Из всего вышеописанного не следует, однако, что меня живьем пожирало желание поскорее вернуться домой и там излить все накопившееся горе пустой, но привычной мне квартире. Находиться дома я боялся – там я оставил ужасающих привидений относительно недавнего, а оттого и не успевшего пока отдать душу истории, своего прошлого. Того самого, которое так безвылазно обитало в моих горячечных снах, делая их блаженством среди райских кущ, а явь – худшим из кошмаров. Я слишком хорошо знал, что каждая бездушная вещь будет скалиться на меня свирепой горгульей, едва только я переступлю порог своего дома, если, конечно, все мое зрение не утонет в этой мерзкой саже неизвестного происхождения. Как ни странно, болезнь довольно скоро перестала прогрессировать и задержалась на той стадии, что была зафиксирована (а кто ее, собственно, фиксировал?) при госпитализации. Правда, уже на второй неделе мне стало казаться, что внутри черных полос, которые обводили весь скудный интерьер палаты, я вижу чьи-то отражения, так что вскоре я почел за наилучшее открывать глаза как можно реже. Но обломки мыслей о том утраченном годе, где процветало так много красиво выдуманной любви, служившей мне как кислородная подушка умирающему, все также лишали меня покоя, благо обстановка для этого была как нельзя более подходящая. Эти одиннадцать месяцев, которые я не позволю себе забыть, ибо они заменили мне десятилетия жизни. Скромный, но очень весомый промежуток времени, протянувшийся с марта по февраль. Ведь ни много ни мало каждый день этого неполного, точно обезглавленного года я не глядя бросал к ногам той Единственной, которой я усердно расточал признания в одном всем известном мифическом чувстве, порой сам веря им. Время от времени, правда, на ее месте откуда-то появлялись другие жертвы слуховой наркомании, но лишь ей одной я дал право неизменно венчать собой их когорту. И вот теперь со мной не было никого, причем никого не было бы даже в том случае, если бы были все, кроме самой дорогой и бесценной, только теперь я понял, как ее и именно ее мне не хватает. Я сам злился на себя за это неуместное спаривание слабости с безумием, но никак не мог взять себя в руки. «Ведь если быть честным, – говорил я себе, – о каких одиннадцати месяцах, проведенных вместе душой и телом, может идти речь? Мы видались с ней от двух до четырех дней в неделю, то есть, в среднем, три дня. В каждый из таких дней нам посчастливилось общаться от двух до пяти часов. Среднее арифметическое, следовательно, – три с половиной часа. Три с половиной, помноженные на три – десять с половиной часов в неделю, не такой уж и большой срок. Правда, проблема еще в том, что необходимо учесть и дистанционное общение посредством телефона и Интернета, общение, ставшее гегемоном человечества в начале нашего века и апофеозом его одиночества. Этот фактор нельзя обойти, поскольку, мы, не желая провести ни одного дня друг без друга, весьма активно предавались переговорам и переписке в те дни, когда не имели возможности встретиться. По продолжительности такие слепые и несенсорные контакты ничем не уступали встречам в реальности, однако цифру следует разделить как минимум надвое, ввиду неполноценной задействованности в этой разновидности общения физической составляющей. В итоге получаем пять с четвертью часов в неделю. Можно было бы распространить такой избирательный принцип и на свидания, классифицируя их по степени интенсивности и продуктивности общения, и, при наличии изъянов в последнем, сокращая получаемые результаты в соответствующее количество раз, но бог с ним, это уже буквоедство пошло. Итак, десять часов тридцать минут плюс пять часов пятнадцать минут, в сумме получаем пятнадцать часов сорок пять минут в неделю, округлять до шестнадцати не будем – сердце сохранило все до секунды. Теперь умножаем это число на сорок восемь – количество недель. В произведении это дает 741,6 часов. Остается только разделить это на двадцать четыре и перед нами количество дней, так скоротечно пролетевших в капище Венеры. Выходит ровно тридцать девять дней – немногим больше месяца. Совсем негусто, правда?… И нужно быть набитым дураком, не умеющим посчитать дважды два, чтобы приплюсовать еще целых десять месяцев к такому ничтожному сроку. Довольно уже изводить себя по пустякам, выше нос, впереди целая жизнь!..»

Нет, господа жизнерадостные рахиты! Никаких не тридцать девять дней, а целую прекрасную жизнь потерял я, не сумев уберечь любимого человека, и боль, причиненную утратой, не измерить никакими математическими подсчетами!.. А боль есть, и она ужасна, как все равно где-то между легкими и диафрагмой застряло лезвие острого скальпеля, который нерадивый хирург забыл извлечь перед наложением швов. Что за идиотской бухгалтерией я занимаюсь? При этой мысли становилось так жутко стыдно перед собственной совестью, точно я только что осквернил эксгумированный мной же самим прах возлюбленной. Нет, это просто отупение, наступившее от усталости; оно пройдет, надо лишь привести в порядок расшатавшиеся нервы. Одним из способов решения этой задачи мне представлялось освежение в памяти других по-своему интересных эпизодов из своих жизненных наблюдений, коих было не так уж и мало, не одним же мимолетным любвеобилием я был жив. Не всегда, конечно, мне отводилась роль первой скрипки в достопамятных и надолго западавших в копилку воспоминаний случаях, но уж свидетелем я мог быть, сколько душе угодно. Именно тогда, из жалких обрывков мыслей у меня в голове начала регенерироваться целая история из не самого далекого, но, несмотря на это, забытого прошлого.

«Местом действия, как и в большинстве случаев с подобными историями, служит все та же моя деревня, издавна столь почитаемая мной, что я не вижу более смысла представлять ее и описывать; с одной стороны, ее ничто не отличает от сотен и тысяч таких же мелких захолустных деревень, где время остановилось, и цивилизация словно вынуждена с великим трудом продираться сквозь дебри воинствующего консерватизма, дабы донести до обитателей хоть что-то из своих сомнительных достижений. А с другой стороны, без страха и сомнения ручаюсь, что ни в одном субъекте нашей Федерации еще не возник населенный пункт, способный превзойти уникальностью Анновку. Зря думаете, что во мне говорят предвзятость и двадцатилетняя привычка. Поскольку в мои планы входит лишь описание да изложение фактов, а отнюдь не испытание собственного красноречия и убедительности, то могу лишь посоветовать: попробуйте сами как-нибудь в свободное время допустить, чтобы ваша нога ступила на этот небольшой клочок земли на юго-западе Рязанской области. Пожалеть – не пожалеете, пострадать…тоже навряд ли. Но зато уже САМИ, к не самому приятному удивлению, испытаете чувство, которое охватывает каждого нашего гостя при посещении и отпускает лишь после окончательной разлуки. Кажется, это нечто похожее на манию преследования, но тоньше, изощреннее и неуловимее для психических рецепторов человеческого существа среднего пошиба. Это есть постоянная, плохо осознаваемая тревога, вызванная ощущением, будто каждую минуту и секунду находишься под неусыпным взором какого-то грозного и капризного начальника; но не на положении новичка, проходящего испытательный срок и свыкающегося с новым местом работы, а в качестве неблагонадежного и тяжело провинившегося служки, которому предоставлен ПОСЛЕДНИЙ шанс проявить себя с лучшей стороны и не дай бог, если этот шанс будет провален… Впрочем, пугать попусту я вас тоже не собираюсь. Скажу лишь, что этот безотчетный страх обволакивает посетителя деревни с головы до ног с первой до последней секунды его нахождения в пределах Анновки, подобно парандже, надеваемой женщинам-иностранкам в регионах исламского фундаментализма. Если же путник проедет мимо деревни, не сворачивая в нее, то ничего подобного ему не грозит. Проскочить ее при высокой скорости езды можно моментально, однако не заметить при этом – маловероятно, ибо расположение деревни относительно основного шоссе таково, что она вовсе не скрывается, но и не привлекает к себе внимания нарочно. Поясню: дорога, вдоль которой с обеих сторон стоят порядки домов, представляет как бы ответвление от автострады в южную сторону, а с восточной и западной сторон полностью закрыта зарослями деревьев, так что, проезжая по трассе, трудно предположить, будет ли за этими деревьями какое-то поселение – ничто не намекает на это. Речки и, тем паче, леса от Анновки далеко, зато она весьма богата полупересохшими болотами, но и те невозможно обнаружить, не прогулявшись за деревней и по ее периферии. Они, как коварные ловушки, скрыты в труднодоступных местах для чересчур любопытных, тогда как основная заселенная часть выглядит вполне обыденно и даже уютно. Прежде, до революции, это место было барской усадьбой; позже, в советские времена, стало центром колхоза: отсюда осуществлялось управление добрым десятком деревень. Однако, чем ближе время подходило к истечению двадцатого столетия, тем быстрее и неотвратимее Анновка сдавала свои лидирующие позиции. По прошествии первой декады нынешнего века деревня пришла в такое запущенное состояние, что в ней мало того, что не осталось ни одного социального учреждения, так еще и на месте половины некогда обитаемых домов красовался двухметровый бурьян. Некоторые дома, правда, заселялись новыми жильцами, что спасало их от превращения в пустующие курганы, хранящие, в лучшем случае, стены да кровлю, которые когда-то служили приютом бывшим хозяевам. Например, такая участь постигла дом на краю второго порядка. Его, спустя семь лет фактической бесхозности, обжило одно эксцентричное (не в самом выгодном смысле этого слова) семейство. Состояло оно из пятидесятилетней бабищи (другое слово прозвучало бы как нереалистичный комплимент), ее сумасшедшего тридцатилетнего сынка, пары полудиких внуков обоего пола, стада коз, насчитывавшего полторы дюжины голов, а также главы семейства, который тоже порой не забывал наведываться туда. Для пущей точности надо бы заметить, что эти беженцы из ниоткуда заняли аж два дома на краю деревни, оборудовав в первом комфортабельное жилище для своих рогатых питомцев, во втором обосновавшись сами на правах опекунов парализованной старухи, от которой вся ее оставшаяся родня свинтила в соседнюю Молвину Слободу (в простонародье – деревня Мещёрово). Можно было бы посвятить не одну страницу подробному описанию вклада этих невменяемых служителей милосердия в дело вселенского Безумия, но данный рассказ не о них. Допустимо, пожалуй, лишь черкануть маленький штрих, упомянув, что выруливавший под козьего чабана сын чаще других напоминал о своем наличии в мире регулярными упражнениями в двойном искусстве владения табуированной лексикой и тренировки голосовых связок на вверенных ему непокорных козах, а часы заслуженного отдыха он посвящал долгим и увлеченным беседам с самим собой. Несколько лет эти люди обживали доставшиеся им волей случая апартаменты, пока одно банальнейшее происшествие не вернуло их туда, откуда они явились – в никуда. Дело в том, что в доме (в том из двух, что был отведен человеческой части семьи) последние годы круглые сутки горел свет, не потухая ни на секунду, точно там выключатель заклинило. Надо думать, в одну прекрасную ночь короткое замыкание сделало свое коварное дело: дом почти целиком и полностью был скормлен огню пожара. Ничего удивительного, что спасти его не удалось, ведь из-за удаленности его местоположения жители деревни узнали о пожаре, мягко говоря, поздновато; до того поздновато, что когда чрезвычайная ситуация, в конце концов, была ликвидирована, в сохранности остались одни лишь каменные стены. Промедлили бы еще минут десять – и пламя уже пожирало бы соседний дом с мирно почивавшими в нем козами. Как же выглядели последствия несчастья? Безногая бабка, понятное дело, спеклась, пардон за чернушный каламбур; младшим членам семьи повезло немного больше – их просто в ту ночь не было дома, видимо, прибрал к рукам отец; а вот мать и сын, как это ни загадочно, не оставили от себя ничего памятного, даже обуглившихся костей, так что одно из двух: либо правы те, кто зачислил их в пропавших без вести, либо они изначально были соломенными чучелами в человеческом обличье. Никто их не нашел с тех пор, да и надо ли это было кому-то – искать их?… Что до коз, то те, скорее всего, в полном составе обрели вечный покой в чьих-нибудь (вероятно, родственных) желудках. Нетрудно догадаться, что случай этот на ближайшие дни стал самой обсуждаемой темной историей, обросшей полумифическими подробностями, из тех, что так любят слагать в сельской местности. А теперь можете с чистой совестью забыть описанных выше персонажей – больше они нам не понадобятся. Оставался лишь уцелевший дом, временно исполнявший функции скотного двора, вот ему-то, судя по всему, было предначертано судьбой дать приют очередному убогому и юродивому, тому самому, кто, собственно, и является центральной фигурой моего рассказа.

Появление его в нашей деревне было, можно сказать, внезапностью. Скажу сразу: я знал этого человека лично не год и не два. Когда он заселился в тот дом на краю порядка, прошло немногим меньше двух недель, и с самого начала у меня возникла странная мысль, что его отправили будто бы в ссылку. Что было бы и неудивительно, ведь этот беспорточный эмигрант из Молвиной Слободы никогда не пользовался репутацией уважаемой личности ни в своей местности, ни где-либо еще. Такая ущербная отчужденность была обусловлена, прежде всего, наличием у него медицинской справки о неизлечимом, врожденном психическом заболевании. Не буду тратить время на расписывание сегментов его телесной оболочки: никогда человек не получает более ошибочного представления о другом человеке, нежели читая или выслушивая описание его внешнего облика. Могу только сказать, что у нашего героя имелись жиденькие усы, которые он старательно облизывал по меньшей мере раз в пять минут. Нелишним будет также добавить, что Юрец (вот вам заодно и имя) участвовал в событиях, о которых пойдет речь, когда ему стукнуло четверть века от роду. В более молодые годы ему также не посчастливилось иметь сколько-нибудь завидного соцстатуса: он мог втереться в какие ни попадя сборища, но держался в них, как нежданный гость с плохими вестями, застывший на пороге и не решающийся его переступить. Когда мне представлялся случай попасть в такое же сборище, я старался не упустить возможности понаблюдать за этим человеком, пусть и украдкой. С каждым разом мои наблюдения становились все занимательнее, ибо, чем больше я углублялся в них, тем неотвязнее и крепче было ощущение, что что-то не так с ореолом, окружающим убого безумца. Проще говоря, начинало казаться, что он далеко не такой безумный, как его выставляют и он сам, и другие. Я бы даже сказал, напротив… Разумеется, злоупотребив очередным дешевым подношением Диониса, он (как, собственно, и любой на его месте) мог позволить себе что-нибудь максимально удаленное от рационального. Когда же ему по какой-то причине суждено было довольствоваться трезвостью, он безмолвно сидел, ничем не привлекая к себе внимание, и лицо его выражало чуть ли не мрачную одухотворенность; на нем с бешеной частотой проносились отблески меланхоличной печали, отчаянной решимости и горькой, умирающей насмешки. Все это происходило почти в одну секунду, оставаясь никем не замеченным, да к тому же этот товарищ мало кому был интересен в своей трезвой ипостаси. Еще одной особой приметой нашего героя была паническая боязнь незнакомых людей, даже если те сами тряслись от страха при встрече с компанией, членом которой он был. Причину такой фобии приписывали когда-то пережитому им и его экс-собутыльниками избиению какими-то недоотморозками, нагрянувшими внезапно из другой деревни. Правда, во времена, к которым относится данная быль, фобия почти сошла на нет, тогда как в первые годы после той чистки он спешил спасаться бегством, едва завидев новые лица или машину. Говорили, что когда-то у него была огромная дворняжка, которую он выучил одной-единственной команде «убей!» и которую, в конце концов, уморил голодом. Добавляли, что с этой же животиной он порой предавался греху скотоложства. Одним словом, от него неотделимы были всевозможные темные слухи, словно взахлеб пытавшиеся доказать, что сей человек действительно таков, как сказано о нем в медицинской карточке – безнадежный душевно больной, дегенерат. Для меня же это неоспоримое утверждение окончательно опрокинул один совершенно незначительный и неприметный, но ставший знаковым случай. Это даже и случаем-то не назовешь, скорее, неожиданное мгновение. Все просто: в одну из ночей несостоявшегося гуляния нас человек семь стояло возле импровизированного клуба Молвиной Слободы. С нами был и Юрец; так как выпить ему не перепало, он молча простаивал в стороне, устремив вдаль свой по трезвому напряженный взгляд. «Я домой пойду», – наконец произнес он без тени каких-либо эмоций, точно непреднамеренно озвучив одну из мыслей в их бесконечной цепочке. Никто, кроме меня, не удостоил вниманием это высказывание, как будто он не об уходе своем заявил, а просто шмыгнул носом. Но я из бессознательного любопытства отделился от толкучки и переспросил его дружески: «Домой пойдешь?» Тогда он повернул ко мне лицо и, усиленно буравя глазами, как двумя сверлами, тихо ответил: «Да, ухожу. Здесь меня по-товарищески игнорируют, а дома по-родственному отчихвостят, но и по-матерински отогреют. Это лучше». Я едва не выпустил из рук руль велосипеда, который держал до того момента. Да, понимаю, фраза, мягко говоря, не историческая, да и вообще, глуповатая, но в уме дегенеративного от рождения типа такая не родится, как бы тот ни старался. Именно с той поры я негласно зачислил Юрку в ранг окружающих, что вызывают сдержанный интерес, однако еще долго, по меньшей мере три года, не находилось у меня ни времени, ни возможности узнать его лучше в более конструктивном общении. Лишь в некоторые дни, общее число коих можно счесть по пальцам, я наравне с остальными мог наблюдать представления из его пьяных фокусов, на которые он с каждым годом становился все более скуп. В большинстве же случаев мы видели его до угрюмого серьезным, изъяснявшимся односложно и как бы нехотя. В то лето, когда он оказался у нас в Анновке, о нем и вовсе не было ни слуху ни духу в течение нескольких месяцев до внезапного его появления, причину которого, как это ни парадоксально для деревенского порядка вещей, никому узнать не удавалось. В то же время никто не сомневался, что дело это темнее темного в самом худшем проявлении…

Наверное, я был первым из не имеющих отношения к случившемуся, кому он открыл все лично, а точнее – первым и последним. Дабы не испытывать более вашего драгоценного терпения, я сперва поведаю, что я узнал, а уже после – когда и как. Так вот. Дело в том, что Юрец, за неимением никакой более подобающей его тогдашнему возрасту альтернативы, вынужден был ютиться в одном жилище с родителями, плюс к тому – со старшей сестрой и ее трехлетней дочкой. Из всех членов этого отделанного под дружную семью сборища родной ему приходилась только мать; дочь его отчима жила со своей семьей отдельно, и ничто до времени особенно не тревожило Юркиного спокойствия, пока она, перебрехав в пух и прах с мужем, не слиняла к отцу, заодно – к его новой пассии и приемышу. Тот день наш герой запомнил надолго как в худшем смысле знаменательный, ведь ознаменовал он начало длительной черно-серой полосы в его домашней жизни. Юрец не мог и не желал ужиться с теми, в ком видел лишь незваных пришельцев, расстроивших его относительный покой ежедневной суетой своих мелочных забот, да он и вообще никогда не переваривал даже вид молодых семейств, не суть – полных или неполных. Сводная же его сестрица была, однако, не робкого десятка и, как и все матери, потерпевшие фиаско в налаживании супружеских отношений и ослепленные любовью к единственному отпрыску, считала смыслом всей жизни только благополучие ребенка, заставляя Юрку часто искать пятый угол. Да, она испытывала к нему взаимную жгучую неприязнь, и его общепризнанная неполноценность не только не вызывала у нее снисхождения, но и в разы обостряла самые враждебные чувства. Едва ли не каждый божий день она не забывала пригрозить во всеуслышание, что если по его вине что-то случится с ее Иринкой, он пожалеет, что на свет появился и тому подобное. У Юркиной мамаши такой оборот дел, как нетрудно догадаться, тоже привел к открытию в душе язвы ненависти, но за безысходностью ей всякий раз приходилось молча глотать тошнотворный ком горькой обиды. За все время их сосуществования она буквально в нескольких случаях самого невыносимого унижения давала волю переполнявшей ее отраве отчаяния и желания зла сыновьим врагам… Во всем этом аду озлобления была одна совсем невеликая, но все же отдушина, по крайней мере, в отношениях между Юркой и его нареченной племянницей. И отдушиной этой была горячо любимая ими обоими Алиска – трехцветный котенок, а точнее – молодая кошка, подобранная соседями, но часто заглядывавшая во двор Юркиного дома. Трудно это объяснить с позиции наблюдателя, но почему-то именно это маленькое животное лучше любого дипломатического искусства способствовало примирению (правда, кратковременному) враждующих сторон и созданию атмосферы добра и гармонии, когда двадцатипятилетний оболтус и маленькая девочка были вместе заняты возней с Алиской, будь то кормление или игра. Неизвестно, кто из двоих испытывал большую радость от этой ребячьей забавы, но, так или иначе, радость была написана на лице у обоих, пока один роковой день не расставил все по своим местам.

В тот летний денек Юрец долго не высовывал носу из дома, предпочитая отлеживаться на своей железной кровати и, положив на лоб тыльную сторону ладони, сосредоточенно изучать потолок. Во всяком случае, именно в таком виде застала его мать, когда вошла в залу, чтобы принести ему приятную для него весть: «Юр, к нам котик пришел. Алиска…» Как она впоследствии признавалась, ее с утра томило предчувствие чего-то угрожающего, и то напоминание сыну о его обычном отдохновении было робкой попыткой снизить вероятность наступления беды. При ее словах Юрка вздрогнул, быстро поднялся, сел и на минуту впал в задумчивость. Затем решительно встал и, не проронив ни слова, вышел, провожаемый испуганным взглядом матери. Ну да, кошка пришла, но его компаньонша по забавам куда-то пропала. Юрец порывисто обернулся по сторонам и тут только почувствовал, что откуда-то из-за угла дома потягивает дымом. Как оказалось, отчим развел огонь в мангале, похоже, собирался яблоки запечь, как и обещал накануне, но почему-то отлучился. Его обожаемая дочка, кажется, возилась где-то в саду. Но где бы она ни находилась, ей пришлось пулей примчаться к дому, перепуганной чьими-то истошными воплями боли и резко бросившимся в нос запахом паленого. Ту картину, что предстала перед ней, когда она прибежала и остановилась в нескольких шагах от Юрки, она долго еще не могла припоминать без слез. Сперва она машинально крикнула во все горло: «Ты что делаешь?!!», – присовокупив грязное ругательство, но как только до нее стал доходить смысл совершенного ненавистным олигофреном деяния, она похолодела и опешила по меньшей мере на минуту. Юрка стоял у пылающего мангала и железным шампуром, который сжимал обеими руками, держал в разгорающемся пламени еще корчившуюся и хрипящую Алиску, так что глаза резало от тяжелого смрада ее горящей шерсти и плоти. На оглушительный крик сестры он поначалу даже не обратил внимания, настолько углублен был в процесс уничтожения. Но потом нанес кошке несколько ударов шампуром, насадил на острие и швырнул черную, обуглившуюся, бесформенную массу к ногам молодой женщины. Сделав это, он повернулся к ней всем корпусом, покрытый копотью и озверевший, вперил в нее взгляд кровожадного монстра, в которого вселился дьявол, и прорычал глухо, но четко выговаривая каждое слово: «Следующей будет твоя ублюдина, так и знай!» Эта угрожающая фраза как рукой сняла оторопь с женщины: она разразилась отборнейшей бранью, схватила валявшуюся невдалеке кочергу и, собрав все силы, запустила Юрке в лоб. Он схватился за него руками, зашатался и осел. Тут же прибежали родители, за ними – дочка. Юркина мать сразу все поняла и, осыпая падчерицу проклятиями, накинулась на нее, желая разорвать, отцу пришлось разнимать их, а Иринка стояла и рыдала в голос, не сознавая еще, что происходит, но чувствуя, что это в равной степени жутко и непоправимо. Когда часа через два все домочадцы были более или менее приведены в чувства и в порядок и собрались (все, кроме Юрки, который снова отправился на боковую, теперь уже на вполне резонных основаниях) на крыльце, сестренка без малейших обиняков объявила всем присутствующим, что зачинщика необходимо выдворить в самое ближайшее время и это даже не может обсуждаться, угроз в адрес ребенка она не потерпит и т. д. и т. п. Прибавьте сюда еще и ее трепетное отношение к животным, тем более к особенно полюбившимся, и станет понятной безальтернативность Юркиного положения. Уйти должен был именно он, не важно куда, лишь бы так, чтобы и духу его больше не было в родном доме. При этом сам осужденный, похоже, не очень-то расстроился от принятого в одностороннем порядке решения его участи: когда мать, все еще утирая слезы, сообщила ему приговор, втайне надеясь, что совместными усилиями они его обжалуют, он, словно добивая ее надежду контрольным выстрелом, процедил сквозь зубы, что будет рад удалиться, ибо жизнь в семье ему давно страшно опостылела, и он сам желает побыть один. «Да и кто нас станет слушать?» – был последний и сразу все разъяснивший аргумент. В Молвиной Слободе о появившимся вакантном месте в Анновке уже знали. Посему Юркины родители быстро и по-тихому испросили разрешение родственников сгоревшей бабки на переезд сына в уцелевший дом, те дали добро, и через пару дней после своего подвига Юрец уже имел счастье считаться анновским хлопцем.

Повторяю, всю эту историю он мне поведал лично. Теперь я полагаю, настало время рассказать и об обстоятельствах нашей первой встречи после его переселения в Анновку, поскольку они не менее стоят упоминания здесь.

Случилось это в августе того же года, где-то во второй половине месяца. Раньше я любил эти последние недели лета какой-то безотчетной, почти ностальгической любовью, но с некоторых пор они навевают на меня все больше убийственной скуки. Чаще всего на семь нудных дней приходится один по-настоящему памятный. Так вот, тот день начинался как раз в той же манере, в которой проходило пресное, как каша на воде, большинство. Накануне у меня долго не получалось уснуть, поскольку я часто вступал с самим собой в длительные и конструктивные беседы, порой переходящие в напряженные дискуссии с привлечением третьей, а то и четвертой стороны. Такого рода разговоры всегда были для меня одним из самых интересных способов времяпрепровождения, ведь с другими собеседниками я регулярно натыкался на глухую стену отчужденности. При этом я так энергично вымерял шагами пространство комнаты, в которой находился, что наматывал за ночь порядка двух-трех километров. Именно в ходе таких вот обсуждений я не однажды поднимал вопрос: а в чем, собственно, смысл общения, как такового, с людьми?… И не правы ли те «нищие духом», кто в лицах противоположного пола видят лишь объект сексуальных утех, а своего – оживление заседания за бутылками? Ведь если каждый человек – пожизненный заложник собственного внутреннего мира, то для чего тогда насильно и напрасно сталкивать этот мир с чужими мирами? Потребности плоти – другое дело, они реальны и актуальны в любое время и для каждого и довольно часто становятся подоплекой (разной степени осознаваемости) вступления в коммуникацию… Короче, проснулся я лишь в четвертом часу дня. Все эти отвратительные вопросы пробудились вместе со мной и неспроста, ведь в моей власти было сделать день незаурядным за счет удовлетворения такой требовательной плоти. Но, едва продрав глаза, я понял, что такая утонченная душа как моя никогда не наберется сил для этого, что тут же повергло меня в уныние. Объясню почему, вы, очевидно, не совсем понимаете, о чем речь: у нас в одном из крошечных поселках в нескольких километрах от Анновки проживала одна весьма недурная собой особь женского рода, которая за бутылку не самого дешевого вина или коньяка охотно отдавалась первому встречному. Денежные средства вполне позволяли мне в тот день стать одним из таких встречных, но вот ресурсов характера на это не хватало. К тому же через час должен был уйти последний рейсовый автобус в том направлении, решать надо было как можно скорее, а в спешке у меня мысли запутываются окончательно. Встав с кровати и приведя себя в относительный порядок, я высадил ну просто лошадиную дозу кофе вместо завтрака (по традиционному – полдника), чего давно уже не делал. Нет, ничего требующего исключительной бодрости мне тогда не предстояло, просто я стал ненавидеть чувство сонливости. Оно, знаете ли, сродни тошноте – неприятно его постоянно носить в себе, а уладить все более «бескровным» способом – изменить режим дня – никак не удавалось в силу ряда причин. Погода стояла пасмурная, все небо было белым от обложивших его облаков, и все время что-нибудь из себя исторгало, чередуя кратковременный дождь с изморосью. Хоть я и совершенно спокойно переношу любую хмурь и непогодь и не сижу на витамине D, как на игле, но именно в тот день такой ход дел окончательно похоронил все надежды вывести настроение на уровень выше посредственного. Я вышел на улицу и выбрался на асфальт, хотя был уверен, что никого полезного сегодня не повстречаю, ведь все мои друзья (коих было не более одного) и приятели (коих было ровно столько же) заняты каждый на своей работе далеко за пределами деревни. Мысль о пьяной оргии, которая еще немного и не состоится, я отгонял от себя активнее, чем рой жалящих слепней. Ведь она нагляднее всего остального демонстрировала мне мою полную бесхарактерность и отсутствие даже напускной решимости в таком священном долге любого двуногого гладкошерстного животного, как стремление к удовольствиям. Я молча шел вперед по дороге, изливая душу по привычке самому себе: «Теперь я понимаю, что не моя это вотчина, так что настало время прекратить эту идиотскую суету и бессмысленное внутреннее противоборство. Нужно просто забыть о всяком разгуле, как забывают о любимой женщине, с которой не суждено быть вместе в этой жизни… Довольно уже проверять свою выносливость, ведь я получаю от этого больше страдания, чем боготворимого удовольствия!..» И все в таком духе, так что, увлекшись, я едва не прослезился. Помню, как раз в тот момент у меня на мобильном телефоне, который я зачем-то потащил с собой, прозвучал сигнал о принятом сообщении. Ну, как всегда, очередная ненужная дребедень от оператора, никто более одушевленный меня никогда и не вспомнит. Я чуть не размозжил телефон об асфальт. Я уже перестал скрывать, что мой былой пиетет перед одиночеством, словно кумиром, сменился неподдельным страхом и ненавистью. Подобно тому, как страдающему боязнью темноты кажется, что темнота таит в себе некие объекты или явления, существование коих невозможно при свете, так и одиночество заставляет задумываться о какой-то неизвестной опасности, которая никогда не грозит в обществе. Наверное, происхождение этих страхов идентично, ведь духовно незрелый человек избегает даже кратковременного одиночества по тем же побудительным мотивам, что и ребенок, наотрез отказывающийся оставаться в темном помещении: и того, и другого пугает кажущаяся враждебной неизвестность, создающая такую ситуацию, когда для превозмогания своего мнимого бессилия и покорения этой неизвестности нужна лишь мобилизация определенных духовных резервов, только уже не чужих, а своих, дабы начать обходиться без костыля сторонней поддержки. Надо уточнить, что я говорю об одиночестве не метафизического, а чисто социального характера, в таком случае затянувшееся одиночество (то есть, мой диагноз) вполне можно уподобить выживанию горняка, которому завалило выход из шахты: помощи с поверхности он может и дождется, но за это время светиться в темноте едва ли научится… Вот за такими безрадостными размышлениями я и не заметил, как поравнялся с домами погорельцев. До конца асфальтированной дороги оставалось еще около сотни метров, но я почему-то решил присесть на один из пеньков, валявшихся у обочины, быть может, они слишком соблазнительно валялись. И тут только заметил, что с того конца деревни, куда я направлялся, медленно движется еще какая-то человеческая фигура, причем легко было рассмотреть, что облачена она во все черное. Немного приглядевшись (а, скорее, догадавшись), я оставил последние сомнения: то был новый хозяин пострадавших домов, тот самый молвинский Юрец, которого днем с огнем нельзя было сыскать в более погожие дни, при чуть большем оживлении в деревне. Мне же, хотя бы в целях пересилить накативший хандреж, еще одна живая душа совсем даже не помешала бы, так что я, можно сказать, рванул с места, спеша ему навстречу. Он-то подобной спешки выказывать и не думал, а скорее всего, как я заключил позднее, просто физически не мог. Чем ближе я к нему подходил, тем больше меня удручал вид этого человека: сразу бросилась в глаза какая-то черная, изгвазданная накидка, явно не по его среднему росту, так как размочаленные полы ее волочились по асфальту, а рукава он даже не потрудился подвернуть. Остальные сегменты одежды и вовсе не следует описывать, иначе можно залиться горючими слезами. Лицо его изъела худоба настолько, что потухшие глаза и ввалившиеся на одинаковую с ними глубину щеки издалека смотрелись черными впадинами на желтушном черепе, а нос, и без того пренебрегавший умеренностью, казалось, удлинился вдвое. Подойдя еще ближе, я рассмотрел, что половина волос на голове и даже в усах безвременно поседели. Когда я попристальнее вгляделся ему в лицо, меня озадачила еще одна деталь: он смотрел на меня, сильно прищурив левый глаз, а углы рта все время слегка вздрагивали от чего-то, похожего на нервный тик, и все это придавало лицу выражение какой-то вымученной презрительности, как будто он считал меня идиотом и очень хотел, чтобы я это понял. Причем, такой взор его останавливался на мне лишь на несколько секунд, в основном же он брел, опустив голову, с таким устало-невозмутимым видом, точно впереди никого и не наблюдалось. Наконец, уже подойдя к нему вплотную, я как-то непривычно громко для самого себя произнес слова приветствия и протянул руку; он, в свою очередь, будто потревоженный во время беспокойной дремы, резко приосанился, поспешно отворотил рукав своего плаща, обнажив кисть, костлявостью и иссушением полностью гармонировавшую с лицом, порывистым движением схватил чуть ли не за локоть и, надо думать, изобразил рукопожатие. После этого он, словно окончательно опомнившись, добавил надтреснутым голосом: «Здорово!», – а физиономия его вся бесконтрольно задергалась, создавая впечатление, что каждый мелкий мускул возражает против этой встречи. Пока я раздумывал, как бы корректнее положить начало как можно менее скучному диалогу, Юрка неожиданно, к моему вящему облегчению, перехватил инициативу. «Слушай… (не иначе, как он силился вспомнить мое имя) Ты к картам как относишься?…» – задал он вопрос, своим испытующим взглядом показывая полную серьезность намерений. Я отвечал, что ровно и ничего против такого способа умерщвления времени ничего не имею. «Ну так значит, этим и займемся! – воскликнул он с каким-то наигранным довольством, – вон, на пеньки сядем. За этим делом треп за жизнь протекает не хуже, чем за чистоганом!» Он, очевидно, краем глаза заглянул в мои мысли, ведь над этим я голову и ломал; только надо было не нестись ему навстречу, а там на пеньках и подождать… Так вот, когда он уже приступил к сдаче, я ненавязчиво попросил его поведать в двух словах, какими судьбами его к нам занесло. Собственно, в течение первых двух конов в «дурака» я внимательно слушал ту историю, которую вы уже знаете. Рассказывал Юрец почти без единой запинки – готов поклясться, он все зазубрил заранее. Тут только я приметил еще одну подробность в его манере держаться: левой рукой он часто хватался за запястье правой, пальцы которой с неестественным усилием сжимали колоду, как сжимают только что-то, готовое в любой момент выскользнуть. Стало быть, и руки у него страдали от тремора и притом, весьма неслабого… «Ну, что ж ты так проникновенно меня изучаешь?! – снова подал он голос, тут же ляскнув зубами, как от холода и сопровождая это звуком то ли смеха, то ли икоты, – ну давай, скажи теперь, как бесконечно ты удивлен, что меня земля до сих пор носит и чему твое воображение советует меня подвергнуть! Я всеми перепонками внимаю твоему приговору». Но я, изо всех сил напуская на себя безучастность навидавшегося и не таких, возразил ему: «Знаешь, акт жестокости сам по себе меня ничуть не потрясает. Все мы так или иначе позволяем себе жестокость в любой повседневной мелочи и не ожидаем ни от кого подвергнуться расправе. Если бы меня что неприятно поразило в твоем поступке, так это демонстрация твоей природной подлости и низости, которые, по сути, и есть законченная и самая отвратительная форма жестокосердия». «Аплодисменты стоя, – выпалил он в следующую же секунду, и левая щека его судорожно задергалась, – мне остается только сожалеть, что со мной нет никаких стенографических принадлежностей. А послушай-ка, – внезапно сменил он тему, – расскажи теперь ты мне о своем положении дел самую малость. Можешь даже ограничиться одним списком достижений на амурном фронте». Просьбу эту мне было выполнить и легко, и сложно; а главное, что именно такого рода достижения и составляли предмет моей озабоченности за какие-то минуты до встречи с ним. Опять Юрка что-то углядел, хорь проклятый. Мне не захотелось ничего ни скрывать, ни искажать, и я чистосердечно, хотя и несколько отстраненно, выложил всю правду о том, что перебиваюсь мимолетными связями с самым низкопробным контингентом самок, которых все уважающие себя (читай: излишне привередливые) мужчины галантно обходили за три версты, и то происходило это еще реже, чем по большим праздникам. Выслушав эту краткую презентацию моей личности, он весь расплылся в такой детски блаженной улыбке, точно пообедал чем-то вкусным и сытным. «Благодарю за искренний ответ, уважаемый, – изрек он тоном, в котором улавливалось и понимание, и что-то наставительное, – половая рутина – не для таких, как ты, слишком хорошо знающих себе цену. Интимный акт есть получение удовольствия от УНИЖЕНИЯ, и гордецам не везет с этим. Впрочем, ты погоди зеленеть, мне и до твоих рекордов семь верст пыль глотать (тут он то ли хитро подмигнул мне, то ли у него так своевременно дернулся левый глаз). Но ты-то у нас благородной закваски и тебе впору справлять свою графоманскую нужду в каком-нибудь философском эссе под заголовком «Исповедь непризнанного гения или к чему приводит отсутствие секса». Помнится, ты в порыве откровенности что-то обещал такое…» «А теперь вот передумал, – перебил я его, дабы не упустить мысли, – теперь всем провидениям назло и пальцем не пошевелю!» Заметив, что в нем загорелось любопытство, поторопился продолжить: «Пусть это фатальное нечто или некто сколько угодно указывает мне на мое предназначение в жизни, но я не желаю смиряться с участью избранного отверженца, заплатившего за дар видеть насквозь и наперед возможностью испытывать простейшие житейские радости! Я не согласен на такую цену и в знак протеста готов угробить на корню все свои таланты и наслаждаться чистым декаденсом, лишь бы не быть винтиком в этом механизме глобальной несправедливости». «Как у тебя легко с отменой обещаний, – проговорил он, притворяясь удивленным, – не дезавуируешь ли ты теперь и всего прочего?» «Чего прочего? – меня такой оборот разговора начинал подбешивать, – напомни беспамятному». Эта моя просьба заставила его резко отдернуться назад и вскинуть брови, но уже через мгновение он заговорил чуть ли не с сожалением: «А что далеко ходить… Забыл что ль, как в тот же самый день ты много жаловался нам, подвыпившим (вот парадокс-то: подвыпили мы, а жаловался ты) на извечную неполноценность ощущения своего счастья. Не косороть будку, щас все разъясню детально. Ты говорил о том, что ничем, никакой жизненной нишей не способен овладеть полностью, а лишь частично. В частности, расточая прекрасные любовные дифирамбы одной женщине, за более прозаическими делами ты всегда носился к другой; всю душу отдавая одному любимому занятию, ты, тем не менее свои кровные гроши получал за тяжелую и чуждую тебе халтуру; и так всюду, любя одно и отдаваясь другому, ты ни в чем не чувствовал целостности и полноты и словно ПО КУСКАМ собирал свое счастье…» Это «по кускам» он произнес с такой выразительной и зловещей загадочностью, будто бы намекал на что-то, понятное лишь мне да ему. «Поэтому и жизнь твоя изуродована, как неудачный эксперимент твоего тезки Франкенштейна», – закончил он свое напоминание. Я вынужден был признать все до последнего слова. От этого он оживился еще пуще: «Есть еще кое-какая мелочевка: ты не забыл тогда посетовать и на городскую жизнь в контексте все той же неполноценности (мол, живешь – тама, а душой – здеся) и сделал это даже более развернуто, чем обычно: проклинал город за его жадность, за то, как много он имеет и каким малым при этом делится (куда крестями бьешь!..). Ты имел в виду следующее: в городе такое обилие живых и разумных организмов (делая акцент на тех, что лучшего пола, хе-хе), но лишь с мизерным процентом из них можно вступить в самый элементарный контакт – парой слов перекинуться, прикоснуться невзначай и т. д. Ты с неделанным отчаянием возглашал, какой это вопиющий и вульгарный абсурд, что этих кусков мяса в небывалом избытке, но почти всех ты вынужден обходить стороной, как чужой и ненужный, поддерживая общение лишь с давно и безнадежно приевшимися… Было дело или нет?» «Не только было, но есть и будет», – кивнул я даже с некоторой гордостью. «Вот видишь, все ты помнишь. И все для тебя актуально, – с этими словами он поворотил свой исполинский орган обоняния куда-то в сторону, точно призывая в свидетели какого-нибудь третейского судью; снова уставился мне в глаза и заговорил почти нараспев: «И твои обиды на все человекообразное никак не хотят изживаться, так ведь?» «Никак, – признал я, – не вырабатывается у меня к ним уважение. До сих пор нет-нет да задумаюсь о том, как бы вернуть сторицею нанесенное мне зло». Сочувственно гримасничая, он продолжил развивать идею: «Намерения твои, если они есть, заслуживают только похвалы, но признайся, что ты, как человек, обделенный силой и ничего не могущий с этим поделать (без обид, все строго между нами!), мечтаешь о чисто фантасмагорическом способе мести, который позволил бы тебе и получить сполна моральное удовлетворение, и не отмываться потом от последствий. Такие мечтания затягивают, как и все иллюзорное. Но месть – она как профессия дворника или слесаря: дело, без сомнения, благородное и жизненно важное, но, увы, не такое чистое и благоухающее, как нам хотелось бы. И мне теперь, в отличие от тебя, придется учитывать специфику того, за что я берусь, от а до я, ибо на полторы тыщи, выделяемые мне в месяц, особо не замечтаешься!..» Он, видать по всему, собирался окончить свою тираду изящной ироничной усмешкой, но для этого у него, похоже, не хватило дыхалки: на секунды он зашелся сухим кашлем. «А тебе-то кому и за что мстить? – вырвалось у меня, о чем я сразу пожалел, – за свое нынешнее положение ты можешь только на рожу пенять». «Э-э, дружище, ты, наверное, устал думать! Про эту мордоворотину я даже не вспоминаю, такое с кем не бывает; я сейчас говорю о загубленной жизни в целом. Суди сам, – его голос вдруг упал, – как мало в свои двадцать пять лет хорошего я повидал в жизни. А повидаю и того меньше, мамой клянусь. А все из-за презренной, но влиятельной бумажонки, на которой липкой рукой написана чистая неправда о моем психическом здоровье. Тебе ведь не надо долго объяснять, о чем это я», – добавил он почти обиженно. Мне показалось, что сейчас я узнаю нечто такое, во что он пока никого не посвящал. «Ты меня извини, но я в упор не вижу, в чем твоя проблема… Если ты вполне нормален (а это не вызывает сомнений), то на кой ляд под ненормального все эти кренделя выписываешь?… Пускай тебя передиагностируют и поживай себе, добра наживай…Как человек…Что тебе мешает это сделать?… Хоть сейчас». Пока я выдумывал эти слова, он медленно протыкал меня взглядом, а от дергающейся брови дрожь стала расходиться по всей левой стороне лица, как взрывная волна. Потом Юрец зажал щеку левой рукой, словно мучился от зубной боли, но, поняв, что это ложный стыд, отнял руку и затрещал чуть ли не скороговоркой: «Полагаю, друг сердечный, настало время разложить все по полочкам, а то ты запутаешься в догадках. Все довольно просто: я, как и ты, с самого начала жизни не мог отделаться от ощущения себя чужим среди своих. Что это значит – объяснять не буду, на тебя самого эту шкуру примеряли не раз и не два. Собака тут зарыта в другом: все люди, незаслуженно щедро наделенные здравомыслием, убеждены до мозга костей, что каждый – сам кузнец своего счастья, или как там у них приговаривается, и на все бесконечные «почему?» твердят как роботизированные попугаи, что корень всех зол – это ты сам, собственной персоной, и не сваливай свои проблемы с больной головы на здоровую. Должен признать, что мне действительно не на что было объективно жаловаться, я ведь жил в относительном благополучии по нашенским меркам, ну а то, что родители разжопились – это для меня ударом ниже пояса вовсе не было. Мне родной батя никогда по сердцу не приходился. Нищетой, недоеданием, недосыпанием и недосиранием мое детство тоже не было испорчено, а если недопонимания коснуться… Ну так что, всякий через него проходит, оно как стоматологический кабинет. Мне даже удалось в столице некоторое время пожить, там меня одна девочка облюбовала, но это уже банальщина. Так было лет до одиннадцати-двенадцати, потом гормоны задымились, и моим излюбленным времяпровождением стало нет, не самоудовлетворение, а нескончаемое нытье по поводу несправедливости жизни и беззакония мироустройства. Ясен пень, сначала я донимал своими терзаниями ближайшую родню, а она, к моей неудаче, состояла из людей исключительной порядочности. А порядочное отродье, сам знаешь, нытья в больших дозах не переносит. Вся их родственная поддержка сводилась к ответу вопросом на вопрос: «Ты-то чего сопли на клубок наматываешь, чем тебя боженька обидел?» И я постепенно уяснил, что просто не имею права жаловаться, что я через силу должен радоваться жизни, как через силу должен был жрать геркулесовую кашу, потому как от нее много полезных частей тела растет. И как «джокера» кидали следующий аргумент: «Посмотри на такого-то и на такую-то, до чего они докатились, и прекрати с жиру беситься!» Что же, посмотреть я был не против. Благо для этого я мог использовать второй фронт, ну то бишь, круг общения, который звался приятельски-дружеским. Ну и вот, по мудрому совету старших я обратился за разъяснением к корешам, а точнее – судьбам некоторых из них. Многие из тех, что были старше меня годами пятью, уже прошли все огни и воды бухла и дури, белок и эпилепсий, неба в клетку и стен войлочных. А по родителям их, особенно если те еще клыбали живыми, и вовсе книга Гиннеса плакала. Наверное, они должны были утопать в сострадании, но встречали лишь отвращение и платили злом за зло. Не надо долго думать, чтобы понять, сколь нелогичным мне это все показалось. Стало быть, страдание может классифицироваться еще и по реакции, которую оно заслуживает. И на каждый вид страдания природой мудро предусмотрен соответствующий отклик. Мое, похоже, заключалось в незнании, куда себя деть, пассивности и излишней рефлективности и автоматически вызывало раздражение. Я терялся в раздумьях, чем же мне таким стать, чтобы мои жалобы на судьбу могли звучать более обоснованно, что ли. Знаешь, я тогда думал, что выбираю правильный путь (чего по молодости не надумаешь), потому и твердо решил добровольно расстаться с таким теперь заманчивым соцстатусом умственно полноценного человека. Инсценировка была делом несложным. Тогдашний мой возраст, плюс мутное состояние мамани после развода сыграли мне только на руку. Не буду вдаваться в скучные подробности, но в целом на выдерживание избранной роли я затратил немало творческих усилий, чего стоит эта проволока, которой я десна оплетал, – в подтверждение своих слов он сплюнул кровью на асфальт. Я вспомнил, что давно хотел поинтересоваться, как ему удалось свою шепелявую речь исправить. – Совсем скоро никто и за лимон баксов не признал бы меня нормальным, особенно наши рязанские докторишки, ха-ха! Теперь я был непоколебимо уверен, что обрел долгожданную возможность бить челом перед каждым встречным, призывая не пожалеть своей доброты на мое не мною выбранное несчастье. Мне всерьез казалось, что отныне я тот, кто приобщен к бьющемуся в агонии миру опустившихся, сломленных, жизнью раздавленных и всех иже с ними, моя боль наконец-то обрела РЕАЛЬНЫЙ источник, она не придумана от нечего делать, не фальсифицирована из корыстных побуждений, она настоящая! Да, за все эти годы я в самом полном смысле вжился в свою роль, я сам стал забывать о том, какой я на самом-то деле. И хотя я не достиг многого из замышленного, все же для меня бесспорно то, что иначе я поступить не мог: я обязан был не мытьем, так катаньем формализировать свою слабость и ущербность, должен был заполучить бумажку, ибо мы еще пока не придумали ничего более вызывающего доверия, чем всякие письменные свидетельства, скрепленные чьим-то росчерком и штампом. По бумажке мы все читать умеем, а вот скрижали сердца для нас – китайская грамота, и скажи еще, что я поступил неумно». Он перевел дух и заговорил уже помедленнее: «Беда в том, что чувству несчастья, с которым я так сроднился, трудно долго уживаться в пределах одной человеческой души, оно неустанно стремится к завоеванию новых территорий и новых трофеев. А потому для несчастного и отвергнутого в своем несчастии человека не остается большей радости, чем заражать окружающих своим недугом. Ты, как имеющий религиозное прошлое, должен многое понимать: верующие именно это считают работой дьявола. Когда ты одержим таким вот дьяволом безрадостности, само бытие всех наслаждающихся жизнью, уверенных в завтрашнем дне, не падающих духом и вообще позитивно настроенных представляется тебе дерзким вызовом. Но как его достойно принять? По счастью, у меня хватило ума понять, что примитивное подкладывание свиней и фанатичное рвение насолить – все это средства одноразовые, без дальних перспектив. И к тому же, слишком неподъемные для духовных дистрофиков. Нужно идти другой дорогой. Не догадываешься, какой? Нет, не догадываешься. Если коротко, то вся суть в том, чтобы добиться полного преображения всех сильных, смелых и счастливых, превратить их в собственную диаметральную противоположность, то есть заставить их стать такими же, как ты, творить по своему подобию, – здесь у него так сильно задергалась левая щека, как будто под ней заблудилась мышь и лихорадочно искала выход, – не нужно делать никого несчастным, это бессмысленное горожение огорода! Нужно лишь сделать их слабыми, трусливыми, неуверенными, запуганными и внушаемыми и тогда вся их радость жизни будет начисто выхолощена сама собой! Они просто не смогут получать удовольствие от жизни, так как их собственное внутреннее устройство станет одним большим и непреодолимым препятствием к этому. И виноват будешь не ты, а они и только они, ибо каждый из нас – хозяин судьбы, и лишь от нас зависит, рай нас ждет или ад!..» Если поначалу он меня малость заинтриговал, то теперь я не мог сдержать скепсиса: «И что ты предлагаешь сделать с этой целью?… Засунуть их обратно в матку и через девять месяцев извлечь? К тому же ты в порыве вдохновения напрочь забываешь о подводной части айсберга. Ни один самый брутальный самец или испепеляющая красотой дива не застрахованы от докучливых банальностей, вроде расстройства желудка или насморка, и в такие моменты жизни, уж поверь, они без чьего-либо пособничества ощущают себя в аду. А уж если у них ночь не заладится – так это ужаснее отвержения на Страшном Суде!» Но он, похоже, дальше не желал слушать и нетерпеливо, а то и брезгливо, отмахнулся: «Э, да ну тебя с твоим неизлечимым анализаторством! Сперва твори, потом анализируй и никак по-другому! Вдобавок, смею тебе напомнить, что я не теряю логической нити, – при этой сентенции он даже подскочил с пенька, но ноги словно не хотели держать эту тяжесть таланта, так что он резко усадил себя обратно на пенек, – во-первых, я желаю устранить несправедливость, по которой страдания подразделяются на достойные и недостойные: почему, скажем, родители, лишившиеся чада, заслуживают не в меру больше сочувствия, нежели заживо гниющие алкаш или нарик?… Ведь и те, и другие страждут и откуда знать, кто сильнее? Да потому, утверждают говорящие приматы, что на первых НАСТОЯЩЕЕ горе обрушилось, а вторые сами себя обрекли на это, о чем они думали, когда впервые прикасались к орудию самоуничтожения!.. Их горе – ненастоящее, извольте знать, игрушечное. Прекрасно, а о чем, спрашиваю я вас, думали первые, когда своего выродка проектировали?… Или они не знали, что человек смертен и, мало того, подвержен всевозможной порче, что жизнь не станет щадить его, делая скидку на то, что он, ети его в раскоряку, культивирован в твоих гениталиях! – он весь сморщился, на секунду став втрое старше, – а вообще, мне вовсе не досуг разбирать, кто достоин, а кто нет и прикидывать, как бы господин N поступил со мной при том или ином стечении обстоятельств. Чьи поступки и харизма превышают МОИ силы и МОЕ понимание, тем и не повезло и на тех мое омерзение!» Его глаза уже не были тусклыми – они горели, и топливом служила порожденная какими-то стародавними обидами ненависть. Казалось, она такая громадная, что ее не вмещает сердце одного человека, ведь она обитала во многих других сердцах. «Что бы ты там ни замышлял сделать – скажи честно, переезд в Анновку был для этого обязательным условием?» – спросил я его, желая уже заканчивать этот базар. Он почему-то испустил вздох и отвечал: «Да, так надо. Только в ваших краях существует возможность реализации моего плана; это место – отличный субстрат для всего иррационального». Я уже собрался перестать его слушать, но тут он снова пустился в откровения: «Знаешь, я не скрою, иногда мне тут, как бы сказать… тяжело. Уже в первые дни со мной кошмарные видения приключались. В одну ночь, когда я спал, я от какой-то возни проснулся… – он сильно понизил голос, – открыл глаза, пригляделся и увидел, что ко мне в комнату черное не пойми что вползает. Эта штука оказалась обгоревшей, лысой, беззубой и безглазой старухой. Не знаю, может и не старухой, но пребывание в огне любого ведь состарит не на один десяток лет. Я не заметил, были ли у нее ноги, но двигалась она лишь при помощи рук, напоминая неповоротливую ящерицу. Сначала она ползала по полу в двух шагах от кровати и как будто вынюхивала что-то. Потом вдруг стала быстро приближаться к моей койке, устремила на меня свою деформированную рожу… Затем вцепилась когтями в край кровати и закряхтела, пытаясь забраться и соскальзывая… И вдруг проскрежетала: «Юра! Юра!..» Я был так парализован страхом, что подумал, меня тоже ноги отнялись, и спастись от нее я смогу, передвигаясь, в лучшем случае, на ее манер. Наконец, она изловчилась и положила на край кровати голову… И зашипела: «Юра! Как же ты маму не узнал?» Я хотел зареветь благим матом, но все горло как будто заложило, и я просто-напросто потерял сознание. Как очнулся – никого уже не было, но я как бешеный из дома выскочил, всю ночь и утро блуждал по деревне, вернуться решился, только когда солнце уже вовсю светило. Долго потом без света не мог спать… А еще один случай был. Зашел я тут как-то в их амбар, что за домом, посмотреть, чем они богаты. Там низкий потолок, сложенный из досок, ну ты понимаешь, а над одной из стен отсутствует несколько досок, перпендикулярно стене, это, видимо, сделано для беспрепятственного подъема на чердак. Я беглым взглядом осмотрел содержание амбара, хотел на чердак лезть. Встал под этим отверстием, смотрю вверх и что-то замешкался на какие-то секунды… И тут что-то резко грохнулось на меня сверху, я едва отскочить успел. Это труп женщины был, свежеобезглавленный, причем не абы какой, а моей же матери и в той самой одежде, в какой я ее в последний раз видел. Пока я стоял, леденея от ужаса, сверху, прямо на труп, еще и коса приземлилась, судя по лезвию, новенькая совсем. Тут только с меня вся оторопь сошла, и я полетел сломя голову в поле. Там долго и бесцельно блуждал, где травы по пояс… Часа через два вернулся домой, совершенно лишенный сил. Постепенно я понял, что все случившееся – далеко не родня реальности, просто моим сознанием кто-то безжалостно играет. Все же я решил удостовериться в своем заключении окончательно и позвонил родителям. Мать сама подошла, с ней все замечательно было, но долго разговаривать мне почему-то не хотелось, я торопливо с ней попрощался. Дверь в ту амбарушку я заколотил, не возвращаюсь туда с тех пор…»

Мне не было никакого интереса выслушивать его рассказы о галлюцинациях, но на всякий случай я спросил:

«Тебе кошка та ненароком не являлась еще?» В ответ Юрка надменно замотал головой: «Нет, и думаю, не явится. Я б с удовольствием вместо нее сжарил бы тех двух прошмандовок, но тогда бы меня закрыли в совсем другом помещении, где маловато свободы действий по сравнению с вашей Анновкой, хотя, гипотетически, возможностей больше… Кандидатура этой деревни взяла верх в конечном счете именно из-за того, что нигде в обозримом пространстве не найти лучшего места для вдохновения». Из второй половины его тарабарщины я мало чего понял и вообще решил, что пора откланиваться и уходить. Об этом я ему недвусмысленно сообщил, не забыв поблагодарить за компанию. Он нервным движением сгреб карты с пенька, мы встали и обменялись рукопожатиями. «Кстати, можешь поздравить меня: я своими силами мало-мальски расчистил этот хлев от говна, – добавил он напоследок, указывая в сторону своего жилища, – они ж целое козье стадо в этой халупе расквартировали. Мне здесь, знаешь ли, великие деяния предстоят, и вершить их, увязая в экскрементах, – это, конечно, необычайно пафосно, но затрудняет свободу перемещения… Ладно, бывай, увидимся!» Он повернулся, зашагал не оборачиваясь и свернул к своему дому. Сам же я, возвращаясь до хаты, думал, что все, выложенное Юркой, должно быть типичное словесное недержание человека, очень давно, а может и вовсе никогда не делившегося с окружающими волнующими его проблемами. Так что, особенного значения, на мой взгляд, придавать было нечему. Нужно было пройти лишь некоторому объему времени, чтобы наглядно убедить меня во всей серьезности услышанного мной в тот день, в том, что ни одно слово не было пустопорожним блефом… Не раз еще после этого я с укором напоминал себе, что наберись я смелости отправиться по задуманному ранее адресу – этой встречи удалось бы избежать.