На протяжении одиннадцати лет, которые последовали за роковым днём 15 июля, Орион жил только ради велосипеда. Учёба? Её он забросил без малейших сожалений. Друзья? Они ему были не нужны. Любовь? Любви Вадима и привязанности старой Лулу ему вполне хватало. Марш мира? Неинтересно. Пусть где-то распадался коммунистический блок, рыли тоннель под Ла-Маншем, студент стоял перед колонной танков на площади Тяньаньмэнь, — всё это не имело для него ни малейшего значения. Крепко сжимая руль, мой странный братец крутил и крутил педали.

Если он когда и вынимал деньги из чемодана, то исключительно для того, чтобы купить себе самое лучшее снаряжение. Туфли «Сиди», педали «Тайм», колёса «Кампаньоло Шамаль». И, конечно же, тот самый велосипед «Джиос Торино», на котором он выигрывал большинство гонок. А кроме этого, ему ничего не было нужно.

Он вставал на заре, говорил очень мало, изучал карты, внимательно осматривал в зеркало свой стройный силуэт, наматывал километры, разгонял до предела сердце, преодолевал горные перешейки, ел за четверых, но все калории немедленно сжигал.

Постепенно Орион вбил себе в голову, что пора побить какой-нибудь большой рекорд. Как Фаусто Коппи, Жак Анкетиль и, главное, Эдди Меркс в 1972 году в Мехико, он решил установить новый рекорд часовой езды.

В тот день, когда он решился раскрыть свою мечту Вадиму, доктор напустил на себя задумчивый вид.

— Хм-м, задача не из лёгких, — сказал он, поглаживая усы. — Ты действительно этого хочешь?

— Да.

— Тогда необходимо найти велодром для тренировок. Есть идеи?

С горящими глазами брат сунул под нос Вадиму номер «Зеркала велосипедиста», в котором загнул уголок нужной страницы. Там почти весь разворот занимала фотография финала «Тур де Франс» 1971 года на легендарном велодроме Венсенского леса, с Эдди Мерксом во главе.

И вот однажды весенним утром (наверное, это был 1989 год) Вадим прикрепил на дверь своего кабинета табличку «Закрыто по семейным обстоятельствам» и вместе с Орионом открыл просторный багажник новенького «Рено Эспас». Они вдвоём укутали «Джиос» в одеяла и с благоговейной осторожностью установили между блоков пенопласта.

— Поехали? — спросил Вадим.

Орион молча кивнул и опустился на пассажирское сиденье, а доктор сел за руль и уже собрался отъезжать, когда они увидели Лулу, мчавшуюся к ним, размахивая бутербродами, завёрнутыми в фольгу.

Хрустнув гравием аллеи, автомобиль тронулся. Они проехали под усыпанными почками липами, миновали ворота и взяли курс на север.

За всю дорогу ни Вадим, ни мой брат не произнесли ни слова; только иногда еле заметная улыбка касалась их губ. Обоих объединяла та особая радость, которая сопутствует всем, кто выезжает из дома ни свет ни заря. За окнами тянулись сельские пейзажи, грязные поля, деревушки, примостившиеся на склонах холмов. Они проехали вдоль канала, пересекли несколько мостов, посмотрели издали на замки, промчались через леса и наконец увидели первые парижские пригороды, плотно прижавшиеся друг к другу, как курицы на насесте. Дальше были светофоры, пробки, дорожные развязки, лавирование между машин на съезде с кольцевой дороги — и наконец они добрались до велодрома.

Моросил мелкий дождик, поэтому они съели бутерброды Лулу, укрывшись под трибунами и не сводя глаз с кольца трека. Когда-то на этом разбитом бетоне их кумиры одерживали свои знаменитые победы под приветственные крики тридцати тысяч болельщиков, но сегодня и велодром, и трибуны были практически пусты, если не считать нескольких чудаков. Но Орион не обращал на это никакого внимания: ни дождь, ни разбитые велодорожки, ни печальное забвение не могли поколебать его решимости. Ведь он приехал прикоснуться к своей мечте.

Они вернулись к машине, чтобы вынуть из багажника «Джиос». Орион надел форму (ради торжественного случая Вадим подарил ему точно такую же майку, в какую был одет Меркс в Мехико: оранжево-чёрную. Она сидела на нём как влитая).

— Напомни-ка мне рекорд Эдди? — попросил Вадим, пока они шли к треку.

— 49 километров и 431 метр, — без запинки ответил мой брат. — До сих пор никем не побит.

Конечно, Орион не рассчитывал установить новый рекорд с первой же попытки. Но мечтал хотя бы приблизиться к нему и заодно оценить усилия, которые предстоит приложить.

Он встал перед стартовой чертой, а Вадим — у него за спиной, придерживая велосипед за седло. Несколько секунд они стояли так молча, наконец Вадим скомандовал: «Go!», и Орион рванул вперёд. Час безумного вращения педалей, верчения по кольцу трека подобно белке в колесе, час тонкого расчёта сил и беспокойства о том, как бы не свело ногу, не скрутило внезапным голодом желудок и не срубила усталость, час сосредоточенности лишь на том, чтобы придерживаться линии трека и ехать всё быстрее и быстрее.

Вадим сидел на трибуне и считал круги. У него бешено колотилось сердце, и он думал о своём малыше Жаке. А ещё — о бывшей жене и собаке Пилюле. О Роз-Эме и об Окто — как тот задыхался у дороги, переживая свой первый приступ астмы. И обо мне он тоже думал. Глаза его наполнились слезами, но он не забывал нажимать кнопку счётчика кругов каждый раз, когда Орион пересекал стартовую черту, навалившись на руль и круг за кругом прилагая всё больше усилий.

Когда прошёл ровно час, Вадим остановил счётчик и с кромки трека дал сигнал остановиться.

— Ну? — выкрикнул Орион, когда смог наконец перевести дух.

— 42 километра! И ещё примерно… 250 метров! — объявил Вадим, оценив на глаз расстояние последнего, неполного круга.

Орион наморщил брови так сильно, что шрам исчез в складках на лбу. Подбородок его дрожал, ноги подкосились, он бросил велосипед и сел на землю.

— Ну, сынок! Для первого раза просто потрясающе! — попытался приободрить его Вадим.

Но для моего брата ничего потрясающего в этом результате не было. Он был далёк, слишком далёк от цели и колотил землю кулаком, пока не ободрал кожу.

Через минуту он успокоился. Его особенный мозг уже приступил к поискам выхода из того, что казалось ему ужасным провалом. Он уже разрабатывал планы, схемы и приёмы. Наконец Орион поднялся на ноги и сказал:

— Едем домой. У меня много дел.

Вадим докатил «Джиос» до машины, и они двинулись в обратном направлении: огни, пробки, дождь, развязки, а дальше — леса, мосты, замки, сельские пейзажи, грязные поля, деревни на склонах холмов — и всё это без единого слова, до самого Сен-Совера.

После этого эпизода брат заперся со своим велосипедом и инструментами в башне и принялся работать над опытным образцом, сошедшим со страниц воображаемого каталога, который он начал рисовать ещё в детстве в своей зелёной тетради.

Окто в то время был охвачен страстью не менее сильной, чем любовь Ориона к велоспорту, — музыкой.

Проведя целый год в подсобке «Диско Фазза», он решил, что ему пора расправлять крылья и отправляться навстречу собственной судьбе. Попрощавшись с Барнабе, он пустился по тихим улицам Моншателя в своё первое путешествие — в Берлин, Лондон и Амстердам.

Всюду, где он оказывался, Окто искал музыку. В модных ночных клубах, барах, пабах, арт-сквотах внимательно вслушивался и находил новые звучания. Из каждого города писал Барнабе, сопровождая письма кустарными записями, которые делал при помощи маленького магнитофона «Награ». Сидя в глубине магазина, Барнабе со священным трепетом слушал новую музыку и отвечал другу: «Потрясающе. Нам надо основать звукозаписывающую компанию. Мы бы записывали классные вещи».

Но Окто предпочитал пока мечтать и учиться. Брюссель, Стокгольм, Римини, Барселона. В дороге он знакомился с самыми разными людьми. Просветлёнными, сумасшедшими, озлобленными, гениальными. Он учил их языки, перенимал их жесты и образ жизни.

Когда он впервые встал за диджейский пульт перед тысячей зрителей, ему не было ещё двадцати. Стоял ноябрь 1989 года, и дело происходило в ночном клубе берлинского района Кройцберг. Весь сет Окто чувствовал себя пилотом космического корабля. Он выбрасывал в пространство звуки, площадка перед ним вспыхивала полосками лазерных лучей, и тела тысячи танцоров, будто загипнотизированные, вибрировали в унисон. Он почувствовал, что обладает властью над этими людьми, готовыми пускаться за ним в странное путешествие, которое опьяняло сильнее любого алкоголя.

Рано утром, выбравшись из подвала, в котором провёл ночь, он обнаружил, что в Берлине творится что-то странное. Повсюду раздавались крики протеста, и охваченные непонятной эйфорией люди, молодые и не очень, стекались к центру города. Окто спрашивал у прохожих, что происходит, пока наконец не понял, что в эту ночь, пока он упивался музыкой, стена, почти тридцать лет разделявшая город на две части, пала.

Изумлённая толпа с востока шла в западном направлении, и машины проезжали контрольно-пропускные пункты без всякого досмотра. Берлинцы с западной половины встречали жителей Восточного Берлина и обливали их шампанским. Люди целовались, обнимались, говорили. Все смеялись и плакали одновременно. Когда Окто подошёл к Бранденбургским воротам, толпа уже крушила стену кирками. «Berlin ist wieder Berlin!» На глазах у французского паренька, дрожавшего от голода и усталости, рушился старый мир и рождался новый. Он подумал о Роз-Эме, об Орионе, обо мне и о том, что между нами отныне тоже стоит стена, невидимый контрольно-пропускной пункт, отделяющий нас друг от друга. Но вот сейчас, у него на глазах, История исправляла свою ошибку, совершённую тридцать лет назад. И душа Окто исполнилась надеждой, что в один прекрасный день и наша стена тоже падёт.

Правда, он не подозревал, что это произойдёт так нескоро.

Потому что на следующий год, весной 1990 года, мы узнали из газет, что Пьетро Пазини вышел на свободу. Несмотря на множественные запросы, Франция отказывалась выдать преступника Италии. С помощью хорошего адвоката Пьетро не только добился сокращения срока заключения, но ещё и получил политическое убежище.

Через несколько дней на страницах «Либерасьон» появилось крошечное объявление: «Суп из тапиоки с перчёными сухариками следует подавать охлаждённым. Когда хищник бродит на свободе, розовый фламинго укрывается в тепле».

Прочитав эти строки, я перестала надеяться, что Роз-Эме вернётся.

Шли годы.

Окто колесил по миру, выступая с диджейскими сетами в модных ночных клубах. В перерывах между поездками заезжал в Моншатель проведать Барнабе. Стучался в металлическую решётку магазина, и за ней возникало лицо друга, небритое и счастливое.

— Ты вовремя, — говорил тот. — Я как раз охладил пиво. Заходи!

На полках «Диско Фазза» больше не было виниловых пластинок.

Окто и Барнабе ночь напролёт слушали CD на лазерном проигрывателе и со смехом спрашивали друг друга: «А что, может, соберём группу?»

Но на следующий день Окто опять уезжал, и никакой группы не складывалось.

Тем временем я в Париже пыталась придумать, как жить дальше, но, к своему безграничному сожалению, ничего не писала. Точнее, каждый раз, когда я что-нибудь писала (начало романа, первые слова рассказа), мне это ужасно не нравилось, и я тут же отправляла всё в мусорное ведро.

Однажды мы с Фло поссорились: она в очередной раз решила доказать, что у меня не получается писать только из-за того, что я не знаю своего отца. Я так взбесилась, что послала подругу к чёрту и мы разругались.

На деньги из чемодана я купила небольшую квартиру. На другом конце города от улицы Веселья, но зато недалеко от Пляс де Фет.

Праздников у меня теперь было сколько угодно. Я знакомилась с новыми и новыми людьми, коллекционировала хрупкие истории любви и сопровождавшие их огорчения, и мне всё время казалось, что я живу чью-то чужую жизнь. За исключением тех дней, когда мы с братьями собирались в лесном домике, я нигде не чувствовала себя по-настоящему хорошо. Всегда чего-то не хватало. Или кого-то. И заделать эту прореху было совершенно нечем.

После разочарования на велодроме в Венсенском лесу Орион начал разрабатывать новый механизм, который назвал «Турборион». Это был улучшенный велосипед с почти полностью распрямлённым рулём. Впереди на нём помещалось нечто вроде головного обтекателя из углеволокна, который разрезал воздух подобно носовой части ракеты. Тренируясь на окрестных дорогах на фантастической пробной модели, Орион перенёс несколько серьёзных травм. В 1992 году сломал плечевую и лучевую кости. В 1993-м — ключицу. В 1994-м раздробил в крошку три ребра и шейные позвонки. В конце концов, когда на следующий год после очередной аварии брат несколько дней пролежал в коме, Вадим принял твёрдое решение конфисковать «Турборион».

— Ты думаешь, матери понравится обнаружить сына распавшимся на части? — кричал он на Ориона в больничной палате, где тот лежал без сознания и, естественно, не мог ничего ответить.

К счастью, Роз-Эме ничего не знала, а брат вышел из комы, преисполненный ещё большей решимости, чем прежде. Вот только, вернувшись в Сен-Совер, он обнаружил «Турборион» разобранным на части. Воспользовавшись долгим отсутствием Ориона, Вадим распилил машину.

Мой брат, стиснув зубы, поднялся к себе в комнату. Достал из шкафа уже изрядно поросший пылью чемодан и, усевшись на пол, разложил вокруг себя пачки денег, чтобы пересчитать их — как в те далёкие дни, когда рассыпал макароны среди фигурок «Плеймобиля» и играл в войну. Из трёх миллионов франков, которые лежали в чемодане восемь лет назад, осталось два миллиона восемьсот шестьдесят тысяч. Достаточно, чтобы заказать велосипед у профессионального мастера.

И вот впервые в жизни Орион наконец тоже отправился в путь. Он поехал на поезде в Италию, в Турин, и там явился на завод господина Джиоса, чтобы пожать руку тому, кого считал живым божеством, производящим лучшие в мире велосипеды.

Когда мы с братьями встретились в последний раз, Орион приехал на своём восхитительном приобретении.

Я храню в памяти мельчайшие подробности того дня.

5 ноября 1997 года.

Ровно восемнадцать лет, семь месяцев и двадцать дней назад.