В конце декабря или в первые дни января, когда Андрей был дома один, пришла незнакомая ему женщина и передала для меня маленький сверточек. Это была жена одного из заключенных лагеря особого режима в Сосновке, возвращавшаяся в Западную Украину после свидания с мужем. Там была записка мне от Эдика, в которой он вручал мне судьбу своей первой книги «Лагерный дневник».
Лагерные документы, которые обычно вывозят из зоны в самых интимных местах, пишут на узких полосках тонкой прозрачной провощенной бумаги. Пишутся они крайне мелким шрифтом от руки карандашом, и расшифровка их очень трудна. Рема в это время был чем-то занят. Мне, с моими глазами, такая работа была не под силу, и я имела неосторожность единственный раз доверить это одному из близких друзей Кузнецова — Вите Хаустову. А он передоверил это (не сказав мне) Гарику Суперфину. Когда расшифровка была сделана, и ко мне вернулся и оригинал, и распечатка, я переправила распечатку Марии Олсуфьевой — ей, потому что она знала Эдика, встречалась с ним у меня и вместе с Ниной Харкевич принимала участие в его судьбе, присылала книги и какие-то вещи. Я совершенно твердо знала, что таков был бы и выбор Эдика.
В начале лета Маша смогла мне сообщить, что она получила этот материал, но его получил и главный редактор [парижского русскоязычного] издательства «Имка Пресс» Струве, поэтому возникли какие-то сложности с публикацией. Я ничего не могла понять. В это время приехала из Ленинграда Джемма Квачевская, жила как всегда у нас. Вечером пошла в гости к Якирам и придя сказала, что там вслух читают Дневники Кузнецова. Меня как обухом по голове стукнули. Уже полгода как арестован Витя Хаустов, уже арестован Суперфин. И кого еще потянут из-за того, что Витя отдал лагерную рукопись на сторону, а дальше пошло-поехало? Больше я никогда и никому ничего в руки не давала.
Во второй половине января Андрей вновь обратился к Петровскому по вопросу восстановления Тани. Петровский сказал, что решение зависит от общественных организаций, и пригласил на встречу с секретарями (кажется) парткомов университета и факультета журналистики. Встреча происходила в кабинете Петровского и в его присутствии. Вечером этого дня Петровский скоропостижно скончался. И тут же родилась инспирированная КГБ версия, что это случилось после разговора с Сахаровым, который якобы кричал на него и стучал кулаком по столу.
Таня была восстановлена в университете новым ректором Ремом Хохловым осенью 1974 года. То, что она все это время работала в книжном магазине (т.е. не по специальности), видимо, уже не являлось препятствием. В 1975 году она отлично защитила диплом по Достоевскому.
Сейчас даже при наличии Летописи жизни и общественной деятельности Сахарова мне трудно установить последовательность внешних событий и наших внутрисемейных переживаний. И так как я пишу не об общественной деятельности Андрея, а о нашей с ним жизни, то излагать буду так, как она мне видится через 30 лет. Это не будет календарно точным, но, возможно, проявит на бумаге те причинно-следственные связи, которые я ощущала в событиях этого года и в последующие несколько лет, вплоть до выезда детей из страны осенью 1977 года.
После скоропостижной смерти Петровского и этой внутриакадемической, но не вышедшей на публику антисахаровской кампании, Евгений Львович Фейнберг посоветовал сделать попытку получить для детей разрешение на поездку в США для завершения образования. Он даже брался сам связаться с Вики Вайскопфом, что и сделал. Андрей очень горячо воспринял эту идею. Он как-то наивно полагал, что его западные коллеги смогут добиться положительного решения. У меня возражений не было, но мне с самого начала казалось это нереальным. Настоящую оппозицию мы встретили в семье. Алеша сказал, что он внутренне более готов к Мордовии, чем к загранице. А Ефрем, давно готовый к Мордовии, даже не стал ее с нами обсуждать. Он был абсолютно уверен, что из этого ничего не выйдет. Но посыпались вызовы им из США, и надо было что-то предпринимать. В этой связи интересен документ КГБ от 13 марта 1973 года, в котором говорится: «В последнее время Боннэр навязывает мужу мысль о возможном применении репрессивных мер к ее родственникам и в связи с этим убеждает его выехать за границу».
Так КГБ представлял членам ЦК нашу попытку получить разрешение для детей выехать на учебу (но не в эмиграцию). И меня, якобы стимулирующую у Сахарова желание эмигрировать. Но мы никогда (и я вплоть до сегодняшнего дня — август 2004 года) не ставили своей целью эмиграцию, никогда этой проблемы не обсуждали. Но она и, именно в такой формулировке, позже стала широко обсуждаться вокруг нас. И в этом плане этот документ КГБ интересен как первоисточник того, что потом становится расхожим мнением. Отголоски этого предложенного КГБ взгляда появляются у Солженицына и у других пишущих диссидентов, в том числе тех, кто хорошо нас (меня) знал. Я всегда считала, что лучше эмигрировать, чем садиться, и всегда это советовала тем нашим друзьям, которым угрожал арест. Но я никогда не мыслила этого для нас, не была столь наивной, чтобы полагать, что Сахарова в те годы могут выпустить из СССР. Ведь тогда распалась бы вся система отказов в выезде из-за секретности. Я и раньше считала, что многое, что считают (и у нас в стране, и на Западе) общественным мнением, формируется в КГБ. Документы КГБ, доступные теперь, подтверждают это. А формирование общественного мнения — работа этого органа ничуть не менее важная, чем его репрессивная деятельность.
И как раз в эти дни, а точнее 14 февраля, в «Литературной газете» появилась большая, на целую полосу, статья ее главного редактора А.Чаковского, осуждающая Сахарова. Вскоре (и я усматриваю в этом прямую связь со статьей, вызвавшей беспокойство среди американских физиков, а совсем не то, что мы предприняли попытку получить разрешение детям на поездку) пришло первое приглашение Сахарову в Принстон от Уилера, позже подтвержденное формальным приглашением от Президента Принстона с указанием, что Сахаров приглашается с женой, ее детьми и ее зятем, и им всем будут оплачены дорожные и прочие расходы. Американская Национальная Академия, также обеспокоенная статьей Чаковского, среагировала резкой телеграммой своего президента Филиппа Хандлера. Эти волны шли с Запада.
А дома были свои тревоги. На Алешу началось давление в школе. Его (чуть ли не единственного некомсомольца среди учащихся нескольких десятых классов) неоднократно вызывали к директору. С ним вели беседы о том, что он должен осудить Сахарова за его общественную позицию, и как-то неопределенно угрожали, причем это были не учителя или директор, а какие-то посторонние люди. И хотя Алеша в своих рассказах об этом был очень сдержан, мы понимали, что он нервничает, и ему стало в школе по меньшей мере неуютно.
И в это время произошла трагедия с сыном Саши Лавута. Мальчик погиб, и никто не знает, чем было вызвано это самоубийственное решение подростка, и было ли там замешано КГБ. Почти в шоке от этой трагедии и на ее фоне мы решили избавить Алешу от лишнего нервного напряжения и перевели его на оставшиеся до получения аттестата два или три месяца в обычную школу, в которую десять лет назад он пришел в первый класс. Там о нем осталась хорошая память, и его взяли буквально в тот же день, как я пришла со своим заявлением.
Одним из главных общедиссидентских событий этого времени было следствие по делу Якира и Красина. Многих вызывали на допросы как свидетелей и при этом угрожали, что если будет продолжать выходить информационный бюллетень «Хроника текущих событий», то будут новые аресты среди сопричастного к ее выходу круга людей. Андрей (с моей подачи и каких-то поощрительных слов моей мамы, которая в далеком прошлом знала отца Петра Якира) решил, в надежде облегчить судьбу Якира, обратиться к министру среднего машиностроения Славскому. Работая с 1949 по 1968 год на секретном объекте, который находился в ведении этого министра, Андрей был с ним хорошо знаком и много общался. А Славский в годы Гражданской войны был дружен с отцом Петра Якира — командармом Ионой Якиром, расстрелянным в 1937 году.
Из встречи Андрея со Славским, как и следовало предполагать, ничего не вышло. Только я, ожидая Андрея в течение нескольких часов около министерства, изрядно поволновалась. Андрей долго ждал, пока Славский освободится, а мне уже представилось, что его задержали и увезли куда-нибудь на допрос. А 13 апреля к нам домой пришел молодой лейтенант ГБ и передал Андрею письмо от Петра Якира.
Андрея удивила тональность письма, как будто оно писалось другу или хотя бы близкому знакомому, хотя в прошлом Андрей встречался с Якиром два или три раза в каких-то многолюдных собраниях, но они никогда между собой не общались. А содержание письма производило впечатление написанного под диктовку следователя. Оно демонстрировало победу КГБ над личностью Якира и одновременно содержало угрозу адресату (верней, адресатам — в КГБ понимали, что Андрей не будет держать это письмо в тайне).
Позже, уже после своего покаянного выступления по телевидению, Якир позвонил из Рязани, где был в ссылке, и в такой же необоснованно дружеской тональности просил Сахарова приехать к нему. Ни на письмо, ни на просьбу приехать Андрей Якиру не ответил. Не хотел создавать какие-либо отношения. Но это не было осуждением. Скорей, даже оставив Якира без ответа, внутренне Андрей относился к Якиру так же, как мама и я, следуя тому нравственному закону, который гласит: «Не судите, да не судимы будете». Мы много в эти месяцы говорили о страшной судьбе детей «врагов народа», подростками попавших в лагеря, как и Петр Якир. И среди детей маминых ближайших друзей были такие, да и я сама случайно избежала подобной участи.
После интервью Джею Аксельбанку, которое было осенью 1972 года, у нас в доме стали бывать иностранные корреспонденты. С некоторыми из них возникли дружеские отношения и у нас с Андреем, и у Тани с Ремой. Это было естественно — и мы люди, и корреспонденты тоже. Они, помимо профессиональной своей работы, могли к кому-то испытывать и человеческие симпатии. В разные годы мы были семейно дружны с Альфредом Френдли, Хедриком Смитом, Тони Остином, Моми Мумендейлом, Кэвином Клоузом. Мы бывали у них в гостях, и они бывали у нас. Но нескольким из наших друзей-корреспондентов их дружба с нашим домом обошлась дорого: их лишили аккредитации в Москве. Это были Франческо Маттиоли, Джулиан Нанди, Джордж Крымски и Улле Стенхольм.
Улле предложил Андрею сделать большое, так сказать, мировоззренческое интервью. Андрей согласился, и 2 июля интервью было записано на магнитофон. Мы предполагали, что одновременно с записью, которую делал Улле, работало и записывающее устройство в нашем доме. Но мы принципиально не были подпольщиками и фактически почти все, что делалось в общественном плане, все то, что называется диссидентской деятельностью, делалось открыто. Через несколько дней Улле принес расшифровку записи. Андрей ее выправил. И в середине июля интервью было опубликовано в шведской газете, прозвучало по радио и вызвало широкий международный резонанс.
Фоном жизни были аресты, следствия и суды, чуть ли не ежедневные правозащитные документы Андрея, повторяющиеся приглашения в Принстон, вызовы детям, и в связи с ними несколько обращений в ОВИР и в консульство США. Однако домашняя, семейная жизнь шла, как бы не пересекаясь с этими делами. В ней были другие тревоги и неожиданные для такого фона светлые события.
Алеша успешно окончил школу. Мы, вопреки разумности, полагали, что отличный аттестат и хорошая общая подготовка откроют ему дорогу в университет. С Димой эти тревоги предстояли только через два года, так как он был отдан в школу на год позже, чем положено по возрасту. Ефрем уволился из своего патентного бюро и уехал на заработки в экспедицию на Северный Урал. Таня продолжала работать в книжном магазине и осенью ждала первого ребенка.
Мы как-то разобрались, кто где живет на даче, хотя ни мы с Андреем и Алешей (он готовился к экзаменам в университет), ни Таня с Ефремом там жить этим летом не собирались. И я предложила Андрею пригласить на лето на дачу наших пушкинских — Наталью, Зоечку и Регину. Мне особенно хотелось этого для Регины. Наталья каждое лето ездила хоть на месяц куда-нибудь в Прибалтику, Зоечка к своей сестре, а Регина уже несколько лет сидела безвыходно на шестом этаже их квартиры и каждое лето глядела в окно на каменный колодец двора. Андрей радостно согласился, и в июне Регина и Наташа приехали и провели (мама вместе с ними) лето в Жуковке. А мы часто приезжали, и общение было очень интенсивным.
Люба в начале лета вышла замуж, и ее муж был нам очень симпатичен. Перед свадьбой мы с Андреем нескончаемо ходили в ресторан гостиницы «Россия», где был заказан свадебный ужин, занимались разными покупками и приведением квартиры на Щукинском в предсвадебный порядок. В эти дни мне приоткрылось, что в отношениях с дочерьми Андрея получилось, что на меня в какой-то мере они (или, может быть, только Таня?) переносят ответственность за прошлые их семейные сложности. Томар (мать Ефрема), встретясь с Таней Сахаровой, поздравила ее с предстоящей свадьбой сестры. Таня очень раздраженно ответила, что ее поздравлять не с чем, что Любе что-то покупают и устраивают свадьбу (при этом как-то упоминалось мое имя), а когда она выходила замуж, ничего этого не делали, и даже родители ее не пришли на свадьбу. Томар очень растерялась и сказала только, что упрек в мой адрес ей кажется несправедливым.
Когда я с некоторым недоумением, как такое могло случиться, пересказала этот эпизод Андрею, он несколько смущенно подтвердил, что действительно он и Клавдия Алексеевна плохо отнеслись к этому событию в жизни старшей своей дочери и на ее свадьбу, хотя никаких определенных поводов для этого не было, не пошли.
Алешу на экзаменах в университет с циничной откровенностью провалили — поставили двойку за сочинение. Нам, после небольшого скандала на конфликтной комиссии, показали его работу. Там стояла четверка, которая была зачеркнута, и под ней стояла двойка. И хотя тенденциозность (а вернее подделка) была наглядной, нашу апелляцию комиссия отклонила. Мы все, но особенно Алеша, были угнетены, но он все же отмобилизовался и пошел снова сдавать экзамены в педагогический институт.
И в эти дни Андрею позвонил зам. Генерального прокурора СССР М.П. Маляров и попросил прийти на беседу. Она состоялась 16 августа. Как обычно, я во время этой беседы ждала Андрея на улице. У меня было более чем достаточно времени, чтобы вспомнить все, что было связано с этим зданием и с этой улицей в моем детстве.
В здании, где находилась прокуратура, когда-то располагался Московский комитет партии, и там работала мама. Чуть дальше от центра на этой улице была моя школа. В доме наискосок от прокуратуры я бывала в гостях у одного моего школьного приятеля. А рядом был ломбард, куда я с бабушкой после ареста папы относила кучу каких-то вещей, которые потом никогда не были выкуплены. Какую же большую жизнь надо прожить, чтобы все эти улицы и дома стали частью биографии.
Вернувшись домой, Андрей по моему настоянию подробно записал содержание беседы. Я напечатала несколько закладок. Но излагать полностью содержание этой беседы здесь не буду, так как она неоднократно публиковалась, а если говорить о ней в двух словах, то это было предупреждение о том, что, если Сахаров не прекратит своей деятельности, то к нему будут применены другие меры. И 21 августа на большой пресс-конференции у нас дома мы раздали этот текст иностранным корреспондентам.
В тот же вечер втроем — Андрей, Алеша и я вылетели в Ереван. Диму в этот раз с собой даже не пытались звать. В самолете Алешка вдруг сказал: «А ведь сегодня 21 августа». Все годы с 1968-го мы как-то отмечали этот день, а тут забыли!
В Ереване в этот приезд мы ни с кем из друзей не общались. Днем ездили и ходили все по тем же туристским местам. Вечером, вернувшись в гостиницу и пообедав, мы с Андреем падали с ног от усталости, а Алеша еще находил в себе силы и в охотку шлялся по ночному городу. У всех троих наступило полное расслабление. Андрей полностью отключился от всех московских дел, встречи с Маляровым, пресс-конференции, решал с Алешей задачи из «Кванта», обсуждал проблемы космологии. А у Алеши исчезло с лица выражение напряженного ожидания чего-то трагического, появившееся в тот момент, когда он увидел двойку на своем сочинении, и не сходившее все это время.
Вечером 24-го он говорил по телефону со своей школьной подругой и будущей женой. Она спросила его, видели ли мы газету «Известия», а узнав, что не видели никаких газет, сказала, что надо посмотреть. Алеша обегал близлежащие ларьки, но газеты этой не нашел. Утром мы полетели в Батуми, и там на пляже я увидела, что какие-то рядом расположившиеся мужики читают газету, и при этом несколько раз прозвучала фамилия Сахарова. Я одолжила у них газету, и мы прочли заявление 40 академиков.
Самое большое впечатление оно произвело на меня. И не своим содержанием, а в связи с одним эпизодом, случившимся за два или три дня до нашего отлета из Москвы. Мы с Андреем получали (на самом деле — покупали, но так тогда говорилось) продуктовый заказ в столовой Академии. На выходе с нами столкнулся незнакомый мне человек. Он долго жал руку Андрею и с захлебом несколько раз повторял, как он лично (как все мы — кто мы?) уважает и ценит Андрея. И в заключение сказал очень громко, так, что слышали окружающие: «Андрей Дмитриевич, вы наша совесть!». Когда он выпустил руку Андрея и мы оказались на улице, я спросила Андрея, кто это. Он ответил — академик Вул. И меня потрясло, что имя этого человека стояло одним из первых под этим заявлением. Я, конечно, понимаю, что подписи стояли по алфавиту, но уж очень свежо в памяти было воспоминание про «нашу совесть». Получалось — раз есть «наша», то свою совесть иметь не обязательно.
Утром мы, следуя своему плану, уехали в Кобулети, решив, если найдем жилье (гостиницы там не было), провести там оставшиеся дни. Нам повезло, видимо, в связи с окончанием сезона. «Дикари» уже разъехались. Мы нашли комнату в доме рядом с морем. Пляж был почти безлюдным и бесконечным и на север, и на юг. Вода в море теплющая и хрустально чистая (в Батуми — сплошная нефть). Алешка без конца учил Андрея плавать, а я без конца цитировала: «И в тяжбе борющихся качеств Займет по первенству куплет За сверхъестественную зрячесть Огромный берег Кобулет. Обнявший, как поэт в работе, Что в жизни порознь видно двум, — Одним концом — ночное Поти, Другим — светающий Батум» (Борис Пастернак. «Волны»). Мне всегда (еще с детского чтения «Колхиды» Паустовского) хотелось побывать в Поти. Но и в этот раз не получилось. Поплавали, и надо было возвращаться в Москву.
Мы вернулись в самый разгар антисахаровской кампании в прессе. При нас она приобрела черты антисахаровско-антисолженицынской, и внезапно, как будто кто-то повернул выключатель, весь этот «гнев народа» прекратился. Теперь, когда появился доступ к документам КГБ и ЦК КПСС, известно, что выключатель действительно повернули.
В ответ на газетную кампанию в СССР на Западе прошла волна выступлений общественных деятелей, политиков и ученых в защиту Сахарова и Солженицына. Особенно важными Андрей считал выступления ученых и, в частности, телеграмму (на самом деле пространное письмо) президента Американской Национальной Академии Филиппа Хандлера президенту АН СССР М.В. Келдышу. Она была опубликована в газете «Нью-Йорк Таймс» 11 сентября.
Ответ на нее обсуждался на самом высоком уровне — на заседании Политбюро ЦК КПСС 17 сентября. На это заседание был приглашен М.В. Келдыш. Обсуждалась аналитическая записка КГБ СССР (также от 17 сентября), подписанная Ю.В. Андроповым.
Из протокола заседания: «Брежнев: Может быть, подумать этой комиссии о том, как изолировать этого Сахарова. Может быть, сослать его в Сибирское отделение Академии наук СССР. Голоса: В Нарым его надо сослать, а в Сибири он будет опять мутить воду».
18 сентября Галич и Максимов написали Обращение к новой Чилийской администрации в защиту Пабло Неруды, которое подписал и Андрей. Неруда тогда (по сообщениям радио) был взят под домашний арест, и о дальнейшей его судьбе не поступало никаких известий. В письме, в частности, была такая фраза: «Насильственная смерть этого великого человека омрачит на долгие времена объявленную вами эпоху возрождения и консолидации Чили».
А 25 сентября в «Правде» появилась статья «Недостойная позиция». В ней все три автора Обращения, но в первую очередь Андрей, обвинялись в поддержке Пиночета. Мы «Правду» не выписывали, но утром нам кто-то из друзей сообщил об этой статье. Отнеслись мы к этому сообщению более чем равнодушно.
Накануне — 24-го у Тани родился сын, и мы были переполнены радости, но и некоторой тревоги, потому что младенец, по словам врача, был пока не очень активен. А днем, видимо только-только раскрыв «Правду», позвонил Зельдович. Трубку сняла я и сразу радостно сообщила — Яков Борисович, у нас мальчик родился. А он мне в ответ резко сказал: «Вы бы лучше, чем радоваться, за другим своим мальчиком, вашим любимым Андреем, следили». Как холодной водой облил. Я ему тут же выпалила, что другой мальчик давно совершеннолетний, так что в няне не нуждается. И передала трубку Андрею.
Андрей пишет, что Зельдович в своих упреках за это письмо был резок и неискренен. И телефонным разговором (зная, что телефон прослушивается) демонстрировал свою лояльность власти. Точно так Андрей оценил и звонок Зельдовича в октябре 1975 года. Тогда Зельдович советовал Андрею отказаться от Нобелевской премии, а когда Андрей с ним не согласился, то сказал, что он напишет ему об этом. И написал, но это письмо у нас, к сожалению, не сохранилось. Кажется, оно было среди тех документов, которые пропали при первой краже КГБ еще до Горького.
А я, разозленная тоном разговора Зельдовича со мной, высказала Андрею все, что я думаю о его друге. О пошлых заигрываниях со мной в Цахкадзоре, о телефонных звонках в Москве, когда он говорил — вы мне снились, или вы мне постоянно снитесь. И что его визит после Цахкадзора был, чтобы опять не по телефону сказать что-либо в этом роде, а совсем не для научной беседы с Андреем. И (это главное) дело не в том, что я, может, и нравлюсь Зельдовичу (в этом я как раз сомневаюсь), а что Зельдович по натуре не просто бабник, а он пакостник. Ему надо в этом плане что-то себе доказать, и он готов поэтому отбивать любую бабу у любого мужика, будь то друг, сват или брат. И ни любовь, ни влюбленность или мимолетное увлечение тут ни при чем, а просто пакостничество, которое я что в мужиках, что в бабах, не терплю.
И я нисколько не жалею, что дважды в прошлом мимоходом Зельдовича обидела. Зря Андрей был тогда огорчен. Однажды, когда Зельдовичу как Герою Соц. Труда поставили положенный бюст, я сказала, что теперь ему нужен бюстгальтер, благо, похоже, уже есть что туда складывать. А второй случай был связан с Женей Левичем. Он, кажется, работал у Зельдовича. И когда решил подавать заявление на выезд в Израиль, то ему понадобилась характеристика для ОВИРа. Давать ее не хотели. И Зельдович стал нам доказывать, что Женя предатель, что из-за него пострадает весь отдел и прочее, что говорят в таких случаях. А я без дурных намерений спросила, а что бы он делал, если бы его Боря захотел уехать? И он ответил: «Мой Боря — русский» — на что я ответила: «А я не знала, что Варя вашего Борю не от вас родила». Зельдович вспыхнул, но смолчал. Оба эти разговора происходили при Варе, и я не заметила у нее неодобрения. Мне показалось, даже наоборот. Кажется, 25 сентября 1973 года я с Зельдовичем говорила в последний раз. В горьковские годы я два или три раза встретилась с ним в президиуме Академии, где каждую осень проходила подписка на газеты и журналы. В первую встречу я позвала его приезжать в Горький. В последующие он со мной не здоровался.
Несколько после этих дней мы получили почти подряд три письма из Лондона от Жореса Медведева, которого в августе лишили советского гражданства. Первое из них было без даты и, собственно, не совсем письмо. Отпечатанный на машинке текст с названием СПРАВКА, над которым от руки написано — ДЛЯ ДРУЗЕЙ. До нас этот текст прочли несколько людей, близких Медведевым, и от них он пришел к нам (подлинник хранится у меня). Привожу его с некоторыми незначительными сокращениями:
«В издательстве „Посев“ делами Сахарова А.Д. ведает Поремский. Он написал ряд обзоров по „Меморандуму“, также включил эти обзоры в посевовское издание „Рассуждений“ Сахарова… Кто такой Поремский? Это Председатель Совета НТС примерно с 1949 по 1971 г. Был одним из организаторов НТС с 1939 года. Во время войны был главным идеологом у Власова. Легенда о том, что он был в немецком лагере, неверна… В конце войны приехал от Власова для связи в Англию, чтобы договориться о переходе Власова на сторону англо-американских войск. В Англии Поремского арестовали, и он несколько лет провел в британской тюрьме как военный преступник. Делами А.И. Солженицына в „Посеве“ ведает некто „Рутыч“… Это псевдоним Николая Рутченко (тоже вымышленная фамилия), который был до 1941 г. следователем НКВД в Риге, а с 1942 г. — следователем Гестапо в Берлине. В США Есенин-Вольпин всю работу ведет через К.В. Болдырева. Болдырев — это председатель Северо-Американского отдела НТС. Явный провокатор…»
Когда эту «справку» нам передал наш знакомый, бывший в дружбе с Роем Медведевым, я спросила его, зачем нам этот донос. Это скорей справка для КГБ, причем написанная так, что она может быть не только источником сведений о членах НТС, но и обвинением Сахарову, Солженицыну, Алику Вольпину. И этим вопросом заслужила пожизненную нелюбовь этого человека.
Следующее письмо от 26 августа было уже лично Андрею. В первой его части Ж. Медведев, начав с упреков советским властям, которые лишили его гражданства, рассказывает о своих успехах, о своих публикациях, предложениях работы в двух университетах и прочем. А потом пишет:
«Внимательно слежу за Вашими делами. Отсюда они кажутся голосом „вопиющего в пустыне“, что почти так и есть… Предчувствую, что они теперь после Якировского дела займутся в первую очередь Сахаровым и Солженицыным. Рой будет пока помилован, так как, если бы и его задели — это выглядело бы как кровная месть, сначала одного брата, потом другого. А им очень хочется, чтобы на них смотрели как на действующих в рамках закона. У меня такое впечатление, что Солженицыну грозит высылка из СССР (что-нибудь для этого предусмотрят в новом законе о гражданстве), а Вам ссылка в пределах СССР, без предварительного ареста».
Интересно, что это написано в самом начале газетной кампании и до опубликования на Западе солженицынского «Архипелага». Жорес дает удивительно точный прогноз на будущее, прямо как будто ему продиктовали его с Лубянки. Во второй части письма Медведев пишет:
«Очень был огорчен узнать, что Ваш сын не смог поступить в университет, и что судьба Вашего пасынка тоже оказалась не лучше. Вопросом о судьбе Вашей книги я детально не занимался, так как перспективы возможного приезда Ваших сыновей в США делали это неактуальным, они смогли бы поручить это адвокату, да и стипендия была им обеспечена. Сейчас же в новых условиях и в связи с темными перспективами я бы не советовал пренебрегать и этим фондом. Если Вы решите поручить это дело адвокату, то я постараюсь рекомендовать Вам кого-нибудь, чью деятельность можно было бы контролировать... Ваша книга, кроме США (где было коммерческое издание по договору с Солсбери) вышла в Голландии, в Англии, во Франции, в ФРГ, Швейцарии, Италии, Дании, Швеции, Норвегии, Бельгии. На русском языке издана „Посевом“, с которым, конечно, иметь дело нельзя по многим причинам. Учреждение это аморальное и с очень темным прошлым».
Это письмо вызвало у Андрея недоумение.
Третье письмо, которое дошло до нас еще через 2-3 дня, датировано 12 окт. 1973 г.
«Дорогой Андрей Дмитриевич! Мне передали вашу просьбу по вопросу об образовании детей (МИТ и т.д.), а также о необходимости разъяснения различий между А.Д. и А.И. и рядом других. Я все это сделаю, но через некоторое время… Из Москвы на всех языках передавалась критика Сахарова в связи с его заявлением о Чили… В отношении сенатора Мондале и др., я думаю, что я разъясню различие позиции между разными диссидентами в прессе в достаточно ясной форме».
Каждая фраза этого письма (я процитировала едва десятую его часть) вызвала уже не только недоумение, но и нечастое для Андрея раздражение. Он не понимал, с чего это Медведев так интересуется его делами. Он никогда ни с какими просьбами к Ж. Медведеву не обращался. Никаких поручений не давал. Не просил приглашений (через него). Не просил кому бы то ни было разъяснять свою позицию. Не спрашивал о гонорарах, об изданиях своих книг и прочем, не просил об адвокате.
Недавно (пишу в августе 2004 г.) братья Медведевы выпустили очередную книгу «Солженицын и Сахаров. Два пророка» (Москва, 2004, «Издат. дом Время»). В ней много старья и еще больше лжи. На мой взгляд, обсуждать ее скучно. Два пророка растираются в порошок, и пророками оказываются сами братья Медведевы. Но Жорес Медведев еще и сам себя опровергает. Он пишет (стр. 376), что «примерно за неделю до намеченного на 11 января 1973 года отъезда в Лондон… пришел попрощаться с Андреем Дмитриевичем Сахаровым и его женой Еленой Боннэр». (Это действительно было — приходил. — Е.Б.) «Когда я оделся, Боннэр и Сахаров тоже стали одеваться. Я понял, что они хотят проводить меня, чтобы поговорить о чем-то конфиденциальном… Говорила в основном Боннэр. Сахаров лишь кивал головой… у них была ко мне одна, но очень важная просьба. Они просили узнать, какие суммы гонораров у них имеются за границей…»
12 октября 1973 года (см. письмо) он пишет: «МНЕ (Ж. Медведеву) ПЕРЕДАЛИ ВАШУ (Сахарова) ПРОСЬБУ». «Передали» — форма сильно безличная. А в 2004 году возникает другой вариант, уже вполне утвердительный, что в январе 1973 года «ОНИ (Боннэр и Сахаров) ПРОСИЛИ». Но и первый, и второй варианты — ложь. Не провожали. И ни лично, ни через кого бы то ни было не просили ни о чем и никогда. Но «мели Емеля — твоя неделя» — благо Сахаров ушел из жизни почти 15 лет назад.
А вскоре в том же 1973 году Жорес и Рой слаженно выступили в прессе и по «Голосу Америки» (возможно, и по другим радиостанциям) с развернутой критикой взглядов Сахарова. Последовало открытое письмо В. Максимова «Кто вы такие, братья Медведевы?». А вслед за ним по Москве стала ходить рукопись анонимного (большого — 8 страниц) письма Жоресу Медведеву. На нем дата 17 ноября, и написано оно, судя по тону и характеру, кем-то из близких друзей этих братьев. Приведу лишь первый его абзац (Машинописная копия этого письма хранится у меня, но автора я не знаю. — Е.Б.).
«Жорес Александрович! Не могу Вам передать, как я огорчился, услышав о Вашем выступлении против Сахарова. Уже критика Сахарова Роем была, с моей точки зрения, ошибкой, но ее я еще как-то могу понять, Рой все-таки политик, политика — его узкая специализация, кроме того он марксист и считал необходимым отмежеваться от некоторых высказываний Сахарова; наконец, он пишет изнутри, из „большого лагеря“. Но Ваше общественное лицо — по преимуществу научное и писательское. Вы живете за границей, и отмежевываться Вам решительно незачем. Самое же главное, что вы выступаете вторым — и из чистой солидарности с братом, причем не из солидарности в защите, а из солидарности в нападении. Зачем это?»
Вот и я думала тогда, зачем это? Но при этом полагала, что Жорес, ни на одно письмо которого Андрей не ответил, больше не возникнет в нашей жизни. Ан, нет! Жорес Медведев вновь возник в 1975 году со своими выступлениями в Норвегии и письмами вокруг Нобелевской премии и в связи с моей поездкой в Италию.
6 октября началась война Судного дня — на Израиль напали Египет и Сирия. В первые же дни войны Андрей сделал несколько заявлений. Если не вдаваться в частности, его позиция осталась неизменной во все последующие годы его жизни.
11 октября к нам домой пришел человек, представившийся корреспондентом бейрутской газеты. Дверь открыл Андрей. Я была на кухне. Когда я вошла в комнату, Андрей записывал вопросы, которые он ему диктовал. Через несколько минут он ушел. Но мне что-то в нем не понравилось, и я спросила Андрея, уверен ли он, что это действительно журналист. Андрей сказал, что не уверен, но уже договорился с ним, что он зайдет позже и Андрей ответит на его вопросы. «Отменять поздно», — сказал он.
Интервью было кратким. Привожу ответы Сахарова на первый и последний вопросы.
« Как вы оцениваете события на Ближнем Востоке? Эта война, которая началась с одновременных крупномасштабных военных операций Египта и Сирии, — большая трагедия для обоих народов: арабов и евреев. Но для Израиля в этой войне, как и в войнах 1949, 1956 и 1967 годов, на карту поставлено само право существования государства, само право на жизнь. Я полагаю, что для арабов эта война, по существу, результат игры внутренних и внешних политических сил, соображений престижа и националистических предрассудков. Я полагаю, что эта разница существует и ее необходимо принимать во внимание, оценивая эти события.
Осуждаете ли вы сегодняшнюю политику Израиля? Нет. Это страна, которая реализует право еврейского народа на государственность, борется в наши дни за свое существование, окруженная врагами, во много раз превосходящими ее по численности и материальным ресурсам. Эта враждебность сильно раздута опрометчивой политикой других государств. На совести всего человечества гибель евреев от нацистского геноцида во время Второй мировой войны. Мы не можем позволить повторения этой трагедии сегодня».
Спустя несколько дней в воскресенье в первой половине дня Андрей открыл дверь двум неизвестным. Сам по себе факт прихода к нам незнакомых людей был для нас обычным. Ежедневно приходили люди со своими проблемами и жалобами на преследования. Но эти вели себя с первого момента угрожающе. Говорил только один из них, крупный мужчина несколько рыхлого телосложения. Второй — невысокого роста, очень подвижный, во все время пребывания в нашей квартире не проронил ни единого слова, был явно подчиненным. Первый заявил, что они представляют «Черный сентябрь», и потребовал, чтобы Андрей письменно дезавуировал все заявления и интервью, которые он сделал в связи с войной на Ближнем Востоке. Андрей отказался, и тогда он стал как-то угрожать. На это я сказала, что нас и без них многие грозят убить. На мои слова он ответил, что они могут сделать хуже, ведь у нас есть дети и внуки (внуку еще не было месяца). И что второго предупреждения нам не будет.
Я все время рукой придерживала Алешу, который сидел рядом со мной. И по тому, как он был напряжен, чувствовала, что он готов к драке. В это время в дверь позвонили. Тогда они молча показали нам, чтобы мы перешли в другую комнату. И через несколько минут бесшумно исчезли из квартиры, перерезав перед этим телефонные провода.
А Андрей внешне был абсолютно спокоен. Он сделал открытое заявление об этом посещении и сообщил о нем в нашу районную милицию. Вскоре нас туда вызвали и предъявили около полусотни фотографий для опознания. Мы оба (я уж точно) тупо на них смотрели и пришли к выводу, что опознать невозможно. Вроде есть похожие, но пересиливает сомнение — а вдруг назовешь человека, который ни при чем. Я даже подумала, что все подобные опознания весьма сомнительны.
А еще через несколько дней по почте пришла прелестная открытка из Бейрута (города, где был штаб «Черного сентября») с очень красивыми марками (как будто знали мою страсть к маркам) с лаконичным текстом на английском языке: «Спасибо, что не забываете дела арабов. Мы, палестинцы, тоже не забываем своих ДРУЗЕЙ».
В начале ноября меня вызвали на допрос в Лефортово по делу Хаустова и Суперфина. Это было дело, связанное с передачей из лагеря мне рукописи Эдуарда Кузнецова «Лагерный дневник», появлением этого дневника на Западе. До допроса со мной беседовал какой-то большой начальник о том, что я плохо влияю на мужа и это может привести к тяжелым последствиям, как для нас с Андреем, так и для моих детей. Я, так же как на бюро партии, сказала, что дети тут ни при чем, и добавила, что ведь еще Сталин сказал, что сын за отца не отвечает. Потом были допросы — сколько уже не помню. Фамилия следователя была Сыщиков, именно он вел все допросы, а в повестках писалось, что меня вызывает следователь Губинский. И я однажды спросила своего следователя, почему он меня допрашивает, если в повестках написано, что я должна явиться к следователю Губинскому. На это он сказал: «Губинский — тот молодой человек, который сопровождает вас в туалет». Тогда я спросила: «А Сыщиков это у вас псевдоним?». На этот вопрос он отреагировал очень бурно и отсадил меня от своего стола на другой стул подальше и перестал повторять, что если я ему доверюсь, то он проведет меня через следствие как родной отец.
Формально я допрашивалась как свидетель, но следователь без конца утверждал, что у него достаточно материалов, чтобы в любой момент сделать меня из свидетеля обвиняемой.
Я держалась самой простой для меня тактики — не отвечать ни на какие вопросы. Андрей ходил со мной и терпеливо высиживал по нескольку часов в маленьком вестибюле около бюро пропусков, долгие часы ожидая меня. На допросе 27 ноября я сказала следователю, что считаю мое общение с ним бессмысленным и, если он хочет предъявить мне обвинение, то пусть это и делает, а я больше на допрос как свидетель не приду, и отказалась взять повестку на следующий.
После этого повестки стали приносить на дом. Брать их я отказывалась. Но однажды посыльный (в ранге старшего лейтенанта) поймал на лестнице Андрея и всучил ему повестку. Он же у нас вежливый — Андрюшенька. Я очень сердилась за это на него. И он, хотя я возражала, написал в КГБ заявление, что берет на себя ответственность за мою неявку. Делать это, на мой взгляд, было не надо. Повестки еще несколько раз клали в почтовый ящик. Последняя была 4 декабря.
Я на них никак не реагировала, потому что по закону повестку надо вручать под расписку.
Еще в конце лета у меня начались какие-то неполадки с сердцебиением — появилась аритмия и участился пульс и стал около 90, а временами до 120. Терапевт определил тиреотоксикоз, и мне предложили лечь в больницу на обследование. А Андрею уже давно и неоднократно предлагалось лечь на обследование, которое по их академическим правилам проводят академикам каждые два года, а он был в больнице последний раз летом 1970 года. И 14 декабря мы оба легли в больницу. У нас была отдельная палата «Люкс», как там положено академикам, и были идеальные условия для работы. Посетители появлялись только после 5 часов, а днем и вечером мы были от них свободны. Андрей писал автобиографию, я правила и печатала, а в свободное от врачей и работы время мы подолгу гуляли в больничном саду и за его пределами.
В больнице у нас бывало много посетителей. Приходили обе Тани — и Андрюшина, и моя, Алеша и Ефрем (не помню, приходили ли Люба и Дима). Однажды пришли Копелев и Некрасов, и Лева заставил нас фотографироваться. Почти ежедневно забегал Володя Максимов. Он к этому времени уже решил эмигрировать и часто повторял: «Эту землю надо уносить на подошвах башмаков». Приходил тоже с проблемой отъезда (я устраивала ему вызов) Виктор Балашов. Однажды пришли Костя Богатырев и Саша Межиров, и Андрей читал им какую-то полунаучную лекцию.