Бондарь Александр
Возвращение
"Я проездом в нашем стане. И зелёные - в кармане. С очень сложной и запутанной судьбой."
Из песни Гарика Кричевского.
1. Вокзал.
Я выглянул из окна поезда. Ветер засвистел мне прямо в уши, деревья быстро замелькали навстречу. Море вдалеке отдавало мягким, удивительным блеском. И мне казалось, я даже отсюда чувствовал его теплое, согревающее дыхание - дыхание моря.
Это - Туапсе. Десять лет прошло, и, вот, я вернулся. Десять лет носило меня по свету, и, словно маятник, опять оказался я в прежней своей точке. Десять лет.
...Поезд остановился. Я сделал шаг на перон. Огляделся по сторонам. Внимательно огляделся.
Все здесь было таким же, каким я это когда-то запомнил. Но и другим уже. То же вокзальное здание. Его следовало бы покрасить. Оно настороженно-неприветливо встречало меня. Туапсинский вокзал смотрелся теперь ещё более заброшенным и провинциальным.
2. Стрелки.
Мой поезд - через четыре часа. Жёлтые стрелки на маленьком циферблате ручных часов тихо и задумчиво двигались. Им всё равно. Они не испытывают того, что испытываю теперь я. Пройдет четыре часа, и они всё так же спокойно покажут мне время. Так же, как и теперь показывают.
3. Город.
Я шёл по городу и не узнавал его. Другой город. Другой. Десять лет, прожитые мною вдалеке, оказались смертельными для этих улиц. Я не ожидал, что все изменится так сильно. В коммерческих магазинах по прежнему продавали разную дрянь, привезенную сюда из Китая и Турции. И отовсюду были слышны мелодии. Но только теперь это были мелодии, какие в Канаде слушают одни негры. А придурковатого вида подростки в длинных майках и дебильных штанишках ниже колен напоминали мне малолетних канадских отморозков. Всё изменилось здесь, и изменилось не в лучшую сторону.
4. Школа.
Я нарочно отошёл квартал в сторону, чтобы пройти мимо нашего школьного здания.
Здесь, возле турника, резвилась праздная детвора. Но, глядя на них, я не испытывал умиления. Я вспомнил другое. Вспомнил Витьку Качалкина и его дружков. Они впятером поджидали меня вот на этом самом месте. У Витьки на худых пальцах был кастет. А когда они окружили меня, мимо проходила учительница истории. Она повернула голову и посмотрела. А потом пошла дальше, больше не оборачиваясь. Я потрогал шрам на лбу. Останется на всю жизнь.
Детям, что бегали сейчас у турника, примерно по столько же лет, посколько тогда было мне с Витькой.
Я потоптался на месте и решил войти внутрь школы.
Вошел, и сразу же почувствовал - как, все-таки, неестественно много прошло времени. Очень много. Меня окружали дети - мальчики и девочки, такие маленькие, что любого из них можно было бы легко подхватить на руки. Дети эти суетились вокруг меня и меня совершенно не замечали. Я сам себе показался призраком - тенью из далекого прошлого, которая забрела сюда совершенно случайно и идет никем не узнанная и никому не интересная. А кругом, на сцене этого маленького театра - театра крошечных лилипутов, идет уже совершенно другая пьеса, и роли в ней мне никогда не дадут. Никогда.
...Как же, все-таки, много прошло времени!
Я ожидал, что, вот, сейчас кто-нибудь подойдет ко мне и спросит, что мне здесь нужно. Ведь я уже не могу так легко затеряться среди детской толпы.
Школьный коридор теперь сделался узким и маленьким - совсем как тюремный.
На мгновение мне показалось, что мусора снова ведут меня куда-то, и опять я слышу сзади тяжелые шаги конвойных.
Вот - школьный туалет. Витька Качалкин и его компания затаскивали сюда кого-нибудь и жестоко, не по-детски, избивали. Несколько раз этим "кем-нибудь" оказывался я, и помнится все так четко, помнится до сих пор ведь тогда я еще не имел в своем архиве тюремно-лагерных впечатлений, и не с чем было сравнивать.
Я посмотрел на часы. Пора уходить.
В окне показались огромные черные тучи. Они свирепо ползли на город, словно бы намереваясь раздавить его своей тяжестью. Испуганные деревья шевелили своими зелеными ветками. Море почернело от злости и покрылось мелкой тревожной рябью. Словно памятник стоял неподвижно между волнами серый силуэт судна.
Неужели, всё-таки, будет дождь?
5. Двор.
А вот и мой двор. Двор того дома, где я когда-то родился. Здесь вообще ничего не изменилось. Вот только люди, кого я встречаю - все незнакомые. Но это мой двор.
Ветер с моря доносит прохладу соленых брызг. Деревья тяжело клонятся и, кажется, кряхтят от натуги. По тротуару, мимо меня, пробегают рваные клочья старых газет. Скоро дождь.
Я на минуту остановился и рассмотрел этот маленький и печальный домик. Он мне казался теперь еще старше, еще никчемнее, еще беднее. Вот, за этим грязным окошком была когда-то моя комната. Мальчишкой я сидел, опершись о подоконник, и разглядывал улицу. Серую и каждый день одинаковую.
С тех прошли годы, так сильно состарившие эту улицу и ещё больше состарившие меня. Не только улица - целый мир, когда-то, из этого - вот, окна, казавшийся непостижимо огромным и таким таинственным, таким удивительным, теперь смотрится маленьким, сморщенным, а также серым и скучным - как эти газетные клочки у меня под ногами.
И, подметая ногами куски старых газет, я прошёл мимо.
6. Таня.
Парк. Когда-то сюда опасно было заходить. Может, и сейчас опасно. Но мне уже давно не пятнадцать лет.
Подростком я обходил этот парк стороной. Ночные фонари этих, вот, аллей настороженно светили мне. Словно предупреждали: "Близко не подходи. Берегись". А утром хулиганы-одноклассники рассказывали о кровавых ночных стычках, демонстрировали боевые фингалы и добытые в схватках чужие кастеты. Героем считался тот, кому удавалось не просто выбить один-два зуба, а по настоящему сломать челюсть.
Следом за парком - небольшой пятиэтажный дом. Давно знакомый дом. Он, как будто бы, тоже стал меньше, постарел и осунулся, постарел и осыпался седой штукатуркой.
Здесь живет Таня. По крайней мере, жила когда-то.
Таня - это очень важная глава моей недописанной жизни. Нужно очень и очень много хороших больших слов, чтобы рассказать, объяснить, что эта глава для меня значит.
Я знал Таню с пятого класса, и она казалась мне единственной героиней всех когда-либо, кем-либо сочиненных романов. Хорошо помню ее волнистые каштановые волосы, к которым я никогда так и не прикоснулся, которыми я только и мог - что любоваться украдкой, словно бы воровал у жизни что-то, мне не принадлежащее. А в ее серых глазах мне виделось отражение непрожитой жизни - жизни, которая никогда уже не будет мной прожита. Эти ее глаза мне не однажды снились потом - за те десять лет на чужбине. Я видел глаза Тани ночью и после этого просыпался. Просыпался, и меня опять окружали полупонятная речь, серые, выметенные тротуары и одинаковые дома североамериканских городов. А маленькая туапсинская улочка на берегу далекого моря снова оказывалась безнадежно затерянной где-то и жила теперь только в воспоминаниях.
Но, вот, эта самая улочка передо мною. Казалось, я очутился в своем прошлом. Из подъезда сейчас выйдет Таня. Увидев меня, она улыбнется своей трогательной и беззаботной улыбкой. А потом уйдет - вдаль по этой улочке. Я буду смотреть вслед, пока Таня не исчезнет за поворотом. А потом - длинным путем, в обход страшного парка, домой; в обход - чтобы не встретиться с жестокими туапсинскими хулиганами. А дома, наверное, мама уже приготовила обед. А папа читает газету...
Из подъезда вышел мужик с красной физиономией. В его авоське немелодично побрякивала пустая тара.
Я шагнул ближе, огляделся и вошёл внутрь.
Подъезд дышал сыростью, грязью и неуютом. Получается, Таня уже много лет живет в ужасных условиях. Или, может, это мне после сытой, раскормленной Канады все теперь таким кажется?..
Я поднимался по лестнице. Возможно, Тани уже давно нет здесь. Все бежит, все меняется. Ведь, как никак, десять лет прошло.
А что я скажу, если Таня откроет мне сейчас дверь?.. В кармане лежит бумажник, туго набитый зелёными американскими банкнотами. Что-нибудь да скажу. Вряд ли Таня живёт в роскоши.
Стоило мне увидеть дверь - её дверь, и я сразу же всё понял. Старая, порванная обивка, которую не меняли, наверное, лет пятнадцать - она явно хотела ремонта. И, все-таки, я остановился, увидев эту дверь. Остановился перевести дыхание. Сердце стучало так сильно, что мне казалось, я слышал, как оно стучит. Удар. Удар. Удар...
Я всматривался в дверь и видел ясно - здесь, за этой рваной обивкой живет бедность.
Я позвонил, но звонок не реагировал. Пришлось стучать. Сначала слышна была только тишина. Потом что-то зашевелилось, задвигалось; казалось, мертвец переворачивается у себя в могиле.
- Кто там? - спросил чей-то голос. Не понять было - мужчина это или женщина.
- Здравствуйте, - ответил я как можно вежливее. - Я ищу знакомых. Они здесь жили когда-то...
Потом щелкнул несколько раз замок...
Я замер... и увидел незнакомую женщину. Да, наверное, я угадал. Таня здесь не живет больше. Очевидно, они поменяли квартиру. Или, может, переехали в другой район.
Незнакомая женщина быстро оглядела меня. Спросила:
- Че надо?
Пропойца какая-то. Под глазами - тяжёлые, увесистые мешки. Со лба ее уныло свисал клок нечесанных, грязных волос. Я открыл рот и, вдруг...
- Простите, Метеоровы здесь живут?
Эта была первая жалкая глупость, которая сейчас пришла мне в голову. Пьянчуга смерила меня подозрительным взглядом. Очевидно, уже решила, что перед ней наводчик. Или квартирный вор.
- Какие еще те Метеоровы?..
Она выругалась неприлично и быстро закрыла грязную дверь.
Я шёл вниз, спотыкаясь. Ступеньки подпрыгивали под ногами, словно бы хотели сбросить, столкнуть меня. Я хватался рукой за облущенные перила. И перед глазами, как ужас, как наваждение, как больной кошмар, стояло припухшее лицо той чужой незнакомой женщины из грязной, как мусорная свалка, квартиры. Женщина эта все так же пристально и внимательно продолжала вглядываться мне в лицо и, казалось, уже начинала меня узнавать... Неужели, узнала?..
Весь заготовленный мною монолог рассыпался на отдельные, теперь никому не нужные и совершенно бессмысленные слова. Все те фразы, что я нес к ней через десять лет своей трудной и непростой жизни, казались мне теперь пустыми и обращенными в никуда. Все онемело вокруг, все притихло, замерло.
Я вышел на улицу, оставив за спиною страшный подъезд.
Мне стало ясно, вдруг, что Таня умерла. Ее нет больше; нет и никогда не будет. Она умерла, чтобы у меня в памяти остаться той доброй красивой девочкой, какой я запомнил ее, и какой я ее видел во сне все эти долгие десять лет. Таня умерла, и вместо нее в опустевшей квартире поселилась грязная, сквернословящая пьянчуга.
Почему? Как это произошло?
Мир вокруг почернел. Не только небо, черной стала земля, черными стали стены зданий, черными стали деревья. Сплошная, беспросветная, пугающая чернота...
Я ожидал всякого и внутренне ко всякому был готов. Я ведь никогда не объяснялся этой девчонке в любви, почти никогда не разговаривал с ней. И я не мог, конечно, ничего требовать, не мог рассчитывать ни на что. Скорее всего, думал я, Таня замужем, у нее дети. И все. Я иду дальше. Но такого...
Два лица выплывали из сгустившейся темноты. Два лица. Лицо юной очаровательной школьницы и лицо опустившейся пьяницы. Я пытался соеденить их в одно - и не мог. Только местами, сквозь жуткие, отталкивающие черты второго лица проступали отдельные, еще окончательно не смытые, черты первого. И тем отвратительнее, тем ужаснее казалось мне это незнакомое второе лицо.
Небо было черным и страшным. Тяжелые тучи побагровели и нависли. Казалось, они с трудом удерживаются, чтобы не выплеснуть на людей все то, что у них накопилось внутри.
Почему не начинается дождь?..
7. Качалкин.
Я снова шёл мимо серых, чужих домов. Всё здесь было тихо и пустынно. Город вымер.
Карман у меня, и я это чувствую, отвисает от тяжести большого браунинга, к носу которого я уже привинтил глушитель.
Вот, словно угрюмая серая крепость, словно тюрьма, возвышается дом, который мальчишкой я ненавидел, боялся и обходил стороной. Здесь живет Витька Качалкин. Дом этот и сейчас, спустя десять лет, смотрит на меня нагло, презрительно, не замечая. Как воплощение вселенского Зла бессмысленного и тупого, надменно уверенного в своей вечности и ненаказуемости.
Полкласса боялось Витьку Качалкина. И еще его дружка - дегенеративного дебила со странной фамилией Чуча. Чуча этот и точно был похож на чучу. Он, судя по виду его прически, стригся не чаще, чем раз в год, и еще реже мылся. Один раз, в туалете, я сам видел, как Чуча, оправившись, подтирал зад собственными трусами. К шестому классу он только научился читать. Читал медленно, с трудом, тяжело шевеля губами. Видимо, чувствуя в глубине души, что он - выродок, Чуча ненавидел всех тех, кого считал нормальнее себя. Драка была его любимым развлечением. Его развлечением и развлечением его друга Качалкина. Чуча в драке любил как-нибудь отличиться: поставить фингал под глазом или выбить передний зуб.
Чучу я бы тоже сейчас навестил. Но, к сожалению, не знаю адреса. Адрес Качалкина я знаю.
Серый дом, когда я подошел ближе, оказался еще мрачнее. Черная дыра подъезда смотрела на меня глухо и угрожающе. Она словно бы предупреждала: если я войду сейчас внутрь, обратно уже не выйду. Хотя все остальное было похоже на советский фильм-агитку об гарлемских трущобах, в которых якобы живут американские негры. Облезлые, выцветшие перила, побитые жизнью, старые ступеньки, окна, на которых светится нищенское тряпье.
Я вошёл внутрь.
8. Встреча.
Сколько раз мне уже приходилось нажимать на курок?
Впервые это произошло в Монреале. Моей мишенью стал бандит и наркоторговец из местной группировки. Я не хотел, но мне пришлось выстрелить. Иначе бы трупом стал я.
Потом - в Торонто. Моя мишень - заместитель начальника полиции. Редкая мразь. Я знал за ним столько грехов, что совесть моя молчала. Здесь были и доля в наркобизнесе, и связь с местной мафией, и членство в масонской ложе, и даже педерастия с педофилией вместе. Канадские мусора тогда, сбившись в злую, тесную стаю, лихорадочно искали убийц. Искали долго, пока не вышли, в конце концов, на меня...
После легавого были еще трупы. Я наводил справки о каждой предполагаемой жертве. Должен был убедиться, что мишенью не окажется невиновный человек. Пули из моего ствола находили наркоторговцев и мафиози, коррумпированных легашей и наемных киллеров. Если я не был уверен, что тот, кого мне предлагают, заслужил дырку в черепе, то всегда отказывался от дела. Но как бы там ни было, а эти люди - все те, в кого я по очереди прицеливался, ни в чем передо мной не провинились. Я не испытывал к ним не только ненависти, но и вообще никаких чувств. Вообще никаких.
Заказ. Деньги. Адрес. Имя. Одна фотокарточка.
Силуэт-мишень. Дуло. Прицел. Звук выстрела. Дырка.
Все.
Никаких эмоций.
Я лишал жизни людей, пусть и очень плохих по всем признакам, но, все-таки, не причинивших мне никакого зла. А в это самое время, где-то в России, на берегу Черного Моря, в городе Туапсе, спокойно жил, пил водку и целовал женщин, человек, по сути, лишивший жизни меня. Ведь, кто знает, как все повернулось бы? Кто знает, что бы произошло, если бы не Витька Качалкин? Кто знает, что было бы, если бы я женился на Тане?.. Кто знает?..
Таня нравилась Качалкину, и он не скрывал этого. Будучи сам отвергнутым ею, он жестоко избивал каждого, кто смел хотя бы просто посмотреть посмотреть заинтересованно на его горькую, неудачную любовь.
Я поднимался по лестнице. Что я скажу ему, когда увижу? Наверное, ничего. Просто назову свое имя. Какая разница, вспомнит он меня или нет? Какая, хрен, разница, если через секунду его уже не будет на этом свете? И все. Точка. Словно бы и не жил никогда... Правда, еще есть ад. Не знаю точно, что это, но место страшное. И Качалкин там окажется. Навсегда... А я? Ведь, и я тоже?..
Вот, и дверь. Его дверь. Я зачем-то положил в карман руку и взял пальцами рукоятку. Замешкался на секунду. Потом придавил пальцем звонок... Теперь все. Качалкин уже стал трупом. Хотя еще и не знает об этом.
- Кто? - услышал я бас. Неужели, это у Качалкина так изменился голос?
- Телеграмма, - ответил я. А что другое я мог сказать?
Дверь, пощёлкав замком, открылась. Передо мной, на пороге, стоял заросший мужик непонятного возраста с красной и опухшей от питья мордой. Я напряженно вгляделся... Он! Точно он. На мужике была давно нестиранная и очень грязная пижама. На голове лежала копна пыльных, слипшихся сосульками волос. Копна эта была больше похожа на шапку, чем на волосы. Качалкин был сильно, вдрызг, пьян.
- Кому телеграмма? Какая ещё телеграмма?
Качалкин вглядывался напряженно, словно пытался прочитать ответ у меня на лице, и, судя по тому, как неровно стояли, как судорожно дрожали его зрачки, я прыгал, раздваивался и мельтешил у него перед глазами.
Ничего не отвечая и отодвинув красного мужика в сторону, я прошёл внутрь.
Здесь мне сразу же захотелось зажать нос.
- Э-э-э-э!.. - Качалкин попробовал ухватить меня за рукав.
Потом пошатнулся неловко и грохнулся на пол. Где растянулся неподвижно, уронив голову. Качалкин задремал. Он еще пробурчал что-то, не открывая глаза, пошевелил губами. И затих.
Я обошел квартиру. Кругом была грязь, кругом валялся какой-то мусор. По всем углам стояли груды пустых, покрытых плотной серой пылью бутылок, лежали консервные банки с заплесневелыми остатками пищи. В ванне плавало белье. В туалете, рядом с унитазом, располагалась зловонная, мерзкая лужа. На кухне говорил телевизор, где показывали какой-то очередной ни то американский, ни то мексиканский сериал.
Закончив обход, я снова вернулся к неподвижному Качалкину. Достал пистолет и машинально прицелился. Уже нажимая на курок, вдруг, замер, остановился. Даже не я - во мне что-то остановилось. Остановилось внутри меня. Просто стало понятно в это мгновение, что я опять разминулся со временем. То, мое, время безнадежно закончилось. Я опоздал. И это не тот Качалкин, не тот, которого я всегда так боялся и так ненавидел. Того больше нет, как нет больше той Тани.
Того Качалкина я ненавидел и в эту минуту, и буду ненавидеть его всегда, сколько еще проживу. Я выстрелил бы в него тысячу раз, появись он сейчас передо мною. Но внизу, у меня под ногами, лежал незнакомый мне пьяный мужик. Никаких эмоций к этому мужику я не испытывал. Убивать его мне совершенно не хотелось. Мне это казалось чем-то, совершенно бессмысленным. За те, прежние убийства, мне хоть платили. А кто заплатит за это?..
Я опустил ствол. Набалдашник на конце тихонько дрожал. Между ног у Качалкина, вдруг, взмокло, и на полу очень быстро образовалась пахучая, гадкая лужа. Качалкин удовлетворенно хмыкнул во сне и пошевелил губами.
Я перешагнул через его тушу и, сунув пистолет в карман, быстро вышел из квартиры.
9. Чуча.
Небо было таким же чёрным, но дождь всё не начинался. Я шёл, петляя, маленькими кривыми улочками. Вокруг стоял серый, скучный и совершенно чужой город.
Через два часа у меня поезд. Через два часа. Через два часа я уеду, взглянув на эти улицы в последний раз, и никогда, может быть, сюда уже не вернусь.
Я завернул к небольшому коммерческому лотку. Здесь, построившись в нахальный ряд, красовались бутылки с жидкостями самого разного вкуса и самой разной градусности. Взгляд мой упал на бутылку "Кагора".
"Интересно, а где сейчас Чуча?" - Подумал я. Тоже спился и лежит где-нибудь на грязном полу, в окружении пустых бутылей? Или трудится чернорабочим на какой-нибудь фабрике? (Делать другую работу этот тупой дегенерат не способен.) Или, может, его убили в очередной драке?..
Купив бутылку "Кагора", я спрятал ее в кармане плаща. В другом кармане одиноко лежал ставший уже ненужным пистолет с глушителем.
Багровые предгрозовые тучи плыли по небу непрерывным, угрюмым строем. Море показалось между домами. Оно и точно было сейчас черным. Море пенилось и кипело. Сердито шипели волны. Так, всё-таки, будет дождь или нет?
10. Вовка.
С бутылкой "Кагора" в кармане я поднимался по лестнице. Это подъезд, где живёт Вовка Петров. С Вовкой мы дружили еще с первого класса. Наша дружба не была чем-то глубоким и прочным - чем-то таким, что воспевается в красивых стихах. Просто приятное общение. Клуб по интересам. Клуб из двух человек. Мне Вовка никогда не был интересен, как личность. И, наверное, я, как личность, не был интересен ему. Но в его обществе я мог свободно выговариться, рассказать все то, что собралось у меня на душе. Вовка сочувственно и по деловому слушал, кивал, соглашался, одобрял. Хотя видно было: не понимал и половины. Потом наступала его очередь. И он начинал выкладывать мне свое. Но Вовка рассказывал мало. Он всегда был косноязычен и потому немногоречив. Мне, всё-таки, были приятны эти его рассказы короткие, сбивчивые и неинтересные. В это время, натруженный разговорами, мой язык отдыхал.
11. Жизнь.
Зачем я сейчас шёл к Вовке, было неясно. До поезда оставалось меньше двух часов. На общение с Вовкой - не больше часа. В боковом кармане тяжело укачивалась пузатая, полная бутылка. Всего только час на нее. Глупо это все... А что не глупо? Вся жизнь кажется пустой, никому не нужно глупостью. Вся жизнь - непрерывное, нелепое путешествие, путешествие без всякой цели, путешествие в никуда; жизнь - это ночные поезда и большие автобусы дальнего следования; жизнь - это непрерывная и ненужная война, война с ощетинившимся, непобедимым миром, война, в которой нельзя одержать победу, а можно только оттянуть поражение. Любой жест, любое движение - движение в пустоту. В окне ночь, автобус мчится, перетирают асфальт новенькие колеса, водитель внимательно смотрит вперед, пассажиры спят. А за окном проносятся и мелькают огни - огни чужих городов, больших и маленьких; огоньки чужих, незнакомых жизней, чужих радостей и огорчений, чужой борьбы и чужих тревог, чужих праздников и чужих поминок. Несчастная, пустая жизнь.
12. Бутылка и пистолет.
Вовки не оказалось дома. Оказалось, что он уже здесь не живёт. А живут совершенно незнакомые мне, чужие люди. Они поселились тут четыре года назад и понятия не имеют, где теперь прежние жильцы - адреса те не оставили.
Я спускался по лестнице. За моей спиной печально и тихо скрипнула старая, пошарпанная подъездная дверь. Наверное, хорошо, что Вовки здесь больше нет. О чем бы я с ним говорил? Вовка не умел и не любил рассказывать, а что было рассказывать мне?
Правый боковой карман оттягивала бутылка "Кагора" - такая же ненужная теперь, как и пистолет с глушителем в другом кармане.
Я остановился. Куда идти? Идти было некуда. Я уже везде побывал. У ноги лежал раздавленный кем-то окурок. Рядом - смятая грязная бумажка, когда-то, при жизни, бывшая автобусным билетом. По своим делам полз муравей.
Тучи над городом продолжали сгущаться. С минуты на минуту мог ударить ливень.
13. Обратно на вокзал.
Откупорив "Кагор", я приложился несколько раз. Полупустую бутылку оставил возле лавочки. Бомжи допьют. Или какой-нибудь опустившийся бедолага. В Туапсе полно бедноты.
Потом я сходил к городскому причалу. Вот, здесь точно ничего не изменилось. Облущенные серые камни, потрескавшиеся и позеленевшие от морской влаги. И терпеливые волны, которые, удар за ударом, стучат о постройку причала, словно надеясь когда-нибудь обрушить ее. Но только это не так. Волнам все равно. И даже если этот причал рухнет, они по прежнему будут стучать о берег. Они так же стучали и десять лет назад, и пятнадцать, и двадцать... И сто лет назад, и двести, и тогда, когда не было здесь никакого причала. Волны видели боевые немецкие корабли, отступающие белогвардейские отряды, видели эскадру адмирала Лазарева, казаков-завоевателей, разбойничьи шайки горцев, видели диких пещерных людей. И, наверное, много тысячелетий спустя, когда здесь уже не останется никаких людей вообще, а останется только берег, эти волны будут все также стучать и стучать в него, бессмыссленно и упрямо.
Я шел к вокзалу. Море билось у меня за спиной. Оттуда, с моря, дул сильный ветер, холодный и пахнущий морским йодом. Дождь еще не начался, но я уже чувствовал его близкое, уверенное дыхание. Полчаса осталось до поезда.
И тут, не доходя пяти минут до вокзального здания, я увидел двух патрульных омоновцев с автоматами наперевес. Они пристально вглядывались в меня. Что им показалось подозрительным? Я же не кавказец. И даже близко не смахиваю.
Опустив голову - так, словно бы я задумался, кладу руку в боковой карман плаща. Если меня заметут с этой игрушкой - конец. Я - опасный убийца, преступник, находящийся в международном розыске. Интерпол знает меня в лицо, и их компьютеры помнят наизусть всю мою биографию. Я сам о себе столько не знаю, сколько они обо мне. Практически случайно, чудом, мне удалось добраться до России, а, вот, выбраться теперь отсюда скорей всего не удастся. Переход границы - огромный риск.
Но - кто знает? Возможно, сейчас все закончится. Я зачеркну этих двоих своими выстрелами. Но, наверняка, они не одни. Наверняка, где-то рядом есть еще несколько. Я не уйду живым. Меня изрешетят.
Что делать? Сворачивать некуда. Бежать бесполезно. Спрятаться не успею. Если что - омоновцы положат меня точно в спину. Или - в затылок. Эти ребята умеют обращаться со стволами. В ОМОН не берут кого попало.
Я подхожу ближе, уже не сбавляя шаг. Иду, опустив голову - так, словно бы не вижу никого вокруг. Боковым зрением отмечаю: омоновцы смотрят прямо на меня. Большим пальцем тихонько взвожу курок. Сейчас.
Сейчас они останавливают меня. Подходят ближе. Слишком близко подпускать их нельзя. Могут выбить оружие. Одному стреляю в горло, другому в лоб. Стрелять в грудь бесполезно: на омоновцах бронежилеты.
- Эй, командир! - слышу я негромкий оклик. - Не торопись. Иди сюда.
Я останавливаюсь. Делаю вид, что для меня этот оклик - неожиданность, и я даже и не пойму сразу, о чем идет речь.
- Местный? - быстро спрашивает омоновец, когда я подхожу к ним.
С такого расстояния удобно стрелять. Не промахнусь. Только стрелять нужно быстро.
- Я?
- Да, ты. Местный?
Что ему ответить? Я на мгновение замешкался над этим, непростым для меня, вопросом. Потом сказал:
- Нет. Не местный.
- А документ есть?
Мой, топорно выполненный, паспорт им, конечно же, не понравится, и они захотят отвести меня к себе, в мусарню - "для выяснения личности".
Я выпускаю пистолет и лезу во внутренний карман - за паспортом.
Подавляя дрожь пальцев, протягиваю паспорт омоновцу. Тот, раскрыв, смотрит. Второй разглядывает меня. Моя рука снова в боковом кармане, она уже нащупала рукоятку.
- Что делаешь в Туапсе? - спрашивает омоновец.
- Проездом. У меня поезд через пятнадцать минут.
- Билет покажи.
Я опять выпускаю рукоятку. Лезу в боковой карман за билетом. Неужели же, я проскочил? Поверить не могу.
Омоновец рассматривает билет. Все, как будто, в порядке. Он возвращает мне билет и паспорт.
14. Вокзал.
Я на вокзале. До отправления поезда пять минут. Лёгкий чемодан в руке быстро и неуверенно раскачивается.
Вот и поезд. Я сажусь в него. Проводник внимательно смотрит билет, потом небрежно махает рукой. Все. Я захожу в свое купе. Бросаю чемодан на верхнюю полку. Сейчас поезд тронется. Сейчас. В окне застыл неживой пейзаж: здание туапсинского вокзала. Много раз, в детстве, я садился здесь в поезд или в электичку, много раз видел это здание сквозь вот такое окно. Много раз. Но тогда это был мой город, мой, и, уезжая, я знал, что скоро сюда вернусь. Сейчас я смотрю на это здание и прощаюсь с ним. Я больше никогда не увижу его. Чужой, незнакомый город. Я не знаю его и не хочу знать.
Десять лет - большой срок. Если бы я прожил эти десять лет здесь, то этот город менялся бы вместе со мной. Но я выпал из этого движения. И, вернувшись, не нашел своего города на прежнем месте.
Пошел дождь. Сначала редкие, трусливые капли, потом - частые, более смелые, и, наконец - ливень. Струи воды текли по стеклу.
Поезд тронулся. Здание вокзала задумчиво дернулось и поплыло куда-то, тая и навсегда растворяясь в размытых, живых узорах дождя.
Я почему-то вспомнил ту одинокую, оставленную мною у лавочки, недопитую бутылку "Кагора" и подумал, что туда сейчас накапает дождь. Живо представил себе, как быстрые, уверенные капли одна за другой бьют по темному стеклу уже мокрой бутылки.
Аджакс-Маркхам-Торонто- автобус "Маркхам-Торонто", автобус "Аджакс-Торонто",
2002-2003 гг..