Известие о выселении из Бручаты летело из уст в уста с той быстротой, с которой обычно распространяются дурные вести.

Из неосознанной потребности обманывать себя и других его передавали, как непроверенный слух: «говорят…» Но в глубине души каждый уже был уверен, что это правда.

Все жители должны были покинуть Бручату. И это было не просто выселение из поместья, а изгнание из коммуны с запретом возвращения.

Самое большое гумно в долине, видевшее все простые и шумные праздники батраков, теперь было запружено возами и тележками, на которые сваливали жалкие пожитки и инвентарь неохотно, с намеренной медлительностью, как бы желая выиграть время, быть может, с тайной надеждой, что в последний момент что-нибудь предотвратит эту беспощадную репрессию, что выселение будет отсрочено или даже, кто знает, и вовсе отменено.

Расшатанные и хромоногие столы, кровати, квашни, сорванные со своих привычных мест и выставленные на гумно, казались какими-то голыми и маленькими. Люди переговаривались вполголоса, как говорят, когда в доме покойник.

В эти дни сборов в Бручате появлялись молчаливые фигуры — друзья из соседних хуторов. Они смотрели на распахнутые двери, на мужчин, перетаскивающих мебель, потом с тяжелым сердцем, ни слова не говоря, поворачивались и уходили, исчезая в тумане.

Некоторые, обращаясь к жителям Бручаты, коротко спрашивали:

— Значит, уезжаете?

Те пожимали плечами, показывали на возы со скарбом и отвечали:

— Выходит, так…

И вот наступил день, когда они тронулись в путь, все вместе, как караван кочевников, по проселку, который вел на большую дорогу.

С гумен, мимо которых они проезжали, люди молча смотрели им вслед.

На большаке они разделились. Женщины, которые лишь несколько дней назад спорили из-за яйца, снесенного курицей в чужом курятнике, или из-за кадки с водой, в которую намусорил ребенок соседки, и обменивались при этом грубыми и обидными словами, теперь обнимались, как сестры, и слезы их смешивались.

Мужчины торопливо совали друг другу руки, будто здороваясь на ходу, а потом медлили их разнять… Малыши долго перекликались с возов.

Одни свернули на дорогу, которая вела за реку, другие двинулись дальше по большаку.

Первые направлялись в деревни соседней провинции, где местные батраки согласились их временно приютить в сараях, хлевах и на сеновалах.

Вторые ехали в город, где кто-то ухитрился найти им жилье: жалкие чердаки в самых бедных кварталах окраин, лачуги в самых темных и грязных переулках центра.

С высоты слуховых окошек, куда свет проникает, как косой дождь, они должны были всегда теперь видеть бесконечные крыши, вышки, заводские трубы и дым, — весь дым, извергаемый городом в плоское, бесцветное небо.

Мужчины день за днем выходили на рассвете, вставали в хвост у ворот заводов и снова волочили ноги по булыжнику мостовых в тщетных поисках работы.

— Что вы умеете делать?

Они показывали грубые руки,

— Все.

— Все — это значит ничего. Нам нужны специалисты, а не чернорабочие.

Они возвращались домой молчаливые, обескураженные и, ни слова не говоря, бросались на свои топчаны.

Женщины, которым было еще тяжелее, потому что, когда дети хотят есть, они просят хлеба у матери, обивали пороги богатых особняков, пытаясь поступить в прислуги. Но им отказывали, несмотря на их согласие на любые условия, потому что они не умели держаться, говорили неправильно, по-деревенски, и их находили слишком неотесанными. И все-таки именно женщины спасли положение. Каким-то чутьем они нашли дорогу к каналам на окраине города, и заря смотрела им вслед, когда они везли туда тачки с грязным бельем. Усевшись в ряд на скамеечках, поставленных прямо в воду, они с утра до вечера стирали и колотили его и возвращались, когда уже смеркалось, устало толкая перед собой потяжелевшие тачки, но зная, что заработали на хлеб для детей, мужчин, стариков.

Иногда вид поросшего травой берега оживлял у кого-нибудь из женщин воспоминание о долине, куда им не было возврата, и она затягивала знакомую с детства песню. Но ее уже не подхватывал хор, и женщина тут же умолкала, удивленная и испуганная собственным голосом.

Но и в долине больше не слышно было песен.

Разлетевшись оттуда, как разлетаются ласточки, когда внезапно наступают холода, они вошли в моду и зазвучали на городских площадях и на концертных эстрадах.

Девушек каждое воскресенье вызывали в селение на репетицию.

Их наряжали по этому случаю в «характерные местные костюмы», которых на самом деле здесь никто никогда не видел, и они гуськом поднимались на подмостки.

Залитые ослепительным светом рефлекторов, они устремляли взгляд в полутьму потолка, где находили непонятную роспись и маски, строившие им рожи.

Так они и пели, уставившись в потолок, застыв в неловкой, напряженной. позе, пели во все горло, срываясь на крик, а фотоаппараты щелкали.

И на фотографиях девушек, которые часто появлялись в газетах, было видно, как напряженно раздувались их шеи от старания петь «во весь голос», как им приказывали.

Иногда их возили на праздники в соседние селения и даже в город. В таких случаях их сажали в открытый грузовик, и, приезжая на место, обалделые и окоченевшие, они с трудом вылезали из него, путаясь в своих длинных пестрых юбках. Потом, сбившись тесной кучкой, смущенные любопытством, которое они вызывали, девушки шли на площадь, где должны были петь.

Там они становились в кружок и с серьезными лицами, глядя друг другу в глаза, начинали свое выступление, а люди вокруг аплодировали, и многие со смехом отпускали замечания по поводу здоровой свежести певиц.

По возвращении они сдавали «местные костюмы» в театр и шли домой, усталые и униженные.

Дома их никто ни о чем не расспрашивал, и они были благодарны за это молчание.

Выселения, между тем, становились все более частыми…

— Надо в шею их гнать отсюда! — орал в селении Кривой, ходивший теперь всегда в кавалерийских сапогах и с хлыстиком у пояса.

Эмилия, предвидевшая, что скоро дело дойдет и до Красного дома, в конце концов согласилась поселиться у Сперанцы, и в один прекрасный день они с Надаленом перевезли все свои пожитки в хибарку.

— Кто бы мог подумать? — говорил старик. — Мы все смеялись над домом Сперанцы, а теперь это единственный угол, где мы можем укрыться, чтобы нас не вышвырнули из долины.

Сперанца хотела уступить старикам свою комнату, а для себя поставить кровать на кухне, с тем чтобы в дальнейшем сделать пристройку к хибарке и разместиться получше. Но несколько дней спустя к ней пришел муж Элены и попросил приютить его и жену. Элена ждала ребенка и, понятно, была бы не в состоянии «бродить по свету» в случае выселения. Вместе с ними перебрались к Сперанце родители и братья Элены.

Теперь в хибарке на болоте разместились четыре семьи.

— Пусть приходят! — кричал Надален, когда был в ударе. — Пусть приходят! Отсюда нас никто не выгонит. Здесь не поместье, и этот дом не хозяйский, чтобы из него людей выселять, а раз так, нас не могут вышвырнуть из коммуны.

Он потирал себе руки от удовольствия.

— У нас здесь республика, а вот и президент! — указывал старик на сынишку Сперанцы и, подняв его, подбрасывал на руках. — Да здравствует президент!

Но жизнь становилась все более суровой.

Часто мужчинам осторожности ради приходилось сидеть дома, и только женщины выходили на работу. Они вынуждены были мириться с тяжелыми условиями, на которых их нанимали, и терпеть постоянные провокации.

Однажды они узнали, что выселение, которого опасались, уже решено и что друзья Красного дома получили предписание покинуть коммуну.

— Ума не приложу, что думают хозяева… — говорил Надален. — Ведь этак они останутся без рабочих рук!

— Нет такого бедняка, чтобы не нашлось другого, еще беднее, отвечала Эмилия. — Несчастных людей полно на свете. Хозяева найдут таких, которые хуже нашего изголодались и будут еще сговорчивее.

И такие бедняки действительно прибыли из соседних провинций. Оборванные, забитые, смущенные, они встретили на работе враждебные лица и суровое молчание.

Потом выяснилось, что пришлые батраки тоже были навсегда изгнаны из родных мест, и каждый подумал о своих земляках, которым, как и им, приходилось теперь бедствовать в чужом краю, среди людей, принимающих их в штыки, и, чтобы загладить холодную встречу, все стали обходиться с вновь прибывшими особенно приветливо. Завязались новые знакомства и дружеские отношения.

— Что вы хотите? — говорил Надален. — Нужда да беда всегда роднят…

А работа в долине шла своим чередом. Подвигалась вперед осушка болота, и там, где прежде были трясины да камыши, поднимались хлеба. За летом наступала осень, за зимою — весна, а люди в долине попрежнему рождались себе на горе и жили без радости, без свободы, без веселых песен.

Сперанца давно уже прятала под платком преждевременно поседевшие волосы и думала о том, как коротка была ее молодость и мимолетно счастье…

Уже несколько лет она не видела Таго. Когда поздно вечером она возвращалась домой, ребенок обычно спал. Она в изнеможении бросалась на постель, и ей снились рисовые поля без конца и края.

Но каждой весной, когда в первый раз куковала кукушка, у Сперанцы что-то вздрагивало в груди. Она опускала глаза, чтобы кто-нибудь не заметил, как они засветились надеждой, а про себя говорила: будет и на нашей улице праздник. Надо только не терять в это веры.