В начале лета 1986 года мне было двадцать лет, почти двадцать один, и мир продолжал вращаться как мог. Продолжалась война в Ливане, в Афганистане, война между Ираном и Ираком. Певец Даниэль Балавуан разбился на вертолёте, Колюш — на мотоцикле, и, пока взрыв реактора номер четыре атомной электростанции в Чернобыле заражал СССР и Европу, Франция продолжала читать новости по «Минителю», смотреть пять каналов телевизора и, к огромной радости Окто, ездить на автобусе с плеером в ушах.
В марте я впервые в жизни приняла участие в голосовании на выборах законодательной власти. Роз-Эме надо мной посмеивалась, вспоминая наши бурные дискуссии в 1981-м.
— Ну что, Консо? Будешь голосовать против страшного Капитала, или твой новый возлюбленный не революционер?
— Пф, — раздражённо фыркала я, потому что у меня вообще не было никакого возлюбленного.
Я проголосовала (хотя и не была уверена в своей правоте) за социалистическую партию, в то время как десять процентов избирателей заняли сторону Национального фронта.
На стене нашего дома кто-то намалевал: «Франция — французам». Кто-то другой замазал этот лозунг и написал поверх: «Национальный фронт = нацисты». А кто-то третий ограничился тем, что приписал рядом: «New wave навсегда!» (думаю, это был Окто).
Фло уехала учиться в Париж и оттуда написала о грандиозном концерте против расизма на площади Согласия. В конверт она вложила жёлтый флуоресцентный значок в форме руки, на которой было написано «Не трогай моего приятеля». Я прикрепила руку на пробковую доску рядом с фотографиями подруг, их открытками и значками Black Sabbath и AC/DC — подарками Окто.
На фотографиях Жеральдин и Стефани обнимались на фоне Берлинской стены, Виржини позировала в жёлтых сапогах и такой же куртке на рыболовном судне в Бретани, Кристель стояла в окружении детей у диспансера в Эфиопии, куда отправилась бороться против голода, а красавица Анн-Шарлот улыбалась, сидя у моих ног всего за пару недель до того, как приняла слишком большую дозу наркотиков, стоившую ей жизни.
Я же получила два взрослых документа: водительские права и аттестат со специализацией по литературе, который все считали бессмысленным. Поступила в ближайший университет, на отделение французского языка и литературы, но ходила туда не часто, предпочитая печатать свой первый роман на электрической пишущей машинке, которую наконец-то смогла себе позволить.
«И о чём твой роман?» — спрашивала меня Фло в письмах.
«Это история о человеке, который однажды утром просыпается и обнаруживает, что его тело постепенно исчезает, стирается», — отвечала я, с гордостью объясняя, что вдохновлялась рассказом Франца Кафки.
В ответе Фло написала: «Когда ты наконец решишься стать по-настоящему взрослой и начнёшь искать правду о своём отце?»
Эти вопросы и замечания курсивом действовали мне на нервы. Фло всегда считала Роз-Эме выдумщицей и вруньей. Но, поступив на психфак, стала совсем невыносимой.
— Не вижу никакой связи между отцом и книгой, которую я пишу, — кричала я в телефонную трубку. — Это просто история! Я её придумала!
— Придумала? Вот именно! Прислушайся к своему бессознательному, Консолата! Ты что, не понимаешь, что твоя мать всегда стремилась стереть отца из твоей жизни?
Даже по телефону было слышно, какие слова Фло выделяет курсивом. Я пригрозила при встрече расквасить ей нос.
— Ладно, проехали, — вздохнула она. — В любом случае, пока ты торчишь в Моншателе, у тебя нет ни единого шанса кого-нибудь найти. Ни отца, ни издателя. Почему бы тебе не приехать ко мне в Париж? Тебе здесь страшно понравится!
Она заводила этот разговор уже примерно девяносто девятый раз. Пытаясь отвязаться, я сказала:
— Посмотрим в следующем году.
Фло не понимала, что я не могу уехать от матери и братьев. Я, правда, и сама не знала почему. Но я должна была оставаться с ними — должна, и всё тут. Бог с ним, с Парижем, бог с ней, со славой! И бог с ним, с моим отцом, который давным-давно умер от сердечного приступа, что меня вполне устраивало.
Три раза в неделю я работала днём и вечером в «Жемчужине Меконга», азиатском ресторане, который недавно открылся на главной улице. С такими светлыми волосами и голубыми глазами было бы уместнее устроиться в датский ресторан, но их в Моншателе не было, а месье Чо, хозяин «Жемчужины», думал, наняв местную девушку, втереться в доверие к публике, ещё не привыкшей к спринг-роллам.
Близнецам исполнилось по шестнадцать лет, и они тоже не слишком интересовались учёбой.
Орион всё свободное время катался на велосипеде или его ремонтировал. Мы всегда точно знали, где найти нашего брата: внизу, в комнате для велосипедов, рядом с красным «Эльеттом», который Вадим ему в конце концов подарил. Орион с маниакальной тщательностью смазывал цепь, начищал раму, менял тормозные тросы или обмотку руля, измерял высоту и положение седла, натирал особым составом спицы, чтобы блестели, и с насторожённостью охотника, идущего по следу, выискивал в шинах крошки дорожного покрытия. По выходным он в любую погоду вставал до рассвета и отправлялся состязаться с такими же чумными, как он сам, гоняя по окрестным дорогам. Вечерами он возвращался счастливый или несчастный, в зависимости от того, выиграл гонку или нет, но в любом случае грязный и голодный.
На полках в его комнате стояли медали, кубки, а рядом с ними — фотографии с автографами Бернара Ино и Грега Лемонда, которые Вадим прислал ему на день рождения.
Окто всё время посвящал музыке. И мы тоже всегда точно знали, где его искать: в «Диско Фаззе», где он нота за нотой прослушивает последнюю вещь Aerosmith или New Order, пока Барнабе открывает ему магию немецкого андеграундного панка. По субботам брат подрабатывал, разбирая коробки с новинками, расставляя пластинки в алфавитном порядке, протирая витрину и подметая после ухода последнего клиента. Как только решётка магазина опускалась, Барнабе допускал его к своей вертушке Akaï и синтезатору Yamaha CX5M. В такие моменты искать Окто становилось попросту бессмысленно: его больше ни для кого не существовало. Он улетал далеко-далеко, в такое место Вселенной, куда может перенести одна лишь музыка. Единственное место, где он мог дышать свободно, полной грудью, даже не вспоминая про астму.
Ну а Роз-Эме в то время вовсе даже не летала. Она изнывала от тоски в офисе консервного завода, заполняя таблицы, формуляры и бланки заказов. На смену словам пришли цифры. Она никогда не жаловалась, но я слышала, как она вздыхает каждое утро перед выходом из дома, и спрашивала себя, куда же делись её выдумки, её смелость и тот особый свет, который исходил от неё прежде. Как пел в тот год Жан-Жак Гольдман, теперь наша мать «жила как марионетка».
Впрочем, вечером 9 июля всё изменилось.
В самый разгар моей смены в «Жемчужине» Роз-Эме вдруг заявилась в ресторан.
У месье Чо, как всегда по пятницам, было полно посетителей. Я как раз принимала заказ у одной многодетной семьи и вдруг краем глаза увидела, как мама пробирается ко мне среди шумных столиков.
— А утка с пятью специями не слишком острая? — интересовалась мать семейства. — Потому что я не выношу чересчур острое. У меня от этого печёт вот тут. Понимаете?
— Эм-м… нет, нет-нет, всё нормально, она…
Чем ближе подходила моя мать, тем труднее становилось сосредоточиться.
Лицо у неё было такое бледное и застывшее, что казалось, будто по залу движется кукла из музея восковых фигур.
— Если она всё-таки острая, может, лучше взять осьминога с лимонной мятой? — продолжала дама. — Скажите, он, наверное, острый?
— Он? — глупо переспросила я.
Роз-Эме набросилась на меня, как хищная птица, и властно схватила за руку.
— Пошли, мы уходим.
— Но мам! Я работаю, ты не видишь?
— Нет. Ты больше не работаешь.
Я упиралась как могла, а она тащила меня под оторопевшими взглядами клиентов. Я выронила блокнот для записи заказов прямо на стол с едой.
— Но послушайте, мадам! — воскликнула мать семейства. — Вы же видите, что я ещё не определилась с выбором блюд!
— Мне плевать на ваши блюда! — закричала Роз-Эме. — Я увожу отсюда свою дочь!
— Но! Ох! Ох! — стала задыхаться дама — можно было подумать, ей в горло засунули острый перец целиком.
Услышав эти охи, к нам бросился сам месье Чо. Он хотел было возмутиться, но взгляд моей матери пригвоздил его к месту.
— Она увольняется, — объявила Роз-Эме, рывками развязывая мой розовый передник.
Когда он упал на пол, в зале повисла тяжёлая тишина. Под неодобрительными взглядами посетителей мы прошли, взявшись за руки, через всю «Жемчужину Меконга», и, когда были уже у двери, Роз-Эме сказала очень громко: «Людям, похожим на осьминогов, следует запретить употреблять в пищу своих собратьев!»
Оказавшись на улице, мы посмотрели друг на друга.
Я была раздосадована выходкой Роз-Эме, но в то же время едва сдерживала смех.
— Можешь объяснить, что происходит? — спросила я.
— Объясню. Пошли, надо заехать за Окто.
В «панаре», который она припарковала, заехав двумя колёсами на тротуар, обнаружился Орион в велосипедном костюме, позади него пристроился велосипед, а на коленях брат держал большую мягкую сумку. Вид у него был немного потерянный — правда, он всегда так выглядел.
— Ты суперкрасивая, — сообщил он, глядя, как я приподнимаю юбку официантки, чтобы сесть.
— Ты тоже, Орион. Тоже суперкрасивый.
— Знаешь, я нашёл идеальное положение седла.
— О, молодец.
— А ты знала, что Эдди Меркс тоже его искал?
— Что искал?
— Идеальное положение седла.
— Нет, не знала.
Роз-Эме завела двигатель и поехала по пустынным улочкам Моншателя в направлении музыкального магазина.
— Ты можешь сказать, что происходит? — снова попросила я.
Она резко затормозила перед опущенной решёткой «Диско Фазза», поставила машину на ручной тормоз и три раза посигналила.
— Окто знает, что ты за ним приехала?
— Я позвонила перед выходом. Барнабе обещал выгнать его пинками.
Мы сидели и молча ждали, опустив стёкла «панара» и слушая ворчание мотора. Вечер только начинался, город дышал ровно и спокойно, чего нельзя было сказать о нашей матери, которая беспрестанно стучала по рулевому колесу. Я посматривала на неё краем глаза. Она крепко сжала челюсти, нахмурила лоб и нервничала так сильно, что казалось, всё её тело вибрирует. Однако я заметила и кое-что ещё: в её глазах снова появился свет. Знаменитый свет моей матери.
— Чего ты улыбаешься? — спросила она меня.
Я притворилась, что это из-за клиентки, похожей на осьминога. Я изобразила, как та охала: «Но, ох, ох», — и Роз-Эме немного отпустило. Наконец она набрала в лёгкие побольше воздуха и произнесла:
— Я тоже уволилась.
Не знаю почему, но это меня не слишком удивило. Я кивнула и сказала:
— Ну что ж. Значит, да здравствует революция!
В этот момент металлическая решётка магазина задрожала и со скрипом приподнялась. Под ней показались головы Барнабе и Окто, и оба выбрались наружу. Брат был страшно зол, Барнабе над ним посмеивался.
— Я надеюсь, ты меня отвлекла по важному поводу! — проворчал Окто, открывая дверцу. — Я как раз такую гениальную вещь придумал!
— Я сохраню этот кусочек в компьютере, — утешил Барнабе. — Придёшь завтра и доделаешь!
Роз-Эме высунулась в открытое окно и улыбнулась Барнабе.
— Прости, завтра, боюсь, не получится. Мы уезжаем на несколько дней.
— Что? — завопил наш брат. — Слушай, ну нет! А как же магазин?
— Да не волнуйся, я управлюсь, — успокоил Барнабе.
Продавец расстегнул косуху, под которой обнаружилась чёрная футболка с изображением обложки «Highway to Hell», и нагнулся ко мне.
— Консолата, ты сегодня суперкрасивая.
Орион несколько минут назад сказал то же самое, но это было совсем другое дело. Я почувствовала, как краснею под очками, и потянула подол юбки, пытаясь прикрыть ляжки, но, пока я собиралась с духом, чтобы подобрать достойный ответ, Барнабе нырнул обратно под металлическую штору и скрылся в своём логове.
— Куда мы едем? — рявкнул Окто у меня за спиной.
— В дом в лесу, — ответила Роз-Эме.
— Но ведь ещё не каникулы? — удивился Орион.
— Нет, котёнок. Лучше, чем каникулы. По крайней мере, я на это надеюсь.
Она тронулась с места, и мы покинули Моншатель, его покатые улицы, реку и мосты. Когда мы выехали на шоссе, у меня возникло странное ощущение, будто бы мы оставляем позади часть нашей жизни. «Highway to Hell», — подумала я.
Окто всю дорогу ворчал. И, как обычно, когда что-то шло не так, как ему хотелось, плохо дышал и то и дело впрыскивал дозы «Вентолина» себе в бронхи.
Орион крутил вхолостую колесо велосипеда.
Роз-Эме молчала, а я думала о Барнабе. Я всегда видела в нём только товарища брата и не могла предположить, что могу быть для него чем-то иным, нежели сестрой Окто. Почему же он дотянул до нашего скоропостижного отъезда, чтобы проявить ко мне интерес?
«Панар» катил через ночь, и на горизонте вспыхивали молнии, рисуя в воздухе небесные вены. Вдалеке грохотала гроза. Мне было немного грустно. Жизнь казалась в этот час не слишком хорошей штукой.
Мы не были в нашем лесном доме уже три месяца. Как обычно, пришлось выбираться из машины и расчищать дорогу. Настроение Окто от этого не улучшилось, особенно когда куст ежевики вцепился в его футболку с Depeche Mode.
— Потрясающе! — воскликнул он, увидев дырку на рукаве. — Просто чудесно!
Он яростно набросился на заросли с лопатой, пока Роз-Эме пыталась провести «панар» между выбоин на дороге, и наш фургон покачивался, как ветхое судёнышко на волнах бурного моря.
С горем пополам мы наконец добрались до берега озера, и в эту секунду разразилась гроза. Капли забарабанили по крыше «панара» с таким грохотом, будто мы попали под обстрел.
— Всё лучше и лучше! — воскликнул Окто.
— Подождите меня здесь, — сказала Роз-Эме.
Она выбежала из машины, не выключая фар — нашего единственного освещения. Я смотрела, как она, вжав голову в плечи, достаёт ключи из-под половицы на террасе и открывает дверь дома, а потом мчится к нам, уже мокрая с головы до ног.
Она распахнула дверь со стороны Ориона и забрала у него мягкую сумку, которую он всю дорогу держал на коленях.
— Вытаскивайте вещи! — сквозь потоки воды крикнула она нам. — Живо!
Мы быстро занесли в дом всё, что нашли в багажнике: дорожный холодильник, аптечку, чемоданы, велосипед… — и Роз-Эме захлопнула дверь, заперев грохочущий ливень снаружи.
Несколько мгновений мы стояли оглушённые и неподвижные. С нас стекала вода, образуя на полу настоящие лужи, и у всех был такой вид, будто мы только что искупались в озере.
— Надеюсь, сухие дрова тут найдутся, — наконец сказал Окто, дрожа от холода.
Роз-Эме нащупала в темноте спички и свечи, а я поднялась в ванную за полотенцами.
Мы уселись вокруг печки, нахохлившись, как птицы на ветке. Гроза снаружи разбушевалась с удвоенной силой. Озеро за окном казалось белым из-за того, что по нему стучали капли дождя, которые становились всё крупнее.
— Я должна извиниться, что так вышло, дети, — сказала Роз-Эме, оборачивая пышную гриву полотенцем.
— Да уж, — проворчал Окто, прикладываясь к ингалятору.
— Ничего, — произнёс Орион со своей обычной мягкой интонацией.
Я промолчала — мне не терпелось поскорее узнать, зачем мать так срочно, на ночь глядя, привезла нас сюда.
Роз-Эме сделала глубокий вдох, после чего достала большую мягкую сумку и положила на пол перед нами.
Это была спортивная сумка, самая обыкновенная, с логотипом теннисной марки. Я никогда раньше не замечала её у нас дома.
Мать молча расстегнула молнию, и мы увидели содержимое сумки: пачки стофранковых банкнот. Много-много пачек. Они громоздились друг на друге, образовывая целую денежную гору.
Мы с братьями не могли вымолвить ни слова.
Сколько там могло поместиться купюр? Тысячи? Десятки тысяч? Разумеется, никто из нас ни разу в жизни не видел такого количества денег, разве что в кино.
Роз-Эме снова закрыла сумку. Она посмотрела по очереди на каждого из нас и сказала:
— И ещё в чемоданах.
У меня сжалось сердце. Сколько чемоданов мы вытащили из багажника? Окто оглянулся на дверь — туда, куда мы скинули багаж, уверенные, что в нём лежит то же, что и обычно: одежда, зубные щётки, книжки, тетрадки, кассеты.
— Ты шутишь? — спросил брат.
— Не шучу, — ответила Роз-Эме.
— Но… тут четыре чемодана! — воскликнул Окто.
— Правильно. Четыре чемодана и спортивная сумка. Пять раз по тысяче пачек.
Дождь так сильно барабанил по крыше, что говорить приходилось довольно громко.
— И сколько же это? — крикнул Окто.
— Откуда они у тебя? — крикнула я в свою очередь.
— Почему вы кричите? — завопил Орион. — У меня от вас уши болят!
Брат сидел в кресле и дрожал — то ли от холода, то ли от волнения. Роз-Эме подала ему знак, чтобы он подошёл, Орион поднялся и неловко обхватил её своими длинными руками.
— Прости, котёнок, — шепнула Роз-Эме. — Это из-за грозы, понимаешь. Всё пройдёт.
Какое-то время мы просто сидели неподвижно, не в состоянии ни думать, ни говорить, и ждали, пока Орион перестанет дрожать как осиновый лист.
Молнии сверкали реже, гром отходил дальше.
— Консо, может, подогреешь молока? — предложила Роз-Эме. — Кажется, в буфете на нижней полке осталась коробка «Несквика».
Я встала, Окто пошёл за мной на кухню. Он достал четыре кружки и пакет печенья. Пока молоко грелось на плите, я услышала, как он что-то бормочет.
— Пять раз тысяча, пять тысяч… Пять тысяч по двадцать, сто тысяч. И сто тысяч по…
Брат положил руку мне на плечо. Он ещё в прошлом году меня перерос. Нагнувшись к моему уху, он прошептал:
— Там по крайней мере сто раз по сто кусков, да?
«Сто кусков» — я не особо понимала, сколько это. Ясно было только, что речь шла о какой-то нереальной сумме. Просто в голове не укладывалось, что все эти деньги где-то раздобыла моя родная мать.
Я принесла чашки с горячим молоком, и мы сидели в дрожащем свете свечей и молча грызли печенье.
— Знаешь, я нашёл идеальное положение седла, — наконец сообщил Орион Окто.
— Ого, правда?
— Как Элли Меркс, — добавил Орион. — Он тоже искал идеальное положение седла.
Его как будто отпустило. Роз-Эме гладила сына по голове. Глаза у неё блестели и были влажными, как у человека с температурой под сорок.
— Вы задали мне два вопроса, — наконец произнесла она. — Я на них отвечу. Первый простой: десять миллионов франков.
— Сто по сто кусков, — прошептал Окто.
— Второй вопрос требует предварительных объяснений, — сказала Роз-Эме. — А впрочем…
Она закрыла глаза и открыла их только через несколько секунд.
— Эти деньги я украла у вашего отца.