Неправду говорят, что деньги решают все. Не все, но очень многое. Визу в СССР мне открыли за две недели — уложились в оговоренный срок, пока Чарли лежал в больнице на вытяжке.
Я навестил его несколько раз, пообещал, что непременно разберемся с рокерами, даже если полиция окажется бессильной (на что втайне очень надеялся). Два раза со мной приходил Джош, которому Рассел объяснил, что пока он прикован к кровати, Келлеру следует слушаться моих советов или, если что-то случится со мной — Зака. Так что с этой стороны тоже все было улажено.
Рассел попросил Захара заехать к нему домой и оставить на автоответчике сообщение о произошедшем несчастье — чтобы, если кто-то начнет его разыскивать, не подняли ненужную панику и знали, где его найти. И эта просьба тоже была выполнена, потому что снимала сразу несколько злободневных вопросов.
Оставляя хозяйство на Захара, я в который раз подивился своей предусмотрительности, заставившей меня два года назад тащить за собой в Америку единственного человека, которому я мог доверять без оговорок.
В агентстве меня многократно и убедительно предупредили, что страшные агенты Кей-Джи-Би в России не оставят ни одного американца без внимания, будут следить за мной денно и нощно, обязательно попытаются устроить провокацию и лучше бы мне передумать и отправиться в Уганду на сафари. Это чуточку дороже, но зато столько впечатлений! И можно даже привезти домой слоновий бивень! Из пластика, правда, но выглядит лучше настоящего! А в Россию едут только делать бизнес, да потомки эмигрантов иногда вспоминают о ностальгии. К тому же совсем недавно «глупые русские» взорвали свою атомную станцию и теперь там всюду радиоактивность и пожары. Даже Госдепартамент выступил с предупреждением о нежелательности визитов граждан США в Россию.
Однако я был тверд в своем решении познакомиться с «рашн перестрой-ка!» и пощупать «рашн пуссиз!» Я сообщил им, что смотрел в атласе и обнаружил, что Припять от Москвы очень далеко — как от нас до Нью-Йорка — ровно один локоть по карте. Это гораздо дальше, чем катастрофа пятилетней давности с разливом радиоактивной жидкости в соседнем Теннеси. А в Европе сейчас, похоже, модно с атомными станциями баловаться — вон и немцы в мае в своем Хамме тоже атомную электростанцию вслед за русскими бабахнули. На это им возразить было нечего и Серхио Саура — молодой стопроцентный американец из Аризоны — вылетел в Лондон. Чтобы, пересев там на другой самолет, вскоре оказаться в Москве.
Про Хамм я узнал случайно — немцы предпочитали эту информацию не афишировать. Чернобыль расплавился 26 апреля, а немецкая THTR-300 под Хаммом — 4 мая 1986 года. И разумеется, вся радиоактивность над Европой имела исключительно советские корни.
Конец октября в Луисвилле и Москве — это две большие разницы. И мне больше понравилась луиссвилская осень — мягкая и теплая, в которой даже дождь ласков, а ветер приятно гладит волосы. В отличие от московской мерзкой мороси с холодными шквалами, дующими сразу отовсюду.
Вместе с галдящей группой англичан, канадцев и американцев я прошел через таможню. Небольшое количество молчаливых советских граждан, летевших тем же рейсом, направили через другое помещение. Пока стояли в очереди, я даже успел познакомиться с приятной канадкой лет сорока пяти — Анной Козалевич, родом из Веннипега, пожелавшей посетить страну, из которой ее родителей вывезли сразу после семнадцатого года. Где-то в Москве у нее должны были оставаться родственники, и с некоторыми из них даже удалось наладить редкую переписку. Она очень волновалась и говорила по-русски, старательно налегая на правильное произношение шипящих. Я показывал ей большой палец и смеялся, что «иваны просто примут вас за свою!»
На самом деле я тоже нервничал.
Небо над Шереметьево было серым с редкими светлыми подпалинами просветов, словно заношенная солдатская шинель. И в редкие дырки пробивались столбы слепящего солнечного света вперемешку с холодным дождем. Было зябко и противно — как в январе в Кентукки.
Экскурсионный «Икарус» повез нас через половину столицы к гостинице «Россия», в самый центр — к Кремлю, над которым она нависла мрачной двенадцатиэтажной глыбой. Молоденькая девочка в очках заученно тараторила текст на английском о том, как рад Советский Союз приветствовать иностранную делегацию и какие красоты мы сможем лицезреть уже завтра утром.
Один из накачавшихся виски американцев предложил ей прийти к нему в номер уже сегодня вечером, чтобы посмотреть на достопримечательность, что он вез для нее из самой Америки. С последним словом он схватился за мотню на своих штанах и громко заржал.
Сидевший рядом с девочкой-гидом суровый мужик-сопровождающий лениво и безразлично глянул на американца, и тот осекся, решив отчего-то, что девятиэтажка, мелькнувшая за окном, гораздо интереснее «русской курочки».
Я отвернулся и стал смотреть на Москву, на пролетающие мимо меня дома по Ленинградскому шоссе.
За два года я совсем отвык от своей страны. Но там это было незаметно — много дел, переживаний, просто некогда.
И только здесь, в красном «Икарусе», меня одолела ностальгия. Я едва не всплакнул, но сидевшая рядом Анна заговорила с экскурсоводом на русском — излишне правильно и несколько преувеличенно шепелявя, и этой корявостью неловко построенных фраз выдернула меня из навалившихся воспоминаний.
Мне достался однокомнатный номер на восьмом этаже самой большой гостиницы мира, выходящий огромным окном — во всю стену — во внутренний двор, огороженный четырьмя корпусами «России». Окно закрывалось тяжелыми шторами, отсекая не только свет снаружи, но и любые звуки, что изредка доносились с улицы.
Широкая кровать с серым пледом, журнальный столик с графином и тремя стаканами, кресло, обитое дерматином (точно такое я видел когда-то давно в институте — в приемной у декана), письменный стол со стоящим на ним бордовым кнопочным телефоном, два стула, холодильник и телевизор «Изумруд» с дистанционным пультом управления на длинном витом шнуре составляли убранство моего временного жилища.
Я позвонил Захару и доложился, что долетел нормально, что в Москве мокро и холодно, что «рашн чикз» еще толком не видел, словом, если меня слушали, то услышали обычный треп развязного американца. В ответ Захар восторгался моей смелостью и безголовостью, завистливо поохал, что он на подобное путешествие к «комми» никогда бы не отважился, и в конце заверил, что дела идут просто замечательно, и посоветовал лишний раз не волноваться, а показать русским Иванам, как умеют отдыхать парни из Штатов.
После разговора я включил телевизор, чтобы послушать в программе «Время» про славных хлопкоробов Ферганской долины, по которым уже успел изрядно соскучиться. Или про строителей БАМа, хотя можно было бы и о доярках Рязанщины — черт, да я был бы рад любому производственному репортажу, которыми так был полон телеэфир два-три года назад!
Но вместо этого я услышал долгий нудный рассказ об очередных инициативах Горбачева: вывод нескольких советских полков из Афганистана, очередные сожаления о бестолковой встрече Рейгана и Горбачева в Рейкьявике, где так и не удалось договориться о приостановке работ над СОИ. Я так и не понял, почему Михаил Сергеевич считал, что победитель станет о чем-то договариваться с побежденным? Что за детская наивность? Этот лысый человечек вообще был какой-то инфантильный — создавалось впечатление, что он искренне верил в ту галиматью, что нес в массы. И еще больше потрясала его убежденность, что господин Рейган что-то решает. Если уж Генеральный секретарь — первый после Бога (которого согласно действующей идеологии просто нет) — и тот не всегда волен принимать единовластные решения, то почему несчастный Ронни должен обладать исключительным правом? Словно на него не давят ребята из «Нортроп-Грумман», «Боинг», «Локхид Мартин», «Бектел», «Дженерал Дайнемикс» и иных, сильно алчущих бюджетных денег компаний? Что делала советская разведка в это время? Неужели М. С. Горбачев не получал сведений о том, кто на самом деле заправляет мировой политикой? Или это был отчаянный рывок с желанием спасти издыхающие экономику и идеологию? В любом случае, ни к чему хорошему его телодвижения не приведут.
В общем, программа «Время», прежде мною любимая за жизненный оптимизм, стала какой-то ужасной дырой в Зазеркалье, откуда на свет божий лезли глупости, нелепости и страхи. А может быть, это я за последние годы так изменился, что во всем стал видеть плохое?
Разбираться с этим не хотелось, да и перелеты прилично меня утомили. Вспомнив, как трудно перенес акклиматизацию, оказавшись в Штатах, я принял душ и просто лег спать.
Утром проснулся в хорошем расположении духа, сходил на ранний завтрак и, обвешавшись фотоаппаратами и объективами к ним, выполз в фойе, где очкастая Ирина собирала желающих осмотреть Кремль.
Как забавно получилось, что, будучи русским, я так и не увидел этого символа России, и только став американцем, я получил такую возможность.
Нас провели по брусчатке Красной площади, дали вволю поснимать Собор Василия Блаженного и Мавзолей, у которого, несмотря на гаденькую погоду, вилась длиннейшая очередь из индусов, китайцев, русских и бог знает кого еще. Мы отказались смотреть на мертвого человека и попросили показать нам Алмазный фонд. Потому что нет в мире других людей, так же живо интересующихся всякими блестящими штуками, чем американцы и англичане. Ну кроме меня, конечно.
Богатства российской короны вызвали сдержанное одобрение англосаксов, и каждый мысленно примерил все эти короны-браслеты-скипетры на свое бесконечно любимое чело.
Мы обошли белоснежные соборы внутри Кремля, потыкали пальцами в надписи на погребальных урнах с прахом московских князей, их жен и детей. Все, абсолютно всё было не такое, как в Америке.
Мои спутники деловито лопотали, оценивая стоимость Царь-пушки или Царь-колокола, если их выставить на соответствующем аукционе, а я едва себя сдерживал оттого, чтобы не начать искать дорогого реформатора Горбачева, чтобы передать ему несколько добрых слов и один хороший удар шестикилограммовым Kodak'ом по лысой макушке. Чтобы сохранился «золотой запас СССР» в две с половиной тысячи тонн, а не был распродан и вывезен черт знает куда, чтобы не вымирало население моей страны, чтобы не было отдано за «здорово живешь» имущество моей армии в Европе, чтобы не вырос внешний долг в два раза, чтобы те сорок миллиардов марок, что приготовили немцы как «выкуп» за Восточную Германию, все же дошли до адресата, а не были «прощены»… И это только то, что он натворил вне Союза. А если добавить сюда Баку и Сумгаит, Карабах и Ош… Масштабы его разрушительной деятельности за каких-то шесть лет потрясали! И попадись он мне на дороге — не знаю, нашлись бы во мне силы удержаться от одного очень верного, но по сути бестолкового поступка?
На обед мы вернулись в «Россию», а сразу после него группа разделилась: часть поехала смотреть Бородинскую панораму, а другая решила пройтись по ближайшим московским улочкам. Не знаю, было ли это возможно три года назад, но теперь с нами не было никаких сопровождающих.
Я не спешил к Павлову — впереди была еще целая неделя. И весь оставшийся день честно сопровождал троих канадцев, включая Анну, стараясь максимально соответствовать образу дружелюбного янки. Я тыкал пальцем в путеводитель и на ломаном русском: «Горбачофф, вотка, перестрой-ка, здрафстфуй-те, добри вечьер, варфарка-стрит, адин-тва-трии» — выспрашивал дорогу у прохожих, громко смеялся, делился жвачкой «Wrigley» с московскими подростками и менял значки на однодолларовые купюры, которыми в избытке запасся по совету Сьюзанн из туристического агентства. К моему удивлению, многие прохожие владели английским на весьма приличном бытовом уровне, и общий язык найти оказалось несложно. Где-то помогали жесты, а где-то рисунки. Балаган удался на славу, и я подружился еще с двумя канадцами — Пьером и Джоан Роуз, пригласивших меня на вечернее распитие бутылочки настоящего ирландского виски, который они успели купить в Duty Free в Хитроу.
От виски я отказался, заявив, что коль уж мы попали в Россию, то и пить нужно водку, квас и армянский пятидесятиградусный коньяк «Двин», который так любил наш союзник — лорд Черчилль. Идея была поддержана; в баре «России» мы накушались по-русски (так, во всяком случае, считала Анна Козалевич — единственная в группе, имевшая русские корни и поэтому ставшая беспрекословным авторитетом во всем, что касалось «рашн традишн»).
Вечером в номере, куда меня довели Пьер и еще какой-то англичанин, зазвонил телефон, и вкрадчивый голос на плохом английском поинтересовался, не желаю ли я скрасить свой досуг общением с «рашн пусси»? Помня краем сознания о возможных провокациях, я отказался, нагрубив безвестному сутенеру, пообещавшему в ответ показать мне при случае кузькину мать. Я послал его в задницу вместе с его матерью и «пуссиз». Мы препирались минут пять, пока обоим не стало смешно. Развеселившийся «гёрлз босс» пожелал мне спокойной ночи, и я не преминул этим воспользоваться, отключив телефон от сети.
На следующее утро была запланирована экскурсия в Троице-Сергиеву лавру продолжительностью в восемь часов. Сказавшись больным от вчерашнего возлияния для столь далекого путешествия, я остался в гостинице.
Еще два часа я слонялся по коридорам «России», выпрашивая у добрых теток на постах аспирин и аскорбинку, потом собрался, сдал ключ и отправился в город — «посмотреть московский ГУМ».
Разумеется, ни в какой ГУМ я не поехал.
Мой путь лежал в сторону Каширского шоссе, на недавно открытую станцию метро «Кантемировская», неподалеку от которой проживал Валентин Аркадьевич Изотов.
Я позвонил в звонок незнакомой мне квартиры на четвертом этаже, и спустя пару минут дверь открылась.
— Здравствуйте, — приветливо сказала… Юленька Сомова, еще не узнавая меня. Потом глаза ее покруглели, распахнулись широко и она добавила: — Ты?!
— Здравствуйте, Юля, — растерянно ответил я.
Повисла неловкая пауза.
Она стояла передо мной в простеньком халатике, переднике поверх него. Совершенно без краски на лице — такая знакомая и близкая, такая, какой я ее помнил в лучшие наши годы. Мне невольно захотелось прикоснуться щекою к ее лбу, волосам, носу, вдохнуть ее запах. И я еле удержался, чтобы не сделать этого, и через мгновение морок развеялся.
Она оценивающе смотрела на меня, одетого во что-то явно не со швейной фабрики «Красный октябрь».
А я думал о том будущем, что не случилось, но навязчиво вело людей друг к другу. Видимо, все-таки была в мире какая-то предопределенность.
— Как ты меня здесь нашел? — спросила внучка Изотова.
Я пожал плечами.
— Кого там принесло, внуча? — раздался голос Валентина Аркадьевича из глубины квартиры.
— Это ко мне, дед, — строго ответила Юля.
— Нет, Юля, не к вам. — Мне пришлось ее поправить: — К вашему деду.
Она недоверчиво скосила на меня глаза, чуть повернув голову в сторону.
— А откуда вы его знаете? — И не дожидаясь ответа, крикнула деду: — Не, дед, это, оказывается, к тебе.
Она открыла дверь шире:
— Проходите, дед в комнате. Мемуары пишет.
— Спасибо, Юля. Думаю, он будет рад меня видеть.
Войдя, я сбросил кроссовки и ступил ногами на бордовую ковровую дорожку с зелеными полосами вдоль краев.
Изотов почти не изменился, старики вообще не подвержены времени. Он улыбался, рассчитывая, наверное, увидеть кого-то другого. Но вошел в комнату я.
Валентин Аркадьевич снял с носа очки.
— Сергей? Что-то случилось?
Я покачал головой:
— Ничего важного. Вот прилетел навестить.
Я чувствовал запах и слышал тихое сопение стоящей за моей спиной Юленьки, и мне совсем не хотелось посвящать ее в наши дела.
— Проходи, гость, садись. — Изотов показал мне на диван у стены. — Это внучка моя, Юля. Она учиться сюда приехала. В институт тонких химических технологий. Третий курс уже. Будущий химик-технолог, мастер литья резиновых калош. А это — Сергей Фролов. Вот и познакомились.
— Мы немножко знакомы, — поправил я Валентина Аркадьевича. — Мы же из одного города, встречались как-то.
— Правда? — преувеличенно сильно удивился Изотов. — Вот бывает же такое! Чаю будешь?
Я не успел ответить.
— А вы что, тоже знакомы? — «Сообразила» Юля. — Интересно! А откуда, дед?
— Да уж, знакомы, — вздохнул Изотов. — Старые знакомцы — боевые, можно сказать, товарищи. Так ты сделаешь нам чаю?
— Со слоном, — попросил я.
— Соскучился по слону?
— Не представляете насколько.
— Хорошо. Внуча, чай со слоном для гостя завари.
Косясь на меня, Сомова вышла из комнаты и загремела посудой, зажурчала водой где-то на кухне.
— Юля, доча! — крикнул Изотов, чтоб его услышала внучка. И попросил, когда она появилась: — Сходи, пожалуйста, в магазин, купи нам коньяку, кое-что отметить нужно.
Пока она переодевалась, сервировала стол, принесла заварившийся чай, мы с Изотовым успели обсудить виды на урожай в текущем и будущем году, сравнить достоинства нашей и заграничной авиации, похвалить демократичность Горбачева и его шаги навстречу народу и приступили к «моему хобби» — парусным регатам.
Когда хлопнула входная дверь, разговор сразу изменился.
— Что стряслось? — Валентин Аркадьевич жестко оборвал мое повествование о лодках, которые я видел живьем только на фотографиях в журнале «Катера и яхты».
— Есть серьезные подозрения, что человек Павлова затеял свою игру. Хотелось бы выяснить у самого Георгия Сергеевича суть некоторых распоряжений.
— Сережа, это очень серьезные обвинения. У тебя есть факты или только догадки и «видения»?
— Я понимаю, Валентин Аркадьевич, что это не игра в бирюльки. Конечно, у меня есть факты. Мне нужен разговор с Павловым.
— Это ты уже говорил. — Валентин Аркадьевич положил очки, которые все еще держал в руках, на стол. — Я постараюсь все устроить. Ты же здесь… не совсем Сергей?
Я кивнул:
— Серхио Саура, американский бизнесмен и плейбой, собирающий коллекцию девичьих… скальпов.
— Вот как, плейбой? Хорошо, тогда позвони мне завтра из телефона-автомата.
Он продиктовал номер, который я сразу запомнил — был он достаточно прост.
— А теперь расскажи мне, как ваш план в целом? — Изотов уселся поудобнее на своем жестком стуле.
— Работаем как рабы на галерах, — пошутил я, вспомнив одного персонажа из скорого будущего. — Думаю, все успеем сделать, если нам не станут мешать.
Я коротко рассказал ему о том, во что счел возможным посвятить деда. И спросил, как ему на самом деле нравится то, что делает нынешнее Политбюро.
— Ты представляешь, Сережа, я ведь сомневался в твоих словах. Каждый день, с тех пор как ты с Захаркой уехал к Павлову, я сомневался и искал твои ошибки в предсказании происходящего. Когда выбрали Генсеком Горбачева и когда он не встал во главе Верховного Совета, отдав этот пост Громыко, когда он провозгласил свою перестройку: «Нужно, чтобы каждый на своем месте ответственно делал свою работу — вот и вся перестройка», так он говорил по телевизору — я сомневался… Я искал в этих событиях какое-то несоответствие твоим прогнозам. Мне совсем не хотелось, чтобы они стали правдой. А поверил, только когда в феврале из Политбюро выпнули Гришина и протащили туда обещанного тобою Ельцина. Вот тогда у меня отпали последние сомнения. Вот тогда я и понял, что ничего уже не изменится. Эти его популистские проверки прилавков магазинов и рынков, работы трамваев и троллейбусов, после которых ничего не менялось, кроме новых обещаний — так нагло и открыто к власти никто еще не рвался…
Я прихлебывал чай, слушая его рассуждения и изредка почти автоматически вставляя «ага, угу, конечно, да», но внезапно он остановил поток слов и спросил:
— Сильно Москва изменилась?
В этот момент скрипнул ключ в замке, и в дом вернулась Юля.
— Дед, — рассерженным голосом с порога заявила она, — ты меня больше в магазин за своим коньяком не посылай! Сам ходи за ним! На меня смотрели так, словно я алкоголичка какая-то! И продавать не хотели, пока паспорт не показала. А еще какие-то алкаши привязались, все третьей звали. Не пойду больше!
Я улыбался, вспоминая ее привычку все сваливать в одну кучу. Если утром сломался каблук — то и все остальные события дня будет плохими: вороны будут особенно черными, машины вонючими, а дети в песочнице — крикливыми.
— Вот! — Она поставила бутылку на стол между нами. — Пейте!
Довольная устроенной демонстрацией своей значимости, удалилась из комнаты, задержавшись на мгновение на пороге — проверить краешком глаз мою реакцию.
Я сидел спокойный и добродушный как Будда Майтрейя, хотя вряд ли Юленька знала, кто это такой. А Валентин Аркадьевич спрятал улыбку в своих знаменитых усах.
Мы действительно выпили по рюмке отвратительного трехзвездочного коньяка — чтобы у Изотова было оправдание перед внучкой. Еще немного поговорили о всякой всячине, и я стал собираться.
Уже стоя у открытой двери, Юля нашла в себе смелость спросить:
— Тогда, в автобусе, вы говорили со мной, потому что я внучка деда Вали?
— Нет, Юленька, — доброжелательно улыбнулся я. — Тогда это была чистая случайность. Просто вы мне очень понравились.
— Так почему тогда…
— До свиданья, Юленька, — перебил я девушку и, спускаясь вниз по лестнице, услышал вслед тихое:
— До свидания.
Я вернулся в гостиницу и подарил дежурной по этажу «красиви рюсски матрошка», чтобы не оставалось сомнений в моем блуждании по галереям ГУМа, а то еще сообщит «куда надо». А мне сюрпризы вообще не нужны. Их и без того хватает.
На следующий день я улучил момент и позвонил Изотову из телефона-автомата на станции Кузнецкий мост — до нее было недалеко идти от гостиницы, но в то же время она располагалась на достаточном удалении, чтобы гарантированно не встретиться с кем-то из группы или сопровождавших.
Павлов обещался ждать меня около полудня в холле Третьяковской галереи.
В условленное время я был на месте.
Георгий Сергеевич тоже совсем не изменился — такой же большой и грузный, только почему-то с палочкой.
— Здравствуй, Сережа, — поздоровался он. — Как ваши дела?
Мы потихоньку пошли по экспозиции, иногда присаживаясь на скамейки, и я объяснил Павлову причины своего появления. Как и ожидалось, ни о каком требовании вернуть половину денег он не знал и хоть и старался не показать виду, но заметно расстроился.
— Что же станем делать, Сережа? Так просто этого оставлять нельзя.
И только теперь в моей памяти о Чарли появилось четкое знание, что он был убит неизвестными в начале восемьдесят седьмого.
— Мы разберемся с ним, Георгий Сергеевич.
— Хорошо, Сережа, — вздохнул Павлов. — Жалко мальчика. Я читал о ваших успехах. Игорь (вот как звали Рассела!) достаточно подробно все изложил в своих сводках. Пока мне нравится то, что вы там наработали. А с Игорем… Такое не должно оставаться безнаказанным. И без него в нашей стране полно иуд. Но кажется мне, что это еще не все, что ты привез мне.
— От вашей проницательности трудно что-то скрыть, Георгий Сергеевич. Да, это еще не все. Но…
— Рассказывай, Сережа.
Я собрался с мыслями и без долгих предисловий выложил свое желание:
— В следующем году осенью на всех мировых биржах случится невиданный коллапс. «Черный понедельник» назовут эту дату. Падение за один день будет колоссальным. От двадцати — двадцати трех процентов по основным индексам на европейских и американских биржах до сорока пяти на азиатских. Но в течение двух лет рынки полностью восстановятся.
— Интересно, — Павлов склонил голову. — И-и-и?
— Было бы очень хорошо, если бы на этот период времени в моем распоряжении оказалась значительная сумма. На порядок, а лучше на два больше, чем есть сейчас. Чем больше вход, тем больше выход.
— И где же я тебе ее возьму?
Он придержал меня за руку и усадил на скамейку перед огромным полотном с изображенной на нем горой человеческих черепов.
— Апофеоз войны, — прокомментировал картину Павлов. — Не знал художник Верещагин, что будущие войны будут вестись не на выжженных полях, а на площадках фондовых бирж. Однако результатами нынешних войн будут не жалкие горки костей и разрушенные кишлаки. Победитель получает весь мир. Право диктовать свою волю. Наверное, ради такой цели ничего не жалко?
— Не знаю. Наверное. У моей войны другие цели.
— Но итог будет тем же, — то ли спросил, то ли заключил Павлов.
— Знаете, Георгий Сергеевич, я два года не только делами занимался. Я читал. Читал все то, что невозможно прочитать здесь. И вот что я вычитал. Примерно в то же время, когда художник Верещагин в чине поручика ездил по гарнизонам Средней Азии, набираясь впечатлений для вот этой картины, на другом конце света шла война. И там этих черепов были не кучки, там горы громоздились до неба. Есть много точек зрения о причинах войны, о тех, кто ее развязал. Кто-то винит парагвайских диктаторов, возомнивших о себе невесть что, кто-то настаивает на том, что во всем виноваты безголовые бразильцы.
Есть мнение, что войну развязали деятели из Британии, чьим пароходам было запрещено появляться в Парагвае, а банковские дома Бэрингов и Ротшильдов никак не могли втюхать парагвайцам — на тот момент единственной индустриальной стране в Южной Америке — свои кредиты. Но факты, факты: Парагвай до войны — ведущая южноамериканская страна без внешнего долга, без безработицы, без преступности, без инфляции, но зато со всеобщей занятостью, сытостью, образованием, которое, кстати, было бесплатным…
— Прямо СССР какой-то. Почему же в наших учебниках о том Парагвае ни слова?
— Наверное, потому что там социализм стал не результатом борьбы народных масс, а итогом кропотливой работы трех поколений диктаторов, понявших, что самым послушным гражданином будет довольный гражданин.
— А разве так бывает? Чтобы социализм шел сверху?
— В Парагвае было. Диктаторы Лопесы очень своеобразно для того времени взаимодействовали с внешним миром — брали не кредиты, а нанимали специалистов: инженеров, архитекторов, учителей. Выгнали из страны испанских колонизаторов и национализировали их землю, на которой развернули фермерские хозяйства и самые настоящие колхозы — хозяйства с общественными основными фондами. Они назывались «Поместья Родины». Представляете?
— Смотри-ка, а мы все гадали — откуда эта замечательная идея?
— У Иосифа Виссарионыча она вылилась в государственную трагедию. Что еще раз говорит о том, что любое лекарство нужно использовать только в предписанной доктором дозировке. Но мы не про товарища Сталина.
— Да, про Парагвай. И что дальше?
— А дальше все просто — парагвайцев втянули в войну, но сказать честно, они и сами были не против немного повоевать: нужен был выход к морю. А как только единственная водная артерия — река Парана, связывающая континентальный Парагвай с океаном, оказалась в руках бразильцев, вторгшихся в соседний Уругвай, война была практически предрешена.
— Везде одно и то же, — горько заметил Павлов. — Доступ к ресурсам, их более-менее справедливое распределение, транспортировка продукции до мест сбыта. Убери что-нибудь одно из этой задачи, и развитие будет невозможно.
— Везде одно и то же, — повторил я вслед за Павловым. — Потому что законы экономики везде одинаковы. И тот, кто ими владеет лучше, знает и использует нюансы и взаимосвязи — тот и правит миром. И по-другому — никак. На одной идеологии далеко не уедешь, какой бы передовой она ни была.
Павлов на пару минут призадумался, а потом спросил:
— Так что там с Парагваем?
— Война с Аргентиной, Бразилией, Уругваем. Истреблено почти все парагвайское население. Уж мужское — практически все. От полутора миллионов довоенных осталось двести тысяч после войны. Из которых мужчин — менее тридцати тысяч. Из прежних семисот. Тот самый геноцид, о котором так любят теперь орать честнейшие бритты и янки на каждом шагу. Огромные контрибуции победителям, «благородно» прощенные в 1948 году. Но и победители — Бразилия, Аргентина, Уругвай оказались так измотаны этой войной, так опутаны военными кредитами Ротшильдов и Бэрингов, что почти сто лет расплачивались по своим векселям. И опять, как говорится — ищи, кому выгодно? А позже, через шестьдесят лет, когда вдруг у Парагвая обнаружилась нефть — в смешных количествах — и, насколько я знаю, она до сих пор не добывается, ему навязали еще одну войну — Чакскую. С Боливией на этот раз. В годы первых сталинских пятилеток. Дрались уже не столь люто, как раньше, и Парагваю даже отдали формальную победу, но зато итог еще более прозрачен: спорные территории, на которых нашлась нефть, отошли Standard Oil и Shell Oil. Первая поддерживала и финансировала войну со стороны Боливии, вторая — со стороны Парагвая. Нет нигде ныне политических интересов. Все это туфта для школьников. Миром правит только экономика. Она первична и она самостоятельна. Она придумывает для мира политику. А политика — только лишь служанка экономики. Хотя, думаю, так было всегда. Просто очень большая экономика — государственная — обрастает новыми условностями и получает второе имя — «политика», но по существу остается той же экономикой.
— Это все познавательно и поучительно, но к чему это ты рассказал?
— К тому, что эти ребята никогда не допустят существование справедливого, успешного общества. Ключевое слово — «успешное». Голодные и нищие жители Северной Кореи нужны им как иллюстрация бесполезности и ущербности социализма — хоть классического Марксова, хоть с восточным национальным колоритом — чучхэ. И жить такие неуспешные, никому не нужные государства будут вечно — в качестве наглядного пособия для сомневающихся: видите, парни, что такое социализм? И неважно, что мы держим этих корейцев за горло и не даем им даже вздохнуть — просто они бяки!
— Но ведь у Ленина получилось?
— Получилось. Мне кажется, путем соглашения с теми же Ротшильдами, Рокфеллерами, Шиффами и остальной камарильей. НЭП, огромные кредиты, вывоз золота и ресурсов из страны, запуск в страну иностранных концессий — от «Форда» и «Бектела» до вернувшейся «Лена Голдфиелдс», из-за которой, собственно, в свое время и началась первая русская революция 1905 года. Ленский расстрел помните? Это так иностранное предприятие боролось с русскими наемными работниками, недовольными скотскими условиями работы. А шведские паровозы Льва Давидовича Троцкого? На них ведь ушла почти треть годового бюджета СССР. Добрые шведы вроде бы построили на русские деньги у себя — не у нас — целые заводы, чтобы выполнить первый международный заказ большевиков. А в стране в это время голод. Страна жрать желает, но Лев Давидович тратит золото на шведские паровозы. Которые в СССР никто потом не увидел. А один из учредителей шведских паровозных заводов — его родной дядя Абрам Животовский — известный в те годы купец, сколотивший баснословное состояние на поставках военного имущества для царской армии в Первую мировую. А у председателя В ЦИК, пламенного большевика Яши Свердлова родной братец — младшенький Веня — руководил банком на Уолл-Стрит. А потом вернулся на родину — руководить научно-техническим перевооружением страны. Правда, Иосиф Виссарионыч всю эту свистопляску прекратил. Но меры понадобились действительно жуткие — репрессии, раскулачивание. Вот, кстати, странность: если принять точку зрения о вредительстве, то выходит, что раскулачивание оказалось на руку только нашим заокеанским «заклятым друзьям» — их сельское хозяйство должно было одним рывком выйти на небывалый уровень производства. Чтобы накормить свою страну и теперь уже голодную Россию. Великая Депрессия начинается в 1929 году, фермеры оказываются в глубокой… плохо им, короче. А уже в следующем — 30-м в Советской России начинается «раскулачивание»? С некоторых пор я не очень верю в совпадения. Как там у следователей говорится? Cui prodest — кому выгодно? А выгодно раскулачивание, проведенное тем способом, что мы помним, было не нам. Уничтожение своей ресурсной базы — ни один полоумный псих по доброй воле на такое не решится! Но Сталин это сделал — видимо, такова была цена какой-то тайной сделки. Хотя, конечно, с самого восемнадцатого года раскулачить обещали «мироедов», но обещания — одно, а реальные дела — другое. Однако все имеет финал. И даже после раскулачивания ему не дали спокойно жить и развиваться, втянув во Вторую мировую. И все же товарищу Троцкому он ледорубом за паровозы и все остальное отомстил. Я не сторонник методов Сталина, просто объясняю, что с этими господами нужно разговаривать на их языке. На самом деле я где-то даже прочитал такую версию появления первого государства коммунистов: будто бы в 1913 году, когда родилась Федеральная Резервная Система в США, русскому императору Николаю II, немецкому Вельгельму II и австрийскому Францу Иосифу I тоже был предложен господами Ротшильдами подобный проект устройства частного Центрального Банка. Как говорил кто-то из основателей этой безумной семейки: «Дайте мне возможность печатать деньги для страны, и мне не будет дела до того, какие законы в ней будут приниматься». Что, кстати, еще раз подтверждает точку зрения, что капиталу нет разницы — с каким общественно-политическим строем работать — была бы прибыль! И, разумеется, эти господа были посланы в положенное им место. Итогом стала война, уничтожение династий, империй…
— Это все очень познавательно. Хоть и выглядит как матерая антисоветчина, — прервал меня Павлов. — Ты зря пытаешься мне объяснить, что за любым событием стоят чьи-то деньги — это самоочевидная данность. От меня-то ты чего ждешь?
— Вы сделали первый шаг, разумно было бы сделать второй. Поговорите с Кручиной. Я могу очень быстро удвоить капитал партии. И сам на этом прилично заработаю. Чем больше денег у меня окажется в октябре восемьдесят седьмого, тем легче будет мне воплотить в реальность наш план. Да, глядишь, и у страны появится передышка!
— Сережа, ты спятил! — беззвучно засмеялся Павлов. — Ты хочешь, чтобы я пришел к Николаю Ефимовичу и вот так, за здорово живешь, попросил у него на недельку несколько миллиардов долларов?
— Я рассчитываю на десять.
Павлов хлопнул меня ладонью по коленке и едва не захохотал в голос.
— Вот говорил мне в свое время Леонид Ильич — нельзя нашим людям долго жить там. Теряют ощущение реальности.
Наверное, в чем-то он был прав. Но я знал, что деньги он мне найдет. Это было так же верно, как и то, что оба партийных кассира выбросятся из окон своих квартир.
— Георгий Сергеевич, когда наступит день, о котором я говорю, вы станете локти кусать от упущенных возможностей.
— Сережа, это непросто сделать даже чисто технически.
— А что в этом мире просто? У нас впереди год. Есть время подготовиться и провести все чисто и красиво. Зато это будут не жалкие крохи, что сейчас я подбираю, а нормальный, реальный капитал, с которым уже можно работать и с которым будут считаться. Я ведь тоже не хочу ограничиться только американским рынком — я им покажу, что такое настоящий арбитраж. Кризис начнется в Гонконге и покатится вслед за солнцем по всей планете. Я отработаю последовательно все рынки — Азиатский, Европейский, Американский и снова Азиатский. Из десяти миллиардов я сделаю вам сто. Я уроню американцев не на жалкие двадцать три процента, как это должно было бы случиться, я свалю их на сорок. И им долго будет не до Союза. Глядишь, и Горби образумится.
Павлов встал, сделал мне знак оставаться на месте. Георгий Сергеевич подошел к картине Верещагина, долго вглядывался в пустые глазницы иссушенных черепов, потом повернулся ко мне лицом.
— Ты в самом деле можешь так сделать, Сережа?
— Это самое малое, что я смогу сделать. Просто если вы мне сейчас не поможете, такого второго шанса уже долго не будет. И мне придется долго-долго-долго играть по их правилам.
— Но ты же видишь будущее. Ты ведь знаешь, что я не дам тебе этих денег? Или дам?
Я смотрел на него самым честным взглядом из тех, какими овладел недавно, старательно репетируя весь вчерашний вечер перед гостиничным зеркалом.
— Под лежачий камень вода не течет. Вы поговорите с Кручиной?
— Предположим, ты выполнишь то, что обещаешь. Сколько ты вернешь? И какие этому гарантии?
— Верну половину всего дохода. Гарантии…
Я задумался. Этот вопрос как-то выскользнул из моего внимания.
— Гарантии… Если деньги не получу я, то в сентябре девяносто первого их получат совсем другие люди. И играть будут этими деньгами против меня, против нашего плана. Гарантий возврата — никаких. Кроме моего обещания и вашего здравого смысла. Да и понадобится мне сторонняя кубышка, которую иногда можно будет подключать к самым ответственным операциям. Знаете, как наперсточники на рынке: «Шарик-малик, кручу-верчу, обмануть всех хочу»?
Павлов засмеялся.
— Знаешь, Сережа, второго такого комсомольца, как ты, на просторах родины не найти.
— Да какой из меня комсомолец? Где вы видели комсомольцев, орудующих на валютных биржах?
Георгий Сергеевич сел рядом.
— Поверь мне, Сережа, есть и такие комсомольцы. Не все о них знают, но тем и лучше. Хорошо, Сергей. За два года ты доказал, что твоим словам можно верить. Я поговорю с Николаем Ефимовичем. Но ничего не обещаю, потому что не знаю, чем обосновать свою странную просьбу.
— Спасибо.
— Ты ведь знал, стервец, что я соглашусь? — Георгий Сергеевич сказал это тихо, немного наклонившись ко мне.
— Я даже знаю, о чем вы меня сейчас попросите.
Павлов отшатнулся.
— И я вам обещаю сейчас, Георгий Сергеич, что когда здесь все начнется, я обязательно позабочусь о ваших близких. И о близких Кручины, Изотова, Воронова. Они не останутся без дела и без средств.
Несколько минут мы молчали, глазея на бродящих по залам людей.
Тетка лет пятидесяти, с огромным бюстом, упакованным в плотное зеленое платье, с высоченной прической ядовито-рыжих оттенков, прекрасно исполняющей роль маяка для отставших, вооруженная короткой указкой, водила за собой группу голландцев, громко объясняя им подробности жития русских художников-передвижников. Иностранцы щелкали языками и что-то обсуждали между собой. Проходя мимо нас, экскурсовод презрительно поджала губы, словно были мы недостойны лицезреть ее блиноподобное лицо в толстой роговой оправе очков с несчетным количеством диоптрий.
Павлов приветственно кивнул ей — наверное, на всякий случай.
— Хорошо, Сережа. Тогда мы с тобой договорились. Проводишь меня до метро?
— У меня тоже будет к вам просьба. Найдите способ передать маме и Майцевым, что с нами все хорошо.
— А с вами все хорошо, — поднимаясь со скамьи, сказал Павлов. — Вы помогаете братьям-монголам осваивать пустыню Гоби. И даже иногда пересылаете понемножку денег.
— Спасибо, Георгий Сергеевич, — поблагодарил я. — Это на самом деле важно, чтобы близкие были спокойны.
— Сережа-Сережа… Ты говоришь так, словно не мне, а тебе семьдесят шесть лет.
Расстались мы с ним действительно у метро, только он сел в такси — в третье, остановившееся на поднятую руку.
— Прощайте, Георгий Сергеевич. Хочется верить, что мы еще увидимся, но наверняка я этого не знаю.
— До свидания, Сережа. И с Игорем там… поаккуратнее. Чтобы без лишней огласки.
Он сел в «Волгу», а я спустился на станцию «Новокузнецкая».
Вернувшись в «Россию», я позвонил Захару и десять минут рассказывал ему — сонному и злому, какие в Москве красивые женщины, но только все очень бледные — не загорают и отвратительно красятся. Мы обсудили с ним возможности поставки в Россию хорошей косметики, соляриев и фенов, но пришли к выводу, что пока нет окончательной ясности, что у Горби получится с перестройкой, говорить об этом преждевременно.
Захар понял, что главная цель достигнута, но денег «уже завтра» ждать не стоит.
От моего экскурсионного тура осталось еще четыре полных дня, и три из них я честно мотался с группой по монастырям-музеям-дворцам. А на четвертый снова сказался больным и поехал к Изотову. Тянуло меня к нему что-то. Наверное, это был самый глупый и бестолковый мой поступок за последние три года. Но мне не хотелось уезжать, не повидав старика еще раз. Или его внучку.
На «Кантемировской» меня дернули сзади за рукав и я оглянулся.
Передо мной, улыбаясь, стояла Юленька Сомова.
— Здравствуйте, Сергей Фролов! А я иду и думаю, вы это или не вы? Мы с вами в одном вагоне ехали, только у вас вот эта штука в ушах. — Она показала пальцем на наушники моего Walkman'а, которые, сняв с головы, я уже мял в руках. — И вы так сосредоточились, что ничего вокруг себя не видели. Да и не узнали бы меня, наверное, я же в шапке. А вы к нам? Дед рад будет. Вы когда уехали, он так переживал, полбутылки сам выпил, довольный ходил и все заставлял меня в шахматы играть. Еще говорил, что я дура дурацкая. Но это не со зла. Он так всегда говорит, когда у меня что-то не получается!
Я ненавидел ее до зубовного скрежета — за то, что она так неотличимо похожа на ту, которую я любил и которая меня так бессмысленно предала. Я готов был растоптать ее здесь же и навсегда забыть, но знал, что у меня никогда не поднимется на это рука.
Она стояла передо мной — тоненькая, в сером демисезонном пальтишке и бело-розовой сетчатой, самовязанной шапке с выпадающими из-под нее темными локонами, такая похожая на ту, что уже то ли была, а то ли нет в моей жизни. Чтоб ты сдохла, Юленька!
— Здравствуйте, Юленька. Вы угадали, я к вам. Вернее, к вашему деду. Я завтра уезжаю из Москвы надолго. Хотел попрощаться с Валентином Аркадьевичем, — сказал я вслух.
— Вот здорово! Дед говорил, что вы часто за границей в командировках бываете. Это так интересно, расскажете? А то у деда Вали все рассказы про загранку столетней давности — скучно. А я из института еду, у нас сегодня всего три пары было, а преподаватель по химической термодинамике отменил свою лекцию. Мы в магазин зайдем?
— Зачем?
— Ну-у для разговора чего-нибудь возьмем. А то у деда Вали один только коньяк остался с прошлого раза, а я его не очень люблю. Лучше вина болгарского взять — «Монастырскую избу» или «Медвежью кровь». Вкусно. Только не грузинское. Не люблю я его, терпкое оно!
Ну уж я-то как никто другой знал — что ты любишь, а что нет.
— А как же антиалкогольная кампания? — усмехнулся я.
— Да ну их. — Она махнула рукой, словно прогоняя невидимую муху, и мне был очень знаком этот жест. — Понапридумывают всякого, а мы отдувайся. У нас вон на курсе Васька Менщиков ночью водкой торгует — так у него участковый милиционер на содержании, а сам на лекции на «Волге» приезжает и за зачеты преподам по четвертаку дает — круглый отличник. А все потому что у него мать — директор магазина! А у меня родители — инженеры на заводе, а дед — старый коммунист. От которого ну совершенно никакого толку, кроме обзывательства!
Знала бы Юленька, какими делишками на самом деле промышляет ее заслуженный дед…
— Ладно, зайдем за вашей «Медвежьей кровью». — Мое великодушное согласие ее неподдельно обрадовало.
Мы купили бутылку вина, шоколад, еще какую-то ерунду.
Пока шли от магазина до дома, Юленька успела рассказать мне, как ходила недавно в кино на премьеру фильма «Храни меня, мой талисман». Она неподдельно восторгалась смелостью героя Янковского, взявшегося отстоять честь семьи на дуэли, и негодовала из-за наглости Абдулова, для которого нет никаких святынь и ценностей. А мне было смешно слышать из ее уст такие категоричные суждения. В том будущем, которого уже не будет, она, не задумываясь ни на минуту, плюнула на меня и Ваньку. Что с ней случилось за эти годы, прожитые в браке, если она из чистой, светлой, правильной девочки, превратилась в… непонятно что, оправдавшее какой-то внезапной «любовью» предательство двух самых близких людей? Чтоб ты сдохла, Юленька!
Изотов на самом деле был рад меня увидеть — видимо, внучка своим щебетанием нешуточно его доставала.
Мы поговорили о погоде, о моих вымышленных планах, посоветовали Юленьке лучше учиться, потому что образование — это «жизненный фундамент»; словом, болтали о всяких пустяках, будто бы и не было никакого большого дела, что однажды нас с ним объединило.
Напоследок я подарил Юленьке свой Sony Walkman с оказавшимися у меня кассетами Брюса Спрингстина и Трилогией Ингви Мальмстина, отчего глаза ее разгорелись и она даже поцеловала меня в щечку. Чтоб ты сдохла, Юленька!
Улетал обратно я со спокойной душой — все дела сделаны и слова сказаны. Рассчитывать на большее было бы абсурдно.
Перед зданием аэропорта я остановился, потому что вдруг ощутил в груди чувство непереносимой тоски. Шел снег, он сыпался из черного неба на мою голову, засыпая волосы причудливыми снежинками, горели фонари; суетливая толкотня вокруг меня — таксисты, пассажиры, прилетающие и улетающие — все отодвинулось куда-то в сторону, растворившись в подмосковных полях. Остались только я, снег и черное русское небо. Я поставил свою сумку на землю, раскинул руки в стороны и открыл рот, будто хотел забрать с собой в Америку толику русского снега, упавшего на мой теплый язык.
Наверное, таким северным нелепым подобием статуи Христа, что наблюдает за Рио-де-Жанейро, я мог бы простоять долго, но кто-то неловко толкнул меня в спину, и мне пришлось возвращаться в свою реальность. Где не было места сантиментам и существовала Цель.
Вспомнились грустные глаза Юленьки после первых восторгов по Walkman'у. Кажется, она что-то почувствовала. Но не все ли равно теперь?
Я еще раз тяжело вздохнул и шагнул вперед под крышу «Шереметьево».
Моей соседкой в самолете до Лондона снова оказалась Анна Козалевич, искренне всплакнувшая, когда самолет отделился от взлетной полосы. Ей удалось найти троюродную сестру и ее детей, она показывала мне фотографии, и я ей сообщил, что в лицах этой семьи есть несомненное сходство с чертами самой Анны. Она обрадовалась и пообещала мне непременно вернуться в Москву, еще раз навестить свою далекую сестричку и племянников.
В Лондоне наши пути разошлись. Её самолет отправлялся в Монреаль на пару часов раньше моего. Мы тепло простились, пообещав друг другу как-нибудь встретиться. Чего, разумеется, выполнять не собирались. Просто так принято.
В новостях ВВС передавали скупые кадры очередного парада на Красной площади — предъюбилейного, посвященного шестьдесят девятой годовщине Великого Октября. На трибуне Мавзолея стоял румяный улыбающийся Горбачев, главный коммунист и главный борец с коммунизмом в одном лице — в традиционном сером пальто и нелепой шляпе он смотрел на страну, вытянувшуюся перед ним, и, видимо, думал о том, как подешевле ее предать.