Я незаметно вышел из дома и торопливо направился к волости. Выбежав на базарную площадь, я услышал душераздирающие женские крики. Толпа людей окружила здание. Толпа гудела. Где-то выла женщина.

— Да родимые вы мои детушки! Да куда я теперь с вами денуся?…

Кто-то рыдал. Кто-то злобно, но тихо говорил:

— Слыхано ли дело, чтобы при воле пороть! Нет на то законов!!

— Для них законов нет… Законы для нас…

— Ну, переполнится чаша терпения народного. Будут дела…

В середине волостного двора слышен дикий вой. Точно там бьют быка по голове. Через открытые настежь ворота, во дворе, видно какое-то движение, но его загораживает плотная серая стена мрачных часовых.

Я пробираюсь узким переулком, запруженным народом. Вдоль забора непрерывной цепью стоит усиленный караул солдат с ружьями. Я пробиваю локтями себе дорогу. Меня ткнула в спину какая-то старуха, потом я получил подзатыльник от рыжего мужика. Он сердито на меня посмотрел и выругался:

— А этих, прости господи, сверчков везде спрашивают! Везде им дело есть!

Всюду стоят солдаты и полицейские. Они кричат:

— Отойдите, не напирайте, или вам же плохо будет!

Задние ряды давят. Передние уже вплотную притиснуты к солдатам.

— Отойди! — грозно крикнул усатый солдат. — Смирно! На руку!..

Солдаты враз качнулись. В их руках зловеще звякнули винтовки. Народ шарахнулся от солдат. Где-то в толпе слышался заглушённый женский голос:

— Ой, батюшки мои светы, родимые, отпустите, бога ради!.. Народ отхлынул. На снегу лежала вниз лицом женщина в полосатой шали. Она билась в страшных судорогах и скребла ногтями утоптанный снег. Её подняли и унесли.

Меня неожиданно дернул за рукав Архипка Двойников, знакомый по школе мальчик.

— Пойдём, — сказал он.

— Куда?

— Смотреть, как порют… Уй, здорово! Я видел.

— А куда? — переспросил я.

— Айда, знай!

Мы забежали в какой-то двор, залезли на поленницу дров, а с неё пробрались на отлогую крышу сарая.

— Ты не показывайся, а то увидят — прогонят, — предупредил меня Архипка.

Мы поползли по глубокому снегу к краю крыши и замерли.

Весь двор перед нашими глазами был как на ладони. Посреди двора стояла длинная тяжелая скамья. Вокруг неё вытянулись неподвижно солдаты с ружьями. Их штыки торчали, как тонкие свечи. Возле них шагал взад и вперед офицер в светлосерой шинели. По двору ходили полицейские, сотские в нагольных и овчинных полушубках, с медными бляхами на груди. Тут же была видна рослая фигура старшины Кузнецова. Он — в черном суконном меховом пиджаке, в круглой, как решето, с красным бархатным околышем шапке, в черных перчатках. В углу вздымался ворох ивовых прутьев.

— Розги лежат, — тихо пояснил мне Архипка. — А порют вон на этой скамейке. А вон палач-то ходит, видишь?

— Где?

— Да вот в красной-то рубахе, рукава-то у него засучены. Уй, хлестко стегает!

У меня сперло дыхание, в горле стало сухо. Я чувствовал, как моё сердце учащенно забилось в груди. В палаче я узнал Наймушина. В руках у него, связанные в пучок, гибкие, тонкие ивовые прутья. Он потряс розгой в воздухе и, лихо размахнувшись, хлестнул ею по земле. Розга издала злобный свистящий звук.

— Гляди, ведут! — толкнув меня в бок, сказал Архипка.

Из каменного здания вывели рослого, широкоплечего парня лет двадцати двух, в широких плисовых шароварах, в синей рубахе без пояса, с расстегнутым воротом. На голове его — густая шапка всклокоченных кудрявых волос. Он упирается, не идет. Два дюжих сотских ведут его под руки, третий толкает сзади. Парень бьется, падает. Его поднимают и волокут к скамье. Глаза его испуганны, губы крепко стиснуты.

Вдруг он вскочил на ноги и, развернувшись, раскидал сотских, но на него навалилась куча людей. Свалили на скамью и связали, закинув под скамью руки. Двое здоровых солдат сели на него верхом.

Наймушин, не торопясь, подсучил рукава, плюнул в пригоршни.

— Всыпай! — крикнул офицер.

Наймушин размахнулся. Розга просвистела в воздухе и опустилась.

Парень вздрогнул, извился змеей и дико зарычал.

Я закрыл руками глаза. Парень выкрикивал диким голосом отборную брань. Потом его крики перешли в непрерывный вой. Розга резала воздух и кромсала тело парня на куски.

Мне казалось, что Наймушин хлещет не по телу, а по изорванному багровому лоскуту. Струйки крови падали и всасывались в снег. Глаза Наймушина остеклянели. Переводя тяжело дыхание, он отошел от скамьи.

К парню подошел очкастый человек в шляпе. Он пощупал руку парня, подошел к офицеру, сказал ему что-то. Офицер крикнул;

— Двадцать пять еще!

Снова засвистела розга.

— Крепче!

Но парень уже не двигался. Он лежал, как мертвый.

— Не мажь! — кричал офицер.

Парня сняли со скамьи и, как мертвого, утащили обратно. Вывели седого старика. Он шел покорно, не сопротивляясь. Подошел к скамье, сам спустил штаны и, перекрестившись, лег на неё.

Я заплакал, сполз с крыши и, не помня себя, побежал домой. По дороге зашел к Павлу. Екатерина меня встретила молча. Лицо её было мрачное, опухшее, глаза мокрые.

— Где был? — спросила она меня, когда я разделся.

— Там, — сказал я.

— Что ведь делают! А?… Олешка…

Голос у неё дрогнул. Она ткнулась головой в подушку и заплакала.

Я ни разу не видал, как плачет Катя. А я уже не плакал, а был в каком-то тяжелом забытье. Мне ярко представлялась кровь. Она рдела огненными пятнами на снегу, как втоптанный в снег кусок живого мяса, вырванный из тела человека. Я не мог восстановить в памяти ни лица Наймушина, ни офицера, ни Кузнецова. Их лица сливались в одну уродливую звероподобную морду, заросшую жесткой шерстью и забрызганную кровью.

* * *

Эти кошмарные дни бросили густую тень и на жизнь нашей школы. В ребятах не стало прежнего оживления. Они присмирели, притихли и, собираясь кучками, таинственно о чем-то разговаривали. Низкий потолок огромного зала стал точно ниже, тяжелее, мрачнее.

В окна смотрит январский грустный день. По залу ходит Луценко; он как будто стал настороженнее. Тихо подходит к ребятам и прислушивается, не смотря на них. Меня давит эта обстановка. Виденный мною кошмар настойчиво преследует меня.

Я смотрю на толстого, неповоротливого мальчика Телепнева. Он изменился. С его румяного лица слетела всегда приветливая, спокойная улыбка. Лицо осунулось, потемнело. Он одиноко ходит по залу, подходит к окну и подолгу грустно смотрит в серый зимний день, будто кого-то ожидал. Он стал сиротой, как и я. Отца его запороли: дали двести ударов и, мертвого, сняли со скамьи. Мать умерла, как мне рассказали, «в одночасье», узнав о смерти своего мужа, по дороге от волостного правления.

Мне хотелось подарить Телепневу что-нибудь такое, от чего у него заиграла бы снова улыбка. Но я ничего не мог придумать. Потом принес ему грифель и два новых перышка. Он взял их, посмотрел мне в глаза и тихо заплакал.

Однажды мы стали расспрашивать Телепнева об отце. Но тут неожиданно вырос Луценко и закричал:

— Вы что с ним тут няньчитесь?…

Мы испуганно разбежались по разным углам. Я видел, как Луценко схватил Телепнева за плечо, тряхнул его и о чем-то спросил, а тот, посмотрев исподлобья, ответил и отвернулся от учителя.

Луценко помутнел, глаза его округлились, стали влажными, губы плотно сомкнулись. Он схватил Телепнева за шиворот и потащил по коридору.

До моего слуха донеслись злые слова Луценко:

— От собаки, видно, собаки и родятся.

Мы побежали вслед за ними. Луценко привел Телепнева в раздевалку:

— Где твоя одежда?… Эта?… Одевайсь!

Телепнев надел шубенку, шапку с ушами. Луценко взял его за ворот, подвел к краю лестницы и толкнул, пробормотав сквозь стиснутые зубы:

— Пшел прочь из школы!

Телепнев, гремя сапогами, покатился вниз по ступенькам лестницы и ударился головой о стену. Мальчик молча перенес всё это. Он не плакал. Он посмотрел на учителя взглядом, полным ненависти, и направился к выходу. А Луценко обернулся к нам и крикнул;

— А вы чего не видали?… Марш по местам!

Сшибая друг друга, мы побежали по коридору в зал. Кто-то плакал, кто-то смеялся.

Потом мы видели, как Глеб Яковлевич грустно и строго сказал что-то Луценко, а тот презрительно улыбнулся и, закинув руки назад» зашагал вдоль коридора.