То, что больничные мытарства остались позади не сильно подбадривало меня, когда я ехал домой в маршрутке. Меня даже не беспокоил вопрос – была ли болезнь излечена или только загнана в стадию ремиссии, а главное – какую абракадабру может представлять научное наименование этой болезни. Я категорически не желал думать ни о чем, коренящемся в последних двух месяцах, да на это и не нашлось бы сил. Единственное, чего мне не терпелось узнать и усвоить, как только можно скорее, – насколько оправдано дальнейшее затягивание мною жизни на этой земле и под этим небом. Проще говоря, при всем моем «почтенном» возрасте (в любом случае, не пятнадцать лет уже!) я в тысячный раз с нетерпением ждал ответа на упрямый вопрос о смысле и цели своего бытия. Только теперь подоплека его была немного иной, так как векторы переместились от лирики к прагматике; если впервые такой проклятый вопрос прозвучал из уст неофита, усвоившего мало каких жизненных постулатов, за исключением тех, что изложены в Библии да сказках, то теперь им всерьез задавался преждевременно убеленный сединами недоверия и равнодушия старообразный малый. Да мне, без дураков, не на что стало сводить концы с концами, с приевшейся работы меня давно «попросили» за долгое отсутствие, и, хотя у меня еще имелась спасительная сберкнижка, но даже режим строжайшей экономии не превратил бы ее в финансовый рог изобилия. От матери уже недели две не было никаких весточек, может, по ней скоро будут «Сорокоуст» читать, а я и не знаю?… Впрочем, меньше знаешь – крепче спишь: я давно считал, что кому-то из нас пора отмучиться. Знаете, я словно сыграл в своего рода, поставив в качестве объектов произвольного выбора две своих неодолимых, обоюдно противоречащих тяги: к одиночеству и ко всеобщему признанию. Выбор пал на первое, право переигрывания слишком дорого стоит, чтобы рискнуть сыграть вторично… Да и надоело уже жонглировать крайностями, не будучи в силах удержать хотя бы одну дольше невнятного мгновения. Но, при всем при этом, чувство недоумения во мне не утихало: я с небывалым остервенением сотрясал глубины души в поисках объяснения, чего ради я остаюсь жить. Я готов был спрашивать у кого угодно, от бога до черта, в чем состоит моя миссия, к чему меня ведут таким тернистым путем и что мне сделать, чтобы прохождение оного не сопровождалось по возможности таким большим количеством остановок на ремонт. «Теперь я готов к чему угодно, согласен на все условия, только донеси мне толково – что ты от меня хочешь?… Кто бы ты ни был, кем бы мне ни приходился и какие бы чувства ко мне не питал – ты должен хоть раз изъясниться на понятном мне языке, мне надоело путаться в калейдоскопе твоих обиняков, не могу больше строить продолжения фраз из сумбурно оброненных тобой слов, нет сил больше доказывать лишенные каких-либо данных теоремы! Я хочу ясности, хочу краткости, хочу, чтобы мне стало понятно. И тогда я приму все, для меня перестанут существовать «нет» и «не знаю», дай только четкий, вразумительный, недвусмысленный ответ! Заранее каюсь, что не знаю, как величать тебя при обращении…»

И вот, я был дома. Сразу мне стало понятным, что никого в нем, пока я пропадал на казенных харчах, не было. Да и для чего кому-то посещать его, если и в мое присутствие он ни для кого не представлял собой ничего привлекательного. Ах да, как же сразу не заметил – вот они, фантомы прошлого! Нет, мой дом был и остается обитаемым, ведь он такому неимоверному количеству призрачных теней подарил свой кров! Мои худшие опасения на все сто оправдались – самую царственную из теней я и сейчас видел, как живую. Все святые, как же правы те, кто причину любых наших страданий усматривает в наличии у нас прошлого! Добавляя с веселым пессимизмом, что не имей мы памяти о минувшем – захирели бы от переизбытка счастливых мгновений. Но у меня теперь от подобной хвори стойкий приобретенный иммунитет, ведь мои дела давно минувших дней – это просто сокровищница печали для дней текущих, на страже которой стоит огненный серафим вероломной памяти. Тогда в больнице я еще справлялся с наплывом губительных воспоминаний, хорошим подспорьем служила смена обстановки, но сейчас, когда все вернулось на круги своя, шлюзы окончательно прорвало. В последний раз силясь сопротивляться, я попробовал в ускоренном ритме сжевать несколько черствых ломтиков белого хлеба, но кровь так и не отхлынула от мозга к желудку, и я бросил это бесцельное занятие. Теперь я снова всеми мыслями был с такой далекой теперь женщиной, ближе которой еще вроде бы совсем недавно мне не было никого. Тогда я обнаружил, что моя персональная неспособность сберечь возлюбленную и так удачно вначале развивавшиеся отношения как отяжеляла обиду от потери, так и раздувала подленькую лжегордость (хоть за одно судьбоносное действие я теперь несу личную ответственность!). Я бы с превеликим удовольствием рассказал обо всем по порядку (мне и самому было бы интересно), если бы только знал, где у наших ныне почивших отношений альфа, а где – омега. Да, мы общались в общей сложности почти что целый год, но на каком этапе закончилось общение и началась симпатия, от которой дала ростки влюбленность, а самое главное – началась ли вообще, – этого я не могу разглядеть под самой мощной лупой. Знаю только, что эта связь развилась в нечто превышающее кратковременную любовную интрижку, вернее даже, в единственный в моей жизни случай отношений с женщиной, претендовавших на перерастание в «серьезные». Тот факт, что этот роман имел место быть в моей биографии, явилось полной неожиданностью, прежде всего, для меня самого. Причина вся в том, что я с детства панически боялся собственных чувств, без жалости пресекал любое их внешнее проявление, а если это не удавалось мне, то тщательно скрывал их, как некий преступный замысел. Все, что у большинства окружающих считалось вполне естественным и осуществляющимся в порядке вещей, мне казалось явлением не то чтобы непристойным или зазорным, а скорее – не укладывающимся в голове и пугающим. Я не понимал природы всех этих позывов сердца и плоти, меня озадачивало, как можно свободно делиться ими с тем, на кого они направлены, сама система построения отношений полов, основанная на их взаимном притяжении, представлялась мне неразрешимой головоломкой. Справедливость требует заметить, что я никогда не отвергал и не хулил любовь, как она есть, я просто не имел представления, как она войдет в МОЮ жизнь. Я знаю, вы ядовито усмехнетесь, мол, чего тут понимать – действуй, да и все. Но для человека, являющегося суровым и честным жандармом самому себе, подобная стратегия действий неприемлема в принципе. Ведь во всех своих делах и начинаниях я не признавал никакого иного руководства, кроме разума и его неопровержимых доводов. На протяжении всей жизни я был говорящим орудием этого разума, не смея ни на йоту отклониться от установленных им норм и стандартов правильности. А чистый, трезвый, беспристрастный разум признает лишь одну правду: все тщетно. Мой бездушный хозяин настолько обездвижил меня, связал по рукам и ногам, что даже манифестации безумия не могли освободить меня от его власти; самые нелогичные и сумасбродные поступки я совершал, сохраняя холодный ум. Но вопреки всему, я неустанно искал любви, как единственного средства против жажды смерти; за любовь я хватался, как за последнюю надежду, подобно человеку, готовому вот-вот сорваться в пропасть и обеими руками мертвой хваткой сжимающему ветки колючего кустарника. Я с болезненно обостренной чуткостью ловил каждое дуновение ее в воздухе, как задыхающийся от диоксидов пытается выхватить живительную порцию азота и кислорода из зашлакованной насквозь атмосферы. И чем больше свиней мне подкладывала неуверенность в себе, тем более пылким и безудержным становилось стремление достичь желанной цели и тем сбивчивее работало здравомыслие, указывая мне местонахождение искомого там, где его в помине не было. Взять хотя бы эпизод из не очень любимой мной студенческой жизни, когда я, учась на третьем курсе, почувствовал, что не в силах больше совладать с обуревающим меня чувством влюбленности в одну преподавательницу, десятью годами старше меня. Немного забегая вперед, признаюсь, что это была последняя сильная влюбленность в моей жизни, мне самому тогда шел двадцатый год. Короче говоря, положившись на лозунг «будь, что будет», я набрался глупости выложить ей все, как только выдалась свободная минута. Рассказал я ей, как мог адекватно, об этом злосчастном влечении… И навсегда запомнил тот теплохладный, отстраненный, напрочь официозный тон, совершенно непроницаемый даже для сочувствия и понимания, в котором прозвучали слова безоговорочного отказа. После этого я еще долго негодовал на себя, не понимая, кто меня за язык тянул; после такого отворота мне и сама необходимость признания, совсем недавно представлявшаяся такой естественной, теперь казалась всего лишь блажью, вполне достойной столь сурового наказания. И вдруг я все понял; осознание истины снизошло так внезапно, что заставило меня сотрястись всем телом в отчаянном и сумасшедшем хохоте, так похожем на последнюю вспышку эмоций, которую переживают перед смертью больные тяжелым и неизлечимым недугом. Ну откуда у нее может взяться понимание и дар эмпатии, когда она – красавица?! Ведь ей, сколько она живет, ни разу не доводилось изнывать от тайной, самой себя боящейся любви, не приходилось собирать всю волю в кулак, чтобы отважиться раскрыть душу другому, а потом с замиранием сердца ожидать вердикт!.. Так на что же я рассчитывал, если эта женщина никогда не поймет, каково это – быть на моем месте?… Она так привыкла принимать как должное подобные подношения, что они ей до чертиков наскучили. Такими как я весь ее жизненный путь вымощен, и она уже попросту не замечает их… Сейчас я осознаю, что многое в то время преувеличил. Но, как бы там ни было, с тех самых пор у меня сформировалось стойкое отвращение ко всему, несущему отпечаток красоты, и добрых полгода я не позволял себе даже никаких наметок ухаживания за противоположным полом. Потому как самая небольшая конкуренция больно уязвляла мою гордость не столько из-за моей боязни быть отвергнутым, сколько из-за понимания, что я не один такой деловой в целом свете и что у каждой не совсем уродливой женщины имеется гроздь поклонников. В конце концов, простой случай помог мне выйти из этой трудности.

Хотелось бы, честно говоря, как можно сжато пересказать эту историю. Сама по себе она не несет ничего увлекательного. Дело было в начале марта, тогда я испытывал некоторые трудности со здоровьем, вызванные сезонным обострением псориаза. Поэтому все мои маршруты тогда ограничивались передвижением из дома в кожно-венерологический диспансер и обратно. Это был уже не первый рецидив, и я отлично понимал, что по-настоящему эффективно помогает лишь госпитализация, но длительность ее может оказаться достаточно долгой, что было тогда совсем нежелательно. Так вот, однажды в день приема мне пришлось просидеть в очереди почти до позднего вечера. Это было неудивительно, я ведь и явился достаточно поздно, опасаясь, что вообще могу не попасть на прием, так что за мной, в порядке живой очереди, оставался всего один человек. Этим человеком была смурного вида девушка приблизительно моего возраста, внешний облик которой был, прямо скажем, печально оригинален. Первое, что бросалось в глаза, была черная, словно траурная косынка, вернее – бандана, повязанная у нее на голове и закрывавшая лоб до самых бровей. Такой же черный свитер с высоким горлом, короткая кожанка плюс еще перчатки из опять же черной кожи. Что касается нижней половины тела, то она была облачена в более стандартный наряд – примелькавшиеся синие джинсы да черные сапоги. В первый раз я как-то не особенно обратил внимание на ее лицо – да, оно достаточно красноречиво свидетельствовало о ее физическом заболевании, ну и что же, здоровые в такие учреждения не приходят. Да и вообще, мне было не в жилу обращать внимание на кого-то, меня до синевы раздражал вид очереди и это муторное ожидание – хотелось побыстрее со всем покончить да отправляться восвояси. Лишь часа через два, когда за окном уже окончательно стемнело и у дверей кабинета остались ждать только я и эта девушка, я невольно стал метать в ее сторону более внимательные взгляды. Вот тогда я и заметил, что кожное заболевание, в котором я сразу угадал такой родной псориаз, поразило не менее восьмидесяти процентов ее лица, бывшего, к тому же, когда-то очень красивым… Щеки, нос, подбородок, уши, даже губы и веки – почти все было скрыто под воспаленной, трескающейся, шелушащейся и местами кровоточащей коростой. Кое-где, правда, симптоматика была приглушена, к примеру, на скулах красовались лишь ярко-розовые пятна, но в основном клиническая картина была до боли пугающей, можно было только догадываться о том, что за муки она терпит, умножив мои собственные раз в тысячу. Наверное, в то время я был еще недостаточно черств душой, раз у меня засвербило что-то сродни сочувствию и желанию оказать посильную помощь. Так или иначе, я, заметив, что до окончания приема остается меньше двадцати минут, решил предложить ей пройти вперед меня. Голос мой, не вполне уверенно нарушивший эту столь мерзостно умиротворяющую больничную тишину, как видно, вернул ее на землю, только едва ли с небес. Она сидела на приличном расстоянии от меня, даже на другой банкетке, устремив вдаль свой взор самоубийцы, готовящегося к решительному шагу и уже не воспринимающего ничего, имеющего отношение к «здесь и сейчас». В ответ она, словно косой, полоснула меня взглядом выцветших карих глаз (похоже, у нее уже вошло в привычку скашивать глаза, вместо того чтобы поворачивать голову) и, почти не разжимая губ, еле слышно проронила: «Да нет… Спасибо». После этого моим первым желанием было отвернуться от нее и молча ждать своей очереди, однако мне показалось, что в ее ответе, помимо вполне ожидаемой страдальческой и усталой интонации, робко проглядывало и что-то ласковое, покладистое и открытое, только загнанное глубоко внутрь. Почти сразу же дверь кабинета распахнулась, мой предшественник вышел и пригласили меня; а еще минут через пять и мой визит благополучно завершился – к концу рабочего дня врачу было не до щепетильности. Как только девушка скрылась за дверью, я должен был бы тут же спуститься вниз по лестнице и ехать домой, не держа в уме ничего, кроме даты и времени следующего осмотра. Но вместо этого я почему-то замер на месте в крайней нерешительности. Причем, не будучи дураком, я прекрасно понимал, по какой причине мешкаю уходить, только сам неподдельно удивлялся этой причине и даже страшился новизны доставляемого ею ощущения. Я ни в коем случае не сомневался, что у меня возникло непреоборимое желание дождаться этой пациентки и проводить ее, не важно, каким получится маршрут, но КАК могло возникнуть такое желание?! Надо было выбрать одно из двух: либо от избытка жалости, либо от нестерпимости одиночества. И первого, и последнего у меня хватило бы на то, чтобы обеспечить всю популяцию земного шара, только вот сомнительно, что моя непритворная жалость была направлена вовне, то есть на другого человека. Скорее, она вытекала из одиночества… Пока я обмозговывал этот риторический вопрос, его виновница успела покинуть кабинет и, пройдя мимо меня, собиралась удаляться. «Подождите, пожалуйста!» – окликнул я ее в последний момент и тут же лихорадочно прикинул, как можно расценить это мое обращение к ней на «вы». Не оборачиваясь, она остановилась как вкопанная, будто не веря, что к ней кто-то может обратиться. Глядя на ее застывшую в смиренно-ожидающей позе, чуть сгорбленную фигуру, я сразу же интуитивно догадался, что установить знакомство с ней будет и сложно, и легко. А легкость заключалась в том, что отпадала всякая необходимость в напускном обаянии и артистическом разыгрывании приподнятого настроения, ибо она относилась к тому самому типу людей, которые не прощают никому радости, переживая собственное горе. Словом, она освобождала меня от самой основной и самой нелюбимой мной формальщины – имитации восхищения от встречи с нею. Я был волен положить начало общению в своей сдержанно-серьезной, почти бесстрастной и суховатой, хотя и не лишенной доброжелательности, манере. Сказать по-честному, до этого я никогда и ни с кем не знакомился с подобной целеустремленностью, но в тот вечер начал действовать так, что впоследствии приписывал все некоему наитию. Я еще раз, словно в подтверждение, что не ошибся, обвел взглядом ее профиль и спросил с легким оттенком небрежности первое, что взбрело в голову: «Вы до метро?…» Сначала мне показалось, что вопрос мой – та еще глупость, однако я тут же вздохнул с облегчением, когда девушка, теперь уже повернувшись ко мне вполоборота, произнесла со слабым оживлением очнувшейся от обморока: «Да, до метро… Вы тоже?» Ну вот, стало быть, я не просчитался в первичной оценке устройства ее личности; несмотря на то, что сказанные ею слова были просто-таки пропитаны крайней неуверенностью в себе и в происходящем, от меня не укрылась неясная пока, робкая надежда, теплившаяся как в голосе, так и в глазах, глядевших на меня словно сквозь тюремную решетку. Впрочем, за весь тот вечер (который продлился всего-то полчаса) это был первый и до срока последний раз, когда она внимательно на меня посмотрела; после было очень трудно заглянуть ей в глаза, так как она с удручающей методичностью их отводила или просто опускала. Но в то же время Наташа оказалась неожиданно словоохотлива, избавив меня заодно от еще одной тяготы – говорить в пустоту. Не знаю почему, но в том первом диалоге мы ни разу не коснулись темы, по злой иронии судьбы объединявшей нас и грозившей все испортить, мы тщательно, будто по сговору, обходили молчанием лечение нашей болезни. На счастье, и без этого нам на выручку приходило множество стандартных вопросов, так что, расставаясь в метро, мы, само собой разумеется, увенчали этот разговор обменом номерами телефонов. Что же касается дальнейшего развития отношений, начало которым было положено, когда мы с Наташей, спустя несколько дней, почти неделю встретились уже у нее в районе, то о нем можно было бы рассказывать довольно долго и увлеченно. Но только предупреждаю сразу, что я этого делать не собираюсь; мне неохота бередить еще сильнее свои раны, равно как и перегружать настоящее повествование выдержками из сентиментальных мемуаров. Если вкратце, то общение наше долгое время оставалось чисто дружеским, хотя и регулярным – нам обоим просто не с кем было больше общаться. О том, чтобы ускорить приближение знакомства к пику, у меня тогда не было и мысли – все эти предыдущие редкие, одноразовые связи продажного характера вконец закомплексовали меня, так что при контакте на более интимной дистанции я мог бы вызвать лишь улыбку сквозь слезы, но отнюдь не ответную страсть. Но, как выяснилось много позже, уже в процессе нарастания обоюдного доверия и исчезновения условностей, Наташа тоже была ко многому не готова, и вот почему. Дело было не только и не столько в простительных изъянах ее внешности; основным препятствием служила перенесенная ею несколько лет назад тяжелая травма. Двадцатидвухлетней девушкой она приехала в Москву из провинциального городка в Ростовской области с вполне понятными намерениями – ради карьеры со всеми сопровождающими ее приятностями. Первый год ей несказанно везло, что во многом объяснялось ее природной коммуникабельностью, раскрепощенностью, уверенностью, доброжелательностью, ну и далеко не в последнюю очередь – завидными внешними данными. По ее воспоминаниям, то было определенно лучшее время в ее жизни, Наталья была начинающим юристом с блестящими перспективами на будущее, пока один ужасный день все не перевернул в ее жизни. Повторяю, об этом самом дне она очень долго умалчивала, явно испытывая мою надежность, и посвятила во все тайны только когда срок знакомства перевалил за полгода. Сам я отлично знал, что ей есть, чего скрывать, но, призвав на помощь всю деликатность и терпение, не торопил ее с раскрытием тайны. Трагедия Натальи заключалась в том, что на ее благополучии жестоко отыгралась ее же красота. Она никогда не была в опале у мужского пола, еще подростком купаясь в лучах внимания и склизкого восторга со стороны как сверстников, так и взрослых мужчин, что, однако, не заставляло ее терять голову от самозабвения – она со спокойной уверенностью ожидала встречи со своим идеалом. Похоже, что кого-то из ее ухажеров такая выжидательная позиция вывела из терпения, и однажды процесс был форсирован насильственным принуждением к близости. С тех пор Наташу как подменили: она вся ушла в себя и в переживание своей беды, не имея ни малейшего желания поделиться перенесенным с кем-либо. Работы она в скором времени лишилась, да ей на это было уже наплевать, со всеми обретенными с момента приезда в Москву друзьями прекратила всякие отношения. Для нее стало повседневным явлением сидеть и плакать часы напролет. Что касается ее родителей, живших по-прежнему на родине, то она только однажды набралась храбрости позвонить им с просьбой присылать переводом небольшие суммы денег, ссылаясь на временные материальные трудности и приплетя что-то о намечающейся покупке жилплощади. На деле она продолжала снимать комнату в двухкомнатной квартире, где по соседству с ней жила еще одна девушка, вскоре ставшая ее доброй приятельницей. Не мудрено, что она с первого же дня заметила неожиданные и пугающие изменения как в поведении, так и во всем резко изменившемся образе жизни своей подруги, но Наташа стала настолько замкнута, что малейшие проявления сочувствия выводили ее из себя и даже служили лишним поводом для истерики. Все это ни на шутку испугало ее соседку, а однажды ей даже пришлось пресекать Наташину попытку покончить с собой; спасенная, однако, не проявила даже деланной благодарности, а лишь злобно предупредила девушку не лезть не в свое дело. Той было жутко обидно как за свою ополоумевшую подругу, так и за себя и свое бессилие помочь, но вскоре она поняла, что ей такой крест не по силам и улизнула жить к первому же хахалю. Наташа осталась в полном одиночестве; у нее были все шансы из него вырваться, решить свою проблему и найти поддержку и опору, но было нечто такое, что заточало ее в застенках своего несчастья. И вероятнее всего, то была растоптанная и поруганная гордость; гордость человека, привыкшего к совсем другому обращению с собой, словно еще не до конца уверовавшего во все происшедшее. Иногда ей и впрямь, как во сне, казалось, что все это не более, чем чудовищное недоразумение и вскоре выяснится, что ничего подобного с ней никогда не совершали. Но впереди ожидало еще худшее. Здоровье, надорванное полученной психической травмой, не заставило себя долго ждать и вскоре заявило о себе невиданной дотоле напастью. Сначала несчастная и не помышляла ни о каком обращении за медицинской помощью, с садомазохистской усладой расчесывая в кровь мерзко зудящие псориазные бляшки. Только когда все лицо, шея и руки покрылись крокодильей кожей – ей стало по-настоящему страшно. Она таки собрала все мужество и направилась к дерматологу, который, не получив ничего на лапу, выписал ей какую-то гормональную мазь. Сама Наташа не имела ни малейшего представления о борьбе с псориазом, поэтому послушно стала намазываться прописанным средством, которое, как ей показалось, подействовало благотворно. Но первое впечатление оказалось подлейше обманчиво: зуд и шелушение действительно сошли, но немного погодя на еще не заживших шрамах стремительно начали появляться новые очаги воспаления, а самое страшное заключалось в том, что симптоматика резко перекинулась и на другие участки кожи, а именно – на голову, с которой вместе с мертвой, отслоившейся кожей, целыми пучками стали выпадать и волосы… Пользуясь случаем, сделаю короткую передышку и сообщу следующее: в те черные дни Наташа по велению отчаяния уничтожила почти все свои старые фотографии, напоминавшие о былой безбедной жизни, сохранив только одну, снятую как на документацию. На ней она была запечатлена со своими густыми и пышными каштановыми волосами, лоб прикрывала великолепная челка, глаза смотрели слегка прищурено, лицо было немного полнее, и все оно дышало жизнью, которой была налита каждая его черта. Это фото она мне и показала как-то раз, и я немедленно почувствовал, какого тяжелого внутреннего переломления стоил ей этот шаг: было в ее соглашении приоткрыть завесу над невозвратимым блаженством что-то от человека, доносящего на самого себя о преступлении, за которое ждет суровая кара. Я тогда не нашел слов, способных передать глубочайшее чувство благодарности за оказываемое мне безграничное доверие, я просто молча вернул ей фотографию и также безмолвно крепко обнял и прижал к себе – это было все, чем я мог показать, как ценю ее и как она мне дорога. Это произошло несколько дней спустя после того, как она впервые осмелилась предстать передо мной с непокрытой головой: я ожидал увидеть хотя бы короткую стрижку, но все оказалось словно выжжено кислотой, всю голову покрывало ужасающее подобие крупной чешуи, разделяемой незаживающими ранами да кое-где пробивающимися, будто чахлые травинки сквозь асфальт, десятком-другим волосинок неопределенного цвета. Зрелище, которое вызвало бы острейшую жалость у самого князя мира сего. Я застыл на месте и некоторое время с болью в сердце взирал на эту до неузнаваемости изуродованную красоту; потом медленно погладил ее по щеке, точно забыв, что эта шершавая, омертвевшая до самой дермы кожа давно уже не восприимчива к ласке… И, не отрывая взгляда от ее истощенного лица, тихо произнес дрогнувшим голосом: «Миленькая, тебе нужно как можно скорее лечиться…» Вот, что осталось от ее блеска и назревающего величия после двухлетнего скитания по кругам ада. Именно в ту пору, переживая ужас лишения всего, что ей казалось незыблемым, Наталья впервые на личном опыте изведала, что есть ощущать себя ненужной никому на всем белом свете. Это было сродни удару, который получает человек, долгое время следивший за своим здоровьем и активно занимавшийся спортом, а потом по какой-то дикой, в голове не укладывающейся случайности, оказавшийся в инвалидном кресле. Дважды ложась в больницу, Наташа втайне лелеяла только одну мысль, без которой все эти манипуляции с лечением были бы для нее бесцельной возней: ей думалось, что хоть там она получит малую толику заботы и внимания, настолько невыносимы стали страдания от осознания ненужности и брошенности всеми. Увы, то, что она хотела получить единолично, разделялось между всеми, да и то не всегда, порой даже в количестве, слишком малом даже для построения благостной иллюзии, поэтому пребывания в больнице ожесточили ее еще больше прежнего. Она мечтала отправить в ад все здоровое, красивое и беззаботное. О том, что сама когда-то являлась частью ненавидимого ею мира, страдалица уже и не помнила, как падший дух, навсегда забывший, что прежде был служителем Всевышнего. Каким бы райским ни было прошлое – никто не в состоянии черпать вдохновение на жизнь, движение и борьбу из одних только воспоминаний о нем. Для Наташи в этой жизни осталось только два доступных чувства – боль и ненависть, часто она от всей души жалела, что ее заболевание не инфекционное, и готова была пожертвовать всю свою кожу на пересадку ее элементов как можно более широкому числу людей, ведь трансплантация, как она уяснила, является единственным способом заражения. Идея заразить всех своими муками стала для нее безотвязной, приняла характер одержимости, но одинокая и обессилевшая девушка была слишком слаба для столкновения с неприступной громадой не замечавшего ее мира, и единственной добычей на прокорм изголодавшейся ненависти была ее душа. Временами она задумывалась о том, чтобы поискать утешения в церкви или какой-нибудь секте, обратиться к психологу, но с нечеловеческим отчаянием тут же отбрасывала эти намерения – слишком стыдно ей было хоть на минуту продемонстрировать кому-то какой она стала, несмотря на то, что никто бы не узнал, какой она была. Даже свои короткие вылазки в магазин Наташа совершала в респираторе, но потом ей стало казаться, что над ней смеются, и тогда стыдливость исчезла бесследно, до основания сожженная неунимающейся ненавистью. Вскоре она почувствовала ложное облегчение, завидела на горизонте некий мираж приюта, когда, увязая в самоковырянии, внезапно поняла, что больше не видит и не слышит людей, что будто бы лишилась какого-то органа, ответственного за принятие и анализ чужого мнения. Теперь она готова была хоть в чем мать родила ходить по улице, не утаивая ни от кого своей проказы, ей было все равно. Она была одинока, одинока безнадежно и непоправимо, отныне она обитала в изолированном мирке, похожем на уменьшенную копию ада, где сама себе была и дьяволицей, и осужденной грешницей, и человечий дух не смел проникнуть туда. Эта атмосфера грозной отчужденности окружала ее непроницаемым бессветным сиянием, и все, кто ей попадался на пути, инстинктивно боялись ее. Наталья когда-то мечтала об этом возвышении над смертными, к нему она стремилась и за него воевала, ей хотелось быть неповторимой, уникальной, ни с кем не сравнимой, и она с лихвой это получила. Ибо, как она тогда размыслила, все эти идолопоклоннические ужимки рабов красоты и мнимой блистательности похожи на первобытные ритуалы дикарей, исповедующих тотемизм: они всерьез считают обожествляемый ими предмет средоточием всех мыслимых и немыслимых совершенств, обещающих им неземное блаженство, ни сном ни духом не догадываясь о наличии в природе куда более реальных и сокрушительных тайных сил, которые властны в любой момент стереть их в пыль. Она даже принуждала себя удивляться – как до нее раньше не доходила такая простая истина, как она могла желать того, от чего ее теперь выворачивало, для чего она на вес золота оценивала взгляды на нее тех, кто теперь порождал в ней столько мрачного презрения? Нельзя сказать, чтобы мировоззрение Наташи перевернулось с ног на голову, однако перестановка акцентов произошла кардинальная. Утрата своей прежней личности отнюдь не заставила ее оттолкнуть и убить новую, Наташа любила себя с прежней силой, но любовь эта была полностью автономной, в себе и только в себе черпая средства к существованию и поддерживая его в абсолютной независимости от воздействия извне. То была высшая свобода, если, смотря правде в глаза, воспринимать свободу как идеализированное одиночество.

Возможно, это и создало между нами родство душ, ведь поселившийся во мне страх броскости и привлекательности заставил меня действовать как ходячий рентген – я умышленно старался не замечать в человеке ничего посюстороннего, любой ценой стремясь протаранить все его внешние баррикады и помацать обнаженную, трепещущую суть. Постепенно все, что не имело отношения к внутреннему и сокровенному, стало и вовсе раздражать меня, являясь в моем представлении абсолютно ненужной многослойной оберткой, досадной помехой на пути к постижению главного и ничем более. Это легко объясняет, как я дошел до того, что стал видеть в красоте лица и тела своего рода вражеский отвлекающий маневр и, дабы не попасть в ловушку, решил вышибать клин клином и вместо идеала красоты сотворил себе идеал уродства. Все это может звучать, как доходящее до кощунства сумасбродство, но именно Наташа на все сто отвечала созданному мной идеалу, причем в данном случае я и не думаю иронизировать – она на полном серьезе была той, кого я искал и кого бы узнал в толпе. Конечно, такими целями, как у меня, мог задаваться лишь человек, окончательно обесплотивший и обескровивший от разочарования в доступных телу удовольствиях, наступившего, в свою очередь, от неумелого пользования теми возможностями, что ему даны. Еще одним козырем этой девушки была ее глубочайшая, нисколько не наигранная, идущая от самой души ненависть к окружающему миру, спрятанная в защитном безразличии. Благо мне всегда было известно, что ненависть ко всему на свете – это просто не нашедшая удовлетворения любвеобильность, которая, будучи спроецирована на отдельно взятого индивида, в миллионы раз пересиливает дежурную, автоматизированную доброжелательность сытых и довольных, распыляемую без разбора на всех подряд. К тому же Наталья тоже была по натуре идеалисткой, в которой вопреки всему продолжала жить неистребимая вера в пришествие Машиаха любви, только теперь образ его оказался как бы вывернутым наизнанку. Ей больше не нужен был провозвестник счастья. В лице спутника жизни она хотела обрести того, кто готов был вечно делить с ней экстаз мучительной агонии. И все же как минимум один раз я попытался помочь ей не только своим безмолвным присутствием, но и делом. Наверное, дело это было самым великим подвигом ради своей дамы, на который она меня вдохновила: я уговорил ее лечь в больницу еще раз. Произошло это вскоре после того эпизода с фотографией. Не знаю, может быть я бессознательно понадеялся, что верну ту Наташу, какой она была в лучшие времена, может и просто сгорал от нетерпения показать, на что я способен, но, как бы то ни было, я в срочном порядке отправился работать, дабы было, чем оплачивать качественное лечение, которое Наташа проходила в том же диспансере, где загорал когда-то я сам. Я навещал ее, правда, из-за интенсивной работы мне это нечасто удавалось, поэтому за месяц ее госпитализации мы свиделись всего пять раз. Вышла она оттуда немного окрепшей, чего нельзя было сказать обо мне, ибо я, непривыкший к систематическому труду, был как выжатый лимон и сразу же, с чувством выполненного долга, рассчитался. Теперь я понимаю, что именно тогда в наши отношения закралось что-то постороннее, претящее нам обоим, чему мы не смогли бы в то время придумать названия, но оно, это инородное тело, и послужило скрытым дестабилизирующим фактором. Я не буду сбрасывать с себя ответственности и признаю, не мудрствуя лукаво, что первопричиной был я сам. Но вовсе не потому что непродолжительное испытание разлукой (которой, в общем-то, и не было) оказалось выше моих сил – я и не думал искать Наташе даже временную замену, я был весь поглощен ею одной. Дело было гораздо тоньше. Увидев, что возлюбленная моя (в лицо я ее еще так не называл, но был твердо уверен, что скоро это слово станет моим регулярным к ней обращением) понемногу пошла на поправку не только физически, но и духовно стала как будто еще ближе (в ее обращении со мной весьма отчетливо появились нотки нежной благодарности), я почувствовал, как стала подтаивать ледяная броня непримиримой мизантропии, отделявшей и защищавшей ее и меня от «обычного» мира. И, пожалуй, меня в значительно большей степени, чем ее. Я вдруг с удивлением обнаружил, как во мне очнулся от долгого коматоза подлинный эстет, который ничего не имеет против насладиться чисто человеческими прелестями жизни. Как раз в ту пору я снова стал сходиться в легком, так сказать, флирте с другими представительницами женского пола, о существовании которых Наташа не подозревала. Нет, мне не нужно было от них ничего взаимно обязывающего, но все же в этих полуэмоциональных-полутелесных контактах я стал находить что-то отрадное, взяв на заметку, что красота не всегда холодна и враждебна. И Наташа, и я, мы оба негласно уповали на то, что в один прекрасный день окончательно сломим сопротивление болезни, покончим раз и навсегда с хождениями по мукам, выкупим ценой терпеливого ношения тягот друг друга положенную нам долю земного счастья. Да, возможно, так оно и было бы, если бы нам на пути не попадалось столько искушений сбиться с курса. Говоря об искушениях, я опять же имею в виду себя, поскольку за свою подругу, в привязанности которой мне не приходилось сомневаться, никаких оснований переживать я не имел. А причина, почему я не находил сил противостоять соблазнам, была, в сущности, довольна проста: самый обыкновенный недостаток искренности чувств, их некая принужденность, вымученность, перегруженность рационализмом. Я понял, что заставляю себя испытывать влечение к Наташе силой воли и соображениями разума, только они и скрепляли наш союз, он держался скорее на чувстве долга, нежели на экзальтации страсти. Мне тогда взбрело в голову, что изъян этот можно устранить физической близостью, хотя я с трудом представлял себе, как это все совершится, тем паче, что приходилось иметь дело не с обычной девушкой. Тут как раз я и припомнил, как впервые, когда увидел ее, не поверил сам себе, что хочу познакомиться с ней; я действительно этого хотел, но возникшая тогда тяга едва ли была обусловлена зовом природы. И ныне я бы даже сказал, что любил ее, но любил разумом, а не сердцем. В который раз этот круг замкнулся, рассудок снова дергал за ниточки, имитируя движения сердца, именно по его приказу я иногда совершал самые немыслимые вещи, приносил самые большие жертвы в доказательство несуществующей влюбленности. Ведь, в самом деле, все эти немногочисленные, но убедительные акты самопожертвования аллегорически напоминали сокровища, разбросанные по дороге, ведущей прямиком в логово, где я должен был показать свои клыки и когти, но бедная Наталья этого, разумеется, не знала. Она, как я уже говорил, тянулась ко мне, как к светочу всего возвышенного и прекрасного, с каждым днем от ее сдержанности и траурной строгости оставалось все меньше и меньше. А вот меня инстинктивно влекло уже к другим «жизнеформам». Мне хотелось видеть возле себя куда более шаблонный вариант девушки, несмотря на то, что он предполагал и более шаблонные проблемы, к коим я был не готов. Однако я еще не терял надежды спасти положение, сделав всю свою ставку на интим, который в моих глазах превратился в подобие дефибриллятора для остывающего трупа юношеской влюбленности. Не будем отвлекаться от дела, расписывая в красках, как это все происходило, приведем только одну все поясняющую деталь: первая наша близость состоялась за месяц до окончательного расставания. А если мне совсем перестать выгораживать себя, то лучше сказать – до моего непредвиденного исчезновения из жизни Наташи. Эта гипотетическая прелюдия к супружеской жизни все расставила по своим местам, деспотичная плоть, вернувшаяся из долгого изгнания, одним ударом сокрушила узурпацию власти разумом. Казалось, нужно было радоваться, ведь последние преграды были устранены, оставшиеся комплексы пропали, настало время самого интересного. Но нет, то, чего я ждал от последнего средства, не удалось. Да и разве не отдавал я себе в этом отчет с самого начала, разве не знал я, что всем правит осязание, что человек ведь с головы до пят затянут в орган этого чувства, который был так сильно поврежден у моей подруги?… Поэтому ни для меня, ни для нее такой вид удовольствия по определению не мог быть полноценным, нас словно разделяла тонкая, но очень прочная стена. Поначалу я пытался убедить себя, что это не приговор, напротив, это дополнительный стимул оказывать в дальнейшем посильную помощь моей избраннице, то, что поднимет наши отношения на новый, более высокий уровень, ведь они будут зиждиться не только на употреблении друг друга, но и на поддержке, понимании, готовности помогать – просто золотой вариант! Но и здесь свергнутый разум уже не имел возможности вернуть место, занятое плотью, ибо сказалась формирующаяся после секса наркотическая зависимость партнеров друг от друга. Она-то и стала судьей и палачом нашей приговоренной любви: всякий раз возвращаясь на ложе, я испытывал все тот же дискомфорт, всю ту же неполноту ощущений, да и Наталья не могла похвастаться ничем, что хоть немного оправдывало бы это тягостное занятие, хотя на словах она ни разу об этом не обмолвилась. Вот тогда у меня и возникла, как духовная саркома, бессильная ненависть к плоти и ее законам, похожая на кровную обиду. И вместе с тем стало накатывать тягчайшее уныние из-за невозможности что-либо изменить, упразднить такую коварную власть плоти. Сейчас вспоминаю, как я разглагольствовал о том, что человек, познавший все прелести любви, от платонической до половой, может считать себя вседовольным ничуть не меньше Бога. И вот судьба, не то в назидание, не то в отместку, зло посмеялась надо мной: теперь и я получил свои капли этого эликсира жизни, но страшная горечь напоминала мне, что я снова обведен вокруг пальца, и виноват в этом я сам. Противно было, что такая нестоящая мелочь, как верхние слои эпидермиса, оказывается, значит для нас столь многое. Ведь мы не унесем с собой это добро на тот свет, даже на этом его ценность склонна беспардонно варьироваться, почему же оно стало для нас чуть ли не мерилом прекрасного? Сколько ни обижайся на общепринятые взгляды, но мне стало яснее ясного, что и я хотел красавицу. Потому что до наступления глубокой старости (а тем более, на заре молодости) невозможно разжечь пожар любви одними только духовными усилиями – это все равно что пытаться построить капитализм или социализм в обществе с рабовладельческим строем, нельзя разом перемахнуть через такую важную стадию, как единение телес. Все эти «открытия» настолько возбуждали во мне чувство противного, что я завидовал вирусам и прионам. Ну а что поделаешь, ведь и навоз используется в качестве удобрения почвы, и никто этим не брезгует, когда уплетает то, что на ней растет… Но переубедить себя я уже не мог, для меня разрыв отношений стал только вопросом времени. Забегая вперед, скажу, что когда мы стали друг другу чужими, я изобрел еще один псевдоаргумент исключительно для себя, чтобы удержать самооценку от падения за критическую черту. В двух словах – мне доставляло удовольствие, что и я наконец-то научился бросать, изменять своему слову и предавать. Ведь если быть честным с самим собой, то мне давно уже хотелось опробовать эти развлечения мира, лежащего во зле. В нем все друг друга покидают в трудную минуту, все отворачиваются от тех, кого уверяли в преданности до гробовой доски, всякий подгаживает всякому, значит есть в этом что-то приятно-полезное, некое утонченное наслаждение, коли на протяжении веков довольно весомая часть человечества только этим и занята. Я должен был приобщиться к тому, чем живут люди, раз уж не мог издать своих законов жизни. Что такое быть преданным, я выучил уже давно, а вот каково это – предать близкого и спрятать голову в песок – этого удовольствия я пока не ведал. На поверку оно оказалось довольно сомнительным, потерял я куда больше, чем обрел. Более того, как показали дальнейшие события – потерял я все. И когда я окончательно пришел в себя, одумался и выпал в осадок, я долго еще не мог надивиться, где же я взял такую силу воли, что совершил такую гнусную подлость? Эх, если бы я встретил Наташу хоть немного пораньше, когда еще плохо знал, каким воздухом дышат обитатели этого мира, когда еще не успел заразиться их дурным примером и впитать душепагубные уроки их лжеучителей! Почему юность обязана быть разнузданной, почему одаренная скромностью, рассудительностью и воздержанностью она признается профнепригодной?… Потому что по-другому быть не может, потому что все стихийно и циклично. А, ну тогда ни мне, ни Наташе горевать не о чем: природная цикличность однажды возьмет свое, стихия восторжествует и устроенная по принципу маятника психика сама все выровняет. Это сейчас нам тошно и больно, а потом, если выживем, все непременно наладится! Жизненный опыт миллионов моральных уродов – красноречивое тому подтверждение. Так что, господа, вливайтесь все дружно в ряды кузнецов грядущего общества сексуальной справедливости, где мужчины будут почетными маньяками, готовыми на все, лишь бы заполучить очередное тело, а женщины – заслуженными куртизанками, лихорадочно прикидывающими, как бы себя продать подороже! А может, и наоборот, там видно будет. В любом случае, это высшая ступень эволюции, и надо радоваться, что нам довелось жить в благословенное время предначатия вечной вакханалии. Это вам не царство Сына Человеческого, где все гендерно унифицировано и женоподобно. Ибо, посудите сами, в мире, где властвуют доброта и любовь, где не нужно ничего преодолевать и ни от кого защищаться, где нет места применению силы, где все друг друга берегут и ласкают, найдется ли смысл в существовании мужского начала? Нет, оно будет просто лишним, отслужившим свое атавизмом. Пожалуй, такую картину и представлял бы собой мир, не будь в нем зол и бед, мужскому роду в нем пришлось бы довольствоваться, в лучшем случае, положением оплодотворительного придатка. В этом свете довольно странным выглядит отождествление женщины со злом в традиционных религиях; вероятнее все-таки, что зло – дело мужское, оно есть двигатель жизни и ее культиватор. Из этого неопровержимо следует, что без зла не было бы и жизни и что они, словно пара лебедей, неразлучны до самой смерти в один день… Ладно, я отвлекаюсь на поросшие мхом квазисенсации. Чтобы подвести черту под изложением истории моей невеселой любви, мне представляется уместным вспомнить одно наблюдение, которое я как-то раз записал в дневнике. Основная идея его сводилась к следующему: Чем ближе нам человек, тем больше между нами лжи и тем меньше честности и открытости, поскольку, оберегая его от темных превратностей истины, мы тем самым волей-неволей грешим и против ее светлой непреложности. К этому надо прибавить, что беречь любимых нам приходится в первую голову от самих себя, ведь любое взаимодействие неотделимо от подавления одной воли другой, при любом взаимном обогащении страдает хрупкая индивидуальность принимающей стороны, все эти благонамеренные проникновения в душу сотрясают подвешенный на волоске внутренний мир. Чтобы установить самые теплые, доверительные и сердечные отношения, необходимо сковырнуть множество защитных слоев, порушить немало основ в уже устоявшейся системе духовной жизнедеятельности, предлагая в качестве поруки за безопасность не что-нибудь, а самого себя, свою всегдашнюю готовность отразить приступ аутодеструктивного раскаяния и сожаления о содеянном. Наташе же в наших с ней отношениях была уготована судьба как раз такой ничего не подозревающей (а может, просто безропотно покоряющейся) жертвы – жертвы моей недальновидности и бесцеремонности неопытного. Как же было печально в очередной раз сознавать, что житейский опыт можно обрести лишь как поощрительную награду за не одно посрамленное чаяние, обманутое ожидание и попранную мечту… Плохой опыт лучше отсутствия опыта – утверждение слишком смелое, чтобы быть апробированным. Особенно, если под «плохим» подразумевать не снисходительно-обобщающее «неудачный», а «умышленно запятнанный». В этом аспекте на меня падала особая вина, на последних месяцах наших встреч я слишком горячо заверял Наташу в неизменности моих чувств к ней, что иногда переходило в подлинные панегирики ей, я до того увлекался романтической стороной, что неистощимой силе моего краснобайства изобретать любовные признания позавидовал бы самый сентиментальный поэт. Но разве мог я тогда предвидеть, что моя одномоментная искренность обернется лапшой у нее (да и у меня) на ушах?… Короче говоря, само расставание прошло куда проще, чем мои тягостные раздумья о его потенциальном сценарии. У Наташи достало как пронициательности, чтобы по одной моей нежданной просьбе приостановить общение принять к сведению мое нежелание отныне знать ее, так и гордости, чтобы не умолять о возврате невозвратимого. Сначала она пережила насилие, теперь – обман и предательство, что ж, ее можно было считать состоявшейся личностью, знающей о жизни все, теперь ей можно было держать нос по ветру, гордясь своим жизненным опытом, который всегда является гарантом уверенности в себе и завтрашнем дне. Вот только было бы весьма небезынтересно узнать – сможет ли она после всего этого верить хоть кому-нибудь? Надеяться на что-нибудь, кроме своих все более сдающих сил? Этого мне уже не узнать, потому как мне не придется больше ни задавать Наташе вопросов, ни отвечать ей, ни делиться наболевшим или распирающим. Я вернулся домой и у меня уйма свободного времени, так как я предоставлен самому себе, и никто не притязает на мой покой. У меня его столько, что хватит на сведение с ума роты солдат. А прошлое у меня очень даже славное, мне есть и будет, что вспомнить, стало быть, биография моя, ко всему прочему обогащена новыми событиями, которые так приятно переосмысливать по прошествии времени, стараясь не думать о том, что другой такой же человек долго еще будет из кожи вон лезть, силясь реанимироваться после тех же самых событий.

Одна только новообретенная привычка, о которой я уже говорил, неустанно напоминала мне, кто в действительности во всем виноват. Регулярное нанесение себе легких увечий я взял за правило именно с тех самых пор – я стал отделять свое тело от себя, взирал на него с немой укоризной, объявил войну телу вообще, правда характером своим война эта больше напоминала партизанскую с ее мелкими диверсионными вылазками, не приводящими к освобождению от оккупации. Во всех грехах у меня была виновата материя, эта прародительница пространства, времени и движения, трех китов жизни, которой я должен был дать решительный бой.