неля Петровна обратилась ко мне,— простите, не могли бы вы сходить за чаем?
Она порылась в складках своей кофты и достала аккуратно сложенные пополам десять рублей. Я смутилась:
— Не нужно, у меня есть.
— Нет, нет, пожалуйста, возьмите, ведь мы договорились: вы только платите за балетный класс, а чай в стоимость не входит.
Я взяла деньги и вышла.
Мне тогда стало совестно. Цена уроков была смехотворной, всего три тысячи в месяц, в то время как в других местах брали по триста долларов за одно занятие. Или виной всему послужила эта бережливая аккуратность и непонятная мне гордость. К тому же я всегда оценивала людей и по их отношению к деньгам. Неля Петровна никогда не суетилась, принимая оплату. Просто брала деньги, будто они для неё ничего не значили. Не пересчитывая, прятала в складки своей кофты.
Я спустилась на улицу и пошла в киоск.
Раскрасневшаяся девушка с волосами, заплетёнными в толстую косу, кажется, именно таких пышных особ и называют настоящими русскими красавицами, обильно смазывала маслом раскалённый металлический круг. Она и женщина постарше, в красных передниках, с волосами, забранными под пластиковые кепки-козырьки, жарили блины. На торце передвижной закусочной была нарисована жёлтая эмблема. У двух круглых столиков примостились прожорливые покупатели—две женщины и мужчина. Они с нескрываемым удовольствием жевали горячие блины, женщины говорили и осторожно отпивали чай из пластиковых стаканов, а мужчина одиноко поглощал свою еду, заглушая вкус дешёвым пивом. В киоске напротив скучающий армянин, подперев голову рукой, грустно глядел из своего окошка на несостоявшихся клиентов. Время от времени он поворачивал воткнутый перпендикулярно вертел с курятиной, срезал с него тонким ножом готовое мясо. Он покрикивал на нерусского пятнадцатилетнего мальчишку, чтобы тот снаружи не забывал следить за сочными куриными тушками, жарившимися в несколько рядов.
Я подумала, что проголодалась, и протянула 50 рублей армянину, он оживился и спросил с улыбкой: «Одын?». Я кивнула. Он распечатал лаваш, размазал по нему соус, мелко нарезанную курятину, капусту и, сунув четвертинку свежего огурца, завернул своё нехитрое блюдо сначала в рулет, а потом в маленький целлофановый пакет и салфетку.
Мне подумалось, что иногда мелочи привлекают воспоминания. Так же как вкус шаурмы неожиданно выманил из давно позабытого один старый вечер.
Теперь мне трудно поверить в то, что когда-то Саша не жила со мной, и вообще её не было в природе. Кажется, это события из другой жизни, всплывшие совершенно случайно в памяти. Но тот вечер я почему-то запомнила.
Дневная жара практически сошла на нет. Час пик миновал. Люди, успокоившись, разошлись по своим делам. Неугомонные побрели на Арбат, в близлежащие кафе, рестораны и дискотеки, уставшие—домой.
Вечер был ясный. Белый месяц осторожно выполз на свежее небо. Его окружило несколько звёзд. Мы шли мимо горьковского парка, держась за руки. Деревья просовывали свои большие листья между прутьями кованой ограды. Парк нахохлился в ожидании ночи. Андрей был старше лет на шесть, поэтому казался очень умным и взрослым. Андрей был поэтом.
Речной ветер приятно холодил плечи. Мы ни о чём не говорили, просто гуляли. Я думаю, стоило тогда сказать что-то значимое или хотя бы порассуждать о погоде. Но с Андреем всегда было слишком легко и весело. Казалось преступным вести серьёзные разговоры в его присутствии, а болтать ни о чём тоже не хотелось. Он писал действительно неплохие стихи, правда, я так ни одного и не запомнила. К тому же тогда я немного понимала в литературе. Первый курс филфака (просто потому что не было склонности к точным наукам) вдохновлял не особенно.
— Я тебя запомню, моя Майя,—сказал Андрей. Я улыбнулась и пожала плечами. Он часто говорил непонятное или повторял вслух свои сиюсекундные мысли. Я привыкла. К тому же вечер густел, переходя в ночь. Парк закрыли. Набережная обезлюдела. И не хотелось тратить слова просто так.
— Ты понимаешь, этот город,—Андрей чуть сутулился, но его худощавой невысокой фигуре очень шло,—этот город, такое ощущение, будто он пьёт меня через соломинку. Тут всё слишком быстро. И любят, и ненавидят одновременно. Нет времени на мысли. Майя, а ведь человеку нужен покой.
Я молчала. До сих пор ругаю себя за эту привычку не отвечать вовремя. Думать впоследствии.
— Чувствую, что от меня остаётся всё меньше и меньше,—продолжал Андрей. Он провёл рукой по своим тёмным волосам и случайно растрепал их на макушке. Я глядела, как ветер забавно взялся ерошить отдельные волоски.—А главное, не пишется, будто стихи застряли в горле и не идут на бумагу. Иногда мне даже кажется, что я задыхаюсь.
Мы перешли мост, немного постояли у поручня. Река красиво блестела. Утонувшие в ней огни вытягивались, изображая световые колонны. Фонари тепло подсвечивали гранитные берега. Я подумала, что запомню всё в деталях. Тёмную воду, проглотившую в этот раз слишком много световых пятен, приятную желтизну набережной и Андрея, который всё никак не решится сказать важное.
— У меня поезд в Петербург на пять утра... Я помолчала, а потом улыбнулась:
— Поздравляю,—но улыбка, по всей видимости, вышла кривой.
— Майя, не надо так.
Майя, не надо так... Просто все, кого ты любишь, отрекаются от тебя. У них свои дела, мечты и планы. Без затей и без обид. Всё как на незамысловатой детской картинке.
А тогда я только хотела спросить, просто спросить: зачем он и другие ломают всё, так резко, грубо, с запоздалыми объяснениями? Спросить: почему? Может быть, в этом есть и моя вина?
Но тот вечер, удивительный и странный, последний в своём роде, требовал тишины и почтения.
Мы вышли к метро. Автомобильный поток, оживлённые тротуары, несмотря на поздний час. Какой-то нерусский человек скрутил для нас две шаурмы, мы пили из пластиковых стаканов горячий чай, Андрей—сладкий, а я, по обыкновению, без сахара. Молчали, шутили и опять, впрочем, как всегда с Андреем, было легко и просто.
На вокзал я не поехала, не хотелось торчать у закрытого метро и возвращаться домой утром. Он поцеловал меня в губы, потом недолго стоял, склонив набок голову, смотрел. Я пожала плечами и пошла в переход. Плакать не хотелось, думать тоже. Казалось, что завтра всё будет по-старому или не так странно.
Сашино занятие уже подходило к концу. Я купила у продавщиц блинов, чаю и пошла обратно.
XI
Неля Петровна сказала, что для перехода в следующий класс Саше необходимо подготовить свою программу. Небольшой танец с элементами тех упражнений, которые они разучили в этом году. Будет комиссия из пяти человек, большой зал, несколько учениц, оценки и в конце собеседование. «Девочке нужно выбрать музыку, хорошо поработать и ни в коем случае не переживать», хореографическую часть Неля Петровна подготовит.
Мы ехали в автобусе, и у кого-то зазвонил мобильник. Пер Гюнт «Танец Анитры». Саша посмотрела на меня и сказала, что хочет танцевать только под эту музыку.
— А кто такая Анитра?
— Анитра—дочь короля. Возлюбленная Пера Гюнта. Он оставил её, потому что Анитра была слишком свободной.
— Разве такое бывает—«слишком свободная»?
— Не знаю, в книгах бывает.
Саша замолчала. Автобус встал в пробке. Люди нетерпеливо заёрзали на местах. Я посмотрела в окно. По встречной полосе ехали редкие автомобили, мне стало скучно.
— А ты слишком свободная?—спросила Саша.
— Я нет.
— Почему?
— Просто нет.
— Из-за меня?
— Нет, не говори глупостей.
Ещё я хотела сказать, что она никогда не будет ограничивать мою свободу, но так и не сказала.
— А ты сможешь танцевать под эту музыку?
— Думаю, да,—ответила она и вздохнула,—я буду механической куклой.
Мы с Сашей недавно прочли «Трёх толстяков» Олеши, поэтому она так легко запомнила сложное слово.
Ещё мы ходили к доктору. Из-за того, что Сашка в последнее время была очень сонная, хотя я-то знала, что спала она тогда больше обычного.
Женщина-врач, старая, как столетняя черепаха. Сидела в своём холодном кабинете за горой карточек. В белом халате, пухлая, с кожей, изъеденной пигментными пятнами. На обрюзгшем лице очки в роговой оправе—черепаха черепахой. Она приказала Саше задрать одежду. Та послушно подтянула к подбородку свою зеленоватую кофточку. Врачиха воткнула в уши трубки фонендоскопа и, не погрев мембрану, приложила к Сашиной груди стылый кружок. Сашка вздрогнула, на животе у неё высыпали мурашки. Дыши, не дыши, теперь дыши, задержи дыхание, всё. Она ещё какое-то время не отпускала Сашку, попеременно оттягивала ей то красноватое верхнее, то тёмное нижнее веко то одного, то другого глаза. Спросила про «видения», про сонливость, головные боли и уткнулась в свои бумажки.
Я сказала Саше выйти, подождать снаружи, она тихо встала, закрыла за собой дверь.
Каждый раз повторяется то же самое. Ей не становится лучше.
— Простите,—говорю я.
Черепаха недовольно отрывается от своих писулек, бесцветно смотрит на меня сквозь свои толстые стёкла.
— Почему она всё время спит?
На лице врачихи нет никаких эмоций. В такие моменты мне часто думается, что она вот-вот просто пожмёт плечами и выйдет из кабинета.
— Вы же знаете: это обычные симптомы.
Да, я-то знаю. И про лекарства (кофеин, амфитамины, прочие стимуляторы), и про гигиену сна (тёплая ванная, чтение вслух или приятная музыка, чтобы расслабить ребёнка), даже про физические упражнения запомнила (затем и нужен балет). Всё это мне известно из медицинских статей и десятков консультаций. Поэтому ничего нового я от неё не добьюсь. Но черепаха подсознательно чувствует, что я хочу услышать.
— К сожалению,—говорит она чуть мягче и поправляет свои неудобные очки, сталкивая их пальцем к переносице,—это заболевание ещё не лечится, мы можем только замедлить его ход.
Слушать её дальше нет смысла. Она предложит новое лекарство, которое будет раза в два дороже предыдущего. Мечтательно отрекламирует препарат, как в передаче «Магазин на диване». А Саша по-прежнему будет засыпать в неподходящих местах и в неподходящее время. Тихо сидеть в больничных коридорах, где на подоконниках полно комнатных цветов в дурацких деревянных горшках. Слушать жалобы пациентов о своих вечных болячках. Говорить, что она не потерялась и ждёт не маму, а сестру. Учиться читать, рисовать бабочек, танцевать под ритмичный счёт Нели Петровны, гулять со мной в парке, мечтать... Всё бы ничего, да вот беда, я совсем не знаю, о чём она думает в эти моменты. Я только могу догадываться, каких вещей она боится. А вызвать её на большой разговор практически невозможно.
— Я хочу голубое платье и голубую ленту,—сказала Саша, когда мы вышли из автобуса.
— Хорошо,—я подумала, что новая пачка обойдётся мне тысячи в три рублей, денег придётся занять у Антона.
XII
Я не знаю, любил ли Антон когда-нибудь свою мать. Или они просто существовали рядом по необходимости. Мы про это не говорили.
Но Саша ему очень нравилась. Мне даже казалось, что моё присутствие иногда им мешало. Они часами могли сидеть за разговорами и замолкали, если в комнату входила я. Меня это не очень задевало—взамен появлялось несколько свободных часов. С ней он себя вёл правильно. Слова произносил ровно и спокойно, чтобы не провоцировать сильных эмоций. Сашке, по всей видимости, нравилась его внешняя непричастность.
Это мне напоминало «Рассуждения о Книге перемен»: «Когда впервые появились люди, не было ни знатных, ни подлых, ни высших, ни низших, ни старших, ни младших. Они не пахали, но не голодали; они не выделывали шёлк, но не мёрзли.
3. Су Сюнь. «Рассуждение о книге перемен».
Поэтому тем людям было привольно»3. Мне бы хотелось думать, что Саше, хоть когда-то, тоже было привольно.
— А где её мать?—однажды спросил Антон, пока Сашка умывалась после дневного сна.
— Купила билет в другую галактику.
— Ты не умеешь шутить на такие темы.
Я согласилась. Действительно, не умею. Всё, как в этой дурацкой песенке: «Детки, детки, где ваша мама, где ваша мама?», трам-там-там-пам. Наша мама поздно родила Сашу. Если бы не Сашка, нашей маме ещё бы долго, ещё бы с нами... Саше было два года, поэтому она ничего не помнит. По крайней мере, я на это надеюсь. Но Сашка знает, что мама была хорошей, доброй и что я понятия не имею, где она теперь. Силёнок не хватило рассказать всё, как есть.
— Ты отдашь Сашку в школу в этом году?—Ан-тон всегда понимал, когда стоило перевести разговор в другое русло.
Я пожала плечами. Правильно, о важном лучше умалчивать. Не говорить страшных слов о тех, кто сейчас не с нами. О тех, кого не. беспокоят всуе. Есть люди, для которых я что-то значила, есть люди, которых я никогда не забуду. Глагола «был» я не пониманию, только «есть». Из года в год да возрастёт список.
— Не знаю, как врач скажет. Надо бы, только боюсь, она не сможет с другими детьми. Нужен репетитор.
Денег не было. На работе опять начались проблемы. После роспуска отдела Николай Сергеевич, как обещал, пристроил меня по той же специальности, только по свободному графику. Но, как видно, сокращение штатов превратилось в сезонную забаву. Мне просто не повезло дважды. Одной работы в газете стало недостаточно.
Антонова мать заболела. Для удобства Антон договорился в больнице, при которой работал. Поэтому навещать при желании можно было хоть каждый день или вечер, в зависимости от смены.
— Всё правильно, Майя. От старости лечат в стационаре сном и бесполезными таблетками, а потом спускают к нам,—сказал он, когда мы пришли с Сашкой навестить Анну Ильиничну.
Я заметила, что кожа у неё стала жёлтой, как у старой китаянки. Даже показалось, будто она уменьшилась в размерах. Сухая и дряхлая, завернувшись в одеяло, она походила на мумию.
Кажется, Анна Ильинична обрадовалась нашему приходу. Яблоки и шоколад она не взяла. Доктор запретил, да и Саше полезнее, Анне Ильиничне-то уже. Ребёнок пусть ест витамины, ему нужней.
В больнице всё старики да алкоголики с отравлением, молодые медсёстры. Скучают девчонки на медицинском посту, пьют чай, покрикивают на пациентов, раскладывают пилюли по баночкам с фамилиями, улыбаются приходящим докторам. Те им подмигивают, санитарки хорошие, моют чисто, так что поначалу чувствуется запах хлорки и линолеум блестит на свету. Вечерами во время кварцевания включают длинную голубую лампу. Кормят нормально, не домашнее, конечно, но есть можно. Палата на шесть человек. Одни старухи, правда, два дня назад девочку привозили, лет шестнадцати, алкогольное отравление. Так ей поставили капельницу, она отлежалась и ещё до вечернего обхода ушла домой. Телевизор теперь в каждом коридоре, чтобы пациентам не скучно. В целом, ничего со времён Анны-Ильиничниной молодости и не изменилось.
Лежит она в постели, не снимая кофты с перламутровыми пуговицами. Ещё девочкой бабушка её научила, что перламутр приносит счастье. Может и приносит, кто ж его знает. Главное, чтобы у Антоши всё было хорошо. Вы, Майя, заходите к нему иногда, так, попроведывать. Ведь он теперь один. Жаль, что не женился, внуков нет. Ну, что ж, как видно, каждому своё.
И оказывается, осень уже давно наступила. Сентябрь, октябрь... Вы не отдали Сашу в школу? И правильно, пусть пойдёт с восьми, будет по-настоящему готова. Ноябрь, а там, глядишь, и зима. От этой сырости в палате ещё неприятней, но всё пройдёт, когда выглянет солнце.
Саша смотрела, как Анна Ильинична сидела, сгорбившись на кровати, а ноги у неё не доставали до пола, и молчала. Потом вдруг подошла и обняла её за плечи. Мне показалось тогда, что Сашка поняла всё до единого слова из того, о чём говорила эта уставшая от своей старости женщина.
XIII
Денис любил курить на кухне. И я не знаю ни одного человека, который бы так по-философски подходил к этому занятию.
— Мне бы хотелось оставить всё, как сейчас,—сказала я.
Просить всегда глупо, особенно, если знаешь, что просто тратишь слова. Денис затянулся, посмотрел на меня внимательно. Волосы на его голове были смешно взъерошены, а ещё он начал отращивать бородку клином. Ему очень шло, но выглядело непривычно.
— Что-то у нас не так, Майя. И я никак не пойму, что именно.
А я знаю, но не скажу. Иначе ты меня выгонишь на осеннюю улицу, но, скорей всего, подождёшь до утра. Отведёшь к метро, скажешь, что позвонишь, поцелуешь в лоб, не решившись коснуться губ. и с Богом. Я буду ждать, ждать, ты потеряешь или просто забудешь мой номер телефона.
— Зачем ты пытаешься всё усложнять?
— Майя, мне просто хочется дальше, а не снова. Конечно, здоровое человеческое желанье. Я не
хочу дальше, потому что мне нужно всё по-другому.
Денис хороший, только дело не в нём. Я ничего не могу объяснить.
Однажды в жизни мы все любили кого-то сильнее, чем себя. Я знала человека, он был поэтом. С ним в самом деле было легко и весело. Поэтому я не плакала, когда он уезжал. А, наверное, стоило. Но тот вечер, таинственный и праздный... требовал уважения.
Мне почти двадцать пять—это уже немало. У меня скучная работа, больной ребёнок, и нам постоянно нужны деньги. Если бы кто-нибудь крикнул мне в душу, он бы испугался её глухой тишины.
Денис сказал, что ему нужно позвонить. Что-то про командировку в Чечню. Скорей всего, он согласится поехать. Нужно подумать о серьёзной карьере. Время, как песок, всё норовит сквозь пальцы. Да и я смогу, наконец-то, решить, чего хочу. Он вернётся, обязательно, через несколько месяцев. И тогда мы поговорим по-настоящему.
Ветер у воды всегда холодней, пробирает чуть ли не до нервных узлов. Наверное, поэтому кажется, будто бы гранит набережной простыл до основания, а река стала суровей.
Я забыла перчатки у Дениса, руки замёрзли так сильно, что пальцы почти не сгибаются, а ведь на улице только середина октября. Унылая пора очей не чарует, костлявые деревья, постоянная морось и грязно. Никаких ассоциаций с поэзией; к тому же все давно узнали: Дантес застрелил Пушкина ещё два столетья назад, гении всё никак не родятся, а великое и самое поэтичное уже случилось.
В хмуром небе кружит птица, её можно принять за символ, можно и нет, тогда просто постоять, посмотреть, пока не наскучит.
Мимо набережной машины гудят, ревут моторы. Несмотря на то, что ещё нет восьми утренних часов всё-таки центр недалеко, и тишина в дефиците. Не знаю, почему я не поехала домой, вышла зачем-то на Кропоткинской, у храма Христа Спасителя и пошла на набережную. Прохожих почти нет, слишком оживлённое движение, ближайший светофор в двадцати метрах. Да и вообще, какие прогулки в такую рань. Надо спешить на работу, надо бежать по делам.
Я не люблю город именно за эту регламентированность. И за то, что от реки в его пределах всегда несёт гнилью и тиной, из мутной воды выныривают пластиковые бутылки и обмусоленный целлофан. Ещё потому, что треть жизни трачу на дорогу, пытаясь поскорей добраться из пункта А в пункт Б. Как в одной из Сашиных задач (Антон решил учить её математике): если первый пешеход выйдет тогда-то, а второй на час позже, и бог даст, погода не подкачает, они не разминутся, интересно было бы узнать, когда и где произойдёт встреча.
XIV
— Карл у Клары украл кораллы, а Клара у Карла украла кларнет,—говорила, Саша, когда мы днём стояли на остановке. Я держала её за руку и разглядывала едущие мимо машины.—Карл у Клары,—я вспомнила, что с детства эти двое казались мне ещё той парочкой,—украл кораллы,—наверное, ему не хватило денег на нотную тетрадь, а попросить у неё он постеснялся. Виной всему природная застенчивость, может быть, Клара просто не любила музыку или ей не нравилось, как играет Карл? В общем, он решил не унижаться, попросту стибрив ожерелье, снёс в ломбард, а на вырученное купил необходимую вещь. Конечно, не по-джентельменски,—а Клара у Карла украла кларнет,—несчастная женщина, наверное, сходила с ума от его бесконечных музицирований. или она разозлилась из-за кораллов? Хотя возможно, ей просто не хватило внимания. Подумать только и днём, и ночью он дудел в свой кларнет, должно быть, у Клары на этой почве даже развилась мигрень. В любом случае, они стоили друг друга. ведь ни один не попытался дипломатично выяснить, в чём, собственно, дело.
Автобуса не было. Я подумала, что Саша, наверное, скоро начнёт замерзать. Она уже потирала нос свободной рукой. Как сейчас помню: Сашка в меховой шапке со смешным помпоном, в длинном пуховом пальто из болоньи стоит рядом и бубнит свою скороговорку в белую рукавичку с красной снежинкой на тыльной стороне ладони. И Карл у Клары упёр кораллы, и Клара у Карла, не будь дурой, стащила кларнет. Интересно, что она с ним сделала? Выбросила или просто спрятала? Вряд ли продала, потому что, как мне когда-то представлялось, женщиной она была не мелочной. Наверное, просто хотела позлить его. Вот и заныкала чёртов инструмент. Ой, что тогда началось. Карл, разыгрывая оскорблённое достоинство, разорался после ужина, тряся руками над головой: «Подумать только, с этой женщиной я прожил тридцать лет». Они почему-то виделись мне немолодой парой... «Я мог посвятить себя музыке, только музыке. Но нет, я пожертвовал своей карьерой ради тебя!» А Клара в это время спокойно допивала чай. Когда монолог Карла достиг апогея, спросила: «А что стало с моим ожерельем?». Карл на секунду задумался и, драматично закатив глаза, произнёс: «О, боже мой, Клара, неужели ты не в состоянии понять, что значит для меня искусство?. .»
Конечно, в финале они помирились. Клара отдала «дурацкую дудку», а Карл побожился к концу недели выкупить «побрякушку».
Я чувствовала Сашину руку сквозь пуховую варежку и свою перчатку. Интересно, как долго она сможет повторять одно и то же, не путаясь. И когда ей, наконец-то, надоест эта глупая скороговорка.
— Карл у Клары... —я поняла, что начинаю раздражаться,—украл кораллы, а Клара у Карла украла кларнет...
Женщина лет пятидесяти подошла к нам и спросила: «Давно ли не было автобуса?».
— Минут двадцать.
— Давай подождём,—сказала она догнавшему её мужчине. Он поглядел на дорогу и, поправив воротник своей куртки, предложил: «Кларочка, может, прогуляемся перед ужином». Клара пожала плечами и взяла его под руку. Сашка молча глядела, как они, скользя по тротуару, опираются друг на друга, а потом добавила:
— Это навсегда.
Я хотела спросить, что именно, но подошёл автобус, пришлось пробиваться в толпе. У окна, у меня на коленях Сашка, разморённая теплом, тут же уснула. Я же всё думала, про сказанное и не могла понять.
В большом зале балетной школы повесили белые шторы, сдвинули вместе два стола. Мужчина, три незнакомых женщины заняли свои места, Неля
4. СЬап§ешеп(8—прыжковое па, при его исполнении в воздухе меняется положение ног.
Петровна села с краю. Для родителей и учеников стулья расставили по всему периметру. Сначала аттестационная комиссия смотрела выступления целого балетного класса. После экзаменовали тех, кто занимается индивидуально.
Подошла Сашина очередь.
Сашка встала в третью позицию, сведя руки перед собой, левую пятку она выставила чуть-чуть вперёд и завела за неё правую ногу.
Первые аккорды Грига задрожали в тишине зала. Я подумала, что Саша в своей голубоватой пачке с синей лентой в волосах (мы не стали заплетать косу, просто собрали отдельные пряди на затылке и пустили вниз атласную полоску) очень похожа на одну из танцовщиц с полотен Дега.
Только он писал балерин с любовью. Этюды, репетиции и сцены. Хрупкие девочки в воздушных платьях и цветных лентах наивно смотрят с его холстов, порой кажется, что, если постоять у картин подольше, можно услышать их шушуканье, смех под скрип паркета и ритмичный счёт наставников.
Голубые танцовщицы изящно выгибают стан и затянутые в пуанты ножки. Поправляют волосы и синие тюлевые юбки.
А на одном из рекламных щитов Садового кольца какой-то смелый копирайтер подписался под репродукцией мастера: «Здесь могла быть Ваша реклама». Не думаю, что Дега нуждался в пиаре.
Саша тем временем исполнила несколько прыжков, кажется, спапдетеПз4. И Неля Петровна одобрительно закивала головой.
Подумать только, механическая Анитра—веянье наших дней. Я вдруг вспомнила, как в первый раз мы вместе учились надевать Саше балетные туфли. Скрестить ленты на лодыжке, обернуть вокруг, скрестить вновь, наложить спереди одну поверх другой, только не слишком высоко, ещё раз вокруг и завязать, не туго.
Саша шагнула и на секунду застыла ласточкой на одной ноге. Тюлевая юбка дрогнула. Волосы красиво разметались по её голым плечикам. Ещё совсем недавно я собирала её волосы в балетный пучок, следила за правильностью осанки, теперь она делает всё сама.
Ей почти восемь. А мне почти двадцать пять. И я устала. Эти постоянные увольнения с работы и мысли, что завтра мне нечем будет кормить Сашу. Кто-то сказал, что с филологическим образованием в нашей стране можно только мыть полы. Думается, это недалеко от истины.
Я сидела в зале среди родителей и учеников, смотрела, как Саша старательно выполняет разученное. За последние полгода у неё появилась пластичность, несмотря на детскую угловатость, она выглядела очень изящной. Неля Петровна, как всегда в своём тёмном балахоне, увлеклась и отстукивала такт ногой. Она кивала Саше одобрительно, мне кажется, Неля Петровна была ей тогда очень довольна, даже гордилась. Все вокруг смотрели, как Саша танцует, Григ затопил зал, время замерло. Я почувствовала, как по щекам тепло побежали слёзы. Наверное, добродетельные мамаши решили, что меня растрогало Сашино выступление. А я просто плакала за всё то время, когда плакать было нельзя.
Саша опять свела руки на уровне пояса. Последние аккорды затихли. Послышались аплодисменты, комиссия благосклонно переговаривалась.
Вдруг Сашу немного повело в сторону. Я поначалу подумала, что она просто оправляет юбку. Но когда Неля Петровна выскочила из-за стола (я даже не знала, что она умеет так быстро двигаться), а у Саши голова упала на грудь, и подкосились ноги, поняла, что это очередной приступ катаплексии. Неля Петровна успела подхватить, Сашка не ударилась головой. Зал оживился, запереживал, а мне стало очень страшно, я сидела на своём месте и не могла пошевелиться.
Вокруг Саши собрались люди, преподаватели встали со своих мест. Неля Петровна осторожно потрясла Сашку за плечо и дала ей немного воды.
XV
За выступление Саше поставили четыре с плюсом, полбалла сняли за «нечёткий финал». Неля Петровна попыталась объяснить, что «девочка не совсем здорова», но педагоги так и не согласились повысить оценку. «Мы готовим полноценные кадры, если ученица не в состоянии выдерживать нужные нагрузки, ей нечего делать в балете». Неля Петровна поздравила Сашу с хорошей отметкой.
Дома у Сашки сильно поднялась температура.
Я вышла на балкон, в соседнем доме из окна седьмого этажа валил чёрный дым, пахло гарью. Я подумала, что Саше очень плохо.
Чувство всегда умирает болезненно. Может быть, поэтому, когда Сашу увезли, я и не стала звонить ни Антону, ни Денису.
У меня внутри всё омертвело за те минуты, пока один из санитаров, матерясь по поводу узкого коридора, шёл впереди носилок, а второй ловко их поворачивал, следя за движениями коллеги. Происходящее мне почему-то показалось глупым, ненужным. Отчаянно захотелось плакать и смеяться одновременно. Врач скорой помощи что-то говорил про лекарства, которые нужно привезти к утру и шутил про «сто бед в одном дворе».
Я зачем-то спустилась за ними следом, «скорая» уже тарахтела мотором, водитель включил фары. В воздухе пахло гарью, снег ложился на потемневшие останки двора, чавкая под ногами, он мешался с сажей. И я подумала, что хорошо сделала, закутав Сашку с головой в верблюжье одеяло.
Санитары сноровисто втиснулись внутрь машины вместе с носилками, матерившийся хлопнул по плечу водителя, врач сел на переднее сидение, «скорая» медленно тронулась. Второй, молчаливый, начал закрывать дверцы. А я, опомнившись, схватила дверцу и машинально потянула на себя. Санитар резко крикнул: «Сдурела?». Но я, не отпуская холодную дверь, ускоряла шаг. «Коль, притормози,—сказал первый и со смешком добавил:—тут родительница спятила». Машина плавно замедлилась. — Можно мне тоже поехать?
— Мамаша, ну, куда? Видите же, места совсем нет,—с тем же смешком ответил первый.
Я упрямо стояла, держась за промёрзшую металлическую ручку.
— Вы ещё в халате,—угрюмо добавил второй.
— Я с краю. не буду мешать.
Они переглянулись, первый согласился:
— Только оденьтесь. Мы подождём.
Я отпустила дверцу, но как только повернулась спиной, автоматический замок щёлкнул и машина, заурчав, стала отъезжать.
— Подождите,—сказала я, не двигаясь с места.
— Тоже мне, мамаша, головой думать надо,—гаркнул смешливый.
И зачем-то запел на весь двор женским голосом «В Петербурге сегодня дожди». А второй, аккомпанируя на разных инструментах, подпевал ему на полтона ниже. Я стояла и смотрела, как «скорая» покачиваясь из стороны в сторону, словно Саша очень большая и тяжёлая, выезжает со двора под музыку. Только потом поняла, что водитель включил радио.
XVI
Бывают дни, предназначенные для подвигов, сдачи внаём квартир, возвращения долгов или других важных дел. В один из таких дней «для чего-то» можно сойти с ума, повеситься или влюбиться.
Я сижу на заснеженной автобусной остановке и вспоминаю тот день, когда умерла мать Антона.
Дворовые мальчишки жгли прошлогоднюю листву вместе со старыми газетами и сухими ветками за домами на пустыре. Земля потом зияла тлеющими пятнами, воздух долго пах костром.
Я помню эти картинки с детства. Только мы тогда обматывали палки целлофаном, делали факелы, и плясали у огня, как первобытные люди, а потом кто-то кричал: «Я охотник»—и все бежали врассыпную.
Было весело и тревожно мчаться с затухающей деревяшкой. Я всегда играла за пантеру, тогда почему-то казалось, что большой чёрной кошке живётся куда легче и безопасней, чем маленькой девочке. Я радостно забиралась куда-нибудь повыше. Но в 10 мама выходила во двор. Её привычное: «Майя, домой» звучало, как заклинание. «Ну, что ты за ребёнок такой, опять вся в ссадинах, испачкала новое платье»,—говорила она, пока мы поднимались в лифте на пятый этаж. Я до сих пор помню, как её тёплая рука уверено и нежно держала моё запястье, уставший голос корил за разболтанность, но очень ненастойчиво и слишком по-доброму.
Может быть, поэтому запах дыма в сумерках всё ещё будил воспоминания.
Престарелые соседки, как всегда в это время, устроились на лавке у подъезда. Они уже перебрали привычные темы: цены растут, внуки совсем отбились от рук, молодёжь стала распущенной: пьёт и ругается матом, но президент у нас—мужчина хоть куда, а вот пенсию повысить стоит... и скучно молчали. Я, поздоровалась, пошарила в сумочке в поисках ключей. Рыхлая, блеклая, совершенно седая старуха, повернулась ко мне в пол-оборота и громко сказала:
— Говорят, твой сосед мать свою порешил.
—Да. И собаку выпотрошил,—добавила я.
Старуха недоверчиво скосила на меня маленькие глазки и криво улыбнулась:
— Шути, шути, а с ним в лифте никто из соседей не ездит, все боятся.
Я пожала плечами:
— Не надоело глупости говорить?
Она недовольно хмыкнула, остальные что-то возмущённо затараторили про «хамство на каждом углу». Я наконец-то нашла ключи и приложила один к магнитной кнопке.
— Ой, смотри, Майка, до добра не доведёт, ещё дитё с ним оставляешь.
Старухи одобрительно зашумели, я услышала, как моя собеседница углубилась в душещипательные подробности убиения Антоновой матери.
Антон неделю не выходил из дому. Его крепкие скулы заросли щетиной. Как-то он пришёл к нам и сказал, что всё правильно. Так, как должно быть. А потом к нему переехала девушка.
В конце-концов, каждый в этой жизни веселит себя, как умеет.
Зимой Сашу выписали из больницы, и я подписала отказ от опекунства.
Ходила сначала домой к Неле Петровне. У неё просторная квартира со старой мебелью, в зале кушетка и маленькая фигурка Павловой на книжной полке. Неля Петровна долго говорила про то, что нужно терпеть, сколько Богом положено.
Но, как видно, не по мне эта ноша.
Женщина из социальной службы расспрашивала, почему не хочу оставить у себя девочку. Я ответила, что у меня больше нет сил и мало денег. Женщина была худой, с вытянутым лицом. И когда она услышала всё это, лицо её вытянулось ещё сильней. «Ну, знаете»,—ска-зала она. А потом начала проповедовать на тему того, что ребёнку с родными проще, а так её поместят в детский дом и вряд ли удочерят из-за болезни.
Недавно звонил Денис, он вернулся из Чечни с большим фильмом и трёхчасовой передачей. Сказал, что обо всём подумал, нам нужно просто съехаться. Я некоторое время слушала его голос, потом ответила, что не люблю, и повесила трубку.
Когда Антон узнал про отказ, он поначалу долго молчал, смотрел на меня, а потом сказал, что я сука. И больше ни слова. С тех пор мы не разговаривали.
Сашку забрали сегодня.
Я сложила её вещи в сумку и сказала, что так надо. Она всё поняла без лишних объяснений. Не плакала, только перед выходом у неё опять случился приступ сонливости. Женщина из социальной службы неодобрительно покачала головой, на её вытянутом лице изобразилась помесь сострадания и осуждения. Вышло очень фальшиво.
После Сашиного ухода я немного посидела на её кровати. Решила пойти прогуляться. Одеваясь, наткнулась на Сашкину осеннюю куртку, я совсем про неё забыла. Из кармана посыпались жёлуди. Крупные продолговатые и дутые мелкие. Они запрыгали по линолеуму, раскатились в разные углы. Я нашла только восемь, но их было куда больше: рыжие, тёмно-коричневые, бежевые с бордовыми бочками и продольными серыми полосами. Наверное, Саша специально подбирала по цвету плотные, ещё не раскрывшиеся, а потом забыла вытащить. Жёлуди—ведь не копейки, не пуговицы и даже не пёстрые бусины, поэтому оставить в кармане—обычное дело. Они, как опавшие листья или всё природное, прельщают ненадолго своей красотой и совершенством. Мы останавливаемся полюбоваться, а после никогда о них не вспоминаем.
Я бродила весь день по промёрзшей набережной, так, ни о чём не думала. Когда стемнело, пошла к автобусной остановке. Села на лавку под козырёк и стала смотреть, как падает снег.
Не знаю, сколько я так просидела. Только руки окоченели, и холод забрался под пальто. Ощущение, будто внутри всё вымерзло. И ресницы отяжелели от инея, странно, я никогда не думала, что может быть так холодно... Зато теперь я, кажется, знаю, чьё лицо должно быть у девушки из моего сна. Я догадалась, почему она падает в темноту и почему спасти криком её нельзя.
Просто бывают дни, предназначенные для чего-то...