Вернувшись домой и нахандрившись в течение первых нескольких дней, я сделал робкие, мелкие поползновения привести свое жилье и домашнее хозяйство в презентабельный вид. Все аквариумные рыбы у меня погибли, но самого аквариума я разгружать не стал – пусть себе красуется пустым, он хлеба не просит. Два раза даже отважился сходить пооббивать пороги в поисках работы. Помню, когда я уже под вечер шел к метро из одной такой несговорчивой фирмы, ко мне обратилась довольно симпатичная брюнетка, спрашивая, не знаю ли я, где находится какой-то переулок. И пока я коротко объяснял ей, что ничем помочь не могу, лицо мое, похоже, выразило столько накопившегося, невымещенного отчаяния измученного страстотерпца, что она заметно сконфузилась. Не удивлюсь, если она ожидала встречного вопроса, например, как мне найти ближайшую клинику, где вне очереди удалят за раз гнойный аппендицит, камни в почках и полдюжины больных зубов. Хотя, наверно, эту боль мне причинило то же чувство, что испытывает в этой ситуации любой одинокий юноша, только у меня оно сопровождалось полным осознанием и запредельной, гротескной остротой. Добавлю, что последнее время я почти всегда при виде женщины с красивой или просто приятной наружностью испытывал такой безотчетный трепет, как если бы увидел, что на меня надвигается смертельно опасная громадина, от которой надо уносить ноги, пока она тебя не раздавила в лепешку. Все прекрасное и манящее, что уготовано не тебе, причинит боль и занозит подсознание любого, кто хочет чего-то большего, чем просто восхищенное созерцание. Кто бы знал, как это плохо – чувствовать свою предназначенность одиночеству! Ибо это вовсе не то, что ведомо каждому, я не зря употребил такое понятие как предназначенность, можно же было ограничиться менее категоричным и потенциально более компромиссным «одиночеством», оставляя место для веры в то, что все неприятное подлежит ограничению. Но я-то знал, что мое одиночество от меня неотделимо. Представьте себе глухой и темный каземат или подвал, в котором томятся сотни военнопленных, включая вас. В какой-то момент там со скрежетом и звоном цепей открывается чугунная дверь, и тюремщик объявляет, что военный трибунал принял решение освободить всех, за исключением пяти человек, каковых здесь продержат до суда, который, вероятнее всего, приговорит пятерых к смертной казни. И тут же без проволочек оглашаются имена и фамилии осужденных, в числе которых оказываетесь и вы. Какими словами описать адскую смесь досады, гнева и неистового отчаяния, живьем размозжившую вас по оглашении списка? Все эти внутренние боли находят выражение в одном-единственном вопросе, инфантильная туповатость которого – слишком уж неудачное средство для передачи трагедии обреченного: «Ну почему я?» Действительно, почему, ведь выбор был так богат, кандидатов – пруд пруди, когда из такого огромного числа нужно выбрать ничтожно малое, можно проявить и чуток больше разборчивости! Можно попробовать воспользоваться этим, как предлогом для того, чтобы возгордиться, но гордость здесь не выручит. Для меня, ощущавшего себя одним из таких смертников, единственно спасение заключалось в моей любви, которую я сам бросил на попрание. Кроме Натальи, как бы ни было неудобно это признать, у меня не было ничего, чем можно было бы дорожить, брать за основу жизни и держаться, как путеводной звезды. И я подумал, что мне остается только одно – вернуть ее назад любыми средствами, тогда и только тогда я смогу рассчитывать на исправление ситуации в целом. Пока я не сделаю этого – все будет у меня валится из рук и душевного равновесия мне не видать как своих ушей. Но я был еще слишком деморализован для выработки четкого плана. Мне почему-то сразу захотелось к ней поехать, я как будто забыл, что вначале ведь можно предварительно сделать хоть один звонок. В тот день, когда я окончательно все обдумал и решил предпринять выезд, я, стараясь ни о чем не думать, набрал ее номер, который помнил наизусть; она оказалась недоступна. Я вздохнул и опустился на табуретку в коридоре. «Я знаю, что виноват, что провинностей за мной завелось немало, – начал я рассуждать вслух, сам не понимая, с кем разговариваю, – но чтобы я был в силах загладить свою вину, чтобы я осуществил дело искупления грамотно и последовательно, мне для этого необходимо создать спокойную обстановку. Если же ты будешь допекать меня бесконечными экзекуциями, испытывая мою сопротивляемость, ничего у нас с тобой НЕ ПОЛУЧИТСЯ!» В конце я не заметил, как перешел почти на крик, но быстро отрезвился, услышав нервическую дрожь в своем голосе. Мне было так тяжело заставить себя двинуться в путь, как будто впереди меня ждала опасная экспедиция с неопределенными сроками. И тут же мне в голову пришла мысль, бьющая наотмашь своим безрассудством: «А может быть, ОНА мне поможет?» Кстати, куда она задевалась? И почему ни разу не навестила меня в больнице – там я часто готовился к ее явлению. Но за какую же невинную шалость мне пришлось бы тогда выдать свое аффективное желание, чтобы она пошла у него на поводу?… Нет, это неосуществимо. Правда, вернуть Наталью исключительно своими силами – задача не менее трудновыполнимая. Какую я теперь инициативу выдвину – составить пару разочаровавшихся в любви друзей? Но нет ничего печальнее и страннее, чем этот феномен дружбы между бывшими любовниками; она чем-то напоминает дружбу двух представителей враждующих народов – также бесперспективна и предосудительна. Ладно, что заранее утопать в риторике, сперва надо как-то с ней увидеться. Вот почему для меня единственно разумным решением было прямо сейчас встать и нагрянуть прямо к ней домой, а захочет ли она меня видеть и слышать – не моя забота. Поднявшись на ноги и ни о чем больше не думая, я выскочил на улицу. Но, как ни старался я абстрагироваться от перспективного мышления, высокая вероятность не застать свою пассию дома (не только сегодня, а вообще никогда) всю дорогу стремилась выбить меня из колеи, совершенно нивелируя мое рвение наладить жизнь. Сидя в вагоне метро, я никак не мог отделаться от прилипчивых, назойливых размышлений подобного толка. Чтобы хоть как-то успокоиться я закрыл глаза и постарался, по возможности, расслабиться и отключить ум. Кажется, спустя несколько минут я даже заклевал носом, но уже подъезжая к очередной станции, пробудился, не открывая глаз. Как только поезд тронулся дальше, я разомкнул веки и чуть не вскрикнул: все окна в вагоне были аккуратно обведены печально знакомой мне траурной рамкой… «Проклятье… – неслышно простонал я, – неужели снова начинается?!» Я приложил к глазам ладони и долго не отрывал их. Нет, лучше уж совсем ослепнуть… Неужели все должно было кончиться так глупо и жалко? Значит, все мои старания и борения обессмысливаются по мере нарастания их напряженности? Силы небесные, только бы мне в последний раз ее увидеть! Проститься с ней и на прощание единственный раз запечатлеть ее облик, ведь скоро я смогу лицезреть его только в памяти!.. Я отнял руки от лица; нет, это невозможно, сказал я себе в ту же секунду. Еще этого не хватало… Я почему-то был раздет до пояса и сидел в вагоне в гордом одиночестве, все пассажиры как сквозь землю провалились. Черные рамки оставались на месте; я с ненавистью взирал на них, не зная, на что решиться сейчас, когда моя жизнь стала таким ничего не стоящим игралищем неведомой чужой воли, когда вдруг новое происшествие заставило меня покрыться гусиной кожей, а волосы на голове зашевелиться, как от электрических импульсов. Из этих черных полосок стали медленно выползать на стекла и сидения какие-то насекомые величиной с палец, похожие на огромных, черных шершней. За шершней я их принял преимущественно из-за устройства головы, груди и брюшка и сложенных на спине четырех прозрачных крыльев, только тела их были черными, как деготь, с тусклыми поперечными метками на верхней части брюшка. Сначала около десяти таких существ почти одновременно, незначительно опережая друг друга, слегка шевеля короткими усиками и время от времени издавая отрывистые, жужжащие звуки крыльями, медленно вылезли на стекло окна, располагавшегося напротив меня, и принялись по нему ползать. Три из них сразу спустились на спинку сидения; потом стали выбираться новые и уже не только из этого окна, но и из остальных, в том числе того, что находилось у меня за спиной. Вскоре дошло до того, что стекла кишели этими тварями, как в улье, потом некоторые стали перелетать с одного стекла на другое и наконец, весь вагон наполнился их жужжанием, которое могло соперничать по мощи даже со стуком колес. Согнувшись в три погибели, я быстро перебрался к дверям – туда они еще только начали подбираться… Дрожа, как осиновый лист, я готов был каяться в каких угодно грехах и принять любую епитимию, только бы дотянуть до следующей остановки без того, чтобы эта мерзость на мне пристроилась. Я вспомнил, что они чувствуют адреналин и думал, что надо бы успокоиться, главное – ни в коем случае не делать резких движений, но в этом-то и заключалось противоречие, ведь адреналин в крови сжигается только с помощью телодвижений! Некоторые из них уже обратили на меня внимание и начали кружить надо мной. Я весь сжался в комок, сидя на корточках и чуть ли не касаясь лицом пола. Когда я уже собирался было начать прощание с жизнью, поезд остановился, и двери передо мной разъехались. Не помня себя, почти на четвереньках я вывалился на перрон, распрямился, сделал несколько шагов, стараясь не оглядываться… Но мне не суждено было так дешево отделаться. Сердце у меня окончательно ушло в пятки, как только я убедился, что и в переходе, у меня над головой и над эскалатором, поднимающемся к выходу в город – всюду барражировали эти шершнеподобные создания. Я разом потерял способность концентрироваться, я чувствовал только близость обморока; меня стало подташнивать, зрение сильно помутилось, глаза стали сами собой слипаться, все тело как будто повело куда-то в сторону. Тогда я, чтобы не упасть с размаху на мраморный пол, медленно осел и повалился на бок. Не помню, сколько я так пролежал, но точно знаю, что пришел в себя без посторонней помощи. Не решаясь встать во весь рост, все еще испытывая легкое головокружение и глухоту в ушах, будто заложенных ватой, я приподнялся и встал на колени, пытаясь осмотреться; ничего не изменилось – эти мерзкие насекомые продолжали роиться в воздухе, наполняя его гудением, часть их залетала в открывающиеся двери вагонов прибывающих и отбывающих поездов, откуда на смену им высвобождались новые экземпляры. Некоторые курсировали по стенам и потолку и даже по полу в непосредственной близости от меня. Я наклонил голову, чтобы обеспечить прилив крови обратно к головному мозгу, если это еще было возможно, думая тем временем, что иного более благоразумного способа действовать, кроме как подняться на поверхность, вдохнуть свежего воздуха, у меня нет. А это подразумевало вот так просто, без всяких средств протекции пройти через их рой – над эскалатором они вились тучами. Собственно, а с чего я решил, что они должны представлять опасность для меня – до сих пор ни одно из этих чудищ не причинило мне вреда. Но раз они так похожи на шершней, разве сие не значит, что они наделены и свойством жалить, как и все популярные перепончатокрылые? Я тщетно пытался приглядеться к кончику брюшка тех особей, которые пребывали в относительно статичном состоянии. Мне удалось уловить эти хорошо знакомые сократительные движения, какие проделывают осы и шершни задней частью туловища, но скрывается ли там яйцевод, трансформировавшийся в жало – это можно было выяснить лишь в том случае, если кто-нибудь из них пустит его в ход против меня… Но выходить наверх нужно было, не взирая ни на какой риск, не мог же я оставаться в этой подземной пасеке всю жизнь. Очень осторожно, как можно более плавно, я снова встал на ноги; в целом процесс подъема занял у меня, пожалуй, не менее десяти минут – настолько медленно я все делал. От эскалатора меня отделяло шагов тридцать, но о них я уже и не думал, меня больше заботило, как я буду вести себя на полотне эскалатора – стоять весь путь неподвижно, чтобы не тревожить лишний раз их любопытства или все же, сберегая время, постараться пройти по ступенькам как можно быстрее. Я даже не мог представить себе приблизительную длину эскалатора и, соответственно, как долго придется бороться со страхом и омерзением. В любом случае делать было нечего, и я осторожно зашагал вперед, все время смотря под ноги из опасения наступить хоть на одну из этих гадин, коих у меня на пути попадалось немало, к тому же, взлетать они при моем приближении не спешили. Приходилось двигаться, как если бы я шел по болоту или по минному полю, все время задерживаясь, осматриваясь, сворачивая то в одну сторону, то в другую. Теперь уже сомнений для меня быть не могло – на полотне придется застыть, как истукан, ведь если я раздавлю кого-нибудь – остальные тут же воспримут сигнал к атаке, учуяв запах разлившегося внутреннего секрета, содержащегося у шершней в брюшке. Когда до подъема на эскалатор оставалось рукой подать, дорогу мне преградила целая свора этих насекомых, ползающих почему-то в одном месте на полу и никак не желающих рассасываться. Я остановился, скрипнув зубами, и в сильнейшем нервном напряжении стал ждать, стоя на расстоянии нескольких шагов от их поганого скопища. Что уж их там привлекало – этого я объяснить не мог, но понял с неутешительной точностью, что пройти мне там не судьба. Чувствуя, что душевные силы на исходе, я стал быстро соображать, как можно в данном случае обойти это препятствие, ввиду того, что открытая борьба с ним была явно обречена на непростительный провал. Хранить ясность мысли в такой пограничной ситуации было делом нелегким, и первым моим движением стала робкая попытка подвинуть вбок металлическое заграждение, освобождая себе дополнительное пространство; это задание я не осилил, так как заграждение было прочно вделано в пол, и тут же, негодуя на себя, вспомнил, что его можно просто обойти, протиснувшись потом с противоположной стороны (ибо карабкаться по неподвижному эскалатору, отнюдь не более безопасному, мне совсем не хотелось. Тогда я, уже начиная забывать о мерах предосторожности, почти перебежал на другую сторону заграждения и, двигаясь почти по стенке, добрался до входа на эскалаторы. Такая спешка в передислокации имела не самые выгодные последствия для меня: летающие шершни заметно взбудоражились, многие ползавшие взлетели, а иные уже начали описывать круги надо мной. Как только я подобрался к концу заграждения, то уже хотел было со всей решимостью шагнуть в проем, по моим расчетам, находившийся именно там, но задохнулся от разочарования: как оказалось, заграждение было намертво приварено к будке дежурного по станции, которую внутри и снаружи тоже облепили шершни. Такой конструкции я еще не встречал. Отойдя немного назад, я и вовсе схватился за голову – только сейчас я заметил, что ограда вообще была тут совершенно особенно устроена и слишком надежна, чтобы можно было преодолеть ее без всяких проблем. Во-первых, она была значительно выше традиционной, доходя мне до самых плеч, во-вторых, образующие ее железные трубы располагались друг к другу плотнее, не оставляя даже внизу никакого пустого пространства. Что за талантище додумался отгрохать такую бандуру? А может, я вообще давно уже и не в метро нахожусь, может… Подняв глаза, я увидел, что на том участке пола, что отпугнул меня непомерно большим количеством шершней, их стало еще больше, туда слетались все новые, всех их как магнитом туда тянуло. Никаких шансов пройти там для меня уже не было, они бы сожрали меня. Я страшно бесился из-за того, что был скован вынужденной плавностью и осторожностью движений, так бы я просто взял и перемахнул со стоявшего эскалатора на движущийся, но приходилось искать компромиссы, а пока я искал в разгоряченной и замутненной голове, для моего спасения неумолимо шел обратный отсчет… И вдруг я в каком-то неизъяснимом порыве вцепился обеими руками в каркас заградительного сооружения; тело само указывало мне выход, поскольку ничего другого мне не оставалось: надо было перебраться на ту сторону по верху, как бы сложно при данных обстоятельствах это ни было, пока еще не совсем поздно. Не такой уж она была и высокой, эта штука, вся сложность заключалась в совмещении стремительности и ловкости с одной стороны и неторопливости – с другой. В сущности, чтобы оседлать железяку, нужно было только подтянуться, почти как на брусе да закинуть ногу на ту сторону, а потом быстро прыгнуть вниз, на еще свободный от шершней фрагмент пола. Первую часть задуманного я с успехом выполнил, но как только я оказался верхом на заграждении, оно начало бессовестно раскачиваться подо мной из стороны в сторону. В ту душеледенящую секунду, когда я отчаянно удерживал равновесие, я успел подумать: если она сейчас навернется – это каюк всему. К счастью для меня, инстинкт самосохранения вовремя подсказал мозгу, что в неспешности движений уже нет никакого смысла, и я сам не заметил, как оказался внизу. От моего приземления эти монстры переполошились еще больше, некоторые стали резко проноситься у меня перед лицом. Я подумал, что если выживу, то самое меньшее клок седых волос мне обеспечен. К тому же ни с того ни с сего открылась резь в желудке (впрочем, понятно, что причиной был непосильный для меня стресс). Выдохнув весь воздух из легких, я машинально шагнул на ступени эскалатора и, лишенный сил, замер. Теперь оставалось только ждать, повернуть назад было невозможно, а что ждало впереди – пока неизвестно. Покуда лестница медленно поднималась, я неоднократно закрывал глаза и пригибался, когда мне попадались на пути настолько плотные скопления шершней в воздухе, что за ними ни зги не было видно впереди. Какие-то из них задевали меня, касались лапами в попытке прицепиться, некоторые даже на короткое время усаживались, заставляя меня чуть ли не шептать молитву; у меня промелькнуло, что может лучше будет сесть, обхватив ноги руками и спрятав в коленях лицо, но я не стал этого делать – боялся зашелестеть вниз, уже не доверяя своей способности удержаться, а сидеть спиной к движению хотелось еще меньше. Наконец, когда до окончания подъема оставалось совсем немного, я перевел взгляд, доселе потупленный перед собой, на стены и потолки и в который раз поежился. На высоте примерно двух с половиной метров и выше, надо мной нависали их огромные, с двадцатилитровую бочку, серые, бумажные гнезда, из которых они вылетали и куда залетали. Это явно был очаг их обитания, и оставалось всеми силами надеяться, что держатся эти сооружения крепко… Сошел я с эскалатора уже в полном нервно-психическом изнеможении, с трудом переступая ногами и ничего не замечая перед собой; я был похож на дерево, ствол которого на три четверти перепилен и может рухнуть от тихого ветра. Но когда я уже подходил к турникету, то вдруг почувствовал прикосновение чего-то шершавого к позвоночнику чуть выше поясничного отдела – такое ощущение возникает, когда задеваешь, например, ветку. Значит, один из них все-таки примостырился у меня на спине и теперь препротивно ползал по ней, то вверх, то вниз, карябая своими мерзкими лапами. Я едва не взвыл от такой подлости – не было печали, сейчас, когда выход уже так близко! Даже не соизволю остановиться, пусть отлипает, скотина! На какие-то секунды мой пассажир и впрямь отцеплялся, но с тем же сводящим с ума коротким жужжанием возвращался обратно. В тот миг, когда я готов был выскочить в стеклянную дверь, меня догнал еще один шершень, за ним – еще два, теперь и они норовили ко мне пристроиться. Каким-то чудом я все же пробежал двери, при этом даже освободился в конце концов от того, кто на мне ехал, но только я собрался поворачивать к выходу, как острейшая стреляющая боль в спине буквально швырнула меня оземь. Больно было настолько, как если бы кто-то одновременно раздробил мне позвонок и нанес удар острым предметом в солнечное сплетение. Я не мог сделать ни вдоха, ни выдоха и быстро потерял сознание, теперь уже по-настоящему.

То первое время, когда я пришел в себя, я помню довольно плохо. Кажется, я просто поднялся с пола с чьей-то помощью (ибо никаких шершней вокруг уже не было – мимо меня сновали только мои человеческие сородичи) и тут же побрел, сам не знаю куда, не оборачиваясь и ни на чем не фиксируя взгляд, поднялся наверх и долго слонялся по улицам, не имея ни малейшего представления, где нахожусь. Наверно, прошло довольно много времени, прежде чем у меня в голове водворился относительный порядок, так как на город уже спустились сумерки, когда я вспомнил о недостигнутой цели моей поездки. Но теперь печься об этом было уже ни к чему, на сегодня было бы в самый раз отправиться домой. Только для этого не избежать вторичного проезда в метро, которого я теперь боялся как огня. Ведь там огнездились эти проклятые жалящие изверги, а люди и думать не хотят об этом. Постойте, люди-то, как это следовало из их внезапного исчезновения, как раз обо всем были осведомлены в отличие от меня! Или я просто проспал тревогу, сигнал к эвакуации? Все эти поиски ответа казались мне таким бредовым занятием, что я даже испытывал неловкость перед самим собой из-за того, что был вынужден разгадывать все эти глупости, наибольшей из которых была моя личная замешанность в них. Дабы не мучить себя больше силлогистикой, я остановился на наиболее приемлемом положении: они, все эти люди, и есть ядовитые, хищные насекомые, посягавшие на мое здоровье, они и есть эти шершни. Вот почему им так вольготно в окружении себе подобных и вот почему я один возбуждаю их недоверие, вырождающееся в агрессию. В таком случае – шут с ними, поеду я домой и не тоска мне, как они воспримут мое соседство. Добравшись до ближайшей станции метро и пустившись в путь, я на сей раз не закрывал глаза ни на минуту, пока сидел в вагоне, помня о коварстве этих существ и их способности к акселерированной метаморфозе. Кстати, только в поезде я заметил, что все мои предметы одежды на месте, как будто ничего и не пропадало, и, что было не менее приятно, никакой черной каемки ни на окнах, ни где-либо еще не было. Уж не приснилось ли мне это безрадостное приключение? Тут меня вырвал из раздумий громкий смех одной женщины, сидящей в отдалении. «И что тебя так развеселило? – мысленно спросил я у нее, – то, что кишки твои скоро будут болтаться на сучьях голых деревьев?» Но, чуть только доведя до конца эту мысль, я внутренне скривился: почему мне такое лезет в голову?! Это так непохоже на меня, а главное – совершенно непонятно мне самому. А ведь это уже не первый случай, отметил я про себя, когда мысль возникает как продолжение сна или пришелец из коллективного бессознательного, по непреднамеренным сбоям в траектории движения нарушивший границы моего «эго». Наверное, это все же нежелательно для человека, чтобы незащищенное эмпирическое сознание так беспрепятственно соприкасалось с макрокосмом «подземелья». В общем, когда я переступил порог квартиры, я был уже весь в завтрашнем дне, ибо оставлять все как есть я считал недопустимым, завтра нужно предпринять попытку возобновить то, что не удалось сегодня. Наташу я должен увидеть наперекор всему и реабилитировать хотя бы часть нашего общения. Пока я так рассуждал, готовя себе ужин, со мной случился еще одно непредвиденное происшествие. Началось оно с того, что мне просто, без всякой причины, стало страшно видеть собственные руки. Нет, они нимало не изменились, но, тем не менее, видеть их такую обыденную, привычную, годами отточенную моторику, сопровождающуюся раздражением нервных окончаний и последующим отправлением сигналов в мозговой центр пугало меня так сильно, что я тут же окаменел и с минуту стоял как истукан, боясь пошевелиться. Однако положение «по стойке смирно» не только не избавило меня от отвратительного ощущения, но даже посодействовало его расползанию от рук по всему телу. Единственным всепоглощающим чувством стало принявшее словесный облик «отпусти меня!». Именно так хотелось крикнуть во все горло, но мне было до того страшно и гадко чувствовать свое тело, что не хотелось даже шевелить губами и приводить в действие голосовые связки – все физиологические процессы, протекающие в организме, отдавались таким взрывом невыносимой, убийственной гадливости в подкорке мозга, как будто на меня ушат за ушатом выплескивали, извиняюсь за выражение, жидкий стул. Я даже растопырил пальцы, чтобы избежать их соприкосновения друг с другом, развел руки в стороны, но ничего не помогало, все внутренние органы словно превратились в гнусных, склизких существ, ворочающихся внутри меня, а все внешние, что доступны зрению и осязанию, казались одним огромным, чудовищным наростом, чем-то совсем не моим, чужеродным и непредсказуемым, что в любую минуту готово разорвать, загрызть, а сознание будет только выведенным из строя свидетелем этой бойни. Так я стоял не в силах шелохнуться, со сморщившимся лбом и мольбой в глазах, думая, что если это не пройдет – я убью себя. Ужаснее всего было то, что я не испытывал при этом ни малейшей боли, но я бы назвал это состояние скорее ПРЕДДВЕРИЕМ боли, тем гиперболически растянутым ультракоротким мгновением, которое переживает человек, готовясь к принятию жестокой боли, например, в следующую долю секунды после начала движения лезвия гильотины или нажатия на спусковой крючок нацеленного на него ружья. «Помощь, нужна помощь, один я не справлюсь», – думал я, холодея. И вот тогда мне почудилось, что помощи я жду только от одного существа, ОНА одна могла спасти меня от этого наваждения. И я позвал ее… Не могу припомнить какими словами, но я звал ее до крови горлом, хотя и не издал ни одного звука. Только подо льдом Небытия можно было похоронить вечно длящееся убийство жизни. Но она не приходила; покинутость, которую я тогда пережил, не идет ни в какое сравнение с богооставленностью Иисуса на кресте – он возопил к отцу, предвкушая апогею божественного домостроительства, меня же мои вопли добивали и все не могли добить. Да что тут прибегать к теологическим сравнениям, я еще был человеком, но в раздавленной мошкаре больше жизненной энергии, чем было тогда у меня. Потом я, уже не координируя свои действия, рванулся с места, кинулся к себе в комнату, запрыгнул на диван и там долго сидел, зажмурившись и скрючившись, в обнимку с подушкой. Надо было бы лучше выбежать на улицу, там как-никак что-то да отвлекло бы меня, но для этого я уже был слишком слаб, да и к тому же не обрадовался бы встрече с шершнями. Была уже ночь, а я все не решался поменять позицию. Но вдруг все улеглось само собой, завороженное таким знакомым мне рыданием безнадеги. Я с силой разжал глаза и увидел ту, которую звал… Нет, не верьте мне, я не увидел ее, я ее не увидел больше никогда. Но только она среди многогласого хора стонущих и плачущих могла обратить ко мне слова: «Осталось недолго. Скоро ТЫ придешь ко мне. С ПОКАЯНИЕМ…» Больше ничего я так и не услышал, как ни прислушивался, объятый гробовой тишиной. Сейчас, когда я нуждался в ее посильной помощи, она стала бросаться угрозами. Но я и сам проявляю недальновидность, с какой это стати я решил, что вправе требовать помощи от нее, этой гниющей кикиморы, этой принимающей тварный облик силы вечного Отрицания? Возможно, сказывается старая привычка обращаться за разрешением к трансцендентальным сущностям или просто энергиям. Человеческих сил иногда становится слишком мало даже на обеспечение благоустройства жизни в соображениях самого утилитарного материализма и тогда мы апеллируем к миру идей, даже если за пять минут до этого он выступал перед нами полумифической Тмутараканью. Но такой расклад не может не расстраивать: как же человеку сделаться более восприимчивым к тончайшим онтологическим посылам, если в самом косном он спотыкается на каждом шагу, обнаруживает извечный недостаток средств? Этот вопрос не доставлял бы столько неудобства, если бы для современного «среднего» человека не было бы так унизительно всерьез надеяться на что-то, помимо собственных сил. Все эти ныне поверженные кумиры, когда-то созданные, чтобы увековечить его слабость и ограниченность, уже давно превратились для него в безобидную присказку, наглухо замуровались в чистейшем символизме, они теперь только слова, составленные из мертвых букв. Не суть важно, самодовлеющие ли это божества различной степени антропоморфной дебелости, обезличенный рок с его Дамокловым мечом детерминизма, непознаваемое бытие, не могущее предложить ничего, кроме своей перетекающей туда-сюда энергии, человеческая природа, представленная дикими, неуправляемыми аффектами под тонкой корочкой приспособленческого рационализма. Сколько бы человека ни убеждали в неподвластности ему его судьбы, он все будет воспринимать как вульгарный волюнтаризм и жить дальше, с большим удовольствием пользуясь и умом, и сердцем, ведь только в подчинении миропорядку его жизнь может пройти пусть не более приятно, но, по крайней мере, более понятно, поскольку непонятное страшит его больше, чем причиняющее боль. И все время он будет заниматься тем бессознательным поиском, который только потому и не надоедает ему, что он бессознательный. Он будет заниматься сбором содержимого, годного для заполнения той легендарной Пустоты, с ощущением которой он рождается и умирает. У этой Пустоты тысяча лиц, она может являться скукой, раздражением, пресыщением, неразделенной любовью, чувством вины, затаенной обидой, неоконченным делом, – да что их перечислять, их может быть даже столько же, сколько людей, носителей Пустоты! Задача человека всегда постоянна – подобрать к каждому такому лицу подходящую маску. Что уж такого потерял человек жизненно важного, на месте чего образовалась эта пустота – никто, я думаю, на это правильного ответа не даст. Хотя, мастера строить предположения всегда найдутся, но эти предположения в конечном счете служат только прикрытием пустоты, но не заполнением ее. Одним словом, под такие рассуждения я засыпал в тот вечер. Проснулся я довольно рано и тут же сел на диване, растирая глаза пальцами. Как это всегда бывает в таких случаях, когда навязчивая идея, как преданная жена, засыпает и просыпается вместе с тобой, мне сразу вспомнилось все, что я сегодня должен был сделать. Правда, на этот раз я был настроен куда как более философски, думая про себя: «К черту все эти объяснения… К чему теперь объясняться? Увидеть бы ее только, только бы увидеть…» Ну разве поверил бы я раньше, что в недалеком будущем всего один человек будет для меня лакмусовой бумажкой ценности жизни? Если бы только можно было донести до своей любимой женщины, что такое святое чувство, как любовь, освящается по-настоящему не ранее, чем после самого страшного кощунства над ним! Разве не истина то, что подлинную цену своего счастья мы узнаем лишь после утраты его? Тогда почему бы нам не принимать как должное и даже полезное все те несчастные случаи, в которые попадает наша любовь, эта наместница счастья на земле, если понимать счастье исключительно как призрачную утопию, существование которой реалистично настолько же, насколько существование Эдема или нирваны? Настоящая любовь, подобно любому натуральному продукту, имеет весьма ограниченный срок хранения, и все акты ее предательства являются теми необходимыми консервантами, предохраняющими ее от прокисания и делающими возможным употребление ее в течение более длительного времени. Да уж, чего я только не передумал тогда в одиночестве! Хуже всего было бы, если Наташи просто уже нет в живых, тем более что такое совершенно не исключено. Мне вдруг показалось, что если смерть ее подтвердится – я в тот же день побегу искать другую женщину. В то же время, если она жива, то не мытьем, так катаньем будет моей, пусть даже она от одной мысли обо мне плюет через левое плечо. Как хотите, но такое несерьезное отношение к смерти нисколько не разубеждало меня в искренности моего чувства. Я так много отдал бы за одну возможность взирать на нее снова, что эта возможность казалась мне равноценной началу примирения. Именно поэтому, как я уже сказал, больше всего я боялся непреодолимости разлуки, невозможности вновь встретиться в этом мире, пускай и случайными прохожими. На этот раз я решил проехаться на маршрутке, а там полчаса пройтись пёхом, если что – можно будет уточнить дорогу у кого-нибудь, но в метро меня уже поганой метлой не загнали бы – вчерашнее гордое презрение покинуло меня. За время, пока я собирался на выход и шел по тротуару, высматривая маршрутку, я думал, до чего будет смешно и в то же время грустно, если однажды достоверно выяснится, что все наши страсти и желания, признанные нами за единственную побудительную силу, не позволяющую сидеть сложа руки, представляет собой результат дьявольской телепатии. «Дьяволом» может быть, что угодно, не лежащее в сфере человеческой ответственности и направляющим его (человека) помыслы, этих младенцев дщери Вавилонской, в бессмысленное русло. Представление о плохом, как о противоположности правильного (потому что неправильное с канцелярийским автоматизмом записывается в плохое) существует в каждом систематизированном мировоззрении, и даже в самом безбожном есть свой «дьявол». И если все эти дьяволы существуют, то их ждет знатнейший улов, а нас – прозябание у разбитого корыта. Было время, когда я презирал людей, чуждый фанатизма в убеждениях, сам-то я, подчас играючи, успел побывать в стане как правоверных, так и воинствующих десакрализаторов, у меня доставало фантазии даже на ваяние своих неповторимых ценностей. Но сейчас я сам был амебой, уже вкусившей от стола всеобщей умудренности, чтобы примыкать к кому-то чистосердечно и без оглядки на своекорыстные соображения. Должен сказать, что многие из встречавшихся мне мудрецов были начисто лишены ума и думаю, поймете, почему. Мудрость, то бишь побочный эффект опытности, почти всегда погружает ум в состояние инерции, а позитивистски настроенный обладатель ума только этого и ждет. Наконец-то он собрал полную коллекцию всех существующих в природе лекал и торжественно отправляет в отставку то, что называется пытливостью разума, заставлявшей последний изгаляться, извиваться и тужиться, – свою службу она сослужила.

Сев в салон автолайна, я немного приостановил мозговую деятельность, так как она была чревата преждевременной усталостью, и молча уставился вперед, выхватывая через лобовое стекло небольшую часть водительского обзора. Довольно скоро я обратил внимание, что движение маршрутки весьма неровно – она то и дело отклонялась куда-то в сторону, выскакивая на встречную или заезжая за бордюры. Остальные пассажиры, очевидно, вовсе не замечали этих перебоев, но я не спешил разыгрывать из себя мастер-класс вождения, я стал просто внимательно наблюдать за дорогой и, по возможности, за водителем. Те минуты, когда я был погружен в наблюдение, прошли без эксцессов, поэтому я успокоился и отвернулся в окно. Тут же маршрутку вынесло на встречную полосу, и я быстро перевел глаза на водительское сидение, собравшись уже попросить его остановиться и дать мне выйти, но меня пуще прежнего удивила реакция прочих пассажиров, вернее, ее полное отсутствие. Все были заняты самими собой, как будто ничего из ряда вон выходящего не случилось. Но как только я снова обратил взор вперед и смотрел туда, не отрываясь, – маршрутка покатила совершенно спокойно. Пытаясь не дать хода зарождающейся страшной догадке, я уставился в пол, но не удержался от искушения поднять голову спустя считанные секунды. И лишь только я успел поймать в поле зрения лобовое стекло, как у меня отпала челюсть от испуга. Маршрутка резко затормозила: еще бы немного – и она вписалась бы в зад впереди ехавшему фургону. «Очень здорово! Выходит, следить за дорогой доверено мне», – беззвучно проворчал я, когда сомневаться стало больше не в чем. Но ради обретения любимой, для чего я и начал этот путь, я уже давно уговорил себя терпеть и не такое. Делать было нечего, и я стал покорно глазеть вперед, стараясь не упустить ничего из того, что должен видеть рулевой. При приближении к конечной остановке кто-то сзади тронул меня за плечо, прося передать деньги. Я редко оборачивался в подобных случаях, но именно в этот раз что-то дернуло меня посмотреть назад. Уже не помню, кого или что я там увидел, помню только оглушительный стук впереди, напоминающий удар кувалдой по листу железа, брызги разбитого стекла и быстро поглотившую все темноту, которая, к слову сказать, отступила почти во мгновение ока. Но теперь я видел себя уже не на сидении в салоне, а увязающим по самую шею в какой-то красно-черной густой массе. Я посмотрел слегка в сторону и, пожалуй, упал бы, если бы не поддерживавшая меня со всех сторон трясина: на расстоянии вытянутой руки от меня на поверхности плавало несколько человеческих голов, судя по окровавленным огрызкам под скулами, недавно снятых с плеч. Не зная, что предпринять, я попытался вынырнуть, стал разгребать эту липкую гущу руками, тогда как ноги и корпус почти не слушались – их слишком плотно обволакивала субстанция, в которой я бултыхался, а никакой твердой поверхности внизу не чувствовалось. Я уже потерял надежду, когда, обернувшись назад, увидел перед собой торчащий из этой тюри предмет, высившийся над ней примерно в человеческий рост и напоминавший деформированную железную лестницу цвета рыжего с красным. Сделав невероятное усилие, я подплыл к этой железке и схватился за нее; затем перевел немного дух и полез по ней вверх, кое-как пристроившись где-то посередине, где мне попалась относительно ровная перекладина для сидения. Обведя взглядом место, где я находился, я сделал вывод, что попал в самый центр болота, наполненного кровью, заваленного двумя-тремя десятками чьих-то голов. Потом присмотрелся еще повнимательнее и установил в нарастающей тревоге, что болото медленно, но неуклонно расширяется в радиусе, и это было заметно всюду, куда бы я ни перевел взгляд: оно на глазах расширялось, затопляя окружавший его со всех сторон лес из деревьев, в которых я угадал ольху. Возможность допрыгнуть до этих деревьев была совершенно исключена – как бы сильно я ни оттолкнулся, кинетическая энергия моего прыжка исчерпалась бы раньше, чем на половине полета. Преодолеть эту топь вплавь было идеей и вовсе самоубийственной. Я совсем поник головой, меня оледенило предчувствие неизбежной мучительной гибели. В носу защекотало от поднимавшегося снизу духана, соединявшего в себе что-то похожее на запах жидкой грязи и мочи, странно, что пока я там барахтался, я ничего такого не обонял. Попробовать подать голос, взывая о помощи?… И тут я чуть не соскочил со своей трибуны: тому виной был никак не ожидаемый толчок в спину, точнее – два одновременно, в обе лопатки. Каково же было мое (правда, недолгое) изумление, когда я заметил, что на спине у меня появились перепончатые крылья, точь-в-точь, как у нетопыря, размах которых составил бы метра три, не меньше. Я их почти не чувствовал, но попробовал бы кто разубедить меня, что они принадлежат мне, они – часть меня самого! Ну что ж, раз крылья есть – значит надо ими пользоваться, кто их знает, вдруг они также без предупреждения отвалятся, и тогда шанс будет проворонен. С необычайной легкостью, по мановению одной только мысли, я оторвался от своей опоры вертикальным взлетом и полетел наугад, рассекая воздух. Не знаю, с какой скоростью я летел, но ощущение было то же самое, как если бы я гнал на мотоцикле или велосипеде, только по воздуху – ветер бил не только в лицо, но и хлестал все тело. Вниз я не смотрел, впрочем, вперед тоже, я зажмурил глаза, потому что они слезились от встречного воздуха. Не помню так же, как долго я летел, но помню, что довольно скоро решил начать снижаться, сомневаясь в исправности моего летательного средства. Открыв глаза, я увидел, что внизу расстилается зеленое поле, которое разрезала извивающаяся асфальтированная дорожка. Я наметил приземлиться как раз на эту дорожку, а после – идти, куда глаза глядят; кстати, за время перелета я почти просох. Но в последний момент полученные на халяву крылья все-таки подвели меня: когда до земли оставалось совсем немного, они самым циничным образом исчезли, и я мешком рухнул в аккурат на асфальт. Комедия была окончена. Некоторое время я корчился в лежачем положении: ладони, на которые при падении пришелся основной удар, были осушены, запястья сильно ныли и отдавали острой болью при сгибании, колени тоже нешуточно саднили. Все же, превозмогая боль, я поднялся… И не узнал ничего, что рассчитывал увидеть вокруг себя. Нет, поле и дорога остались на месте, но все, что вмещал мой глаз, имело один-единственный цвет – темно-серый, причем создаваемое таким образом зрелище нельзя было уподобить даже черно-белому фильму – никаких оттенков цветов не наблюдалось; это было больше похоже на бывшее цветным панно, на поверхность которого нанесли распылителем тонкий слой цемента. Я упомянул о зрелище и не всуе, ибо самое натуральное зрелище, трудно сочетаемое с эпитетами из человеческого языка, сфокусировало на себе все мое рассеянное болью внимание. Даже столь дальтонические способности зрения ничуть не облагораживали убийственной неприглядности того, что происходило там, в поле, всего в нескольких метрах от меня. Там были толпы людей с одной общей, непонятной, но незавидной судьбой, как это явствовало из их измученного вида, внушающего несовместимый с жалостью ужас. Все эти люди были одеты в еле державшиеся на них рубища, насколько я мог рассмотреть, все были истощенные, покалеченные, полумертвые; они брели куда-то нестройным гуртом, волоча ноги; некоторых кто-то жестоко избивал неведомыми орудиями, потом привязывал к торчащим из земли столбам, укрепляя на них сразу несколько страдальцев, и начинал творить с ними что-то такое, от чего они бились в конвульсиях. Других, чуть подальше, подвесили на похожих сооружениях и начинали поджигать; пока они горели, их продолжали бить, целясь концом палки в лица, словно желая растолочь их в тесто. Немного вдали виднелся шест с насаженной на него обуглившейся головой, вытаращившей глаза. В омерзении я отвернулся, но на другой стороне дороги дело обстояло не более оптимистично. В поле полыхал большой огненный круг, за которым расхаживали все те же безликие истязатели, а внутри него металась растрепанная женщина; она делала отчаянные попытки вырваться из огненного плена. Пламя подползало к ней все ближе, уже перекидывалось на лохмотья, заменявшие ей одежду, но немилосердные стражи всякий раз загоняли, а точнее – забивали несчастную жертву обратно. Когда ее уже начал пожирать огонь, она в последнем, агонизирующем усилии выпрыгнула на траву, повалившись на колени и простирая руки к небу; но тут на нее обрушилось несколько ударов, она упала ничком и стала догорать, дрожа крупной дрожью. Все это так сильно подействовало на меня, что я, забыв про ломоту в суставах, бегом пустился по уходящей в невидимую даль дороге. Бежал я долго, не оглядываясь ни назад, ни по сторонам, пока выносливость не начала изменять мне. Сперва я замедлил бег, потом перешел на хромой шаг; правая нога заболела вся, от ступни до бедра. Где-то надо было остановиться и разобраться наконец – что со мной? Между прочим, уже остановившись, я отметил, что покинул пределы «серой зоны», во всяком случае, дорога и поле приобрели свою подобающую расцветку. Вот только откуда-то у меня на пути возникла белая дымка, а сквозь нее, немного вдалеке, просвечивалось бежевое здание с бордовой крышей; дорога, как видно, вела прямиком к нему. Терять все равно было нечего, и я покостылял прямым сообщением к этому зданию. Оставив позади дымку, я оказался лицом к лицу с загадочного вида пятиэтажным особняком, дальше которого простиралось только бескрайнее поле. Хотел я того или нет – нужно было переступить порог этого архитектурного сооружения, вариантов у меня все равно не было. Я поднялся по ступенькам, ведущим ко входу, и был крайне озадачен устройством дверей: обычные двойные двери с пластмассовыми ручками, совсем как в соцучреждениях. Но полустертая надпись на доске позолоченного цвета, приделанной к одной из дверей, все объяснила: хоть остальных слов разобрать было невозможно, но над настораживающим «больница» время оказалось невластно. Когда ж это кончится?! Если я сплю – хоть бы какая-нибудь зараза ущипнула меня, что ли! Мне взбрело в голову, что именно в этой больнице происходила обработка тех живых мощей, которых добивали в поле. Возможно, это был мой досужий вымысел, и в него так не хотелось верить, но логика, всегда исправно работающая, когда это меньше всего надо, в альтернативе отказывала. Но рука моя все же завладела дверной ручкой и потянула дверь. Я вступил в пределы здания и очутился в затемненном холле, все стены которого были беспорядочно загромождены самой разношерстной мебелью с преобладанием темных цветов: коричневые кожаные диваны встречали такие же коричневые лакированные шкафы, чуть поодаль – кресла, накрытые коричневыми бархатными пледами, обложенные со всех сторон миниатюрными тумбочками цвета красного дерева, черный, глянцевый стол с круглой крышкой и выходящими из ее центра дугообразными ножками, украшенными внизу какой-то резьбой, – все эти удобства были хаотически разбросаны, соединяясь в самые причудливые и безвкусные конфигурации; возникало предположение – уж не оборудован ли первый этаж под склад мебели? А свет не проникал из-за того, что несколько сервантов и гардеробов были вплотную придвинуты к окнам. Тишина стояла настолько всепоглощающая, что я испугался – не потерял ли я часом слух. Нет, шаги мои по плиточному полу слышались превосходно; я повел плечами и, за нежеланием осматривать внизу что-либо еще, начал восхождение по лестнице на второй этаж. И пока я тяжелой поступью поднимался, какая-то бездоказательная, но крайне въедливая уверенность пристала мне к сердцу: в стенах этого здание оживало все низменное, что хранит в себе человек, как частный случай и человечество, как явление природы; да сами стены выделяли эту низменность, она исходила от каждого квадратного миллиметра пространства. Здесь наверняка побывали тысячи людей и каждого из них заставляли совершать нечто невообразимое. Я бы не стал удивляться, если бы выяснилось, что гостевавшие здесь с особой жестокостью насиловали, расчленяли, пожирали и отрыгивали своих родителей и детей, пожалуй, здесь это было бы вполне буднично. Напоминание человеку о том, что храм его души – это всего лишь плодоносящая тушка, руководимая нервными окончаниями, сосредоточенными в промежности, тут было невидимыми литерами начертано всюду. Но поразительнее всего было то, что даже такая атмосфера разлитых в воздухе миазмов нечистот не мешала мне с тоской и нежностью вспоминать о своей любимой, своей дорогой Наташе, за которой я был готов идти на край света, которую я ценил превыше жизни своей и в ней одной видел смысл этой жизни. Этот крохотный лютик надежды, такой неуместный среди сваленных в кучу отходов животной грубости, все еще продолжал бороться за выживание; все говорило, что он – продукт самообмана и должен погибнуть. Но если бы мне пришлось выбирать, я предпочел бы гибель вместе с этим злополучным самообманом, нежели прозрение навстречу бездушной техногенщине. Нет, на второй этаж я заглядывать не буду, так же как и на третий и четвертый; я буду идти до конца, посмотрю, что там, на самом верху. На пятом этаже была всего одна дверь, стальная, с круглой медной ручкой. Сюда я должен был войти, за этой дверью кончался мой путь. То, что из этой двери никто уже не выходит прежним – на этот счет я не питал ни сомнений, ни иллюзий. Ну и пусть так, я принимаю это условие; повернув ручку, я последний раз обернулся на лестничную площадку, словно прощаясь с прежним собой, и сделал шаг в темноту.

Темнота, однако, оказалась относительной. Было похоже, что я нахожусь в туннеле, в конце которого блещет довольно яркий электрический свет. Я сразу сообразил, что от этого освещенного помещения меня отделяет несколько идущих друг за другом темных комнат. Эти комнаты я должен был пройти, чтобы оказаться там, где мне казалось, было заметно движение и проносились тихие звуки. Как только я оставил позади первую комнату, то уже понял, что кто-то находился в конце таинственной анфилады, кто-то даже переговаривался. Только почему-то чем меньше мне оставалось идти, тем неохотнее я смотрел прямо перед собой. Когда же я выступил на середину последней бессветной комнаты, я счел нужным приостановиться. Нужно было рассмотреть получше, чем все-таки оживлялся этот зал, казавшийся довольно обширным. И после того, как я вгляделся в проем открытой двери, я осознал: вот он, тот момент, после которого человек уже не сможет смотреть на мир прежними очами. Чтобы вам стало понятнее, откуда пришла такая убежденность, я считаю своим долгом описать тех, кто составлял аудиторию последнего зала, вопреки тому, что в облике их не было совершенно ничего, радующего глаз. На самом видном месте, в центре зала, располагалось существо, напоминавшее лилипута-переростка с головой демона… Эх, как же скуден арсенал человеческого наречия! Нет, нужно двигаться от общего к частному. Так вот, структура тела у означенного существа вполне могла бы сойти за человеческую, даже самые демонические черты были довольно тривиальны. Судя по всему, рост его едва мог бы превышать полутора метров. Одеждой ему служил предмет, походивший на балахон, а еще более – на черный полиэтиленовый мешок, в какие заворачивают трупы. Вообще, самое непростое для описания – это его голова и морда, поэтому необходимо сразу пояснить, что место головы у него занимал сине-серый череп (весьма постно для демона) с удлиненной и направленной вниз нижней челюстью, создававшей иллюзию бороды. Вся поверхность лица заросла короткими, золотистыми щетинками, носовая перегородка смахивала на клюв сыча. Глазные впадины были неестественно узки, точно их придавливала лобная кость. Над каждым виском росло по три рога, того же устройства, что и коровьи, но в то же время их можно было принять и за устремленные вверх клыки или бивни; по два таких же отростка, только поменьше размером, пристроилось под ушными отверстиями. Зубы вроде бы сохранились в полном составе, но чистка им точно была незнакома. В целом размеры головы не выпадали из пропорций тела, а вот руки были словно позаимствованы у гиббона и обмотаны дряблой, обвисшей человечьей плотью, лишь до локтей закрытой рукавами его импровизированного савана. Сами ладони имели вытянутую форму, а длинные пальцы плавно переходили в такие же длинные, но обломанные когти; правда, на левой руке отсутствовали большой палец и мизинец, дырки на их месте были заткнуты чем-то навроде сырого фарша. Самым примечательным было положение его тела: он не стоял, не сидел и даже не лежал, а скорее пребывал в состоянии казненного путем посажения на кол. Вот только в воздухе он не висел – он упирался ступнями ног (тоже великоватыми для такого недоростка) в согбенную спину стоявшего на четвереньках и повернутого ко мне в профиль тощего человека с выпирающими ребрами в одной набедренной повязке. Лица этой живой подставки я рассмотреть не мог – оно терялось в обильной, черной как смоль растительности, где на глаз невозможно было отделить волосяной покров головы от бороды и усов, но было видно, что откуда-то с нижней половины лица у него изредка падают капли крови, уже образовавшей на полу небольшую лужицу. Металлический кол (а возможно, это был ржавый лом), протыкавший демонического карлика, надо думать, через прямую кишку, острием (которое я сначала принял за еще один рог) выходил у него не из горла, как полагается по канонам колосажания, а из затылка, выдвигая шею вперед и придавая ему сходство с горбуном, больным полиомиелитом. Глаз его я сначала не заметил, но потом из глубины глазниц стали показываться белые шарики с черными точками, то вращавшиеся во все стороны, то вновь исчезавшие. Болтающийся, как пальто на вешалке, уродец был не один. По правую руку от него сновала туда-сюда довольно рослая фигура мужчины, обнаженного до пояса, одетого в штаны цвета хаки, обутого в шнурованные армейские ботинки на высокой подошве и опоясанного патронной лентой. И был бы он вполне себе представителен, если бы не верхняя половина его тела, вся (!), без единого просвета заштукатуренная до боли знакомым псориазом… (черт, опять этот псориаз! Ну сколько можно душу травить?!!) Корки кожи падали с него хлопьями, как огромная перхоть, а устоять на месте он не мог из-за того, что без конца почесывался, время от времени отрывая в каком-нибудь месте целый кусман и обнажая кровавую мякоть; этот псориатический голем весь пестрел такими самодельными влажными ранами, и все его движения сопровождал противный хруст, словно это был давно не смазываемый робот. Там, где были глаза, оставалась беспорядочная мешанина из двух-трех цветов, какая может остаться на холсте после размазывания по нему свеженаписанной картины, покрытая высохшей, скукоженной пленкой. Немного подальше, в глубине зала, стоял полусогнутый еще один человек в таких же штанах и ботинках. Впрочем, «человек» звучит не вполне исчерпывающе, поскольку в его голом торсе, руках и голове мясо человека весьма тесно сосуществовало с тельцами кишащих в нем червей, длинных, коричневых и проворных. Мне сразу вспомнились трихинеллы – круглые черви, питающиеся мышечной тканью человека, но я никогда бы не подумал, что эти паразиты способны зайти так далеко в своем размножении и развитии; в некоторых участках тела, например, на правой руке, они съели даже кожу и уже как будто обгладывали кости, облепив их склизкими, подвижными и окровавленными клубками. Живые консервы его плоти были все изрыты червоточинами, следами поселившихся под кожей тварей, глаз они тоже не пощадили, уничтожив их вместе с веками. Однако же червеносец не выказывал явных признаков недовольства и извлекал из прохудившихся щек и изборожденных груди и живота по одной штуке бешено вьющихся глистовидных существ с такой детски невинной увлеченностью, с какой вытаскивают пушинки из подушки. Слева от рогатого квазимоды возвышался третий господин, единственный предмет одежды коего составляли свисающие до колен семейники в продольную полоску; в принципе, в одежде он и не нуждался – его и без того трудно было разглядеть за испещряющими все туловище и лицо волдырями разной величины. Скорее всего, то были ожоги, преимущественно второй степени – пузыри, наполненные беловатой и желтоватой жидкостью, но кое-какие из них покраснели от крови. Он стоял и с невозмутимым и сосредоточенными видом старательно лопал эти пузыри пальцами всюду, где только мог до них дотянуться. Довольно быстро он убрал их с лица, и оно стало похоже на бесформенный, обтекающий кусок глины со свисающими с него лоскутами кожи. Участь пузырей не миновала и органы зрения – увлекшись своим занятием, он как видно проткнул и их. Босые ноги покрывали фиолетово-черные гангренозные отеки; одним словом, создавалось впечатление, что некоторое время назад он стоял по колено в негашеной извести, синхронно принимая душ из крутого кипятка. Еще один, четвертый, елозил по полу с той же стороны в трудно передаваемой словами позе. А был ли это вообще человек?… Вполне допустимо, что когда-то и он был одним из людей, но сейчас он больше напоминал гигантскую человекообразную гусеницу, сложенную вчетверо и спрессованную. Даже в его голове угадать человеческую часть тела было задачей не из легких, то есть череп вроде бы присутствовал… но он больше напоминал наспех собранные черепки разбитого горшка, беспорядочно облитые клеем и оставленные просыхать. Нижняя челюсть, натягивая и разрывая кожу, была развернута в сторону на девяносто градусов и болталась, по-моему, только на одном суставном отростке, зубы все раскрошились, языка нигде не наблюдалось, нос вдавлен внутрь. Его глаза обводили черные «очки», те самые, что возникают при переломе основания черепа. Надо бы оговориться, что глаз у него имелся только правый, левый, вероятно, давно вытек; белок правого глаза весь налился кровью, которая просачивалась в рыжую радужную оболочку и расширившийся зрачок. Бесформенное месиво, начинавшееся за головой, все было утыкано белыми осколками, оказавшимися при ближайшем рассмотрении торчащими обломками костей; такое ощущение, что у него на каждом сантиметре рук, ног, спины, груди, бедер и т. д. имелся открытый перелом, ни одной косточки не осталось нетронутой. В общем, вообразите себе человека, по которому с ветерком прокатился железнодорожный состав, и получите представление, как выглядела эта шевелящаяся костяная каша. Исходивший от всего этого сборища духан изгнал всю краску из моего лица, кроме бледно-зеленой; невыносимая тухлятина разлагающейся падали, от которой горячит носоглотку, вперемежку с тяжелым, удушающим запахом свежей крови предоставили мне новую возможность лишиться чувств. Видать, моя дурнота не укрылась от коренастого главаря, щелкнувшего пальцами и указавшего куда-то в потолок, после чего вонизм мгновенно пропал. Демон (так я окрестил его про себя для удобства) смерил меня ничего не выражающим взглядом (глаза не спешили высунуться из своего убежища) и взмахом руки подозвал к себе. Я вышел на свет, сделал несколько шагов и дальше двинуться не решился. Когда он понял, что ближе меня ничем не приманишь, из его рта донеслось ехидное шипение с плохо различимыми признаками человеческой речи:

– Ну что, Карлсон?! Не дали б тебе крылья – так бы и нахлебался сукровицы?

Заметив, что я хочу что-то сказать, он предупредительно выставил вперед правую руку и снова заговорил голосом улыбающейся гадюки:

– Представляться не буду, даже не надейся. Мне вообще стыдно за тебя в последнее время. Так что не злоупотребляй моим терпением и не расписывайся в своей деградации, допытываясь, кто я. Я все знаю, чего ты хочешь. Ты всегда хотел слишком многого и ни за что. А должок, между тем, так и висит непогашенным.

Видя, как я с опаской оглядываю его свиту, демон отвлекся от своей белиберды и добавил в качестве комментария:

– Не смотри на них так! Они тебя презирают. И на счастье твое они тефтелю кладут. Они все – Презирающие. Пятым будешь?…

При этих словах он издал скальпирующие слух звуки, напоминавшие воспроизведенную в замедленном темпе смесь козьего блеяния и лягушачьего кваканья, только хриплые и клокочущие (иных быть и не могло, с железным-то штырем в дыхательных путях). Поняв, что он так смеется, я весь превратился в отвращение. Бог ты мой! Эта маленькая, чахоточная, ублюдочная гнида, не имущая сил причинить мне сколько-нибудь существенный вред, пробуждала гораздо больше темных, первобытных страхов, чем мог бы это сделать любой всесильный злодей. Под его взглядом я преображался в мумию, набальзамированную всеми негативными эмоциями, какие только доступны живым людям, становящимся от них дрожащими тенями. Да еще и все эти человеческие развалины, непонятно как продолжающие безмятежно существовать с таким несовместимым с жизнью состоянием «здоровья»! Это был предел, предел всему!.. Всему человеческому, ибо его власть здесь заканчивалась.

– Да, они – Презирающие, дослужившиеся до Полубогов и даже ты для них – не авторитет. Поэтому гоголем тут не выступай.

Презирающие… Вот от какого ключевого слова все встало на свои места. Почитавшийся мною архетип смертного, в бесовской гордыне отворотившегося от маленьких радостей, считавшихся им крошками навоза, подсыпанными рукой Судьбы, не согласившейся отдать ему сполна неизреченное счастье длиною в жизнь, законную принадлежность коего ему он считал безоговорочной. Этим унизительным подачкам он предпочел безысходную, непреходящую и неизбывную муку – кровь из ран, терние на челе и ледяные шипы Презрения в сердце. Что тут таить, я сам плевался от всех мелочей, делающих жизнь немного веселее, я считал низшими животными всех тех, кто довольствуется милостыней злой мачехи, кто умеет получать удовольствие от невеликого. Но кто бы мог подумать, что развитие такого рода идиосинкразии обретет свои законченные формы в некротических белковых массах? Тем временем демон, не желавший угомониться, зашикал с новой силой:

– Вот уж не думал, что тебя будет так трудно оторвать от всякого свинства. Ты знаешь, я устал ловить моменты для твоего восстановления, мне бесконечное число раз приходилось начинать с нуля! Но наблюдать за брачными играми твоих внутренних зверей доставляло мне много веселых минут, а то и часов. Рассуждая о крайней лицемерности любого взаимодействия полов, не окрашенного эротизмом, следом нанизывал замечание о том, как унизительно общаться с женщиной, не имея возможности осязать ее детородной системы. Однажды ты мне особенно подтянул настроение, когда упомянутая философия чуть не довела тебя до мысли о самоубийстве. Подумаешь – вечность, заявил ты с характерным апломбом, моя жизнь и есть целая вечность Голгофы, какая разница – вечностью больше, вечностью меньше! Жаль, что дальше дело не пошло, но начало было, я тебе скажу, впечатляющим.

Тут его ахинейский монолог прервал донесшийся с левой стороны от меня утробный рев, сопровождаемый бульканьем, и в нос ворвалась струя гнилостной вони: это тот, которым трапезничали черви, вздумал очистить от них желудок. Едва завершив свою процедуру, он тут же завладел пистолетом (как выяснилось, у него наличествовала кобура на поясе) и выстрелил в потолок. В следующую же секунду где-то на задворках зала открылась высокая, узорчатая дверь, и из нее выбежали… Ну назовем их полоумными дистрофиками, одетые с разной степенью непристойности, но у большинства туалет ограничивался панталонами и рубахой нараспашку. Презирающий с видом дрессировщика указал дулом пистолета на извергнутую им извивающуюся кучу, и около десятка этих недолюдей одновременно накинулись на нее, принявшись с чавканьем поджирать. У меня потемнело в глазах.

– В ту пору, когда ты был совсем в нокдауне, я предавался иным развлечениям, убивая время в ожидании твоего просветления. Я высматривал в ячейках железобетонных отстойников парочки, занятые любовью и вселялся в центры удовольствия самцов. Таким макаром все их удовольствие переходило мне, и в то время как их партнерши вибрировали от десятого оргазма кряду, эти бедолаги надрывались на холостом ходу в тщетных усилиях прибалдеть хоть от пары секунд своего трения, пока их не накрывал сердечный приступ. Как-то раз меня потянуло на эксперименты, и я вселился в тот же отдел мозга, только у самочки. Фу, как же это было… Кхе! Я чуть не задохнулся в этой дофаминовой клоаке, еле вылез оттуда! До сих пор как вспомню – так вздрогну. А…

– Да заткнись ты уже!!! – взорвался я, вконец разъяренный его болтовней. Как ни удивительно, он меня послушался, только выставил из орбит свои рачьи зенки, что в контексте его анатомии было равноценно использованию близоруким человеком лорнета с целью рассмотреть предмет получше. Никто из его архаровцев как будто ничего и не слышал – каждый продолжал заниматься собой.

– Уломал, – выдохнул он после тяжелой паузы, – раз уж ты не настроен меня выслушать – иди, разомнись слегка. Генерал тебе все покажет, – и он сделал выпад пальцами в сторону псориазного громилы. Тот, ничего не говоря, покинул свою воображаемую клетку, дно которой мерил тремя шагами взад и вперед, и жестом пригласил меня следовать за ним. Мы прошествовали из освещенного зала в ту дверь, через которую я в него попал, миновали пару темных комнат, и в третьей он повернул налево, после чего там сразу зажегся тусклый свет. Я пошел за ним, держась на почтительном расстоянии, осматривая стены помещения; они были выложены красным кирпичом, скорее всего, достаточно недавно. Этот бугай уводил меня все дальше, идя впереди пружинящими движениями, аккомпанимируемыми легким треском, внушающим опасение, как бы он не развалился на ходу. Как все-таки это было чудно: ведь совсем слепой, а передвигается уверенно, как крот в кротовине. Наконец, мой проводник остановился у того места меж двух стен, где располагались друг напротив друга железные створки дверей, вроде тех, которыми закрываются гаражи. Сняв засовы, он распахнул ворота с одной стороны, затем – с другой, бросив гулким басом: «Вот они». За этими воротами я увидел стальную решетку, редкую, но массивную; то, что находилось с внутренней стороны можно было счесть за каземат, в первую очередь потому что оба помещения держали в своих стенах людей, слева – мужского, справа – женского пола. Головы их были затянуты в черные мешки, руки связаны за спиной, а в остальном создавалось впечатление, что их привезли прямиком с презентации костюмов в стиле Адама и Евы, десятка два-три модника в каждой камере. Псориазник встал возле одной из створок и, скрестив руки на груди, стал выжидающе смотреть на меня, насколько можно было понять по его обезображенным, невидящим глазам. Не представляя, что от меня хотят, я воззрился на него ничуть не менее вопросительно. С минуту мы простояли, как два барана на мосту, потом я нерешительно спросил: «А что мне делать-то?…» Вместо ответа здоровяк мотнул головой, отодрал от затылка кусок кожи, швырнул его под ноги и опять нервно зашагал взад-вперед; но тут же овладел собой и, повернувшись ко мне, зарычал:

– Что делать?!! Я, конечно, знал, что у тебя все запущено, но не до такой же степени! – от его голоса содрогались стены. – Это я должен бы спрашивать, что ты собираешься с ними делать! Это же все, кто нанес тебе оскорбление словом, делом или мыслью, и твой патрон велел мне проследить, чтобы ты выбрал наказание для каждого из них! Да ты не узнаешь их, что ли?!! – кипятился он все больше.

«Знаешь что, рептилье отродье!..» – чуть было не слетело у меня с языка, но в последний момент я сдержался: уж если над чем следовало глумиться, то не над его болезнью. Ну кроме шуток, по каким признакам я мог их распознать, если необходимые для идентификации личности органы запрятаны у них в кульки, или это квадратное пугало думает, что я каждому, кто меня обижал, в трусы заглядывал?!

– Не надо никаких наказаний, – протянул я тоном умирающего лебедя и добавил почти по слогам, – оставьте меня в покое.

– А самое уморительное то, – продолжал он, закрывая ворота, – что по возвращении к живым они абсолютно ничего не вспомнят, это не всплывет у них даже обрывком сна, и добродетель твоя пропадет втуне.

Догадавшись по моему молчанию, что от этого я белугой не зареву, он подвел итог:

– Ну, тогда пошли обратно. Зря только ноги околачивали. Но знай: репутации это тебе не прибавит.

Мы проделали тот же путь назад, и когда демон, завидев нас, удивленно заметил: «Что-то вы быстро». Я бросил ему на ходу: «Я отказался». На что он укоризненно буркнул: «Так дела не делаются!» И конфиденциально прошептал адресованные псориазному генералу слова: «Все равно мы их не отпустим». Я встал на прежнее место, раздумывая, что же теперь будет. Демон снова выпятил на меня глаза; я понял, что сейчас он продолжит свою лекцию и помешать этому будет невозможно. К несчастью, я не ошибся.

– Видно, как на ладони, что ты совсем ничего не помнишь и придется мне навести небольшой марафет в твоей памяти, – вдруг он затанцевал из-за того, что доходяга, на которого он опирался ногами, пополз в сторону. – Не коверкайся, тебе говорят! Стой, где стоишь! – шикнул он на него. – Так, о чем это мы?… Ага, значит, в первую очередь мне крайне не нравится тотальная бесхребетность твоих поступков. Куда девалась твоя закалка, вся твоя выправка? А я тебе скажу, куда: они вылетели в ту же трубу, что и твоя мечта о персональном боге. Вспомни, как тебя злила монотеистическая идея божества, в чьем восприятии все однояйцовые близнецы матери-Земли обладают равной ценностью и одинаково достойны божественной любви, путеводительства и все такое. Что и говорить, тебя просто крючило и пучило от представления о творце вселенной как о вертухае, повелевающему солнцу своему восходить над злыми и добрыми. Бог личный, пекущийся об одном тебе, не сотворивший тебя, но преданный тебе как единственному другу, не оставляющий заповедей, но сам исполняющий как заповедь любое твое волеизъявление; бог, для которого все сущее центрировано в твоей присноалчущей душе, а остальной мир – лишь сырьевая база для ее ублажения; приносящий в жертву тебе каждого, кого затронула твоя любовь или ненависть, не то, что эта салага, которая сдохла за всякую шваль! – и он с силой пнул выгнутую спину того, на ком стоял, – бог, что обеспечил тебе влачащийся за тобой в вечности шлейф душ, чью волю ты подавил и стреножил. Не ангел-хранитель, сатрап безразмерного человекоугодия и общедоступности, не заговоренный талисман, палладиум, рецептура изготовления коего доступна профану; ничего, что не составляло бы неисповедимой тайны, хранимой одним тобой во веки веков. Такому богу ты готов был служить верой и правдой, воскурять ему фимиам почтения денно и нощно. Но со временем твои запросы измельчали, и престол Вседержителя занял Полубог – жадный бактериофаг, возвеличивающийся по мере прогрессирования упадка сил и усталости от сопротивления. После причисления себя к сонму Полубогов все у тебя оказалось перевернуто с ног на голову: рассматривать неудачи, как средство добить человека, чтобы он не тянул на себя одеяло Полубога – это был цирк еще тот!

Слушая его, я ощутил легкие тычки в правую лодыжку. Посмотрел вниз и на миг обмер: переломанная каракатица как-то изловчилась доползти до меня и норовила ухватить за ногу непослушными обрубками пальцев. Что ему от меня понадобилось? Я отошел на шаг в сторону.

– Затем и Полубог канул в Лету, в основном из экономических соображений. Но связь с богом, существующим для твоего эгоизма, не прервалась; обожествить себя целиком и полностью, а не в половинчатом режиме ты так и не решился – испугался одиночества. Ты разочаровался в своем боге, тебе казалось, что он требует от тебя непомерно много скепсиса, тогда как тебе страстно хотелось верить. Но бог не отпустил тебя и не изменил себе, он остался самим собой, а значит, и тебе придется с ним считаться. Не прячь глаза, мой дорогой служитель: Я И ЕСТЬ ТВОЙ БОГ.

Я так и знал. Чудо в перьях, насаженное на лом, назовет себя моим богом – кто бы мог в этом сомневаться! Чтобы передать на письме охватившую меня сумятицу чувств, достаточно было бы поставить тысячу восклицательных знаков, а за ними – столько же точек. Меня уже ничего не удивляло, пусть все, сказанное им, будет правдой, дайте только встретить возлюбленную и помереть!

– Я все вспомнил, – был мой скупой ответ, – коли ты бог – потрудись исполнить мою последнюю волю…

– К ублюдкам?… – перебил он.

Я не понял его вопроса.

– К живым намылился? – процедил он с нарастающим раздражением.

– Ты не понял…

– Иди, выйди на балкон, – велел он командным тоном и сделал уже знакомый мне щелчок пальцами. Его ни капли не интересовало, о чем я прошу, здесь условия выдвигал он и перечить было нерезонно. Прямо за его спиной в замке самой высокой двери загремел ключ, и она плавно отворилась. Демон показал большим пальцем назад, я направился к этой двери. Да, там и вправду был узкий, но длинный балкон с низкими, мраморными перилами. На меня тут же нахлынула волна свежего воздуха, даже наполненного едва уловимым ароматом чего-то весеннего, каких-нибудь недавно распустившихся цветов. Я подошел к самому краю балкона и стал обозревать окрестность. Если еще можно было доверять своим пяти чувствам, то стояла глубокая ночь, укутывавшая своим покровом дремавший внизу мегаполис. Интересное дело, такого я не ожидал увидеть, да и стоял я вовсе не на высоте пятого этажа, учитывая, что крыши типичных для больших городов «высоток» находились почти вровень с балконом. Дома кое-где пестрели окнами с зажженным в них светом, под домами ползли разреженным потоком мелкие прямоугольники автомобилей. Ничего, по существу, необычного. Разве что навевало элегическую грусть и всем своим видом вызывало на размышления, невесомые и ускользающие: а может, еще не поздно вернуться? Да неужто кто-то может удержать меня здесь? Допустим, с Наташей мне больше жизнь не связать, но для меня она будет вечно жива, я не изгоню ее из сердца даже когда буду принадлежать другой… Другой?… Что греха таить, так оно и будет, если я вернусь и залижу раны. Там меня ждала жизнь, жизнь и больше ничего, и взять от нее можно было только то, что берут от жизни и что переживает реинкарнацию в ностальгии. Так бы и спрыгнул вниз – меня насквозь прожгло желание вернуться к простому и родному. Но что-то случилось с открывавшейся передо мной панорамой: такое чувство, как будто кто-то включил ускоренную обратную перемотку ленты, чьим зрителем я был, и ночь сменилась тревожными, летними сумерками. Плюс к тому пришло в норму восприятие реальности – все потому, что высота моего местоположения значительно уменьшилась, как раз до уровня пятого этажа. В небе недвижно стояли свинцовые тучи, казалось, они поднялись от самой земли, были испарениями ее рек и озер. Дул порывистый ветер, какой обычно служит предвестником надвигающегося ливня. Чуть погодя в толще нависающих туч стали мелькать оранжевые искры, и грозящее падением небо послало на поверхность земли, прямо в интервалы, разделяющие здания, несколько черных столпов смерча. Мне почудилось, что где-то вдалеке заиграла заунывная, но приятная мелодия на фортепиано. Эта словно массажирующая душу музыка, звуковым фоном проносившаяся над бушующим ненастьем, воскрешала мглистые воспоминания о каких-то минутах душевного покоя и неги, тихой и безмятежной радости, знакомой даже распоследнему горемыке. Что-то несказанное, давнишнее, но дорогое сердцу, отпечатавшееся в нем неизгладимо; быть может, какие-то памятные мгновения молодости или детства, теплота дружбы или любви, согревшая однажды и навсегда оставшаяся самым милым, что есть в сокровищнице жизни. Нечто, причитающееся тебе по праву, самородок прошлого, обладателем которого являлся ты один и продержал в руках его лишь самую малость, но блаженство от соприкосновения с ним не забыто и поныне. Перегнувшись немного через перила, я будто в увеличительное стекло принялся рассматривать высыпавшие на улицу толпы людей. По мере того, как я улавливал выражение лиц большинства из них, я замечал много плачущих; в конечном счете стало понятно, что слезу гонят абсолютно все. Каждый вроде бы спешил по своим делам, ни на кого не оглядываясь и ни к кому не обращаясь, каждый был занят чем-то своим, погружен с головой в собственные заботы, но при этом плакал навзрыд. Здесь были мужчины, женщины, старики и дети; у всех были мокрые, слезоточивые лица с распухшими и покрасневшими глазами. Некоторые останавливались, закрывали лицо руками и сотрясались всем телом. Но всего удивительнее было одно обстоятельство; оно угадывалось скорее на экстрасенсорном уровне, нежели на зрительном. Все эти люди могли помочь друг другу, облегчить страдания, казалось даже, что каждый располагал средствами помощи, как раз той, в которой нуждался один из ему подобных, как будто любому из них была предназначена личность, в паре с которой можно было устранить причину его плача. Но никто никого не звал и ни к кому не приходил на помощь, и некому было унять всеобщую скорбь, приводящую меня в замешательство. Что он хочет показать мне? Какие они все одинокие? Как это страшно – быть человеком? Вот уж чего мне не ново, так не ново! Испугал ежа…

– Смотри лучше! – долетел до меня его хрип, и я очутился на тротуаре. Там в меня отовсюду начал бить шквальный ветер, взметавший с асфальта пыль и сор и раскачивавший безлистные, высыхающие деревья. Мое появление ничего не изменило – истерия шла своим чередом. Но я словно прозрел, и во мне восстало желание высказать всем и каждому:

– Люди! Что сделали вы со мной? Вы отобрали у меня мое безграничное счастье и разделили его между собой на крохотные щепотки, только подобные счастью. Присвоили себе не заслуженное вами и разделили, даже не бросив жребия! Вы остались с пустыми руками, жажда наживиться на чужом добре обернулась против вас! Или вы не слышали, когда я предостерегал вас от этого? Вы все слышали, ибо я говорил достаточно тихо, чтобы возмутить вашу нездоровую любознательность! Я не Презирающий; я так и не стал им. Но и у меня похищено огромное счастье, вся моя казна опустошена вами. И ничего не пошло вам впрок, ведь мое счастье не живет после раздробления, оно умирает. Понимаю, вы хотите знать, у кого же тогда ВАШЕ счастье. Так вот, я не знаю, кто этот жестокосердный национализатор, обобравший вас всех до нитки и заставивший полезть в карман ко мне. Знаю только, что никому еще не удавалось призвать его к ответу, и над вами он не смилуется, сколько ни пытайтесь разжалобить его. А я вас не прощаю, хотя и мстить вам было бы слишком большим одолжением.

Я снова увидел себя на балконе; круто повернувшись, я воротился обратно в зал. Как лунатик, прошел я, шаркая ногами, мимо демона и вернулся на прежнее место. Дверь за мной захлопнулась, щелкнул замок. Лучше бы было, если бы передо мной восседал Сатана или какой-нибудь Демиург или даже Яхве, но не этот выкормыш моего стыда и срама!

– Уже расхотелось говорить? – скребнул он меня по ушам.

«Да ты мне рта раскрыть не даешь!» – подумал я про себя, поскольку всякий смысл налаживать разговор улетучился.

– В таком случае, последнее слово будет за мной. Тебя ждет твоя армия и долгожданная война, вот почему ты здесь. Бороться ты согласен исключительно ради поощрения, но получишь ли ты его на сей раз – об этом я осведомлен не больше твоего. Направлять тебя я готов, но не жди, что я сделаю все за тебя. Ты и так добился чересчур многого, пробудив меня. Ступай.