VI. Поражение и расплата
Сидеть и как свинья в апельсинах копаться в ничего не говорящих мне бумагах было для меня воистину мукой Тантала. Передо мной на широком письменном столе было разложено немалое количество мудреных чертежей и (географических?) карт, но мысли витали где-то на расстоянии миллиардов световых лет от этой макулатуры. Все эти пунктиры, пунсоны и прочая мазня в том же духе наводили на меня сворачивающую скулы зевоту. Больше всего на свете хотелось встать, швырнуть все бумажное барахло за окно, а еще лучше – в хавальник помощникам (подумать только, у меня завелись помощники!) и отправиться на зимние квартиры. На эту ночь был назначен первый авиаудар, а я и в ус не дул, по кому будем ударять; чего уж там было говорить о грамотной и четкой отдаче приказов. Еще не успев приступить к своей работе, я устал от нее. Обложившие меня со всех сторон листы бумаги формата А2 были размалеваны политическими картами неведомых государств, и я не мог понять – то ли они древние как мир (что-то вроде империи Майя), то ли вовсе кладези полумифических цивилизаций (наподобие Гипербореи или Атлантиды), то ли меня попросту держат за кретина. Скорее всего, целью бомбардировок была все-таки Земля, но такая, в устройстве поверхности которой не сориентируется не один геополитически подкованный землянин. Я поднялся из-за стола и прошелся по своему рабочему кабинету, служившему мне и спальней, и столовой. Нет, больше я так не могу; еще вчера я и подозревать не мог, что за работа меня ждет. Когда мое карикатурное божество известило меня, что я назначен на должность верховного главнокомандующего некоей армии самоубийц, эта информация вызвала у меня сильное ментальное несварение. Я, потерянный, обессилевший и ничего не понимающий, не весть с чего – Генералиссимус многомиллионного войска погибших от собственных рук, а четверо отпущенников жизни – мои маршалы или кто они там? Слишком усталый и подавленный, чтобы прекословить, я сказал, что на все согласен – дайте только мне сегодня выспаться. Он еще долго что-то бакланил о возложенной на меня архиважной задаче и о том, что я никогда больше не должен спать, но моя студенистая инертность сделала свое дело, поубавив возбужденный пыл милитаристски настроенного шишиги. Нехотя он согласился на предоставление мне места для ночлега, велел трем еще ходячим генералам проводить меня, и я проследовал за военной элитой, с которой все время что-то стекало и отваливалось, по темным коридорам, похожим на подземные катакомбы, в свою новую «контору». Сопровождавшая меня троица удалилась, что-то бурча, по своим делам, а я разлегся на довольно жесткой солдатской койке, даже не изволив тратить время на проверку помещения, куда меня привели. Хотя комфортабельность постели оставляла желать много лучшего, усталость оказалась пуще непривычки, и сон разверз подо мной свою бездну моментально. Но длился он не шибко долго, часа через два или около того его как рукой сняло. Пробудившись, я положил локоть под голову и стал лежать с открытыми глазами и думать. Здесь было прохладно и очень темно, даже окно почти не рассеивало темень. Как, наверно, было бы прекрасно, если бы день никогда не наступил, и всю жизнь можно было бы провести в ночной прохладе и тишине… У меня даже взыграла надежда: может, тут день уже давно – пережиток прошлого, может, ему взаправду отказано в праве на вахту, и здешним чудо-существам незнакома блошиная круговерть и сутолока, в которых мы растранжириваем себя, пользуясь тем, что голова пока «свежая»? А что если к такому состоянию можно прийти, но ценой не самого приятного промежуточного состояния? Меня эта идея не отпугнула; натянутые нервы полопались и тем лучше. Что-то говорило мне, что развязка уже недалека, нужно только сделать ей навстречу последний рывок, завершить необходимое для этого дело, и наградой мне будут перемены… Как же много мы привыкли вкладывать в это слово! Так можно и подумать, что в этой жизни возможно что-то принципиально новое, не являющееся вольным переложением старого. Но перемены, на которые рассчитывал я, должны были ознаменовать собой начало восхождения или конец нисхождения, все остальные варианты в моем понимании не вязались с реальностью. Так я и заснул во второй раз, а когда проснулся, одной сокрушенной иллюзией стало больше: в окно, в светопроницаемости которого я сильно усомнился ночью, струились ослепительно яркие солнечные лучи, пролезавшие даже под веки. Настроение тотчас испортилось; захотелось собраться и отчалить домой, но потом подумалось, что это-то и есть отныне мой дом, и покину я его не раньше, чем будет уплачен неизвестный мне пока долг. Раздался стук в дверь. Я решил не подавать голоса, вообще по возможности прибегать к нему пореже, необходимость разговаривать стала для меня почти нестерпима. Быстро соскочив на пол, с еще заспанной физиономией, я открыл дверь; за ней стоял знакомый мне мордоворот в псориазе. Он отдал мне честь, но было видно по всему, что это короткое движение ему в тягость, после чего с поспешностью раздраженного доложил: «Господин Главнокомандующий, Вам (это «вам» далось ему с великим трудом) нужно выступить с обращением к армии». Мне сразу же стало ясно, что этот субъект будет меня допекать. Он явно не привык что-либо имитировать своим поведением, тем более почтение к тому, кто ему ничего подобного не внушал. Мне самому было очень неудобно, я знал, что не смогу командовать вообще никем, а уж такой подчиненный попортит мне особенно много крови. Я подумал, что если дать это уразуметь с самого начала, то меня вовремя разжалуют, иначе дров я наломаю дай боже. «Сожалею, но здесь какое-то недоразумение. Армия, о которой вы говорите, мне совершенно незнакома, и возложенные на меня полномочия Верховного Главнокомандующего убедительно прошу передать более компетентному лицу», – отчеканил я, вкладывая как можно больше уважения в интонацию голоса. По безглазой роже трудно было определить, достиг ли я хотя бы частично своей цели; докладчик взялся рукой за подбородок и цокнул языком. Я догадался, что эти мои слова стали последней каплей, после них он меня ни в грош ставить не будет. «За ночь трудно было подумать над речью? – громыхнул его рык, пока еще немного сдерживаемый, – они ждут тебя, а ты глаз не кажешь! Нет больше времени телиться, соблаговоли приступить к своим обязанностям сейчас же!» С какой, однако, легкостью и непринужденностью он перескочил на «ты»! Если это дело так безотлагательно – позаботились бы хоть об элементарной подготовке меня к нему, тоже мне умники! Но вслух я сказал совсем другое: «Для начала мне бы не повредило собственными глазами увидеть армию, не выходя к ней. Если вы еще не передумали…» «Я тебя не выбирал! – огрызнулся он в ответ, – ладно, иди смотри, у тебя пять минут есть!» Знаком он приказал идти за ним, и я снова, как пес на поводке, устремился ему вслед почти бегом. Я совсем не замечал, где мы шли, и вряд ли бы без труда нашел дорогу обратно; я больше думал над тем, как бы бесшумно улизнуть отсюда, и в то же время отдавал себе отчет, насколько тщетны мои измышления. «Вот, любуйся!» – отрезвил меня его призыв, и я чуть не врезался в его облупившуюся спину. Мы стояли напротив высокого окна, выходившего, как я понял, во двор; правда, в здании, уже приучившем меня к обману зрения, ничего нельзя было принимать всерьез. Я припал к оконному стеклу; первое, о чем сообщили мне глаза было то, что я не заметил, как спустился на первый этаж. А второе – все пространство снаружи запрудила толпа людей, словно собравшихся на митинг и притащивших с собой несметное количество военной техники. Опираясь на свои крайне скудные познания в области военного дела, я отметил, что помимо танков, бронетранспортеров и бронемашин пехоты, там наличествовало довольно много единиц тяжелой артиллерии, минометов, гаубиц, зенитно-ракетных комплексов (возможно даже «Иглы»), систем залпового огня (хрестоматийный «Град» не узнать было трудно), мобильные баллистические установки с межконтинентальными ракетами класса «земля-земля»;
на заднем плане выстроились в ряд боевые вертолеты, за ними – истребители, штурмовики и бомбардировщики, вполне могущие сойти за американские «летающие крепости» Б-2 и Б-52. Почти ни у кого из людского моря не было униформы, однако каждый был увешан стрелковым оружием, патронами и грантами, а в их построении не наблюдалось ни малейшего намека на какой-либо порядок, никто и не думал выстраиваться в колонны и шеренги, но никто почти и не двигался с места, большинство стояло, как вросшие в землю, понурив голову. Среди них были представители обоего пола, самых различных национальностей и возрастов, но преобладали совсем юные. У тех, кто стоял ближе к окну, я разглядел и бескровные, помятые лица в синеватых разводах, с красными, облезлыми губами и мешками под глазами, в которых читался испуг. Некоторые исподлобья озирались по сторонам или совершали неопределенные, отрывистые движения руками. Но лично мне самым несуразным и отталкивающим в своей дикости показалось кричащее несоответствие совсем не бравого вида вооруженных людей и всегда готовых к бою машин смерти. Разве ТАКИМ людям уготовано управлять этими снарядами человекоубийства? Я обернулся на генерала, но вопрос задать не решился. Так это они и есть – доблестные воины Небытия? Анемичные хлюпики и есть венценосные мученики Суицида, безжалостные каратели, присягнувшие Опустошению? Да они стоят с таким видоном, как будто их щас понос прохватит! Если уже не прохватил. Как они вообще отважились приблизиться к собственному оружию? И это те, кто сотрет в пыль лишившуюся последних красот планету вместе с загостившимся на ней человечеством? Оставалось только развести руками и воспринять дело командования ими с тайной иронией. Вся эта галиматья с вдохновением армии на подвиги была слишком непохожа на правду – если даже строй их, который и строем не назовешь, живо напомнил расположение мебели на первом этаже, то серьезности они заслуживают не больше, чем персонажи кукольного спектакля. Моя едва заметная ухмылка не укрылась от пристального внимания генерала, дав ему новый повод для скрежета зубами:
– Насмотрелся?! Щас подымаемся наверх и тут же выходишь к ним!
Да-да, конечно. Как же я буду смеяться, когда нужно будет поздравлять их с первой победой… Возвращаясь наверх, я чуть ли не вприпрыжку бежал за ним, и финальной точки нашего путешествия мы достигли очень быстро. Он открыл передо мной дверь, за которой находился боковой проход на полукруглую площадку; с нее я и должен был вещать.
– Валяй. Вперед и с песней! – и он махнул головой в сторону площадки.
– Если ты думаешь, что я всю жизнь только и делал, что инструктировал военных, ты ошибаешься, – уведомил я его совершенно спокойно.
– Иди, не зли меня! – задребезжал военачальник, едва не выталкивая меня на площадку; сам он остался стоять в проходе. Оскорбившийся, но сохраняя гордый и независимый вид, я выступил на свою трибуну и еще раз окинул взором кучу-малу, элементы которой, казалось, третий день не спят и сами не понимают, как сюда попали. Каков начальник – таков и подчиненный, что верно, то верно. Еще с первого взгляда на них стало понятно, что они заинтересованы в происходящем уж точно не больше, чем я, мы все были участниками глупейшего фарса, будучи вовлечены в него по независящим от нас обстоятельствам. Ну что же, пусть послушают меня, им не повредит, авось, через пять минут все забудут. Я начал говорить, держась наполовину делового, наполовину панибратского тона:
– Приветствую вас, мужественные бойцы, взыскующие Небытия! Непобедимые воители Энтропии, удостоенные чести носить пули в сердце, петли на шее, воду в легких… А также испражнения, трупный яд, опарышей и прочие знаки отличия! – мне как назло вспомнилась вступительная часть одной услышанной мной речи немецкого фюрера, и я, недолго думая, ввернул: – Вы промаршировали… – вот е-мое, где же они могли промаршировать?… Я сдвинул брови и выпятил грудь, как бы для того, чтобы придать особой важности этому моменту, а сам выворачивал наизнанку воображение и память, – по обломкам светлого будущего, по кладбищам утерянного прошлого, по ланитам неласковой Земли, уготовившей нам так много места для сырых могил! – я снова прервался и покосился на псориазника; тот, развернувшись в мою сторону, выписывал в воздухе руками какие-то загогулины. Подле него уже откуда-то появились двое его напарников – с червями и с ожогами. Первый все время подтягивал штаны. Похоже, ненасытные питомцы заставили его сбросить кило эдак десять; второй все так же гордо демонстрировал полосатые семейники, только ноги уже спрятал в начищенные кирзачи. – Нигде вы не знали покоя, пока не упали в объятия смерти! А смерть никогда не забывает своих верноподданных, и это она собрала здесь всех вас, дабы благословить на последнюю битву с заклятыми врагами, некогда унизившими вас и ныне салютующими своей безнаказанности! Они забыли о вас, они считают себя победителями, они хотят отнять у вас ваш триумф! Эти порождения ехиднины уверены в их благоденствии, как будто всю жизнь хранили девственную чистоту совести! На костях ваших искалеченных жизней возвели они дворец самодовольства, ваш ад сделали фундаментом своего рая! Пока вы мучились от безысходности, они эксплуатировали свободу, как только хотели; вы не могли лишний раз вздохнуть без ощущения своей виновности, каждая минута, отпущенная вам на жизнь, была превращена ими в неоплатный долг! А чтобы заставить погасить его, вас бичом террора загоняли в ряды жизнелюбивых, отбивая последнюю охоту цепляться за жизнь! Кто вы для них, воины правды? Плевела, осадок, отфильтрованные шлаки – все те, кто обеспечивает плодам жизни массу брутто! Они отделались от вас, как от балласта, вымели, как сор под ногами; ваши страдания перешли границы развлекательного, и эти чистоплюи предпочли обагрить руки вашей кровью, только бы не замарать их, подав вам для помощи! Но с этого дня сила на вашей стороне: вы больше не отбросы общества, вы – единовластные вершители его участи! Вы уже не нуждаетесь в жалости и сочувствии, о них будут молить вас поверженные супостаты, которые отдадут все до последней полушки! Пусть они пресмыкаются в своей крови, пусть давятся своей требухой! Сгноите эту погань, сыны и дочери Тлена, вытравите паразитическую мразь, изведите тех, кто извел вас! – выкрикивал я патетически, с каждой новой фразой вздрагивая от тупых болей в груди, как будто по огромному фурункулу, вскочившему на сердце, кто-то нещадно садил кулаком. Я все думал, как бы лучше закончить, и вдруг меня осенило. – Да будет проклят тот миг, когда в безднах священного Небытия зашевелился гнусный зародыш жизни, потревоживший неприкосновенный покой!
До сих пор, пока я говорил, их глаза осоловело блуждали по сторонам, словно отслеживая траекторию полета мух; но едва прозвучали последние слова – они все устремились на меня, точно я только что появился, и в этих людях начали происходить ощутимые изменения: их клеклые лица налились черной желчью, они принялись что-то горланить и стрелять в воздух. Затем отовсюду стал доноситься гул заводящихся двигателей, мощность которого нарастала с каждой секундой. Наконец, я увидел, как повернувшиеся ко мне тылом самолеты помчались вдаль по взлетным полосам и вскоре оторвались от земли. После них аналогичным образом развернулись вертолеты, части ПВО, артиллерии, бронетехники и тоже направились к линии горизонта, а за ними промаршировали толчеи пехоты. Провожая взглядом их галдяще-лязгающие караваны, я призадумался: для чего же я все это сказал? Какая мне забота до того, за что они воюют? Если еще хоть раз придется заниматься такого рода болтологией – я слягу. Я покинул свой подиум с перекошенной миной человека, напившегося из сточной канавы. Псориазный верзила, немного смягченный, пояснил мне:
– Это ударные группировки, они будут сражаться в империи Карла Пятого. Сегодня авиарейд в испанскую часть, завтра – в германо-римскую.
Правда, от этого мне понятнее ничего не стало. Если они вознамерились низложить давно почившего Габсбурга, то явно перестарались с численностью войска. Учитывая военные способности позднего Средневековья, вполне можно было бы обойтись несколькими бомбардировщиками, не прибегая к наземным операциям. Но за дотошность в обеспечении приоритета их можно приставлять к награде. Кстати, два прибывших с опозданием генерала, сейчас отдававших мне честь, выглядели немного хуже (оба обливались кровью, обожженный приобрел сходство с осклизлой шляпкой сморчка, а его товарищ – с его червивой ножкой; вдобавок, от его правой руки осталась голая кость, кровь на которой уже начала подсыхать), но их манера держаться ни на йоту не изменилась. С зажатым ладонью ртом я попытался проскользнуть мимо них как можно быстрее, но, свернув за угол, чуть не споткнулся о груду костей под ногами – четвертый член военной верхушки тоже был здесь. Ума не приложу, как такому скоплению останков удается перемещаться в пространстве? Даже если его перетаскивают – половину легко растерять по пути. Его голова и руки, вернее, то, что от них осталось, чуть заметно подрагивали, как видно, он очень хотел приподнять их, но ему это было не по силам.
– Не наступи на Императора! – зычным криком предостерег меня псориазник.
– Теперь я могу идти к себе? – с надеждой в голосе осведомился я у него.
– Конечно, можешь, скажу больше – тебя там ждет твоя основная работа на сегодняшний день.
От упоминания о работе у меня сжались кулаки, но я притворился невозмутимым и не потерял хладнокровия даже когда он привел меня в мой кабинет и разложил на столе бумаги; его пояснений я вообще не слушал и испустил вздох облегчения, как только он удалился. На дальнем углу стола скромно приютилось блюдце с куском холодной говядины и полуторалитровая бутылка воды. Вот так паек! Как это по-генеральски. Нет, мне положительно нечего было здесь делать; я никогда не был в зоне боевых действий, но и в штабе я тоже не заседал.
После часа, проведенного в бесплодном перекладывании бумаг и кружения по комнате, я приблизился к окну и стал пялиться в него; непонимание, что здесь от меня хотят и для чего тут держат, словно зека, все возрастало, забирая спокойствие и способность соображать. Вдруг я увидел в окно троих моих генералов, шествующих внизу по прямой и медленно удалявшихся. Интересно… Куда это они согнулись? Каков бы ни был ответ, я посчитал это великолепной возможностью выйти проветриться, а если подфартит сугубо, то и бежать. После не очень долгих блужданий по мрачноватым коридорам я нашел-таки выход на лестницу, быстро спустился по ней на первый этаж и вышел на улицу, благо дверь наружу была не заперта, в пробуждающемся оптимистичном настроении. Мое воодушевление первым маленьким успехом оказалось преждевременным: невдалеке от выхода стояла пушка, хоботом обращенная к дверям. То была тяжелая гаубица стопятидесятого, если не ошибаюсь, калибра. Метрах в пятидесяти от нее торчало аналогичное орудие, за ним – еще и еще; между ними расхаживало несколько военных с автоматами и гранатометами. Уж никак эти ребята караулят своего любимого Генералиссимуса, мало ли, ему прискучи тактико-стратегическая рутина. Это было нисколько не весело; в окончательном осознании, что отсюда не уйти, я погрустнел и нарочито медленно с удрученным видом сошел со ступенек. Я заметил, что артиллерист покинул свое место за щитовым прикрытием и встал рядом с железным монстром, облокотившись о колесо. Выглядел он очень молодо, значительно моложе меня. Я плохо умею определять возраст по лицам, тем более, таким невыразительным, но, по-моему, этому хлопцу не натикало и восемнадцати. Однако на всем его обличье лежала тень преждевременной старости, опередившей зрелость, особенно ярко об этом свидетельствовали не знающий расслабления насупленный лоб и поджатые губы. Не сразу я вспомнил, что передо мной – суицидник, герой некролога, тот, кого отлучили от соборности живых. И он – русский, уж это угадать не составило труда. Мне захотелось перекинуться парой слов с этим пережившим свой возраст ребенком. Я подошел к нему поближе, и он в мгновение ока вытянулся в струнку и приложил руку к макушке, хотя матово-серые глаза были исполнены непробиваемого безразличия.
– Эй, стрелок, – обратился я к нему с напускной развязностью, давшейся мне нелегко, – тебя как в нашу славную армию занесло, расскажи-ка. Это приказ, – прибавил я для солидности.
Ему давно уже не было дело ни до приказов, ни до чего-либо еще на свете, но автоматизм, выработанный чувством иерархии, отверз ему уста, и он начал свой рассказ.
– Моя история – сама банальность. Я встречался с девушкой тремя годами старше меня…
– Ладно, вольно, – как бы между делом одернул я его, почувствовав, что ему не бог весть как приятно держать руку на голове.
– …и все вроде бы шло у нас благополучно, ничто катастрофического исхода не предвещало. Ну знаете, оно всегда так бывает, когда такой исход предначертан. В шестнадцать лет я уже задумывался о браке и содержании семьи – вот до чего эволюционировали мои чувства. Это глупость и баловство, но я всегда жил сердцем, доводы рассудка до меня не доходили. Для меня вся вселенная ограничивалась моим сердцем, а сердце не искало ничего, кроме любви и душевной гармонии, все другое для него просто не существовало и не ценилось. Безусловно, я знал, что материальный мир с его материальными потребностями – это тоже сила, с которой нужно считаться, но в девяти случаях из десяти этот мир оказывался оттесненным на периферию моего внимания. Можно все спихнуть на «зеленость» и неопытность, но даже щас (вернее, щас – особенно) я глубоко проникнут уверенностью, что время ничему бы меня не научило. Я нуждался в женской любви, в тепле и ласке женщины, как грудной младенец – в материнском молоке. И я знал, что такая зависимость от женщины не изживается с возрастом, она только обостряется. Иногда мне самому бывало стыдно за отсутствие у меня более «мужских», более грубых и приземленных привязанностей, чего-то такого, что поможет прочнее стоять на ногах, ставить перед собой еще не одну и не две цели, кроме счастья в любви, а также сообщит объекту любви взаимозаменяемость. Но меня ничего больше не интересовало, моя любовь к той девушке приравнивалась мною к состоянию райского блаженства, больше которого ничего желать нельзя, ибо выше просто ничего нет, это и есть то состояние абсолютного счастья, к которому ведут все его поиски. Во всем остальном я видел в лучшем случае временные, вспомогательные средства, в худшем же – обычные помехи. Подобное миросозерцание опасно: любовь становится похожа на кислородную маску оперируемого, и ее внезапное отнятие грозит смертью от болевого шока. Но я об этом не думал; я растворился в любимом человеке и уверовал в его божественную сущность. Я не сомневался, что так будет всегда, поэтому долго не замечал роковых перемен; не замечал до тех самых пор, пока они не вошли в финальную фазу и не отняли у меня мою любовь, оставив меня одного. Девушка, в которой я души не чаял, как оказалось, имела практическую жилку и отдала предпочтение человеку, уже изрядно поднаторевшему в практических вопросах, что было неудивительно в его годы, почти вдвое превышавшие мои. У меня никто не испрашивал одобрение на это, меня просто поставили перед совершившимся фактом. У меня до сих пор звенят в ушах слова любимой, сказанные мне на прощание… С какой же легкостью, с какой удивительной простотой и прямотой она заверяла меня, что я непременно найду свою половину и буду с ней счастлив, что она искренне, от всей души желает мне это, что я очень хороший, очень приятный человек, просто – не ее. Она была счастлива и сулила мне стать таким же счастливым, в эти минуты для нее все было прекрасно, все упорядоченно и благоустроенно, все цвело и пахло, и она с неподдельной доброжелательностью счастливицы хотела мне того же. Того же, но только не с ней – понимаете? Да она бы весь мир осчастливила и разукрасила от осознания, что нашла свою любовь и радость отдаваться ей! Как же мне тогда хотелось, чтобы вместо всех этих теплых слов и наилучших пожеланий, она провозгласила мне: «Ты – худший человек, из всех, кого я когда-либо встречала; характер, ужаснее твоего, не отыскать ни у одного исторического антигероя; мне тяжко с тобой, ты – мое наказание за все содеянные и несодеянные грехи и жизнь с тобой – их мучительное искупление. Но ты – мой, ты у меня один, и я ни на кого не променяю тебя, я навсегда останусь с тобой, потому что люблю тебя одного, люблю, несмотря ни на что!» О такой любви я мечтал и запечатлел эту мечту кровью; меня воротило от мысли, что я полюблю кого-то еще, и я не позволил себе этого сделать, я обрубил все корни самой вероятности наступления такого события. За мою короткую жизнь я любил всего один раз и второго раза не желаю; если бы мне суждено было прожить еще тысячу жизней, я бы с каждой из них поступил так же, как и с первой, потому как никого больше не полюблю так, как свою навеки единственную. Вы в своем выступлении говорили по большей части о мести за причиненные нам страдания; но в этом смысле вы не правы: мало кто из нас хотел бы расквитаться за какие-то старые обиды, а я на свою любимую и вовсе ни малейшего зла не держу, напротив, я не переживу, если у нее хоть волос с головы упадет. Нам эта война нужна еще меньше, чем им, нашим нареченным врагам. Для некоторых из нас весь ужас в том и заключается, что мы должны пойти войной на тех, кого любили и любим… Я еще хотел заметить, тоже на эту тему… Ведь мы с Вами соотечественники (были, по крайней мере) и Вам не составит труда понять, о чем я говорю. Мы, чья молодость, заря нашей жизни, пришлась на время заката нашей Родины, мы так и не узнали, в чем ценность дарованной нам жизни, ибо перед нами она предстала во всей ее отталкивающей наготе. Это все равно, что в пубертатный период насмотреться на обнаженные и обезображенные трупы представителей противоположного пола. Нам нечего и некого было почитать – все святые были деканонизированы, нам и в голову не приходило, что в мире возможно существование чего-то непоругаемого. Нам дали свободу, которая нас и раздавила. Вся эта грызня между добром и злом для нас давно уже – старая, несмешная шутка. Раздиравшие нас, с одной стороны, уныние, с другой – низменные, мелкие страсти не делали человека ни добрее, ни злее. А тем немногим из нас, кто пытался забыться верой в личные идеалы, суждено было погибнуть, и они погибли…
Дослушать до конца его печальную исповедь мне помешал носорожий топот за спиной. Обернувшись, я увидел псориазного генерала, с бешеной скоростью направлявшегося прямиком к нам; товарищей своих он где-то прошляпил, а может, те просто развинтились по дороге. «Ша на место!» – гаркнул он на моего собеседника, и тот мигом стушевался, исполняя приказание. Схватив мою руку чуть ниже плеча, генерал быстро отвел меня в сторону, за гаубицу, и, приблизив ко мне вплотную лицо, заговорил свирепым шепотом:
– Ты вообще понимаешь, что творишь?!
Я злобно молчал в ответ, не отводя глаз.
– Тебе понятие «неуставных отношений» не знакомо, нет?! Ты ни с кем из них не должен иметь личного общения, усек?! Ни с одним из них! Ты можешь обращаться к массам, к толпе, но ни к кому из них в отдельности! Еще раз застану за этим… Пеняй на себя!
Он уже повернулся спиной, когда я с некоторым нахальством спросил у него:
– А что будет-то?
Он в момент обернулся; из ран на его лице струилась кровь.
– Если ты претендовал на мое место, – продолжал я спокойно, – я могу без сожаления передать тебе мои полномочия, в гробу я их видел! А я отсюда отчалю, и никогда мы больше не встретимся!
Генерал отреагировал не сразу:
– Да, тяжко тебе придется, – задумчиво проговорил он, не сводя с меня слепых глаз и покачивая головой, – ты до сих пор надеешься отделаться легким испугом… Ладно, иди к себе!
– Мне надо на аудиенцию…Сам знаешь, к кому, – предупредил я его самым решительным образом, когда мы уже шли ко входу, – я забыл, где находится его конура, проводи меня туда.
– Как драпануть, так ты все помнишь, – огрызнулся он, сделав рот коробочкой.
– Ты хоть при солдатах не выкамаривай, – попробовал я его урезонить, но вряд ли этот человек был способен прислушиваться к кому-то. Со своей прежней каменной молчаливостью он привел меня к заветной двери и запустил в зал, сам оставшись снаружи. Головотяп, к которому я имел разговор, не изменил своей позы, как и не изменил ее его человек-подножие. Я решил, не мешкая, брать быка за рога:
– Вот что, божественный. Как хочешь, но я требую, чтобы ты санкционировал немедленную передачу моих полномочий твоему чешуйчатому питекантропу. С меня довольно, я возвращаюсь туда, откуда пришел!
Когда я вошел, он задумчиво обгрызал коготь указательного пальца и делал это еще по меньшей мере минуту после озвучивания моей претензии. Отплевавшись и даже не удостоив меня выпучиванием глазищ, он парировал:
– Во-первых, он – твой, а не мой. Во-вторых, туда, откуда ты, как ты выразился, пришел, тебе возврата нет и не сори больше этими глупостями ни в своем, ни в моем мозгу. В-третьих, принимайся уже за работу и не фырчи.
Я предвидел такой ответ; было бы удивительно, если бы он проявил хоть чуточку больше уважения. Но сдаться и быть снова выпровоженным мне не позволяли соображения чести и совести.
– Ты заставил меня взять на себя командование воинами, которыми всегда двигала воля к отступлению и поражению, для них победа через устранение оппонента – вынужденное потакание животному инстинкту. Или ты не видишь, что они сами не понимают, какая сила собрала их здесь и дала в руки оружие, они рассчитывали получить небытие, покой и освобождение от всех желаний, а их вместо этого рекрутировали в качестве пушечного мяса и проводили на войну, смысл коей для них остается тайной за семью печатями! О себе я уже молчу. Пойми, не этого они ждали от смерти; она должна была положить конец всякой вражде, они устали от нее еще при жизни. Из всех мотивов войны они в состоянии усвоить только мистический мотив возвращения к предвечному хаосу, но никак не естественного отбора, выживания сильнейших и выкристаллизовывания усовершенствованных жизнеформ.
– Совершенно справедливо, – закивал он угловатой головой, и я понял, что, желая обжаловать свой приговор, я сам окончательно утвердил его. Вот почему им нужен такой лидер, как ты, и не просто лидер, а тиран. Нет ничего менее привлекательного, чем индивид, завладевший полной свободой распоряжаться собой и всеми своим дарованиями по своему личному усмотрению. Те же, кто несет службу под твоей эгидой – самые свободолюбивые в мире, за свое освобождение они положили душу. Им больше всего на свете необходим тиран, олицетворенный эгоизм и любоначалие без границ. Ибо только полностью удовлетворенный эгоист готов к принятию великой ответственности, так как он защищен тройной броней от искушения поработить ее мелким капризам. И только такой эгоист, тиранический эгоист, может взять на себя все грехи и глупости толпы и самую главную, самую тяжелую ношу – свободу. И не просто присвоить ее себе, а сделать ее оправдательным, а не обвинительным пунктом для своего стада. Представь, что было бы, если бы солнечное светило существовало не в одном экземпляре, а на каждого человека имелось бы свое личное, что тогда осталось бы от мира? Такова и свобода: ее носителем должен быть один человек на всем свете, остальные могут лишь купаться в ее лучах.
– Америку ты для меня не открыл, – сказал я ему, улучив момент, когда он заглох, – вот только упомянутого тобой удовлетворения эгоизма я совсем не ощущаю. И виноват в этом не в последнюю очередь ты. Знаешь, мне надоело принимать как должное то, что ты затыкаешь мне рот. Да будет тебе известно, что среди людей у меня есть своя любовь, женщина, которую я люблю, но с которой оказался разлучен, и имею все основания полагать, что ты приложил к этому руку. Я не знаю, где она сейчас и что с ней, и этот вопрос не дает мне думать ни о чем другом. Может она в стане тех самых самоубийц, что я посылаю на войну! А может, она там, в рядах ненавистных вам «живых», многие ведь так оказались разбросаны смертью по разные стороны баррикад. Уж боюсь спрашивать, к какой категории отношусь я сам, жив ли я еще. На твоем месте я бы выбрал стимулом к действию насыщение любовью, а не поблажки эгоизму. Скажи, есть ли хоть какой-то шанс, не томи.
– В общем, так. Приходишь завтра к вечеру, тогда потолкуем. А пока иди трудиться, на сегодня прием окончен.
Его нетерпеливый тон лучше всяких слов говорил, что он не шутит; стало быть, мне предстояли целые сутки мучительного неведения, выматывающего похлеще всякой работы.
– А о побеге лучше не мечтай, – ощерился он напоследок, – многие хотели бы дезертировать, но поверь мне на слово – никто в этом не преуспел.
День прошел у меня под знаком опустошенности. Вместе с псориазником, допущенным мною в мой кабинет, я продолжил разбор данных и разработку военных планов, точнее – изображал вид человека, занятого этими делами, а сам все думал, что мне ожидать от завтрашнего дня. Генерал указывал мне на какое-то государство в передней Азии, потом, тыча в карту, что-то толковал о морских границах прилегающей к ней нейтральной территории. «Там же Греция», – вполголоса заметил я, уронив взгляд на то место, куда он прижал палец. «Нет там давно никакой Греции», – отмахнулся он и немного тише сварливо прибавил: «С добрым утром!» Потом перешел на какой-то регион в северо-западной Африке, о названии которого я уже и не отваживался спрашивать. В последнюю очередь этот фанатик войны стал испещрять кривыми линиями огромную, занимавшую почти весь стол карту территории, имевшей, по его словам, для нас наиболее существенное стратегическое значение. Эта территория охватывала большую часть Афганистана, а также юго-восточную часть Ирана и запад Пакистана, однако он упорно называл ее Парфией. Ну Парфия, так Парфия, кто бы возражал. Ближе к полуночи он, наконец, оставил меня одного, прихватив с собой бумаги и предупредив, что утром вернется, возможно, не один. Я завалился на кровать, сраженный тоскливой усталостью. Уснуть бы только и гори все ясным пламенем. Мне это удалось быстро, несмотря на беспорядочные мысли, которые все никак не хотели улечься. Во сне мне привиделся ветхий деревянный домик с треугольной крышей, стоявший на пустыре под ночным небом. Я набрел на этот домик, выбравшись из лесной чащи; я не видел ее, но твердо знал, что она осталась позади меня. Несмотря на новолуние, на крыше и стенах дома со всех сторон лежало бледноватое, словно отраженное свечение. Я подобрался к дому и вошел внутрь. Кроме широкого, стоявшего посередине стола да расставленных вокруг него нескольких стульев, там ничего не было. В центре стола в подсвечниках горели две белые свечи средних размеров, и воск с треком стекал по этим зыбким источникам света. У меня невольно возникли ассоциации с четным количеством цветов, и по спине пробежал холодок. Здесь, в этой халупе, кого-то ждали, и я был только одним из таких гостей. Выдвинув первый попавшийся стул, я сел прямо напротив свечей и уставился на них немигающим взглядом. Они сильно коптили, и в самом их горении было что-то нервное, резкое, неестественное, они как будто чувствовали собственное неизбежное угасание и смерть, и плясавшие на стенах тени казались стаей черного воронья, вившейся над агонизирующей жертвой. Было ли у этого дома хотя бы подобие окон – я так и не понял; я был весь поглощен наблюдением за медленной гибелью восковых близнецов, так что чуть не вскрикнул от неожиданности, когда убаюкивающее безмолвие сотряс прерывистый скрип открывающейся двери. Пламя свечей задрожало, все блики и полутени на стенах поглотила одна большая черная тень, которую отбрасывала вошедшая в дом девушка… Я сразу узнал ее. Да и как мог я не узнать ту, к которой так стремился, вконец исстрадавшись от незнания, достигну ли я когда-нибудь цели! Это была Наталья; какой же невероятной радостью я преисполнился тогда, какая буря эмоций подхватила и унесла меня! Я не мог удержать слез радости, я готов был благодарить любого мифического Бога, простить самых злобных врагов, теперь-то я ни за что не отпущу ее, за ней я пойду на миллион крестных смертей! Моя любимая уже не несла на себе ни малейшего следа своей ужасной болезни: ее лицо, обрамленное длинными, пышными волосами, было совершенно чисто, она приветливо улыбалась. Она выглядела почти как на том фотоснимке, что когда-то показала мне в порыве откровенности, только гораздо живее и ближе, ближе, как никогда! Я тут же вскочил с места, подбежал к ней и заключил в объятия; говорить я ничего не мог, у меня захолонуло в груди, и слова, едва нарождаясь в уме, тотчас же рассыпались под напором вскипевшей крови. Намиловавшись с ней и немного успокоившись, по-прежнему обнимая ее, я полушепотом сказал ей на ухо: «Здравствуй еще раз, любовь моя…» «Я теперь здорова, – так же тихо произнесла Наташа с загадочным блеском в темных глазах, – а ты что-то забыл меня совсем, так давно тебя не видно, не слышно…». Я еще крепче сжал ее в объятиях и, прерывисто дыша, стал горячо заверять ее, что никогда не забывал ее и не забуду, что никогда не простил бы себе такого, что каждый божий день я только о ней думал, что люблю я ее безумно и беззаветно. Разгоряченному близостью ее тела, мне трудно было говорить достаточно внятно и последовательно, язык будто заплетался, самые простые слова давались мне тяжело, рассудок утопал в жарком предвкушении блаженства, заполнившем меня до краев, и в конце концов я просто впился губами в ее губы и весь словно рухнул в непроглядную тьму.
Когда я проснулся, то еще долго пребывал в полной уверенности, что это был не сон. Тем более, что я нисколько не чувствовал себя выспавшимся, скорее наоборот – только сейчас дополз до кровати после тяжелого дня. В окно я увидел, что занимается день, но не такой солнечный, как в первый раз, его можно было легко спутать с вечером. Я все еще раздумывал над привидевшимся во сне, когда в дверь настойчиво забарабанили. Кому-то приспичило свою рожу показать! Отворив дверь, я увидел генерала, но уже другого – обваренного. Его лишенная человеческих черт харя приукрасилась свежими волдырями, в основном кроваво-красными; создавалось впечатление, что он занимается их наращиванием как своим любимым хобби. Я до сих пор не мог привыкнуть к этому надругательству над человеческой природой и потому поспешно отвернулся.
– Господин Верховный Главнокомандующий, – послышался его задыхающийся сип, – мы явились, чтобы поддержать Вас в Ваших трудах, поэтому ровно без десяти двенадцать будьте готовы.
«Труселя лучше свои поддержи, чтоб не упали», – посоветовал я ему в мыслях, ничего не сказав вслух. Но в этот момент остатки сна покинули меня, и я почувствовал, как на глазах принимаю жалкий вид. Вся эта сцена встречи и возобновившейся любви только приснилась мне, но засела в груди глубоко, как нож, загнанный с рукоятью! Нет, так не годится, так больше продолжаться не может, не под каким видом я не допущу этого! Я прямо сейчас направляю стопы к демоническому гуманоиду и пусть он только осмелится отпираться! Слишком расстроенный для аристократической чистоплотности пролетел я мимо носителя ожогов, чуть не сбив его с ног и бросился, как ошалелый, в коридор, но на пути у меня вырос псориазник, который никак не мог взять в толк, куда я так подхватился. Я попытался было и его отодвинуть в сторону самым нетерпеливым движением, но он поймал меня за руку и потребовал более аргументированного ответа. В стороне стояли остальные два его соратника, точнее – один стоял, воюя со своими червями, лезшими из него отовсюду, второй кучей ошметков распластался на какой-то каталке.
– У меня безотлагательный визит к тебе известному клоуну, приказываю тебе не препятствовать, – объяснил я первыми попавшимися словами, вызвавшими у него очередное стискивание зубов, мотание головой и зашифрованную брань. «Зашептал… Зашептал, подлюка», – думал я, беснуясь ничуть не меньше него. От волнения я ломанулся не в том направлении, вернулся назад, некоторое время кружил на месте, тыркаясь во все двери, и, поняв наконец, что без Презирающих мне не обойтись, в отчаянии позвал их на помощь. В зал они ввели меня, можно сказать, под руки, сам я был похож на загнанную лошадь и был встречен гундосым возгласом:
– Ну-ну, подтянутость просто образцово-показательная! Ты себя в зеркало видел? Солдатам моча в голову стукнет от страха за твое здоровье, если выйдешь к ним в таком состоянии! Ты что себе позволяешь, полководец?
Я открыл рот, но слова не звучали. Стоявший справа от меня псориазник хлопнул меня по спине; они с демоном быстро, украдкой переглянулись.
– Признайся, – забормотал я сдавленным голосом, – то, что ночью сегодня… Твоя работа?
Демон сомкнул свои восемь пальцев; он не привык отчитываться в своих действиях, не снизойдет до этого и сейчас.
– Твоя зацикленность – это что-то уникальное. Ну сколько можно об одном и том же канючить, хоть чувство собственного достоинства поимей для разнообразия, в конце-то концов! Ты потерпел фиаско в сексе и теперь тебе понадобилось понятие любви, чтобы реабилитироваться, чтобы облагородить свой комплекс неполноценности! Скажи, что ты еще собрался с нею делать, ты, гордившийся в свое время, что твоей первой женщиной была проститутка? Нешто ты не понял за эти сроки, как мало для твоей любви значило бы обладание своим объектом, если бы это действительно была любовь, выражаясь твоим языком? Или, может, ты хочешь сделать из нее свиноматку, жрицу Рода?… А если нет – что ты еще хочешь от нее? Тебе есть, что сказать ей? Не смеши мои подметки! Между прочим, он для того и придумал акт совокупления, – при этих словах его указательный палец устремился вниз, – чтобы его выродков не стошнило от несовместимости друг с другом, чтобы им было, чем заглушить чувство гадливости, наступающее при внимательном изучении чужой личности! В противном случае, межполовая вражда носила бы абсолютно тот же характер, что и противостояние внутри одного пола (имеющее целью не только устранение конкуренции)! Усвой уже это и хватит детский сад разводить! Хватит им уподобляться! Разве ты не задумывался, как у существ, состоящих в половых отношениях, еще хватает бесстыдства и бесчувственности общаться, беседовать, трудиться, решать какие-то вопросы совместно? Конечно, задумывался, но не вынес из этих раздумий ничего, потому и носишься как с писаной торбой со своей нерастраченной нежностью. Им-то этого не понять, но ты обязан признаться себе как на духу – вы убили в себе людей, ваши отношения больше не человеческие, после того, что вы сделали, самым честным для вас было бы – навсегда потерять друг друга, слышишь, потерять?! Не опускайся еще ниже их, тех, кто, боясь встречи со смертью, бросается в тенета похоти, а когда вопиет: «Дайте мне смерть!», – между строк скрывает: «Избавьте меня от обреченности потакать похоти!»
– Весьма трогательная забота о моем половом воспитании, – вымолвил я с усилием, – но я позволю себе немного уйти от темы: скажи, можешь исполнить одно мое желание? Не то, по поводу которого ты только что распинался, а совсем новое?…
– Я тебе что – старик Хоттабыч? – наконец-то он выставил глазища, – впрочем, говори.
– Я бы очень хотел перестать видеть сны… Вообще, потерять потребность во сне, как и в еде и во всем прочем… Все это мне очень тяжко, особенно сейчас.
– Знаю, о каком «прочем» ты говоришь, – он и не думал скрывать насмешки, – согласен, нынче для этого время неурожайное. Это устроить – дело плевое. И сообщу тебе нечто большее: я даже готов дать согласие подумать над разрешением твоих лирических тягот, но не ранее, чем по выполнении одного условия… Эх, люблю я этот взгляд удава на кролика!.. Полагаю, генералы уже поведали тебе о наличии одного региона, имеющего для нас первейшее значение, того, что зовется державой парфян? Так вот, пусть она станет для тебя твоим Ханааном: покоришь ее, разнесешь парфян – подумаем вместе над твоим вопросом. А насчет сна, я тебе с самого начала разжевывал все, но только сейчас ты изволил вытащить бананы из ушей, когда почувствовал, как все-таки неприятно наблюдать процесс дефекации своего подсознания каждую ночь! Словом, вперед! Все в твоих руках.
Уходя от него в сопровождении генералов настолько же возбужденным, насколько безынициативным ввалился к нему за считанные минуты до этого, я все пытался разгадать, чем же ему так не удружили пресловутые парфяне, и нет ли в этой намечающейся сделке какой-нибудь подлянки. Разойдясь, я стал даже приставать к псориазнику с выяснением, каковы наши шансы выиграть войну против Парфии, на что тот монотонно бухтел:
– Непосредственно сейчас для нас тактически нецелесообразно затевать эту кампанию. Она требует солидных приготовлений.
– Которые заключаются?…
– Прежде всего, в установлении морской блокады! Во-вторых, необходимо перекрыть каналы поставки вооружения и продовольствия из стран-сателлитов! В-третьих, внедрить наших агентов в их инфраструктуру! И еще много чего; я перечислил тебе только то, что ты еще более-менее способен понять. Пока что закатай губу, на ближайшие две недели у нас другие приоритеты.
Я понял, что будущее меня ожидает не из светлых. Теперь, когда я не буду отвлекаться на сон и вообще справление каких-либо надобностей, это время потянется для меня вдвое медленнее. По сути, так оно и получилось. В тот же день я запустил всех четверых генералов в свой рабочий кабинет, предоставил им располагаться за столом, а сам уселся на ненужной больше кровати и исподтишка наблюдал за их работой. И даже самый с виду недееспособный из них, который, если бы получил инвалидность, то перед номером группы пришлось бы поставить минус, – и тот находил себе какое-то занятие. Время от времени я встряхивался и в сотый раз ставил вопрос – со мной ли все это? Может, я просто впал в летаргический сон или нахожусь в состоянии клинической смерти, может это галлюцинативные или предсмертные видения? Помню, как в один такой момент, пока я сидел, окутанный туманом раздумий, генерал, отмеченный червяками, вдруг начал судорожно сглатывать, издавать звуки подавляемого рвотного рефлекса с бурлением и клекотом в дырявом горле. Я в панике вскочил и воскликнул, обращаясь ко всем и ни к кому:
– Он что – опять блевать собрался?!
– Ты необыкновенно проницателен, – съязвил, не глядя на меня, псориазный.
– А нельзя как-нибудь… Ему запретить?!
– Попытка – не пытка, – ответил он задумчиво.
Я скомандовал испуганно-страдальческим криком:
– Товарищ генерал, приказываю блевать в другом месте!
Он тут же сорвался с места и выбежал вон; немного позже вернулся, завернутый в серо-белую скатерть. Закрыли они свою лавочку к полуночи; на прощание псориазник еще раз подначил меня:
– Генералиссимус блестяще справляется со своими обязанностями.
С тех пор и впредь они продолжали все делать за меня, моей же функцией оставалось неизменное присутствие на их совещаниях. А хорошо все-таки, подметил я с некоторым удовлетворением, что здесь не пользуются компьютерной техникой, это куда как гигиеничнее. По ночам я выходил бродить по коридорам; некоторые из них освещались одной-двумя люминесцентными лампами, зачастую моргающими, иные от начала до конца утопали в потемках. Я не очень удивлялся своим новым физиологическим возможностям, крайне редко концентрируя на них внимание. В целом это состояние может быть соотнесено со всецелым удовлетворением человека, несколько минут тому назад успешно обслужившего все свои потребности до единой и жизнь которого в ближайший минимум времени обещает быть прекрасной и удивительной. Сюда следует добавить еще и поразительную, хотя и иллюзорную легкость во всем теле, как будто от массы его отнялось не меньше половины центнера. Без сомнения, я сделал еще один шаг навстречу Небытию, еще одним путем отступления стало меньше. Да только вот душа подобного (даже мнимого) облегчения не знала: напротив, ее больше ничего не отвлекало от тяжелых томлений, и мысль стала как никогда чистой и острой подобно стерильному ланцету. Я уже готов был признать, что оказаться здесь для меня было весьма полезно и что, более того, – это спасло меня от медленного загнивания там, среди «живых» (незаметно для себя я начинал приноравливаться к их словоупотреблению, вкладывая в это понятие тот же смысл, что и фанатичный сионист в понятие «гои»). Ведь там я уже стоял у последней черты, когда встретил человека, в котором угадывал свою судьбу и провидческое значение для меня. Я уже ставил неутешительный диагноз жизни, когда у нее непредугаданно открылось второе дыхание. Стремительным было мое падение вниз, когда кто-то повелел, чтобы я не преткнулся о камень ногою. Сейчас этого человека со мной нет, и мне тем более ничего не жалко – ни себя, ни других. Как призрак по замку, скитался я по ночной больнице, иногда находя это комичным. Чаще всего я не встречал ни одной живой души, по крайней мере, так было вначале. Один раз я наткнулся на помещение, двери которого, а точнее их стеклянные верхние половины, изнутри были запачканы пятнами крови. Пока я присматривался к этим пятнам, словно пытался что-то разгадать, из дверей выскочили две относительно молодые женщины; каждая везла перед собой столик на колесиках, залитый кровью и заваленный битым стеклом. С устремленным сквозь меня взглядом они быстро просеменили вместе со своими столиками до конца коридора, что-то галдя на незнакомом мне языке, и скрылись за углом. Все это произошло в условиях не лучшей видимости из-за царившего полумрака, может быть, я чего-то и не углядел; эта встреча была первым нарушением моего ночного одиночества, но не последним. Мало-помалу я стал сам открывать некоторые из дверей и заглядывать в палаты, считая себя в полном праве это делать. Один раз я заглянул в очень малогабаритное помещение, где под потолком светила тусклая лампочка, а к стене был придвинут небольшой туалетный столик, на котором лежало два куска хлеба, сложенных в виде недоеденного бутерброда, черный – снизу, белый – сверху. «Хм… Кто же это такой фирменный бутерброд ел – хлеб с хлебом?…» – тихо задал я вопрос стенам и, пожав плечами, затворил дверь. Затем решил проверить соседнюю палату. Там тоже стоял стол, только большего размера, а на нем – светильник без абажура. В углу я обнаружил шкаф – настолько высокий, что иного способа внести его сюда через такой узкий дверной проем, кроме как по частям, мне не представлялось. Машинально я приоткрыл створки шкафа и в испуге попятился. Там стоял, вытянувшись во весь рост, скелет в женском сарафане и с копной волос на черепе, державший на костлявых руках младенца с тщедушным телом, гигантизмом головы и водянистыми глазами. Этот младенец отчеканил голосом озлобленного пьяницы: «Я еще только начинаю жить!» Пинком захлопнув шкаф, я бросился оттуда вон. В другой раз, совершая свой моцион, я услыхал старушечий голос, явно чем-то недовольный, но долго не мог определить, из-за какой двери он доносился. Наконец, мне удалось обнаружить эту дверь, я встал перед ней и попытался разобрать слова. «КОМАНДИРА привезли… А он нажрался и выкобеливает! Вот это командир…» Голос добавил еще несколько ругательств, но мне было уже неинтересно. Я вздумал спуститься этажом ниже, прозондировать, чем богата тамошняя обстановка. Сей этаж ничем по существу не отличался от своего верхнего собрата, за исключением, что там за одной дверью, расположенной несколько обособленно от остальных, раздавалось много стуков, шумов и гомона, точно из производственного цеха. У меня возникло желание ненадолго сунуться туда и сразу же возвращаться наверх; я вошел туда, как к себе домой, но был не сильно рад этому. Первое, что я увидел, был огромный металлический параллелепипед, к которому с обоих концов внизу примыкало что-то типа рельсов, а сбоку приделана панель с кнопками, переключателями и рычажками. Вокруг нее суетился худощавый мужчина в рубахе навыпуск, трениках и тапочках. Он был почти лыс (лишь сзади его голову стыдливо прикрывали три волосинки), а физиономия его, которую я увидел после того, как он повернул ее ко мне, походила на сплющенное с двух сторон решето, из отверстий которого сочился кровавый гной, словно он расчесал сотню чирьев. Единственной деталью, выступавшей из этого гноящегося монолита, были четыре по-лошадиному здоровенных резца, прикусивших нижнюю губу. В углу справа сидел прямо на полу, переваливаясь с боку на бок, еще один человеческий экземпляр, почти в полном неглиже, только область паха у него замешалась в каких-то бинтах. Возможно, этот человек как-то по-своему был вовлечен в ход проводившейся здесь таинственной работы. Наружностью он представлял собой как бы соединенные половины двух людей с совершенно разными соматическими патологиями: на левой стороне тела кожа была отечной, гладкой и блестящей, местами – синеватой, без малейшего намека на рельефность, создаваемую мышцами и сосудами, тут явно постаралась водянка или что-то наподобие нее. Правая же, наоборот, будучи вдвое меньше в размерах, имела сходство с вяленой воблой с приросшими к ней рукой, ногой и половиной головы, под тонкой кожицей которых сильно выступали веревки набухших кровеносных сосудов. Я так понял, что эти двое – также эпигоны Презрения. Красота, здоровье, а главное – уважение к себе и другим здесь были совсем не в цене. Первый работяга нажал одну из кнопок на щитке, в результате чего левая боковая сторона параллелепипеда открылась, и из образовавшегося отверстия вырвались огромные клубы пара. В помещении сразу стало душно и туманно, пот выступил у меня на лице. Разгоняя сгустившийся пар взмахами рук, я пытался рассмотреть, что будет происходить дальше. Смотритель щитка снова потревожил его нажатием какой-то кнопки, и из того же самого отверстия что-то выдвинулось. Это было похоже на своеобразный поддон с лежащей на нем кровавой тушей человека, от которого тоже валил пар. Трепетавшее, как желе, тело как будто искупали в крови, ее крохотные фонтаны на мгновение возникали то тут, то там на различных частях тела, в основном – на торсе. От жары и тошнотворности увиденного у меня закружилась голова, поэтому я счел излишним досматривать процесс устроенной здесь кухни и незаметно вышел. Но оказалось, что обратную дорогу я совершенно не помнил и самым незамысловатым образом заплутал. Вернуться на свое место я сумел не раньше, чем утром и почти вовремя – четверка моих заместителей уже ожидала меня у дверей кабинета.
– Я здесь заблудился немного, – постарался я предупредить все расспросы.
– А ты побольше лезь, куда тебя не просят, – вызывающе отозвался псориазник.
Пока они тянули лямку за столом, я попросил его прокомментировать то, с чем я столкнулся сегодня ночью. Он с видом занятого человека сначала отделывался лапидарными фразами о какой-то паровой экзекуции – садистском способе умерщвления, когда из разорвавшихся пор кожи хлещет вскипевшая, но не свернувшаяся, благодаря особой сыворотке, кровь, а мучительно агонизирующая жертва тем временем созерцает самые жуткие галлюцинации, прежде чем отдаст концы, а затем коротко послал, куда Макар телят не гонял. Я уже собирался отправить его по аналогичному адресу и сделал бы это, если бы у меня в памяти не всплыл образ понукавшего мной демона, произнесшего слова, смысл которых тогда еще полностью не открылся мне: «Все равно мы их не отпустим». Нет, я, должно быть, ошибаюсь. Какая может быть тут связь? Мне было крайне непросто притворяться невозмутимым, и голос мой выдавал это, страдая неровностями интонации, когда я задал новый вопрос, оставшийся без всякого ответа:
– А потом чего? Жрете вы их, что ли?
* * *
Нам удалось порешить армию Карла Пятого за какие-то шесть суток. Мадрид мы взяли без единого выстрела на третий день, на шестой – уже стояли в Риме. Кроме этого мы начали пристреливаться к Понтийской империи, территория которой включала в себя всю Турцию (за исключением балканских илов с центрами в Стамбуле, Текирдаге, Эдирне и Кыркларели), небольшую часть Кавказа (а именно – приграничные с Турцией территории Грузии и Армении), Сирию, Ливан, Палестину, Иорданию, западные мухафазы Ирака (Найнава и Анбар), а также север Саудовской Аравии, до пустыни Большой Нефуд. Столицей этой странной федерации считался невзрачный турецкий Батман (юго-восток Турции). За двое суток туда было произведено семь вылетов, в которых участвовало восемьдесят пять бомбардировщиков. Еще одной нашей целью был избран регион с колоритным названием Атлас (скорее всего, названный так по одноименному горному массиву, занимающему около трети его территории); государство состояло из нескольких африканских стран, но только две из них – Тунис и Марокко – присутствовали в нем полностью, Алжир и Мавритания вклинивались в эту страну севером, Западная Сахара – востоком. Столица располагалась в алжирской Константине, которую мы тоже успели «крестить», выпустив по ней два десятка крылатых ракет морского базирования (не ручаюсь за достоверность, но, по-моему, мы применили модернизированную версию «Томагавка»). Совершенно нетронутым пока оставалось лишь Парфянское царство, но и его, как я уже упоминал, мы давно держали на мушке. Парфия (как мы ее сокращенно именовали) была представлена Афганистаном (сюда не относились лишь провинции Тахар, Бадахшан и Кунар), к которому с юга примыкал Белуджистан – его пакистанская (от Макранского берегового хребта до гор Чагаи) и иранская (вместе с Сиотаном) части. Все остальные страны мира, по словам моих генералов, уже не представляли для нас ни интереса, ни угрозы: они распались на сотни тысяч карликовых метрополий, площадью не более тридцати квадратных километров, и истребляли друг друга сами. Помню тот день, когда я, пользуясь временным отсутствием генералов, урвал минуту выбраться на воздух в светлое время суток. Поболтавшись возле здания, я нашел лежавший на земле железный ящик и, недолго думая, уселся прямо на него. Ибо кругом больше ничего не было; перед входом в здание небольшой участок земли был заасфальтирован (на углу этой асфальтированной площадки я и обнаружил ящик), а дальше простиралась пустыня из перемешанных щебня, гальки, кусков битума и угля, и казалось, что вся земля на бесчисленные километры вокруг выглядит абсолютно также, что горы и равнины, растительность и водоемы, снега и пески, города и села сохранились лишь в нескольких уголках земного шара, количество каковых можно перечесть по пальцам одной руки. Если даже пойти на рискованный шаг и дать отсюда деру, то неизбежно сгинешь среди камней от истощения и страха или от рук обезумевших и озверевших сепаратистов. Сегодня пошла третья неделя, как я обитал здесь, но ощущение было такое, словно минуло полгода. Наверно, при ныне занимаемой мною должности так тому и надлежало быть, если мне предназначалось развиться до уровня всем известного существа, для которого один день, как тысяча лет и тысяча лет, как один день. Прежде мне доставляло некоторое удовольствие предаваться мечтам, больше заслуживающими называться дурачествами, об интроверсивном способе постижения теологических истин, то бишь – взглянуть на мир глазами высшего существа. Но я не стал заходить слишком далеко и дал возможность времени расставить все по своим местам, в надежде, что оно подарит моему имени бессмертие, а душе – забвение. Увы, оно все перепутало и сделало наоборот. И вот сейчас я должен был посылать напутствия бойцам, втайне желая быть на месте любого из них – кормить вшей в окопах и получать пули в лоб представлялось куда как более релаксирующем занятием, чем, затворившись в этом бастионе, постоянно находиться под градом мыслей, обжигающих, как крупицы каустической соды. Бывало, что я находил в войне, если рассматривать ее как широкомасштабное уничтожение мужчин мужчинами, что-то приятственное. Чем больше мужчин (то есть потенциальных ревнивцев с собственническими замашками и низких завистников, посягающих на чистоту чужой любви) издохнет, тем легче задышится мне и тем больше я обрету возможностей без вреда для себя эмигрировать от одной одинокой женщины к другой одинокой женщине. Вообще, тотальная война на уничтожение, которую я должен был терпеливо переждать в специальном бункере для привилегированной касты, стала в моем понимании символизировать победу женского начала и его окончательную эмансипацию. Однако вскоре я убедился, что представители узколобой, нетерпимой половой ортодоксии не гибнут на войне – они сдаются в плен в первых рядах, ведь уход из жизни неизбежно означал бы для них оставление без присмотра своего одушевленного движимого имущества. А с той войны, которой я как бы дирижирую сейчас, мне и вовсе ничем не поживиться. Пожалуй, плетя мысль и дальше по такой канве, я бы в который раз возвратил ее к своей любви, чья судьба оставалась для меня тайной, покрытой мраком, кабы в мои раздумья не вторгся невесть откуда взявшийся оглушительный грохот колес по щебенке. Из-за угла здания, с противоположной его стороны, ко мне направлялись три моих остолопа, поочередно катя на железной, двухколесной тачке четвертого; за исключением этого последнего, все теперь носили одинаковую форму – штаны, ботинки и жилет нараспашку присутствовали на каждом. Только псориазный сорвал с себя еще больше кожи, червивый все неумолимее превращался в скелет (видно было, как черви ползают у него между обнажившимися ребрами), а обожженный сильно почернел и на его шее и суставах рук виднелась запекшаяся кровь. Остановившись в нескольких шагах от меня, они закрепили на земле тачку, и лежащий на краю кузова раздробленный череп с тупым любопытством уставился на меня единственным глазом. Какой ему, однако, почет и уважение! Ну конечно, он же – Император. Отделившийся от них псориазник тронул меня за плечо, вынудив, таким образом, вскинуть на него глаза, хотя до этого я делал вид, что смотрю вдаль.
– Господину Верховному Главнокомандующему не хватает воздуха? – с притворным участием спросил он меня, на что я лишь вздохнул. – Стоит нам только отлучиться на пять минут из штаба, ты сразу – хвост дудкой и деру. Уважения никакого.
– «Штаба», – пробормотал я с сардонической ухмылкой, но он меня не услышал.
– Хочешь, обрадую? – не отставал он – Завтра начинаем операцию в Парфии.
Вот они, долгожданные слова! Я смотрел на него во все глаза, ожидая продолжения.
– Пока только воздушную. По нашим подсчетам, она должна занять восемь суток. После этого можно будет приступать к взятию Герата.
(В Герате находилась столица государства).
– А много у них сателлитов? – спросил я, уже снедаемый волнением.
– Вопрос глупый. Только те, против кого мы ведем войну, нетрудно было догадаться. Но теперь им самим до себя.
Немного освеженный принесенным мне известием, я сделался говорливее:
– Послушай… Тебя как вообще звать?…
Он сделал свое любимое движение быка, отгоняющего слепней:
– Может, когда-то и звали, но теперь это не имеет значения. Мы все здесь безымянные, у нас есть наши должности – и только.
– Как скажешь, товарищ безымянный генерал. Но объясни мне бога ради одну вещь, а то от моего каржавого начальника ничего путем добиться нельзя: ты ему про Фому, он тебе – про Ерему! Я хотел узнать, как так получилось, что людей, покончивших с собой, мы отправляем умирать во второй раз? Почему именно их, что это за мистическая армия? Или это один большой дисциплинарный батальон в Люциферовом воинстве?
На самом деле, мне гораздо интереснее было знать, как он сам докатился до такой жизни, но, задав подобный вопрос в лоб, я подвергал себя опасности узреть море слез и бочку крови, зная, как легко он приходит в бешенство от любой чепухи. Он отошел подальше от своих побратимов, упер руки в бока и, будь у него глаза и вообще побольше человеческих черт, наверняка напустил на себя легкую ауру мечтательной задумчивости.
– Забудь ты про всяких люциферов. Раз и навсегда, мой тебе совет. Наши бойцы просто созданы для своей сверхмиссии, лучше них никто бы ее не выполнил. Иногда, правда, я не могу удержаться от ненависти по отношению к ним, но это нисколько не умаляет их воинского достоинства. Ты не понимаешь этого, потому что тебе до сих пор неведомы наши методы ведения боевых действий! С этого нужно было начинать, а ты увиливал. Самое главное вот что: наши солдаты ни у кого не отнимают жизнь собственными руками, они вторгаются в чужие земли не для того, чтобы истребить как можно больше живой силы противника, но и пленных они не берут. Их главная цель – заставить врага умереть той же смертью, что и умерли они сами, принудить его к суициду. В этом заключается наше искусство войны. Мы разрушаем их населенные пункты, губим их природу, глумимся над их святынями, учиняем мародерства и издевательства, но убивают люди себя сами! Мы сеем ужас и панику в их сердца, сжимаем кольцо вокруг них, надругаемся на их глазах над всем, что они берегли, как зеницу ока, но умирают они не от пуль, снарядов и ракет, а от страха и отчаяния! Разумеется, вначале они не могут не сопротивляться и делают это подчас с невиданным мужеством и возмущением, и самое ответственное для нас – перетерпеть эту стадию сопротивления, веры врага в свою мощь и превосходство. Вот где никто не справится лучше, чем люди, отринувшие волю к жизни и умершие в пароксизме величайшей ненависти к ней! Их будут убивать, а они – снова и снова приходить, ибо имя им – легион, и для тех, кто еще живы, война обернется чудовищным сном, которому не видать пробуждения. Конечно, в назидание особенно упертым они могут превратить весьма ограниченное количество в груз номер двести, да и то те чаще калечатся, нежели погибают. И наступает переломный момент, когда враг теряет мужество, сходит с ума и накладывает на себя руки. Есть такие, которые, перед тем как решиться на этот шаг, расстреливают или вырезают всю свою семью, всех близких, хотя до этого самоотверженно защищали их. Одни делают харакири, боясь попасть в плен, а другие умоляют захватить их или сразу убить, так как трусят сами себя прикончить. Люди, с которыми мы воюем, диким страхом боятся боли, они любят не жизнь, а только кайф от нее, вот почему достаточно дать им понять, что кайфовать больше не придется, чтобы они возненавидели жизнь. В своей изнеженности они уподобились ходячим кускам жира, которые растопит самое незначительное повышение температуры. Малейший намек на зыбкость их безбедного существования косит их словно чума, и эту чуму они с ужасом видят в нас, поэтому, приди мы хоть с дубинами и копьями – победа осталась бы за нами. У них трясутся руки, когда они стреляют в нас, их офицеры вешаются на собственных знаменах, когда мы даже не думаем открывать ответный огонь и не спешим еще поднимать свои штандарты. Новоиспеченные убийцы, в свою очередь, примыкают к нам, наше войско растет день ото дня за счет поверженных противников. Если бы они так не тряслись за целостность своей шкуры, все могло бы пройти в форме безобидной рыцарской дуэли, поверь мне! Но, как это всегда бывает, жадность фраера сгубила! А что, скажешь – они не пожадничали, когда захапали себе всю светлую сторону жизни?! Стоит ли тогда удивляться, что нам после этого досталась вся темная! Когда бы доброе и злое, свет и тьма, царство Ормузда и царство Аримана были равномерно распределены между всеми – не случилось бы этого конфликта, и мы с тобой тут не отирались бы!
У питателя червей вылез из ноздри (с той стороны, где еще оставался небольшой кусочек носа) здоровенный черно-коричневый червяк и, свесившись до подбородка, принялся лениво извиваться. Генерал аккуратно извлек его двумя пальцами, потянув за ним красную слизь, положил в рот и стал неторопливо пережевывать остатками зубов.
– Впрочем, есть в наших войсках и такие, которые при жизни весьма удивились бы, что им придется нести у нас службу. К примеру, положившие живот за други своя. Все те, кто был причтен к мученикам, героям, великим характерам. Но и они оказались здесь, и некоторые из них вынуждены поднимать меч на тех, за кого они еще вчера поднимали его на супостата. Иные не уберегли себя, хворая безумием, но такие здесь – вечные парашники. Есть и те, кто в течение долгих лет в величайших муках буквально доводили себя до смерти, все никак не решаясь окончательно оторваться от себя и до последнего надеясь, что отыщется кто-нибудь, кто сможет переубедить их, заставит отказаться от своих намерений, кто сумеет привить им вкус к жизни, вытащит их с того света. Если бы нашлись такие самаритяне, то, вероятно, все сложилось бы для них иначе…
На этом он должен был закончить, ответ на мой вопрос был дан если не исчерпывающий, то вполне удовлетворительный для меня, но, выдержав паузу, он продолжил свою речь, с пробивающимся наружу надрывом.
– Но лично я последних понимаю лучше всего. Знаешь, мне еще самому до конца не верится, что я сейчас стою и выкладываю тебе все это, да еще как вышестоящему лицу! Ибо всю жизнь я был тем, перед кем трепещут, и ежели мы бы встретились при других обстоятельствах, ты бы у меня наверняка пятый угол искал. Я вообще не имел привычки кому-то в чем-то открываться, с юных лет я взял за правило не искать ничьего сочувствия – всякие разговоры по душам мне были хуже кислого яблока, до того, что я не допускал их даже в качестве исключения. Я идеально усвоил ту истину, что если ты хоть раз вздумаешь затянуть жалобную песнь о том, как на тебе отдохнула природа, то твои слушатели сожрут тебя с погаными местами и тогда прощай: самоутверждение, положение в обществе, безупречная репутация, прощайте все надежды удачно социализироваться! А чтобы окончательно побороть в себе тягу к утешениям, я постановил себе, что в-первых и в-последних необходимо самому перестать утешать себя. Нужно было вычеркнуть все хорошее из жизни, погрязнуть в ее страданиях, не позволять себе озираться по сторонам в надежде углядеть поблизости спасительную ложь. Я выбрал армию, военную карьеру, и не прогадал: у меня не стало времени, которое можно было бы потратить на жалость к себе, а значит и уважение общества стало делом решенным. Всякий раз, когда во мне поднимало голову чувство сострадания к себе, я подвергал себя изнурительным физическим упражнениям, устраивал себе непреодолимые испытания, стиснув зубы, брал на себя нагрузки не по силам. Часто, ой как часто, хотелось лезть на стену и выть на Луну от добровольно принятого мной жестокого ига, но тогда я бичевал себя с удвоенным зверством. Не больше пощады я давал и людям: у них голос дрожал, когда они разговаривали со мной. Я не боялся смерти, но с самого начала отказался от самоубийства – в нем я видел все то же потворство жажде утешения и больше всего ненавидел тех, кто бахвалился, как они хотели покончить с собой, но потом передумали или их откачали. И все же… Теперь для меня ясно, что, презрев даже суицид, я убил себя. Умертвил в себе сам источник жизни и не одним махом, как это подразумевают традиционные способы, а гораздо утонченнее и изощреннее, ведь нужна была железная воля, дабы не поддаться слабости и не принимать каждый день и час навязываемые мне фальшивые блага. Все это привело меня в итоге сюда – командовать теми, чьей воли к смерти не хватило на целую жизнь. А ты над чем призадумался?! – рявкнул он, взглянув на меня с высоты своего двухметрового роста.
Я не стал отвечать «над тем, что ты за дурак», ибо дуракам в гораздо большей степени свойственны поллюции беспричинной восторженности; я немного замялся, однако вскоре нашел, что сказать:
– Да над тем, что мы все тут забыли и что нас ждет. Вот ты сам, например, ну покомандуешь ты, а что дальше – тебе известно?
– Уж точно не почести и награды. Да и само исполнение порученных мне обязанностей – не велика честь, откровенно говоря. Твой покровитель и его высшее руководство просто используют нас, после чего избавятся, как змея от старой шкуры. Но я не из тех, кого можно запугать плохим обращением. Простые смертные у меня быстро узнают, где раки зимуют, а с силами судьбы я не борюсь – они все сосредоточены во мне.
– А у него что – есть еще и высшее руководство?… – спросил я, изумленный этой новой информацией.
– А ты что же думал, что ты – самый главный здесь, основняк? Ошибаешься, ты тут не один. Есть силы, для которых твоя мантия властителя – половая тряпка и сам ты – живой паяц, просто немного подмалеванный особым благоволением. Не знаю, в каких эквивалентах рассчитаются с тобой, но, если мне память не изменяет, тебе обещали пойти на уступки в чем-то… – пояснил он, остальное, по-видимому, додумав.
– Ты вот назвал его покровителем, – продолжил я разговор, – но я пока не вижу, чтобы он в чем-то оказал мне покровительство. То, что он использует меня и даже не открывает, для чего, отвечает на все вопросы полунамеками да бестолковыми длиннотами – под этим я подписаться готов. Вот я и думаю: почему я, да и все остальные, почему мы должны плясать под дудку какого-то усохшего шибздика? У нас вроде и армия под рукой есть и вообще, мы – свободные граждане. Или я ошибаюсь?
– И притом жестоко, – глухим голосом отозвался генерал, как всегда начавший расхаживать, но уже более мерными шагами, чем прежде, – достаточно ему будет захотеть – и эти доблестные слюнтяи в одночасье выйдут из-под нашего контроля. Ты видел, кто у него под ногами?… Можешь попробовать противостать ему, это твое личное дело; я бы запросто мог молчать в тряпку, но считаю небесполезным предупредить тебя, что этим соберешь такие угли на свою репу, что мы, – он обвел рукой своих сослуживцев, – по сравнению с тобой будем чувствовать себя пышущими здоровьем молодцами.
Больше ничего существенного в тот день сказано не было, он закончился как всегда обыденно, правда я не уставал недоумевать, почему нами и мной, в частности, манипулируют, как пешками на шахматной доске, хотя и сложно было говорить об уместности таких настроений. Но демон, представившийся моим богом, сделался мне отныне еще более противен. А человек-псориаз – от произвел на меня впечатление парадоксального военачальника: такое безукоризненное знание врага и такое посредственное – себя. Однако бок о бок с ним мне предстояло работать, если я не хотел лишиться последней спасительной соломинки и камнем пойти на дно.
Наши бомбардировки Парфянской земли, равно как и обстрел ее с моря и суши, прошли, в общей сложности, на ура, правда они заняли не восемь суток, как предполагалось, а все одиннадцать. Планирование вылетов и расчет авиаударов постепенно увлекли меня самого, и я уже с величайшим энтузиазмом рекомендовал генералам поразмыслить над применением тяжелых бетонобойных бомб, способных пробивать любые бункера и убежища, бомб класса GBU-28 со встроенной в корпус сверлильной системой, делающей возможным проникновение бомбы сквозь толщу горной породы, бомбовых кассет, удушающих газов для отсиживающихся в подземных катакомбах и многого другого. Неведомые парфяне, объективно ни в чем передо мной не виноватые, не сделавшие мне совершенно ничего плохого и не знающие о моем существовании, становились мне ненавистны, словно давние личные враги, и я жаждал пролить как можно больше их крови, настрогать из них самое многозначное число трупов, но псориазник то и дело напоминал мне, что горячиться не надо. Время для меня немного прибавило в скорости своего течения, но все же до завершения первой части воздушной операции и даты введения в страну сухопутных сил я не раз чувствовал, что уже заждался, и под конец этого срока мне чудилось, что минул целый месяц, а то и больше. Когда настал день проводов войск для штурма столицы, мы все собрались на широком балконе, к которому были стянуты все предназначенные для этой задачи воинские части. И демон, раньше всегда скрывавшийся от всех и вся в своей резиденции, тоже каким-то образом оказался среди нас, вместе со своим ломом и рабом. Нельзя было заметить и того, на что стали похожи за эти дни некоторые из генералов: правое плечо неоднократно упомянутого содержателя червей, у которого уже вываливались внутренности, заволокло белым налетом, похожим на полупрозрачную вату, из чего могло следовать, что либо его паразиты перешли в стадию окукливания (но разве это возможно?), либо к их пиршеству присоединился какой-нибудь плесневый грибок. Физическое состояние того, который так неудачно обжегся, говорило об идущем полным ходом процессе отмирания тканей. Последнему, всевластному Императору, прогрессировать было просто-напросто некуда, но, увидев, что и он с нами, я с некоторой неприязнью спросил себя: «На кой черт они его кантуют с места на место? Помогают быстрее дуба дать своему товарищу по цеху?» Но больше всего я думал о том, как же у нас все сложится в этом забытом богом краю, чьи просторы мы собрались обагрить кровью. Ведь это – Афганистан, гроза завоевателей, где любому солдату удачи может изменить его любовница. Его и до нас не один режим пытался покорить, но кому это удалось по-настоящему? Много там было надорвано сил и сложено голов, а пуштунское государство как было, так и остается неприступным. Бывало, что над ним уже собирались водрузить знамя победы, но получали от него нож в спину. Оттого, что его переименовали в Парфию и перенесли столицу в город, побывавший в руках древних персов, отраднее не стало: Парфянское царство тоже никогда не было легкой мишенью для иноземной экспансии, один поход туда Красса чего стоит. А мы, сумеем ли мы увенчать успехом дело, многажды проваленное теми, кто был до нас?
– Да повернись ты к ним лицом, в самом-то деле! – неожиданно одернул меня костлявой рукой демон. – Ходишь, как в штаны насрал!
Мне пришлось встать, как он велел и через силу воздержаться от словопрений, хотя в душе у меня все сильнее возрастало негодование на это существо. Желая поскорее разделаться со всей официальной волокитой, я вытянул руку вперед, взял слово на пять минут, напоследок не забыв прибавить речевку-проклятие. Как и предполагалось, воины проорали в ответ что-то среднее между «Аве, Цезарь!» и «Хайль, Гитлер!» и, развернувшись на сто восемьдесят градусов, двинулись в путь. И все равно мне это казалось странным и нереалистичным. Ну тем, кто на колесах, разумеется, ловчее, а пехоте-то, навьюченной разносортной амуницией, каково?… В какой же точке земного шара мы сейчас находимся, если отсюда одинаково рукой подать и до Западной Европы, и до Среднего Востока, так что весь путь можно проделать на одиннадцатом номере, или их потом подберут какие-нибудь воздухоплавательные аппараты? До этого такие вопросы мой ум не занимали; а вообще-то, что мне за дело до столь несущественных подробностей! Когда я снова перевел взгляд на демона, я сперва и не понял, что он вытворяет, да и не думал я, что он начнет расшивать движения. Он не совершил ничего сверхъестественного, просто теперь обе его скрюченные ноги касались пола, а длинная, словно телескопическая удочка, ручища впилась хищными пальцами в черную шевелюру его подстилки в человеческом обличье и приподняла немного тело этого безразличного ко всему страдальца, все еще стоявшего на коленях. Как оказалось, его рот был перетянут мотком колючей проволоки, обвивавшейся и вокруг затылка. Вся проволока была в кровавой пене, ею пропиталась и борода, ставшая похожей на малярную кисть, обмакнутую в кровь, стекавшую на пол тонкими струями. И у меня почему-то зачесались руки схватить маленького, длиннорукого, рогатого уродца за шкибот и швырнуть его под гусеницы одного из отходящих танков. Не то чтобы мне стало особенно жалко его невольника, просто не должна такая сикильдявка, которую щелчком прибить можно, иметь над кем-либо власть да еще быть уверенной в праве на произвол! Но мне снова пришлось сдержаться и, отвернувшись, я не сводил глаз с разворачивающегося внизу шествия до самого его окончания. Погода сильно испортилась, если вообще можно было вести речь о наличии здесь погоды: нас всех обдувал штормовой ветер, а небо было дымно-серым и словно таило в себе что-то очень недоброе, обещавшее в самом недалеком будущем страшный черный день. Где, скажите мне, можно было взять такие нервы, которые не перегорели бы все до последнего волокна от носящегося по ним высоковольтного напряжения? Когда «парад» подошел к концу, и последние полки превратились в едва различимые фигурки в сереющей дали, из груди моей вырвался вздох подавляющей, звериной тоски. «Они отчалили туда, где заправляют наши злейшие враги, самые настоящие «живучие», – думал я, потирая лоб, – и этот их ареал знавал и не таких, но… Когда сыны моей отчизны покушались на него, совсем другие люди формировали нашу армию и совсем другое офицерство ими командовало. Но в моей власти – только такие и судьба моей любви – в их руках и на острие их мечей».
На следующий день все генералы, за исключением бессменно сопровождавшего меня псориазника, были разосланы в те три страны, две из которых нам также надлежало усмирить, а одну – прикончить. В последнюю (державу Карла V, коему удалось бежать с континента еще до штурма Мадрида) снарядили почтенную Императорскую рухлядь – ничего сложного от него там не требовалось, только держать ситуацию под контролем, а у меня бы он только без пользы делу путался под ногами. Обгорелый отбыл к берегам северной Африки – наши войска к этому времени блокировали полуразрушенную Константину, а червивому остову досталась величественная Понтийская земля, куда он см отважился проникнуть далеко не сразу, долгое время окапываясь со своим личным гарнизоном где-то на восточной границе. Мы же с псориазником не могли покинуть штаб и прямо в его стенах контролировали исполнение своих приказов. К тому моменту, когда мы начали наступление на Парфию с северо-запада, смяв по пути слабо оборонявшийся городок Торгунди, наши летчики, равно как и флот и ракетные подразделения, потрудились не на страх, а на совесть: вся радиолокационная система вместе с ПВО полностью вышли из строя, аэродромы и морские порты по всей стране были разрушены до основания, от самих зданий министерства обороны и генерального штаба в Герате не осталось камня на камне. Деморализованный противник оставил свои позиции и во всех прочих крупных городах и рассеялся по горным районам. Дорога на Герат была свободна для нас с любого направления, и вскоре к наступавшему с севера корпусу присоединились, форсировав реку Герируд, новые части с запада и приступили ко взятию столицы. Тот день был нашим звездным часом; уже к вечеру город оказался в наших руках, а в течение следующей недели мы с легкостью захватили его пригороды и двинулись на восток. Однако на этом наши первоэтапные успехи закончились: самые лучшие танковые и стрелковые дивизии на тридцать пятой параллели попали в тиски воссоединившихся вражеских армий, выступивших из Мазари-Шарифа с севера и Кандагара с юга, и забуксовали в провинции Бамиан. Вскоре от них ничего не осталось. Не желая смиряться, мы предприняли наступление с востока в надежде свалить Кабул, но все тщетно – нам не удалось углубиться в страну даже на пятьдесят километров. Тем временем парфяне в три дня освободили Герат, жестоко перебив все находившиеся в нем наши отряды. Я начинал нервничать, и мы с генералом зачастили перебрасываться отборными ругательствами. Он настаивал на том, что сначала мы должны занять Балх, Мазари-Шариф и Кандагар (последний и вовсе нужен был как воздух) и только тогда будет оправдана вторая попытка осады столицы, а мои непрекращающиеся истеричные, беспорядочные бомбежки пустых городов для них – что комариные укусы. Наши удалившиеся и действовавшие в одиночку коллеги и то могли похвастаться более завидными достижениями: в Атласе, после разгрома правительственной гвардии и сдачи Константины, словно костяшки домино, падали Сетиф, Беджая, Блида, Алжир, Эш-Шелифф, Мостагенем и, наконец, Оран, где наш победоносный гангренщик остановился собраться с силами. Понтийскую империю трясло ничуть не слабее – на средиземноморском фронте в один день капитулировали Измир и Маниса, а затем та же участь постигла Искендерун и Латакию, на востоке сложили оружие оборонители Мосула. В конечном итоге, в то время, пока нас с псориазником оттесняли за Хайберский проход, вся Малая Азия была оккупирована зачервленным генералом и под занавес, к его вящему довольству, после ожесточенного сопротивления пал Батман. Некоторые города, такие как Иерусалим, Амман и Халеб, остались совершенно пустыми, и, чтобы довершить работу, его армия сравняла их с землей. Что касается европейского фронта, где орудовал наш самый пассивный товарищ, – там солдаты прочесывали некогда оживленные и густо заселенные европейские мегаполисы (Рим, Мадрид, Берлин и другие), иногда натыкаясь на сидящих и лежащих среди руин затравленных, ополоумевших, на ладан дышащих побежденных потомков Иафета, последним отчаянным движением перерезающих себе горло или разряжающих обоймы в свою плоть. Теперь там воцарился новый Император, одного взгляда на которого было достаточно, чтобы начать оплакивать отчизну. К нам откуда-то поступали сообщения, что там, где раньше находились Канада, Гренландия, Исландия, Британия, Ирландия, Скандинавия и северная полоса России, все оказалось затоплено растаявшими арктическими льдами. О том, насколько отличается положение вещей на южном полюсе, я ничего не знал – меня просто-таки доканывала застойная ситуация в Парфии, и ни на что другое я переключиться не мог. После того как я, не внимая предостережениям генерала, обрушил на столицу очередной град бомб и ракет, наша армия, все еще пытавшаяся окружить Герат, провела ряд весьма удачных маневров, в результате которых нам удалось отвоевать небольшие кишлаки Карух, Кохсан и Адраскан, блокировав перевал Сабзак, являющийся важным коммуникационным звеном, и ликвидировать крепость в районе хребта Сафедкох, воздвигнутую на подступах к Герату. И вроде бы город должен был сделаться как никогда уязвимым, но мой план по его молниеносному взятию потерпел полный крах, и, обессилев, я снова переложил все на плечи генерала. Тот давно этого добивался и стал действовать с предельной осмотрительностью и расчетливостью, но какой именно стратегической линии он тогда придерживался, я не уловил, так как погрузился в депрессию. Но от столицы он на долгое время отстал и весь сосредоточился на коварном Кандагаре. Псориазник самоуверенно обещал, что возьмет его, в чем я изрядно сомневался. В качестве подготовительных мер он долго колдовал над Белуджистаном и соседней провинцией Гильменд, устраивая какие-то залихватские ловушки для скрывавшихся в горах и пустынях парфянских партизан. Не ручаюсь за достоверность, но полагаю, что прошли еще полтора изматывающих месяца, когда этот второй по величине город Парфии перешел под наш контроль. Я словно очнулся от амнезии и по новой принялся забрасывать страну всем, что только могло взрываться. Но на этот раз псориазник выговорил мне, что по моей милости мы понесли недозволительно крупные потери в технике и впредь он берет ведущую роль в командовании на себя, если мне дорога будущая победа. Я уныло повиновался, доверившись его полководческой мудрости, и, чтобы хоть чуть-чуть приободриться, следил за реляциями наших союзников. В Атласе все было без сучка, без задоринки – тамошний наш представитель уже закидывал в свою копилку Фес, Касабланку и Марракеш, – легкости, с которой ему это удавалось, невозможно было не удивляться. Сокрушитель Понта не отставал от него – подмяв под себя всю турецко-кавказскую часть страны (разве что Адана оказалась ему не по зубам), он по цепочке подгреб Хомс, Дамаск, Хайфу и Тель-Авив. Среди важных пунктов его программы оставался еще Бейрут, да и вообще – западная, прибрежная часть территории бывшего Ливана, включая города-порты – Триполи и Сайда, но и их звезда должна была вот-вот закатиться. Пролетело еще несколько недель, и однажды повеселевший псориазник доложил мне о поверженном Мазари-Шарифе, причем в его штурме принимали участие батальоны, которые скостил нам щедрой рукой Император. Если это было намеком на истощение у нас собственных военных ресурсов, то дело – дрянь. Но все же раскисать было рановато, особенно когда генерал уточнил, что из соседствующего с Мазари-Шарифом Балха парфяне оказались выбиты еще два дня назад. Это немного обнадеживало и позволяло рассчитывать на вторичное взятие Герата, и состояться оно должно было в самом крайнем случае через две недели. Мы подготовились предельно основательно и снарядили группу захвата, которая должна была прибыть на двух вертолетах, сопровождаемых истребителем, высадиться прямиком в центре столицы и захватить импровизированную штаб-квартиру парфянского военно-разведывательного управления. После этого наши войска должны были беспрепятственно войти в город, который, таким образом, снова переходил в наше полное распоряжение. Но все оказалось не так торжественно. Не успев даже добраться до центра, оба вертолета, а следом и истребитель, горящими обломками рухнули на гератскую землю, стало быть, хитрые парфяне припрятали где-то уцелевшие средства противовоздушной обороны. Я был просто вне себя и, исполненный твердых намерений лишить их этого козыря, снова перетянул одеяло на себя и в ту же ночь отдал приказ атаковать Герат с высоты не менее десяти тысяч метров, настаивая на применении самонаводящихся бомб с элементами искусственного интеллекта. Псориазник как всегда обвинил меня в нарушении выработанного им плана, говорил, что я офонарел с голодухи, но на следующий день я скромно устранился и полностью развязал ему руки. Столь долго подготовляемое нами взятие Герата состоялось, по крайней мере, центр города наши захватчики честно прибрали к рукам. Но, в отличие от первого раза, победа выглядела за уши притянутой, на лицо было много недоработок, поэтому неудивительно, что нашим силам подмоги так и не удалось продраться к городу, и уже через несколько дней командиры, которые по нашим расчетам должны были войти в состав военного совета в Парфии, сообщили нам, что при сложившихся обстоятельствах они не смогут долго удерживать столицу, тем более – осуществлять командование удаленными воинскими частями, так как, по сути, оказались в окружении. Нам следовало расценивать это как указание на то, что мы должны вызволить еще могущих нам пригодиться людей из ловушки, в которую сами их загнали. Псориазник заметил, что лучше так и поступить, ибо сейчас совсем не время для бравады. Отправленные в Парфию вертолеты почти в последний момент забрали несостоявшихся наместников. Итак, вторая попытка обезглавить страну живучих с треском провалилась. Немного спустя мы потеряли и недешево доставшийся Кандагар; и хотя этого псориазник им не спустил, заставив снова уйти оттуда, я видел все меньше и меньше перспектив победить и скоро окончательно отошел от дел. Наше противостояние приняло вялотекущий характер с короткими локальными стычками и ни к чему не приводящими робкими атаками с воздуха.
А потом я снова начал искать забытья в ночных прогулках по коридорам больницы, о чем на время забывал в период активных боевых действий. Я призывал себя взглянуть на жизнь глазами реалиста, потому как не по Сеньке шапка – то, чем я сейчас занимаюсь. С другой стороны, уж если покоряться судьбе, то покоряться до конца, а не только там, где это потешно. Надо сделать все, что в моих силах, моя любовь, безусловно, этого стоит. Почти все этажи здания я знал как свои пять пальцев (тем более, что и число их совпадало), разве только не заглядывал в подвал и на чердак. И никого больше ни в темных коридорах, ни в палатах (этих убогих казармах) не попадалось мне. По обыкновению, я думал обо всем и ни о чем; помню, как я, между прочим, задался вопросом: «Что-то никаких донесений от захватчика Понта… Может, он там уже – того?… Отпрезирался?» Всего один памятный раз мое сомнамбулическое одиночество было нарушено. Ничего подобного я не ожидал, несмотря на свой солидный уже стаж колобродничанья. Когда мое ухо перехватило чуть слышное шуршанье за одной из дверей, мимо коих я проходил, я сначала и не поверил слуху, но подумал, что большой беды не будет, если я мельком проверю помещение. Шагнув в него с рассеянным видом, я приготовился быстро окинуть взглядом до жути знакомое нищенское убранство и, удостоверившись в полной безлюдности, идти дальше, но невольно замер, когда увидел за столом, на который падал скупой (ватт на 20, не больше) свет подвешенной к потолку лампы с оголенным проводом, женщину с газетой в руках. Когда я зашел, она сидела на табуретке, повернувшись ко мне профилем, но при виде меня тут же отбросила в сторону свое чтиво и, развернувшись всем корпусом на заскрипевшей табуретке, громко и наигранно-развязно обдала меня потоком слов:
– Привет! Заходи, не стесняйся! Извини, присесть тебе негде, но можешь на столе устроиться, если хочешь! Вот, доисторическую прессу читаю. Тридцать пять лет, а ума нет, – закончила она уже с меньшим воодушевлением и виновато улыбнулась не столько устами, сколько масляными глазами, отражавшими свет экономичной лампочки. Кажется, эта солдатка не узнала во мне Генералиссимуса, а может и перепутала с кем-то. Ни слова не промолвив в ответ, я с минуту молча изучал ее. Она обладала широкоскулым лицом с жалостливыми темными глазами, чуть вздернутым носом и припухшими губами; на щеках виднелись неяркие веснушки. Не очень длинные русые волосы были зачесаны назад и схвачены в короткий хвост, открывая, таким образом, прорезанный тремя глубокими морщинами низкий лоб. Больше ничего мне из ее лица не запомнилось. Одета она была в светлую блузку с коротким рукавом и черные брюки; что у нее было на ногах – туфли, а может, тапочки, – я не разглядел. В целом, женщина была полновата, хотя и не лишена талии. Так как я привык встречать здесь существ с разного рода физическими отклонениями, то и в случае с этой дамой готовился увидеть что-нибудь эдакое, находя до неправдоподобия странной ее безупречность и не замечая за собой, что разглядываю ее с какой-то маниакальной внимательностью и дотошностью, заставившей ее захихикать. Я немного смутился и, чтобы выкрутиться, спросил ее:
– А ты почему не на фронте?
– Я в резерве, – отвечала она с нотками игривости, все еще сидя и глядя на меня снизу вверх, – как дочку похоронила, так через год и загремела в резервисты…
Я подумал, что если она сейчас начнет жалиться, рассказывая слезливые истории о своей дочери, о том, как тяжело для нее было потерять ребенка – я прямо сейчас пошлю ее на передовую под Гардез, где моя армия увязала последние дни. Ибо здесь никому не престало вспоминать о родительских чувствах, этом облагороженном эгоизме воздыхателей потомства; да и раньше у меня с этим сортом людей не было никаких точек пересечения. Но нет, она, по всей видимости, отнюдь не искала, в чью бы жилетку уткнуть нос. Разумеется, ей страсть как хотелось мне что-то рассказать, но это должно было существенно отличаться от обыкновенного душеизлияния.
– Знаешь, я никогда самоубийц не понимала, – произнесла она, отведя глаза в сторону и медленно облизав губы, точно погружаясь в какие-то воспоминания, – а с тех пор как благоверный бросил меня с годовалым ребенком, я стала особенно отчаянно бороться за жизнь и ценить ее стократ выше, ведь на моих плечах была забота о любимой дочери, больше надеяться было не на кого. Конечно, примириться с таким его поступком было, чего там говорить, нелегко, не столько даже материально, сколько морально… В тот день, когда все точки над i были расставлены… Мне жутко захотелось, чтобы не только этот день поскорее прошел, а чтобы еще много дней, сотни и тысячи, срочно миновали и оставили эту проклятую дату далеко позади… Только в дочке я и находила забвение и делала это успешно. Так продолжалось двенадцать лет, а когда ее у меня не стало… Ты не поверишь – я увидела мир в совершенно новом ракурсе! Вот именно тогда я поняла и приняла все то, что мне мешало понять и принять мое материнство. Я и до этого была далеко не толкушкой, это я в начале о себе в шутку так сказала, чтобы ты не испугался, на самом деле – меня бог умом не обидел (скромностью, как видишь, тоже!), но некоторые истины казались мне несовместимыми с опекой ребенка, и мне не оставалось ничего другого, кроме как их отвергать. У каждого из нас есть что-то неприкосновенное, что мешает постижению истины со всей ее беспощадностью. Собственно говоря, материнский инстинкт являлся для меня единственным антидотом против смертельных истин, да и не для меня одной, а для многих весьма неглупых женщин. Иногда такое впечатление складывается, как будто природа нарочно сделал нас столь восприимчивыми к состоянию потомства, чтобы затуманивать нам мозги, мешая разгадать величайшие тайны жизни. Ну ведь правда, мы могли бы в этом преуспеть лучше любого из вас, интуиция – вещь великая! Вы с вашим панлогизмом только больше запутываетесь в паутине бесконечных антиномий и нестыковок и еще имеете наивность брать на себя их разрешение. Молчишь?… Молчание – знак согласия! Жаль, правда, что и мы уже забыли о своих недюжинных способностях и об их нетривиальном применении. Говорят, мужество изжило себя, и мы живем в эру беспробудной феминизации. Вот уж чушь свинячья! На мой взгляд, о какой тут можно говорить феминизации с ее романтизмом, утонченностью и загадочностью, когда имеет место самая настоящая гермафродизация! А как еще назвать процесс, в ходе которого люди как будто напрочь забывают о всяких половых различиях и особенностях, когда для них самое интимное, сакральное и некогда тщательно оберегаемое от посторонних глаз и ушей легко становится темой пошлейших в своей беспринципной непринужденности демагогий, в которых даже элементарная интеллектуальность не ночевала, чего уж там заикаться о благоговейной стыдливости или чувстве священного! Или еще говорят о том, что секс-де обожествили. Хм, ну если ЭТО – обожествление, то я – Мерлин Монро! Да разве ж с божеством так обращаются? Разве его имя поминают всуе? Секс постигла та же участь, что и все прочие ценности – его низвергли и растоптали! Его не переоценили, его как раз таки совершенно обесценили! Раньше – вот это я понимаю, обожествление! Ты же не станешь возражать, что и прежде самые впечатляющие подвиги, совершенные самыми благородными рыцарями ради Прекрасных Дам, обязаны своей мотивировкой простейшему желанию сексуального обладания – все мы люди просвещенные и прекраснодушию давно сказали твердое «нет»! Но ты посмотри, как это красиво было, аж за душу берет! Когда ночь с любимым человеком приравнивалась по степени благодатности к восхищению до третьего неба – это ли не почитание возлюбленного божества! А то, что мы щас видим – лишнее подтверждение смерти всех богов… Да я не спорю, женщины тоже по мере сил поучаствовали в глобальной десакрализации и знаешь, почему? Я, конечно, не Хорни, ни фига подобного, но бедным женщинам долго и упорно внушалась добродетель скромности, вплоть до самоуничижения. Но раньше это возможно и было оправдано в силу хотя бы того, что у женщин не было стольких возможностей блюсти свою природную красоту, сколько возникло позже. А когда нечем похвастаться, когда все у тебя и впрямь в более чем «скромном» состоянии, несмотря на расцвет годов, то тут волей-неволей будешь скромничать и стараться упрятать все от чужих оценивающих взоров! Ну а если есть, что продемонстрировать, – так чего же добру пропадать, правильно, да?! – потупив голову, она засмеялась коротким смешком и слегка зарделась. – Ты не думай, я не всегда была такой, как ты щас меня видишь. Но Бог свидетель, я целый год после того события крепилась, как могла, но ни у кого из нас запас сил не резиновый. Были у меня две подруги, но одна, кошелка, провалилась неизвестно куда. Мне ей дозвониться не удалось ни разу, и сама она не соизволила обо мне вспомнить. А вторая, хоть и трубку брала через раз (от нее мне входящих ни в жизнь не было), но после пяти минут разговора она кому-нибудь непременно становилась нужна – гости ли к ней перли или кто-то по телефону пробиться пытался – и болтовня наша прерывалась. Короче, от нее у меня стресс только усугублялся. Ну а там уже события развивались по наезженной колее: захотелось покоя и ничего, кроме покоя. А чтобы в ящик сыграть было не так страшно… Я такую картину загробной жизни себе вывела, «эсхатология для самых маленьких» я бы это назвала, – и она подавила новый смешок, – суть ее в том, что со смертью тела мы переправляемся в мир, являющийся как бы зеркальным отражением нашего, то есть внешне жизнь там ничем не отличалась бы от жизни, которую мы покинули – те же лица и обстановка, те же субъекты и объекты, с той лишь принципиальной разницей, что там она (жизнь) была свободна от всяческих роковых ляпсусов, иначе говоря, предопределение там – обеими руками за тебя, поэтому все дни и ночи у тебя проходят без малейшего эксцесса… Живешь и дышишь полной грудью до той поры, пока не забудешься вечным сном… К несчастью, я слишком серьезно отнеслась к этой космогонии собственного производства, поэтому была не очень-то довольна судьбой, когда выяснилось, что все самоубийцы подлежат срочному поголовному призыву в армию и только потом… Может быть, и сподобятся Небытия. Несправедливо, скажи?… И так двенадцать лет всю мужицкую работу выполняла, еще не хватало мне в армии служить! Это я предвосхитить не могла, а если и предвосхищала, то, учитывая мое тогдашнее состояние души… Когда тебе так тошно, то кажется, будто ты постигла все, что только можно постичь, что нет для тебя больше ничего неизученного, ничего неопробованного и неиспытанного! Словно у тебя за несколько жестоких, убойных мгновений уложились в голове философские, научные и творческие достижения всех времен и народов, вся жизнь тебе представляется старой, примитивной, скучнейшей игрушкой, которую ты еще в детстве изучила вдоль и поперек, а все высокие материи и неэвклидовы геометрии – набившее оскомину дважды два четыре… Нет больше ничего, что обычно делает жизнь жизнью, потому что та страшная ЯСНОСТЬ, что вносит в нее трагедия… Эта ясность выжигает внутренний взор! Такой, знаешь ли… Своего рода оргазм навыворот получается: секунды наивысшего страдания, по прошествии коих оно медленно идет на спад, и с тебя уже вполне достаточно – ощущаешь себя уничтоженной… Что-то мы все об одном и том же долдоним!.. – спохватилась моя собеседница в очередном приступе нервного смеха, быстро тающего подобно дыму от сигареты. – Ты-то мне расскажи – какими судьбами, а то все я да я… – и она посмотрела на меня с наибольшей пристальностью и плохо скрываемым нетерпением, готовая услышать что-нибудь, не уступающее в увлекательности рассказанному ею. Я по-прежнему стоял, даже не пытаясь о что-нибудь облокотиться, не говоря уже о том, чтобы присесть. Наши взгляды скрестились, и я коротко ответил:
– Если я тебе и скажу, кто я и что здесь делаю – ты все равно не поверишь.
С этими словами я повернулся к выходу, услышав вслед: «Да погоди ты!» Но я же теперь почти как бесплотный дух, застывший перед непроницаемым маревом ожидания, и истосковавшиеся по ласке одиночки меня не заботят. Да еще и мой товарищ-командарм возьмет и настучит о «неуставных отношениях» (несмотря на тесное сотрудничество, я по-прежнему не доверял ему). Больше я эту женщину не встречал, о чем ни разу не воздохнул.
Шел уже третий месяц, как мы второй по счету раз взяли Герат и благополучно вернули его обратно. Все еще слабо веря в достижение приоритета над несгибаемыми парфянами, я, тем не менее, отчетливо видел, что на северо-восточном направлении боевые действия активизировались, как никогда прежде; подобную активность можно было наблюдать, пожалуй, что только в начале кампании. Я уже снова начинал верить в успех моих солдат, но все равно известие о взятии Кабула стало для меня громом среди ясного неба. Значит, есть у нас еще порох в пороховницах, раз самый крупный из парфянских городов не устоял перед нашим натиском! За ним последовал более мелкий, но не менее приятный в роли трофея Джелалабад. Моя реакция не заставила себя долго ждать – я вновь подключился к планированию некоторых операций, нарушая рабочую обстановку толстошкурого коллеги, уже привыкшего принимать решения без моего ведома. К слову сказать, его состояние впервые за все время моего иждивенчества стало внушать мне серьезные опасения. Он заметно исхудал, движения его сделались непривычно заторможенными, и все больше крови выходило из разодранного, словно обструганного рубанком, тела. Вдобавок у него открылся сухой, грудной кашель, порой с непонятным, пугающим треском, как будто сами его легкие изнутри заросли такой же псориатической коркой. Только сейчас я проникся к нему более дружественными чувствами, сочетавшими в себе по преимуществу уважение и сострадание. Этот человек вкладывал всего себя в дело, ничего, по сути, ему не сулившее, тогда как я, втайне надеявшийся на извлечение хотя б самой паршивой выгоды, если мне откажут в крупной, все время берег силы, и вклад мой был достаточно сомнителен. А ведь этот богатырь тоже был не железный и запросто мог не дотянуть до окончания войны – и тогда для меня все пропало. При всем том я не смел поторапливать его с третьей попыткой взятия столицы, понимая, что необходимо особенно тщательно к этому подготовиться, так как четвертого шанса, скорее всего, не будет. Согласно донесениям нашей разведки, укрепленностью Герат нисколько не превосходил Кабул, скорее даже уступал ему, да и вообще, нам удалось порядком вымотать парфян, несших последнее время все более ощутимые численные потери. Все их крупнейшие города находились в нашем распоряжении, а в целом в территориальном отношении мы контролировали не меньше трети страны. В один прекрасный (и особенно пасмурный) день мы приняли обоюдное решение о штурме, задействовав для этой цели ни много, ни мало – двухсотпятидесятитысячную армию (для сравнения: оборонительные силы Герата составляли не более сорока тысяч человек), не считая орудий, техники и авиации. Помню, как на следующее утро генерал явился ко мне совершенно разбитый, изо рта и из носа у него лились потоки крови, заляпавшей всю шею и грудь. Я ужаснулся его состоянию, но не допытывался у него о причинах; скорее всего, он провел бессонную ночь, нервы его были на пределе. У меня же закралось сомнение – а стоит ли столица таких жертв? Неужто с ее взятием что-то принципиально изменится и укрепит наше еще слишком шаткое господство? Может быть, имеет смысл отложить наступление на Герат до лучших времен, а пока переключить внимание на несдавшиеся провинции? Но вносить поправки было уже не своевременно, и битва за Герат началась. Я зорко следил за ее ходом и к вечеру почувствовал сильнейший прилив адреналина: мы потеряли четыре пятых пехотных войск и почти все танковые, а в восточной части города парфяне начали переходить в контрнаступление. Если бы не подкрепление, подоспевшее из соседней провинции Бадгис, оккупированной нами южнее реки Мургаб несколько дней назад, – нас ожидало бы позорное поражение. Но свежие силы сделали свое правое дело, и меньше, чем через час сопротивление защитников Герата было окончательно сломлено. В третий раз Парфия потеряла столицу, лишь немногим удалось бежать на запад. Наученный горьким опытом, я не спешил отдаться бесконтрольному ликованию. Больше всего меня занимал вопрос – как долго мы будем на коне? Враг попытался отобрать город уже на вторые сутки, загнав нас в осадное положение. Наша армия напрягалась, как могла и с каждым днем таяла; псориазник теперь дневал и ночевал в моей комнате – любая лишняя ходьба его изнуряла. Испытываемые нами трудности совпали с накалившейся обстановкой в Понте: мечта идиота сбылась, и червячник заполучил свой любимый Бейрут, а с ним – и побережье Ливана, но после этого ему пришлось три дня заново отвоевывать Батман, освобожденный не дремавшими понтийцами. Через некоторое время я уже не мог обманываться, ибо все говорило о том, что дни оккупации нами Герата сочтены. К чести моих воинов следовало бы сказать, что в этот раз они до последнего тянули время. Более того – сдав последний квартал, остатки армии каким-то чудом соединились с полуразгромленными полками, мертвой хваткой удерживавшими восток Парфии, и на каком-то предсмертном автоматизме пытались продолжить завоевания. Уму непостижимо, но им и здесь удалось на три пера ощипать синюю птицу. Первой жертвой оказался уставший от сопротивления Гардез, после чего мы фактически получили контроль над всей провинцией Пактия (за вычетом одного неуступчивого городишки под названием Хост); за сим стало известно о капитуляции Кундуза и блокаде Ханабада – второго по величине населенного пункта провинции Кундуз. Но то были наши последние достижения в пропитанной кровью и дымом Парфии. Весь следующий месяц оказался ознаменован неразрывной чередой потерь завоеванных нами территорий и оттеснением нас к югу – в Белуджистан и к самым берегам Аравийского моря, где и находили смерть все чудом оставшиеся в живых. Кабул, Кандагар, Мазари-Шариф и остальные города и кишлаки сбрасывали наше иго с хронологическим интервалом в несколько дней; единственным плацдармом для нас оставалась деревушка Дживани, расположенная на двадцать пятой параллели, сиречь на самом отшибе страны, отступать откуда можно было лишь по морю. В довершение всех бед парфянские диверсанты лишили нас девяноста процентов техники – от фургонов до авианосцев, частично уничтожив, частично захватив ее. Не знаю, на что я уповал, но окончательное поражение не сразу представилось мне во всей безжалостной очевидности, я все еще допускал мысль, что неким неизвестным мне образом, словно по волшебству, дело примет более перспективный оборот. Генерал совсем зачах, с лихвой отражая состояние своей армии. Однажды я вошел в кабинет и чуть не поскользнулся на полосе крови, тянувшейся от входа к столу, за которым сидел еще живой полководец, подперев голову рукой; время от времени он вздрагивал, теряя последнюю кровь, толчками вырывавшуюся из огромных, вызывающих ужас и дурноту дыр в теле. В рамки псориаза или еще какого объекта дерматологии это изуверство не укладывалось: скорее, можно было подумать, что его покусали обезумевшие лошади. Дышал он тяжело и с присвистом, из чего я заключил, что он умирает. Я так и застыл, не смея тронуться с места или произнести слово. Но генерал почувствовал мое присутствие и мертвецки тихим голосом выговорил:
– Разрешите доложить, товарищ Верховный Главнокомандующий… Война окончена, мы проиграли…
Я не верил ушам, мне бы следовало заранее зацементировать их!
– Как так?!! – возопил я благим матом, и с этим криком из меня унеслись все силы, – но ведь мы НЕ МОЖЕМ проиграть!
– Очень даже можем, раз сделали это, – отвечал он прерывающимся хрипом, размазывая дрожащими руками кровь по подбородку. – Мы с тобой идиоты, за что и поплатились.
– Но мы же не можем!.. У нас же есть еще резервы и… ну…
– Не бредь, мы разбиты на голову… Больше того – они движутся на нас…
– Но мы же не можем проиграть! – твердил я, словно какой-то ошибочный, но единственно известный мне пароль.
– Иди к своему криволапому… Чем черт не шутит… Вообще-то, уже поздно, но вдруг еще можно уйти красиво… – вымолвил он, проглатывая окончания слов и бессильно роняя голову.
Я повернулся так резко, что мне вступило в спину. Скрежеща зубами от боли и обиды, я вывалился из своего кабинета и слишком, как мне казалось, медленно, припадая поочередно на обе ноги и цепляясь за стены, поплелся искать тот самый «отсек», где заседал распорядитель моей судьбы. Добравшись до печально знакомой двери, я без стука вломился в зал и, скрюченный, остановился перед демоном, с прежней невозмутимостью свисавшим с заточенного лома и упиравшим пару костистых лап в спину безгласого и безропотного хиляка. На секунду в двух узких прорезях рогатого черепа мелькнули глазные яблоки и тут же спрятались, как звери в норы.
– Мне нужна помощь… – сказал я вполголоса, одну руку заложив за спину, а другой потрясая перед своим сморщившимся лицом, после чего сразу замолк от новой волны острой боли.
– Медицинская?… Или психиатрическая? – прошипел он, ковыряя когтем в углу рта.
В бессильной ярости я замахнулся на него обеими руками и со стоном рухнул на одно колено; попытался встать, но от этого щемящая боль в спине еще усилилась. Ничего звучнее пыхтения нельзя было от меня добиться.
– Ну и что за танец дикаря?… Ты мне устраиваешь? – этот чертила без стыда и совести прикидывался веником и прикончить его было бы для меня великим отдохновением, но издевкою судьбы сейчас он нужен был мне больше всего.
– Ты знаешь, в чем дело… Нам не выиграть… И если ты не вмешаешься… Никакой Парфии тебе… Они нас разнесут… Парфяне победят… – с ужасом думая, что могу навсегда потерять свою возлюбленную Наталью, я принуждал себя нести вздор о парфянской агрессии, могущей что-то значить для демонического выродка, тогда как одно упоминание о моих истинных чувствах и побуждениях угрожало очередным по счету строгачом.
– Вот оно что… – протянул он тоном, в котором нельзя было не заметить злорадства, – а кто-то ведь избавиться от меня хотел, сместить меня во имя высшего благородства.
– Никто не собирался от тебя избавляться, нужен ты кому, как летошний снег… Пойми – мы остались без армии, все, что мы могли, мы сделали, от нас больше ничего не зависит. Если тебе самому небезразлична вся эта катавасия с войнами, если ты только не глумился над нами все это время, тебе остается только одно: исправлять наши ошибки…
По-хорошему, на подготовку речи подобной важности мне следовало бы потратить не меньше часа времени, дабы она прозвучала внятнее и убедительнее, и если бы я мог предвидеть это, теряя ставшие теперь драгоценными часы и минуты в бесцельных ночных бдениях! Внезапно где-то в отдалении раздался приглушенный стенами грохот, и я явственно почувствовал, как пол под ногами сотрясся.
– Ага, ты прав, вот они – явились, не запылились! Но мы без боя не сдадимся, ведь у нас в руках еще есть оружие массового поражения! В нашем распоряжении – главный суицидник, для них он – верная смерть!
Это необъяснимое эйфорическое возбуждение, с коим он разбрызгивал слова, точно ядовитую слюну, мне очень не понравилось и заставило мое сердце учащенно забиться. Сейчас он что-то выкинет… Я с трудом разогнулся и встал, раскачиваясь, как на волнах.
– Так ты поможешь или нет? А то нашу фортификацию уже испытывают на прочность, – обратился я к нему с написанной в глазах готовностью на все.
– Я дам тебе возможность помочь себе самому. Вот, держи, – и с этими словами он, слегка подпрыгнув, выпихнул из-под ног тело истощенного человека, все так же безмолвствовавшего и бездействовавшего, словно подбросив мне тряпку для вытирания пола. Я попытался ретироваться, однако карлик этого весьма не одобрил, и окрик, вырвавшийся из его подгнившего рта, сильно напоминал шипение разозленного гусака, защищающего свое стадо:
– Ну, бери его, он сам никуда не пойдет! Возьми и отдай его им, они его захапают, а дальше – не твоя забота. Может, устроят массовое, всенародное самосожжение с водружением его в самый центр жертвенника, может, додумаются до чего-нибудь повычурнее… В любом случае, твой последний долг Генералиссимуса – обеспечить их этой жертвой. Когда они ее примут и выжмут из нее все – они устыдятся, что еще живые. Таких, как они, в мире больше не осталось, и нашим строптивым врагам нужно только покрасноречивее объяснить это, они – колоссы на глиняных ногах, они испугаются своей до неприличия огромной жизненной силы… Ладно, действуй уже, время не теряй! Они совсем близко!
То, что случилось дальше – не лучшим образом отложилось у меня в памяти и то немногое, что удалось сохранить, трудно назвать даже фрагментарным. Боль и перенапряжение нервов заглушили все, застлали толстой пленой, и я лишь помню, как и вправду схватил и потащил куда-то того самого суицидника, что отфутболил мне рахитичный бес. По-моему, этот человек и не думал оказывать сопротивление, даже когда я выталкивал его в открытое окно (или перебрасывал с балкона?). Обо что-то я сильно травмировал руки до самых локтей – то ли о разбитое стекло, то ли о проволоку, перетягивавшую его рот… А внизу сгрудились толпы вооруженных до зубов людей, наверно, это и были парфяне. Полуголый человек свалился им прямо на головы, они принялись избивать его, а потом, измочаленного, тоже куда-то поволокли… Мне вспомнилось увиденное когда-то на подступах к больнице. Да, это обладало сильным сходством с совершившимся только что… Да еще и с моей помощью, что мне ни капли не льстило…
Придя в себя, я обнаружил, что валяюсь на полу в обширном и довольно мрачном помещении, где только на середине пола расплывалось пятно неяркого электрического света, падавшего откуда-то с потолка. К счастью, памяти я окончательно не лишился и тотчас же восстановил все те немногие события, которые приключились со мной с того момента, как я попал в это проклятущее здание, до того, как демон благодушно предоставил мне последний шанс. Помнил я и о самом главном – его обещании заняться рассмотрением моей насущной проблемы по окончании парфянской кампании. Только где он, этот чертов обормот? Словно проспавший время подъема на работу, я вскочил и закрутил во все стороны головой. И тут демон сам вышел из темноты, своими ногами-кочерыжками, уверенно переступая ими и шелестя целлофановым балахоном. Я сделал шаг ему навстречу, и мы остановились совсем близко друг от друга. У него какой-то сюрприз для меня, и по его виду это можно было разглядеть сквозь любую маску на его наглой роже. Я решил, что надо не медля все выяснить, поелику молчание только усугубляло растущее волнение и предчувствие беды.
– Все, дело сделано, уважаемый божище. Война окончена, мир живых скопытился. Думаю, что выскажу дельную мысль, если замечу, что неплохо дать мне перекурить.
– Перекурщик, ты такое старье вспоминаешь, – прошептал он так тихо, что мне пришлось склониться к нему ухом, – о каком помнить следовало гораздо раньше. Лучше подумай о предстоящей встрече. На сей раз ты готов?
– Ты имеешь в виду встречу с… Моей подругой жизни?… Так я тебе разве не об этом говорю? Кто-то ведь мне обещал…
– Ты что болтаешь?! Хочешь оскорбить ее?! – зацыкал он почти испуганно, чем крайне озадачил меня, ведь чего-чего, а испуга я от него не ожидал.
– Оскорбить? – переспросил я в безмерном удивлении. – Вообще-то я… Люблю ее.
– В твоих устах эти признания отдают такой крепкой фальшью. Она освободила тебя от боли, а ты искал, как бы раствориться в боли, вселенской боли. Она испробовала все. Даже меня пришлось ей от тебя отделить. Чтобы ты увидел, на что стал похож. И при всем том… – он вздохнул (дьявол в миниатюре вздыхает! Нет, я так больше не мог, его печаль окончательно сбила меня с панталыку!), – она щадила тебя и делала это из любви.
– Она? Она?! Стой, о ком ты говоришь?! – не выдержав, я схватил его за шиворот и дернул на себя, – говори ты уже проще – о ком идет речь?! – на самом деле именно это я знать и не хотел, это стало бы переходом последнего рубежа. Шебуршание где-то у стены, на которую не падал свет, отвлекло меня от уродливого коротышки – я выпустил его и обернулся. Три силуэта и шевелящаяся кучка на полу… Так это же четверо Презирающих, моих бесстрашных генералов! Что же они там притулились, как бедные родственники? Темнота ли обманула мое зрение или нашелся тут доктор Айболит, но мне показалось, что они выглядели не так плохо, как я видел их в последний раз, скорее наоборот – им в некотором смысле «полегчало». В любом случае, все они живые и тоже заслужили право на побывку. Я без труда рассмотрел псориазника; но и он как в рот воды набрал.
– А я бы на твоем месте подготовился, – увещевавший меня шепот все больше прибавлял в тревожности, – негоже завершать историю Небытия, не ведая, что творишь.
Вот это и было то, что я боялся услышать и услышал! Мгновение спустя я уже обливался холодным потом и смотрел на демона пятикопеечными глазами.
– Все, не надо больше ничего мне объяснять, не надо! Ты почти целый год мурыжил меня здесь, чтобы отдать ЕЙ?! Чтобы все закончилось так погано и нелепо?! Я и жить-то согласился дальше единственно из-за надежды увидеть снова любимую, покаяться во всем и сделать ее счастливой! А что ты мне преподносишь вместо этого?! Я щас же уйду отсюда – ОНА меня не получит!
Он схватил меня своей длинной клешней за рукав:
– Идти некуда и ты не уйдешь. Там снаружи нет ничего – Первичный Хаос и бесформенная пустота, и остались считанные минуты до того, как она поглотит и это место, и последний из миров перешагнет обратно ту временную точку, когда началось зарождение жизни, и вернется в Небытие… Тебе все нужно объяснить на пальцах, ты до сих пор демонстрируешь чудеса бестолковости! – говоря это, он начал боязливо озираться. – Время не терпит, и я буду очень краток, поймешь ты или нет – не знаю, но после этого мы распростимся, – я сжал челюсти, чтобы не выбивать дробь зубами, но контролировать себя мне становилось все труднее. Я боялся, что сейчас сойду с ума и сам начну рвать себя в клочья. – Первое и самое главное – ты никогда не был человеческим существом, ты был вселенской болью, страхом и безумием, еще тогда, в предвечьи, отколовшимся от Небытия! Так возникло то, что назвали жизнью. Так она пропиталась болью и, борясь с нею, могла только проигрывать, и тогда наступало горе побежденному! Второе и не менее важное – дело в том, что вся история Небытия есть движение вспять, в ПРОШЛОЕ, бесконечное возвращение к началу, к той вечной Предыстории, когда жизни еще не было в помине. И то, что ты сейчас помнишь… Грубо говоря, происходило в обратной последовательности! – и его голос уже звучал словно затихающий шепот израненного, умирающего на поле боя солдата, передающего товарищу свою последнюю волю. – То есть в конце мира бог был умерщвлен… Людьми, которыми до того обуял ужас и боль, что и гордости больше не нашлось места в их сердцах – они обезумели. За сим ты взялся за людей – стал методично сживать их со света, но пожалел, увидев, как они рыдают, – («Ты увидел их слезы…» Секунду, но разве я их жалел?!) – остановился и позволил им наносить удары тебе, но чем больнее тебе было, тем лучше ты понимал их страдание, тем горячее желал всеобщего исцеления, и грязь, из которой они вылезли, едва не сделала тебя слепым! Помнишь, как ты сам звал ЕЕ? И она являлась по твоему зову, она хотела забрать тебя, ей нужно было лишь твое согласие. И ей пришлось снизойти до последнего из унижений… Да, это была ОНА!.. Богиня, что приняла обличье смертной мученицы – только благодаря этому на кратчайший миг вы снова сделались близки. Но дальше так длиться не могло – она и так слишком много тебе уступила, а ты как само собой разумеющееся принимал ее уничижение! Ты обидел ее, обидел жестоко… Если бы ты ответил ей взаимной любовью – не появился бы я. И в том же самом облачении… Когда я завещал тебе продолжить дело там, куда ты направляешься, ты наивно подумал о Москве – о своем пункте назначения ты памятовал не более, чем о происхождении. А направлялся ты к началу, туда, где ожидало одиночество, одиночество бытия. Я, твой бог и твоя сущность, недосягаемый образец для подражания и вечный позор, совратитель и обличитель, рассекшие тебя надвое… Я – тот, кем ты стал, отвергнув ее. Дальнейшее развитие истории ничем не примечательно. Возвращение подходит к концу, сейчас ты встретишь Богиню Небытия, того самого Небытия, от которого думал убежать!.. У тебя не все усвоилось в голове, да?… Ты помнишь отдельные отрезки своего пути, наиболее броские и выступающие осколки, и они никак не могут сложить ничего цельного, о чем я тебе в одном из таких осколков напомнил, – так вот что значило «по кускам»! – чему ты так же не сумел дать верной интерпретации! Ну что ж, побаловался человечьим обличьем и хватит, не то будешь как они!
Он имел в виду Презирающих; они теснились у стены, словно приговоренные к расстрелу, и каждый держался тише воды, ниже травы. Кто знает, быть может, в эти апокалиптические для них мгновения они силились понять что-нибудь очень важное… А мне стало больно за них, ведь и они прежде были людьми, несмотря на то что на данный момент заслуживали называться разве что «существами», а то и «веществами». Только им четверым гордость помогла выжить и сделаться Полубогами, но нужно ли было им самим такое выживание?… Я снова взглянул на псориазника, оторвавшего еще один кусок кожи от лица, по которому сразу хлынула кровь; нас разделяла темнота, и вряд ли можно надеяться, что он почувствовал мой взгляд. Он тоже был обманут, тот титанический труд, что он проделал, вместо меня, оказался Сизифовым. Мне захотелось сказать ему «спасибо» (не важно, что сие было поздно и ни к чему), но я не успел, так как демон вдруг торопливо закаркал:
– Совершеннейшие из смертных! Полубоги, отбросившие шкуры живых! Конец вашему Презрению!
Не может быть! У меня зазвенело в ушах от самых чудовищных воплей, что я когда-либо слышал, когда трое повалились на пол и забились в судорогах; четвертому повезло больше – он испустил дух сразу. Остальные же катались по полу, хватались друг за друга, сжимая в руках кости окончательно размозженного Императора и издавая все тот же безумный ор, постепенно затихавший, будто удаляющийся, пока их всех не поглотила тьма.
– Не стоят они жалости, – раздалось в наступившей тишине.
– Проклятая тварь! Гаденыш корявый! – закричал я что было мочи и хотел наброситься на предмет своих оскорблений, но не смог и пальцем двинуть, чувствуя, что все тело у меня ватное.
– Как же ты ненавидишь себя! И есть за что: все это сделал ты, – шептал он с холодной невозмутимостью хозяина положения. – Позабавили меня твои трюки, но я должен откланяться, иначе она убьет меня. Я возвращаюсь. Прощай!
Что же он сделал после этого? Он и взаправду исчез, но ни на шаг не удалялся от меня и не растаял в воздухе. Наоборот, он подошел впритык ко мне и словно впитался мною, растворился внутри меня, мой организм поглотил его и усвоил, сделав частью себя. Произошло это за считанные секунды, после чего сразу пропало неприятное ощущение ватности. Возможно, я что-то путаю, однако должен добавить, что последние несколько слов, вышедшие из его гнилого матюгальника, были произнесены мною же; так случается с человеком, видящим сон, богатый словесным содержанием, и как только он прерывается, последние исчезающие звуки, словно быстро тающие льдинки, еще немного времени сохраняются в устах сновидца. Вслед за тем наступила черная и тяжелая ночь, душная и ледяная, беспросветная и слепящая тьма. И эта могильная тоска, столетняя старуха с косой, срезающей былинки дней – напрасных, невозвратимых, потерянных и умерших… Все, все они стали такими пустыми, ничего не значащими и не стоящими, о, если бы хоть один из них содержал в себе какой-нибудь смысл и пользу! Нет ничего вечного, стало быть, и ценного ничего нет! Богиня Небытия возвращалась, все эти суицидальные переживания были ее всегдашними предвестниками. И я увидел ее черную безликую фигуру, вобравшую в себя всю тьму – она была еще далеко и приближалась медленно, своей томной поступью, при каждом шаге дразня идеальными очертаниями прелестей, прикрываемых целомудренным и бесстыдным одеянием. Я не придумал ничего лучше, кроме как опуститься на колени – она должна подойти сама. Пальцы мои с такой силой впились в лицо, будто хотели его проткнуть до самого мозга. Сказать, что все было напрасно, означало бы сильно преувеличить ценность происходившего, потому как не было вообще ничего! У меня не было жизни, не было моей Наташи, не было любви к ней, а мое желание счастья ей и себе вело меня только к Богине Небытия. Этот монстр-жизнеубийца, палач бытия, она страшнее смерти, ибо реальнее ее! Она была совсем рядом, она приблизилась ко мне, как тогда, в первый раз, я хотел заговорить, но слова застревали, и даже не в горле, а скорее – промеж зубов. Оторвав от лица руки, но не смея взглянуть на нее, я замямлил с неописуемой болью, точно каждое слово стоило мне вырванного плоскогубцами зуба:
– Победа твоя… Я все сделал… Прости мне все, если можешь… Человек – он же меньше, чем ничто, гражданин державы живых, он же…
И боль словно разразилась взрывом водородной бомбы в мозгу, когда я услышал ее ответ:
– Поднимись с колен, обезумевший, мне не нужно твое поклонение!
С покорностью избитой собачонки я встал; до чего же я был жалок!
– А теперь – отвечай: идешь ли ты со мной или остаешься здесь?
В последний раз я собрал остаток смелости, но ее хватило всего на одну пригоршню:
– Нет, подожди! Я не верю, что это была ты, я не тебя любил, я любил жизнь, любил смерть, но не твое Небытие! Отдай мне то, что мне дорого, но не зови с собой! Чем мне еще заплатить тебе?! Говори, что ты от меня хочешь, только отдай мне мою любовь, а не то, что ты выдаешь за нее – не себя!
– Так вот, что ты выбираешь… Ты хочешь боли, называешь ее красивыми словами – ты получишь ее, получишь даром! Эта боль страшна, никто не снимет ее, спасения для тебя нет! Я любила тебя. Своим предательством ты меня проклял, не жди меня больше!
Она действительно оставила меня, однако на сей раз тьма не рассеялась. Сначала я ничего не понял и даже несколько успокоился, оставшись один, нужно было только найти выход из лагуны, не освещаемой ни единым лучиком света. Именно это-то и оказалось невыполнимым: я не только ничего не смог разглядеть – я не чувствовал ничего вокруг, не чувствовал и своего тела, ответственного за предоставление информации о характере окружающей обстановки! Рассказывать дальше не имеет смысла. Глупость, которую я сделал, не поддается выражению, ужас, в котором я очутился – словами неописуем, да и вообще, после того как я был покинут Богиней Небытия, мне больше нечего излагать, на этом все и оборвалось. Я превратился в ничто, правда это ничто еще и способно осознавать… А кроме того – еще и тяжко страдать. Может быть, такой итог и должен встречать поиск счастья, и все искания приводят к нему, так как ничего другого не предусмотрено. Многого я не знаю, пожалуй, не узнаю никогда; я здесь один, наедине с моей болью – последним признаком ненужной жизни. Эта боль продолжается поныне.